Аукцион провинциальный роман о жизни кабинетных ра
АУКЦИОН
(провинциальный роман о жизни кабинетных работников)
Необходимое уведомление
В начале июня 1987 года я вернулся из Приморья в родной город и устроился на работу в редакцию газеты. Она находилась, да и сейчас находится в Доме Советов. В то время многие управленческие структуры не были еще чудовищно раздуты, не разъехались по индивидуальным конторам и, как могли, умещались под крышей одного здания. Вся городская власть только-только начинала ощущать тесноту четырех этажей, и была представлена в самом, что ни на есть, концентрированном виде. Работая здесь, я имел отличную возможность наблюдать ее изнутри.
Мне исключительно повезло, что я оказался в нужное время в нужном месте. В столице уже вовсю разворачивалось то невнятное явление, которое звучно окрестили Перестройкой. Отголоски бурных дискуссий докатывались до глубинки, волновали умы. Магазинные полки стремительно пустели. Дефицитными стали все продукты и товары, включая соль и спички. Пару лет спустя грянула шахтерская забастовка. Сразу откуда-то появилось много новых людей. Образовался забастовочный комитет. Простых работяг, вошедших в него, пошатывало от свалившихся перспектив и возможностей. Недели две царила эйфория. Казалось, можно сразу кругом навести порядок. В первые дни я постоянно бывал в комитете, строчил информации для газеты. И уже тогда бросилось в глаза, что наряду с благородными целями, здесь, как и почти в любом возникающем человеческом сообществе, присутствуют алчность, подлость, желание утвердиться наверху. Причем, если у поднаторевших столичных демагогов это было все старательно завуалировано, то здесь, наоборот. Иной еще не успеет добраться до микрофона и сказать пару слов, а у него уже на физиономии написано чего он хочет, сколько и в какой валюте. Никто из этих выдвиженцев в итоге не смог реализовать себя, не обнаружил никаких способностей, не поднялся на ступеньку выше. Они все вернулись туда, откуда пришли. Сегодня их имена основательно забыты.
И все-таки!
И все-таки и забастовка, и комитет были не зря. В том, что рухнул прежний фантомный режим, события в Кузбассе сыграли не последнюю роль.
В те сумасшедшие месяцы, когда события – выпуклые, яркие – следовали одно за другим, не однажды возникало ощущение избыточности, гротеска, карнавала. Да иначе и быть не могло: все, что провинция повторяет вслед за центром, оборачивается фарсом… А то вдруг мнилось нечто похожее на гигантский лабораторный эксперимент: кто-то, сторонний, сталкивает убеждения и следит за реакцией. Вот только не было никого, кто бы записывал результаты. А если нет подтверждающих записей, то опыт, как бы, не состоялся.
И вот тогда, ничего еще толком в прозе не умея, я взялся за роман. Отсутствие мастерства компенсировал нахальством. Черновой вариант был готов через полгода. А потом еще четыре с половиной правил и вычищал текст. Каждый последующий вариант заново перепечатывался на машинке. Так было несколько раз. И хотя в эту работу вложены все отпуска, свободные вечера и выходные дни, я не скажу, что она была тяжелой, выматывающей. Безусловно, случались моменты отчаяния, когда материал упирался, «не шел»; но счастья, удовлетворения сделанным было больше.
Когда роман был закончен, один экземпляр я дал на прочтение. Реакция читателей была бурной. С тех пор «Аукцион» полеживал на полке. С момента написания прошел уже изрядный срок. Дважды я перечитывал и снова правил главы. Мне думается, что вещь не устарела. Хотя, может, я и ошибаюсь.
4. 01. 2007 г.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Начну с вот какого признания. До сих пор в нашем Асинске никаких писателей не было, за исключением разве что одного – двух случаев, но это дела давние, невнятные, и слухи о них почти окончательно заглохли. И вообще среди взрослого, более или менее заматерелого населения нет такой привычки – ни с того, ни с сего впадать в сочинительство.
Горожане у нас на другое ловкие: капусту здорово по осени квасят, варенье из ягод делают, а уж сало если засолят или закоптят – из-за стола трудно вылезти, особенно если оно крупными ломтями да, прямо скажем, под хорошую стопку. А по-другому грех его и употреблять, ведь мы только-только закончили борьбу с этой... "Трезвость – норма жизни!" Ладно – оставалась бы там, где была затеяна, а то ведь до нас, до глуши сибирской, докатилась, собака; но – одолели.
Вообще слово "борьба" здесь уже многих вздрагивать заставляет. Как закричали про борьбу с коррупцией, так в магазинах даже колбаса из вареных жил моментально исчезла. Нет, нам, как край, надо запретить всякую, какая ни есть, борьбу; кроме вреда от нее – другого ничего не бывает, на себе сто раз испытали.
Еще у нас мужская часть населения в машинах хорошо разбирается. Чуть движок затарахтел, завсхлипывал, зарыдал – специалисты тут как тут. Склонятся над бедным мотором и у каждого свой самый лучший дельный совет. Если бы капоты были устроены по принципу капкана, то голов по пять за раз, делать нечего, отсекали б.
Короче, умельцы есть разные, но сочинителей нет. Да и сам я, отмахав не один десяток страниц, только тогда спохватился: а чего это вдруг? В Асинске так уж заведено, что на любой выверт требуется очень веская причина – чтоб народ тебя понял. Есть уважительная причина – так и ничего, так и ладно. А вот если и жена от тебя не уходила, и не болел никакой дурной болезнью...
Или болел? А-а, тогда понятно...
Но нет, вроде, не болел.
И стал я тогда думать над причиной. Крепко думать. Все возможные зацепки перебрал, в самую суть асинской жизни подолгу глядел. А что суть? Суть понятная – народ у нас в Асинске жидкий, текучий, не оформившийся как следует народ, обобщенная физиономия смутно складывается. Мы то дремлем-дремлем, а то как схватимся, как дадим стрекача: куда, зачем – не спрашивай, стой на месте и жди, мы опять сюда прибежим, но и тогда не спрашивай, объяснить все равно ничего не сумеем, только глазами изумленно поводить станем. Однако ж и это еще не причина, чтобы ручку шариковую о бумагу мочалить. Может, и в других местах народ такой же – тогда и писателей не оберешься!
Пришлось выискивать другое что-нибудь, и память тертую да мятую не
раз перетряхивать. И вот она-то, память именно, и дала, пусть слабенькую, но зацепку. Вернее – ничего не дала, но хоть оттолкнуться есть от чего. Не представляю, насколько в глазах рассудительного асинского общества, если дойдет до него, это покажется веским, но никакого лучшего варианта пока нет.
Итак...
Меня всегда в легкой степени (именно "в легкой", не буду сгущать и
преувеличивать) поражало: как это можно жить и не обращать серьезного
внимания на то, что память наша крепко и основательно нас подводит? Да, как можно?
Я хочу спросить читающего эти строки: сумеете ли вы вспомнить, чем
занимались, допустим, с 9 по 16 апреля одна тысяча девятьсот семьдесят шестого года? А?... Вспоминайте, вспоминайте... (Я нарочно тяну паузу, даже вот ручку шариковую в сторону отложил). Ну, так как? Сможете или не сможете? Я, например, попробовал – что же там у меня-то было? – все без толку. Хотя из последних сил изощрялся: весна – апрель – капель – в душе свирель. Свирель – свирель – тю-тю... И у вас тоже, уверен, ничего не получится. Ничего! Пустота! А ведь жили ж мы! Мы в это время все жили! И у многих наверняка да было что-нибудь такое, что сильно или не очень волновало – огорчало или радовало. Можно перебрать наобум: у одного, предположим, зуб болел и он его вырвал, другой туфли купил коричневые на толстой подошве, югославские, с острыми носами, и хотя те туфли сносились давно, но когда принес их из магазина, да обул, да лихим щеголем прошелся по комнате – был в душе маленький праздник, вот, дескать, какой я в новых туфлях! и обмыл их даже, наверно!!, а третий посылку с урюком из Фрунзе получил от родных... Я уж не говорю о более значительном.
Могу, разнообразия ради, назвать и другие сроки. С 26 февраля по 5 марта восемьдесят третьего года. Или с 15 по 20 августа семьдесят восьмого. Результат, нечего и сомневаться, будет тот же... Вот ведь какая нелепость: мы все про себя забыли! Начисто! До основанья! Маячат только отдельные, жалкие до ничтожества островки среди океана утонувшей жизни...
Эх, скажут мне иные читатели (которых, допускаю, может набраться очень много), вот Америку открыл! Если с первых строк такая белиберда, то лучше сразу заняться каким-нибудь другим делом, лучше мы пойдем капусту квасить или сало солить. Против сала я бессилен, к тому же и сам люблю, однако для тех, кто сдобрил любопытством свое терпение, все-таки станем продолжать.
Вернемся к забывчивости. Жили, жили и забыли – ну и что? А то, что,
сдается мне, память наша сужается все стремительней и не только давнее забывается – если бы!
Сейчас для того, чтобы забыть, достаточно двух дней.
Расскажу такой случай. Он хоть, может, и диковат даже для анекдота, однако в самом деле имел место в Асинске – я и людей тех могу назвать, и улицу, и дом.
А в доме том произошло следующее. Умер человек. Умер и умер, с кем не бывает. На второй день родственники привезли покойника из ледника.
Поизумлялись, что изменился сильно и вроде как не очень на себя похож, но целую ночь вдова с сестрами, как положено, просидели над гробом, проплакали, провспоминали. А на следующий день, когда уж и соседи собрались, и выносить пора, подъехала к калитке чужая машина. И вышли из нее озабоченные мужички, и направились в дом, и подошли к покойнику. Подошли и с изумлением говорят:
– А вот и наш Степан!
Охи, ахи! Оказалось, родственники не того покойника забрали – по ошибке чужого из ледника замели. Благо – приехавшие вовремя подоспели. Степана, попрепиравшись, пришлось отдать, срочно помчались за своим. А свой как лежал, так и лежит невостребованный. Привезли его, в спешке даже в дом заносить не стали, так и понесли от ворот на кладбище...
Вот такая история. За неполных два дня стерся из памяти облик человека! И не далекого – близкого!
Да, но я о времени и об этой книге. Так вот. События в ней происходят в нашем Асинске и заканчиваются в августовскую субботу вполне конкретного 90-го года. И если б я как-нибудь исхитрился и в последующее затем воскресенье написал все, что здесь ниже написано, а в понедельник утром приволок бы кипу листов в редакцию, та же Пальма Стрюк, изучив их внимательнейшим образом, оценила бы коротко и категорично: все верно! Напротив, Максим Евсеич Тонкобрюхов, пожалуй, не сказал бы ни слова, разве что нахмурился да зубы свои матерые обнажил больше, чем следует, но и это тоже бы значило – все верно.
А попробуй я сейчас выкинуть такую штуку? Пальма Стрюк крик поднимет: очернил! грязью измазал! А Максим Евсеич брезгливо отшвырнет рукопись в сторону: пасквиль! И оба будут надолго и смертельно оскорблены.
А все почему? Да потому, что, кроме забывчивости, время, как я понимаю, одаривает нас еще одной дурацкой способностью: не узнавать. Не узнавать то, как мы жили. Все кажется, что в прошлом каждый из нас – я ведь и о себе тоже говорю – был и умнее, и находчивей, и возвышенней. Поэтому не вижу я слишком большой разницы между забыванием и не узнаванием. Не вижу – и все. Не все ли равно – забыли или не узнали несчастного покойника.
Вот какую гнусность преподносят нам, казалось бы, невинно убегающие
недели, месяцы, годы. Вот как они нас подставляют! А если учесть нынешний изменчивый момент – очередной реконструктивный период, когда
исторические события так и валятся без позволений на замороченные головы наши, то в памяти о нем вообще ни черта может не остаться – и очень просто!... Кто-нибудь, глядишь, начнет доказывать, что так, мол, природой задумано и ничего тут не поделаешь. Кто знает – может и природой... а все-таки обидно. И, пожалуй, последняя надежда не дать хотя бы одной, самой что ни на есть обыкновенной неделе исчезнуть во мраке прошлого навсегда – перенести ее неузнанную, забытую на бумагу. То есть, грубо говоря, зацепить шмат времени и запечатлеть его в как можно меньше деформированном виде. Это, конечно, немного, но хоть что-то.
И потом еще, во избежание смехотворных обид, никому из героев ни в коем случае не показывать написанное, а будет напечатано – не заикаться об этом, авось они по ленности и нелюбопытству своему и не прочтут даже. И, более того – поменять имена. Чтоб ни намека на конкретных лиц, ни малейшего сходства с оригиналами. И Пальма Стрюк – это не Пальма Стрюк вовсе, и Тонкобрюхов – не Тонкобрюхов. Их, настоящих, вообще как бы не было.
Да, славно было б, если б не прочли – тогда ни над какими причинами и голову ломать не следовало!
"Ага! – тут же вскрикнет кто-нибудь сообразительный из неасинцев. – Если не было Тонкобрюхова и прочих, так, может, и никакого Асинска на самом деле нет?"
Есть! Есть, это я вам твердо, как провинциальный житель, говорю. Есть, стоял, стоит и никуда не девается.
И здесь самое время ставить точку в предисловии.
Автор.
Глава 1. ЛЕТУЧКА
Безымянный пес чуть-чуть придурковатого вида, сладко и блаженно
причмокивая, лежал на боку и дремал в тени забора как раз возле дома номер 60 по улице Старобольничной. Изредка, очнувшись, он разлеплял тяжелые веки и тогда на ближайшие лопухи, на голую, потерявшую свежесть говяжью кость перед самым носом и на часть улицы смотрели черные, блестящие, сильно выпуклые глаза, придававшие широкой коротковатой морде выражение неуемной безудержной радости. Со стороны могло даже показаться, что еще полсекунды – и обладатель выпуклых глаз опрокинется на спину и начнет корчиться в неистовом собачьем хохоте. Но проходили эти полсекунды, за ней другие, а хохота никакого не было.
Да и чего, собственно говоря, хохотать, если жрать хочется, а нечего? Повеселись-ка попробуй с голодухи! Повеселись, повеселись, а мы посмотрим, как это у кого получится. Вон – в пузе урчит не хуже чем в тракторе, который вчера вечером долго тарахтел возле старой рябины у калитки Смокотиных. Эх, жизнь собачья... Проснувшись и хватанув зубами раз-другой безнадежно голую кость, пес опять закрывал нагло врущие о безудержной радости глаза и засыпал. Левый бок его в грязной свалявшейся шерсти мерно вздымался и опадал, крупный влажный нос тихонько посвистывал.
Третий день над улицей и над всей обозримой территорией недвижно и
Плотно висела испепеляющая жара. Словно сама преисподняя, ввиду
угрожающей тесноты и скученности, а также чертовских взяток наверх и
ангельских интриг, взяла да и вывалилась наружу к немалому изумлению тех, кто не все еще грехи сотворил и по праву живых бойко топтал
асинскую землю. Уже не солнце даже – к полудню оно расплывалось и
растекалось в небе – а воздух вырабатывал сам из себя жар и оглушал, и стеснял дыхание. Термометры во дворах, прикрученные в тени и на открытом месте, безо всякого стеснения врали каждый по-своему, но
одинаково неутешительно. Помои, которые выплескивались в придорожные
канавы, высыхали тут же и только одуряющий запах еще много часов упруго бил в нос, вызывая в спекшихся головах нечастых прохожих мгновенные и глубокие помутнения. Утром и вечером в огородах шла нескончаемая поливка из черных, точно вяленые вороны, шлангов, и всякая помидорно-морковно-луковая зелень и картофельная ботва неистово выдирались навстречу влаге. А вот деревья – яблоньки, рябины, черемухи, живописно, как на картинах художника Левитана, раскинувшиеся в палисадниках и вдоль заборов, заметно съежились и если два из них оказывались рядом, то непременно норовили залезть кронами одно под другое, подныривая и толкаясь. Разная и густая трава, властно захватившая пространство по обе стороны от дороги, отупело поникла, пригнетенная вдобавок толстым слоем мельчайшей пыли. Растопыренный репей – его угораздило выбраться на середину полянки – был точно уж невменяем и близок к обмороку. Немного лучше чувствовала себя крапива, она изо всех сил жалась к штакетнику, пряталась в щели, так и спасалась от прямого огня. Но и ей, судя по сильно нездоровой зелени опущенных листьев, приходилось несладко. И никто бы ничуть не удивился, если б она вдруг взяла и заголосила или потребовала кружку воды. И лишь одним одуванчикам – беспечным пацанятам дорожных обочин, казалось, все было нипочем – так наплевательски и заносчиво вздымали они пушистые головки на полых, прямых стебельках. А день ведь, между прочим, только-только начинался, и самое пекло было еще впереди. Огороды уже были политы, и на улице как раз возникла небольшая пауза – те, кто торопился с утра на работу (а именно: шоферы из близлежащего АТП и врачи, пробегавшие из центра города к горбольнице), так вот, те, кто торопился с утра на работу, недавно прошли, а ребятня, "зеленый горох", по определению давно и безвозвратно отзеленевших, едва лишь поднималась с кроватей.
Полные тишина и оцепенение за последние двадцать-тридцать минут были нарушены лишь однажды. Неистово краснорожий, приземистый мужичок, пожилой и не по возрасту шустрый, чуть ли не бегом выкатил из гаража старый, с потускневшей зеленой краской мотоцикл, на люльке которого виднелись многочисленные вмятины. Было это через два дома от того места, где дремал пес. Вскоре, с двумя корзинами в руках, появилась жена его, толстая низкорослая баба в серой рабочей куртке и в сбитой набок грязной косынке. По всем приметам, семья отправлялась в лес за малиной или смородиной – на них в этом году выпал небывалый урожай. Мотоцикл застрекотал, окутался облаком сизого дыма, выскочил из него и, промчавшись по улице, нырнул в ближайший переулок. Напоследок мелькнули две ярко-помидорные каски, и опять все стихло.
Улица была широкая, пыльная и, как всякая старая улица, по составу жилья с обеих сторон далеко неоднородная. Крепкие, недавно построенные, просторные дома (их было меньше) чередовались с маленькими кривобокими развалюхами (их было больше), в которых незаметно и неизбежно догасали одинокие старухи.
Дом номер 60, наполовину скрытый с дороги большой кучерявой яблоней, так широко разбросавшей вверху артистически выгнутые ветви, словно те желали принять в них целое небо, причудливо сочетал в себе новое и старое. Был он, что называется, не первой свежести – бревна стен потемнели почти до черноты и растрескались множеством продольных трещин. Между бревен то там, то здесь космами торчала пакля – нахальные птицы приспособились выдергивать ее для гнезд. Однако всякий, вошедший во двор, мог обнаружить следы недавнего ремонта: два новых, отливающих маслянной желтизной, нижних ряда и новый же высокий и беленый фундамент. Новыми были и высокое крылечко с перильцем, и ворота крытого двора. Именно поэтому дом приобрел горделивый еще ничего себе вид – вылитый старик, побывавший по профсоюзной путевке в местном шахтовом профилактории "Зайчонок" в разгар женского заезда.
С собачьей точки зрения, у этого дома перед прочими другими имелось
одно отличительное преимущество: недавно, точнее – позавчера, здешняя
хозяйка бросила ему вареную говяжью кость. На, мол, весельчак, подкормись! Пес прямо оторопел от неожиданности: с чего бы это? Понятно, что за просто так можно камень бросить. Но за просто так – кость?? Не веря в удачу и опасаясь подвоха, пес осторожно ухватил зубами подарок и, что называется, поплыл. Поплыл, поехал, размяк, держите мои лапы! Говяжья кость, всегдашняя греза! Счастье и радость, жизнь и надежда – все в тебе! Чтоб благодетельница, не ровен час, не подумала, что он невежа какой-нибудь, пес усиленно и долго вилял загогулиной хвоста, изъявляя самую восторженную благодарность. Пусть знает, что хоть и на помойках выросли, а с этикетом знакомы, понимаем, что к чему, – может и еще как-нибудь что отломится? Кость была большая, превосходный мосол. Всякий раз, находя в отбросах, скажем, плохо обработанное ребрышко, пес до глубины собачьей души поражался: как это человек добровольно отказывается от такой вкуснятины, почему не грызет ее сам? Зубы что ль не так устроены? Но ведь хитры же эти двуногие на всякую механику, могли бы придумать обгладывательные машины. Впрочем, хорошо, что не придумали... Хотя мяса на желтоватых боках оставалось немного, пес не стал обрабатывать мосол до конца – тот день выдался у него удачным – а запасливо зарыл под рябиной...
И – не напрасно. Сегодня, когда раненько утром отправился к школе – вон ее крыша видна на соседней улице, на него опять налетел этот вражина, серый кобель. Откуда он, подлец, взялся, а? Вот невезуха. Какая расчудесная сразу за школой помойка – терять жалко! Только утвердился там, всех шавок мелких отвадил и – на тебе... Хорошо – не догнал.
Вот тут припасенная косточка и пригодилась. Откопав заначку, пес, млея от запаха, – ну и что, что с душком? – соскреб с нее все, что возможно и невозможно и не столько мясом, сколько собственной слюной мало-помалу наполнил пустой желудок. И то ладно. День весь впереди, авось еще что-нибудь урвем.
И вот сейчас безымянный пес немножко придурковатого вида полеживал в тени забора, за которым прятался дом, в глубине которого, как выяснилось, водились говяжьи мослы с остатками мяса, и сладко дремал. В Асинске вообще насчет этого хорошо – тут любой пес может дремать под любым забором, если, конечно, никто не прогонит. Теплые лопухи и трава служили бокам мягкой подстилкой и очень способствовали здоровому сну.
Распаляющееся солнце, и так и этак изворачиваясь, битых полчаса пыталось выкурить его из этого удобного места. И вот когда оно уже готово было подвинуться на полшага, чтобы наконец-то защемить его лучом – случилось непредвиденное. Пролетавшая мимо оса – бог весть чего здесь искавшая, слишком уж громко прогудела над ухом, и пес, лениво во сне махнув лапой, нечаянно прижал ее к носу.
Бедный, бедный псина!... Лай, визг. Кто? За что? Боль, дикая боль подбросила его вверх. Пес крутанулся, вылетел из-под забора и со всех ног ринулся по пустынной улице, скуля и причитая. И тут же вслед за ним вспенился по дороге шлейф встревоженной пыли.
Промчавшись метров двести, пес чуть не кубарем (нос по сумасшедшему жгло!) скатился с горки, шмыганул по разбитому мостку через узкую, вонючую канаву и, тряхнув головой, наддал сильнее. Лысый, с горбатым облупленным носом старик в застиранной майке с кустарно наляпанным поблекшим Волком из "Ну, погоди!", копавшийся в огороде, выпрямился – кто так осатанело визжит? – приложил широкую ладонь к глазам, увидел счастливую собачью морду, затем крючок лохматого хвоста, после чего задумчиво почесал черным ногтем под мышкой, выругался и опять склонился к грядке. Пес в это время был уже далеко. Он пронесся мимо старой, в щербатинах, бани №2, мимо пятый год ремонтируемой прачечной, взлетел по ступенькам на высокую железнодорожную насыпь, перемахнул через – раз, два – рельсовые пути, опять вниз и опять через рельсы и дальше мимо затянутых бурьяном остатков фундамента бывшего когда-то Дома пионеров, мимо стен ломаемого ресторана, мимо ЦЭС (раньше – электростанция, а нынче просто котельная) прямо к дороге, за которой возвышался большой четырехэтажный Дом, где заседало городское начальство и где находилась редакция газеты "Вперед, к свершениям!"
Только здесь, едва не попав под колеса отчаянно заскрипевшего тормозами автобуса, пес наконец-то пришел в себя.
Заведующий отделом информаций газеты "Вперед, к свершениям!" Эдуард Евгеньевич Асадчий, молодой человек лет двадцати четырех – двадцати семи, высокий, в меру худой, с короткой стрижкой, широким прямым носом, хрящеватый кончик коего заметно раздваивался, и тусклыми мученическими глазами – стоял, облокотясь на подоконник, и с высоты второго этажа наблюдал за происходящим на улице.
Впрочем, на то, что там происходило, Эдуарду Евгеньичу в данный момент было в высшей степени наплевать. Худо было Эдуарду Евгеньичу, почти до обморока худо.
Вчера вечером сидел он в русской народной избе (то бишь – в развалюхе) у Витали Запарина, дремучего самобытного философа, а в миру ленивого и неопрятного физика-педагога, не выпнутого до сих пор школьным начальством лишь по непонятной причине. Непризнанный философ с упоением рылся в крестьянской сильно разворошенной бороденке, хмыкал, крякал и благодушно скалился. Прямые волосы на вертлявой головке, вдохновенно летящие вниз толстыми сосульками, были схвачены вдоль лба серой бельевой веревочкой. Из углов избы по-былинному разило мышами. Еще был инженер Сережа, как всегда с одноцветной девушкой, на этот раз с розовой ("Умейте делать выбор, л-лопушки! В женщине важна т-тональность..."), но тот скоренько вырубился прямо за столом и как бы отсутствовал. Да, выпито было много, а на закуску хозяин, кроме прошлогодней квашеной капусты, предлагал сиволапые парадоксы своего физического ума.
Как мотылек по цветам, легко и непредсказуемо перепархивая с темы на тему – с Шопенгауэра на половое воздержание россиян, а оттуда прямым ходом на неразумное использование природных недр – Виталя затем, достигнув определенного градуса, взялся, крича и взвывая, декламировать Бродского, но это было еще ничего, хотя и давно приелось, лишь розовая девушка слушала в первый раз с натужным любопытством. А потом, ближе к двенадцати, они схлестнулись в ожесточенном и бессмысленном споре о недостатках и достоинствах народного образования. "Ты пойми, – Виталя взмахивал руками, в которых временами находилась вилка, и все вокруг себя завалил капустой. – В них во всех с первого класса внедряют вирус идиотизма. Ты слышал о таком вирусе? Ад фирэдиум стрикс промоле! (Девушка, в тихую августовскую полночь нарвавшаяся на жутковатую, как Терминатор, абракадабру, таращила глазки.) Он есть, это физически существующая единица! Дэ брабант модус нихиль. И пострашней СПИДа!" – "Пусть внедряют, – настырно бубнил завотделом. – Сейчас им, засранцам, ни хрена знать не надо. Научатся делать пистон и – хватит..."
И вот теперь, явственно вспомнив тягомотный то взлетающий, то опадающий спор, да еще вперемежку с паленой, разящей ацетоном водкой, Эдик весь скорчился от стыда: "Черт возьми, во что я превращаюсь..."
А потом в три часа ночи (хорошо философу – он мог спать с сережиной девушкой, уработанной мудрыми речами, хоть до обеда) Эдик двинул домой по дрыхнущему городу. Хмель сменился поганой тяжестью в голове и сухостью во рту. Открыв входную дверь, Эдик, в темноте по-приятельски стукнувшись о косяк и стол, наощупь добрался до дивана и повалился, не раздеваясь. Мать спала в другой комнате и не слышала. Впрочем, она никак и не реагировала на Эдиковы выходки – жизнь полностью сосредоточилась для нее в воспоминаниях собственной давней молодости – ошибках, просчетах, неудачах. Она как бы организовала для себя новое пространство, в котором те времена ее бурно насыщенных лет стали для нее большей реальностью. Эдик, как фантом, залетал в них из будущего. Иногда раздражал и только...
Заведующий отделом информаций имел в родном коллективе прочную репутацию легкомысленного, но безвредного шалопая, который как только женится, так сразу и непременно образумится. "Бабу тебе надо", – говорили сердобольные женщины в редакции, имея в виду не столько половое, сколько возвышенно-облагораживающее начало, заложенное, якобы, в некоторых неиспорченных созданиях.
Но какая могла быть баба, откуда бы ей возвышенно-благородной взяться, если, к примеру, выбежав из родного подъезда и увидев на скамейке девушку с первого этажа, вялую дуру с длинным носом, уткнувшую этот нос в раскрытую книжонку, Эдик мог остановиться, рассеянно взглянуть на страницу и меланхолично сказать:
– Книжку читаете? Про Мэри Попискинс?
И так же рассеянно побежать дальше, оставив девушку в полном столбняке и растрепанности чувств.
Вот такой был Эдик – птичка воробей, бабочка капустница. Кривляка, одним словом. Но это не мешало ему, однако, черпать у мелькающих друг за другом дней максимально доступные радости.
И все бы хорошо, но в понедельник утром была летучка. И пишущие работники газеты, журналисты-корреспонденты, сбивались в единое стадо пред светлые очи любимого редактора. Это была самая натуральная пытка! С каким бы легким сердцем, даже ни разу не всплакнув и не пожалев, Эдик отдал бы эти ежепонедельничные посиделки грамм за сто пятьдесят холодной, зубы ломящей водочки и час-другой безмятежного сна!
И сейчас, когда на улице, в ветках и траве, всякая шустренькая букашка и прочая тварь, разбуженная жизнеутверждающим солнцем, выказывала бодрость и оптимизм, Эдик, стоя возле окна, невыносимо страдал. Выхлебанная за утро вода липким потом выбиралась наружу из невидимых, но несомненных щелей на лбу, на спине и шее. Непослушные веки-подлюки раз за разом слипались, голова была тяжелой и пустой. Тяжелой и пустой... Тяже-е-о-о-о-о-лой и пусто-о-о-ой... "Вот бляха!..." Мысли поддавались трудно, словно зазубренные обломки скальных пород, когда их цепляешь шуфельной лопатой, но это – тяжесть и пустоту, и отвращение ко всему, что двигалось и бодрилось – Эдик чувствовал всем своим молодым восприимчивым телом одновременно.
Сегодня утром, едва отодрав голову от диванной подушки, Эдик долго лил в лицо холодную воду. Затем пил крепкий, вяжущий все во рту чай. Затем пожевал немного заварки – чтоб перегаром не воняло. Конечно – лучше бы просто упомянутые сто пятьдесят, это не проблема, это даже отсюда, из кабинета, выходить не надо, но бабы-стервы непременно унюхают. Унюхают и редактору капнут. Такие здесь мерзкие бабы. Но всей проделанной утренней подготовки в предстоящей борьбе со сном хватило ненадолго.
Могучим усилием воли зав. отделом взбрасывал веки к бровям и некоторое время удерживал их в таком положении. Потом невидимый груз давил, давил, они опускались, и все повторялось сначала. Эдик отлично знал, что к обеду сон отступит, тяжесть в голове и желудке исчезнет, и он опять будет счастлив, жизнерадостен и в полном порядке, но эти долгие часы до обеда надо было как-то продержаться. Продержаться. Продержаться... Знать бы, в чем она – великая тайна похмелья? Неужто только в ста пятидесяти?! Ч-черт!
А внизу, за окном, на той стороне дороги ровным рядком стояли старые тополя. Прошлой зимой их нещадно обрезали, и новые тонкие ветки густо торчали из макушек, как волосы дыбом. По дороге не слишком часто, но и не слишком редко бежали разнообразные машины тихого, уездного города А.: шустрые, блестящие легковушки, деловые фургоны, настороженные и туповатые милицейские "уазики". Вывернувшийся невесть откуда пес был едва не задавлен уродливым, вроде гусеницы, ярко-желтым автобусом. И шофер автобуса, цыганистый парень, с лохматой, как черная роза, головой, быстро высунувшись наружу, громко и с чувством (бабенка, шагавшая по тротуару, замерла и восторженно прыснула) выдал сложную и крепкую фразу, от которой пса боком, боком – и отнесло в сторону, за автобус.
Фу-у... Только крови с утра не хватало. Окажись безмозглая тварь раздавленной, Эдик, кажется, готов был навзрыд, с горькими и обильными слезами разреветься – нервы бы не выдержали напряжения. Хорошо еще, что не всякий, кто бросается под машину, кончает под ней свою бестолковую жизнь. Так что есть шанс, есть. И этот бродяга, увернувшийся от колеса, пусть теперь улепетывает со всех ног. Повезло...
Но когда автобус проехал, Эдик опять увидел пса. Тот стоял, идиотски высунув язык, и весело поглядывал на окна самого большого в Асинске госучреждения. Потом отбежал к железобетонной ограде ЦЭСа, брюхом раздвинул могучие лопухи и задрал лапу. Тьфу! Какой идиотизм, какая скука!
– Все, хватит, – сказал Асадчий вслух и, решительно отлепившись от подоконника, переместился к журнальному столику, где в широкой белой тарелке стоял граненый реликтовый графин, смахивающий на здание университета имени Ломоносова, которое иногда показывают в программе "Время". Налив в ладонь теплой, липко-мутной (уборщица Дуся с неделю не меняла) воды, он сильно растер лицо. Потом еще раз…
Теперь, когда заведующий отделом не мнет локтями подоконник, мы можем разглядеть нашего героя гораздо пристальней.
Конечно, в первую очередь надо бы найти какой-нибудь изъян – чудовищную большегубость или заметную кривоногость – чтобы читатель воспринял и полюбил его как родного, но чего не было, того не было. Правда, красавцем, хоть бы и с натяжкой, Эдуарда Евгеньича тоже назвать нельзя, несколько неправильностей в лице и фигуре легко усматривалось – тот же раздвоенный нос, допустим; но все покрывалось универсальным ростом: метр семьдесят девять – удобным на разные обиходные случаи, и шальными нагловатыми глазами цвета... не подберу никак, ну да ладно; глазами, которые порой легко совлекали девушек и женщин на опрометчивые поступки.
Левая щека страдальца была выбрита хуже правой, что указывало на неравномерность освещения того закута, где электробритва обихаживала волосяную поросль задорного лица…
Брызги разлетелись, заляпав угол огромной карты города, висевшей на стене, и самого страдальца – белый, летний, легонький, несмотря на то, что спереди был ворсистый, как шкурка мелкого зверька, батничек "Made in China" с красной, повдоль разрезающей грудь полосой, потертые джинсы-"варенки" с нежными пузырями на коленях и много побившие городских дорог белые с голубым кроссовки. Однако тщетно – процедура не принесла облегчения, дремота не отступила, боль в голове сгустилась и сосредоточилась в висках.
Минуту-другую Эдик быстро и бессмысленно кружил по кабинету, то энергично взмахивая руками, то встряхивая головой, попутно проклиная мерзавца Виталю с его народным образованием и капустой. Наверху, на книжных шкафах, росли в горшках неведомые цветы, которые не цвели никогда, но зато регулярно желтели и сохли. Квелые стебли одного из них спускались вниз по стеклянной дверце. Завотделом отщипнул скрюченный буроватый листочек, пожевал – тьфу, гадость! – выплюнул, затем вернулся за стол.
За что, ну за что такие муки?
Если, заметим, ниже красной полосы на груди, которая шириной всего-то в два пальца, состояние организма оставалось более или менее терпимо, то выше – ни в какие ворота.
Противно забренькал телефон.
Страдалец снял трубку.
– Да? – произнес сиплым сердитым басом, отбивающим всякую охоту к
разговору.
Из трубки сквозь шорохи и потрескивания донеслось:
– Здорово, племяш!
Тетка Лиза. Незамужняя двоюродная материна сестра. Ей немногим более тридцати, однако с Эдиком разговаривает, как прожженная жизнью старуха – нравится ей так. Тетка Лиза работает главным бухгалтером на шахте "Ударник" и племянника не забывает.
– Привет, родственница.
– А голос чего такой печальный?
– Худо мне, родственница.
– Это бывает. Надо больше по утрам рассола пить.
– Спасибо.
– И по вечерам. Вместо водки.
– Ты чего звонишь? Нервы трепать? Щас трубку брошу.
– Эй, племяш, не бузи! Будь с теткой повежливей. Помру – наследство оставлю.
– Как же – дождешься от тебя.
– Слушай, я чего хочу сказать: мы тут по бартеру кое-что из одежды получили, так я для тебя куртку придержала.
Вечно у нее так: долгие предисловия, потом только к делу приступает.
– Какую?
– Пуховик китайский. Тебе ж, знаю, надо.
– Ладно, завтра заеду.
– Никаких завтра. Только сегодня и до двух. После двух меня не будет. "Завтра". Тут все подряд с руками рвут!
– Лады, договорились...
Вот еще и на "Ударник" ехать. Но куртка нужна, а на барахолке запредельных денег стоит. Так что придется пошевелиться. Эх, не хотел сегодня никуда мотаться, ну да ладно. Раз такие пироги... Заодно и матерьялец какой-нибудь взять. С очист... Эдик рыгнул перегаром... С
очистного фронта. А то эти информашки вот где уже сидят.
Тут виски так сдавило, что Эдик схватился за голову. Легонько взвывая, он опять взялся тереть лицо, виски, уши. Ч-черт, ч-черт...
Когда ничто уже не помогает, а до спасительного похмельного стопаря так же далеко, как до неопределенного и зыбкого мужского счастья, остается последнее средство – слегка половчить. Дело известное.
Спокойно, братцы, спокойно. Ноги на ширине плеч, поза расслабленная, глаза закрыты...
Ловкачество заключалось в следующем. Если большинство обыкновенных без каких-либо запросов людей по примитивности и недомыслию мучаются вследствие конкретных и, как правило, низменных причин: "спать хочу, потому что не спал", "похмелиться хочу, потому что вчера перебрал" и тем самым только растравляют себя, то завотделом в пиковых ситуациях, когда желания не могли быть немедленно осуществлены, поступал наоборот: своим мучениям подыскивал походящую причину. Разумеется – приличную и возвышенную. У сообразительного человека в нужный момент непременно должна быть под рукой возвышенная причина. Как ни поразительно, но это помогало. Мучения приобретали качества светлого благородного страдания, становились, как бы это сказать, более комфортными, что ли.
Короче, кто хочет маяться с похмела – пусть мается, а мы будем страдать.
На этот раз даже наметился выбор: причин могло быть две.
В ближайшую субботу должен был состояться аукцион, т. е. некое действо, которого в Асинске еще никто отродясь не видел. Самое замечательное, что устроителем выступал коллектив редакции. За подготовку отвечала зам. редактора, "замша" Элеонора Бухацких. Ей бы, конечно, лучше публичный дом устроить, но остановились на аукционе. Мотивация была такова: финансовое положение газеты сегодня аховое, и аукционом, мол, мы его слегка поправим. В поправление пытались втянуть и Эдика, но он ускользнул, сославшись на полное отсутствие коммерческих способностей. (Отчасти так и было). Ничего, там, где деньги, пусть даже и самые маленькие, Элеонора прет, как торпеда, она и без него справится, тем более, что помощников хватает.
Но, откровенно говоря, Эдик не участвовал в подготовке по иной причине. Он ожидал – и не без веских оснований – что аукцион превратится в напыщенную, раздутую и совершенно идиотскую дичь. Непременно вывалят на сцену отцы города и расскажут, как они и днем, и ночью, и даже под утро радеют о благе асинцев. Радетели... Вот если б они, взявшись за руки, сплясали что-нибудь, дружно приседая и взбрасывая ноги, или хотя бы спели, тогда – да... Можно было б и пострадать за неизбежный примитив воображения. А так... нет. Черт с ними, пусть что хотят, то и вытворяют. Эдик отпускает их с богом...
Гораздо больше состоянию Эдика соответствовала другая причина.
Дело в том, что в последний месяц вокруг городской газеты шла упорная нарастающая борьба. Потрясные вихри нового времени принесли из долгорукого города диковинный закон, что у любого издания могут быть теперь разные учредители – во, как! Вот тут-то в Асинске и началось: сшиблись, что называется, интересы. На этой неделе, в четверг, все должно было решиться окончательно. О правах на газету, помимо коллектива редакции и городского Совета, заявило вдруг – гороха с чесноком объелись! – общество садоводов, крайне хамская, с волюнтаристским уклоном организация. И хотя звонкие тычки и оплеухи наносились с переменным успехом, интуиция подсказывала Эдику, что плантаторы своего добьются, потому что во главе общества стоит гренадерша, гром-баба Капитолина Вовк. Эта дама с широкими таранными бедрами и развитой бронетанковой грудью самой природой, казалось, была задумана для других, нежели обычно, целей. Ее не обжимать, не стихи ей читать при звездах, а стены ею в крепостях проламывать – вот что надо было. И те ничтожно-жалкие барьеры, что пытались воздвигнуть перед ней разбродные ряды хлипаков из редакции во главе с ответсекшей Пальмирой Ивановной Стрюк, взывая (умереть можно!) то к закону, то к здравому смыслу – это ж были для нее: тьфу!, а не преграда. "Эт видиум нон фикшн проблематэ," – сказал по этому поводу, как отрезал, Виталя Запарин.
Среди пишущей братии с самого начала завязавшейся борьбы не было никакого единства. И главный раздор вносил сам редактор газеты пижон Тонкобрюхов. Ну не предельное ли паскудство печатать в субботнем номере статью Сударушкиной против городского рабочего комитета?! Комитетчики за газету, а мы... Таким образом, пятая колонна гнездилась в редакторском кабинете, иногда выскакивая и чувствительно давая под зад зарывавшимся борцам своего коллектива.
И вот сейчас, сидя за столом и обхватив голову руками, Эдик торопливо и радостно взялся страдать, бунтуя в душе против неотесанной Капитолины. Эдик страдал и одновременно прислушивался – не наступит ли облегчение. Да... Можно ли всерьез относиться к сумасшедшей идее: поставить в когорты садоводов все население города? (О! Кажется, уже легчает!) Почему это все, кто ест огурцы, должны их непременно выращивать? (Еще легче!) Смешно, гадом буду – смешно!
Тут в кабинет, как задиристый весенний ветер, стремительно влетела Пальма и с порога скомандовала:
– А ну закрой окно!!
– Вот так да. А где "здравствуй, любимый Эдик"?
– Будет тебе и "любимый", и "ласковый". Закрывай окно!
С ума сошла – и сегодня что ли мерзнет?
– Пальмира Иванна, – с неохотой отбросив страдания, по привычке заныл Эдик, – имейте кусочек совести. Одуреем от духоты. Дышать ведь нечем!
– Закрывай, кому говорю!
Пальма, то бишь Пальмира Ивановна, из-за недостатка рабочей площади делила один кабинет с Эдиком.
Когда женщине минует сорок, и она прекращает борьбу с непокорной фигурой – на первое место выходят душевные качества. Главным душевным качеством Пальма Стрюк считала в себе целеустремленность. То есть, именно цель и именно устремленность. В устремленности, как показала практика, все средства хороши, а подлые даже лучше. Не каждый порядочный человек может пользоваться подлыми средствами, а Пальма Стрюк – могла! Это сильно поднимало ее в собственных глазах.
Невысокого росточка, кругленькая и пухленькая, она отличалась не той здоровой пухлостью, при которой кожа светится изнутри, вызывая самые дерзкие и необузданные желания, а вовсе даже наоборот – тело у нее было рыхлым и невыразительным. Лицо с небольшим вздернутым носиком и десятком прыщиков на лбу, на щеках и на подбородке (с мужиком не спит, что ли?) было удивительно плоским – глаза, губы, нос жили, двигались на совершенно гладкой основе.
Пальма до ужаса боялась сквозняков. При одном только слове "сквозняк" ее уже начинало знобить и потряхивать. А Эдик терпеть не мог духоты и при каждом случае норовил запустить в комнату хоть мизерный шмат наружного воздуха. Их вокругоконная распря была давней, она возникла с тех пор, как Эдик появился в редакции. Пререкания заканчивались всегда одинаково: Эдик, демонстративно вздыхая и морщась, уступал. И затем они вдвоем, но с разными чувствами, прели в запертой комнатушке, истекая потом и ненатурально розовея. Если б не прежняя асадчевская подготовка – ему выпало некоторое время бегать по тундре в такое же вот пекло с рюкзаком и нередко в душном накомарнике – его журналистская карьера могла бы закончиться очень быстро. Вот и сейчас, ворча под нос: "Ах, какие мы нежные...", – он неохотно захлопнул створку.
