Пусто

(из книги "Вот так мы и жили")

     Лев Петрович Снежков – актёр провинциального театра, уже в летах, полноватый, порядком облысевший, но ещё весьма подвижный – приехал со спектакля домой в подавленном настроении.
     – Ты ещё не спишь?– заглянул он в спальню. – Жена лежала в постели с накрученными бигудями и с книгой в руках.
     – Как прошёл спектакль?– оторвалась она от чтения.
     – Да что там...– махнул рукой Лев Петрович.– Какие сейчас могут быть спектакли, так... балаган.
     – Ты голодный? Поешь, там на столе всё стоит, под салфеткой,– зевнула жена, закрыла книгу, положила её возле подушки и протянула руку выключить свет.
     Лев Петрович притворил за собой дверь и пошёл на кухню. Ел он без аппетита: сказывались усталость и скверные мысли.
     «Уйду, уйду, не могу больше,– рассуждал сам с собой Лев Петрович.– Разве ж это театр? Станиславским и не пахнет, бардак... Хоть в дворники подамся, лишь бы не видеть сего уродства. Это что: ни занавеса, ни декораций, сцена  – тёмный чулан, актеры на ней словно из небытия появляются. Софья Константиновна настояла, чтобы хотя бы доску с изображением березы поставили. Так что из этого  вышло  – Величаев, подлец, изловчился этой самой доской Зою  Максимовну по голове хватить. Я ещё на репетиции заметил, как он порывался. Ну ладно, ненавидишь ты Зою Максимовну, но чтоб да такого дойти... Достаточно уж, что автор вложил в твои уста крик на весь зал: «Сука, паразитка, задушу!» Но зачем декорацию портить. Я, говорит, так лучше самовыражаюсь. Зоя Максимовна до конца спектакля не могла в себя прийти. Ну, говорит, я ему отомщу. Я ему в среду на премьере так самовыражусь, надолго запомнит. Надо будет сказать, чтоб больше ничего не ставили на сцену – от греха подальше.
     А публика! Обидно, ей богу. Что ей ни покажи – всё нравится, всему аплодирует. Я бы только рад был, если б хоть раз забросали сцену яйцами да гнилыми помидорами, хоть бы раз кто-нибудь свистнул или ногами застучал. Нет, в ладоши хлопают, одобряют. А начальство как думает: раз хлопают – значит нравится. А пьеса – дрянь, смотреть не на что: пошлость и грубость. Но раз аплодируют, можно и дальше ставить – вот ведь как рассуждает начальство.
     Иной раз даже цветы преподносят. Ну, понятно, когда Софье Константиновне – она актриса старой закалки, одна и вытягивает все спектакли, а то ещё и Сёмкиной. А кто дарит  – её же родня. Да ведь как преподносят  – словно знаменитой актрисе за особо важную роль. А народ думает:  «Значит, я чего-то недопонял, недооценил. Есть, наверное, какой-то глубинный смысл в роли Сёмкиной, а может и во всем спектакле?» Никакого достоинства. На что ни намекнут – всё за чистую монету принимает. И ни один не скажет: «Не понял, значит и понимать нечего – галиматья, чушь собачья. Напишу вот жалобу в газету, чтоб с репертуара сняли». Нет, увидя цветы, ещё сильней аплодирует, боится, как бы глупым не выглядеть да неучтивым. А Сёмкина-то раскланивается, раскланивается, Софью Константиновну затмила своими поклонами.
     А Плюхин чего сегодня выкинул. Акимцеву за ляжку схватил, скотина. Не умеешь любовных сцен разыгрывать, нечего и браться. Её аж всю перекосило. Зато житейские сцены у него как нельзя лучше получаются, здесь он специалист. Кооператив сыну исхитрился сделать, выцарапал таки. А какие денжищи отвалил, чтоб «дочурку свою ненаглядную» в институт пропихнуть. И всё равно не приняли. Уж очень глупа, сказали, не вытянет пяти курсов. А тот, который деньги взял, не отдаёт обратно. Не зря же, говорит, старался, рисковал всё же. Вот и рассуди их, мерзавцев.
     Ах, Софья Константиновна, дорогая! Трудно вам со своими мерками в другом измерении жить. Пусто стало в театре, не уютно. Ни мыслей, ни чувств, одни склоки да обиды. И отчего всё так?..»


Рецензии