Пальма была на взводе. Очутившись за своим просторным квадратным столом, она отгребла к краю горбатые бумажки и, негодуя, выпалила:
– Совсем набора нет! У тиражников поломка, так они опять на нашем линотипе набирают. Представляешь: Подтележников в пятницу наорал на Ксению, а та – дура, прости, господи – тут же согласилась. И это главный инженер типографии! Жалко Приходько нет, опять по своим делам в Кемерово смотался, а то б я ему выдала... (Приходько заведовал типографией).
Поломки линотипов были делом обычным. Редакционный эпос гласил, что в двадцатом году скакал через Асинск неистовый командарм Фрунзе с горячей конницей, чтоб побыстрей закончить свой поход на Тихом океане. Но стремительному движению взмыленных лошадей сильно мешали чугунные монстры походной типографии. Только соберется Фрунзе как следует рубануть беляка-гада, да линотипы не пускают! И тогда неподъемные чугуняки и бросили. И в месте, где упали они на землю, выросла асинская городская газета. Какая доля правды в древнем предании – теперь установить невозможно, но что-то, видимо, было, потому что даже притерпевшихся людей эта техника постоянно поражала весом, объемом и топорностью.
В наши дни, говорят, секрет производства такого оборудования был утерян, и это к счастью, ибо самой современной мартеновской печи пришлось бы работать в напряженном ритме не меньше полумесяца, чтобы наварить необходимое количество чугуна...
Эдик на пламенную тираду не откликнулся. Конечно, Подтележников дрянь-человечишко и задницу своему директору лижет, но тут он прав, сто раз прав. Если Пальма не смотрит за набором, так отчего ж свои материалы не просунуть? И Эдик так бы сделал. Сама виновата – не шлепай варежкой.
Однако если Пальма завелась – а заводилась она легко – запала ее могло хватить надолго. В другой раз, в другом состоянии Эдик не прочь бы позабавиться, подначивая лопухнувшуюся женщину, но сейчас тявкающий пальмин голосишко мерзко сверлил в ушах. К тому же душно, окно закрыто.
– Ромашковая моя, ясноокая Пальмира Иванна! Почему бы вам не поделить линотип с ближним? Ну почему?! Еще ведь в Писании сказано: надобно делиться!
Сказано ли так в Писании Эдик не знал, а ляпнул это с одной-единственной целью – унять пыл готовой к шумному скандалу Пальмы. И получилось, что ляпнул-то совершенно некстати.
Пальма взвилась до потолка.
– Ах, делиться?! Ты в два смоешься, а мне что: до ночи тут сидеть? Благодетель нашелся: де-ли-и-ться! Посмотрела б я на тебя на моем месте...
Эдик хмыкнул. Кто, кто еще не слышал о героическом труде ответственного секретаря асинской городской газеты? Жуткая картина! Вообще о трудностях работы пишущей братии – Антонины Сударушкиной: "Вы не представляете, как тяжело мне дался этот материал", Натальи Утюговой: "Пусть кто-нибудь ради интереса попробует освещать мои темы", – о всех этих трудностях Эдик знает уже очень много. Было однажды справедливо сказано: у нас героем становится любой.
–...И вообще, – Пальма исподлобья глянула на Эдика, тот оплошал и не успел вовремя загнать в себя ухмылку, – с первой полосы в последнее время почти исчезли информации.
О-о, Пальма умела быть стервой, это у нее хорошо получалось!
– Пальмиравановна, любите меня, я ведь не Подтележников, – сладко запел Эдик и – бац! – переломил нежелательный разговор, – летучка-то сегодня будет?
Трюк удался. Пальма засуетилась, потянулась к двери.
– Да, пора уж, сейчас гляну: все ли на месте.
– А обзор кто делает? – крикнул ей в спину Эдик. Вопрос был не просто так. Если, допустим, Немоляев, он укладывался в пятнадцать минут, если "замша" Элеонора Бухацких – то и полутора часов не хватало. – Кто обзор делает, Пальмираванна?!
– Я.
Сорок минут. Все равно много.
Будь Эдик редактором, он обязательно издал бы специальный приказ, в котором все обзоры поручил бы делать Сенечке Немоляеву, пусть и за дополнительную плату...
Темная нутряная сила рвалась наружу, распирала рот. Эдик широко зевнул. Прилечь бы сейчас. Он даже оглянулся. Черт с ними, с удобствами, можно б и на столе. И чтоб никто – ник-то – не мешал. Чтоб собрались и сгинули и яростная Пальма, и зануда-редактор, и все прочие коллеги. Отчего они такие бессердечные? Хоть бы раз проявили сознательность, сказали бы: "Поспи, Эдик", – и на цыпочках, на цыпочках – к чертовой матери! А-а-э-эх...
Пальма распахнула дверь и возвестила из коридора:
– Эдя, на летучку!
И опять захлопнула.
Надо еще хоть маленько проветрить. Завотделом подрулил к окну. Внизу по тротуару, твердо чеканя шаг, двигались Щучкин и Колоберданец – два действительных члена городского рабочего комитета. Причем Щучкин слегка подпрыгивал и гнусно вилял бедрами. Эдика заметили, но демонстративно не поздоровались, не кивнули, так и прошли с холодными мордами, будто статья Антонины в них колом застряла. Ну-ну...
И с высокими страданиями о судьбе газеты тоже не получилось.
Одно к одному...
Несчастный, растерзанный Эдя вздохнул и, шаркая, как старик, ногами, поплелся в кабинет редактора.
Был понедельник, утро, половина девятого. Очередная рабочая неделя начиналась.
Редакторский кабинет был небольшим и каким-то уж на удивление серым и унылым.
Несмотря на то, что имел он широкое окно во всю стену и находился на солнечной стороне, солнце в нем, как ни странно, появлялось крайне редко. Заглянув внутрь через давно немытые стекла (уборщица Дуся!), оно совершенно терялось от неуюта и торопилось поскорее выскочить вон. Черт его знает почему – зайдешь, например, в бухгалтерию, что рядом за стенкой, там жара несусветная и от сияющих бликов деваться некуда, а здесь всякий раз сумрачно и зябко, как в погребе. Дополнительную унылость кабинету придавали три темно-коричневых книжных шкафа. Причем больше половины всех полок еще со времени приобретения оставались абсолютно пустыми, а остальные завалены чем попало: случайными брошюрами, справочниками, книгами, журналами, папками, вырезками из газет, а также конвертами с оторванными боками, из которых выглядывали уголки писем. На стене, напротив шкафов, висели часы, вправленные в массивную деревянную форму в виде корабельного штурвала, тоже, естественно, коричневого. Однажды на строго охраняемой зубастыми оводами реке Индигирке Эдик обнаружил на отмели брошенный катерок. Катерок завалился набок и ржавел. Возле задранного вверх гниющего днища стайками плавали мальки. При взгляде на часы-штурвал Эдик постоянно вспоминал тот катерок... Долгий, как зубная боль, стол с двумя рядами потертых стульев с гнутыми спинками, сиротливая скособоченная тумбочка с вечно приоткрытой дверцей в углу возле окна да три или четыре горшка тоже с чахоточными, словно поганки в лесу, цветами дополняли картину. В этом тягучем редакторском кабинете Эдик часто испытывал желание сотворить что-нибудь особенное... Или вскочить на стол и запеть: "В этой деревне огни не погашены, ты мне тоску не проро-очь...", или просверлить дырку в стене и тихонько наблюдать, что делают бухгалтеры, когда нет посетителей – не ковыряют ли они, часом, в носу, как это регулярно практикует он, или, на худой конец, разбить графин о батарею.
Максим Евсеич Тонкобрюхов занимал должность редактора вот уже восемь лет, будучи переброшен сюда на укрепление и наведение порядка с идеологической работы. Рост он имел ниже среднего и довольно заурядную внешность, за одним, но, правда, весьма существенным исключением: у него была узкая, вытянутая вверх голова с сильно выдвинутыми вперед челюстями. Этот недостаток вызывал еще один: при разговоре у редактора обнажались крупные плотно подогнанные друг к другу зубы и даже верхняя десна. Меткая журналистская братия давно прилепила ему (за глаза, конечно) прозвище "Лошадь" и прозвище это укоренилось прочнее, чем имя в паспорте.
С Тонкобрюховым работать было можно. Он придерживался замечательного, устраивающего всех принципа: в редакции можешь ты не быть, но матерьялы сдать обязан. Этот принцип, по-разному варьируя, Максим Евсеич повторял нередко, даже и в грубоватой форме:
– Отвлекают посетители? Собирайся домой и пиши хоть в кровати, хоть под мужиком пиши, если тебе там удобней, но к утру чтоб репортаж выдала.
Часто такой казачьей вольницей злоупотребляли.
– Утюгова, ты где два дня пропадала?
– Писала отчет с собрания в ОРСе, Максим Евсеич.
– Утюгова, родная моя, это тот, который на три странички?
– Да они больше и не наговорили. Лили из пустого в порожнее, я уж билась-билась, – начинала юлить Утюгова.
– Ох, смотри, Наталья. Знаю я, как ты билась. Еще раз повторится – премию под корешок срежу...
И вот что поразительно: несмотря на щедрые послабления, Тонкобрюхова в редакции не долюбливали, а некоторые и вовсе терпеть не могли – даже так. Причины у всех, как водится, были разные. Кто-то за то, что работал Максим Евсеич с непременной оглядкой наверх, был отчаянно нерешителен, до крайности осторожен и не умел, а, скорее, и не желал постоять, когда следовало, за редакцию; кто-то за плюгавенькую немужественную внешность; кто-то за вспышки гнева, которые изредка случались и бывали не всегда объяснимы, но при том сумбурны и нелепы, причем выражений в такие моменты Максим Евсеич не выбирал. Однако за долгое время к нему, разумеется, притерпелись, и многие, хотя опять же не все, другого уже не желали. Да и потом: редактор, говаривала Сударушкина – не шоколадная конфетка, чтобы нравиться каждому...
...Один за другим в редакторском кабинете стали появляться сотрудники. Рулевая рубка сухопутного корабля с пришпиленными высоко часами-штурвалом наполнялась. Первой вошла и забилась в дальний уголок заведующая отделом писем Анна Францевна Лукова, тихая, худенькая дама предпенсионного возраста. Она имела удивительную способность уменьшаться, съеживаться в пространстве – немудрено, что ее часто вовсе не замечали и спрашивали потом: а Лукова была? Затем шумно ввалилась плотная и румяная Элеонора Бухацких, заместитель редактора и завотделом культуры – эта, наоборот, расширялась, занимала большие объемы, чем имела на самом деле; а с нею маленькая, с острым личиком и короткой стрижкой Наталья Утюгова – торговля и быт. Чуть приоткрыв дверь, с лучезарной детской улыбкой проскользнул в образовавшуюся щель внебрачный сын Винни-Пуха и Красной Шапочки здоровенный Сенечка Немоляев – промышленность, строительство, транспорт плюс застарелая инфантильность и дураковатость. Спокойно и плавно, осветив собравшихся добрым бабьим лицом, вошла Антонина Сударушкина, общественно-политический отдел – "ах, Тоня-Тоня-Тонечка, неси скорей обед!". Прибежал как всегда взъерошенный, с лохматыми усами впереди фотокорреспондент Пашка Боков. Эдик и Пальма к этому времени уже сидели за столом, и каждого входящего Эдик в разной степени дружелюбия окатывал воспаленно-невыспавшимся взором.
Однако – стоп! Мы легкомысленно доверили набросать портреты сотрудников редакции Эдуарду Евгеньевичу Асадчему – и совершенно напрасно. Это ж монстры какие-то получились, а не сотрудники! Что значит – "в объеме расширяется"? Да у той же Элеоноры, если хотите, шесть материалов в прошлом месяце были признаны лучшими! А Сенечка? Он на прошлой неделе из предприятий не вылезал! Конечно – что сказано, то сказано, но впредь – чтоб поосмотрительнее быть, поосторожней... Но вернемся в редакторский кабинет.
Таким образом, все оказались в сборе.
Каждую летучку предварял пятиминутный треп на общие темы. Что-то вроде обязательной разминки.
– Вы послушайте-ка, что делается! Аукцион-то наш, какой интерес вызывает! – уместив себя на маленьком стуле, с восторгом затарахтела Элеонора. – Мне в выходные три раза звонили, спрашивали: вы скажите, только честно, пожалуйста: какие товары будут? Лишь начну перечислять – мебель, пальто, плащи, платья – сразу говорят: мы непременно, мы обязательно придем.
– Рекламу надо пускать. Чего тянуть – меньше недели осталось, – это уж Наталья голос подала.
– Да! И прямо в каждом номере подряд! Ставь (это – к Пальме) наверху четвертой страницы и покрупнее.
– Сейчас в магазинах вообще ничего не найдешь. Костюм мужу второй год ищу. И в Томске смотрели... Торговля наша... – Антонина скривила губы.
– Зато у тебя костюмов сколько, – вспомнила Наталья.
– Господи! Где ты видела? Старье все. То третий, то четвертый год ношу.
– И мне, и мне тоже звонили! – влезла в идиллическое воркование подлая Пальма. – Интересовались, что будет с газетой. Причем возмущаются, что мы плохо боремся за себя.
Тонкобрюхов скривился: ну что за язык у бабы! Хотя и уверен был, что не утерпит – с пятницы, со статьи Сударушкиной еще завелась.
– Что-то я сомневаюсь, – шевельнула пышными плечами Элеонора. – У меня про газету никто ни разу не спрашивал.
– Правильно. Потому что знают, к кому обращаться.
Вот холера тебя задери! Пока Элеонора раздумывала, как бы ей позаковыристей да поязвительней ответить, на помощь пришла Наталья.
– Мой Игорек закашлял. Да кашель такой хриплый! Вчера с мальчишками на Горячку ходил. Я ему: зачем в воду лез?! А он: вода, говорит, теплая.
Но Пальму так просто не собьешь.
– Уж если им сильно надо, если Капитолина с жиру бесится, почему бы не организовать какой-нибудь "Листок садовода" или "Вестник мичуринцев"? Выходили бы раз в неделю – за глаза бы хватило.
– Да, господи! Ну, какая нам разница, пусть садоводы будут нашими учредителями! – полным голосом закричала Элеонора. – Или ты боишься, что у тебя полосы шире станут?! Работы прибавится?!
– Не шире! – тоже закричала и вся вздыбилась Пальма. Для нее стычки вокруг учредительства ни на секунду не теряли прелести новизны. – Но ты что – Капитолину не знаешь? Она придет и будет тебе пальцем тыкать: пиши это, пиши то. И попробуй не выполни!
– Мне, положим, пальцем тыкать не будет.
– А вот посмотришь!
Наталья скорчила гримасску:
– Ну-у, пошли по кругу! Пусть депутаты на сессии определятся окончательно и – все. Вопросы надо решать интеллигентно, – иногда на торговлю и быт накатывало, и она чувствовала себя гораздо выше всяких распрей. "Интеллигентность" – было любимейшее слово Натальи. Черты интеллигентности она зорко отыскивала почти во всех, о ком писала. С ее легкой руки добрая половина асинских продавцов ходила в интеллигентах. – Хватит нам лезть в эти дрязги. Надоело до смерти!
– Я в субботу на мичуринском ведро смородины сняла, поделилась с Антониной Лукова.
– Как это "хватит лезть"? – петушком наскакивала Пальма. – Они там без нас нарешают!
– Не совсем хорошо получилось, – заметила Антонина, – в четверг – сессия, в субботу – аукцион. На одной неделе все сошлось.
Эдик сидел, сгорбившись, Сенечка по-прежнему радостно улыбался, а Анна Францевна виновато прятала взгляд.
– Давайте начинать летучку, – не вытерпел грубый Паша, – мне на съемку бежать.
– Можно подумать! – и тут съязвила Пальма. – Сроду снимков от тебя не дождешься.
– Да, действительно, – сказал Лошадь, – не будем затягивать. Кто обзор делает?
Обзор газет за прошедшую неделю должна была делать, как известно, Пальма. Разложив веером пять номеров – со вторника по субботу – и высказав общее, в целом благоприятное, впечатление, она для начала бульдозером проехалась по Эдику (будет знать, как Подтележникова защищать и как отмалчиваться, когда Пальма спорит!), заметив, что информаций было крайне недостаточно, что они были невыразительны, перегружены цифрами и что настоятельно необходимо искать для них факты поинтересней. (Вот тебе, вот тебе, вот тебе!) Затем приступила к отдельным номерам.
Газета, на ее взгляд, откликалась на события оперативно, в русле времени. Заметными были три добротных материала на угольную тему. (Готовил Немоляев.) С учетом того, что приближается День шахтера, это как нельзя кстати. Очень продуманной и интересной получилась авторская статья о плачевном состоянии техники безопасности в шахтоуправлении имени Журжия. Ладно, под землей дела темные, и что в вагоны на ходу прыгают… но курят-то зачем? Метан, то-се – это понятно, но ведь грязными руками за сигареты хватаются – как не противно? Живым, динамичным вышел репортаж из восьмого участка шахты "Асинская" об успешном выполнении планового задания. И неплохо вписалась корреспонденция о внедрении новой техники в шахтоуправлении "Таежное". Таким образом, три из четырех угледобывающих предприятий были представлены на неделе, что очень даже неплохой показатель.
– Однако, мне думается, во всех трех материалах имеется существенный недостаток, – тут голос Пальмы зазвенел с подъемом. – Это излишнее внимание к технике, ко всяким ленточным конвейерам, редукторам и прочим железкам. Я понимаю, что если в "Таежном" поставили проходческий комбайн, то добыча угля, само собой, увеличится. Но меня, как читателя, не только это интересует. Я хочу спросить: а где внимание к самому углю?...
Сенечка Немоляев отупело воззрился на Пальму и улыбка его совершенно размылась, а Асадчий догадливо сообразил: "Э-э, да бабе кусаться вздумалось! Надо бы дать ей что-нибудь мягкое – рукавицу или полотенце вафельное".
–...Уголь-то у нас получается обезличенный, топливо – и все тут. А ведь он бывает разных марок, разным целям служит. Куда его отправляют, допустим, с того же "Таежного"?
– На обогатительную фабрику "Асинская", – услужливо подсказал Эдик.
– Это сначала. А потом ведь он идет не только в печи, но и в красители, и в парфюмерию.
– Послушайте-ка, как интересно! – то ли с издевкой, то ли всерьез воскликнула Элеонора.
Пальма сообразила, что заехала не туда. Надо было отыграть назад.
– Вообще самому углю нужно больше внимания...
Несколько хуже обстояло с заводами. Из трех в городе крупнейших профигурировал только один - металлический.
Было отмечено, что неплохо освещается прополка овощей и заготовка сена в подшефном совхозе "Асинский" (одна авторская заметка, одна информация, один фоторепортаж), но что шефы, особенно стекольный завод и городские поликлиники, не проявляют должного рвения, а то и просто под всякими предлогами отлынивают от работы. Нахалюги! В первую очередь досталось, конечно, врачам, с которыми у Пальмы были весьма сложные отношения.
– Все равно лечить – не лечат, да еще больным напропалую хамят, пусть хоть сеном занимаются!
Понемногу, помаленьку подбиралась она к ненавистной статье против рабочего комитета. Руки чесались размахнуться и вдарить по ней наотмашь.
– Разную реакцию в городе, но в абсолютном большинстве негативную вызвала критическая статья "Без недомолвок". Ее, я думаю, прочли и обсудили все. – Пальма не смотрела на Антонину, сидела прямая, воткнув чеканные глаза в газетный разворот, и лицо ее выражало высшую степень брезгливости. ("Ага! – понял всю подноготную страдалец Эдик. – Так вот почему она нас с Немоляевым клевала. Разминалась!") На мой взгляд, в ней много спорных, а то и попросту сомнительных утверждений, высказанных к тому же безапелляционным тоном.
– Хм... – сказала Сударушкина.
– А в условиях, когда мы отстаиваем право на независимость и должны опираться на союзников, эта публикация абсолютно вредная для нас, – голос Пальмы снова взмыл. – У меня сложилось впечатление, что статья эта написана по наущению кое-кого из наших работников с подачи председательши общества садоводов.
– Ты говори, да не заговаривайся! – взорвался Лошадь и метнул в Пальму из-под бровей увесистый взгляд.
– Да, вот такая неотвязная мысль у меня.
– Что ж ты думаешь, это не мои выводы, что ли? – Антонина весело, безо всякой обиды глядела на Пальму.
– Думаю, нет.
– Ну, знаешь ли...
– Знаю. Статья, как ни крути, поганенькая. За такие вещи отвечать полагается. ("Три года строгого режима без права переписки", – тут же насчитал великомученник.) Пока неизвестно, какова будет реакция рабочего комитета, но если и они от нас отвернутся – на всем, за что мы боролись, можно ставить большой и окончательный крест. Эта твоя статья – наш общий позор!
– Слова-то какие: "окончательный крест"...
"Ох, если бы так!" – подумал Максим Евсеич, а вслух произнес:
– Ты вот что, ты не останавливайся, заканчивай обзор...
"Хоть здесь тебя уела", – мстительно возрадовалась Пальма...
...Из культурных событий внимание читателей несомненно привлек репортаж о концерте заезжей группы "Маленький принц". А вот Сенечкин рассказ "Безоблачный вечер" вызвал, как обычно, недоумение. Нет, конечно, она, Пальма, не литературный критик и в художественной прозе мало смыслит, но этот, как бы сказать... ммм... опус написан, словно, о другой какой-то розовой планете, а не о нашей сволочной действительности.
– Странная вещь: когда ты пишешь о шахте – у тебя там сплошные болты, винты, конвейеры и людей не разглядишь, а тут все наоборот. Ты бы уж как-нибудь частями оттуда сюда добавлял...
Пробежав по торговле, быту и письмам, Пальма закончила обзор, предложив отметить, как лучший (плюс пятерка к гонорару) репортаж из восьмого участка.
– У меня все...
Приступили к обсуждению, замечаниям и дополнениям.
Как правило, начинала Элеонора. Она тут же заявила, что обзор неполный и за сорок минут бегло повторила то, что было сказано Пальмой, одобрив, правда, статью Сударушкиной и предложив ее на лучшую.
Затем выступила Наталья. Она сразу попросила учесть, что когда Пальмира делает обзор, она умышленно – да умышленно! – принижает ее работу. "Ты в парикмахерских давно была? – ехидно наскакивала Наталья, выразительно глядя на неухоженную Пальмину головку. – Ты зайди, посмотри, что там творится. Потолки мокнут, краны бегут, того и гляди кусок штукатурки по затылку трахнет..." Нет, Пальма даже близко не представляет, сколько усилий надо, чтобы выжать что-нибудь путнее из этого развала, а потому и относится к ней вот так вот.
Сенечка сказал, что ему понравился репортаж о концерте и он бы его тоже предложил на лучший.
Антонина Сударушкина сказала, что не приемлет Пальминого тона, а также выпадов, в которых она объявляет ее чуть ли не преступницей, и что надо выбирать выражения; что союзники – союзниками, но надо ко всему подходить объективно, а то они собрались, понимаешь, там, в рабочем комитете, и вместо дела штаны протирают. И так уже население говорит, что им зарплату зря платят.
– Это какое такое население?! – о Пальму сегодня хоть спички зажигай. – Знаем мы это население...
– Какое бы ни говорило, все равно это факт, – парировала Антонина. – Что – разве не так? Скажи, разве не так?
– А эти, которые в исполкоме, больше делают?
Лошадь, не желая новых обострений, нервно постучал карандашом по столу.
Антонина еще добавила, что репортаж из восьмого участка, конечно, добротный, но на лучший она бы его предлагать не стала. Лучший действительно должен быть лучшим, а тут... тыщу раз об этом писали.
Паша сказал, что не знает, как дальше работать. У него кончается фотобумага и где доставать – неизвестно.
Эдик на выпады Пальмы демонстративно смолчал.
Затем все вместе дружно набросились на Пашу.
– Слушайте-ка, снимков совсем нет!
– Полосы безликие, особенно развороты. Иной раз газету даже раскрывать противно!
– Безликие и невыразительные!
– Ужас, какие невыразительные!
– Так откуда снимкам взяться, если он здесь целыми днями торчит? На покос за репортажем еле выгнала!
– Пусть объяснит, в чем дело.
Усы фотокорра вздрогнули, расползлись по лицу, опять собрались в кучу и воинственно высунулись вперед.
– А вы не знаете, да?
– Нет, мы не знаем.
– Ну да, как будто вы не знаете!
– Нет, не знаем!
– Да знаете вы все прекрасно!
– Нет, мы не знаем!
Пашины диковатые, на выкате, глаза заметали каленые стрелы.
– Шофер в отпуске – раз, машины нет – два! А куда я без машины? Пока доберусь, пока отсниму, пока назад.
– А мы как? Мы как? На автобусах! И почему-то все успеваем. И фотографии серые. В газете не разберешь: то ли голова, то ли куст какой. Забойщика Файзулина снял – где там Файзулин? Нет там никакого Файзулина!
– Так пленку дают плохую! Попробуйте что-нибудь сделать на этой пленке!
– А-ахх, пленка?! – звенящим голосом заговорила Пальма. – А то, что снимки все до последнего однотипны, как на могилах – тоже пленка виновата?? Где б ни снимал – все смотрят рожами прямо в объектив. Никакой динамики!
– Да я-то тут при чем?! – застонал от общей непонятливости Паша. – Есть у меня динамика, есть! А вот Пальмира Ивановна берет ножницы и режет, люди у нее идут выше пояса, поэтому и динамика пропадает. Как так дальше работать – я не представляю.
– Нет, вы гляньте, вы гляньте на него! – завсплескивала ручками Пальма. – Опять выкрутился!
– Паша, – лягнул тогда за компанию и Эдик, – почему у тебя вся динамика начинается ниже пояса?
Тут Паша окончательно взбеленился, заявил, что чувствует, что здесь он не ко двору, и его оставили в покое.
Было еще два-три взаимных покусывания, но не сильных, а так, в пределах допустимого, поэтому кусаемые огрызались вяло, без азарта.
Прошедшая неделя, таким образом, была закрыта, обсуждение закончилось.
Итоги как всегда подвел Лошадь. Листая подшивку туда-сюда, он намеренно делал вид, что еще раз просматривает материалы. Конечно, это неплохо, что все вот так грызутся друг с другом. Хуже нет, врагу только пожелаешь, когда коллектив сплоченный. Бойся сплоченного коллектива! Даже если он и за тебя. Сегодня он за тебя, а завтра, глядишь, и против. Так что пусть будет, как есть. Сейчас одних подкормим, а немного погодя других – вот вам и любезный сердцу баланс сил. Главное – чтобы сразу на всех каши не хватило. Ждут, голуби, рты раскрыли. Не всем достанется, не всем...
Максим Евсеич решительно захлопнул подшивку.
– Неделя была довольно средненькая. Могли бы поработать и не так. Плохо стараемся. Печально, но никто не рвет себя на части, где уж! Как лучшие надо отметить фоторепортаж и, – Максим Евсеич выдержал паузу, – "Без недомолвок" Сударушкиной. (Глазки у Антонины благодарно заблестели, а лицо Пальмы пошло красноватыми пятнами). Союзники – союзниками, но они действительно уж который месяц абсолютно ничем не заняты. Абсолютно ничем! Это прямо удивительно! Целыми днями сидеть, палец о палец – ни боже мой, поэтому и люди возмущаются: что вы об этом не пишете? Домой иду – пенсионеры возле подъезда прямо прохода не дают: когда вы этих бездельников на работу выгоните? В общем, материал своевременный, написан хорошо, взвешенно. Автор, в данном случае Сударушкина, попыталась объективно подойти к вопросу: а нужен ли рабочий комитет вообще? И приходит к совершенно очевидному выводу – нет, не нужен! Сейчас работать надо, а не в политику играть. Домитингуемся скоро – жрать будет нечего...
Лошадь все говорил, говорил, говорил.
"Почему я его так не перевариваю? – сосредоточенно думал Эдик, корябая ногтем трещинку в столе. – Ну – Лошадь, ну – несчастное существо. Его пожалеть надо, по макушке погладить, а я вот прямо не знаю, что бы я сделал..." Дремота наваливалась с новой силой. Эдик опустил голову и прикрыл глаза.
– Эдуард Евгеньич!
Эдик вздрогнул.
– Ты о чем думаешь? У тебя такое лицо, как будто на тебе всю ночь ездили.
– Хм! – сказала Антонина.
"Отвяжитесь от меня!" – мысленно закричал Эдуард Евгеньич.
–...Теперь давайте определимся, как нам все-таки быть с учредительством. Общество садоводов по-прежнему настроено решительно. Я разговаривал в пятницу с Капитолиной. Я ей так прямо и сказал: зачем вам газета? Ведь не будет никакой совместной работы, постоянно идем лоб в лоб. Ну? Давайте лучше по-хорошему. А она ни в какую. Уперлась и стоит на своем.
– Да что ж творится, в самом деле, – выскочила Пальма, – мнение депутатов ничего не значит? Решение прошлой сессии для этой садоводки не указ? Одну строптивую бабу сломать не можем!
– Решение сессии ничего не значит. Вы сами видите, что исполком решением взял и подтерся. Я считаю, что в сегодняшней непростой ситуации мы сделали все от нас зависящее. Теперь остается ждать. Последнее слово за депутатами. В конечном счете, им делать выбор, какое учредительство их устраивает. Нам опять высовываться с новыми публикациями – только людей нервировать. Горожан, в сущности, абсолютно не интересует, чьим органом будет газета, лишь было бы, что почитать.
– Как же, дождемся, будет тогда о чем читать, – опять вклинилась Пальма. – Она ж всю газету на грядки разобьет!
– Вот-вот! Всей редакцией будем выезжать на поля и чего-нибудь искусственно опылять, – подхватил Эдик.
– Да замолчите вы, наконец, или нет? – не на шутку взвился Лошадь. – Я-то, по-вашему, кто: редактор или хвост собачий? В общем так. Хватит! Кому будет принадлежать газета – не столь уж важно. Мне, главное, сохранить коллектив. Не забывайте, какое время на дворе: бумага с каждым днем дорожает, типографские расходы растут. Откажутся все от нас, и мы со своей свободой по миру пойдем. И не дергайся, не дергайся, я тебе это, Пальмира, прежде всего, говорю! Поприжми подол, а то лезешь без мыла. И мне такие выверты, как в пятницу, – он погрозил пальцем, – брось вытворять!
– А что такое? – завертела головой Элеонора.
– Она знает... Тише, тише, заканчиваем! Неделя предстоит напряженная – сессия, аукцион. И нам сейчас выдержка нужна. Выдержка! Очень прошу это запомнить... На сегодня все. Давайте за работу. А ты, Элеонора, задержись.
Журналисты газеты "Вперед, к свершениям!", гремя стульями, поднялись и нестройно вышли. Первым из темницы выпорхнул Эдик.
Наконец-то!
Редактор с усилием оторвался от кресла и потер поясницу.
В душе он был доволен. Он ожидал сегодня гораздо худшего. Вплоть до вскакиваний и выбеганий из кабинета. И все из-за статьи Антонины. Ах, умница баба, ах, умница! Надо будет и в самом деле похлопотать за нее о квартире. Ей-богу заслуживает! Неделю назад, вот так же в понедельник, он как бы случайно пробросил ей мысль о том, что странное впечатление производит нынче рабочий комитет. И все. В четверг статья была готова. Причем именно такая, какой и хотел ее видеть Максим Евсеич. Пришлось, однако, выдержать скандал с проклятой Стрючкой.
Лошадь опять потер поясницу.
– Что: радикулит? – участливо спросила Элеонора.
– Нет, – Тонкобрюхов сморщил лицо, отчего оно внезапно сложилось в приветливую улыбку. – Спина что-то затекла, сейчас пройдет.
– А что в пятницу было-то?
– А-а... – Тонкобрюхов махнул рукой.
– Из-за статьи?
– А то из-за чего.
Максим Евсеич обнажил зубы, что было деловой заместительшей истолковано как-то странно.
– Попробуйте пчелиный яд. На даче, пока пчелы летают, поймайте с десяток и посадите вот сюда.
Пышнотелая Элеонора повернулась и с готовностью показала, куда надо садить пчел. Секунду-другую редактор внимательно изучал указанные места и вдруг ощутил внезапную неприязнь из-за того, что его жалеют. Он почти с ненавистью взглянул на Элеонору. Под мышками у той наливались серостью потные круги. Хорошо, что он почти не потеет. Великое преимущество худого человека. Максим Евсеич представил, как в этот момент у его замши в ложбинке между лопаток стекает пот и, скапливаясь у резинки, проникает в трусы. Бр-рр!
Тонкобрюхов снова плюхнулся в кресло.
– Как мне надоела мышиная возня с учредительством! Хоть бы ты с Пальмирой, что ли, поговорила... И этого сопляка подзуживает. Тоже, понимаешь, вояка нашелся.
– Да они там, в кабинете, спелись вдвоем.
– Кто спелся? Одна поет. Мальчишка этот – еще с рогаткой не набегался, про него всерьез и говорить нечего. Шуму вот только напускает много. Кстати, сколько он у нас работает? Года два?
– Меньше. Года полтора, наверное. Да, точно, прошлой зимой появился. Но вы его, по-моему, недооцениваете. Он сам кого хочешь подзудит.
– Приняли на свою голову... Слава Богу, хоть выбраковку сделали, от балласта избавились. Кстати, как у них там дела – не в курсе?
(Речь шла о двух бывших "свершенцах" Лукошкине и Сенокосове, три месяца, как уволенным из редакции, и организовавшим при рабочем комитете "Независимую газету").
Элеонора хмыкнула.
– В курсе, конечно. Лукошкин, рассказывают, даже на работу пьяным является.
– Еще бы! – с ядовитым сарказмом протянул Лошадь. – Он теперь сам себе редактор.
– Я недавно спрашивала в киоске, внизу: как покупают их газетку. У Наташи. Знаете киоскершу, черненькую такую? Так вот она говорит: хуже некуда! Тираж почти не расходится.
Редактор возбужденно потер руки.
– И очень хорошо. Очень славненько! А то Мусин по этажам с идеей носится: учредить еще одну газету. Чисто советскую.
– Ну и пусть учреждают.
– Ты что мелешь! Мы-то тогда кто? А? Общество вольных художников?... Ладно, черт с ними. Я тебя вот зачем оставил: докладывай, как идет подготовка к аукциону.
Элеонора шумно и выразительно вздохнула, поколыхалась обильным телом.
– Ох, я с этим аукционом, наверно, чокнусь.
– Прям уж.
– Точно! Звоню на предприятия, говорю с директорами и каждого – каждого! (она выразительно выделила это слово) – приходится по пять раз уламывать. И ведь втолковываешь, что это же в ваших интересах, это реклама продукции – нет, не понимают. Что за люди!
"Нужна им твоя реклама..." Лошадь задумчиво почесал за ухом.
– А кто согласился? Много таких?
– Да около десятка. Фабрика "Заря", фабрика ремонта и пошива одежды, металлический завод...
– Ассоциация в помощи не отказывает?
– Пока нет. Кувшинов обещал организовать выездную торговлю. Рыба будет – селедка, мойва и даже горбуши, говорит, подкинет, затем говядина из совхоза, колбаса, сыр, компоты. Да: пиво и вино – тоже. В общем, фойе ДК, два гардероба и все-все уголки и закуточки – тут еще продумать надо – решили приспособлены под торговлю.
– Учти, Кувшинов может наврать с три короба, а в итоге фиг с маслом.
– Знаю. Я с него теперь до самого аукциона не слезу, каждый день теребить буду... Дальше. ОРС промышленных товаров дает курточки, джемпера, детскую одежду. Это тоже не для розыгрыша, а для торговли в фойе. Пищевики приготовят торты – их будем разыгрывать. Там такие торты – вы бы только видели!
– Чудненько, чудненько. Цену входных билетов надо установить на уровне. Какой-никакой, а тоже доход.
– С ценой мы определились: три рубля.
– Не мало?
– Нет, я считаю – достаточно. Сегодня отнесу заказ в типографию, в среду-четверг билеты будут готовы.
Лошадь схватил ручку и что-то пометил на перекидном календаре.
– А частники как – что-нибудь приносят?
– Приносят, но пока мало. Я думаю, ближе к субботе раскачаются. Бабеночка одна свитер предложила, цвет такой... нечисто синий, в магазинах даже лучше бывают. Затем дедок в пятницу был. Шестьдесят рублей за набор кухонных досок. Ну? Куда такие цены? Откровенно сказать, надежды на частников нет. На них мы много не заработаем.
– Ничего, ничего, что принесут – все принимай. Пусть будет много разных товаров. Ведь покупателям как – одному одна вещь нужна, другому другая. А программу подготовили?
– Непрошина занимается. Завтра утром встретимся, обсудим. Программа должна получиться интересной. У нее девочки из ансамбля "Спектр".
Лошадь был доволен. Он встал и гоголем прошелся по кабинету, вторично потирая руки.
– Чудненько... Да, чуть не забыл! Ведь деньги от торгов будут немалые?...
– Полагаю, тысяч пятьдесят-шестьдесят наберем.
– Вот-вот, охрана нужна. Надо позвонить в милицию.
– Уже договорилась. Обещают прислать наряд. Я планирую так. Перед началом аукциона пусть они в фойе подежурят – наверняка за вином и давиться, и без очереди лезть будут. А когда начнутся торги, их место возле аукционной комиссии.
Теперь Лошадь смотрел на Элеонору почти с любовью. Ну что за мотор в обширной груди работает! Черт в юбке, да и только! Обо всем подумала, все предусмотрела. Ах, как он правильно сделал, назначив ее три года назад своим заместителем. Бывает, правда, не в меру болтлива там, где не надо, но Максим Евсеич не говорит при ней лишнего, только и всего. И на передок слабовата. Зато за нею, как за каменной стеной.
– А состав комиссии уже определила?
– Конечно. Председателем назначим Немоляева.
Длинное лицо редактора вытянулось еще больше:
– О, Господи! Придумала тоже!
– Ничего, – успокоила Элеонора, – от него ведь никакой работы не требуется. Какая у него работа? Всего-навсего сидеть за столом. А на вид-то он представительный, в самый раз для председателя.
– Как знаешь, как знаешь. Но я все равно против.
– Да не волнуйтесь вы, Максим Евсеич!
– Ладно. Кто еще?
– Кто-нибудь из Промстройбанка. Надо ж будет деньги после окончания сдать. До понедельника, на хранение. Затем двое исполкомовских – из планового и финансового отделов. Этим мы себя подстрахуем на случай проверок из области – мало ли... И еще будет один человек от общественных организаций.
– Кто?
Элеонора замялась. Затем – чего уж скрывать? – дерзко и испытующе посмотрев в глаза редактору, отчетливо произнесла:
– Капитолина Вовк.
Редактор пожевал губами, отвернулся и посмотрел в окно. Стекла в гнилых рамах были настолько немыты, что все, как бы, в дымке происходящее за ними напоминало грезу. Размазанные краски цветов на клумбах. Медленно палящее солнце. И нельзя сказать, чтобы уж слишком грубо и безобразно наплывала стена Дома культуры шахты "Анжерской", в котором аукцион и предполагалось провести ровно через пять дней. И странная мысль пришла в голову редактору: плюнуть бы сейчас на все, сесть в автобус, укатить за город и там, на речке, найти такое место, где течение не сильное и дно хорошее (Тонкобрюхов знал на Асинке пару таких мест) и залезть в воду. И чтобы никакие заботы не колыхали.
Максим Евсеич тряхнул головой.
– Еще неизвестно, войдет ли общество садоводов в состав наших учредителей. А если не войдет?
– Ну и что?
– Ты представляешь, какой вой поднимет Пальма, когда узнает?
Элеонора на секунду сомкнула веки. Послушайте-ка – и этот осторожный, до столбняка! – человечек возглавляет газету? Как вам это нравится, а? От собственного чоха вздрагивает и голову под мышку прячет! Нет, будь редактором Элеонора, она бы действовала намного умней. Это ж ведь элементарно – надо просто дружить с сильными. Тот же председатель Совета любит, когда с ним консультируются. Ну? Трудно ли сделать мужчине приятное? "Яков Ярославович, как вы полагаете, эта тема достаточно раскрыта?" Яков Ярославович, который в этой теме, предположим, ни уха, ни рыла, пробегает глазами материал и делает несколько существенных третьестепенных замечаний. Ему кажется, что именно он направляет и руководит, а на самом деле Элеонора вертит, как ей нужно. Искусство не слишком сложное, да только дано не каждому. Слава Богу, кажется грядут перемены и Тонкобрюхов не на хорошем счету... Однако – что это он там про Пальму? Элеонора отогнала сторонние мысли.
– А причем здесь Пальма? Она в подготовке не участвует и это исключительно наше дело, кого приглашать. К тому же, согласитесь: Капитолина в городе человек авторитетный, хватка у нее мертвая, к ее мнению прислушиваются – в общем, я считаю, она должна быть в комиссии. А войдут ли садоводы в состав наших учредителей или не войдут, в данном случае не играет никакой роли.
– Ты с ней уже говорила?
– Предварительный разговор был. Впрямую я ей ничего не предлагала, но намекнула.
– А она?
– Согласилась. И хватит, я думаю, постоянно оглядываться на Пальму. С какой стати мы должны делать то, что нравится ей? Вот еще!
– Ох, нам, мятежным, никак не живется без потрясений, – Лошадь мелко и дребезжаще засмеялся.
– Нет, в самом деле, сколько можно молчать? – Элеонора в упор глянула в сморщенное редакторское личико. – Послушайте, она ведь за всех нас постоянно решает. Скоро ноги наши начнет переставлять. Не знаю, как вам, а мне такое не нравится. Кому быть, а кому не быть в комиссии – выбирать мое право.
– Ну, смотри...
– И смотреть нечего. Не хватало мне еще комиссию с Пальмой согласовывать! Ей предлагали принять участие в подготовке? Предлагали! Она ж сама отказалась. Демонстративно, причем. А теперь какой разговор? Тут хлещешься, как проклятая, а кто-то со стороны будет указывать...
Элеонора разволновалась. Скрестив руки под грудью, она воинственно поддернула ее, направив шарообразные выступы прямо в лицо редактору.
– Ладно, остынь, а то у меня здесь и без того жарко, – примирительно сказал Лошадь. – Поступай, как знаешь, вмешиваться никому не позволим. Если б не финансовое наше состояние, мы бы эту петрушку и не начинали... Я надеюсь, что если все пройдет благополучно, тысяч двадцать после всех расчетов у нас должно остаться.
– Да. Тысяч пятнадцать-двадцать.
– Вот! Неплохая сумма. И не беспокойся, все твои усилия будут оценены.
– Не в деньгах дело.
– И в них тоже. Время такое, предстоит учиться зарабатывать. С чего-то надо начинать... Тебе еще нужны помощники?
– Мне Наталья помогает.
– Возникнет необходимость – подключай любого. Кстати, утром звонили из музея, хотят продать Обнаженную Колхозницу. А то торчит у них среди заячьих чучел и мамонтовых бивней ни к селу, ни к городу.
– Господи, да кто ж ее возьмет?
– Милая моя, аукцион-то в Асинске первый! – Максим Евсеич еще раз поднялся и игриво потрепал по плечу свою "замшу". – Откуда мы вообще можем знать, что будут брать, а что нет? Так и с ней. Может, организации какой понадобится. Для престижа. Сейчас многие стараются выглядеть фирмачами. Может, Кувшинов и купит.
– Ага! Ему если б натуральную голую бабу в кабинете положить – другое дело.
– Не он, так еще кто-нибудь. Надо, одним словом, и тут через газету дать броскую рекламу. Мол, автор Владимир Обруч – наш земляк, ныне известный московский скульптор... Короче, преподнести.
– Я Наталье скажу, напишет.
– Вот и договорились. Чем сегодня будешь заниматься?
– Опять звонить по предприятиям. Хотела привлечь кооперативы, но те ни в какую – рэкетиров боятся. Один-два, может, еще согласятся. А в два часа исполком. Пойду докладывать. Надо получить официальное разрешение.
Редактор вновь насторожился.
– Никаких сложностей не будет?
– Нет, пустая формальность.
– Ну, хорошо, иди.
После ухода Элеоноры Тонкобрюхов задумался. Ладно, с аукционом все нормально, зато в четверг должна состояться сессия, во многом определяющая дальнейшую судьбу газеты, а, проще говоря, его, редактора, судьбу...
Глава 2. "УЙДУ ПОДЪЕЗДЫ МЫТЬ..."
После летучки редакционная жизнь опять рассредоточилась по кабинетам.
В коридоре было тихо, и только в крайней слева комнатке машбюро раздавался однообразный приглушенный стрекот двух печатных машинок – непонятно, что могли там печатать сегодня с утра, разве пятничные какие материалы; да из приоткрытой двери бухгалтерии доносился крайне изумленный и быстрый говорок растерянного посетителя:
– Это чо ж такое, а? Это чо ж так дорого дерете? Обнаглели вконец!
– А вы как думали! – хладнокровный, как у дантиста, голос бухгалтерши.
– А еслив я с первого разу эту проклятую корову не продам и опять приду? И опять драть будете?
– А вы как думали!
Возле двери, прислонясь к стенке, стояла сгорбленная старуха – тоже пришла давать объявление – и, шевеля мятыми губами, пересчитывала на всякий случай деньги.
Лукова сидела в своем угловом кабинетике, загроможденном шкафами с
подшивками газет. Там же, за стеклами, хранились тугие бумажные куклы с отработанными оригиналами статей и письмами читателей. Заведующая отделом писем горестно подпирала кулачком впалую щечку и тупо смотрела на приколотый напротив выцветший плакат-календарь. С плаката на Анну Францевну весело поглядывали двое пушистых котят, а ниже неназванный кто-то настоятельно просил страховать свою жизнь. Да... застрахуешься тут. У сына полный и окончательный разлад с невесткой, пьет стервец все больше – какая ж баба потерпит. А внучонок совсем от рук отбивается. Вчера прибежал, табачищем воняет. А ну дыхни! Пошумела, покричала, а что толку? Смотрит, ухмыляется. Тринадцать лет, а уж на полголовы выше ее. Из одежи на глазах вырастает. Надо ботинки на зиму покупать и шапку новую. А где деньги?
В торговле и культуре Утюгова, мучаясь от духоты, энергично втолковывала только что вернувшейся из редакторского кабинета замше:
– Если нас присоединят к садоводам, надо требовать от них, чтоб вентиляторы нам купили.
– Ага. По два на каждого.
Наталья оттопырила блузку и дунула в распаренную ложбинку.
– Что – думаешь, не купят? Они вон, какие богатенькие...
– Они для себя богатенькие.
– ...Поговори с Волчихой, она тебе не откажет!
– Обязательно! Скажу: Наталье – три вентилятора. Два спереди, а один чтоб с обратной стороны. Как в вертолете.
Сенечка с Сударушкиной склонились над видавшим виды чайником. Крышка была открыта и внутри, сердясь, точно живой, булькал кипяток. И в этот кипяток Антонина осторожно с ладони ссыпала сушеные измельченные травки: зверобой, пустырник, тысячелистник, еще что-то.
– А душички здесь нет? – тревожился Сенечка, слышавший где-то что-то нехорошее про душичку.
– Не помню, не помню, – поддразнивала Антонина.
– Нет, я серьезно, – сильней тревожился Сенечка и с опаской заглядывал в чайник.
– Успокойся. Душички здесь нет.
Рабочая неделя в редакции не спешила набирать обороты. Да и то: жара – чего ж по такому пеклу высовывать нос наружу, а уж тем более куда-то бежать или ехать. И Лошадь, умник, тоже догадался – нашел время дать отпуск водителю. А на автобусах сейчас добираться – сущая каторга. Даже Сенечка, который изрядно помотался на прошлой неделе, решил слегка придержать свою прыть. Можно, если очень уж потребуется, поработать на телефоне. Интервью ли, репортаж или даже зарисовку вытянуть из спасительной трубки. А если и не вытянется ничего, то Пальма все равно выход найдет, не в первый раз. Какую-нибудь статейку из журнала или из другой газеты тиснет на развороте, вот и все дела.
Однако что же Пальма? Да и Эдик? Чем они сейчас заняты?
Вся неизрасходованная ярость Пальмы клокочущими вскриками выплескивалась и выплескивалась в кабинете. Еле досидела до конца летучки. А вошла – и пробка в потолок.
– Что вытворяет! Что вытворяет!! Он ведь только и ждет, чтобы подоткнуть нас под садоводов! Он, видите ли, разговаривал с Капитолиной. Ха! Врет он. Они ж лучшие друзья-приятели, из одной бутылки пили не раз! Да ему – тьфу! – начхать на всю редакцию...
Она бегала по кабинету, на удивление быстро перебирая короткими ножками, потрясала пухлыми кулачками, и обширный бюст ее, скованный желтым шелковым платьем, подпрыгивал решительно и воинственно и норовил свалиться влево, под мышку. Шелк, с трудом сдерживая угрожающий натиск, панически трещал.
"С ума сойти! – думал Эдик, в упор разглядывая разгоряченную Пальму. – Сколько силы в чахлом организме! Где бы мне найти такие же двадцать два недомогания?"
Надо сразу отметить, что Пальма была из тех довольно редких людей, которые с поразительнейшим комфортом уживаются со своими болячками. Ведь не секрет, что есть громадное множество хиляков, которые мучительно стесняются своих недугов, не выставляют их напоказ, а если уж и говорят о них, то только в случае крайней необходимости, как бы заранее извиняясь, что вот, да – не совсем здоровы. Пальма была, разумеется, не из их числа. Она открыто и публично бичевала свои недуги, жаловалась на них и в то же время – вот удивительно! – втайне гордилась и гадским остеохондрозом, и сволочным гайморитом, и проклятым отложением солей. А комфорт заключался в том, что умела она с шиком подать свои болячки. Вы умеете подать свои болячки? Нет? Вы многое теряете! Пальма не старалась вызвать слезливого сочувствия, но в то же время всем в редакции, включая Лошадь, основательно внушила, что она – Пальма Стрюк – очень больной человек. "Сдохну я скоро", – печально говорила она, и глаза Лошади тепло светились надеждой. К ежегодным отпускам и выходным готовая не сегодня-завтра отправиться в мир иной несчастная женщина без труда набирала, несмотря на отчаянное и бесполезное сопротивление врачей, месяца полтора-два больничных.
Не так давно эгоистичный Эдик, втайне уверенный, что кроме насморка и триппера никаких других напастей на человека быть не может, взял бумагу и ручку и составил подробный реестр всех ее недугов. Этакий путеводитель по болезному телу, начиная от пищевода, с заездом в почки и печень, и завершая головой и другими конечностями. Недугов получилось ровно двадцать два. Перебор. Причем, последние шесть Пальма, даже в припадке откровенности, называть не стала, объяснив, как "чисто женские". Так они и значились – под номерами и с прочерками.
Этот реестр резко усилил взаимопонимание между Пальмой и Эдиком.
Скажем, звонит Пальма утром и говорит:
– Эдик, не теряйте меня, я задержусь минут на сорок. В поликлинику надо зайти, что-то болячка моя обострилась.
– Семнадцатая или двадцать вторая? – деловито осведомляется Эдик.
– Дурак, – коротко отвечает Пальма и вешает трубку.
Правда, фокус этот Эдику стал уже приедаться – все обострения да обострения...
Но именно Пальма, рыхлая болезная Пальма, у которой здоровым был только аппетит, оказалась настоящим бойцом. Когда Капитолина с оглушительной внезапностью для всех объявила о намерении стать соучредителем газеты, а Лошадь тут же растерянно обмяк, мучительно соображая, что бы это могло значить, и по тридцать раз в день прикидывая, чем новая ситуация грозит лично ему, одна лишь Пальма твердо и последовательно выступила с отпором наглой бабе. Да не просто выступила! Депутатов этих вот наших доморощенных асинских, областную телевизионную информационную программу с прокуренной дикторшей в экране, неразличимое отсюда, как на луне, министерство печати(!) – всех, всех, от кого хоть что-то зависело, яростно пыталась втащить она в орбиту борьбы. Она писала, звонила и, как секретарь городской журналистской организации, дважды съездила в область к вышестоящему начальству. Ей, конечно, быстро давали понять, что "ваши мелкие заботы – это ваши мелкие заботы и не мешайте нам заниматься нашими крупными делами". Однако Пальма таких намеков "не понимала", присасывалась к намекавшим мертвой хваткой оголодавшего майского клеща и тогда, чтобы отделаться от тупой настырной зануды, наспех сочиняли и совали ей "письма в поддержку" – благо Закон о печати был целиком на стороне редакции. И то ладно – с паршивой овцы хоть что-то... Письма эти, к вящему неудовольствию другой стороны, появлялись в газете. К Пальме, как в штаб, стекались сведения о скрытых маневрах и перегруппировках противника, она же продумывала и наносила ответные и упреждающие укусы. Даже Капитолина изумлялась такой прыти. Лошадь, некоторое время бывший сторонним наблюдателем, поначалу не мешал. Однако теперь, основательно взвесив шансы, он не прочь был сдаться на милость энтузиастов лопаты и лейки. Теперь Пальма сильно его раздражала. С ней невозможно было уступить, не потеряв лица. Хотя, опять же, по замечанию Эдика, высказанному, правда, по другому поводу – такое лицо и терять не страшно. Лошадь выказывал признаки недовольства, но Пальма, что называется, чихала на всякие признаки. В общем, положение складывалось тупиковое. И пошел брат на брата.
...Пальма все летала и летала от двери к окну и обратно, не в силах унять возбуждение. Эдик же распустил на губах холодную улыбку ехидного змея. Это был уже не тот утренний Эдик, отчаянно боровшийся со сном. Это был уже Эдик победивший сон, заводной и бодрый, всеми фибрами и лепестками открытый навстречу широко накатывающему дню, его неизведанным пока, а оттого вдвойне желанным радостям и прелестям.
– О коллективе он, видите ли, заботится. Ха! Я представляю его заботы! Да он мечтает, чтобы половину из нас вышвырнуть отсюда. Двоих уже вышвырнул – понравилось. А придет Капитолина – запомни мои слова: так оно и будет! Мне первой предложат искать работу.
Эдик наблюдал.
Поразительно, но иногда решительная, воинственная женщина усиленно нагоняла на себя страха и отчаянно паниковала. Причем не там, где позволительно паниковать, а, что называется, на ровном месте.
– Ну уж, Пальмира Ивановна! Мы еще повоюем!
– Да кто воевать-то будет? – Пальма даже остановилась. – Эти? Они давно лапки кверху! Элеонора, ****ь стопроцентная, побоится за свое замредакторство, тем более – выше метит. Немоляев... ты сам знаешь, какое это горькое недоразумение, Сударушкиной нужна трехкомнатная квартира, про остальных и говорить нечего... Нет, здесь мне не удержаться. Уйду подъезды мыть, – она вздернула вверх носик и просияла, озаренная. – Да. Возьму пять подъездов, надену халат свой старый и буду по вечерам похабные надписи со стен соскребать. Все лучше с обычной грязью возиться, чем видеть этих...
На подоконник сел вертлявый воробей, с интересом заглянул в кабинет, крикнул что-то дерзкое и опять упорхнул.
Перспектива новой работы тут же вдохновила Эдика. Черт побери, это ж идея! У нас же покуда вся гласность – на стенах, карандашами и ручками заявленная! Эдик рванулся из-за стола и забегал рядом с Пальмой.
– Меня в помощники возьмете? Горячую воду подтаскивать, тряпки выжимать? А то, – Эдик подмигнул, – я вам для душевного успокоения сам ведь могу кое-что на стенах изобразить! Я такие выражения знаю – закачаешься! Мы их вдвоем читать будем и впечатленьями делиться. Поделимся, сотрем, а я следом новые напишу. Вылетать так вместе!
– Тебя они не тронут.
– Вот это да!
– Не тронут!
– Обижаете, Пальмира Ванна. На мне живого места нет, все в ярлыках: экстремист, заговорщик, смутьян...
– Эх, Эдичок, Эдичок, – Пальма смотрела на него почти с нежностью. – Они ж в шутку. У тебя ж молочные зубки еще не выпали. Ты ж еще маленький.
Эдик рассмеялся.
– Тогда перестаньте говорить о несбыточном. От этого голова начинает кружиться.
– Не умничай, ради бога. Тебе плохо идет. Лучше расти быстрее.
Нет, напрасно, напрасно Пальма пытается его достать. Он и впрямь не слишком всерьез воспринимает учредительские страсти-мордасти. Идиотское ведь абсолютно дело. И обреченное. И всем в редакции, кроме Пальмы, это известно. Будут, будут садоводы учредителями. Один раз на сессии у них осечка вышла – не ожидали просто. Второй раз обойдется без чудес. Эдик, конечно, первейший Пальмин союзник, но, скорее, для понта, для хохмы, чтоб поддразнить Лошадюгу, да кровь свою лишний раз разогреть и вспенить. Потому и мало ему наблюдать со стороны. А как азарт вкрутую заберет, так и в гущу кидается – и глаза делает страшные, и шумит, и кричит. А затем – прыг назад, поскольку Пальма сразу же старается поручений навесить. А от поручений – увольте, это не для Эдика. Тем более, дело безнадежное.
– Нет, – снова взъярилась Пальма, – так просто он меня не выживет!
– Да вы к нему определенно неравнодушны, – продолжал забавляться Эдик. – Бедный Лошадь! Одно мне непонятно: откуда такая страсть?
– Поработай здесь с мое – узнаешь.
– И все-таки?
– Он, – с чувством выдохнула Пальма, – типичный рядовой подлец смутного времени!
– Ничего себе выдали! Как это – рядовой? – обиделся Эдик за редактора. – Хоть до прапорщика возвысьте.
– Не больше сержанта, – отчеканила Пальма.
– Многоуважаемая Пальмира Иванна, позвольте вам возразить...
– Не мели ерунды.
– Ладно, – сдался Эдик. – Спасибо, хоть сержанта присвоили.
– Да, – сказала Пальма. – Да. От всей души...
В этот момент тихой уточкой вплыла напившаяся витаминного чаю Антонина. Пытливо сверкнула глазками в Пальму и Эдика и с улыбкой, с какой обращаются к немного тронутым или больным, пропела:
– Что это вы про душу заговорили?
Хороша собой Антонина. Вся такая свежая, вся такая розовая. Эдик от удовольствия даже зашевелился на стуле. О чем бы ни судачили, какие бы хохмы ни сочиняли о них в редакции, а Эдику она приятна. Сколько покоя и безмятежности, сколько безграничной незыблемости! Даже если сию секунду этот гребаный Дом Советов поразит молния, разбросав его на куски, и все в ужасе, толкая и опрокидывая друг друга, побегут спасаться, Антонина выйдет с неизменной светлой улыбкой, ну, может быть, отчасти с легким недоумением: чего это все суетятся? Очень важно бы знать – эта безмятежность как-нибудь видоизменяется в постели?
– Да так, пора уже...
– Хм, – снова обволакивающая улыбка и – к Пальме. – Ты не забыла, что моя зарисовка со вторника лежит? Надо выставлять.
– Да выставлю, – раздраженно отмахнулась Пальма. – Ты лучше скажи, как тебе нравится, что нас упорно подпихивают под садоводов?
Эдик ухмыльнулся. Коль на летучке Сударушкина скромненько помалкивала, так Пальма решила дожать ее сейчас.
– Никак не нравится.
– И что ты предлагаешь? – субботняя статья была, как бы, забыта.
– А что я могу предложить? Ты и так все испробовала, а результат?
Пальма прикусила губу. Ох, стерва Сударушкина. Ох и стерва. Ладно – статья, но не обязательно ведь и дальше ковырять самое больное. Это она специально.
– Знаешь что, – Антонина вернулась к двери, – сегодня вечером Чемякин принимает. Может, обратиться к нему?
– Да он из той же шайки, – голос у Пальмы презрительно зазвенел, – ему тем более наплевать на газету. Тоже мне – "российский депутат". За кого голосовали?
– Смотри – попытаться можно.
– Терпеть его не могу, – Пальма шлепнула ладонью по столу, – у него пальцы скользкие.
И тут новая идея пришла ей в голову:
– Слушай, а, может, ты сходишь?
– Я?
– Конечно! Тебе это лучше всего.
– С какой стати?
– Его надо уговорить. Пусть хоть две фразы выдавит в нашу поддержку. У тебя получится! А я... Ты ж помнишь, как мы с ним тогда поцапались.
Российский депутат Чемякин был начальником крупного областного строительного объединения. Во время давней теперь уже встречи в редакции Пальма задала ему несколько каверзных вопросов, чем и вывела народного избранника из себя. Лошадь, помнится, зло прикрикнул тогда на Пальму.
– Нет, я не смогу.
– Сможешь! – мысль уже стремительно овладевала Пальмой. – Сможешь. Ты сама посуди...
– Нет, нет, нет, у меня настырности не хватит.
Антонина поспешно ретировалась.
– Ну? Видел, какие вояки?! Проститутки обыкновенные. А эта – особенно! Статейку подлую написать настырности у нее хватило, а тут, видишь ты, с депутатом – не хватит.
Приступ внезапной паники у Пальмы бесследно прошел, и она опять ощутила на плечах генеральские эполеты.
– Кстати, о статье. Она нам может навредить хуже некуда. Вся надежда сейчас только на депутатов, на рабочий комитет. Если уж и они от нас отвернутся, нас моментально задавят!
– Это обязательно, – с готовностью подтвердил Эдик, – затопчут сразу. Если бы меня в статье так отделали, я бы первым бросился топтать.
– Во-во! Надо сейчас же, немедленно идти в рабочий комитет и замять, замять эту писанину.
А кому идти? Конечно, Эдику! Сколько ни доказывай, что ты не верблюд, славная подруга по кабинету все одно норовит взгромоздить седло сверху. Но, однако, почему он всегда должен отдуваться за чужие грехи? У него что – своих мало?...
– Заминать раньше надо было, а не сейчас. Кто эту статейку в полосу ставил – гражданка Стрюк или гражданин Асадчий?
– Ах ты... – Пальма даже захлебнулась от таких поганых слов. – Ты что, забыл прошлую пятницу?
Нет, Эдик не забыл. Шума действительно было много, и пыль летела до потолка. Пальма наотрез отказалась давать этот материал в номер, и Лошадь прибежал с перекошенным лицом и здесь, в кабинете, они, вытянув шеи, орали друг на друга и все вокруг обрызгали слюной. Лошадь, мерзавец Лошадь, не сильно утруждал себя аргументами, жал по административной линии:
– Делай, что тебе говорят! Это приказ!
– Не буду! Вы не в рабочий комитет, а по нашей газете бьете!
– Не тебе рассуждать об этом!
– Мне! Тех, кто перебегает к врагам, помните, как называют?
– Молчать!!
– Что-о-о?!
– Молчать, говорю! И только попробуй, – он замотал пальцем перед
раскрасневшимся Пальминым носиком, – только попробуй не поставить! Пожалеешь!...
Лошадь выскочил и трахнул дверью так, что стекла звянькнули и едва удержались в рамах.
Все Эдик помнил. Но уж если ты такая решительная, если нацелилась упираться до конца, могла бы пойти в типографию и рассыпать набор. В этот день по новой набирать бы уже не стали. А то ведь своими ручками в свет отправила...
– Короче, ты идешь в рабочий комитет или не идешь?
– Иду.
Надо идти. Кто ж еще, кроме него, пойдет – Лошадь, что ли? Двигай, Эдя.
– Если цел останусь – оттуда сразу на "Ударник" поеду.
– Как хочешь. Мне ты сегодня не нужен.
Хоть за это мерси... Эдик, раскрыв дипломат, с шумом вытряхивал оттуда лишнее. На стол россыпью летели бумажки, газеты, засохший огрызок булки в полиэтиленовом пакете, смятая записка без подписи: "В четверг вечером, в девять" и старая открытка-приглашение на какое-то официальное торжество, на котором он, конечно, и не думал быть. Вместо хлама сунул блокнот и пару ручек.
– А взять хотя бы рабочий комитет, – вновь, уже спокойно, заговорила Пальма. – Ладно, бастовали за дело – кто сомневается. Но как только появилась возможность взять машины – ведь, подлецы, ни один не отказался. И Безушко взял, и Фейфер, и Колоберданец с Гореловым тоже. Колоберданец – так совсем охамел, в двенадцатом магазине – ни стыда, ни совести! – в подсобках пасется. Жене уже сапоги зимние и плащ урвал. Вот тебе, пожалуйста, и "контролеры".
– Все это сказки, – досадливо отмахнулся Эдик. – Откуда вы знаете про сапоги? Сами что ль там отовариваетесь?
– Я много чего знаю, – многозначительно отрезала Пальма. – Если б только можно было б обойтись без их поддержки... Но куда, куда деваться?! Так все переплелось... Нет выхода. И я знаю, – голосок болезной женщины зловеще и нечеловечески заклокотал, – знаю, кто затеял эту возню против нас! Теперь уж отлично знаю!... Подожди, придет срок – мы чей-то нос прижмем.
Так. Понятно. Операция "Капкан". В темно-синем лесу, закопав документы, строго в первом часу будем брать резидента. Зашифрованный офицер по особо важным поручениям Эдуард Евгеньич Асадчий могуче напрягся. Перед ним с готовностью замерли люди в камуфляже – с пулеметами и в масках. Слушай мою команннду!! Двое – к подъезду, двое – к черному ходу, остальные – за мной! Эдик вытащил вороненый пистолет, пострелял в воздух, плюнул в дуло и сунул обратно в кобуру.
– Чего ж тут не знать – Капитолина.
– Нет, милый мой, ей эту роль отвели. Она лишь дурочка, шумная недалекая дурочка.
Так. Двое от подъезда – сюда. Приготовить сачки для ловли бабочек.
– Значит председатель исполкома.
– Лазебный? Эта дубина стоеросовая? Фу-у. Шевели мозгами, Эдик.
Зараза! Это у нас завсегда так. Сказали, что облава, а на кого – не сказали.
– А-а! Ну да, конечно... Бедный Лошадь! Его, наверно, от ваших поминаний икота сейчас замучила.
– А причем тут Лошадь?
– Разве не он?
– Конечно, нет. Он слишком осторожен, чтоб в своем огороде по-крупному интриговать. Вдруг да наружу что-нибудь выскочит.
– Черт, теряюсь в догадках. Может, Элеонора? Она и редактору в оба уха наговаривает, и с Капитолиной дружит (так, один от черного хода – к подъезду, остальным оставаться на местах).
– Да-а, небогат твой выбор, – снисходительная усмешечка раздвинула губы Пальмы. – Как многого ты, мальчик, оказывается, не понимаешь. Дирижер здесь похитрее и поумнее, а потому почти незаметен. Впрочем, я и сама лишь недавно догадалась.
Зашифрованный офицер по особо важным поручениям подполковник Асадчий подпрыгнул со стула, пружинисто и петлями, искуссно заметая следы, незаметно подбежал к пальминому столу. Наклонился, заглянул в глаза: ну – в какую сторону разнесло бабенку?
Пальма таинственно молчала.
– Не томите, Пальмира Иванна, – заговорщески проговорил подполковник, вновь доставая пистолет, – я уже весь изнервничался. Кто же этот мерзавец?
– Властитель наш законодательный – Мудрый.
Глава 3. ГОРОД ЗАКРЫТЫХ ВОЗМОЖНОСТЕЙ
Если, допустим, два поезда строго в один и тот же час побегут навстречу друг другу – один из Москвы, другой из Владивостока, но не просто так побегут, а со всеми своими застиранными простынями и наволочками, с чаем в толстых граненых стаканах, как гвозди всаженных в высокие подстаканники, а также со всеми своими пассажирами и указанными в расписании остановками, с густым басом проводницы: "Граждане, поднимитесь в вагон, поезд трогается!" и даже с вынужденным томлением семь с половиной часов где-нибудь в открытом поле с бескрайними просторами, ковылем и сусликами, – то единственное вероятное место, где они, встретившись, могут от души посвистать чудным слаженным дуэтом, и будет как раз Асинск.
Если же согласного свиста возле асинского вокзала до сих пор не разносится, то лишь потому, что из столицы и Владивостока поезда выбегают в разное время.
Расположенный в столь удивительной географической точке в остальном Асинск как-то потерялся.
И в самом деле – каждый город хоть чем-то да примечателен.
Приезжай, разнообразия ради, в самое заштатное, самое, бог ты мой, невзрачное местечко, которое и на карте-то далеко не на всякой значится, и все равно даже при небольшом желании наверняка да обнаружишь что-нибудь исторически интересное: или бесформенные развалины старых крепостных стен, местами затянутые пучковатой травой и грязно-рыжеватым мохом, или скромную ветхую церквушку, в которой крестился или венчался один из достойнейших сынов Отечества. Более того, не исключено, что найдется какой-нибудь самодеятельный краевед, этакий неугомонный старичок-боровичок, энтузиаст и подвижник, который, уловив – скажем так – ваше небезразличие, обрадованно воскликнет:
– Как?! Вы до сих пор не знаете о тех ужасных событиях, которые были здесь семьсот двадцать три года назад? – и с воодушевлением потащит вас осматривать уникальные развалины.
И вы, напрасно уверяя, что любопытство ваше не столь непомерно, постепенно заслушаетесь и увлечетесь повествованием, в котором среди дыма и крови, хмельных пиров и колокольного пасхального звона обязательно отыщется уголок для необыкновенной романтической истории о юной чернобровой красотке и ее возлюбленном. И тогда вовсе не противны покажутся вам замшелые камни и дыхание времени печально и нежно дотронется до вашего сердца.
Но это в других, более счастливых городках.
А здесь, в Асинске, как на грех, досаднейшая осечка получилась прежде всего с достойнейшими сынами. Конечно, тут рождались и крестились разные люди (среди них были и вовсе незаурядные, про которых те, у кого глаз наметан, сразу говорили: "О-о! Этот дел наворочает!"), но вот в достойнейшие никто – ни сыны, ни дочери немного не вытягивали. Вроде и рядом уже, вроде и дел уже под самую завязку наворочали, но как будто в последний момент конфузились – мол, чего это я, в достойнейшие лезу? Обалдел, что ли? Как, все равно – голый из бани? И дальше вперед – ни в какую! И обнаруживалось, что орденами, причем самыми высокими, в разное время были награждены многие десятки отличившихся асинцев, а вот героев было всего трое, да и те, как говорится, сбоку припеку – не коренные, а просто в какой-то момент почти проездом жили здесь.
Эти характернейшие приметы асинского национального характера – с одной стороны "не высовываться", с другой "быть не хуже, чем все" – еще не раз проявят себя в нашем повествовании.
Хотел однажды стать достойнейшим некий дерзкий гражданин, именовавший себя писателем натуралистической школы С. Подгорнов (не путать с автором вот этого, теперешнего повествования, тот – писатель – никакой не родственник, и вовсе даже Савелий), который еще в шестидесятые годы сильно витийствовал в Асинске, за что дважды был вызван и строго предупрежден, но его забыли еще при жизни, отчего он и умер: по пьянке контакт в розетке полез восстанавливать – в сторожке на Восьмой Горе, на овощной базе.
Что касается исторических примет, то здесь Асинску и подавно крупно не повезло. Не сохранилось ни крепостных стен – их никогда и не было, ни древних церквушек, ни даже старых купеческих домов, добротных и основательных, стоявших когда-то в центре, но снесенных лет за тридцать до этого в угоду типовой застройке.
А ведь было, было на что посмотреть! Хотя бы на тот же Извековский магазин. Деревянный, с почерневшими стенами, сработанный из хорошего лиственного леса, он располагался напротив одиннадцатой школы, пусть и не поражая понимающих толк изысканной красотой архитектуры, но зато какой-то уж подчеркнуто дореволюционный, по-купечески мощный, весь из прежнего, старого быта. Вверху – гастрономия с толстыми палками полукопченых колбас в витрине, с пирамидами из шоколадных плиток, с
кафетерием здесь же, в углу, где можно было в любой момент взять горячий мутноватый напиток и пирожок с ливером за три копейки (а еще раньше тут вместо кофе торговали пивом). А в подвале – вход с обратной стороны – размещался рыбный отдел. Здесь остро и пронзительно пахло сырой рыбой, было прохладно и сумрачно. Здесь ходили сердитые мужики в брезентовых фартуках, гулко звучали голоса и всегда, даже днем, под потолком невнятно горела красная лампочка, а на стенах мерцала влага. Серые глыбы большущих рыб волновали и будоражили сердце. Под ногами сновали коты с уголовными рожами, и домашние хозяйки торопливо покупали дешевую треску и камбалу. Сейчас таких подвалов и в помине нет, искать подобные бесполезно! В стенах Извековского магазина, как бы, невзначай появлялось смутное ощущение, что когда-то люди жили не так, как теперь, и это "не так" было не так уж плохо.
Но сломали Извековский магазин. И деревянный, уютный теремок с вывеской "Детский мир" (что там раньше-то было?), который располагался рядом, тоже сломали.
В отличие от зданий, предметам домашнего и промышленного обихода повезло гораздо больше. На металлическом заводе, в цехе №3, имелся уникальный бельгийский станок образца 1897 года, но его хранили не как реликвию, а по необходимости – заменить было нечем, да и работал дедок куда исправнее новеньких. Однако, опять же, не потащишь докучливых туристов в производственный цех: народ сейчас сомнительный, жуликоватый, сопрут попутно чего-нибудь. Впрочем, дотошные туристы и не рвались настырно в Асинск, не осаждали его праздными толпами, поэтому и проблемы как таковой не имелось.
А ведь, не ровен час, могли бы и осаждать, очень даже могли!
Как свидетельствуют старожилы – а их память, если пошуровать хорошенько, много чего хранит – в предвоенные и первые послевоенные годы был здесь, ни много – ни мало, а свой Драматический театр со своей собственной асинской артистической труппой. Чехов Антон Павлович, правда, в то время оставался еще не в чести, а вот Любовь Яровую – живая такая была брюнеточка, тут видели. И мужа ее, негодяя. Да что там театр! Театр – это зрелище больше для высокого начальства, которое и водило сюда разряженных, с толстыми бусами на шеях, жен. Нет, простому человеку, даже трижды туристу, что театр, что опера – никакой разницы, он и даром туда не заглянет. Но в те же предвоенные годы и цирк здесь был! Да, да, да! Напротив магазина "Юбилейный", хотя в то время и магазина-то никакого еще не намечалось, как раз в месте, где сейчас наибольшее скопление одинаковых, точно пуговицы на пиджаке, пятиэтажек, располагалось низенькое сильно вытянутое в длину сооружение, наполненное кусками и огрызками материи, а также стрекотом швейных машинок. А вот сразу за этим ветхим зданием, точнее – за плотным забором, окружившим фабричную территорию, задорно втыкался в небо деревянный купол цирка. Ниже купола, все раздутые изнутри бока были размалеваны разными завлекательными картинками – шарами, золотистыми трубами, медведями на задних лапах, красноносыми клоунскими физиономиями, какими-то взлетающими хвостатыми звездами и прочей праздничной чепухой.
Это был самый натуральный цирк!
Цирк с ловкими акробатами Цирульниковыми, с клоуном Борей и китайскими фокусниками, которые выдували изо рта настоящее пламя, а после оттуда же вытаскивали бесконечные разноцветные ленты! И ученый медведь выступал – леденцы жрал за милую душу! Однако зрители особенно отличали клоуна Борю, он уморительно показывал вернувшегося домой пьяного мужа!, и, встретив его днем в Извековском магазине, щедро хлопали по плечам и угощали пивом, так что Боря полюбил этот город крепче любого родного.
А еще была летная школа с парашютной секцией. И по субботам, в дальнем конце северного района, за горбатым терриконом "Ударника", в небе над аэродромом бодро гудел аэроплан и распускались веселые белые цветки парашютов. Старожилы утверждают, что все пацаны в то время взахлеб мечтали быть либо летчиками, либо парашютистами.
Да, было, было. Где теперь оно все? Куда попряталось? Где китайские фокусники, парашютисты и Любовь Яровая? Все закрыли. Одно раньше, другое позже. Оно и правильно – ни к чему, если разобраться, разное баловство. Пьяного мужа и без артистов есть, кому показывать! Первыми, словно цыганский табор, снялись циркачи, оставив на память в Извековском магазине клоуна Борю. Потом разлетелись летчики. Потом и героической Любови Яровой с подлецом мужем след простыл.
Причина-то, в общем, всегда называлась одна: нецелесообразно. Спектакли, к примеру, имели маленькие сборы. Но тут, может быть, сами артисты и виноваты; может быть, дело заключалось в Любови Яровой? Может, ей ножку ненароком надо было как-нибудь выставлять – асинские начальники издавна это любят? Может, они бы на это пять раз в месяц ходили смотреть? А то: убытки, убытки... Не умели по-настоящему работать – вот и причина.
Однако, опять же, если честно, если положить руку на сердце – сильно ли опечалился Асинск без театра и цирка? Нет, не сильно! Про летную школу говорить не будем, тут случай особый, тут да – и печалился, и горевал. И сейчас горюет. Вы в асинский музей зайдите – целая комната в экспонатах об улетевшей школе. Вы спросите: почему? На это легко ответить. Добродушный асинский народ временами любит или полетать, или попрыгать откуда-нибудь. А тут и самолеты, и экипировка, и все такое... Потому и экспонаты. А про театр и цирк – ни гу-гу.
Вот, слышу, сбоку подсказывают про утраченный культурный уровень, про возможности, про развитие. Дались вам эти возможности. Утратили – и слава Богу! Что у нас – без театра и цирка народ дурнее, чем в Томске?? Ничуть не дурнее! И артисты к нам наведываются и не какие-нибудь там затрапезные – вот Лещенко в прошлом году на День шахтера пел.
А туристы... Не едут, ну так и пусть не едут, без них как-нибудь проживем. Не Венеция, чтоб их по Горячке на гондолах туда-сюда катать.
Однако вернемся к сути нашего разговора. Если Асинску с историей крупно не подфартило, то, может быть, с ландшафтом лучше? Какие такие реки его омывают, пусть и не широкие и не полноводные, но все-таки?
Есть, точно, Асинка, давшая когда-то маленькому поселку угольщиков славное свое название. Поделившись именем, речонка тут же умыла руки (невольный каламбур), в город не заглядывает, обегает его, словно опасаясь какой-нибудь подлянки, по большой дуге. А про те ручейки и ручьи, что журчат весной с перезвонами по обочинам кривых и неказистых улочек, и говорить не стоит.
Ну, ладно – если даже с реками прокол, то, может, он тоже стоит на красивых холмах? Пусть не на семи, а на трех или хотя бы на двух?
Нет и нет! Вовсе даже наоборот. Поскольку главнейшим достоинством Асинска является уголь, и возник-то поселок на угле, то еще с конца прошлого века начали шуровать тут под землей, извлекая наверх горючие камешки. В отдельные времена кучковалось здесь от двенадцати до пятнадцати маломощных шахтенок, которые, однако, старались посильно.
Если б можно было сверху через какой-нибудь рентгеновский аппарат разглядеть, что делается внутри, то даже самый хладнокровный наблюдатель поразился бы – сколько разных прямых и извилистых нор нарыто под Асинском, как много копошится там перепачканных угольной пылью людей, которые только и делают, что гонят на-гора уголь и породу.
Гремят и грохочут подземные поезда. Гулкое эхо мечется в низких сводах. Бывает порой, что не выдюжит кровля тех тесных и сырых нор, сядет не вовремя и запрессует в камнях на многосотенной глубине очередного шахтерика. Ройся, копай – не до всякого докопаешься... Вот случается, скажем, что время от времени открывается вдруг на вывернутом из угольного пласта обломке узорный, до тонкостей сохранившийся отпечаток какого-нибудь миллионы и миллионы лет назад вымершего хвоща или отпечаток перьев столь же древней экзотической птицы. Так и здесь вполне допустимо, что через миллионы лет случайным образом в обломках пород обнаружится как-нибудь отпечаток тела несчастного шахтерика. Ни имени, ни фамилии – так, след один.
А сколько шахтериков там уже осталось! А сколько нор понароют еще живые! Уголь – породу – наверх. Уголь – породу – наверх! Вон какой террикон за восемьдесят лет насыпали рядом с одной только "Асинской". И все из-под ног, не откуда-нибудь. Вот и сел, и прогнулся Асинск в центральной части своей глубоко-глубоко. И весь центр города словно на дне тарелки нечистой. Ливень ли, воды талые – вся грязь с краев тарелки в середку стекает. Кое-что, само собой, в землю уходит, а кое-что, конечно, и в Горячку попадает, то бишь – в озеро Теплое. Но сейчас уже не столько, не так, как раньше, потому что и шахты старые, выдыхаются, да и засыпали озеро Теплое и очень изрядно.
Да, ландшафт тоже, в общем, не ахти... Тут уж, признаюсь, и меня самого злость берет: да что ж это творится – так-таки абсолютно ничего примечательного и не откопаем? Ну? Глянем пристально в разные стороны. Пройдем с усердным вниманием по горьким, горбатым и заплесневелым улочкам. Посидим на скамейке возле монумента борцам за Советскую власть. Мысленно вообразим те места, где мы не были... Нет, сделав пустой виток, опять возвращаемся к истории. Где еще искать, как не в ней – ведь не вчера же он возник, этот Асинск! Ведь должен же здесь витать хоть какой-нибудь ее дух? Должен или не должен?
И мы его, наконец, обнаруживаем!
Слабенький, как муравьиное дыхание. Но разве не в наших силах его раздуть – было бы что!!
Итак...
Дух истории витал, только мы мимо проскакивали – в старых названиях асинских поселков. Улицы – они уж давно на общий лад: Коммунальная, Мира... А вот поселки – те наоборот. Причем давние предки нынешних асинцев питали необыкновенную слабость к цифрам: Третья Андреевская, Шестая Колония, Седьмой Тупик, Восьмая Гора и, как исключение – Теребиловка. Однако и тут каждое из названий способно на много лет озадачить любого серьезного исследователя. В самом деле: есть Шестая Колония, но где предыдущие пять? Седьмой Тупик – ладно, пусть будет Седьмой, но куда еще шесть девались? И потом: Тупик должен упираться во что-то, а этот хоть взад-вперед исходи – весь насквозь! Так что пусть будет на совести предков эта загадочная цифирь, а мы, воспрянув от найденного, двинемся дальше.
Каждое название включало в себя определенное понятие. Так, на Восьмой Горе были овощные базы, там хранили картошку и квасили капусту.
Спросишь, к примеру, знакомого:
– Ты сейчас где работаешь?
– На Восьмой Горе.
И сразу все ясно.
На Теребиловке, опять же, никаких теребильщиков не проживало и теребильных машин никто, отродясь, не видел. Отчего возникло и это название – тоже загадка, ибо, если вдуматься, как следует, карманы подгулявших прохожих теребили по вечерам с одинаковой успешностью во всех районах. А были тут и металлический завод, и центр города, и шахта "Асинская" – все сразу. А еще Теребиловка была известна тем, что постоянно враждовала с Шестухой. Шестовские ребятишки славились на весь город бесшабашным отчаяньем. За железнодорожной насыпью, возле терриконника "Асинской", была скрытая от посторонних и прежде всего милицейских глаз площадка, и на ней в прежние времена сходились ватаги – шестовские с теребиловскими. Бились крепко. Ножи и кастеты в ход не пускали, но для ремней и палок делалось исключение, отчего заборы ближних домов терпели убыток. Однако те, кто посильней и поуверенней, предпочитали обходиться без дополнительных штучек – в этом был свой особенный шик. Приплясывая, вертясь друг возле друга, противники обоюдно наносили хлесткие размашистые удары. Только и слышалось: "На, зараза!" – "Получи!" – "Еще хошь?!"
Парнишки в Асинске вырастали с крепкими кулаками – недаром в парашютисты метили – и главное в этом бою было "хорошо зацепить". "Зацепил" в носопатку или под дыхало – и зацепленный кубарем катился на землю. Драки бывали и долгими, и скоротечными – это уж кто какие силы выставит. В первую очередь, конечно, отсеивались хлипаки. И они, кто молча, а кто подвывая, матерясь и сплевывая тягучую слюну сквозь черные щели от выбитых зубов, отползали в сторону, вяло шевелясь в пыли, обагряя ее своей кровянкой. Упавших ногами не месили. Кодекс был такой: коль вырубили – лежи, отдыхай, тебе уже отвалили положенное.
Верх одерживали те, за кем оставалась площадка. Но победители долго не гнались за убегавшими, возвращались, оказывали помощь своим, как могли подбадривали: "Ниче, Ванька, ты без зубов даже красивше смотришься", а также проявляли щедрое великодушие к побежденным: "Вставай, вставай, паря! До утра тут, что ль, лежать собрался? Эх, как Шуруп тебя зацепил! Ну, иди, иди... До дому-то доберешься?"
После таких разборок долго и смачно хвалились, а также безудержно врали, но нередко случалось, что кто-нибудь из бойцов, потомившись на больничной коечке два-три денька, отдавал Богу душу. И тогда один из приземистых подслеповатых домов на Теребиловке или Шестухе оглашался истошным материнским криком, а затем на кладбище появлялась свежая могила. На простенькой тумбочке, разумеется, не писали: погиб, защищая честь и достоинство Шестухи или, наоборот, Теребиловки – куда там! – но, тем не менее, такая смерть вовсе не считалась бессмысленной. Все подчинялось глубокой внутренней логике местных устоев, которую и объяснить-то подчас бывает невозможно. Я, во всяком случае, уж точно не возьмусь.
Само собой разумеется, что на казенных харчах в разные годы перебывало много здешних бойцов. Со временем драки поизмельчали. На площадке уже не сходились, ватагами не собирались, чужаков вылавливали по одному на танцплощадках или возле кинотеатра "Радуга" и впятером-вшестером, повалив на землю, с азартом и блаженным упоением окучивали ногами, в считанные мгновенья превращая румяного молодца в бесформенное желе. Не брезговали теперь ни ножами, ни нунчаками, и число отправлявшихся на отсидку не только не уменьшалось, а даже наоборот. Из этих толстоморденьких, стриженных и бритых как-то в одночасье возникли команды, по образу и подобию обратные тимуровским. Команды пацанов. Кто-то прилепил к ним уже летавшее в воздухе словечко "крутые", а они, в свою очередь, внутри себя начали делиться на "очень крутых" и "не очень". И дела тоже завертелись покруче...
Однако, заглядывая в прошлое, будет неправильным представить один лишь мордобой основой асинского миропорядка. Вовсе нет. Наряду с азартными, но не частыми – ведь не каждый же день – драками в городе были потрясающе удивительные незамутненность и гладь. И все, пожалуй, потому, что здесь мало что происходило. Назначение нового директора универмага жарко и дотошно обсуждалось в течение двух недель кряду. А пристрастия бывшего начальника отдела кадров металлического завода, у которого вдруг сбилась половая ориентация, волновали асинские умы не менее полугода. Жизнь перетекала из поколения в поколение как вода по руслу Асинки. Женщины ходили пышные и цветущие и носили в пухлых ручках ридикюли. Пэтэушницы влюблялись в молодых горняков и по вечерам гуляли с ними в городском саду. Целовались исключительно в сумерках, причем за первый поцелуй девушки обязаны были давать по морде, так что у завзятых волокит рожи были постоянно красные. Оптимизма и веры в будущее в этом благословенном городе хватило бы на три таких государства, как Зимбабве, и только в скверике, возле 20-й школы, под транспарантом, утверждавшим, что каждый час – делу пятилетки, постаревший Боря грустно и в одиночку тянул кисленький портвешок.
Покопавшись в архивах городского музея, мы с удивлением обнаружили несколько листочков, в которых тот самый С. Подгорнов (не путать с автором) нарисовал картинки ушедшего быта. А подивились мы нежданному умилению, с которым автор, считавшийся опасным бунтарем, предавался воспоминаниям.
Этот ветхий документ заслуживает огласки.
Итак, начало – середина пятидесятых годов.
"ТАК БЫЛО
(этнографический очерк об Асинске)
Жили мы на улице Болотной и дом, имевший номер три, стоял напротив старого почерневшего четырехквартирного барака, а сама улица как бы отпочковывалась от улицы Лермонтова и дальше шла параллельно ей. У всех были небольшие огородишки, где росли картошка, капуста и зелень, почти все держали поросят и кур, а кто и корову, так что основными продуктами, кроме хлеба, старались обеспечить себя сами. Даже молоко предпочитали брать у соседей, а не в магазине.
По обочинам пыльных дорог тянулись канавы. Летом туда вываливалась всякая дрянь: жестяные банки, бутылки с отбитыми горлышками и, если кто не держал скотину, картофельная шелуха, остатки еды. Эти отбросы, нестерпимо смердящие в духоту, исправно обследовали собаки и коты. Котов было великое множество. Но еще больше, чем котов, гораздо больше, над кучами гниющих остатков кружилось и зверело мух. Большие, зеленые, малоповоротливые и чудовищно развратные мухи здесь плодились обильно и, наверно, имели для жизни самые шикарные по удобствам условия.
А в царстве беспризорных асинских трав абсолютное первенство принадлежало лопухам.
О лопухах речь отдельная. Они росли вдоль канав, лепились к заборам, выглядывали из-под скамеек, жались сбоку к крылечкам, в общем – были всюду, где не ходили, не ездили и не слишком досаждали им люди. Нет сомнения, что на всей остальной убегающей во все стороны земле, со всеми ее помойками и канавами, глубокими влажными оврагами и прочими благодатными местами, не было столько лопухов, сколько было их в одном нашем Асинске. Конечно, возле дорог, осыпанные пылью, они выглядели неказисто и даже убого, но уж где-нибудь на заброшенных пустырях и свалках, куда редко совались даже сопливые детки, лопухи набирали до полутора метров росту и были такие широкие, что в них можно было завернуться, как в простыню! Да, Асинск был вотчиной лопухов, их питомником и заповедником.
В жаркие летние ночи, когда чувства молодых шахтеров и пэтэушниц разогревались до неимоверных градусов, пространства под лопухами в парке или на тихих полянках за огородами становились надежным пристанищем для очень многих парочек. Можно смело сказать, что жизнь сотен асинцев зачиналась под лопухами. Да чего там – весь Асинск вышел из-под лопухов!
В доме номер один по той же самой Болотной жили Салоделовы. Дядя Матвей или дядя Мотя и тетя Ганна. У дяди Моти с войны была покалечена левая рука. Раздробленные кости чуть выше запястья срослись как попало. Но даже этой раздробленной рукой дядя Мотя однажды ловко отделал малолетнего снайпера, когда тот прицелился и подшиб камнем их гуся. Возле дома Салоделовых были две вкопанные скамейки, одна напротив другой. На скамейках по вечерам собирались соседи. Бабы лузгали семечки на одной, мужики вынимали портсигары и закуривали папиросы на другой. Многочисленная мелюзга в застиранных шароварах и платьицах крутилась тут же и если уж очень надоедала, на нее прикрикивали. На этих лавочках обстоятельно обсуждались последние уличные, городские и государственные новости (так их можно распределить в порядке важности). Здесь можно было узнать, у кого что сегодня варилось на ужин, поправилась ли больная свинья у Борониных и если да, чем лечили?, и что за женщины – не из собеса ли? – приходили к одинокой бабке Васюточкиной. А прежде всего, конечно, все здесь отдыхали.
У Салоделовых был сын Генка, шахтер, он приходил с работы с гладко зачесанными назад подсыхающими волосами, перепоясанный полотенцем. У Генки была жена Валя, толстая женщина с красивым и гордым чернобровым лицом, которая работала в хлебном магазине продавцом и про которую говорили, что она путается. Генку все меж собой жалели, а Вальку-сучку осуждали.
Во всяком околотке найдется семья или даже две, что дают массу поводов для разговоров. Были и здесь две такие. Напротив Салоделовых, в ложбинке, жили Грековы – Васька с Нюркой и дочерью старшеклассницей Ленкой. Взрослые запивались, их поэтому так и звали: Нюрка-пьяница, Васька-пьяница, а Ленка была туповата – дважды в шестом классе сидела. Раз в две недели улица получала бесплатное представление – Нюрка с Васькой ходили в гости к горбатому сапожнику, он жил здесь же, на Лермонтова, на взгорке. Жена сапожника, тощая баба на полторы головы выше мужа, гнала самогонку, и в питье недостатка не было. Первые час-полтора хозяева и гости пили мирно и пристойно, потом начиналась ссора. В маленьком домике звенела посуда, доносились визгливые бабьи вскрики. Потом с треском распахивалась дверь и оттуда, сцепившись клубком, выкатывались сапожник с Васькой. Трах-бах! – летели оплеухи, сухо и коротко трещали рвущиеся рубахи. Повозившись во дворе, хозяин и гость оказывались на улице, к вящему удовольствию женщин и ребятни, что моментально собирались поодаль и с жадным интересом следили за происходящим. Одолеет Васька сапожника в этот раз или не одолеет? – вот в чем была суть интереса. Драка сопровождалась отборными ругательствами, которыми осыпали друг друга на расстоянии жена сапожника и Нюрка. Но кончалось всегда одинаково. Васька слабел и более молодой сапожник, наподдав ему как следует, сталкивал в канаву и, гордо вздернув голову, уходил к себе. Пьяная Нюрка, подвывая, вытаскивала из канавы извозюканного в помоях, избитого мужа, с причитаниями размазывала по телу кровь и грязь и уводила домой. Публика неохотно расходилась...
Женщинам околотка разговоров хватало на несколько дней. А поссорившиеся гуляки зализывали раны, зашивали порванные рубахи и через неделю мирились. А через две Васька с Нюркой шли в гости к горбатому сапожнику, и все повторялось сначала.
Вот так и жили.
Потом сюда, на Теребиловку, пришли строители и на месте деревянных домов понаставили каменных "пятиэтажек". А бывшие соседи разъехались.
Потом умерла от чахотки жена горбатого сапожника, а Ленка вышла за него замуж.
Потом они куда-то уехали.
Потом постарели все остальные жители бывшего околотка, некоторые умерли, некоторые пропали неизвестно где.
И все развеялось".
Ознакомившись с этим историческим документом, мы удержим при себе разные уточняющие замечания и устремимся опять к дню сегодняшнему.
На момент нашего повествования стотысячный Асинск раскрывался перед миром деревянным, в основном, городишкой, нарезанным кое-как на отдельные вышепоименованные и другие поселки, которые лепились возле шахт и заводов.
Покрытый доспехами из пепла и шлака, он, как клякса неровных размеров, был весьма строго очерчен в границах. То есть, нельзя было запутаться: что это – то ли вольная природа, то ли пригород, то ли уже сам город. Нет, ни в какой природе Асинск не растворялся, он был отчетливо сам по себе, и без всяких затруднений угадывалось, где он начинается, а где кончается.
То есть: вот тут есть Асинск, а три шага влево и уже нет никакого Асинска.
Разнообразием архитектуры, как уже вскользь упоминалось, он тоже не блистал. В домсоветовские чиновники выходили понюхавшие жизнь прагматики и всякими глупостями головы себе не забивали. Красота здесь прямо увязывалась с количеством квадратных метров жилья, построенного за год.
Самым красивым оставался семьдесят восьмой год, когда сдали почти полуторную норму – тридцать девять тысяч! Вспоминая тот год, чиновники жмурились от удовольствия: на них тогда обрушился вал из внушительных премий, почетных грамот и бесплатных путевок на черноморское побережье.
Неброский казарменный стиль обращал в восторг и всех остальных асинских начальников. Исключительно ценились одинаковость, простота, экономия средств. Если мы сию секунду окажемся возле конторы лесхоза – это как раз напротив вокзала, только площадь перейти – то по правую руку от конторы сразу обнаружим небольшой и очень плотно застроенный жилпоселок лесхозовских работников. Дома в нем все до единого – как под копирку! И хотя счастливые жители, по досадной бестолковости пренебрегая строгой гармонией, грядки в огороде лепят не как у соседа, а как кому вздумается, такая в целом неразличимость безоговорочно признается верхом совершенства.
Однако в связи с этим бывали и печальные моменты.
Рассказывают жуткий случай. К одному из лесхозовцев приехал издалека плохо видящий родственник. А поскольку он еще страдал и склерозом, то начисто забыл, к кому приехал. Помнил только про лесхозовский поселок и кое-какие детали. Дело было в разгар трудового дня, и гостя никто не встретил. А потому, оказавшись в нужном месте, он начал поиски дома сам.
– А какой хоть этот дом? – спрашивали участливые прохожие.
– С высокой крышей.
– Здесь все с высокой крышей.
– Веранда тесом обшита.
– Здесь все веранды тесом обшиты.
– У него еще крылечко на три стороны сбегает.
– Здесь все на три стороны сбегают.
– А в крылечке пять ступенек.
– Здесь везде пять ступенек.
Плохо видящий не поверил, решил, что его жестоко разыгрывают. Он обежал все дома и обстучал палкой все крылечки. И везде ступенек оказалось ровно пять. В отчаянье он бросился на вокзал, потерял там паспорт, и так как позабыл, откуда приехал, то оказался в Джезказгане, где к нему внезапно вернулось зрение. Сейчас он работает там в потребкооперации и мучительно вспоминает кто он и где проживал до того.
Само собой разумеется, что поселки, которые другие богатенькие предприятия строили для своих передовиков, отличались по замыслу от лесхозовского только местоположением и проектом – будь то водоканальный возле фабрики "Искра" или обогатителей с той стороны горбатого террикона шахты "Асинская". Везде брался один проект и один основной строительный материал – лес или кирпичи, или шлакоблоки, или, реже, панели.
Однако поселков таких было, увы, не слишком много, тон в жилой застройке задавал трест "Асинскшахтострой". При этом кучкующиеся четырех- и пятиэтажки выглядели жалкими островками в опоясавшем их приземистом море частных домишек. Не диво, если попадался еще и допотопный барак, построенный аж в михельсоновские времена (до революции угольными копями владел горнозаводчик Михельсон, живший в Петербурге). Барак с маленькими окошками, растресканной завалинкой, с пестрыми простынями и подштанниками, развешанными на подпертых палками бельевых веревках, с крохотными садиками-огородами, с сараями, наконец, из которых подавали требовательный голос раскормленные свиньи, с визгливо скандалящими соседками:
– Мария, ну куда ты глаза выпучила?! Опять твои куры на мои грядки залезли!
– А что я их – за ноги привяжу? У тебя в заборе щели одна на одной.
– Мой забор стоит и тебя не касается, а еще раз увижу – бошки твоим курам поотрубаю!
– Тьфу ты! Цып-цып! Уйдите от этой бешеной – у нее все равно, кроме
бурьяну, ничего не растет!
– Это у кого? У меня-то? Ах, ты...
Насчет памятников – тоже. Как и во всех городах... Была, правда, на Третьей Андреевской площадь Александра Матросова с одноименной бронзовой фигурой на массивном каменном постаменте. Но всенародно известный герой-пехотинец абсолютно никакого, ну ни малейшего отношения к Асинску не имел. Не стоило даже трудиться и разыскивать понапрасну улицу и дом, где он не то, чтоб родился, но хотя бы провел часть отроческих лет – не было такого дома. Да и у самого Александра Матросова, слегка склонившего чело к асинской земле, был растерянно-задумчивый вид. Он, в течение короткой жизни своей вряд ли когда-нибудь слышавший о существовании такого вот уголка на просторах родины, как бы напряженно ломал голову: чем же это он умудрился его прославить?
Наиболее респектабельной выглядела центральная часть. Здесь, словно наобум, в полном беспорядке лет двадцать-двадцать пять назад, больше, чем в каком-либо другом районе, понастроили типовых стандартных "пятаков", отхвативших значительный кусок и улицы Лермонтова, и улицы Болотной, и улицы Пожарной, и многих других улиц. На площадках между "пятаками" любопытствующий взгляд немедленно спотыкался о сделанные наспех песочницы с кривыми грибками. В этих грибках днем охотно и часто мочились собаки, а по вечерам небольшие компании иногда "раздавливали" бутылочку-другую.
Главная улица была довольно просторна, с рядками крепких березок-кленов-рябин, отделявших широкие тротуары от проезжей части. Когда эти деревца успели подрасти – оставалось загадкой, поскольку каждое лето возле них регулярно долбили асфальт, копали канавы – устраняли порывы водопровода или разматывали и укладывали на дне толстые, чуть не в руку, кабеля, засыпали, асфальтировали и снова долбили. Можно сказать, что росли они не благодаря, а вопреки обстоятельствам. Впрочем, это кругом так.
Был здесь и свой административно-культурный центр.
В него входили прежде всего сам Дом Советов, затем (слева и вглубь, если смотреть с дороги) ДК шахты "Асинская", еще чуть дальше – средняя школа №11. Все они были построены одновременно, более полувека назад, но сохранились по-разному.
Лучше всего, хотя бы внешне, с фасада, выглядел Дом Советов – на него не жалели желтой и красной краски. Однако на задворках, с обратной стороны, вид уже был не такой привлекательный. Здесь почти не исчезали свалки строительного мусора – куски штукатурки, битого кирпича и стекла, щепы и засохшего раствора. В самом здании вот уже четвертый год меняли паркет. Строители то появлялись, странно, как инопланетяне, блуждали по коридорам в перемазанных робах, то опять надолго пропадали. Сроки завершения ремонта постоянно передвигались и терялись в неопределенном будущем. Затем, по степени уменьшения сохранности, шла поневоле образцовая, поскольку была в центре – школа. Туда, как зевак в зверинец, спроваживали все областные педагогические комиссии. Поэтому тоже – и подмазывали, и подбеливали. И значительно проигрывал в такой компании Дом культуры. Он, бедолага, словно перенес средней силы землетрясение: штукатурка вокруг окон пообвалилась, на стенах зияли трещины. Кроме того, на потолке перед входом расплывалась огромное, грязно-желтое пятно плесени. Все объяснялось просто: у шахты не хватало денег на ремонт.
За школой, у дороги, был жилой дом с аптекой и краеведческим музеем на первом этаже. Добрую треть музея занимали кости мамонтов, древних буйволов и небывалых размеров тачанка, грубо и зримо сделанная из фанеры. Сторожила доступ к этим чудесам природы и человеческого творчества сонная равнодушная старуха, выдававшая билеты за двадцать копеек. Еще чуть дальше, в одном здании, размещались поликлиника и контора строительного треста. Трестом командовал Мартын Козявин, депутат областного Совета – о нем речь впереди.
Широкое пространство между Домом Советов, ДК и школой было занято площадью с многочисленными цветниками. Красные, белые, желтые цветы, посаженные в определенном порядке, образовывали разнообразные геометрические фигуры. По ночам на цветы совершались частые покушения. Приезжала милиция, равнодушно смотрела на отпечатки ног и считала дело безнадежным. Единственный и постоянный свидетель этих безобразий упорно молчал, – он хотя и высился в центре площади, но был, опять же, из металла. Никаких намеков не давала и его вытянутая вперед рука, поскольку указывала не туда, куда скрылись воры, а всегда в одно и то же место – туда, где через дорогу напротив стояла четырехэтажная, серая, невыразительная гостиница "Асинская" с рестораном "Уголек" внизу. На краю гостиничной крыши лепились белые буквы: крупно они образовывали слово "Асинская", слева, помельче, "гостиница", а справа латинским шрифтом совсем уж пугающее – "hotel". По буквам, привычно переругиваясь, ходили голуби и – есть что-то удивительно родное в наших словах! – слово "гостиница" было загажено больше.
А вот для кого было это "hotel" долгое время оставалось абсолютно неразрешимым, ибо за предыдущие пятнадцать лет, исключая последние год-полтора, ни один самый разнесчастный иностранец не пересекал границ Асинска, а уж тем более не блуждал по его улицам в поисках этого самого "hotelя". Но поскольку теперь иностранцев начали все-таки возить сюда, то сегодня "hotel" свидетельствует о феноменальной прозорливости асинского начальства. Оно, начальство это, будто тогда еще чувствовало, что крутых перемен не миновать.
Над первым этажом, над громадными стеклами ресторана только по-русски значилось: "ресторан "Уголек"". И его стекла были запылены и мутны, а одно покрыто частыми трещинками, они кривыми лучами разбегались из левого верхнего угла – туда кто-то шарахнул камнем.
Позади гостиницы с рестораном, в небольшой впадине, лежало озеро Теплое, которое, повторим, все попросту звали Горячкой. Вдоль всей береговой черты были вбиты сваи: берег предполагалось одеть в бетон, но что-то не срослось – то ли средств не хватило, то ли берега оказалось больше, чем бетона. Еще недавно, лет десять назад, озеро было раза в три обширнее нынешнего, и десятки асинских пацанов, ликуя от восторга, поймали здесь первого в своей жизни пескаря или карасика, а также научились плавать. И хотя в последние годы его изрядно засыпали породой и шлаком, но и теперь пацаны тех, прежних, пацанов наведывались сюда с удочками или побултыхаться и повыяснять, кто дальше нырнет, невзирая на то, что вода подолгу цвела, покрываясь пахучей зеленоватой ряской.
Однако следуем далее. По одну сторону от гостиницы, ближе к Дому Советов, располагался принадлежащий металлическому заводу Народный театр, приземистый и расплющенный, как усеченная прямоугольная черепаха, а по другую – тянулось вверх новое здание горкома, здание кирпичное, стройное и довольно симпатичное. Чем-то оно напоминало готический собор – то ли узкими, словно сдавленными с боков, окнами, то ли красным цветом кирпича? Этому дому, поднявшемуся через много лет на месте снесенного Извековского магазина, как воздуха не хватало красивой легенды. Ни один заводской парторг, получив строгий выговор, не грянулся отсюда с чердака на асфальт, ни одна молодая работница аппарата не удавилась от несчастной любви на шнуре телефонном в приемной второго секретаря. Страсти, если здесь таковые и кипели, не принимали ярких форм. И, честно говоря, жаль – какая-то незавершенность сквозила во всем облике здания. В последнее время горкомовцам пришлось потесниться. Ввиду плачевности дел и сокращений в аппарате половина кабинетов была отдана в аренду свежеиспеченным образованиям: ассоциации промышленных предприятий "Магнит", молодежному центру, агропромышленной фирме, асинскому рабочему комитету, редакции "Независимой газеты" и другим.
Но для чего, могут спросить нас, такие подробности? Для чего нам, живущим, допустим, в Череповце или Вологде, так много знать про какой-то Асинск?
Объяснимся сразу. Для того, что Асинск – не Иркутск, не Торжок и не Рига, не описан вдоль и поперек, хотя тоже имеет на это право. Ведь есть же в нем пусть и небольшие, но собственные отличительные достоинства и на них надо, несмотря ни на что, указать. Черт с ними, с недостатками, недостатков полно в любом городе, но каждое индивидуальное достоинство должно быть непременно отмечено. Да и потом: если для жителя Череповца или Вологды приведенные сведения служат по большей части для культурного расширения кругозора, то для иностранца все это куда важнее. Если, предположим, судьба занесет иностранца на недельку-другую в Асинск, то ему, знакомому не только с описанием нравов и обычаев здешних жителей, но и с тем, что где находится, все ж таки легче будет ориентироваться.
И попутно еще одно примечание для иностранцев: приезжать в Асинск нужно летом, когда вовсю распустились листья, вылезла у заборов трава и не очень заметны пыль и грязь. Зимой же, когда коптит ЦЭС, и граждане понурыми мышками бегают по серому снегу, когда не только в квартирах, но и в гостинице зуб на зуб не попадает, а вода – и холодная, и горячая подается по графику, у какого-нибудь норвежца или австрийца может возникнуть ошибочное представление, что Асинск ни в коей мере не пригоден для жизни. Это не так.
Однако продолжим.
Нас самих, в первую очередь, интересует Дом Советов.
Четырехэтажное, в форме неправильной буквы "Т" массивное сооружение долгие годы вмещало в себя не только исполкомовские службы, но и многочисленные организации, занимавшие от нескольких до двух-трех, а то и вовсе одной комнаты. Были здесь и редакция газеты "Вперед, к свершениям!", и полиграфобъединение с типографией, размещенной в дальней части первого этажа и подвала, а также госбезопасность – одна общая дверь в коридоре четвертого этажа и много-много белых кнопочек в рядок на стенке, прокуратура, сберегательная касса и даже два из трех городских банков – сбербанк на четвертом этаже и жилсоцбанк в подвале. Там же, в подвале, но спуск уже с другой стороны и по третьей лестнице, если считать за первые две лестницы в типографию и банк, находилась столовая. И оттуда, побивая все прочие запахи, победительно поднимался нестерпимый запашище жареного на прогорклом маслице минтая. Столовая была богата на запахи. Порой до второго и даже до третьего этажа, значительно усиливаясь в жаркие дни, шибало в нос кислым и подгорелым.
От запахов доставалось прежде всего посетителям, поскольку особенно
многолюдным был первый этаж. Тут всегда толпился народ. Здесь располагалась сберегательная касса, затем – нотариальная контора. К двум нотариусам каждый день стекались на прием по нескольку десятков человек. У кого умер дедушка, и надо было переоформить документы на дом, пока другие родственники не спохватились, кто не без выгоды пытался продать машину, кто, крепко задумавшись о светлых чертогах небесных, желал составить завещание. Разнообразных житейских ситуаций было немного, много было людей, попадавших в такие ситуации. Все эти граждане стояли вдоль стен или сидели на диванчиках в отупелом и томительном ожидании. Иногда вспыхивала ожесточенная перебранка, если кто-нибудь особо нахальный пытался проникнуть без очереди.
Кроме сберкассы и нотариусов на этаже располагались ЗАГС, совет асинских ветеранов, два киоска – газетный и книжный (последний – часто неработающий) и, как было упомянуто, полиграфобъединение.
Напротив полиграфобъединения находилось заведение, о нем непременно надо рассказать подробней. Не будем трогать женскую половину этого заведения – для нас она неведома – возьмем только мужскую. Речь, понятно, о туалете.
Во всем просторном здании Дома Советов был только один, поделенный на мужскую и женскую половины, туалет. Именно здесь, в этом заведении, куда за неимением другого вынуждены были спускаться с начальственных высот и Мудрый, и Лазебный, происходила житейская, бытовая смычка руководящего состава Асинска с рядовым народонаселением. Именно здесь возникал сложный и выразительный тип отношений нижестоящих к вышестоящим.
Начальников редко любят. Да и за что их любить, если они и так начальники, если они, по меткому выражению асинцев – "высунулись"?
Подхалимаж – это да, случается, но подхалимаж – не любовь, тут и говорить нечего.
Вот и асинцы издавна не любили своих начальников.
– Гляди, Лазебный поехал, – говорил один асинец другому.
– Подумаешь, невидаль! Вот если б перевернулся – другое дело, – как правило, отзывался тот.
Нет, не любили асинцы начальников. И была здесь, кроме названной, особая причина. По мнению асинцев, очень неплохо жили начальники в смысле пожрать, выпить, обзавестись шмотками и получить квартиру. Дачки почти за бесплатно, охотничьи домики – это тоже еще недавно было. А в маленьком городке концов не спрячешь. И рядовой асинец, наглядевшись на узаконенные безобразия, сам тянул, сколько мог. Конечно, определенный резон здесь имелся: общенародная доска или банка краски лучше использовались все-таки на частном подворье – однако рядового асинца, в отличие от начальника, могли поймать и наказать. Поэтому нелюбовь к начальникам была своеобразной платой за страх.
Кроме того, раздражающе действовало томление в домсоветовских очередях из-за какой-нибудь пустяковой справки.
И эта нелюбовь явственней всего проявлялась здесь, в туалете. Запершись в кабинке (а их здесь было всего четыре), не облеченный властью, обозленный или крайне раздосадованный гражданин норовил так обгадить унитаз, что к нему и подступиться было страшно. А висевшие на противоположной стенке писсуары были, понятно, со всех сторон щедро обрызганы мочой. В этом проявлялась несломленная асинская гордость: мы тут в очередях маемся и преем, мы тут униженные, так вот вам – нате, получите наше дерьмо! И достигалось торжество справедливости. Особенно неистовствовали люди, в силу живости характера склонные к частой перемене мест работы, а также пенсионеры и школьники. Последние (они посещали после занятий работающих в этом здании пап и мам) делали это пока неосознанно.
Вот такой был туалет на первом этаже Дома Советов...
Но мы отвлеклись.
Что касается состава служащих, то, особенно в последние годы, он был разнообразным и нестабильным. Власть дробилась и множилась, в городе возникали новые конторы и управления и почти постоянно кто-то куда-то переезжал, расширялся, а освободившиеся кабинеты яростно оспаривали сразу по нескольку организаций-претендентов. Три комнаты на третьем этаже отвоевало недавно общество садоводов. Кто-то повышался, кто-то понижался, и страсти порой достигали взрывоопасного накала.
Кипучая, беспокойная жизнь бурлила под крышею этого Дома...
Глава 4. БРЕМЯ ВЛАСТИ
Задолго до восьми часов, до начала рабочего дня, сухощавый белоголовый человек среднего роста, лет сорока пяти, в серых замшевых туфлях, в светлых просторных летних брюках и в таком же, под цвет, пиджаке, а также в белой в продольную полосочку рубашке, воротник которой был не туго схвачен узким дымчатым галстуком – легко, но не как-нибудь там фривольно или, упаси бог, легкомысленно, а уверенно и с достоинством выпрыгнул из черной служебной "волги", поднялся по мраморной лестнице и нырнул в здание Дома Советов.
Нырнувший был не кто иной, как председатель Асиского городского Совета Яков Ярославович Мудрый. По современной табели о рангах – первейший человек в городе.
Тут непременно надо несколько слов сказать об асинских руководителях как вообще, так и в частностях тоже.
Мы, конечно, наслышаны, что за пределами нашего города имеет хождение огромное множество печатных работ, в которых с научной точки зрения исследуется сущность руководителя, босса. В них даже указывается, каким таким уровнем образования, и какими такими деловыми качествами он должен обладать. Господи, к живому человеку подходить с линейкой! И словечко-то какое твердокаменное – "босс". Директор шахтоуправления имени Журжия Иван Полуэктович Зверев на одном из совещаний аж закричал в полную грудь – накипело на душе: "Босс, босс – какой я вам босс?! Босс – это середка слова "о....анный"!!" Вот как достали человека! Поэтому пусть эти боссы обитают где-нибудь в другом месте, а нам роднее слово "директор" или, еще лучше – "начальник". И критерии ихние тоже нам не подходят. Настоящих начальников не в институтах готовят.
Вот об этом подробнее.
Есть некая внешняя загадочность, таинственный флер над тем, как, допустим, самый обыкновенный гражданин, имея в кармане синие корочки об окончании ПТУ или справку о том, что прослушал первый курс горного техникума, вдруг с какого-то числа чудесным образом оказывается в высоком руководящем кресле, с которого одних очкастых инженеришек внизу насчитывается что мух. Отважимся приподнять покровы и заглянуть в механику этого дела.
В начальники в Асинске, если не повезет, выбиваются после сорока. Если повезет – после тридцати.
Везение может наступить в трех случаях.
Первый, и самый распространенный, если предыдущий начальник, провожаемый цветами, подарками и банкетом за счет предприятия, ушел на заслуженный отдых. Таковое событие наступает не обязательно в шестьдесят – некоторые чувствуют в себе силы руководить и до шестидесяти семи – восьми. Второй – если кто-нибудь из предыдущих пробьется в область на повышение. И, наконец, третий – если прежний начальник не справился с работой. Эта дымчатая формулировка на практике означает одно: пить стал, как сволочь, без всякой меры. Из чего можно вывести – остальные пьют, но не как сволочи, а в меру. Сюда же можно отнести и те редкие несчастья, которые иногда бывают и, как правило, "по этому делу". Пару лет назад директор "Асинской" после пьянки в одном месте решил продолжить в другом, но по дороге машина перевернулась. Вот, пожалуйста, и вакансия.
Помимо везения, надо чтобы претендент в начальники был подготовлен. То есть, был каким-нибудь замом, право-левой рукой и, главное, чтобы в высших руководящих сферах его знали и считали своим. Проще говоря, претендент должен уметь пить с нужными людьми, что нет-нет, да и наведываются в город с инспекторскими проверками, быть докой по части застольного трепа свежих анекдотов, охотничье-рыбацких баек и всяких разных забавных штук на житейские темы. Но, опять же – с подчиненными знать меру, чтобы хотя бы раз в неделю его на работе видели трезвым.
Получив вожделенный руль, свежеиспеченный рулевой отчетливо сознает, что до него здесь был вопиющий бардак и что вот теперь-то пора рулить куда надо и железной лапой наводить порядок. Разные благородные импульсы будоражат его, голова гудит от планов-прожектов, и каждое утро, приезжая в контору, ему хочется что-нибудь делать, делать и делать. Сверху – из области, а то даже и из министерства за ним в это время пристально наблюдают. Наблюдение сводится к одному: умерять необузданный пыл. Ибо тем, кто выше, доподлинно известно – если не попридержать сразу новую метлу, она такого наметет, что и в три года потом не разгребешь. Так что с него на первых порах глаз не спускают, пока не образумится. И точно: месяца через два все сомнительные порывы у новичка проходят окончательно и безболезненно.
Теперь, став настоящим начальником, асинец большую часть рабочего дня проводит в кабинете. О своем производстве он все уже досконально знает и чтобы умело и грамотно руководить – ему и телефона достаточно. Однако дабы подчиненные чувствовали, что здесь не фигли-мигли, несколько раз на дню он собирает совещания. Не считая тех моментов, что вызывает меньших начальников поодиночке к себе в кабинет и там устраивает громоподобные разносы, вразумляя, как надо шевелить рогом. Но подчиненные оттого и значатся подчиненными, что от природы должны быть слегка недотепистыми.
Каждый начальник в глубине души страшно уязвлен, что ему приходится работать с такими тупицами. Если б не эти идиоты, он бы мог добиться еще более выдающихся результатов... Однако, чтобы и самим начальникам жизнь медом не казалась, их регулярно собирают в Доме Советов и там им, бестолочам, с не меньшим упорством втолковывают, что и как надо делать уже на благо города.
На многочасовых совещаниях начальники покрываются морщинами, расшатывают нервы и подрывают здоровье каким-нибудь внеплановым геморроем.
Но иначе нельзя – на то ты и начальник.
Так продолжается до тех пор, пока старого не сменит новый и не обнаружит вопиющий бардак во вверенном ему деле.
Если отвлечься от обобщенного портрета и вглядеться в индивидуальности, то сразу же можно выделить массу интересного.
Наблюдения позволяют утверждать, причем с абсолютной достоверностью, что руководители-начальники бывают разные: плохие, хорошие, случайные, неслучайные, способные, неспособные. Есть такие, что, пройдя адаптацию, сразу погружаются в дремучий и беспробудный сон. Сон этот особенный. Они спят и проводят совещания, они спят и ездят в министерство, они спят и стучат кулаком об стол. Через определенное количество лет их, потормошив за плечо, осторожненько будят: "Никодим Трофимыч, а Никодим Трофимыч, вставайте. Пора на пенсию". Есть среди них руководители по внутреннему убеждению, те, которых хлебом не корми, но дай чем-нибудь поруководить. Они нудны и въедливы, убеждены в исключительной своей значимости, но при этом постоянно прозревают подлый подкоп под себя в тайных помыслах каждого мало-мальски неглупого работника и, разумеется, давят их мерзавцев с особым энтузиазмом руками и ногами. Есть еще руководители – душа нараспашку. Эти любят широкий размах, любят заверчивать-закручивать производственную стихию вокруг себя и, конечно же, любят свою абсолютную необходимость во всем этом. Там, где они руководят, много грохота, пыли, куч щебня, бульдозеров и компрессоров, мата и бестолковщины и все разворочено. Если они возводят трансформаторную будку – будьте уверены: на семь гектаров в округе земля напоминает лунный ландшафт, сплошные горы и кратеры. Кстати, о природе. Есть в Асинске зоны аномальной руководящей активности. Скажем, баня №2. Уж какие туда только начальники не приходили – всякие разные, а вытворяли первым делом всегда одно: закладывали кирпичом часть окон и дверей и в глухих стенах пробивали новые. Уж в исполкоме с этим пытались бороться – даже денег пробовали не давать, но все равно знали: если на баню бросили свежего человека – жди новых окон и дверей. И ведь с другими банями ничего, а вот с этой – поди ж ты! Так она двухэтажная, бедненькая, и стоит: вся в старых и не очень заплатах.
Само собой, все руководители в большей или меньшей степени несут в себе черты рубанка и наждачной шкурки. Потому как в Асинске на любом предприятии первое дело – это "снимать стружку" и "шлифовать" подчиненных. Кто сказал, что человека жизнь учит? В Асинске человека учат начальники!
В этом, руководящем, смысле Яков Ярославович Мудрый был многогранен. Бессчетное количество самых неожиданных, далеких друг от друга качеств со временем переплавились в нем в сложную, но цельную натуру. Мудрый – это Мудрый! Он бывал откровенно груб и до крайности деликатен, по-свойски прост и по государственному недоступен, вчера отходчив, сегодня злопамятен. И во всем, и всегда – что поделаешь: работа такая – затаенно хитер и целеустремлен.
О, это был, бесспорно, ярчайший и талантливейший администратор в Асинске!
Казалось, он родился сразу за председательским столом, белоголовым, подтянутым и ведущим очередное совещание. Конечно, это не так, тем более, что сам Яков Ярославович неоднократно уверял, что в молодости работал на металлическом и не кем-нибудь, а всего-навсего обыкновенным токарем, но об этом мало кто помнил. Более того, напоминания даже раздражали окружающих.
– Что ж, – ворчал, к примеру, директор хлебокомбината Ситников, – если я в двадцать лет таскал мешки с мукой, то мне и в сорок семь ходить обсыпанным мучной пылью?
Но это так, частности. А вообще-то среди директорского корпуса председатель Совета (будем называть его просто – Председатель) авторитет, конечно, имел. Солидный, причем, авторитет.
...Председатель взбежал на второй этаж, вытащил из вместительного брючного кармана связку ключей, одним открыл дверь в приемную, а вторым в свой кабинет.
Прежде чем переступить порог, он с легким и приятным замиранием в груди секунду-другую помедлил.
У огромного числа людей есть привязанности, порой до смешного нелепые и труднообъяснимые. Привязанности к конкретным, иногда самым заурядным и ничтожным вещам: ну там, допустим, к венскому стулу, к мельхиоровой ложке, к дивану, креслу и так далее... Эх, мелковато все это!
Яков Ярославович тоже имел своеобразную и тщательно скрываемую от посторонних слабость: он любил свой кабинет. Да-да! Любил искренне и безоглядно, трепетно и нежно. И не только огромные, с видом на площадь два окна со сбегавшими вниз волнистыми тяжелыми шторами или мягкий просторный палас, моментально забиравший звуки шагов в плотную шерстку – это как бы само собой разумелось; но и все остальное, буквально до каждой незначительной ерунды: от квадратного, под слоновую кость выключателя возле двери и разноцветных телефонов на столе до едва заметной бугристой щербинки на подоконнике – любил целиком и полностью. Конечно, и это может показаться кому-то недостойной уважаемого человека страстишкой – но не кривитесь, не кривитесь, знаем мы вас, умников! И сам Яков Ярославович хоть и скрывал, но вовсе не стеснялся того, что чувствовал. Это было глубокое и подлинное чувство. Но в отличие от многих он знал, за что любит, здесь у него не было никаких сомнений. Свой кабинет он любил за незримое, но почти вещественное присутствие в нем Власти. Именно так: Власти, с большой буквы.
Приедет он, предположим, на шахту или завод, разговаривает с директором и тут они как бы на равных, тут директор даже и снисходительно посмотреть может, мол, вон я какими делами ворочаю!
И совсем иное у него в кабинете. Заходит тот же директор – Отбойников, Зверев, Горобец – и уже с порога вся его спесь, с какой он, царь и бог, двадцать минут назад покинул свое шахтоуправление, клочками слетать начинает. А пока к столу идет – вроде даже ужмется, умнется со всех сторон. Несведущему не понять – что, казалось бы, в этом кабинете особенного? Вот то-то и оно! Кто знаком с Властью, он ее помимо воли нутром чует, она его либо расширяет, либо сдавливает.
За этой Властью, за этой ускользающей птицей Яшенька Мудрый пустился в погоню много-много лет назад. Началась гонка на металлическом заводе, когда юный, с нежным румянцем на щеках, в не обмятой еще спецовке ученик токаря впервые склонился над станком, следя не столько за обтачиваемой болванкой, сколько за прокаленной синей стружкой, что аккуратной спиралькой вилась из-под резца. Глядя на стружку, ученик токаря тоскливо соображал, что судьба его завивается куда-то не туда. И сам станок, и то, что был он в ряду таких же трех, а, значит, и сам Яшенька оказался как бы в ряду, чего он не любил – все вызывало в нем глухое ровное отвращение. Не нравилось и то, что в конце смены подступал мастер Игнат Львович, товарищ Сметанин, с неизменной каждый раз шуточкой: "А ну, Мудрый, показывай, чего тут намудрил!", и выразительно тряся головой, измерял штангенциркулем работу нового металлиста. Работа признавалась малоудовлетворительной. Размеры втулок, стаканов, переходников не всегда совпадали с теми, что значились в чертежах. Игнат Львович щурил глаза и от души упражнялся в забористом остроумии. Яшенька психовал, озлобленно спорил и получал нагоняи. Армия дала мыслям правильное направление: чтобы тебя не учили в хвост и в гриву, надо самому выбиваться в учителя. Встреча через два года с родным станком прошла без большого восторга, но теперь Мудрый Я. Я. был заочным студентом горного техникума и старательно налегал на учебу. Со станком пришлось вскоре расстаться – служебная лестница подвинула студенту первые ступеньки. По молодости и наивности Яша полагал: каждая новая из них приближает к цели. И лишь в канун тридцатилетия, плюхнувшись на стульчик начальника цеха, с горечью осознал, что много есть в жизни ложных путей и вот один из них выбрал он. Что ж это – до пенсии крутиться вокруг железок? Планы – шманы, прием – отгрузка? Не то все это, не то! Однако привкус горечи был недолгим – и силы имелись, и хватка. И вот он уже парторг завода. Исполнительный, энергичный, а, главное, компанейский, простецкий. И выпить, как это принято, не откажется, однако и норму знает, – здесь он быстро оказался на виду. В горкоме обратили внимание. Петр Евдокимович однажды поглядел благосклонно и сказал: "А ты – ничего, подходящий, нам такие нужны." Вновь учеба, на этот раз в Высшей партшколе. Затем предложение перейти работать в исполком. Принял, не задумываясь. В должности одного из заместителей пробыл недолго – самого председателя забрали в область, а Мудрого – на его место. Все – цель достигнута? Нет! Манило кресло первого секретаря горкома. Быть первым в городе – вот что надо! А первый, как назло, сидел крепко, не сковырнешь. И в область никуда не собирался – что ему область, когда он и здесь как, извините, кабан на воле – пасется, где хочет. Правда, до пенсии ему оставалось немного. И Мудрый ждал. Ждал.
И тут свалилась и потрясла до глубоких глубин тихий Асинск забастовка шахтеров. Мудрый вначале обомлел. Потом сам же и подтрунивал над собой: чего, спрашивается, испугался? Бунта мужицкого? Так не с кольями же. А что у микрофонов... Асинцы – они ж как дети: сами обольют грязью, но и сами же потом и очистят. А тот, кто сумел правильно сориентироваться и умно повел себя – в какую струю попал! Вон Володька Якоб – тихий и смышленый бывший председатель профкома на "Асинской" – на митингах глотку не драл, в грудь себя не бил, но смог доказать где надо, что именно он и отстаивает интересы рабочих. И – пожалуйста: через месяц председатель
областного теркома, а теперь и всего профсоюза угольщиков, живет в Москве. Взлет – да какой! Осмыслить трудно. И всего лишь за год! Кому и забастовка, как зайцу морковка... Недавно в "новостях" показывали: прибытие в область делегации, возглавляемой Владимиром Якобом. Все областное начальство трап облепило. Яков Ярославович возле телевизора от хохота переламывался – вишь: отца родного дождались! А кто, кто из них слышал о Володьке год назад?
Конечно, зависть мучительнейшую Председатель не раз испытал, поскольку на фоне хитроумного Володьки рывок Якова Ярославовича блестящим не назовешь, но, опять же, и цель он ставил себе другую. И, как-никак, а своего тоже добился: после того, как прежнего, не дотянувшего до пенсии, под зад наладили – стал первым. Так что не одному шнурку Володьке победу праздновать. И казалось, что теперь все, пик!
Но судьба словно подшучивала и издевалась над ним. Именно та злосчастная забастовка, как зубами, перекусила опоры, на которых держалось непререкаемое верховенство партийной Власти. Начались вещи доселе небывалые, не укладывающиеся в голове: добровольные выходы из партии. Поначалу казалось – это недоразумение. Наверху сориентируются, выпустят соответствующее постановление, придавят расходившуюся демократию (которая, похоже, и возникла лишь для того, чтобы клеветать на все, чему верим и поклоняемся), и народ сразу успокоится. Но наверху непонятно тянули. И чем больше тянули, тем безнадежней упускали невозвратное время. Искушенный в аппаратных играх, Яков Ярославович видел, что верхушке, занимающей президиум, глубоко наплевать на общее положение дел, каждый воюет на собственном фронте. Все это по-человечески понятно, но нельзя же столь откровенно. Вы за кулисами хоть морды друг другу бейте. А на трибуне... Можно же, в конце концов, иначе как-то. Ведь нам тут внизу от вашего имени народом управлять, а вы ему свое исподнее напоказ выставляете. Ну? Надо ж хоть чуть-чуть похитрей. Сам Яков Ярославович, когда ситуация прижимала (было такое раза три), бросался ва-банк.
– Да я не держусь за свое кресло, – с большим жаром говорил он, – могу хоть сегодня уйти на завод!
Впечатляло. Оппоненты прятали когти.
Развал партии нарастал. Асинск, никогда не вспоминаемый, а теперь, за распрями наверху, окончательно забытый, жил сам по себе.
Надвигались выборы. Власть собиралась уйти в Советы. И туда же, вслед за нею, устремился Мудрый. А когда вышло постановление о запрещении впредь занимать две высшие должности – партийную и советскую, без всякого сожаления покинул новое горкомовское здание и двух долбаных помощников-секретарей, свалившихся, как чума, из обкома. Хотя для виду и поворчал маленько. В новом Совете он, перво-наперво, укрепил себя проверенными кадрами. Сгодились даже обкомовские посланцы – оба стали председателями депутатских комиссий, в том числе и комиссии по гласности. Комиссию по законности возглавил, разумеется, начальник госбезопасности. "Независимая газета", поганенький листок рабочего комитета, исходила желчью по этому поводу. Ладно, подергайтесь пока, подергайтесь...
Гораздо хуже, что рабочий комитет Власть вот этого кабинета не слишком признает. Даже порой подчеркнуто не признает. И приходится терпеть. Как чирей в неудобном месте. Больно и неприятно, а куда деваться. Но ничего, они уже и сами по уши увязли. Осталось выждать совсем немного. И субботняя статья Сударушкиной очень кстати. Молодец! Надо обратить на эту корреспондентку особое внимание. Может, еще пару-тройку недель или месяц-полтора, и тогда Власть его в Асинске будет полной и безоговорочной...
...Утро понедельника начиналось легко и радостно. Небо за окном оставалось кристально чистым, словно спозаранку протертое влажной тряпкой. Председатель поднялся из-за стола и выглянул в окно. Обрамленные второстепенной желтенько-голубой опушкой главные цветы на площади – гвоздики – горели ровным и мощным красным пламенем. Неуклюже вертясь, возле бронзового монумента гудела поливомоечная машина, веером расшвыривая воду по клумбам. К обеду опять в полную силу навалится жара – это точно!
Яков Ярославович мысленно похвалил себя, что не назначил на сегодняшний день никаких совещаний. И никаких поездок тоже. До двенадцати, по крайней мере. А там с Чемякиным необходимо встретиться, с депутатом республиканским. Есть о чем потолковать, накопилось. Не слишком жалует дорогих избирателей Иннокентий Карлович, редкий гость в Асинске.
Мудрый повертел пальцем телефонный диск.
– Да! – раздался в трубке булькающий голос председателя исполкома Лазебного, тоже ранняя пташка.
– Привет. Ты документацию по котельной посмотрел?
– Е-мое! Куда торопиться? Чемякин раньше часу не появится. Успею.
– Слушай, ты посмотри сейчас и мне занеси.
– Ладно. Вот только аппаратное проведу...
Речь шла о строительстве котельной.
Ну вот, теперь можно и расслабиться.
Председатель вдавил клавиш вентилятора, снял начавший тяготить пиджак и повесил за собой на спинку стула. Пиджак, попав на жесткую деревяшку, вогнулся и сгорбился, сразу обессилев и постарев. "Хорошо тебе было на моих плечах? А я на них весь город держу... Шутка". Мудрый еще больше ослабил узел галстука, расстегнул пуговицы на манжетах и закатал рукава. Открылись ровные загорелые руки с нежно голубеющими жилками вен.
Теперь можно и закурить.
Мудрый вынул из пачки сигарету, щелкнул зажигалкой и, жмурясь от удовольствия, потянул в себя бодрящий дым.
Как они сладостны, те несколько минут, когда распечатанная новая неделя не потянула еще в пучину пестрых и разноважных забот.
Немногое время спустя появилась секретарь Галочка, внесла на блюдечке чашку горячего чая.
– Ты опять в новой блузке.
Галочка дежурно расцвела.
– Все-то вы замечаете, Яков Ярославович!
– Работа такая, - сказал Мудрый.
Чай был крепкий и еще больше взбодрил.
Вспомнилась вчерашняя поездка с Пипекиным на Асинку. Хороша речка, черт возьми! Подходы, правда, ивняком заросли и травы по поверхности к концу лета появляется много, но все равно хороша. Местами извилистая и узкая, местами широкая и прямая, шевелит она и ворочает свои негромкие воды, где медленно, где быстро проталкивая их вперед. А они, эти воды, цепляются за берега, хоронятся в заводях и лелеют в своих потаенных сумерках жаднющих ершей, шустрых вертких окунишек, любопытную пескариную мелочь. Возле таких вод всякая сибирская душа укрепляется, силу черпает! Выбираясь на рыбалку, Яков Ярославович обострял все свои восприятельные органы и становился немножко поэтом.
Вчера, однако, удовольствие чуть не смазалось. Спустился к любимому омутку, а там на самом берегу, на камушке, на котором он всегда устраивался, две изрядные, зловонные кучи, облепленные усердными мухами. Ну что за народ! Пришлось отъехать метров на двести влево, к перекату.
Пескари брались азартно. Замутишь воду ногами и бросай леску по течению. На быстрине они без поклевок – хвать и на дно. Пока Пипекин костер разводил да картошку чистил, Мудрый надергал с полсотни пескарей и еще окунишек штук пять. А пока Пипекин с этой мелочевкой возился, да ждал, когда уха дойдет, перешел Яков Ярославович чуть выше, к тихой неглубокой заводи, и там, в окошечке среди неподвижной травы, к великому изумлению, выудил великолепного серебристого карася. Спина крутая, бока упругие, чешуя – по копейке! Дома потом линейкой замерил: без хвоста – двадцать шесть с половиной сантиметров! Как его, чертяку, туда занесло?
Страсть к рыбалке была вторая глубокая страсть Председателя. В этом деле он не терпел шумных компаний, игнорировал сети, бредни и переметы и признавал только обыкновенную поплавочную удочку. Его не волновали ни килограммы улова, ни величина добычи. Его волновал тот момент, когда неподвижный поплавок дрогнет и начинает поплясывать на воде. Здесь – поплавок, твои глаза и реакция, там – скрытая под поверхностью рыба. И – кто кого. Иной окунек хитрее щуки. Сдуру да с жадности не бросится, помучает тебя сперва. А что мелочь – главное не в этом.
Вот почему, вполне удовлетворенный клевом, и ушицы Председатель на природе с аппетитом покушал, и водочки из фляжки глотнул.
Да-а, вспомнить об этом было приятно...
Однако, повторим, день начинался.
И начинать его надо было, как и на прошлой неделе, с уборочных работ, с шефской помощи селу.
Каждый год, еще с весны, готовились разнарядки – в какой совхоз сколько людей направить, но все круче упирались директора заводов и шахт, все решительней норовили ускользнуть от поддержки брата-совхозника. Понять их, конечно, можно. Вон шахтоуправление "Таежное" построило в прошлом году в "Грамотеинском" сенохранилище и коровник – сколько денег собственных вбухало!, а нынче по весне огонь все сожрал. Списали-то, конечно, на неисправную проводку, хотя проводка – проводкой, но и отношение тоже... Как пришло, так и ушло, не жалко. А теперь вот обязали "Таежное" восстановить сгоревшее. Опять за свой счет, конечно. Каково, а? На последнем совещании директор "Таежного" винтом ходил.
Да, понять, конечно, можно. Но не больше. Жгут – не жгут, а помощь оказывать надо. Все мы тут, на этой земле, как скалолазы: в одной связке.
– Яков Ярославович, – пропела по селектору Галочка, – к вам настоятель церкви отец Алексей.
Батюшка? Гостенек дорогой?
За последние полгода он побывал здесь уже раза два, и хотя по делам исключительно мирским и хлопотным, но все равно – неплохая затравка для недели. А шефская помощь – та и подождать может. Шефской помощью потом займемся.
– Пусть войдет.
В ту же секунду дверь отворилась, и в кабинет словно вкатился священник.
Батюшка был молод, круглощек и одет в цивильное: в светло-кремовую свободную рубашку, уже заметно оттопыренную над ремнем, и в широкие летние брюки. В левой руке он нес небольшой коричневый дипломат. Дипломат был строг и солиден, а батюшка боек и смышлен. Право же, его нетрудно было принять за какого-нибудь работника исследовательского учреждения, за какого-нибудь младшего научного сотрудника, если бы, разумеется, таковые водились в Асинске. Сходство усиливала и бородка – не поповская окладистая, а, скорее, мэнээсовская – коротко подстриженная, тщательно ухоженная, густая такая бородка с проблеском рыжеватости.
– Доброго здоровья, Яков Ярославович.
– Здравствуйте, Алексей Николаевич, проходите, садитесь.
Председатель откровенно, в упор, рассматривал первого визитера.
Лет пять, пожалуй, как появился в Асинске этот священник. Прежнего убрали с треском и позором. Нашумевшая была история... Приходила к нему в исполком делегация пышущих гневом старушек: помогите своей властью прогнать христопродавца. Служба кончается, он – тьфу, срамота! – на мотоцикл и шастает по блудницам. Или без всякого мотоцикла пьяный по улицам шатается. Мудрый тогда от души посмеялся – что вы, божьи одуванчики, не подчиняется он мне! Однако и без Мудрого прогнали. А жаль. Хороший был наглядный пример для антирелигиозной пропаганды. И возник вслед за тем отец Алексей. Председатель даже охнул, когда впервые увидел: мальчишечка, уши торчат, бороденка жиденькая – птенец ощипанный, да и только. "Вот это батюшка! Да-а... Дольше двух месяцев не задержится", – наметанным глазом определил он, зная, как резво бегут молодые специалисты из Асинска. И еще понял, что плохи дела у церкви, если таких-то вот сюда посылают. Подумал да и забыл, изредка лишь, при случае вспоминая: а новенький-то... работает еще? Или, как там по-ихнему – служит? Да, вроде, служит, отвечали ему. Года два спустя батюшка затеял капитальный ремонт церкви. Приходил, просил содействия. Но тогда еще не заигрывали с церковниками столь откровенно, и Мудрый отказал. Однако через некоторое время, побывав в том районе, Яков Ярославович с удивлением обнаружил, что церковь преображается. Здание было обшито свежим тесом, блестели заново выкрашенные (или позолоченные – кто их разберет) купола. Четверо сосредоточенных мужиков непривычно бойко колдовали над входом: один сидел наверху, другой подавал снизу тесинки, еще двое шаркали плаху на козлах двуручной пилой, а пятый, невидимый, стучал внутри молотком. Да ловко, да складно – наши уж так разучились.
– Это откуда плотники, Миша?
– С Украины, – охотно ответил всезнающий шофер. – Поп бригаду нанял.
Еще через год батюшка затеял строительство крестильного храма. Затеял и тоже быстро довел до конца. Ай, да птенец! Вот оно – племя молодое, незнакомое. Только почему появляется не там, где надо? Уж для кого – для кого, а для Якова Ярославовича не было абсолютно никакого секрета в том, что далеко не все руководители городских служб выглядят на уровне. И мелькнула у Мудрого сумасшедшая мысль: вот если б этого попа да назначить начальником коммунального хозяйства? Так сказать, по совместительству, без отречения от сана? Он бы, пожалуй, порядок навел. Ведь даже среди сантехников верующие имеются. Они бы уж точно за ним пошли, а откровенных тунеядцев можно б оттуда постепенно убрать. Эта мысль, возникшая не от хорошей жизни – слишком много бардака было в коммунальном хозяйстве – изрядно занимала Мудрого. В последний визит священника, в этом же кабинете, Яков Ярославович как бы в шутку пробросил ее. Батюшка деликатно посмеялся. Но смех попа оскорбительно задел Якова Ярославовича, ему почудилось, что был в этом смехе скрытый подтекст, мол, ни во что всю эту вашу работу я не ставлю.
И вот сейчас воспоминание о том эпизоде опять неприятно царапнуло.
Председатель бесцеремонно продолжал разглядывать посетителя.
Чего ж тебе надо, пастырь божий? Ради какой такой нужды стадо свое оставил? Не иначе, опять просить что-нибудь начнешь.
Батюшка меж тем устроился на стуле, поставил возле ног дипломат. Крупные холеные пальцы с чистыми розовыми ногтями успокоились на крышке стола. За эти пять лет сильно изменился Алексей Николаевич. Очень сильно! Не торчат уже оттопыренные уши – куда там, щеками прикрыты. Славную рожу разъел!
Священник улыбнулся самой кроткой и безмятежной улыбкой, волосня под носом зашевелилась, и приоткрылись мясистые влажные губы.
"Точно, просить будет", – окончательно уверился Председатель, слегка раздражаясь. Уж лучше бы сослаться на отсутствие времени и шефской помощью заняться. С хозяйственниками в любом смысле проще. Там не давать, а брать надо. Вытряхнул, допустим, городской Совет из шахтоуправления имени Журжия пятьдесят тысяч на проведение Дня шахтера и – никаких гвоздей! А когда директор взмолился, чтобы скостили малость, он, Яков Ярославович, сказал ему: "Ну, слушай, ну что ты, как ребенок..." И все. С попом так не получится. Здесь, точно с иностранцем, надо деликатненько плести ажурную вязь разговора. Как это модное слово – менталитет другой... И еще он почувствовал, что утреннее безмятежное состояние после этой беседы может улетучиться. А жаль. Возникло желание хоть немного продлить его.
– Как идут дела в церкви?
– Благодарствую, – смиренно ответил священник. – Особенно гордиться нечем, но все ж пока неплохо.
"Хитрит, бестия! Народ к нему валом валит, выручка сумасшедшая, а он... неплохо".
– А матушка что – здорова?
Какую-то долю секунды отец Алексей, переваривая вопрос, в удивлении двигал в стороны волосню и губы, но тут же вернул все на место.
– Да, слава Богу, жива, здорова.
Дальше Яков Ярославович невпопад заговорил так:
– Что ж – немудрено. На хорошем месте стоит наша церковь. Окраина города, ни шума, ни гари, зелень кругом.
– Там, говорят, раньше болото было...
– Было. Не хотели другого отвода давать. Непонятно – чего добивались? Церковь-то все равно построили. И болото засыпали, я еще в школу бегал. Как строить начали, так и засыпали. А вот пруд жалко. Возле железной дороги, как раз под насыпью, пруд был. Хорошие караси попадались. И на червя, и на хлеб. Я там место одно специально прикармливал, возле березы.
– Караси? Какие караси? – изумился поп.
– Да рядом с церковью пруд был. Караси там водились. Потом запруду сломали, и вода ушла.
Батюшка беспокойно шевельнулся:
– Я ведь к вам, Яков Ярославович... э-э... не случайно.
Председатель затомился. Ну, точно, как и предполагал!
– Я ведь к вам, Яков Ярославович, поговорить пришел.
– Раз поговорить, то – слушаю.
– Понимаете, давно приспел срок заняться одним делом...
Дело у батюшки было вот какого свойства.
Грунтовая дорога к церкви пришла в совершеннейшую негодность. Это ж слезы горькие, а не дорога. Вся в ямах и колдобинах и к тому же киселем раскисает в дожди. Прихожане вконец измаялись, а старики – особенно. Поскольку сейчас власти – благодарение Богу! – тоже повернулись к душе человека, то нельзя ли председателю Совета поспособствовать в отсыпке дороги щебенкой. В дальнейшем ее можно даже заасфальтировать и окончательно придать ей приличествующий вид. Само собой, церковь в стороне не останется. Церковный совет решил выделить на такую работу тридцать тысяч рублей. В общем, дело богоугодное и, конечно же, должно найти поддержку в Совете. Что скажет на это Яков Ярославович?
Мудрый помолчал, потер переносицу.
– Что тут говорить?... Дорога нужна. Вопрос в том, кто ее будет строить. Вы сами знаете: дорожные организации у нас маломощные, а планы у всех под завязку...
Яков Ярославович ронял слова неторопливо, веско, и от этого они становились исключительно многозначными. Он знал эту особенность неторопливой речи, нередко прибегал к ней и иногда простой фразой доводил собеседника до полного изнеможения. "Ничего, ничего, пусть поищет второй и третий смысл, пусть поразгадывает мои намеки..." Хотя, возможно, и городу в эту затею придется вложить тысяч сорок. "Асинский Совет идет навстречу чаяньям прихожан". Неплохо, а? А может с шахт опять сдернуть? По крайней мере, никто не сожжет: дорога – не коровник. Нет, шахты трогать не будем, самим надо. Потолкую с Лазебным, откуда выкроить. Но об этом не сразу, не сразу. И Председатель все говорил о вещах, не имеющих отношения к дороге. О том, что в городе десятки первоочередных проблем и, в частности, та, что молодежь растет ленивой и распущенной. И что надо что-то делать. Вот и коммунальное хозяйство, прямо скажем, никуда не годится. И что задачи городских властей и церкви во многом исключительно совпадают. Отец Алексей, надув щеки, цепенел от напряжения.
–...И самое главное: ваши тридцать тысяч – это, конечно, мало. Что такое тридцать тысяч? Пустяк! Сто тысяч – еще куда ни шло, – закончил Мудрый свою пространную речь.
– Такая сумма для нас велика. Мы рассчитываем на вашу помощь, – с улыбкой заметил батюшка, дернул себя за бороду, и глаза его хищно сузились.
И эта батюшкина злость, равно как и беспомощность, решили председательский выбор. «А ничего-то я тебе не дам, – весело подумал Мудрый, – сам обойдешься».
– Мы б охотно вам помогли, но городская казна пуста. Еле сводим концы с концами.
Батюшка еще раз-другой попытался воззвать к богоугодности дела (совершенно напрасно) и постепенно сдался.
– Хоть и нелегко, но молитвами и трудами мы эти деньги добудем. ("Как я и предполагал!" – отметил Председатель.) Вы посодействуйте в переговорах с дорожниками.
Воодушевленный Яков Ярославович попытался увильнуть и на этот раз.
– А сами разве не сумеете? Наш уважаемый депутат Стрюк твердит, что давно пора переходить к рыночным отношениям. Подайте пример. Установите контакты, определитесь по сумме и срокам и – с Богом! Это будет проще и надежнее. Как при рынке!
– Рынок – рынком, – упорствовал неугомонный поп, – а вы все-таки посодействуйте.
В итоге Мудрый обещал поговорить с начальником дорожно-строительного управления. И, представив лиловую от перепоев ряшку Перепаденко, его упрямство и мерзкую ухмылку, после которой почему-то всегда хотелось сплюнуть, Яков Ярославович опять поскучнел. Чутье не подвело. Безмятежное состояние пропало без следа. А уж если оно пропало, то следом жди других неприятностей.
Разговор еще не был окончен, когда в кабинет шумно ввалились новые гости. Сразу четверо: председатель асинского рабочего комитета Безушко и три активнейших члена этого комитета – Петрушин, Фейфер и Щучкин.
Уже у дверей удалая ватага с небывалым проворством рассыпалась цепью, вразнобой поздоровалась, затем стремительно ринулась к Мудрому и без приглашения расселась вокруг стола. После чего деликатный Безушко полюбопытствовал:
– Мы не помешали?
– Нет, конечно, – ответил Яков Ярославович, не двигая моментально окаменевшими челюстями. – Мы уже обо всем переговорили.
После этого батюшке ничего не оставалось, как, откланявшись, убраться восвояси.
Мало сказать, что Яков Ярославович не любил Безушко. Не только поступки, но даже сам облик председателя рабочего комитета – все вызывало в нем глубокое физическое отвращение. Вот он – расселся! Большая, уродливо лысая голова без шеи, фигура, вывернутая на стороны, как у краба, быстрая юношеская походка в ненормальном сочетании со старческой медлительностью рук и туловища. Однако Мудрый – на то он и Председатель Совета – никогда не выказывал этого отвращения. По крайней мере, явно.
Под стать Безушко была и компания. Сильно смуглый, словно обугленная головешка, Петрушин с яростно пышущими глазами и беспокойными нервными руками. Татуированный жилистый кулак тут же устроился на столе, там, где минуту назад была пухлая миролюбивая поповская рука. В глаза Председателю уставилось кривое синее солнце и имя "Наташка". Мудрый передернулся. Дальше – Щучкин. Щупленький, немолодой уже, с сивой куцей бородкой и прищуром глаз, словно бы заранее предупреждающим: я тебя, подлеца, насквозь вижу. На лбу его, над левой бровью доспевал багрово-красный, внушительных размеров прыщ. И, пожалуй, самым приятным, если можно говорить о приятности, был длинный прямой Фейфер из обрусевших немцев, с худым лицом, туго обтянутым кожей. Он более всех сдерживал себя. По крайней мере, дай автомат – стрелять бы начал не сразу.
А так – разбойник к разбойнику, как на подбор.
– Тут, Яков Ярославович, вот какая ситуация, – голосом, каким объявляют о кончине вождей, заговорил Безушко. – В пятницу, ближе к вечеру, я, а также Глеб Степанович (кивок в сторону Петрушина), Кузьма Арнольдович (кивок в сторону Щучкина) и Михаил Тимофеевич (кивок в сторону Фейфера, который тут же вытянулся еще прямее), да, и Михаил Тимофеевич, – почему-то повторил он. И, закончив с поименным перечнем, грянул, – проверили восьмой магазин!!...
Что сейчас должно было произойти – то ли бомба взорваться, то ли потолок рухнуть – непонятно, но что-то случиться было должно: все четверо судорожно дернулись и замерли намертво... Но ничего не произошло.
– Результаты опрокидывают всякие мыслимые рамки, – после катастрофической паузы уже более миролюбиво продолжил Безушко. – Вот, полюбопытствуйте, что было обнаружено нами в подсобках.
Он передал Председателю густо исписанный лист. Мгновенно Щучкин сорвался с места, подбежал к Председателю и, нависнув над ним, начал тыкать в список пальцем:
– Тут и шампанское, и икра, и рыба красная – такие балыки, во: как поленья, и майонез, и компот двух сортов, и кофе растворимый, и много чего.
– А водка, три ящика? – напомнил Петрушин.
– Ну!
– А до этого мы побывали в двадцать девятом гастрономе, – сладко сказал Безушко, – и, как вы помните, та же самая ситуация. Порядка в городе нет! Надо что-то делать.
Аркадий Ильич качнул лысиной и со свистом втянул в себя слюну.
Яков Ярославович никакого опрокидывания мыслимых рамок не увидел, поскольку в честность и порядочность людскую ни одного дня не верил, а, тем более, знал – кое-кто из сидящих напротив и сам был не прочь запустить карающую длань в магазинные подсобки (а они не знали, что он знал!), но сейчас надо было играть в предложенную игру.
– Что ж, – сказал, изучив список, Мудрый, – продукты передадим в детский дом, проследите только: чтоб на сторону ничего не уплыло. А директора магазина, кто там у них – Романов? – будем вызывать на административную комиссию.
– И что решит эта комиссия? – живо поинтересовался Щучкин, он уже успел вернуться на место. – Объявит выговор с предупреждением?
Послал же бог с утра благодетелей с большой дороги!
– Вы одни проверяли или еще из ОБХСС кто?
– Да был с нами – как его? все запомнить не могу – скромный такой.
– Ага, воспитанный! Никуда соваться не хотел. Вон его подпись внизу, – Щучкин, нетерпеливо корябавший ногтем прыщ, оставил в покое свое сокровище, приподнялся и опять ткнул пальцем в бумагу.
– И что он сказал?
– А что он скажет? – изумился Фейфер. – Плакался: работать им тяжело, людей не хватает. Еле утешил – иди, говорю, к нам в шахту, у нас легко.
– Им, положим, и в самом деле не сахар. Мафия. Рэкет. Законы устарели.
– Во, во, он тоже мафию поминал. А где у нас мафия, как не в торговле? У нас больше никакой другой мафии и нет. Вся коррупция там. И еще кое где...
Мудрый, просматривая документы, тянул время, ждал, когда выйдет пар из разгоряченных проверяльщиков. Целый год, время от времени, они таскают ему такие вот акты, и каждый раз, в одних и тех же словах, повторяются вспышки неукротимого гнева.
Минут через пять разговор пошел спокойнее. Председатель обещал взять этот случай под личный контроль. Снова язвительные усмешки.
И это, наконец, вывело Мудрого из себя.
– Ну, хорошо: что я, по-вашему, могу еще?
Безушко с подчеркнутой безучастностью развел руками.
– Вы ж власть, вам и думать, – это опять Петрушин.
– Ты не юли, не юли, – Председатель развернулся к Петрушину и ринулся в открытую, – что я должен – пойти, арестовать, срок навесить?
– А как иначе? Только так!
– А Закон?! – Председатель возвысил голос.
– Какой закон?! – завопил Петрушин. – На хрена нам такой закон! Все по закону растаскивают, да мимо работяг! Свои законы надо выдумывать!
– Где? – опешил Мудрый. – В городе?
– Да хоть на каждой улице! Жулья развелось, как тараканов!
Синее солнце на горячей руке сияло лучами, революционная ситуация прямо-таки назревала в кабинете Председателя асинского Совета. И быстро назрела. Петрушин вскочил, стул с мягким шумом шлепнулся на палас.
– Дави-ить гадов!!
– Остынь, – сказал Фейфер.
– А?
– Сядь, че дурью маешься.
Петрушин открыл рот и так с открытым ртом съездил в ухо соратнику по рабочему движению. Но потасовки не получилось. Невозмутимый Фейфер махнул двухметровой рукой и неистовый Глеб Степанович, коротко ахнув, сел под стол.
– Я его в приемной положу, – сообщил присутствующим Фейфер, вылавливая под столом скрюченного законника. – Пусть охолонет.
– Ну и дисциплинка у вас, – Мудрый покачал головой.
– Бывает, – сказал Безушко. – Все мы люди.
Однако, понеся потери, гости уходить не спешили.
– У нас еще вот какое предложение, – вкрадчиво заговорил Безушко. – Мы полагаем, Яков Ярославович, что предстоящую сессию надо обязательно транслировать по радио. Людям важно и нужно знать, как идет работа городского Совета. Да и депутатам такая трансляция придает ответственности.
Непроизвольно, не желая того, Председатель переменился в лице. Ах, стратеги, мать вашу. Опять что-то задумали!
– А есть ли в этом необходимость, Аркадий Ильич? Получится без малого целый день прямого эфира. За все ведь деньги платить надо.
Перемена в настроении не ускользнула от внимательного Безушко.
– Что там деньги! Деньги, положим, для Совета небольшие, а необходимость есть. К нам в рабочий комитет постоянно звонят люди и категорически настаивают на прямой трансляции. (Врет! Никто не звонит. Уж где-где, а в рабочем-то комитете телефон как надо прослушивается. И о чем там разговоры ведутся Председателю Совета лично докладывает председатель комиссии по законности. Но ведь не скажешь же об этом, не схватишь же за руку! Что за время двурушное, будь оно проклято...). Мы должны учитывать пожелания населения.
– Отчет о сессии будет опубликован в газете, – проверяя догадку, прощупывал Мудрый.
Визитеры загомонили разом.
– Да что газета!
– Умолчат наполовину!
– Или переврут!
– А врут всегда в одну сторону!
– Во-во, как в последнем номере!
– Клевету на нас написали!
– Мы с этим еще разберемся!
– Короче, трансляция – это трансляция.
– Мы решительно настаиваем на трансляции!
– Яков Ярославович, – не повышая голоса, но с нажимом заговорил Безушко, – городской Совет избран всем населением, а мы пытаемся превратить его в кулуарный орган. Нехорошо...
Точно – пакость готовят для сессии.
Председатель помолчал, подумал. Противники превращения Совета в кулуарный орган ждали.
– Так и быть, дадим прямую трансляцию.
Безушко победно ухмыльнулся, радостно засияли рожи и двух других вымогателей. Председатель тоже улыбнулся – за компанию. Празднуйте, ребятки, празднуйте.
Торжествующая тройка с гиканьем и свистом, наконец, убралась из кабинета, прихватив из приемной своего четвертого.
Яков Ярославович попросил Галочку никого пока не впускать.
Итак, готовится скандал. Ох, волки, не дадут жить спокойно. За что они могут зацепиться? За решение исполкома о трех учредителях газеты? Нет сомнений. Слишком много гудят по этому поводу и в самой редакции – оттуда эта зараза и выползла, и в рабочем комитете, и даже в городе. Скверно, что ряд вроде бы надежных депутатов подпал под это настроение. Безумцы! Не понимают, что творят. Как руководить в таких условиях? В редакции происходит черт знает что. Тонкобрюхов попросту распустил своих. О городском Совете только матерно еще не загибают. Можно ли с этим мириться? Капитолина нужна. Навести там порядок раз и навсегда...
Выходит, новой драки не избежать. Какие ж все-таки фантазеры там, наверху! Перемены, перемены... Мордой бы вас сюда, на народ наш посмотреть да втиснуть хоть на месяц в нашу шкуру.
Ладно, время, чтобы все обдумать, еще есть...
Одиночество Председателя длилось недолго. С папкой в руках стремительно вошел Илья Андреевич Лазебный, бывший когда-то технологом на стекольном заводе, затем оказавшийся в исполкоме и путем многих аппаратных перемещений ставший ныне его председателем.
Мужиковатый Илья Андреевич был разумом недалек, а в общении грубоват и косноязычен. Однако тем и приятен Мудрому, что выгодно оттеняет. Да и потом: всегда знаешь, где на этом дубе желуди развешивать.
– Привет, Ярославич! Тут у тебя, говорят, из рабочкома были.
– А как же! Еще б им не быть! Еще как были.
– Чего им надо?
– Сам догадайся.
Лазебный засопел.
– С кляузой, поди? Где-нибудь возле бараков сортир не вычищен? Говно поплыло?
– "Сортир"! Мелко берешь! Ты ж своей подписью протолкнул садоводов в учредители газеты! Ты ж перечеркнул решение сессии! На депутатов руку поднял! Извини, но придется ставить вопрос о тебе.
Илья Андреевич выкатил глазки.
– Е-мое! Я тут при чем? Ты ж мне как говорил? Они меня и так уже достали.
– Соображать надо было.
– А то я не соображал! Нужна мне эта газета...
Нет, шутки в эту звонкую голову никак не пробивались.
– Ладно, не дрейфь. Отмашемся, не впервой.
– А чего мне дрейфить.
И этот за место свое трясется. Соратничек. Хоть бы хамство не слишком выпячивал. На прошлой неделе на одном из совещаний угрозил опоздавшему Андрюшке Новикову, пятидесятилетнему исполкомовскому шнурку: "Щас в дверях прямо и замочу!" Положим, Новиков – не бог весть что. Но зачем же топтать без надобности?
– Вот документы по котельной. Я посмотрел.
– Что в них – порядок?
– Полный. Чемякина прижать надо. Лето проходит – хоть бы сваи забить.
– Не сильно прижмешь. Барин. Захочу – сделаю, захочу – нет.
– Это так. Деньги нужны. Тебе, Ярославич, в Москву пора собираться. В министерстве прямо в открытую и рубануть: думают они субсидировать или нет?
– Погоди маленько. Сейчас все, кто надо, в Ялте животы греют. Осенью слетаю.
– Без денег Чемякин не сдвинется... Ладно – поеду с утра, прокачусь.
– Далеко собрался?
– На очистные, будь они неладны. Химзавод опять дрянь какую-то в стоки сбросил, а на очистных вся микрофлора сдохла. Микробы – микробами, и в грязи живут, а отраву, е-мое, жрать не желают.
– Ты там не задерживайся.
– До Чемякина успею...
Лазебный исчез. Е-мое.
Однако прежде, чем взяться за котельную, Яков Ярославович сделал то, что должен был сделать гораздо раньше – позвонил на два-три предприятия и выяснил: отправлены ли люди на прополку, когда и сколько. Один раз пришлось и в повышенном тоне поговорить. Все это заняло с полчаса.
И лишь после этого Яков Ярославович придвинул к себе пухлую папку.
Разговор о новой котельной шел уже лет пять, не меньше. Город, незаметно для горожан, все-таки развивался, и тепла ему позарез не хватало. Долгое время возникали самые разные препятствия, в первую очередь, конечно, финансовые. После нескольких поездок в Москву – Мудрого, и других – долгожданное "добро" на строительство было получено, определился и подрядчик: трест Мартына Козявина. Проектный институт постарался и быстро выдал техническую документацию, однако над злополучной котельной то ли рок какой-то витал, то ли звезды из месяца в месяц складывались не в те фигуры. В начале года все дело едва не загубило одно внезапное обстоятельство.
Неугомонный пенсионер по фамилии Мартышкин вдруг выступил в газете со скандальной статьей. В ней он категорически утверждал, что место для строительства в Южном микрорайоне выбрано крайне неудачно, без учета "розы ветров", из чего следует, что весь шлак с окраины полетит прямо на центр города... Нет и теперь, разумеется, горожане не страдали от отсутствия разной дряни, вперемежку сыплющейся на их головы. Чуть больше, чуть меньше – какая разница. Однако публикация наделала шума. Упоминание о "розе" пошло кочевать из статьи в статью.
Мудрый только за голову хватался. Да кто и когда обращал внимание на ветер?! Да еще на какую-то "розу"? Сроду строили, где придется. Приструнить бы газету, да рабочий комитет, конечно, грудью встал за экологию, тоже воздуха перестало хватать. Пиковость ситуации была в том, что новая площадка – это новые большие затраты, а на них никто никогда не пойдет! Радоваться надо, что сдвинулись с мертвой точки и что-то реальное впереди замаячило. Руководящий опыт вбил в Якова Ярославовича несколько твердых принципов и один из них был такой: дают – бери, иначе поздно будет. Сейчас волна публикаций сошла на нет, и пока скандалисты заняты в огородах или разбежались по отпускам, надо срочно начинать работы. Промедление грозило вновь задвинуть строительство в необозримое будущее. Тем более, что ни Козявин, ни его "генерал" Чемякин восторга от этого объекта не испытывали.
А шлак... Будет котельная – будем бороться со шлаком.
Председатель погрузился в бумаги, обложился чертежами и графиками, вникал в сухие пояснительные записки и цифры, кое-что выхватывал и заносил в блокнот.
За этим занятием и застала его Капитолина, для которой не существовало ни запретов, ни закрытых дверей. Яков Ярославович питал слабость к этой крупногабаритной женщине: однажды он понял расчетливую избирательность Капитолининой агрессии. Оказалось, предводитель асинских садоводов напориста не всегда. Она тонко чувствует, когда и где можно пошуметь и потребовать. Там, где были настоящие Сила и Власть, Капитолина становилась кроткой, как овечка. А Власть – где она была, как не у Председателя? Своим открытием Мудрый, понятно, ни с кем не делился, но когда надо умело использовал Капитолинин напор. (Тут Пальма влепила в десяточку.)
– Говори сразу: ты ко мне без всяких просьб?
– Без всяких.
– Не врешь?
– Да у меня все есть!
– Тогда располагайся. Как настроение?
Капитолина поджала губки.
– Немножко, Яков Ярославович, тревожное.
– Ну да! – Председатель впервые за сегодняшний день рассмеялся. – Ты ничего не напутала? Тревожное всегда у тех, к кому ты собираешься.
– Прям уж!
– Точно! Вот только в пятницу директор металлического звонил. Говорит: Капитолина к нам обещается, хоть из города беги!
– Шутите все.
– Какие тут шутки! Ты скоро мне всех разгонишь. Будем среди твоих садов вдвоем, одичавшие, бродить... Так что у тебя за тревоги? Мичуринцы взносы не платят?
– Нет, – отмахнулась Капитолина. – Со взносами все в порядке. Другое из головы не идет: сессия ведь в четверг.
– И что?
– Опять о газете талдычить начнут. В редакции уже готовятся: Стрюк во все органы доносит, а Асадчий – тот из рабочего комитета не вылезает. Вы сами знаете: для Безушко любой повод хорош, лишь бы свару устроить.
Председатель нахмурился. Опять этот комитет. Как при короле шут, так при Совете Безушковская команда. Но Капитолина, смотри-ка ты, молодец, есть чутье! Конечно, не советчик она ему в таких делах, но успокоить надо.
– Какая такая свара? Есть решение исполкома и не Безушко его отменять. А в редакции... С редакцией разберемся. Ты лучше вот что – ты, как учредитель, подумай: газете ведь нужен новый облик. Посмотри, все ли у них профессионально пригодны, темы какие-нибудь подработай – ну там не знаю что.
– Ой, Яков Ярославович, вы так хладнокровно рассуждаете!
Вот въедливая! Непонятно разве, что не с тобой о таких вещах голову ломать?!
– Хочешь, честно скажу, что меня больше всего волнует? – Председатель наклонился вперед и заговорщески понизил голос.
– Что? – с замиранием сердца так же тихо спросила Капитолина.
– Я вчера был на Асинке, – совершенно серьезно сказал Мудрый, – и поймал вот такого карася. И у меня сейчас из головы нейдет: он в той заводи один был или нет?
– Вы – опять? Как не стыдно!
– Да чего ж мне стыдиться?!
– А того... Женщине голову морочить – хорошо ли? И потом: костлявые эти ваши караси, никакого вкуса. По мне – нет ничего увлекательней, чем клубнику выращивать или капусту. Килограмм по пять кочаны. Кстати, вы еще не надумали брать участок?
– Отвяжись! – Председатель замахал руками. – Мы ж договорились – об этом больше ни слова.
– Но...
– Без "но". Юного мичуринца из меня все равно не сделать. Да у тебя у самой нет участка!
– У меня дом и огород.
– А у меня вот плантация, – Мудрый несколько театрально обвел стол, заваленный чертежами. – Видишь, какие просторы? Пахать – не перепахать...
– Напрасно вы так, вам бы попробовать надо. Это ж какой отдых! Получше вашей рыбалки.
– Ну да?
– Саженцы – они, что дети малые. Ухаживаешь, а они к тебе тянутся. И без выдумки не обойтись. Вот яблоки: вы привыкли на привозных жить, а на свои мелкие да кислые внимание совсем не обращаете, мол, все равно лучше не бывают.
– А разве не так?
– Не так! Не так! Вы знаете такой сорт: Скрыжапель Крупный?
Яков Ярославович крайне озадаченно посмотрел на Капитолину.
– Нет, не знаю.
– В самом деле? Не может быть!
– Может, – упорствовал Председатель. Для полноты жизни только Скрыжапеля ему не хватало.
– Тогда я вам расскажу. Три года назад я по весне, с курорта, привезла веточку. Вот такую. Уж как тряслась над нею в дороге! Как срез марлей влажной укутывала да в мешочке ее хранила – до сих пор перед глазами, словно вчера было. Привила к своей полукультурке и, знаете, все переживала: вдруг да не приживется? Я уж и полиэтиленовой лентой ее перевязывала, и варом садовым мазала и – что вы думаете? – прижилась! – Капитолина сияла, как ребенок, получивший в подарок воздушный шарик. – А сейчас вот три яблочка на ней выспевают. Первые! Вот погодите, если получится, мы Асинск опояшем яблоневыми садами. Это ж такой сорт – всю зиму храниться может! А вкус! Вот бы и вам...
– Ты прекращай, прекращай эту яблоневую агитацию, – перебил Мудрый.
– Но, Яков Ярославович, – Капитолина сделала замысловатое – не то молитвенное, не то умоляющее – движение руками.
И тут Галочка распахнула дверь и радостно возвестила:
– Яков Ярославович, встречайте!
И в кабинет восшествовал монументальный, словно только что с пьедестала народный депутат Иннокентий Карлович Чемякин. И просторный кабинет Председателя сразу стал маленьким и тесным, словно весь объем Власти, который здесь имелся, всосался в вошедшего, как в пылесос.
– Не помешаю?
– Ну что вы! – Мудрый уже поспешно выбегал навстречу. – Что вы! Давно ждем.
Он еще обернулся к Капитолине – сказать, что она свободна, но та уже сама ускользнула тихо и незаметно, как мышь.
Глава 5. ДРУГАЯ ВЛАСТЬ
Когда-нибудь, в неразличимом отсюда будущем некий пытливый исследователь заберется в городской архив, сдует пыль с пожелтевшей подшивки газеты "Вперед, к свершениям!" и с азартной дрожью удачливого рыболова начнет перелистывать страницы одну за другой. Он с абсолютной точностью установит, какого числа вспыхнула забастовка в Асинске, где прошли первые митинги, кто – пофамильно – на них выступил и что сказал. Но установив факты, которые установить, разумеется, особого труда не составит, и перейдя к обобщениям, он из своего дальнего далека обязательно что-нибудь не поймет. Мало того – еще и напутает, наврет с три короба. Это уж как пить дать! Ведь в тех газетах даже между строк – или вскользь, или по поверхности, или бочком, или сквозь зубы. Да ведь и сами мы, мы-то сами – события прошлого как понимаем? Как дисциплинированную собаку Павлова! Помахали ей издали куском мяса – она, стервоза, желудочный сок тут же давай выделять. Однако что касается нас, асинцев, то ничего общего с этой собакой у нас нет, и никогда не будет. Возьмем для наглядности грубый пример. Если ткнуть собаке шилом неважно куда – та, конечно, взвизгнет и отскочит. У нас же все совершенно по-другому. Каждый из асинцев первым делом напряжется. Сразу возникнут вопросы: кто ткнул? чем ткнул? зачем ткнул? И самый главный: а нельзя ли к этому как-нибудь приспособиться? И уж когда шило будет всажено по рукоятку, мы вдруг с ревом шарахнемся в сторону. И то, скорей всего, не от боли, а оттого, что нас посетила какая-нибудь хитрая мысль. В общем, сложно все это.
Но вернемся к нашему исследователю. Эй, милейший, как вас там?! На вашей центральной площади еще не открыли монументальную группу "Асинский пролетариат борется за победу капитализма в России" – трое в муках, не считая знамени, напирают на ожиревшего аппаратчика?... Завертел башкой, завертел! Я так и вижу его: круглолицый, с широким прямым и мясистым носом, с плешью, проблескивающей сквозь редкие волосы, с чуть приметным шрамом под левым глазом – в детстве упал с велосипеда; всем симпатичный парень, вот только заворачивает не туда.
Но самая страшная беда даже не в том, что наврет, а в том, что, убежденный в своей правоте, будет с твердолобым упрямством отстаивать полюбившееся вранье, будет доказывать и убеждать – и убедит-таки!, и на всем смутном асинском времени появится – до отчаяния, до боли в висках – упрощеннная табличка, очень не соответствующая действительной сути тех событий. Уж если сами участники имеют привычку искажать свое прошлое, то что говорить про исследователя! Мы ж ведь, если опять обратиться к историческим и литературным аналогиям, так и не ведаем, кто кого сделал: то ли большевики революцию, то ли революция большевиков.
Горько, ах, горько думать про такое.
Поэтому долг мой, как всякого честного человека, немедленно бросить описание разной текущей мелочевки и окунуться в события годичной давности, чтобы не столько повторить известные факты, сколько указать на их скрытые движущие колесики, пружины, шестеренки и приводные ремни. Если кто не любит подобные отступления – может смело послюнявить палец и перевернуть несколько страниц, он ничего не теряет.
А мы, повторяю, вернемся на год назад.
И начнем с вот какого заявления. Некоторые, так сказать, доморощенные критики подло на нас клевещут, заявляя, что основные асинские вопросы, как и везде: "кто виноват?" и "что делать?" И что мы над ними, якобы, после принятия двухсотпятидесяти граммов почти столетие бьемся. "Ха" и еще раз "ха"! У меня такая чудовищная нелепость даже смеха полнозвучного не вызывает. На первый вопрос мы знаем ответ еще за три года до того, как нам его зададут. И на второй тоже знаем, жаль только – ни сабель, ни гармошек в руках нет: если б мы не порубали, кого следует, то хотя бы спели про это. Единственный вопрос, что требует пока от нас умственных усилий, это вопрос: "Чего мы хотим?" Здесь мы или буровим сущую околесицу, или бурчим что-нибудь невнятное и осторожничаем, как на переходе через речку, в которой не знаем глубины.
И если этот плешивый исследователь, симпатяга с мясистым носом начнет вдруг допытываться: а был ли какой-нибудь лозунг у тех дней, пусть и не на транспарантах написанный, но истинный движитель революционно настроенных масс? – отвечу коротко: как без лозунга, разве можно? А если он и тут не уймется и въедливо спросит: а какой? – отвечу: "своя рубашка ближе к телу".
И пусть исследователь этот впадает в столбняк, пусть кричит, что это поклеп на святое и повернется, и захочет убежать, а мы его за пиджачок-то и попридержим.
Поскольку следует знать ему о некоторых вещах, в которых он, отделенный от сегодняшнего дня грудой лет и других событий – ни уха, ни рыла.
И чтобы разобраться ему, что тут выварилось у нас в смутное, азартное и романтическое время, начнем с самого простого – с определения и перераспределения сил.
До недавних пор в Асинске было так: Власть – а она была, разумеется, строго партийной – делилась на большую, поменьше и маленькую. Мириады разнокалиберных функционеров и функционерчиков занимали каждый свою строго обозначенную ячейку. Та Власть, что поменьше (у парткомов на предприятиях), вбирала, всасывала в себя маленькую или маленькие (у партгрупп в цехах и на участках), и сама в свою очередь входила в большую (горкомовскую). Была еще и хозяйственная Власть. Директоры и управляющие подчинялись объединениям в области, а то и напрямую своим министерствам в Москве. Конечно, вам, далеким, это сложно понять, однако и сами министерства тоже подчинялись Высшей Партийной Власти – пусть это было и не близко, за пределами видимости, но каждый умный человек знал, что это так. А здесь, в Асинске, и большая партийная Власть, и параллельно-переплетенные с ней хозяйственные являлись общим узлом в могучей и великой машине государственного управления. На этом держался понимаемый асинцами порядок, и даже беспорядок был, как бы, логически встроен сюда и оправдан, как аппендикс у организма. И система такая гудела и пыхтела без остановок.
И вдруг в этой сложной, чугунно-неповоротливой машине все сотряслось до основ и сдвинулось. Заскрежетали все составляющие, запахло гарью и повалил пар. Внезапно выяснилось, что Власть, помимо узаконенной и привычной, может быть – неслыханное дело! – еще и неофициальной. И эта неофициальная Власть, возникнув с нуля, в считанные часы способна достичь большей силы, чем та – основная и абсолютная.
...Когда в области полыхнули шахтерские забастовки, вдумчивые и предусмотрительные асинские горняки их поддержали не сразу. Три дня присматривались, прислушивались, что там творится у соседей. Собирались группками перед сменами и после. Обсуждали. Не то, чтобы условия здесь были лучше, чем в двухстах километрах к югу, но дело представлялось слишком уж непривычным: жили-жили и вдруг – на тебе! – бастовать. Трудно, но на асинский характер можно бы и еще потерпеть.
Так что известие о забастовках свалилось на Асинск полной неожиданностью. А уже мчались в другие, взбунтовавшиеся города резвые министерские гонцы, мчались, минуя Асинск, со сказочными посулами – и зарплату прибавить, и машины легковые выделить, и жилищное строительство ускорить – только прекратите забастовку. И всколыхнулись тогда догадавшиеся асинцы: а мы что – рыжие? Этак мимо нас все и проедет!
И как в колокола кто ударил!!
Первым встало шахтоуправление "Таежное". Не зря все асинские начальники относились к нему неприязненно и настороженно, там, словно, зараза какая-то водилась, даже бывший главный инженер Тарас Кувшинов успел здесь скандально прославиться. А затем бросили работу "Асинская", шахтоуправление имени Журжия. А там и металлический завод, и стекольный завод, и шахта "Ударник", и множество всяких иных организаций, и даже молочный комбинат, плюнув на совхозных коров, в стороне не остался. Уж если в Асинске что началось – тут не будет никакого удержу!
Рядами и колоннами и так просто – к Дому Советов.
Взгудела площадь в центре Асинска. Сотни, тясячи собрались одним махом. В первые минуты – неразберихи, бестолочи много. Главное – в первый раз за множество лет есть непередаваемое и радостное ощущение общей силы, а вот чего дальше делать – никому непонятно. Но те, кто пошумней да понапористей, кто распоряжения пока только своим отдает – они сразу замечают друг друга и собираются в кучку – ну что? ну как будем? Их человек двадцать – двадцать пять. И уже здесь, среди самых бойких и речистых, один-другой захватывают инициативу:
– Вот ты и ты пойдем со мной. Надо аппаратуру в театре взять. Микрофон, динамики...
– Э, мужики! Есть тут кто с автобаз? Грузовик срочно бы организовать.
– Зачем?
– А ты с автобазы?
– Ну.
– Чтоб выступать с кузова. Заместо трибуны. Понял?
– Ну. Щас директору звякну – пришлет.
И вот уже тащат аппаратуру. И грузовик, сигналя, на площади разворачивается. И борта открывают, и лесенку, чтоб удобней влезать, где-то нашли. Взгромоздили динамики, поставили микрофон, провода тянут.
Один – плечистый, в рубахе полосатой, уже щелкает пальцем по микрофону, проверяет:
– Раз, раз. Раз-два-три.
Но этот полосатый, хоть он сейчас и у микрофона, хоть всего пять минут назад кричал и даже суетился заметно, он – не из главных.
Главные – вот, в сторонке стоят, их теперь не больше десятка. Явного лидера пока нет, но отсев продолжается. Каждый шаг, как испытание.
– Кто выступать будет?
В руках у пожилого лысого мужика блокнот и ручка.
– Я – нет. Я, может, потом че скажу, а первый не полезу, – круто отваливает в сторону чернявый татуированный парнишечка.
– Ну – кто?
– Меня запиши, где-нибудь четвертым-пятым. Я со стекольного.
– И меня также. Я с "Асинской".
Записывает.
– А начнет кто? – лысый обводит всех взглядом.
Молчание.
– Тогда я начну.
И выводит под номером один: Безушко.
– Погодь, не торопись, а ты сам-то: кто?! – подозрительно вскрикивает татуированный. Ведь ни по именам, никак еще друг друга не знают, а этот уж больно чистенький, приглаженный. – Не из начальничков ли? А то видали мы таких...
Лысый взглядывает с достоинством, но отвечать ему не приходится.
– Да ты что! Это ж Безушко, он у нас в прошлом году на Журжии работал, – растолковывает татуированному щупленький забастовщик с сивой бородкой. – Его за правду выгнали. Какой, на хрен, начальник!
– А твоя как фамилия?
– Щучкин.
– Ладно, я че – я ниче, – отступает татуированный, – первый – так первый. Пусть начинает...
Так буквально в тридцать – сорок минут стремительно восходит яркая звезда Аркадия Ильича Безушко.
...Вот уже и Безушко выступил, и те, кто записывался за ним. И – как прорвало! Шахтеры, старики, бабы – в очередь к микрофону: дайте мне сказать!
Нищета, унижения, несправедливость, все, о чем раньше доверенным, близким за бутылкой, вполголоса, а громче да чтобы многим чужим – и думать не смей, теперь обо всем этом гремели слова над площадью.
И сильнее всех распалялся пенсионер Павел Чихиривич Мартышкин – человек несгибаемо прямой, но путанных убеждений. Он даже стукнул кулаком по микрофону, после чего его сразу лишили слова.
Но и другие не слишком себя стесняли, напрямую крыли виновников своих бед.
Особенно доставалось горкому.
– Все они, падлы, на нашей шее сидят! – азартно кричали в толпе.
Падлы, еще вчера твердо уверенные, что революция бывает только раз и только в одну сторону, опасливо выглядывали из-за горкомовских штор.
Доставалось не только им. Вдоль и поперек проезжались по исполкому.
Дармоеды – они и есть дармоеды! Дома не ремонтируют, дороги не строят, в городе грязь и бардак, вода подается с перебоями. Куда ни ткнешься – нигде правды нет. А-а, шалллавы! Заворовались все!... Где председатель исполкома Мудрый? Где этот наш родной Акопян по части фокусов с деньгами? Тоже спрятался?
Действительно, а где Мудрый?
А вот он. Митинг уже выдыхаться начал, уже по двадцатому разу повторялись одни и те же проклятия, когда Яков Ярославович подошел. Подошел и скромненько встал позади толпы. Но – заметили сразу. И еще яростней, еще жестче: чем там этот исполком занимается? Жируют на местечках на теплых! Ждали: уж если осмелился, то кинется сейчас к микрофону, а его – в очередь, в очередь! Вон желающих выкрикнуть свое сколько набралось, пусть хоть однажды и он в очереди постоит. А если обидится и драпанет, в спину и покрепче, и покруче загнуть можно. А он – ничего, стоял и стоял. И в конце концов Безушко – он распоряжался кому и за кем, не выдержал, сам его позвал.
И, может быть, единственный раз за день, те пять минут, которые говорил Мудрый, только и отдохнул микрофон. Потому что не кричал Яков Ярославович, не захлебывался в гневе горячими словами, а тоном спокойным и несколько даже усталым поведал о скудном снабжении Асинска (не хватает труб, запорной арматуры, сантехники, строительных материалов, медицинских препаратов...) и сказал, что работать так дальше невозможно, и поддержал забастовку.
Так ему, конечно, сразу и поверили! Не бывало еще, чтоб начальство заодно с народом думало, не иначе опять что-то крутит. Но насторожились. А он спустился с грузовика и пошел с площади. Но тут кто-то из толпы, пользуясь тем, что не в кабинет, не через секретаршу, бесцеремонно и грубовато остановил: мы-де ваши трудности насквозь знаем, но и нам жить надо. Так вот: когда же исполком даст команду асфальтировать улицу Семеновскую? А?... И Мудрый подробно ответил. А пока отвечал, вокруг живое кольцо образовалось. И жирная, с торчащими патлами бабка, брызгая в лицо слюной, наскакивала и притискивалась вплотную: нет, вы скажите, нет, вы скажите, когда на Пугачева вычистят туалеты возле бараков?! И он опять ответил. И посыпалось одно за другим. Кто-то подходил, кто-то, презрительно кривясь, отходил, вопросы повторялись, но он отвечал и во второй, и в четвертый раз. Уже и митинг закончился, уже и организаторы его, вдохновленные и опьяненные своим красноречием, шумной ватагой отправились в горком требовать помещений для стачечного комитета, а Мудрый все разъяснял, раскладывал, называл цифры. И так больше часа...
А события накатывались. Три комнаты в горкоме безоговорочно были отданы новому комитету, который возник так же стремительно, как и все происходящее в этот день. Кому верховодить – вопросов теперь не было: Безушко и встал во главе комитета. (И в горкоме, и в Доме Советов мучительно вспоминали: "Безушко... Безушко... Это кто ж такой?" Потом вспомнили. Работал в шахтоуправлении имени Журжия инженером не то по снабжению, не то по технике безопасности, очень скандальная личность. Директор с боем вытряхнул его с предприятия. Однако ж – возродился, птица Феникс...)
Аркадий Ильич знал, что делать. Прежде всего надлежало обеспечить охрану самого комитета – не покидала мыслишка, что кто-нибудь сейчас придет и схватит за шиворот. И вот прямо возле дверей горкома на вынесенных стульях расположились четверо или пятеро суровых ребят. Эдик, когда в первый раз бежал в стачком, чуть не упал: ежли этих стражей переодеть в шинельки и обмотки, да не побрить их с неделю, да еще чтоб они костер запалили, а винтовки в пирамидку составили – будет точь-в-точь, как в поэмах Вл. Маяковского. Задорному журналисту пришлось подробно объяснить: куда и зачем, после чего изнутри был вызван провожатый, который и привел его прямо в штаб. Возле, по горячему освобожденных кабинетов, еще двое таких же красногвардейцев стерегли двери. Секретность – муха не проскочит.
Новая Власть расправляла крылья, старая, как побитая, жалась по этажам, пряталась за закрытыми дверьми.
Очень неприятные ощущения испытывала старая. Врагов и неугодных она за многие годы наловчилась давить поодиночке, а вот когда сотни на площади орут – как с ними-то быть? Как? Ведь и в кошмарном сне не предполагалось, что сразу сотни на площадь полезут. Если оглянуться, то не далее, как два месяца назад мимо вот этой же площади проходили первомайские колонны и кричали "ура", и красными флажками махали. Ведь эти же самые шли и орали – вы же помните! Что же произошло, а? Ну жратвы в магазинах нет, так ее уж сколько лет нет, и это еще не повод, чтоб разные безобразия вытворять! Впрочем, в партийном руководстве на события быстро возникла своя версия, высказанная лично первым секретарем горкома и одобренная товарищами. Было совершенно ясно, что смута в Асинске направляется умелой рукой, возможно прямо из-за океана, что не исключается наличие в городе подрывного центра, который действовал до поры до времени тайно, что народ наш крайне доверчив, а его обманули, и он тычется, как слепой, не видя не только своего исторического пути, но даже не замечая вразумляющего плаката на Народном театре: "Партия – наш рулевой", и что сейчас самое главное вычислить и изловить всех до единого зачинщиков, а остальные угомонятся сами. На предмет вычисления, изловления и установления ожидаемого народом порядка существуют, как известно, определенные органы. О чем они думают, кстати?... И кагэбешный подполковник с незапоминающейся фамилией, маленький, круглый как мячик, прыгал по лестницам, нырял в кабинеты и озабоченно-озадаченное выражение не сходило с его лица. В подполковника верили. Верили, что та сверкающая и приводящая в ужас заокеанских банкротов и политических спекулянтов сила, которая грозно маячит за его спиной, должна же ж, наконец, прийти в движение.
– Где она, мать вашу – скоро поднимется?
Он как мог, утешал. А на сердце у подполковника погано скребли кошки. Он зримо представлял, как областной генерал, отец родной, с подкупающей солдатской прямотой спросит: "Ты почему, ****во этакое, допустил созревание бунта?! Ты чем там занимался столько лет? Яйца над батареей грел?" И что сказать в ответ?...
Вторым важным шагом стачкома стала выработка требований бастующих – ведь приедет теперь и к ним кто-нибудь из верховных начальников. Заседали в одном кабинете и только свои, никого посторонних – не нужны чужие глаза и уши.
Татуированный чернявый парнишечка, Петрушин его фамилия, цепко вглядывается в сидящих: лишних нет? Есть, поднялся Безушко, тут у нас, товарищи, корреспондент из газеты, Асадчий. Разрешим ему остаться? Общий гвалт, неразбериха. Проголосовали, с небольшим перевесом – разрешили. Но чтобы лишнего за эти стены – ни-ни. Приступили к работе. С требованиями получалось не очень, все как-то куце, мелко. Ну – зарплату прибавить, это само собой. Что еще? Верхонок, сапогов не хватает. Пиши: обеспечить спецодеждой. Новые автобусы шахтам выделить – дежурки ломаются часто. Что еще? Еще-то что? Да! Здание горкома, вот это ненавистное гадючье место, отдать под Дом пионеров. А то старый сломали, новый не построили, сунули несчастных ребятишек в бывшую школу, которой сто лет в обед и которая тоже от ветхости сыплется.
– Зачем сюда ребятишек? Дома ж культуры пустуют, – вякнул кто-то сбоку.
Эт-то еще что за тип выискался? (Петрушин коршуном взвился.) Как сюда попал? Откуда? С мелькомбината? Точно с мелькомбината? Кто его знает? Ты? А ты сам откуда? Вы вместе? Тогда ладно... Горяч Петрушин, дерганый весь какой-то! Безушко слегка осадил его и – сам: надо, надо понимать, что Дома культуры – это Дома культуры, а Дом пионеров – это Дом пионеров. У детишек должно быть свое здание. И уж если не под Дом пионеров, то хоть под прачечную, хоть под отхожее место, чтоб в кабинете первого секретаря жопу вытирали, но все равно отдать! Кто "за"? Все! И тип тот сомнительный – тоже.
С горем пополам наскребли на два листочка. Кому отдать перепечатать? Да вон – машинистке горкомовской и отдать. Три экземпляра, нет – четыре. Ладно, сколько напечатает, столько и сойдет. Сошло четыре. Первый, третий и четвертый машинистка сразу принесла комитетчикам.
Наутро из области сообщают: ждите правительственную комиссию, прикатит после обеда. Ткнулся Аркадий Ильич в листочки с требованиями. Ах, едрена мать, жиденько! Ведь и министры будут. Что ж это, в самом деле, верхонки с них требовать, что ли?
А тут Мудрый звонит: Аркадий Ильич, у нас давно есть предложения по развитию Асинска. Посерьезнее, повесомее ваших! Не желаешь взглянуть?
Надо ж как вовремя позвонил! Но откуда про наши-то знает?! Какая сука проболталась? Неужто тот гад – не с мелькомбината? Или чертов корреспондентишка язык распустил? Необходимо выяснить – стукачей нам только не хватало! Но – потом, потом. Сейчас некогда и времени мало. А, главное – Мудрый в коленях прогибается, обращается, гляди-ка! – не свысока, но как свой к своему. Это приятно.
Отчего не взглянуть – можно и взглянуть. И вот уже Аркадий Ильич с двумя-тремя приближенными мчится в исполком, выслушивает предложения, высказывает нарочито небрежные замечания – сейчас он диктует условия. Список пополняется. Теперь в нем упомянуто о возведении в Асинске домостроительного комбината и завода железобетонных изделий. А поскольку и этого мало (город-то после столь потрясающих событий – чем черт не шутит! – должен начать стремительно развиваться), то вводится пункт о строительстве кирпичного завода. Из других вновь появившихся объектов, словно бриллианты из россыпи жемчужин, выделяются: строительство котельной в Южном микрорайоне (будь она неладна, эта "роза ветров"), сооружение второй очереди хозфекальной канализации, реконструкция водозабора, возведение двух новых школ, поликлиники, магазинов.
Вот это уже требования!
К приезду гостей все готово. В Народный театр вход только по пропускам. Здесь, в основном, члены забастовочных комитетов шахт и заводов. Из чужих – горкомовцы и исполкомовцы. Как овец согнали их в непривычный дальний угол. А вот и гости: благообразный, хорошо выкормленный седой старик с холеной и нежной кожей, оттуда – из самых-самых, чей портретик на демонстрациях не раз носили, затем три или четыре замминистра и первый секретарь обкома. Соглашаются на все и удивительно быстро. Денег надо? Дадим! Технику? Тоже. Будет вам и ДСК, и кирпичный завод, и хрен редьки слаще, и все остальное. Зал зачарованно слушает. Давно бы так... Есть еще претензии?
– Есть! – кричит делегация все того же "Таежного". – Выражаем недоверие секретарям горкома!
– Ваше право! – поднявшись за длинным столом, откликается хозяин области. – Если они вам не нужны, мне они тоже не нужны...
Вот так – разом сдал соратников по партии. Вместе с потрохами. А куда деваться? Красное знамя все короче, одним полотнищем срам у всех не прикрыть, надо кем-то жертвовать. Съежились секретари, головы опустили. Кругом виноватые – хоть вали и волоки под топор.
Это был настоящий триумф неофициальной Власти. Помимо секретарей полетели со своих мест оба руководителя торговли – ОРСов промышленных и продовольственных товаров.
Да, жизнь сдвинулась! Словно внезапный ветер засвистел над тихим Асинском. Грядущее было неопределенным, но чертовски, до сладкого ужаса интригующим. В магазинах и на базах, там, куда не ступала нога человека, комитетчики с ликованием обнаружили разнообразнейшие запасы
припрятанного товара, кое-что перепало детскому дому, садам и яслям, кое-что получили ветераны, кое-что (права Пальма!) поприжала для себя новая власть, остальное было пущено под строгим контролем в свободную продажу. Всколыхнулись больные и старики, те, у кого годами гнил пол, текла крыша, не работало отопление. Поток жалоб обрушился в забастовочный комитет с одновременной мольбой о помощи.
Упиваясь фантастическим могуществом, кажется на второй или третий день после начала забастовки (но, точно, это было в субботу), уполномоченные комитета прямо из квартиры приволокли на свое экстренное заседание редактора Тонкобрюхова и потребовали отчета за публикацию неугодной фразы (!) в одной из статей. Тонкобрюхов, всей своей многолетней практикой убежденный, что ругать можно всех и все, кроме партийной и хозяйственной Власти и ее носителей, не на шутку струхнул. И не от того, что с ним обошлись в лучших традициях ярких революционных лет. Страх оказался иного свойства, более глубокий. Шатались устои – те, что всегда стояли тверже самой твердой стали и считались незыблемы. Смутно и проницательно Максим Евсеич осознал, что это только начало. Что в недалеком будущем головы могут полететь не только образно. Страх свой, надежно скрывая и никому – как думалось ему – не показывая, донес Тонкобрюхов до сегодняшних дней. И не проявил никакой активности даже тогда, когда месяц назад заговорили о новом статусе газеты и зашевелились, завозились под боком клубком гадючным Пальма Стрюк и Эдуард Асадчий.
Однако мы забегаем...
Прогнали секретарей, но ведь надо было выбирать новых. Кого? Первых попавшихся, само собой, не поставишь, надо чтобы взбудораженное население если уж не полюбило, то хотя бы приняло их, тем более, что авторитет у партийной Власти оказался ниже всяких пределов. Из обкома приехал энергичный товарищ, не погнушался, вызвал Безушко (тот ведь тоже партиец) в кабинет посоветоваться.
Сели два коммуниста за широким столом – один взбунтовавшийся, другой миротворец. Особых симпатий друг к другу не питали, но куда деваться, если необходимость свела.
Ключевая должность – первого секретаря. Глава города. Кого предложить? Может быть, Мудрого? – осторожно и вкрадчиво начал приехавший.
Вот оно что!
Безушко, который за пять минут до этого терзался: зачем понадобился? – с ответом не стал торопиться. Во-первых, надо было показать, что и он человек с достоинством, а, во-вторых, карьера Якова Ярославовича по причудливому раскладу номенклатурной комбинации оказалась внезапно в его руках. Конечно, и сам Аркадий Ильич подумывал о более надежном месте – ведь не может же забастовка быть вечной. Ну, еще от силы неделя-другая и все, предприятия опять приступят к работе. И что – снова кануть в безвестность? Вот уж хрен вам – не дождетесь, товарищи, не для того поднимались! Следовательно, первый нужен был ему в качестве будущего союзника. Сейчас он его вытащит, а потом первый должен вытащить Аркадия Ильича, подыскать ему должностенку поприличней. На первое время хотя бы, чтоб оглядеться немного. И потом: очень похоже, что потрясения еще будут. А "политический капиталец" – как раньше говаривали, у Аркадия Ильича уже есть, и следующая волна может забросить его куда и повыше. И не просто повыше, а повыше Мудрого. Хорошо бы иметь его тогда своим заместителем: мужик неглупый, пообтерся в аппарате, ходы-выходы знает. Но до этого пока далеко. Главное – в человеке нельзя ошибиться. А то получится: ты с объятиями, а он – в рыло. Вполне возможный вариант, потому что Мудрый хитер и скользок. Если новый первый будет пользоваться абсолютным доверием обкома, как пить дать – затопчет он революционного выдвиженца Безушко, вновь низведет до положения скот-быдло-хама. Значит надо проводить такую линию, чтобы протолкнуть Мудрого и в то же время посадить его на крючок.
Да, изрек Аркадий Ильич, пожалуй – Мудрый. Во время митинга он один к народу вышел.
Хорошо. Обкомовский товарищ, к удовольствию Аркадия Ильича, не сумел скрыть удивления, хотя и покивал головой. Странно. Ему о таком случае не докладывали. Как бы с этим Мудрым не проколоться. Получается, ему нашлось, что сказать одурманенной толпе? Странно, странно...
А кого вторым и третьим секретарями?
О! Вот тут мы тебя еще и за руки схватим, дорогой Яков Ярославович! Долго очухиваться будешь!
А на второго и третьего у нас подходящих нету. Все или тупицы, или прохвосты. (Товарищ из области не сморгнул, принял, как само собой разумеющееся.) Может, обком кого из своих направит?
Верно рассчитал Аркадий Ильич, недюжинную гибкость ума проявил, редкостную, чего уж скрывать, для себя! Ведь толковых сюда не пошлют, пошлют кадровые отбросы. А с такой командой Мудрый много не навоюет.
Обкомовцу идея понравилась. Конечно, поможем, есть у нас люди – об чем речь!...
Вот так на одном квадратном метре полированного стола вчистую обыграл Аркадий Ильич обкомовца! Все свои шашки в дамки провел.
Однако самое скверное заключается в том, что даже в фантастически точные расчеты жизнь постоянно вносит непредвиденные и не всегда желательные поправки.
Прежде всего, с окончанием забастовки забастовочный комитет не распался, а преобразовался в постоянно действующий, рабочий (надо ж кому-то ездить в Москву, следить за выполнением требований). Кабинеты на четвертом этаже скоренько отобрали – выделили три на первом. Аркадий Ильич хотя и остался председателем, но намерений перебраться на более основательную должность не осуществил. Мудрый, как и опасался Безушко, оказался неблагодарным мерзавцем, чиновной сволочью – а ведь намекалось ему, от кого зависело его возвышение! – и лишь одно слабо утешало, что свежеиспеченный первый горкомовец был теперь лишен маневренности, удерживаем, как якорями, двумя недалекими помощниками.
Яков Ярославович, хотя всегда втайне стремился к этой должности, тоже был немало разочарован. Забастовка окончательно и бесповоротно подорвала престиж партийной Власти. Выходит что – зря стремился? Где она, реальная Власть?
Не было ее у партии, не было у покинутого исполкома, но не было и у рабочего комитета. Да, и у комитета тоже. Размылась она, разрыхлилась. Доверие шахтеров, ее питавшее, уходило, как вода в песок.
А почему уходило?
А потому. Сколько ни вылавливали комитетчики изворотливых продавцов да директоров магазинов – их число не убывало. Просто припрятывать дефицит стали лучше и надежней. Затем, принимая ворохи жалоб на ремонт жилья, приходилось отправляться с ними все в тот же исполком и коммунальные службы, а там по-прежнему исполнение вязло, как в трясине. Председатель исполкома Лазебный оказался не лучше Мудрого. И большие надежды просящих сменились не менее большими разочарованиями. Однако самый сильный удар по престижу рабочкомовцев нанес дележ автомобилей. Угольное министерство выделило для своих предприятий в городе двадцать «жигулей». А кто возьмется распределять? "Да мы и возьмемся, – выскочил вперед рабочком, – давай их сюда!" Может, через день-другой в лоно родных предприятий возвращаться придется. И что ж – с пустыми руками? Ничуть не жеманясь, четыре машины комитет оставил для своих членов. На восемь человек это было уж чересчур. Даже слишком чересчур. Предприятия зароптали. Столь явный хватательный рефлекс пришелся не по нутру.
Однако новые выборы в Советы (сейчас Советы стремительно набирали силу) – и в городской, и в областной – прошли для рабочкома с триумфом. Три четверти его выдвиженцев получили депутатские мандаты.
Вдохновленный Безушко выставил свою кандидатуру на пост председателя городского Совета. Тут-то ему и припомнили всякое-разное и машины в том числе. Любишь, значит, кататься? Что ж, мы тебя сейчас прокатим.
И прокатили...
Деятельность рабочего комитета все более мельчала. Сознавая это, Безушко с командой метался по городу, шуровал на базах и в магазинах. Поднимал шум по всякому поводу – а поводов хватало! – привлекая внимание к комитету. Раз в два месяца кто-нибудь из комитетчиков отправлялся в Москву проверять выполнение требований. (Все выполнение заключалось пока в медленном продвижении бумаг по министерским кабинетам.) И чем больше он суетился и мельтешил, тем явственней было видно, что воздух из грозного еще год назад забастовочного органа весь уже вышел. Еще один из трех кабинетов пришлось возвратить партийцам, другой выделить под редакцию "Независимой газеты".
И Максим Евсеич, втайне торжествуя, решил покончить с затянувшейся агонией. Статья Антонины была местью, долгожданной расплатой за испытанный прошлогодний страх.
Однако трудовые коллективы – не все, правда, продолжали, как и прежде, отстегивать денежки на содержание комитета...
Стоп!
Теперь мы с сознанием исполненного долга можем отпустить будущего пытливого исследователя. Иди, родной. Правдивой тебе диссертации...
– Еще долго ждать, когда ты разродишься?
– Тихо!
– С тобой играть – помереть можно! Глянь на себя: посинел от натуги.
– Замри, курносый! – Горелов вздернул плечи, напружинился, накрыл мятой кожицей века плутоватый левый глаз, а правый округлил до неестественности. Большой и указательный палец наводящей лапы, сцепленные толстым колечком, опасно побелели, а три других, пока ненужных, растопырились коротким веером и отпрянули в стороны.
Щелчок!
Белая шашка прытко сорвалась с места, азартной стервой пролетела через всю поляну и клюнула в бок разомлевшую в уголке черную бесформенную квашню – чпок! Черная квашня, с трудной – особенно в последний год – боевой судьбой, вся тусклая и в царапинах, попавшая сюда совсем из другой колоды и вожделенно мечтающая о тихом старческом покое в руках каких-нибудь дремлющих за нормальной шашечной игрой пенсионеров, молодцевато подпрыгнула, на миг показав неприглядное исподнее, и, кувыркаясь, покатилась на стол.
– А?! Видал? Видал?! – счастливым бубенчиком залился Горелов.
– Видал, видал, – осадил Колоберданец.
Снова мощная подготовка – бац! и очередная черная шашка, покрываясь неувядаемым позором, выскочила из битвы.
– Ах, сокол ясный! – кричал в восторге Горелов. – Да что ж я с тобой делаю!
И взмахивал руками, и хлопал Колоберданца по плечу. Победитель – что с него взять!
В рабочем комитете – грязноватой комнатке первого этажа – находились трое: Колоберданец – сменный мастер из погрузочно-транспортного управления, Горелов – электрослесарь из шахтоуправления "Таежное" и шофер асинской автобазы Рашид Миневарович Камнебабов.
Следует сразу подчеркнуть, что физиономии всех троих отличались исключительной выразительностью.
Что касается Горелова, лицо его было: натуральная витая хала, слепленная из множества обособленных маленьких выпуклостей, меж которыми вились трещинки, бороздки и морщинки. Из-под светлых жиденьких бровок остренько выглядывали голубые глазки.
Колоберданец, самый молодой из всей троицы, с впалыми серыми щеками и головой в верхней части как бы скошенной в сторону и вперед – впечатление это здорово усиливал зачесанный набок клок угольно - черных волос; голова словно хотела сигануть куда-нибудь прочь от надоевшего тела.
Окно было открыто, но это, разумеется, никого и ничуть не спасало от духоты. Над головами пересекающимися слоями, лениво и запутанно двигаясь, плавал табачный дым. В углах и на давно не беленом потолке змеились загадочные рисунки копоти.
Колоберданец и Горелов сидели за бесформенным канцелярским столом с вышарканной многими локтями поверхностью и рубились "в Чапая". Это еще в прошлом году кто-то притащил сюда деревянную шахматную доску с набором шашек внутри, и она моментально прижилась, осталась, несмотря на то, что Безушко категорически требовал ее убрать – шашки, дескать, компрометируют. Потом, когда компрометировать стало нечего, он смирился, махнул рукой. И рабочкомовцы, коротая время, нередко до остервенения сражались то в уголки, то "в Чапая". На столе, сбоку от играющих, прилепился диковатый в этих условиях телефонный аппарат, и тут же, рядом, лежала толстенная и заляпанная конторская книга. Бледненькое, жалкое блюдце с отбитым краем из ходового босяцкого набора "Подайте, Христа ради!" было до самого верха наполнено пеплом и окурками.
Камнебабов, старший в этой компании, бережно выпятил округленный животик. Шофер автобазы кроткий и благодушный, как голубь мира, подремывал на одном из стульев, что приткнулись вдоль стены.
Все трое томились обыкновенной утренней скукой и ожидали Безушко, Петрушина, Щучкина и Фейфера, которые помчались к Мудрому после проверки в пятницу восьмого магазина по анонимному сигналу. За год такие проверки сделались обыденными, и почти в каждой подсобке находилось что-нибудь укрытое. Все это напоминало детскую забаву: торгаши прячут, комитетчики находят. Забава вызывала всплески крикливого азарта и сильное раздражение как с той, так и с другой стороны. Рядовая асинская общественность всякий раз очень болезненно реагировала на результаты таких проверок. И даже какой-нибудь совсем пропащий выпивоха, ничего слаще редьки и хлеба сроду не едавший, ярился так, будто вынутые из тайника на короткое обозрение нельма или красная икра были припрятаны именно от него.
От Колоберданца, как из парикмахерской, сильно напирало одеколоном, но даже этот едко-смачный вал не мог перешибить могучего и стойкого сивушного перегара. Уже было выяснено, что в субботу Колоберданец ходил к братану, и они исключительно попарились в баньке и крепко вмазали, а потом добавляли и добавляли, и Колоберданец, а не братан, как бы захмелел. А потом все переменилось.
– Ночью вышел отлить и чувствую: я нормальный – ни в одном глазу! – а вокруг все бухое. Все! На стайку оперся – она на бок стала валиться. Собака, Найда, из будки вылезла – лапы заплетаются. Пасть открыла, а связно пролаять не может. Стою, ниче не понимаю. Земля вертится, как сумасшедшая. Я ноги раскорячил, вниз не смотрю, а то кувыркнусь. Голову задрал, а звезды вверху такой кавардак устроили…
И наутро вчера опять хорошо сидели, еще и самогонки в обед прикупили. В общем, все было классно, пока жена братана, визжа, как кошка, не выперла вечером гостя за порог. А сегодня утром он заскочил к соседке, маленько поправился и наодеколонился, чтоб не очень воняло.
– Сокол ясный, ты дыши как-нибудь в себя, не выпускай наружу! – плачуще умолял Горелов. – Или к Миневарычу отвернись, ему один черт.
– Че тебе мое дыхание? Ты одеколон нюхай. Хороший одеколон, "Сирень" называется.
– Дурень! Чем на макушку заразу лить, лучше б зажевал чем-нибудь!
– Да – зажуешь тут, когда в рот ничего не лезет, – оправдывался Колоберданец, глядя на шашечного противника плавающими в тоске глазами. – Как с вечера блеванул, так до сих пор в желудке пусто.
– А блевать-то зачем? Харчи переводить? С братаном, поди, не луком закусывали? Держи в себе, легче будет.
– Ага, попробуй удержи.
Руки у Колоберданца блудливо дрожали, щелчки получались неверные, черная сотня вразброд моталась по доске.
– Опять в Новокузнецкую область! – выходил из себя Горелов, наблюдая, как шашка соперника, скользнув со стола, покатилась под ноги.
Бедный Колоберданец, тяжело отдуваясь, полез на пол.
– Игруля! Я тебя одной левой уделаю.
– Это мы еще поглядим, – ворочаясь под столом, ответил Колоберданец.
– Тут и глядеть нечего.
– Погоди – счас я за тебя возьмусь!
– Вылезай, а то тараканы от твоего перегара уже в обнимку ходят.
Камнебабов всхрапнул и громко почмокал губами.
– Конь, а не мужик, – восхищенно сказал Горелов и оттолкнул от себя доску. – И стоя спать может.
Колоберданец выбрался наконец из-под стола, подошел к раскрытому окну, посмотрел на город и плюнул в него.
Первое время разговор вязался вокруг того, что и в этот раз никого не накажут из восьмого магазина. Однако тема была насквозь замусолена и быстро иссякла. Потом заговорили о предстоящей сессии, о том, что Мудрый, змеюка хитрый, опять начнет темнить и закидывать, и протаскивать нужные решения. Здесь тоже мнения давно устоялись и ничего нового сказано не было – тень Мудрого, каждодневно по многу раз истязаемая, постоянно присутствовала здесь, тем более, что все три комитетчика были одновременно и депутатами асинского Совета.
В очередной раз проехались по газете. Рана, подло нанесенная ею в субботу, дымилась от боли и свежести и требовала отмщения.
– Как бы Ильич ни толковал тут, я не врубаюсь, чего мы их защищаем? – размышлял Горелов. – Дедушка наш совсем спятил: каждый день – "газета", "газета"... Вот и доигрались с газетой.
– При чем тут газета?! – Колоберданец затянулся "примой", выпустил дым и помахал перед собой ладонью. – Газета тут с пятого на десятое, над ней, кроме нас, есть кому понежиться. Ты ж ведь тоже – как бабу повернешь, так она и пристроится. Тут главное – другие разборки. Исполком нам отвесил, теперь наша очередь.
– Престиж депутатов... – пробормотал сквозь храп Камнебабов. Маленькое смуглое личико его походило на расслабленный кулачок, по нему обильно и дружно текли веселые струйки пота. Не иначе – где-то на камнебабовской макушке бил маленький, скрытый от взоров фонтанчик. Каждые пять минут Рашид Миневарович открывал глаза, доставал из кармана брюк клетчатый платок такой величины, что можно было запросто завернуть в него половину членов рабочего комитета, вытирал голову и шею, аккуратно складывал платок и отправлял в карман. Платок был совершенно грязный и мокрый, а над карманом, пропитавшись изнутри, расплывалось темное пятно.
– Ладно, престиж я понимаю, престиж – это не в ладушки играть. Но чего мы за газету ухватились, для престижа ничего лучше нету, что ли?
– Не растраивай ты так свое сердце! Сделаем дело – и до свиданья, измученный Колоберданец вернулся к столу и обрел наконец твердость в руках. Белые шашки, напористо теснившие на обоих флангах колоберданцевский сброд, потеряли вдруг неудержимую силу и легкими пташками одна за другой начали спархивать с доски. Черная ватага покатила вперед.
– Дождя надо, – вымолвил Камнебабов.
Разговор тотчас перекинулся.
– Зачем дождя? – не согласился Колоберданец. – Уборочная кругом, хлеба колосятся, как раз погода нужна.
– Э-э... Много ты понимаешь. Дождя надо!
– Картошка у меня так и прет из земли. Ботва – по пояс, – сказал Колоберданец. – Я у соседа, у Егорки, десять ведер брал на семена. У него голландская: желтая, рассыпчатая. Я свою даже сажать не стал.
– А ты где садишь? На полях? – быстро спросил Горелов, помнивший, что никакого огорода у Колоберданца близко от дома быть не может, поскольку живет тот в пятиэтажке возле швейной фабрики.
– На полях. За "Ударником" деляна, там и сажу. Пятый год уже.
– Ну и как – мичуринцы не донимают?
– Да было года три тому... Приезжаю, а там бойкий хмырь вовсю орудует. Полмешка нарыл, передовик!
– И что?
– Ясное дело – догнал сперва. А потом разбил рожу, как положено. С тех пор тихо.
– У тещи картошка в этом году вот такая, – похвастался Горелов и показал, какая картошка у тещи, – с пары кустов – по ведру!
– Убавь маленько, – не поверил Камнебабов.
– Честное слово! Если на спор – могу свозить показать!
– Знаю я тебя. Ты ж в две-три лунки побольше закопаешь, кустики сверху приткнешь, а скажешь: так и было...
– Правильно! А как ты хотел? Я ведь рационализатор. У меня и грамоты есть! – Горелов что-то вспомнил и засмеялся. – Еще на химзаводе когда работал, у нас это дело было поставлено на широкую ногу. О-о! Там такая система отлажена! В БРИЗе тогда Царицына заправляла. Знаменитая на всю область! Ей даже деньги выделяли за то, что химзавод первое место занимал. Вот она приходит в цех и стоит возле токаря: «Слушай, Лисовой, у меня не хватает двух рацпредложений, чтобы перебить прошлый месяц». В том месяце было, скажем, девяносто девять, сейчас требуется сто одно – надо по нарастающей. Тот от нее отмахивается: «Да я уже не знаю, что писать!». Она стоит, не уходит. А Лисовому куда деваться? И начинает изобретать: то освещение над станком предлагает передвинуть, то болт дополнительный куда-нибудь ввернуть. Это стоило десять рублей! Перед обедом приносишь ей рацпредложение, а вечером получаешь десять рублей. Не надо было ждать комиссию, когда там все соберутся и утвердят – комиссия потом рассмотрит. И вот все механики, все токари писали эту херню. Особенно к пятнице. Все, все! А потом, через полгода, торжественное собрание. Объявляют лучших рационализаторов. Допустим – тот же Лисовой. Он больше всех подал рацпредложений, и они все денежные. Он выходит на сцену, ему – значок нагрудный и конверт запечатанный. Но конверты пустые! Запечатанные и пустые. Мы эти деньги давно пропили, но надо, как бы, торжественно такое дело преподнести. Да-а, было… У меня в книжке трудовой куча записей: «денежная премия десять рублей за рацпредложение».
– Только по червонцу и получали, что ли?
– Почему! О-о!! Я сейчас расскажу… Это сколько… лет восемь тому назад я работал начальником котельной. Там же, на химзаводе. А в котельной у нас был Шишлов Юрий Львович – он, между прочим, и сейчас живет в доме, где книжный магазин… Пар у нас выбрасывался в атмосферу. Ну – остаток пара. Клапан срабатывал и это дело выбрасывалось. Шипит, парит все. Он: а можно же придумать и использовать этот пар еще раз. «Утилизация вторичного тепла» – как-то вот так обозвал… Трубачев был главный инженер. Шишлов приходит: так и так, я предлагаю использовать вторичное тепло. Тот: у-у, да это же мощное рацпредложение, это на много потянет, годовая экономия под сто тысяч! И тут же заявляет Шишлову: я такое не подпишу! Я, говорит, просто боюсь. Мы не можем это проверить, а тебе же деньги надо выплачивать, ты же будешь требовать. Давай сделаем так – определим эффект рублей в триста-пятьсот. Вот такое я подпишу. А вы пока установку монтируйте, проверяйте, а через год мы еще раз твое предложение рассмотрим. Шишлов возвращается в котельную, злой: вот, говорит, козел – не подписал! Мол, делайте установку и год проверяйте... А этот Шишлов значился у нас технологом. Он в разных ракурсах нарисует все, что хочешь. Он заявку оформил. И предлагает мне: я вставлю и тебя; я саму идею разработал, а ты, как бы, по технической части. Приносит Царицыной. Та спрашивает: а кто будет трубы гнуть, вентили ставить? Надо включить слесаря. Я, говорит, не к тому, чтобы вам премиальные поровну делить – напишите ему десять процентов. Так и постановили. Включили слесаря Нестерова, заявку оформили, и Шишлов отдает ее Царицыной. И нам уже выписали не по десять рублей, а по тридцать, поскольку рацпредложение солидное. Теперь надо срочно сделать установку, а год пройдет, и если экономический эффект подтвердится, тогда – остальное… Установку мы по-быстрому слепили. И даже подключили. Но она у нас через две недели сломалась: лаборантам надо было вентили открывать, пар туда-сюда пропускать, они там что-то напортачили и, короче, мы ее бросили. Но по тридцать рублей успели получить и пропили… Проходит, наверно, полгода. Мне домой приносят извещение с почты: «Вам – Менделеевская премия». Как-то вот так. Но фамилия «Менделеев» была – я запомнил, потому что: химик. Сумма прописана – 93 рубля! Это ж третья часть зарплаты! Я давай вспоминать, что наменделеевил, но мне даже в голову ничего не лезет. На работе у Нестерова спрашиваю: тебе не приходила бумажка? Он отвечает: я уже получил, шестьдесят четыре рубля, но тратить боюсь, вдруг ошибка какая, скажут – вернуть, это всё-ж-таки не червонец. Я тогда – к Шишлову. Оказывается, ему тоже извещение на 93 рубля принесли. Он-то сразу догадался: Царицына послала нашу рацуху в Кемерово, и там наградили. Я Шишлову и говорю: только ей не проболтайся. Он глазами хлоп-хлоп: почему? Наоборот, похвалимся! Что ты несешь, толкую, их в кабинете много сидит – и БРИЗ, и техника безопасности, и инженер по соцсоревнованиям. Скажут: коробку конфет, бутылку коньяка, бутылку шампанского. И мы всю премию раздарим, фиг нам, что останется. И мы не сказали. А потом, через какое-то время, Царицына спрашивает: вам приходили извещения? Вы премию получали? Мы, как и условились, хором в несознанку: нет! Она говорит: странно. Из Кемерово пришел запрос: пришлите на конкурс лучшие работы по рационализации. Ваша была красиво оформлена, я ее и отправила. И она заняла третье место. Вам должны деньги прислать. Нет, говорим, не прислали! Что мы, дураки что ли – премией делиться? – Горелов опять радостно засмеялся.
– И куда вы эти деньги дели?
– Куда, куда… Туда же, куда и раньше девали.
Камнебабов затих и снова всхрапнул.
– Что-то наших долго нет, – сказал Горелов.
– Придут, куда денутся.
– Ну ее к черту, эту игру, надоела, – Горелов зевнул и смахнул остатки белой армии с доски.
– Выставляй, все равно делать нечего.
– Нет.
– Последний раз?
– Хватит!
Горелов встал, потянулся до хруста и, присев на корточки, заглянул в лицо Камнебабова.
– Миневарыч! Слышь, Миневарыч?
Камнебабов встрепенулся:
– А? Что?
– Ты сена для своих овечек припас?
– Не совсем еще.
– Слышь: как тебя, кулака такого, в рабочком направили?
– Надо, вот и направили.
– Ты, нет сомнений, кому-то на лапу дал.
– Я на твои глупости отвечать не хочу.
– А то, может, позовешь на шашлык? – Горелов заговорщески подмигнул ароматному "чапаевцу". – А мы по бутылочке возьмем да придем?
– Э-э, какой шашлык... Вкус уже забыл.
– Ох, и куркулистый ты, Миневарыч! Тебе бы не татарином быть, а евреем.
– На себя посмотри. Машину взял, а обмывать когда будешь?
– Ну, ты даешь! – растерянно хохотнул Горелов. – Мы ж ее обмыли.
– Не ври. Евдокимкину обмыли, Ильича – тоже и Фейфера. А твою – нет.
– Да ты забыл. Память у тебя дырявая.
– Это у тебя дырявая. Скажи, Евдокимка?
– Ладно, ладно, привязался. Паси своих овечек.
Забренчал телефон.
Год назад, когда асинцы связывали с рабочкомом исключительно большие надежды, сиреневый аппарат почти не смолкал. Но поскольку жалобы только регистрировались и ходу им не давалось, теперь звонков было мизерное число, да и то нередко заблудившиеся: алло, это вокзал? – или: алло, это ателье?
Горелов жадно сгреб сиреневую трубку.
– Да... Да... Говорите громче, не слышно... Громче, говорю, говорите... Так... Так... Понял... А кто приходил?... Ну да... Да понял уже. Ладно, разберемся, назовите адрес... Свой, свой адрес...
Горелов придвинул конторскую книгу, раскрыл и начал быстро писать.
И куркулистый Миневарыч, и страдающий Колоберданец с ленивым любопытством следили за ним.
– С Фрунзе звонили, – сообщил Горелов, водрузив трубку на место. – Подвал затопило...
Начали вспоминать, чье там коммунальное хозяйство.
– А не Малыгина ли? – предположил Колоберданец.
– Ну – хватил! Его район вон где находится!
Поспорили еще немного, полистали книгу и вывели, что улица и впрямь относится к Малыгинскому ЖКХ. И вообще жалоб на это хозяйство многовато. Горелов посмотрел записи: да, верно, жалоб на это хозяйство с избытком. С большим избытком. Книга была захлопнута, отодвинута и забыта.
– Я бы этого Малыгина начальником никогда не сделал.
– Что ты говоришь, Миневарыч!
– Да. Не сделал бы.
– Какой из него, к свиньям собачьим, начальник, – поддержал старика Горелов, – он ведь давно на пенсии! Только место занимает. По нормальному как: вызвали на исполком и выдали с оттяжкой. Если не прочувствует – гнать в шею. Пусть, как Миневарыч, овец разводит. Правда, Миневарыч?
– Правда.
– Ну вот, и я говорю!
– Ага, дождешься. Не знаешь, как там сразу запоют: "Заменить некем, никто туда не идет"! Круговая порука.
В рабочем комитете исполком сильно и давно не любили. Не любили не кого-то там в отдельности, а весь, скопом. Не любили, начиная от председателя исполкома товарища Лазебного и до последней печатной машинки, до последней скрепки канцелярской, до последней промокашки в третьеразрядном кабинете включительно.
– Круговая порука – это точно! – согласился Камнебабов.
– Сволочи, – просто и без эмоций сказал Горелов.
И тут как нельзя кстати, бойко помахивая дипломатиком, в кабинет вбежал счастливый Эдик.
– Привет революционерам! Кого ругаем? – бодро поинтересовался он, одновременно вбрасывая растопыренную пятерню для пожатия.
– О-о! Кто к нам в гости!!
Появление Эдика было встречено столь восторженно, словно здесь, томясь в ожидании, сидели ужасно соскучившиеся по нему единокровные братья.
Все лихорадочно засуетились, задвигались и даже как будто сквознячком потянуло. Колоберданец тут же завалил его пахучими испареньями, многозначительно при этом ухмыляясь. Камнебабов, не поднимаясь со стула, но раскачиваясь телом, мокрой рукою долго встряхивал руку Эдика, рокоча при этом:
– Здравствуй, здравствуй... Э-э...
– Садись, сокол ясный, садись, родной, – сладко, словно акын на Востоке, пел Горелов, подставляя стул так, что гость сразу оказался в центре комнаты.
Эдик не заставил себя упрашивать.
– Как здоровье, как самочувствие? – расточал меды Горелов.
– Лучше не бывает. Особенно в такой приятной компании!
Все тут же улыбками и поспешным покачиваньем голов выразили живейшее согласие.
– Что, гость дорогой, – проникновенно сказал Горелов, – поговорим "без недомолвок"? Не возражаешь?
– С превеликим счастьем!
– Вот и замечательно! – возликовал и запрыгал на своем стуле Горелов. – До чего ж люблю иметь дело с образованным человеком! Образованный человек всегда поступает логично. И необразованному человеку трудно бывает проникнуть в его умную логику. Так?
– Ну, еще бы!
– Образованный человек – он как моя теща. У меня теща знаешь, какая? То даст на бутылку, то не даст, и никогда ведь заранее не вычислишь, как она поступит! Ни один этот... интеграл не поможет.
– Мотивируй свой намек! – Эдик жестко рубанул рукой воздух.
– Чего?? – опешил тещин зять.
– Объясни тайный предмет своих экивоков!
– А-а... Ну да. Ну, ты это... сказанул. Надо для Ильича запомнить, он такие словечки любит.
– Я жду!
– А чего тут мотивировать, – меды исчезли, в голосе Горелова появились горчица с перцем. – Это ты, сокол ясный, растолкуй нам, неучам, как понимать: мы, значит, хлещемся на сессии, глотки дерем, отстаивая паршивую вашу газетенку, а вы нас в тунеядцы записали? Очень трогательно с вашей стороны. Прямо до слез трогательно!
– Ага, – подтвердил Камнебабов, хотя по его маленькому сияющему лицу вовсе не было заметно, что ему до слез трогательно. Фонтанчик на макушке празднично брызнул, и по щечкам держателя овечек вновь побежали веселые струи.
– Да ты, случайно, не за фактами для новой статейки к нам сюда? – поразился догадливый Горелов. – А то мы моментом организуем!
"Вот сучка Тонька! – злобно подумал завотделом. – Выкручивайся тут из-за тебя..."
– Какую им после этого свободу – их задавить мало!
– Особенно редактора.
– Уж редактора-то особенно! Вместе с редакцией.
Из своей куцей журналистской практики Эдик твердо усвоил: если вора могут привлечь как сугубо частное лицо за то, что он вор и где-то кошелек слямзил, то газетчика – и за его грехи, и за газету в целом, и, нередко, за всю печать и за все большое и малое начальство от Москвы до самых до окраин. Пальма называла это: издержки профессии.
Вот и на этот раз каждый из троих донес до чуткого Эдикова слуха обличительные слова в адрес и, разумеется, исполкома (там, блин, работяги сидят, да?), и самого Эдика – его тоже никогда не считали своим и не сильно-то доверяли, и в адрес писарчуков из "Вперед, к свершениям!", и дальше по порядку, без пропусков. Особенно много гремел и дышал Колоберданец и комнату окончательно заволокло сивушным дымом. В этом чаду мозги комитетчиков поплыли с угрожающей силой, и каждый начал буровить такое, что ни в какую книгу при всем желании не вставишь. Статья как бы даже и забылась.
Жутко стало в рабочкомовской комнате.
– Есть еще замечания, реплики и прочие поношения?! – понимая, что зашли дальше некуда, перебил Эдик.
Наступила пауза.
– Может тебя в окно выбросить? – сказал Горелов.
Но именно эти речи завотделом информаций и готов был услышать. А потому, спружинившись, Эдуард Евгеньич взлетел со стула, замахал руками и зазвенел, как жаворонок в небе:
– Теперь я спокоен! Все в порядке! Все в полном и совершенном... О-о-о!!
– Еще бы не в порядке! – догремливал Колоберданец.
– Что – в порядке? – насторожился Горелов.
– Да идея эта со статьей. Правильно я ее Сударушкиной подкинул!
– Ты-ы? – протянул Горелов.
А Камнебабов сказал:
– Э-э...
– А то кто же? Не Тонкобрюхов же. Тут сессия – вот она, а они, как младенцы, то гугукают, то пузыри пускают. Ни злости, ни собранности. Вот я и сказал: Антонина, встрепени их!
– Врешь?
– Не вру.
– Врешь!
– Вру. Я по-другому сказал. Я сказал: Антонина!! Забубукай им бубуку!
– Так-так... Значит, "забубукай"?
– Ага. Посмотри на себя, – Эдик выкинул вперед ладонь, – глаза блестят, волосья под мышками ощетинились. Оглоблю в руки – забодаешь.
Горелов тоже взвился и закружил по комнате. Голова его, как аэростат, мощно рассекала облака табачного дыма.
– Ну, сокол ясный! От кого-кого, но от тебя мы этого не ждали.
– Надо было еще в прошлом году всех – и чиновников, и газетчиков – вышибить к чертовой матери из Дома Советов, – застонал от такой невообразимой подлянки Колоберданец.
Степенный Камнебабов хищно покачал головой:
– Зачем вышибить? Вышибать бесполезно. Одного прогонишь – двое сядут. Все какие-то отделы у них открываются.
– А если сломать? – осенило Колоберданца. – Развалить до фундамента? Да еще и бульдозерами проутюжить?
– Э-э. Мудрец нашелся. Один сломаешь – два строить надо, иначе все не влезут.
– Точно! – воскликнул Колоберданец и даже хлопнул кулаком по столу. – Вон у нас в ПТУ администрацию слегка сократили – так, для косметики. Где они теперь, эти сокращенные? Двое в исполкоме, один в ДОСААФе.
– Дармоеды, – сказал Горелов, замерев, наконец, у двери. – Все они там дармоеды.
– Вот на Западе – там не так, – Камнебабов вздернул вверх палец. – Там буржуй и тот вкалывает. Он хоть и деньги зашибает, зато сам крутится.
– А, главное, рабочие у него живут по-людски, – хитроумный Эдик ловко переключил разговор.
– Да, и рабочие у него живут по-людски.
– Заладили: Запад, Запад! Вот предложи мне туда уехать – откажусь. Я бы на этом Западе жить ни за что не стал, – заявил Горелов.
– Почему бы не стал? – сощурился Камнебабов. – Чем плохо? Я хозяина уважаю.
– Э-э! Темный ты, Миневарыч. Как есть – темный. Вот этот бес сидит подлый, а ты – темный, хоть и седина у тебя. Ты подумай: возьмет твой хозяин девку грудастую и поедет с ней на курорт, на море. На Ривьеру какую-нибудь. Ты дерьмо под своими овечками чистить будешь, а он под пальмой апельсины жрать и шампанское. Я как представлю, что он с этой девкой там, на солнышке вытворять начнет... Нет, я против капитализма!
Тут появились возбужденные Безушко, Щучкин, Фейфер и Петрушин и таким образом весь авангард асинского рабочего движения оказался налицо. Брезгливо поздоровавшись с Эдиком – этого мерзавца только здесь не хватало, кто пустил? – наперебой принялись рассказывать о визите к председателю Совета.
– Конечно, – кричал Петрушин, – он ведь повязан со всей этой шайкой! Будет он, как же, за этого жулика Романова браться! Хоть одного директора по-настоящему прижали? Прижали, а?... Вот так и покрывают друг друга! А народ все видит!!
– Что им до народа! – орал Щучкин и яростно тер драгоценный прыщ.
– Наша задача, – бубнил Безушко, – довести результаты проверки до сведения населения. Пусть люди знают, где исчезают продукты. Эдуард, у меня к тебе просьба, – Аркадий Ильич поморщился. – Сможешь ты подготовить и дать хотя бы небольшую заметку? За моей подписью.
Петрушин демонстративно зашевелил скулами – да о чем вообще теперь можно с ними говорить, какие такие просьбы?!
– Подготовить смогу, а вот дать... – Эдик пожал плечами.
– Эх, богадельня... – сказал Фейфер.
– Ладно, сделаем так: ты текст накидай, а если возникнут сложности, тогда мы будем пробивать. Вот данные, перепиши, – Аркадий Ильич протянул сложенный вчетверо акт проверки.
Эдик устроился за столом.
– С трансляцией ловко получилось, – вспомнил Щучкин.
– С какой трансляцией?
– Да с сессии. Как он не хотел, чтобы трансляция шла на город, как не хотел, аж перекосило всего! – веселился Щучкин, помахивая бороденкой, – Ильич молодец: надавил, как следует, а ему и деваться некуда.
Безушко, расслабившись, сидел довольный, вновь переживал приятные минуты:
– Подождите, рано, рано еще о чем-либо говорить. Мудрый – он же скользкий, он же наверняка попробует извернуться.
– А вот тут я сомневаюсь, – сказал Горелов. – Если его, сокола ясного, за крылья схватить – не выйдет у него ничего.
– Почему не выйдет? У них всегда в нужный момент то аппаратура барахлит, то микрофоны не работают.
– А мы кого-нибудь для контроля посадим.
– Дохлый номер. Замотают так, что концов не сыщешь.
– И что же: сессия будет транслироваться полностью? – полюбопытствовал Эдик.
– Полностью, от начала до конца. Москва, что ей надо, транслирует, а мы чем хуже!
Осторожно, стараясь не выдать себя голосом, Эдик забросил удочку:
– И если вопрос о газете возникнет первым, люди сразу будут в курсе?
– Конечно! На это весь расчет!
В рабочкоме царило приподнятое настроение, и Эдик тоже был доволен. Значит, граждане-товарищи, что вытанцовывается: комитет не отказывается от поддержки газеты! Бедный Максим Евсеич, как вы ни комбинировали, а ваша лошадь приза не получит! Хоть наплюем маленько на садоводов, а то, глядишь, и вовсе отделаемся. Пусть землю под грядки копают, а нам и редактора одного хватит.
Приятно было посидеть в теплой компании, даже несмотря на кинжальные взгляды тупого Петрушина, однако, взглянув на часы, Эдик вновь подскочил: мать моя, мне ж на "Ударник" надо! Он предпринял изящный маневр с целью выклянчить на пару часов рабочкомовскую машину (была охота торчать на остановках!), но свинья Петрушин, опередив Безушко, сказал:
– А больше ничего не хочешь? Вали давай. Печатаете про нас гадость всякую – для вас не то, что машины, самоката жалко.
Ну и ладно, утешился Эдик, не зима, не замерзну.
И все-таки, прежде чем покинуть здание, Эдик заглянул еще в редакцию "Независимой газеты" – в соседнюю, несколько меньших размеров комнату.
– Привет конкурентам!
И огляделся.
Сюда, к бывшим коллегам, его тянуло жгучее любопытство.
Боевой орган рабочего комитета имел короткую, но яркую историю.
Началась она три месяца назад, когда с треском выставленные из городской газеты Сенокосов и Лукошкин обратились к Аркадию Ильичу с идеей создать собственную газету.
Безушко сразу воспрял и зацепился. Иметь свой рупор и говорить всю правду – это было архизаманчиво. Кроме того, издание газеты представлялось делом настолько прибыльным, что в "Положение о рабочем комитете", в статью о финансовых источниках, тут же сделали приписку. Теперь статья звучала так: "Рабочий комитет существует на средства, добровольно перечисляемые предприятиями, и на доходы от издательской деятельности".
Первый номер еженедельной восьмиполосной "Независимой газеты" был встречен шумным ликованием. Соредакторов, наликовавшихся до бесчувствия, отвезли домой на машине.
Медовый месяц длился ровно три недели. По прошествии трех недель типография предъявила соредакторам счет за бумагу и типографские расходы. Кроме того, Приходько предупредил, что бумаги у него лишней нет и что в дальнейшем они должны искать ее сами. С этим счетом встревоженный Лукошкин помчался к Аркадию Ильичу. Тот сопоставил доходы от продажи газеты и от рекламы в ней с уже упомянутыми расходами и сильно, и неприятно поразился, обнаружив существенный перекос в пользу последних. А ведь соредакторам, само собой, надо было еще и зарплату платить.
Бумагу закупили в областном центре, типографии пообещали в скором времени рассчитаться, и газета продолжала выходить, но быстро выяснилось, что асинцы не горят особенным желанием узнать "всю правду", поскольку знают ее и так, лучше всякой газеты. Реализация шла из рук вон плохо, и уже к середине второго месяца Безушко обозвал соредакторов дармоедами. Те совсем опечалились и стали гнать откровенную халтуру. Через два месяца Аркадий Ильич объявил, что рабочком, не подумав, как следует, надел себе хомут на шею. А еще через пару недель стал всерьез размышлять: как убить порожденное им дитя.
Отношения между соучредителями и соредакторами еще больше напряглись, и бывало, что они по неделям не наведывались друг к другу, хотя и размещались в соседних комнатах...
Редакция "Независимой" своим видом походила на настоящую редакцию. Честно сказать, "свершенцы" в этом смысле сильно не дотягивали. Шторки на окнах, цветочки на подоконниках, в обед непременный чай с бутербродиками, любезное воркование милых дам, – ну если там какие взаимные шпильки, то тоже мило, с улыбочкой. В этом сложившемся почти домашнем уюте, подчиненном раз и навсегда заведенному распорядку, было что-то невыразимо банальное и рутинное. Если бы, допустим, Эдик забежал в кабинет к Элеоноре с Натальей и сел на стол, они тотчас бы непременно и хором закричали:
– А ну слезь со стола!
Даже у Пальмы, стол которой был заполнен гранками, оттисками, оригиналами и, казалось, не унять разбушевавшийся ворох бумаг, к концу дня все постепенно исчезало, рассасывалось, ручки, карандаши, клей и ножницы занимали привычные места, неиспользованные фотографии ложились в специальную коробочку, гранки, защемленные зажимами, усмирялись, как пескари на кукане, обрывки бумаг, черновики отправлялись в корзину, и стол принимал образцово-показательный вид.
Здесь же все было не так.
Здесь бумаги были безраздельными и полновластными хозяевами. В свое время их тоже, очевидно, пытались усмирить, загнать в резервации. Для этого существовало великое множество папок – серых, белых и синих, из хорошего картона и так себе, с тесемками и без тесемок, но одинаково раздутых и едва ли не трещавших изнутри. Однако – тщетно! Никаких папок не хватило, и бумаги вырвались наружу. Они погребли под собой и сами папки, и почти всю поверхность столов, они валялись по углам, на стульях, в корзинах и в большом количестве на подоконнике. Кофейник – и тот стоял на толстенной стопе взъерошенных, торчавших углами в разные стороны, густо исписанных листков, и на них же подсыхало похожее на подковку пятно пролитого чая. Место справа от входа занимал громаднейший, до самого потолка холм не распроданных пачек газеты, любезно возвращенных "Союзпечатью". Да, бумаг было много, чувствовали они себя вольготно и располагались, какой как вздумается. Сверху на бумагах можно было в избытке обнаружить табачный пепел, лоскутки и четвертушки другой бумаги и даже шелуху от семечек.
Словом, любому посетителю было сразу понятно, что здесь не что иное, а самая настоящая редакция и делают здесь не что-нибудь, а самую настоящую газету.
Недавние сослуживцы, а ныне соредакторы нового издания были оба на месте. За первым, ближнем к двери, столом сидел Сенокосов и, склонив лобастую голову к листу, что-то торопливо, взахлеб строчил, второй стол был свободен, а возле третьего притулился Лукошкин и диктовал заметку. Свободной рукой он как бы в небрежной рассеяности придерживал спинку стула, на котором на двух толстых папках – одна на одной, для удобства печатания – размещалась распаренная от духоты Нонна Бобылева, вчерашний штукатур-маляр, а ныне, благодаря общественной активности – член рабочкома, экономический куратор творческого коллектива редакции и секретарь-машинистка. В данный момент Нонна пребывала в последнем качестве и ожесточенно колотила по стертым клавишам, лицо у нее было отупевшее и злое.
– Тэ-экс... По итогам первого полугодия... Полугодия – через "о". По итогам первого полугодия показатели стеклозаводцев по трем направлениям технического творчества не выполнены... Не выполнены. Точка. Всего внедрено 152 предложения, в скобках: план 185, с экономическим эффектом шестьдесят девять, поставь запятунчик, и две десятых тысячи рублей...
Рука его между тем непроизвольно переместилась на плечо Нонны и принялась слегка поглаживать, на что закаленное плечо экономического куратора совершенно никак не откликнулось...
Что же представляли собой "выбракованные", по выражению Лошади, бывшие работники городской газеты?
Лукошкин – невысокий, растекающийся в стороны, с большой глубоко всаженной в плечи и живот головой, поразительно смахивал на старую шапку из кролика, облезлую и потертую. Однако еще совсем недавно, еще пару лет назад это был веселый, искрометный выпивоха и бабник. Вся его суетливая сознательная и бессознательная жизнь была наполнена непрерывной беготней по дамам и барышням. Мир для него был мягким, теплым и влажным. Он восторженно петлял среди торчащих и свисающих женских грудей, хватая и перещупывая все подряд. Ниже заманчиво мерцали вульвы. Для них имелся свой неунывающий инструмент. Добиваясь своего, Лукошкин, словно распаленный глухарь, напрочь отключался от всяких там обстоятельств, впадал в бешеный азарт и абсолютно забывал об осторожности, за что не единожды был поколочен остервеневшими в бессильном гневе мужьями. Такие люди, если есть у них мало-мальский литературный талант, пишут увлекательнейшие воспоминания, которыми потом взахлеб зачитывается подрастающее поколение.
Воспоминаний Лукошкин, которого все запросто звали Валеркой, вовремя не написал – то ли таланта не хватило, то ли не до того было. А сейчас – грустно было Валерке: ловкий юбочник вступил в тот печальный возраст, когда тело его, еще вчера пружинистое и упругое, всегда готовое к любым, даже самым немыслимым половым приключениям – отказывалось служить ему. Он, выработанный слабым полом до донышка, стремительно дряхлел. Впору было мстительным мужьям, торжествуя и злорадствуя, писать о нем, теперешнем.
Дамы, которым до тридцати, уже не замечали его пылких взглядов, равнодушно слушали цветистые комплименты – они не знали, не помнили его другим. У тех же, кому за тридцать, при встречах с ним теплел взгляд, и голос становился грудным, материнским:
– Ну как ты, Валерка?
И Валерка напропалую жаловался на собаку-жизнь, на дуру жену и намекал, что неплохо бы вспомнить былое. На что дамы, оглядев его придавленную тестообразную фигуру, печально смеялись:
– Нет, Валерка, что прошло – то прошло...
Это был лентяй по природе, лентяй, бравшийся за работу только при крайней необходимости, лентяй, имевший целый город знакомых, державший в голове десятки и сотни имен, адресов, телефонов; лентяй, никому ни в чем не отказывавший, но исключительно редко что исполнявший.
И хотя теперь Лукошкин безуспешно волочился за дамами, но зато пил все больше. Общий баланс его пристрастий, таким образом, не нарушился, но проницательная Нонна на поглаживания плеча никак не реагировала, к тому же ей было всего двадцать девять лет.
Худой и желчный Сенокосов, Сенокосов, имевший густую, черную, юношескую шевелюру, являл собой лентяя другого рода. Это был азартный и деятельный лентяй. Писал он страшно много, длинно и скучно. За долгие годы пребывания в газете рука его до того навострилась, что, ощутив карандаш с бумагой, сама без внешних импульсов и приказов начинала выводить: "коллектив седьмого участка, работая под девизом "Ни одного отстающего рядом" досрочно перевыполнил повышенные обязательства..." Это была рука-кормилица, рука-божий дар, ее бы следовало застраховать на приличную сумму – на случай ушибов, травм и стихийных бедствий. Да разве ж при такой руке позволительно еще и мозги напрягать? Сенокосов и не напрягал. В то время, когда рука мощно гнала строку за строкой, мысли его размягчено парили в совершенно иных сферах – Сенокосов обожал собирать всякие сведения о летающих тарелках, русалках и вурдалаках, а также прочих аномальных явлениях. Помещенные вместе с информацией о жизни города материалы странно и причудливо сдваивались. И зачастую было непонятно – то ли ведьмы в исполкоме заседают, то ли депутаты участвуют в шабаше. Впрочем, сам Сенокосов этого не замечал, а потому надо ли говорить о такой ерунде. О, это изумительно сладкое чувство внутренней лени при проявлении внешней активности! Одна беда: рука постоянно путала цифры, фамилии и факты, чем изрядно раздражала читающую публику. "Не Белоусов я, а Белобрусов," – сатанел бригадир проходчиков, брезгливо отшвыривая газету с хвалебной статьей о себе.
Ошибки липли к руке, точно блохи к собаке. От бесконечных разборок с обиженными Сенокосов уже заранее проникался ненавистью к тем, о ком собирался писать. Дать бы им всем по голове, чтобы они собственные фамилии забыли...
Вот к этим капитанам альтернативной прессы и ввалился сейчас Эдик.
– Привет конкурентам!
Сенокосов буркнул что-то невнятное, а Лукошкин кивнул головой:
– Проходи, проходи, ты откуда?
– От соседей, кормильцев ваших.
– Не побили?
– За статью Антонины? Что ты – наоборот понравилась! Вот бы, говорят, наши так писали.
– Скоро начнем. Зарплату второй месяц зажимают, гады.
Эдик плюхнулся за свободный стол, согнал в сторону сердито зашелестевшие листы. Его нахально бойкие глаза уставились в угол с не распроданными пачками.
Сенокосов закончил писать и, перехватив нехороший взгляд пришельца из сопредельных журналистских миров, начал задираться:
– Правда, нет ли: ходят слухи, что ваш курятник тоже свободы захотел?
Эх, как жаль, что Пальма не слышала этот отзыв о своей священной борьбе!
– Конечно, – в тон ответил Асадчий, – что ж ты думаешь – только вам, вылетевшим из курятника, свобода нужна?
– Мы не вылетали, мы сами ушли, – желваки на скулах Сенокосова
задвигались.
–...Наиболее плодотворно среди подразделений первой группы поработал коллектив лесотарного цеха... – диктовал Лукошкин.
– Вот я и говорю. А газетку-то свою, не иначе, по всем киоскам скупили, дабы в полной сохранности донести до потомков? Или пионерам, сборщикам макулатуры, подарок готовите?
– Это? – Сенокосов небрежно махнул рукой. – Это все нормально. Развезем по деревням, там раскупят.
– Да кому нужны в деревнях старые газеты? – поразился Эдик. – Коровам читать?
– А вот нужны, – многозначительно сказал общавшийся с таинственными силами Сенокосов. – Кому надо – возьмут.
Лукошкин рассматривал отпечатанную заметку, но основное его внимание было по-прежнему сосредоточено на левой руке, которая, теряя терпение, грубыми толчками посылала импульсы в плечо Нонны. Все были при деле или чем-то озабочены.
– Ну, возьмут, так возьмут, – согласился Эдик. – Так вы тогда на деревни сразу и работайте – что вам город.
– Вот вы с садоводами грызетесь, – оторвался от заметки Лукошкин, – а я сам видел, как Тонкобрюхов с Капитолиной здоровался. Раскланивался и в глаза заглядывал, чуть ли не приседал.
"Не тебе бы говорить", – подумал Асадчий.
– Так это естественно, она же дама. Может, она ему нравится.
– Когда нравится – титьки щупают.
– Или зад, – подсказала Нонна.
– Правильно, или зад. А когда приседают – это что-то другое.
– Хлопцы, вы меня убиваете! Вы ж знаете Лошадь. У него ж все наоборот. Если приседает – значит, любит, а если за титьку возьмет – тут уж крепкое товарищеское пожатие и не больше.
– Верно! – сказал Сенокосов. – У этого чудака все не как у людей.
– Нонна, я тебя мимо редакции теперь одну не пущу, – тут же заявил Лукошкин.
– Подумаешь! – сказала Нонна.
– Хотел бы я видеть это товарищеское пожатие, – сказал Сенокосов.
Забренькал телефон.
Нехотя оторвавшись от распаренной женщины, Лукошкин взял трубку:
– Да, да, это редакция... Как же, Павел Чихиривич! А в чем дело?... Сейчас посмотрю... – Лукошкин пошарил на столе, выловил нужный номер газеты. – А, понятно. Вижу. Это в типографии нулей прибавили. Честное слово! Отвратительно работают... Ну, хорошо, хорошо, и мы виноваты, просмотрели. С кем не бывает...
Бросив трубку, Лукошкин выругался.
– Тоже мне – юморист. Вы, говорит, газета независимая от фактов.
– Кто это? – спросил Сенокосов.
– Да этот, как его... – Лукошкин пощелкал пальцами, – Мартышкин. Теперь на пенсии.
– А, тот, который нос везде сует. И что ему?
– Вот, на первой странице, в информации о шахтерах у тебя указано: на Журжии по углю идут с опережением в пять миллионов тонн, а надо – в пятьдесят тысяч.
Оба склонились над газетой.
Эдик ахнул и издевательски захохотал.
– А, может, все правильно? Может, они пять миллионов в уме держат? Может, как следует, поднапрягутся и выдадут? Деваться-то им теперь некуда, раз такое про них забабахали. По две лопаты в руки и – вперед. Опять же, честь и слава вашей газете!
– Знаю я этого Мартышкина, – густо багровея, сказал Сенокосов, – он во вторчермете раньше работал, от желтухи еще лечился.
– А на позапрошлой неделе, – вспомнил Эдик, – у вас заголовок был. Вместо "Борьба с сорняками" – "Борьба с горняками". Весь рабочий комитет полдня в обмороке лежал, сам видел.
– Не во вторчермете, а на пищекомбинате, – поправил Лукошкин.
– Что ты мне говоришь! Во вторчермете!
– Какой там вторчермет. На пищекомбинате механиком.
– Да он сроду никогда не был на пищекомбинате! Во вторчермете приемщиком.
– На пищекомбинате механиком лет тридцать, до самой пенсии.
– Да говорю тебе – во вторчермете! – Сенокосов даже вскочил.
– Постой! Ты, может, кого другого имеешь в виду?
– Если Мартышкин – он один! Ходит, прихрамывая, ногу маленько подволакивает.
– Точно! Иногда с палкой, иногда – нет. Он и работал на пищекомбинате.
– Какой там пищекомбинат! Металлолом принимал! Я о нем зарисовку лет пять назад делал.
– Ты что-то путаешь. У него еще кожа с шеи вот так вот на рубаху сползает.
– А вот здесь, у виска, пятно от ожога, – Сенокосов повернул голову и ткнул себя пальцем в висок.
– Да, большое такое пятно.
– Во вторчермете!
– На пищекомбинате.
– В хоре ветеранов поет!
– И в духовом оркестре играет. На медной трубе!
– У него жена еще одышкой страдает! У нее ноги больные!
– Точно! Померла два года назад.
– А сын в Харькове живет!
– Институт закончил.
Нонна, ко всему привыкшая, достала из сумочки зеркальце и равнодушно принялась изучать собственное невыразительное лицо.
– Чаю хочешь? – спросила она. – Вон на окошке стоит – наливай.
Эдик отрицательно мотнул головой.
Поправив бровь, экономический куратор-секретарша сунула зеркальце обратно. Ей давно уже все здесь обрыдло. Не хотелось только опять возвращаться в родную бригаду к до смерти любимым мастерку и шпателю.
Поскучнел и Эдик.
Поскучнел, затосковал и замаялся.
"Твари. Подлые, пустые твари. Расстегнуть бы сейчас штаны и пустить струю на все ваши бумажонки, но и этой малости для вас жалко."
Схватив дипломат, гость поднялся.
– Ладно, ребятки, счастливо оставаться...
И с этими словами исчез из кабинета.
– А дочь живет на Камчатке! – гремело вслед.
– Ну, в Петропавловске!...
Глава 6. "ПЕРЕДАВАЙТЕ ПРИВЕТ ВАШИМ ЖУРНАЛИСТАМ"
Никак не надеялась Пальма, что Чемякин – барин Чемякин, зануда Чемякин захочет помочь редакции и все ж не исключала для себя дерзкой выходки – побывать на приеме!
В самом деле: а вдруг?
Размышляя так, Пальма разволновалась.
Жизнь иногда подбрасывает таки-и-е фортели! Блажь внезапная найдет на человека или... да мало ли что? И нужен-то от него, господи, сущий пустячочек – заявить, что я, мол, солидарен с позицией газеты. Что здесь особенного? Абсолютно никакой крамолы! А уж Пальма-то из его слов сделала бы потрясающую конфетку на первую полосу в послезавтрашний номер! О, она бы постаралась!! Такая заметка могла бы сильно охладить некоторых не в меру ретивых противников. Очень даже сильно! Пальма, воспаляя воображение, предвидела паралич воли – да, да, да! – в их стане. Кто ж в открытую сунется против большого начальника? Даже Мудрый – и тот поостережется. "В конце концов, – рассуждала она, – это мы в большей мере, чем кто другой, протолкнули его в депутаты: одних статей в поддержку штук восемь опубликовали..." Микроскопически ничтожная, конечно, надежда на ответную благодарность, и все-таки. Зря она только на той, давней встрече задиралась. И кто за язык дергал? Впрочем, сильным мира иногда претит быть злопамятными. Не совсем же он стоеросовый – может счесть для себя неудобным сводить мелкие счеты, тем более с женщиной, с дамой.
Поломку линотипа устранили, к счастью, быстро. Для этого потребовалось, правда, в очередной раз поскандалить с Приходько. Вернувшийся не ко времени для себя директор типографии Приходько, весь тонкий, смуглый, похожий на комара, смятый и подавленный криками Пальмы, вяло звенел в ответ. Вскоре рабочий Леша, шмыгая носом и матерясь в голос, уже яростно запускал руки в грязное брюхо чугунного чудища, и к обеду набор пошел.
Прием был назначен с пяти до восьми в кабинете управляющего асинским трестом Мартына Козявина. И чем ближе день подбивался к вечеру, тем больше склонялась Пальма: да, идти надо! Слишком крупной может быть удача!
Как почти всякий человек, которому приходится принимать важнейшие решения, Пальмира Ивановна Стрюк отличалась необыкновенным суеверием. И если что-то складывалось не так, она терялась и трусила. Но сегодня самые разнообразные приметы с твердостью говорили: визит должен оправдать все надежды!
Так, посмотрев на часы, она загадала, что если в ближайшие пять минут никто не заглянет в кабинет, то все будет хорошо. И что же? Когда Утюгова открыла дверь, шла уже шестая минута! Затем, обнаружив здоровенного таракана, с опаской, по-воровски пробиравшегося вдоль стены, Пальма задумала: если она его раздавит, то опять же все будет хорошо. И здесь удалось! Таракан, вместо того, чтобы юркнуть под плинтус, вдруг шарахнулся на середину комнаты и тут же попал под каблук изловчившейся женщины.
К началу пятого оттиски всех четырех полос были готовы. Дальше оставалась корректорская работа – вычитывать, править и заключать полосы. По взаимной договоренности с типографией, полосы в свет подписывались задним числом. Поэтому Пальма освободилась вовремя и, никому ничего не сказав – во-первых, кому говорить, один только Лошадь в своем погребе мается, а, во-вторых, вдруг да Чемякин упрется намертво, и ловкий план обернется постыдным конфузом, – слегка вибрируя внутри, отправилась на прием.
По дороге она опять загадала, что если седьмым встречным окажется мужчина, то это к добру. Увы, на этот раз вышла осечка. Седьмым встречным оказалась дамочка, но какого-то уж больно диковинного, необычайного вида – в шортах, кедах, с рюкзаком и с корявым посохом в руке. Впрочем, Пальма, боясь запаниковать, быстренько убедила себя, что этакое чудище можно отнести по разряду мужиков.
В приемной Козявина на втором этаже поликлиники-треста, помимо секретарши, томилось уже человек шесть посетителей.
Небольшая приемная, отделанная светло-розовой гипсовой плиткой, сильно смахивала на самый обыкновенный предбанник. Через распахнутое окно сюда с улицы широко и беспрепятственно втекал жар. Густой, вязкий, он тут же смешивался с тем, что навываривалось здесь, но обратно через окно, как это ни поразительно, ничто уже не вытекало. Для сосредоточенных посетителей как нельзя кстати оказались бы в данный момент махровые полотенца и большая кастрюля с холодным квасом. Но вместо этого на секретаршином столе тихо шумел вентилятор, отчаянно и безнадежно рубя лопастями пропитанный потом воздух. Вентилятор стоял напротив секретарши, и всех его усилий хватало лишь на то, чтобы направлять слабенькую струю ей в лицо. Обесцвеченные секретаршины волосы жутковато шевелились. Но это никак не действовало на нее, не облегчало. Лицо ее было совершенно деревянным и тоже бесцветным, а глаза выпуклыми и бессмысленными. Далекое подобие интереса появилось в тусклых зрачках лишь однажды, когда она, вытянув пальцы, стала рассматривать собственные ногти, выкрашенные в синюшно-фиолетовый цвет.
Впрочем, и в лицах собравшихся на прием было тупое, окаменевшее, терпеливое ко всему равнодушие.
Старик в мятом костюме и захватанной соломенной шляпе сидел, наклонясь вперед и сцепив руки перед собою. Был он сутулый, темный, насквозь прокуренный. На лацкане пиджака висел тусклый трудовой орденок, стертый до такой степени, что и не понять: то ли это значок победителя соцсоревнований, то ли медаль за доблестный труд. Второй старик – рыхлый, совершенно безволосый и почему-то в болоньевом плаще, стоял, опершись о стену. Из других выделялась толстая нечесаная баба, постоянно облизывавшая губы, словно хотела пить.
Прокуренный старик говорил зло, отрывисто, ни к кому определенно не обращаясь:
–...Заманил я Мамрукова к себе. Погляди, дорогой товарищ: трубы, без малого, десять лет текут, сливной бачок менять надо, в туалете хоть плавай, хоть карасей разводи. А он: ничего, папаша, сделать не могу, потерпи до другого года. А я ему тогда: ты бы сам терпел, боров несчастный?!...
Слова вылетали и безнадежно вязли в горячем воздухе.
Пальма приткнулась на свободный стул и прикрыла веки, догадливо сообразив, что ждать придется долго.
Теперь надо было досконально продумать, что же сказать Чемякину, как, не спугнув, умно и тонко повести беседу.
Да, умно и тонко. В этом-то и заключалась вся хитрость. Допустим, вот она входит, он приглашает садиться, затем говорит: "Слушаю вас".
Если начать так: Иннокентий Карлович, мы помогли вам, теперь вы помогите нам. Газету зажимают, не дают свободно работать. Он спросит: "Кто зажимает?" Председатель общества садоводов и Мудрый. Нет, не так. Мудрый и председатель общества садоводов. Стоп! Что-то здесь не то. Да разве захочет Чемякин ссориться с Мудрым? Из-за газеты? О, Господи! Вот дура-то, дура! Влезла бы к Чемякину со своей простотой. Да он сразу руки умоет: разбирайтесь сами и – точка. Не-ет, тут надо напирать, прежде всего, на Капитолину – она, только она мутит воду. "А что городской Совет?" – обязательно спросит бестия Чемякин. А городской Совет проголосовал за наше решение!
Пальма даже заерзала. Именно так с ним и говорить! Да-да, это то, что нужно!
Подошел еще один посетитель, спросил: кто последний, и тоже устроился ждать.
Прокуренный старик бубнил по-прежнему.
В это время из кабинета вышла заплаканная, вся в кольцах, серьгах и бусах крашенная брюнетка.
Пальму поразило ее лицо, вдоль и поперек перемазанное потекшей тушью. Разрисованная плакса прижала к носу скомканный платочек и, всхлипывая, исчезла в коридоре.
– Юткин, пройдите, – засиженным мухами голосом сказала секретарша.
Прокуренный старик, ненавистник Мамрукова, бодро вскочил, обдернул пиджачок и со словами: "Ну – задаст им Чемякин!" полетел в кабинет.
В приемной наступило молчание...
Значит, так. Все сначала. Мы помогли вам – вы помогите нам... Нет. Опять ерунда получается. Вроде, как рука руку моет. Да к тому же эта чиновничья порода не любит быть обязанной. Хотя, если начнет изворачиваться, намекнуть можно. И хорошо намекнуть. Мордашкой потыкать. Дескать, что – прошли бы вы, любезный, в депутаты, если б не газета? Да: и тон! Ни в коем случае не просить, не унижаться. Просящих не любят. Надо сразу же брать за горло и давить, давить. Н-да... Как вот только это делается? Съязвить, поддеть за самое чувствительное Пальма может, это она хорошо умеет. А вот настоящего напора у нее нет. Хотя редакционные дамы отмечают в ней именно напор. Ох, как бы он сейчас пригодился! Руки вдруг начали мелко дрожать. "Этого еще не хватало! Надо отвлечься, думать о другом. О другом, о другом... О чем? Да вот – о выборах".
Весенние выборы в Советы еще не выветрились из памяти.
Впервые за всю многолетнюю асинскую историю кандидатов в депутаты оказалось намного больше, чем мест. Народ охнул и опешил. Дело в том, что все уж как-то наловчились выбирать одного депутата из одного кандидата – осечки не бывало ни разу. А тут на одно место – кандидатов три или даже шесть. Ну-ка угадай, который из них за тебя горой стоять будет и в лепешку разобьется, но в обиду не даст! Озадаченный избиратель обмозговывал ситуацию с таким же бедолагой-соседом, потом до боли в глазах всматривался в симпатичные портреты, расклеенные на остановках и дверях магазинов, и настороженно вчитывался в заявления и программы. Голоса росли в цене небывало, за ними ожесточенно гонялись. Избиратель боялся промахнуться. Легко, опять же, выбирать, когда один – плохой, другой – хороший, а здесь ведь ни на ком ни единого пятнышка! Все кандидаты, словно, извините, девицы на выданье, имели безупречные биографии, решительно все были скромны, честны, трудолюбивы и отзывчивы. И каждый изъявлял твердое желание добровольно взвалить на себя нелегкую депутатскую ношу.
Иннокентия Карловича Чемякина, руководителя одного из мощнейших в области строительных объединений, выдвинула в российские депутаты дочерняя фирма – трест "Асинскшахтострой". Табель о рангах соблюли и тут. Управляющий трестом Мартын Козявин был видвинут родным коллективом в депутаты областного Совета, а шеф, значит, на ступеньку выше.
О Мартыне давно сложилось мнение, что мужик он толковый, но взвинченный чересчур какой-то. И точно – это был самый орущий в Асинске начальник. Щупленький, моложавый, внешне ничуть не похожий на руководителя, он с лихвой покрывал громоподобным голосом постыдные изъяны неказистого облика. Когда он проводил совещания – сердечным больным в поликлинике, на первом этаже, делалось дурно. Даже об успехах отличившихся подразделений треста он сообщал, заходясь в таком крике, словно собирался перевешать всех передовиков.
Но избирательную кампанию Мартын Козявин провел блистательно.
Тут надо пояснить, что в городе катастрофически не хватало жилья. Каждый двенадцатый асинец стоял в какой-нибудь очереди за вожделенной
квартирой, а многие и вовсе не стояли, потому как, здраво рассудив, поняли, что никакой жизни на это – увы! – не хватит. Строили не просто мало, строили ничтожно мало и с каждым годом все меньше. А причина указывалась одна: в городе почти напрочь отсутствовало то, что называется строительной индустрией. Каждый кирпич заманивали в город великими ухищрениями.
И вот в этой ситуации Мартын придумал гениальный и абсолютно беспроигрышный ход. Однажды в редакции, недели за три до выборов, собрались за "круглым столом" Яков Ярославович Мудрый, руководители нескольких городских предприятий, сами сотрудники редакции и, разумеется, Мартын Козявин.
Яков Ярославович начал с того плачевного факта, что помощи в укреплении городской строительной базы, в наращивании производственных мощностей и в создании строительно-монтажных подразделений – этой помощи ждать больше неоткуда. Надежда на то, что забастовка поможет выбить что-нибудь из Москвы, эта надежда, как и следовало предполагать, не оправдалась.
Поэтому нужно, опираясь на нынешний асинский экономический потенциал (господи, слова-то волнующие какие!), самим искать смелые, нестандартные решения для того, чтобы коренным образом улучшить ситуацию. И несколько торжественно заключил:
– У Мартына Макаровича есть ряд конкретных предложений, которые необходимо вынести на широкое обсуждение всех наших жителей. Идеи его вызревали давно, поэтому к ним нужен самый серьезный подход.
Мартын, которого раздувало от вызревших идей, а еще пуще от желания выбиться в депутаты, взял с места в карьер.
В городе сегодня огромный недостаток своих профессиональных кадров. Так? – закричал он. Так! Отсюда и невысокие темпы, и низкое качество работ. Особенно страдает качество. Вот эти неутешительные выводы и привели их с Иннокентием Карловичем к следующей мысли: прежде всего, необходимо поднять престиж строителей, чтоб он был, как во всех цивилизованных странах. Для этого, на первых порах, все городские предприятия обязаны напрячься и помочь тресту – кто техникой, кто деньгами, кто людьми. Не безвозмездно. Года через четыре трест за все рассчитается – квартирами, объектами соцкультбыта...
Для чего нужны дополнительные средства? Они с Иннокентием Карловичем наметили определенного рода скачок.
А именно: уже к лету нынешнего года создать в системе треста два новых строительных управления по пятьсот человек каждое.
– Первое управление – для строительства собственной базы! – уж не кричал, а по-волчьи выл Мартын, страшно вращая черными диковатыми глазами. – Заводов железобетонных изделий и крупнопанельного домостроения!! Причем документацию на домостроительный комбинат проектный институт готовит форсировано и летом начнет выдавать. В августе мы могли бы приступить к подготовительным работам! За три-четыре месяца, решив организационные вопросы и пройдя период становления, мы к январю 91-го уже имели бы полнокровное управление и одновременно, слышите: одновременно полным ходом вели строительство комбината!
Хватанув стакан воды, Мартын, не переводя дыхания, заголосил громче, захлебываясь водой и словами:
– Второе управление – специализированное. Оно бы занималось только вопросами соцкультбыта (возведением школ, детских садов, поликлиник, магазинов и так далее)...
Эдик отпал на стуле. Дерзкие планы Мартына били прямо в душу. Ведь и в самом деле, небывалое омерзение чувствуешь в каком-нибудь дряхлом магазинчике на окраине Асинска, когда гнилой пол гнется под ногами, из углов тянет плесенью, а под прилавком шебуршат мыши. За что нам такое? И долго ли это терпеть? Не надо нам строить метро, здесь шахтеры сто лет под землей в вагончиках катаются, но нормальные условия – а?
Воображение Эдика заработало.
Толпы нарядных асинцев, взявшись за руки, входили в сияющие витринным стеклом только что возведенные булочные и "хозтовары". Беззаботные ребятишки счастливо резвились в новых детских садах. А влюбленные парочки прятались в тени капитально обустроенных аллей.
– То, что я сказал, это первоочередная задача! А в 92 – 93 годах, когда заводы будут построены, придется организовать еще два управления. А пока, повторяю, основная задача – создание в текущем году двух новых строительных управлений. Но для этого нам нужны депутатские мандаты – с ними проще решать все вопросы!...
Громовыми раскатами закончил страстную речь Мартын Козявин.
Головы у журналистов звенели и кружились. Возникало ощущение причастности к истокам великого и радостного события. Лошадь нервно скалился, а груди Элеоноры от смятения разлетались в разные стороны. Только Пальма ехидно кривила губы, да директора предприятий, призванные за "круглый стол" напрячься и помочь тресту, нейтрально молчали.
Через три дня отчет об этой встрече появился на третьей полосе газеты, полностью заняв ее. Стоит ли говорить, что редакция обратилась с самым горячим призывом к асинцам поддержать строителей на выборах. Итог был закономерен: Чемякин с Козявиным прошли в депутаты с большим отрывом...
Ах, сердце, сердце человеческое! Давно не веришь ты звонким сказкам о всеобщем благе, давно не проведешь тебя ни на какой мякине, но скажи любому асинцу, что вот на том захламленном пустыре поднимется пятиэтажка, а выше и правее во-он того тополя будет форточка его окна на четвертом этаже, и ведь он, бедный скептик, обуянный внезапной надеждой, прожжет небесное пространство горящими взорами в указанном месте – ого-го как! Там дыры будут похлеще озоновых!…
Лето наступило и подошел август. Но ни одно из двух могучих строительных управлений так и не возникло, не развернулось и не расправило крылья. Ни одна свая не была вбита на месте домостроительного комбината, этого первенца-гиганта асинской стройиндустрии. Более того, никто пока и не собирался его строить.
– Я говорила! – злорадствовала Пальма. – Все это туфта и подстроено ради выборов. А вы, лопухи, уши развесили...
– Другие кандидаты что – лучше были? – отбивался Эдик, приложивший руку к тому восторженному отчету.
– Лучше! – твердила упрямая Пальма.
Мартын Козявин, навеявший городу крупнопанельные и железобетонные грезы, за "круглые столы" больше не садился. И вообще после выборов стал с неистовым упорством избегать встреч с редакцией, которая нет-нет, да и возвращалась к его замечательным планам.
Иннокентий Карлович напомнил о себе дважды. В первый раз он поздравил асинцев с Днем международной солидарности трудящихся, каковое поздравление и было опубликовано на первой странице газеты "Вперед, к свершениям!"
Второй раз он выступил недавно на июльском митинге шахтеров (митинг был приурочен к первой годовщине шахтерской забастовки). Чемякин выступил и сказал, что русский народ всегда отличало чувство глубокой ответственности за судьбу страны. И выразил уверенность в том, что асинцы не растеряют веры и надежды, любви и сердечности – качеств, так присущих русскому народу.
Речь была выслушана настороженно, собравшиеся на площади любопытствовали, когда начнется возведение домостроительного комбината, на что Иннокентий Карлович отвечал много и не конкретно, упирая, в основном, на сложную ситуацию в стране.
Теперь вот народный депутат нашел время для новой встречи со своими избирателями.
Наконец дошла очередь и до Пальмы. Из кабинета вывалился очередной посетитель, возбужденный и радостный, и Пальма восприняла это как добрый знак. Секретарша, регулирующая поток, безразлично кивнула, и Пальма суетливо поднялась с места. "Ну – с богом!"
...Козявинский кабинет был светлый, просторный. Солнечные блики в великом числе нежились на полу, на стенах, на стульях. И здесь было еще жарче и невыносимей, чем в предбаннике. То ли сам могучий Чемякин выделял так много пота, то ли каждый входящий сюда начинал обильно потеть. В общем – хоть сразу в обморок падай.
Середину кабинета занимал длиннющий и широченный, необъятных размеров стол, над блестящей гладью которого в дальнем далеке, словно утес из моря, поднималась монументальная, величественная фигура матерого депутата. Серебряное облачко коротких волос окаймляло виски и макушку. Многочисленные складки лица и складки коричневого добротного пиджака были как складки закаленного природой гранита. Казалось, взмахни Пальма рукой – и с плеч с гомоном и криком сорвутся тысячи чаек и закружат, замельтешат белыми хлопьями. Да, к таким бы людям не с разной бытовой мелочевкой лезть, не поверять им ничтожные заботы свои, а ходить бы вокруг них на корабле, время от времени издавая негромкие, почтительные гудки. И Пальма это поняла и окончательно оробела.
Между тем Иннокентий Карлович, кивнув на приветствие, неожиданно сухо произнес:
– Проходите, садитесь.
Прижимая под мышкой сумочку, Пальма просеменила к столу. Вблизи Иннокентий Карлович оказался более человечным. Лицо было вовсе не гранитным и не медальным, а обыкновенным мясистым лицом, отчасти даже похожим на заурядную рожу, потную и красную. И нос в мелких кровяных жилках изобличал в Иннокентии Карловиче человека, не избегающего хватануть порой рюмашку-другую. Правда, на груди официально сверкал депутатский значок, а из кармана строго поблескивал золотой зуб авторучки, но рожа-то все одно родная, и Пальма воспряла духом.
Между тем родная рожа поглядывала на нее досадливо и с явным неудовольствием. "Вспомнил-таки, как я ему вопросы подкидывала!"…
Некоторое время длилась пауза. Чемякин, слегка опустив голову и глядя снизу вверх, изучал посетительницу.
– Я, видите ли, пришла... – начала Пальма.
– Не надо, – оборвал Чемякин.
И опять наступила пауза.
Любительница каверзных вопросов в замешательстве отвела взгляд и сняла с рукава красивого желтого платья невидимую пушинку.
"Неужто выгонит? Ну, я ему тогда... По-нашенски, по-бабьи..."
– Что я вам могу сказать э... Пальмира Ивановна? Так? (Пальма молча кивнула). Так вот хм... что я вам могу сказать, вряд ли вас обнадежит. Вам не следовало сюда приходить.
Зуб авторучки блеснул на Пальму сурово и неодобрительно.
Пальма вздрогнула и вытаращила глаза.
– Позвольте...
– Нет уж, пожалуйста, не перебивайте. Вы достаточно красноречивы, но все ваши доводы я хорошо знаю наперед. Вы хотите одного – свободы, чтобы вас никто не притеснял. Ведь так?
"Уже донесли, успели!" – Пальма съежилась, белые ручки вновь мелко задрожали, и она поспешно убрала их со стола на колени.
– Так...
– Вот – вы и сами признаете.
"Ах, идиотка! Да он же наверняка по приезде с Мудрым встретился! А, может, и Капитолина уже побывала".
– Зачем вам свобода?
– То есть?
– Я без всяких "то есть": зачем вам она? Предположим – на миг предположим – что вы ее добьетесь. Пусть. А что такое свобода? И можно ли быть свободным вообще?
Кандальным звоном прозвенели чемякинские слова.
– Почему ж нельзя? – робко вставила Пальма. – Ведь только о том и говорим, а на деле получается обратное.
Чемякин нетерпеливо отмахнулся:
– Слова, слова... Вы постарайтесь понять логику нормальных людей. Если я захочу для себя свободы в том объеме, в котором я хочу, это наверняка ограничит свободу каждого из тех, кто меня окружает. Не правда ли? – он возвысил голос и слегка зачастил, видя, что Пальма опять собирается перебить его. – Тут все ясно, как дважды два! И понравится ли окружающим эта моя свобода? Ладно, я понимаю, что в больших городах – демократия, гласность – но у нас-то, в богом забытой глуши – зачем все это? Я вам так скажу: быть свободным не трудно. Я вот сейчас взлохмачу волосы, порву рубаху и пойду по улице весь из себя свободный. (Зуб авторучки, как громом пораженный, изумленно сверкнул на хозяина.) Ну и что – я лучше от этого стану? Нет, дорогая вы моя, надо уметь сдерживать себя, надо учиться накладывать на свою свободу ограничительные рамки. А если у самих не получается – пусть это делают другие. Для вашей же пользы. А то демократия демократией, но кто-то должен определять ее границы. Должен или не должен? Обязательно должен! Даже так: вначале должны быть определены границы, а уж потом, внутри, должна развиваться свобода. А вы, вне сомнений, выходите за рамки этих границ.
– Но есть ведь Закон!
– Какой еще закон? Какой тут может быть закон? Не верю! А если даже и есть, то есть и мое право, как депутата, как гражданина: не допустить! Иначе черт знает, что получится... Сколько у вас человек?
– Где?
– Ну... в коллективе.
– Точно не помню: двадцать три или двадцать четыре.
– И детей тоже вовлекаете?
Рыженькие брови Пальмы поползли вверх, она откинулась на спинку стула.
– Простите, я не понимаю...
– Что ж тут непонятного? Дети на ваших сборищах присутствуют?
– Вы о чем?
– О, господи! Святая простота! Вы хотите, чтобы я все называл своими именами?
Замешательство Пальмы достигло предела. Она безумно взглянула в распаленное гневом чемякинское лицо.
– У меня впечатление, что вы меня с кем-то путаете.
Пауза.
– Вы откуда?
– Из редакции.
– Как – "из редакции"?
– Так – из редакции.
– Из редакции? – в глазах Чемякина попеременно мелькнули недоверие, удивление и, наконец, веселый восторг. – Из редакции!!! Ну да – точно! А я-то думал...
Иннокентий Карлович обхватил голову руками и замотал ею, как несчастный бык, которого облепили подлые слепни, и, не в силах сдержать себя, разразился хохотом. Лицо его еще больше покраснело, глаза скрылись в узких щелочках век. Радостно оскалился золотой зуб авторучки.
– Вот нелепость!
И снова его затрясло в раскатистом хохоте – авторучка, казалось, вот-вот вывалится из кармана.
Пальма сидела совершенно обалдевшая.
Чемякин вытащил из бокового кармана платок и вытер прослезившиеся глаза.
– Чуть не задохнулся, – обессилено сказал Чемякин. – Вы не удивляйтесь. Тут, понимаете, какая история: месяца два назад ко мне на прием явилась дамочка. На вас похожа. Это в областном центре было. И говорит: я представляю эти... как их... сексуальные меньшинства... нас притесняют. Я, конечно, ее – за дверь. А тут... Лицо мне ваше знакомо. И имя помню. Вы уж простите великодушно. Перепутал.
Новый приступ здорового и безудержного смеха надолго овладел депутатом.
Боже мой! Боже мой! Какая мерзость!
Желудок Пальмы как будто враз изнутри оброс шерстью, и эта шерсть встала дыбом. Пальму чуть не разорвало!
А Чемякин веселился как угорелый и снова доставал платок.
– Не сердитесь, тут за день с ума сойти можно! Все идут с жалобами, с кляузами. Всем власть не нравится. Все хотят, чтобы я поснимал Мудрого, Лазебного, Козявина. Крови жаждут. И ни один не сознает, что власть – это прежде всего ограничения. Всех, во всем. Надо для начала умерить аппетиты и навести порядок. Что ж я не вижу, например, как трудно вашему Мудрому? Все вижу. Но – старается, болеет душой, и потому на своем месте. Надо нам пережить этот хаос. Потом все вернется в прежнее русло... Вы, наверное, хотели беседу для газеты составить?
Внутри у Пальмы все дрожало.
– Да. То есть, нет...
– Может, у вас личная просьба?
– Личная? Да, – Пальма с трудом соображала, что говорит. – Трубы в подвале третий год текут. Сырость, вонь...
Чемякин записал адрес.
– Разберемся. Ну, что ж, еще раз прошу извинить за... за нелепость. Бывает же так...
– До свиданья.
– До свиданья. Передавайте привет вашим журналистам. Печать нам нужна. Сейчас многое зависит от взвешенной, вдумчивой позиции печати...
Он засмеялся в третий раз. И счастливо затрепыхался на груди зуб авторучки. Так, сопровождаемая бульканьем и всхлипами за спиной, Пальма ринулась к выходу. У дверей она оглянулась. Вдали, над невозмутимой гладью стола, сотрясался гранитный утес.
"Чтоб тебе лопнуть!" – от всей души мысленно пожелала Пальма.
Скорее отсюда. Скорее на воздух. Уф-ф!
Господи – в животе все дрожит, в висках колотится, голова разболелась.
Какой стыд, какой фарс, какое унижение!! Перепутал, видите ли. "Перепутал". А, может, нарочно подстроил?
И чем ближе к дому подлетала взъерошенная Пальма, тем больше утверждалась: да, мог и нарочно! Что ему – запросто мог. Он же – сила и власть. И покуражился, и указал заодно: знайте свое место. "Перепутал"... И смеялся противно, гадко.
И уже у подъезда, прежде, чем взяться за дверную ручку, выговорила вполголоса:
– Так тебе и надо, дура!...
Глава 7. ВЕЧЕР
День остывал. Солнце, точно хитрый проситель к двери хамоватого и замшелого бюрократа, вкрадчиво подбиралось к горизонту и хотя висело еще довольно высоко, но нестерпимая жара уже съежила ножки, а нагретый с утра асфальт поспешно и с облегчением выбрасывал из себя излишки тепла. Тени удлинились, и от легкого, еле слышного потягивания воздуха и от неги, разлившейся вокруг, стало удивительно приятно и хорошо. В такой душевный и благодатный вечер хотелось непременно совершить какой-нибудь поступок! Подойти, допустим, к торговке, одной из тех, что часами торчат на малом базарчике за магазином "Юбилейный", и купить у нее – нет, не семечек и даже не стакан смородины или душистой малины, а пару крупных мясистых помидоров под названием "Бычье сердце", или "Тамбовские" – те мельче и сочнее. И тут же, облокотясь на прилавок, съесть один из них, и слушать, как торговка нахваливает – и совершенно справедливо – свой товар. А можно сесть на "сто второй" и поехать на Асинку – туда, где жара влепляет веселые щелчки беспечным гражданам, и они, разомлевшие, полуголые, пачками валяются по ее живописным берегам; и искупаться в сверкающей бликами воде, а потом лежать, обсыхая, на мягкой траве и обмахиваться веткой от назойливых слепней. А еще можно взять бутылку чего покрепче (если есть такая возможность) и отправиться на мичуринский и там пить из горлышка медленными глотками, закусывая или все той же сладкой смородиной с куста, или коротким и толстым огурцом с грядки – это уж у кого какие запросы...
...На Диспетчерской, узлом стягивающей автобусные маршруты, многолюдно, как, впрочем, и всегда по окончании рабочего дня. Число ожидающих разломлено примерно поровну с одной и с другой стороны овальной площадки. Над головами, затейливо изгибаясь, вьется сизоватый папиросный дымок и во множестве синеют открытые татуированные руки мужичков – шахтеров с "Асинской" и работяг с металлического.
Асинские автобусы имеют давнюю привычку двигаться по своим особым, наизнанку вывернутым графикам. Смешно и глупо спрашивать у ленивой тетки за окошком диспетчерской, когда же будет твой маршрут. Она все равно ответит только одно: "Скоро". И повернется к вам толстым затылком и будет продолжать зубоскалить с шоферами. Лучше стой, жди и замечай: то ни одного нет, то друг за другом сразу три. А то столпятся перед маленьким теремком диспетчерской штук семь или восемь и смотрят, словно стадо овец, пустыми бесстыжими окнами на томящийся народ.
Асинский народ терпелив. Долгое стояние на остановках отшлифовало новый тип сообщества граждан. Граждане этого типа в ожидании нужного маршрута мирно и доверительно беседуют между собой, однако стоит подойти автобусу, как все моментально преображаются. Каких-нибудь две задушевных приятельницы, пять минут назад говорившие о самом сокровенном, теперь, стремясь к заветной двери, шипят, отталкивают друг друга, а то и норовят одна другой поддать коленом под зад – для большего ускорения. Сколько б ни было пассажиров – роли не играет. Даже если на остановке не больше трех человек – редкий случай, чтоб они не проникли в автобус, не орудуя локтями. На свежего человека все это производит неизгладимое впечатление. Но чему удивляться? Вот поживешь немножко здесь и сразу поймешь: лучше уж слегка потолкаться, но уехать, чем ждать очередного автобуса. И нет никаких сомнений в том, что если две упомянутые приятельницы назавтра встретятся здесь же, то они, как ни в чем ни бывало, продолжат беседу.
Но пока автобусов нет – все спокойно стоят, знакомые негромко обмениваются новостями, рассуждают о видах на урожай, а то и понемножку изумляют друг друга: "...То-то я Саньку твово полгода не вижу!" – "Посадили его, как есть посадили, я уж у него с передачей была". – "А Надька-то его че?" – "А че Надька – пьет!" – "Вот она наша материнская доля..."
Под самыми ногами, в пыли, нагло и вызывающе бродят грязные голуби, сбиваются в кучки, особенно возле тех, кто щелкает семечки – авось что-нибудь перепадет...
...Со стороны улицы Максима Горького, оттуда, где запрокидывалось вниз отгоревшее солнце, одышливо и неуклюже подкатила скособоченная, до предела переполненная "восьмерка". Старый автобус-"гармошка", тяжко вздохнув, подставил тускло-желтый бок взволновавшейся разом толпе. Еще не успели раскрыться двери и выпустить тех, кому дальше не надо, как жаждущие уехать плотно прилипли к нагретой металлической стенке, образовав два напряженно шевелящихся роя.
Шофер побежал в диспетчерскую, туда же отправилась и кондукторша.
Внутри салона началось бурное движение, и вспыхнула яростная перепалка:
– Че трогаешь, я те щас трону!
– Радуйся, дура!
– Тетка, отодвинься, а то помну!
– Малец, отрули в сторону, не мешай.
– Ты куда ломишься, леший, прямо по ногам!
– Сунь их в карманы!
Что особенно характерно – "гармошки" имеют, как известно, три двери для пассажиров, но у асинских автобусов всегда, испокон веков, открываются две – первая и средняя. Только первая и средняя! Почему шоферы не открывают заднюю – остается удивительной, непостижимой загадкой для асинцев. Большинство отчаялось, махнуло рукой и не ропщет, но кое-кто из слишком въедливых звонит иногда в контору АТП, задает вопросы (даже, бывает, и в грубой форме!), там туманно обещают разобраться и на этом все кончается.
Таинственную загадку третьей двери предстоит, вероятно, решить лишь грядущим поколениям.
Эдик, с младых ногтей выпестованный галеркой, пробирался в салоне от привычной задней закрытой двери к средней открытой. Пробирался, вздернув над собой дипломат, и при необходимости старательно колотя им по чужим головам, пробирался, рывками продергивая себя сквозь притиснутых друг к другу людей. В ноздри ему бил спертый прокисший воздух, лицо то справа, то слева обвевало разной крепости перегаром. Кто-то придавил ногу, кто-то въехал локтем в бок, но – усилие, еще, и Асадчий выбрался наружу.
– Черти, чуть не задавили, – весело сказал он, потирая бок и наблюдая начало штурма. А там уже масса слипшихся тел напирала, бурлила, выдавливая из себя в салон по одному-два счастливчика. Слышался приглушенный бабий визг.
– Бедный автобус! – посочувствовал Эдик, отряхивая джинсы.
Стоп! А где замечательная теплая куртка под экзотическим названием "пуховик"? Где она, пошитая стараньями чернооких китайских прелестниц и срочно доставленная тетке Лизе, чтобы в зимние холода согреть твои плечи? Где куртка, Эдик?
А там, где ей и положено быть – на шахте "Ударник". Всем хороша вещица, но рукава длинные. Или руки короткие. В общем, перестаралась тетка Лиза. Ну, да ладно, подождем. Они сейчас уголек только так мечут за кордон. А в обмен и телевизоры, и видики, и магнитофоны, не говоря уж о тряпках.
Тетка погоревала, погоревала, но теперь руки ниткой измерила и узелки завязала, в следующий раз должно быть без осечки.
Не обошлось, конечно, без того, чтобы в очередной раз не поцапаться. Тетка Лиза – депутатка, на всех сессиях секретарствует рядом с Мудрым, от нее тоже многое зависит. Но, что самое удивительное, к Мудрому она расположена.
– Бедная Лиза, ты в своем уме? – без обиняков спросил однажды племяш.
– Голуба, да других ведь нет. Безрыбье...
Оно, конечно, справедливо. Но кочку на ровном месте чего уж вершиной считать, ты ж ведь не дура, все понимаешь. Вот и сегодня племяш невинно так попросил:
– Тетка, не губи! Порадей на сессии о газетке. Не суй нас под садоводов.
– Еще чего, – сразу ожесточаясь, сказала тетка. – Вас непременно надо сунуть.
– Крови ты моей хочешь, – нажимал племяш.
– Не хочу.
– Хочешь, хочешь! Ты знаешь, что такое баба начальница?
– Еще неизвестно, – упорствовала тетка, – кто для тебя лучше: Вовк или ваш Тонкобрюхов.
Слово за слово и пошло-поехало. Короче – наговорили друг другу... Потом, правда, Эдик в шахту спустился, взял материалец для репортажа, так что все равно не зря съездил...
...Рядом, перепоясанные полотенцами, разговаривали два шахтера. Один, с остро выпирающим кадыком, взахлеб затягивался папиросой.
–...А я уж бухой, даю деньги Рыжему: на, говорю, сходи к соседке, возьми еще два пузыря. А он: да ты че – сам не можешь? Во! Я аж отрезвел. В натуре! Ну, борзота: на халяву жрешь и сбегать не хочешь? А он поднялся и на меня же попер! Я разворачиваюсь – хрясь его в хохотальник! Он – опять. Я еще. Он куда-то урылся, я его больше не видел. Мы с Мишухой допили, потом Ленька пришел, флакон принес – мы и его раздавили. Сегодня башка весь день трещит.
– Поехали, блин, ко мне, – предлагал другой.
– А че?
– Я вчера бурды взял, канистру. Еще, блин, литров девять осталось.
– Ну и пей.
– Да, понимаешь, карбюратор че-то в "Иже" барахлит. Может, заодно глянешь?
– А рыба есть?
– Найдется. Я, блин, карасей навялил.
– Стерва твоя опять жужжать будет.
– Она во вторую.
– Ладно, поехали...
Эдик покачал головой и заторопился домой – а жил он в сотне метров отсюда в переулке Электрическом. Надо было всего лишь обогнуть недавно оштукатуренное четырехэтажное здание и завернуть во двор. Там в дальнем углу стоял старый, облупленный как яичечко дом в три этажа с разрисованными стенами понизу и такими же изукрашенными дверьми подъездов. На скамейке у входа два замызганных ребенка неопределенного пола играли "в семью". Один из бесполых, подняв игрушечную чашку и явно подражая кому-то, солидно басил:
– А жрать опять не сварила, твою мать!
Эдик вдруг притормозил и сделался серьезным. Следы напряженнейшего раздумья отразились на челе. Брови и нос втянулись, лицо стало плоским. Сложную задачу решал он про себя. Но – мгновение, два и уродливые морщины опять разгладились, лицо стало прежним – выпуклым и беззаботным.
Приняв решение, Эдик радостно хмыкнул и, вместо того, чтобы подняться на свой второй этаж, развернулся и побежал в редакцию.
В тот момент, когда Пальма получила оттиск последней, четвертой полосы и уже собиралась на встречу с Чемякиным, к асинскому железнодорожному вокзалу, шагая прямо по шпалам, уверенно и быстро приблизилась странная до нелепости фигура. При ближайшем и детальном рассмотрении оказалось, что это дама, причем высокого роста, с крупными грубоватыми кистями рук, маленькой головкой и с волосами, собранными в приплюснутый пучок на затылке. Была она смуглая от загара, в кедах, шортах, в клетчатой рыжей рубашке с закатанными по локоть рукавами и сильно поблекшей, а также в шапочке с темным козырьком от солнца. За плечами горбатился небольшой, но плотно набитый рюкзак, яркий и веселый, словно конфетная бумажка; на боку болтался планшет, а в руке она сжимала крепкий и полированный от
долгого употребления посох. В общем, экстравагантная дама. В Асинске так не ходят.
Перрон в этот час оказался пуст. Как раз обозначился такой промежуток, когда ни пассажирские поезда, ни электрички не стопорили здесь размашистый бег, не открывали дверей, из которых шумно вываливала пестрая, небогато одетая толпа с кошелками и чемоданами. Только тяжелые товарняки, груженные лесом и прочим важным добром, сотрясаясь на стыках и басисто гудя, пролетали под виадуком.
На сером асфальте и между рельсами валялись пыльные окурки, куцые обрывки бумаг, конфетные обертки и прочая подобная дребедень.
Какой-то мужичок, в мятой захватанной кепке, из тех, кто всегда имеет массу свободного времени, в одиночестве сидел на перронной скамейке и сердито плевал под ноги, напряженно целясь в пивную пробку. Результаты были не очень. Подняв голову, он, нимало не смущаясь, в упор рассмотрел возникшее явление. Явление не сулило ни вреда, ни пользы. Оно приблизилось и на ломанном русском языке спросило:
– Скажите, пожалуйста: как пройти в редакция ваша газета?
Мужичок плюнул еще раз и безразлично сказал:
– Так это в центр надо. Вот по виадуку, потом вниз, мимо кладбища, по Гагарина, потом мимо "Детского мира". Там будут универмаг, трест, школа. И – к Дому Советов. Редакция в Доме Советов.
Уж если человек топает по шпалам, ему, естественно, и в голову не пришло предложить ей проехать на автобусе.
Перемахнув по виадуку через рельсовые пути, незнакомка оказалась на Гагарина. Дорога вниз спускалась единственная, но, тем не менее, путешественница испытала сильное беспокойство: правильно ли она идет? Ей сказали про кладбище, а вот кладбища-то она как раз никакого и не видела. Слева от дороги тянулись спрятанный за забором гвоздильный цех, там иногда что-то ухало – делались гвозди; дальше деревянная старая ветлечебница, к перилам крыльца которой толстой, но потертой веревкой была привязана равнодушная корова, белая с черными пятнами; а ниже – частные дома, крытые где шифером, где железом. Справа кудрявилась томной зеленью небольшая рощица. Незнакомке с посохом было невдомек, что рощица – это и есть кладбище. Но там уже сорок лет не появлялись новые поселенцы, а за сорок лет, как известно, все могильные кресты и тумбочки хозяйственные живые давным-давно растащили на дрова.
Гостья утешила себя тем, что недостаточно знает русский язык и, вероятно, что-нибудь не так поняла. Здесь же, на Гагарина, но не оттуда, где лежали теперь безымянные покойники, а совсем с другой стороны, из подворотни вылетела нервная шавка. Шавка, размером с кошку, развернув торпедное тело, на коротких кривых ногах ринулась к путешественнице и, злобно скаля мелкие зубы, несколько раз отрывисто выкрикнула:
– Аф! Аф!
С широкой улыбкой гостья отмахнулась от нее посохом.
Спустившись до основания улицы Гагарина, незнакомка была вынуждена несколько минут постоять на перекрестке, ибо асинские машины устроили такую канитель, летая как оголтелые в разные стороны, что проскочить через дорогу не было никакой возможности. А светофор, как на грех, в этом месте оказался не предусмотрен. Но путешественницу это ничуть не огорчило. С любопытством водя вокруг себя глазами, она успела рассмотреть с одной стороны школу №17, окруженную потрепанной изгородью и садиком, а с другой огромный кирпичный банно-прачечный комплекс "Здоровье", который мало кто посещал, однако не по причине отменного природного здоровья асинцев, а по причине высокой стоимости входных билетов.
Всего этого гостья, конечно, не знала, однако, не обнаружив над крышами государственного флага, она догадливо сообразила, что ни то, ни другое здание не могут являться Домом Советов.
В непрерывном потоке машин образовалась щель и путешественница, размахивая посохом, ловко перебежала на другую сторону. Здесь она сразу оказалась около спортивного магазина "Чайка", назначение которого определить не составило труда, так как в огромной витрине образовали сложную композицию резиновая надувная лодка, пара футбольных мячей, гантели и тренажер производства местного металлического завода.
Здесь незнакомку обогнал наглый шкет на велосипеде. Он обернулся и присвистнул:
– Тетка, ты откуда?!
За что был также награжден доброй широкой улыбкой.
У решетки городского парка она еще раз пересекла дорогу.
На углу магазина "Юбилейный" сидели в рядок торговки цветами. Все, как по команде, бросили лузгать семечки и дерзко осмотрели прошагавшее мимо чудище.
– Тьфу, срамота какая, – сказала та, у которой в ведре были астры, – в трусах по улице чешет и хоть бы хны!
– С телевизора моду берут, – сказала другая, с гладиолусами. – Я вчерась видела: в Ленинграде бабы так тоже ходят.
– А это не Дарьи Степановой дочка? – предположила третья, из корзинки которой выглядывали крупные садовые ромашки.
– Какой Дарьи?
– Ну – возле "Таежного" живет. Дочка у нее – умом тронутая.
– Может и она, кто ее знает...
Дальнейшее обсуждение было разом прервано. Возле торговок с явным намереньем купить цветы остановился лысый пьяненький мужичок. Весь ряд всполошился:
– Возьмите гладиолусы!
– Ромашки! Ромашки!
– Покупай астры, молодой человек!...
Еще раз-другой уточнив направление, гостья Асинска, шагая ровно и широко, минут через сорок добралась до указанного места. Здесь она, поднявшись по лестнице, спросила у дежурного: "Как пройти в редакция?" и, наконец, оказалась перед одним из нужных кабинетов.
Корректоры Валечка и Рая, как всегда стремясь поскорее покончить с работой и убраться восвояси, вычитывали полосы, исправляли ошибки. Дверь была открыта. В проеме этой двери и возникла нелепая фигура с палкой в руке и, радостно улыбаясь, спросила:
– Это редакция?
Валечка, сидевшая ближе, еще не окончательно оторвавшись от полосы, недовольно буркнула:
– Да.
– Здравствуйте.
– Здравствуйте, – на этот раз нестройно ответили обе, озадаченно глядя на вошедшую.
– Я из Америка. Меня зовъут Дженет Кестер. Я иду пешком из Орша –
Владивосток. Мне нужно где-то ночевать.
Рая и Валечка переглянулись.
– Надо проводить к Максиму Евсеичу, – сказала смышленая Валечка. – Пойдемте со мной.
Тонкобрюхов редко отправлялся домой раньше пяти. Давая послабления другим, он ни в коем случае не позволял их себе. "Служба, – говорил он, – требует порядка, прежде всего, от руководителя". И хотя делать ему ровным счетом было нечего, он терпеливо дожидался окончания рабочего дня. Оставалось еще восемь минут. Редактор бездумно полистывал "Литературку" и поглядывал на часы.
– Максим Евсеич, тут вот американка к вам. Ей ночлег нужен.
Следом обнаружилась и она сама.
– Здравствуйте!
– Как – американка?
– Ну – говорит "из Америки". Документов-то я у нее не проверяла, – запросто вылепила чистосердечная Валечка.
Тонкобрюхов опешил. Вот так да!
Конечно же, не исключено, что где-нибудь в Ленинграде или Москве американки так вот запросто, с рюкзаками и палками, ходят по редакциям. Но в Асинске такое не принято. И никогда не было принято! За восемь лет его пребывания в должности никакие американки сюда не заглядывали.
Лошадь вскочил, задвигался, замельтешил.
– Пожалуйста. Искренне рад, – лицо его перекосило улыбкой. – Да вы садитесь, садитесь.
– Спасибо, – американка ловко сбросила на пол рюкзак, сильно потерла ладонями отекшие плечи и с наслаждением откинулась на спинку стула.
– Надолго к нам?
– Да, надолго. Завтра – дальше.
А-а... – смекнул редактор: дружба – фройндшафт. Но, черт побери – почему одна? Ведь обязан же кто-то следить, чтоб нос, куда не надо, не сунула. Тут Сибирь, кругом заводы разные и военные, в том числе... Где сопровождающие? Сидят, поди, сволочи, в ресторане и водку дуют. Хоть бы позвонили, предупредили. И почему это он, Максим Евсеич, должен искать ей ночлег? С какой стати? И вообще – кто ответственный за все это дело?... Вот она – проклятая наша российская безалаберность!
Американка глядела на редактора прямыми как клинок, но в то же время очень живыми и влюбленными глазами.
– Я иду пешком из Орша – Владивосток. Меня зовъут Дженет Кестер.
– То есть, как "пешком"? – не понял редактор.
– Так.
– Прямо вот так вот?
– Да. По шпалам. Поезд – ту-ту, я уступал. Три раза останавливался. Говорит – садись, подвезу. Я: нет-нет, мне надо только пешком, – американка восторженно улыбалась. Судя по этой улыбке, ей доставляло огромнейшее удовольствие шагать по шпалам и видеть в настоящую секунду перед собою редактора местной газеты.
– Хм... А где этот Орша? Где он находится? – растерянно спросил Тонкобрюхов, замирая и тоже внезапно переходя на ломаный язык.
– О-о!... В Белоруссия.
Редактор сделал движение головой, будто ему мешал воротник.
– Да, конечно, в Белоруссия... В войну там партизаны были...
Боже мой, как все это нелепо, дико, несуразно! Несет по России из далекой Орша удалую американку. И поезда останавливаются, машинисты из окошка высовываются... А к нему недавно сестра приезжала из Казахстана, поезд на четырнадцать часов опоздал – тоже, поди, машинист из окошка кого-нибудь высмотрел и подвезти предлагал... Великодушна Россия, всякого подберет на своем пути. Редактор засмущался, не зная, куда девать внезапно ставшие беспокойными руки.
– Ну и как?
– Что?
– Как... дорогу выбираете?
– Я по железная дорога иду, – раздельно сказала заокеанская путешественница, засомневавшись вдруг в правильной расстановке подлежащих и сказуемых. Она положила перед собой планшет и вынула из него карту. – Утром вышла из один город, завтра буду в другой город. Да.
Максим Евсеич бросил взгляд на карту. Все города были обозначены по-русски. Кроме того, немного постертая надпись в нижнем правом углу свидетельствовала, что карта печаталась в советской типографии.
– А кто вас сопровождает?
– Никто. Я один.
– А когда между городами идете? Через тайгу?
– Один.
Поразительно! Она, эта странная американка, не видела ничего особенного в том, чтобы путешествовать одной в глубине России! Редактор сунул руку в карман, нащупал смятый платок, хотел вытащить, но вспомнил, что тот не совсем свежий и передумал.
– И не страшно идти? Народ ведь всякий бывает... Обидеть могут.
– Нет, не страшно. Люди хорошие. Я Богу молюсь и иду.
И опять, черт возьми, улыбка. Редактору стало окончательно не по себе.
– Подождите, я сейчас позвоню.
Он набрал номер Утюговой. Уж эта пройдоха его выручит. Заодно, может, и бизнес какой совместный организует.
– Наталья? Чем занята?... Да, понимаешь, тут у меня американка сидит, самая настоящая. Пешком через всю Россию топает. Ее на ночлег приютить надо. Сможешь? Давай тогда в редакцию...
Положил трубку, облегченно вздохнул:
– Все устроилось. Сейчас за вами придут.
Американка, которая, вытянув тонкую шейку, напряженно прислушивалась к разговору, вновь развеселилась.
– Спасибо, спасибо.
Максим Евсеич поправил галстук.
В дверь заглянула Валечка:
– Может быть – чаю?
Американка кивнула.
...Пять минут спустя, когда пили чай со смородиновым вареньем, Максим Евсеич, дуя в чашку, спрашивал:
– Что ж – и родители у вас есть?
– Есть, – американка позвякивала ложечкой. – Мама. Папа. Фермеры в штате Айова.
– Понятно, – кивнул экономически подкованный редактор. – Выращивают пшеницу и нам продают.
– Нет, нет, – путешественница отрицательно помахала крупной жесткой ладонью. – Спортивный лошадь разводят.
Упоминание о лошадях неприятно кольнуло Тонкобрюхова.
– А вы, если не секрет – замужем?
Опять обворожительная улыбка:
– Замуж я не мог, время нет.
Из дальнейшего разговора мало-помалу выяснилась путанная и сомнительная биография госпожи Кестер. Оказалось, что около восьми лет она была монахиней в монастыре. Затем работала массажисткой. ("Ничего себе поворотцы! – не одобрил редактор. – Уж лучше бы потом в монастырь, грехи замаливать"). Но хоть так поверни, хоть этак, а трудовое крестьянское происхождение было подпорчено. Дважды попадала в автокатастрофу. Были переломы, много переломов, да.
– Что ж так неосторожно, – посочувствовал редактор.
Господи, да где ж Наталья? Тонкобрюхов украдкой глянул на рогатый штурвал. Двадцать четыре минуты шестого. "А не подарить ли ей эти часы? На память о нашем городе?" - отчаянно подумал Максим Евсеич. Но сдержался. Часы были редакционной собственностью.
– Ну, а цель-то, цель вашего похода – какая?
– Мы боремся за экологию. Смотрим, как природа – хорошо, плохо?
И снова редактора охватило скверное ощущение полного абсурда происходящего. Тут неизвестно, что будет с газетой, неясно, удастся ли аукцион, куда ни кинь – изо всех дыр и щелей мерзкая повседневность высовывает рожи, обступает, теснит и хватает за руки, а ей, видите ли, "природа – хорошо, плохо?" Как с луны свалилась. "Мне бы твои заботы!" – с тоскливой завистью горячо возмечтал редактор.
Тут, слава богу, прибежала Наталья – забрала американку. Максим Евсеич, радостно попрощавшись с гостьей и пожелав ей счастливого пути ("Россия у нас – удивительная страна." – "Да. Да."), тоже заторопился домой. Душевный дискомфорт, однако, не проходил.
В кабинете напротив стучала машинка. Лошадь заглянул. Сенечка прилежно долбил по клавишам. Вот еще тоже... американец.
– Тебя жена не выгонит?
– За что?
– За то. После работы к ней не торопишься, вот за что.
Сенечка застенчиво улыбнулся. Господи, какая у него улыбка дурацкая!
Максим Евсеич вышел на воздух. Прохожих было немного и все какие-то незнакомые. На обочине тротуара, ниже памятника с рукой, точно наказанная за провинность, пригорюнившись, сидела на стульчике продавщица беляшей. Перед ней на столике возвышалась громадная алюминиевая кастрюля, накрытая тряпкой. Засохшие беляши никто не брал. От Горячки, мимо партийного здания быстро наискосок перебежали дорогу два пацана. У старшего на плече лежало удилище, младший нес литровую банку с водой. В банке печально плавал пойманный на глупости и жадности карасик. Жизнь текла своим банальным чередом.
Тонкобрюхов, обдумывая случившееся, неторопливо шлепал по асфальту.
Черт возьми, отчего же такая неловкость? Ну, подумаешь, фифочка иностранная в Асинск залетела. Эка невидаль! Что он их – раньше, что ли, не встречал. Да когда в Болгарии по путевке был – они ему все глаза намозолили. Экскьюз ми, плиз... Тьфу, холера... И вдруг редактор понял: да он ведь не знал, как с ней себя вести – вот в чем штука! Неопределенность его подкосила!! Здесь, в городе, он легко общался с каждым, будь то крупный начальник или заезжий угольный генерал из области (слегка снизу вверх), а уж тем более какая-нибудь старуха, мыкающаяся из-за пенсии (слегка сверху вниз). Но американка... Тут вам все ж таки не Болгария, экскьюз ми, плиз. По какому разряду относить прикажете – по разряду начальников или старух? Вот и стушевался Максим Евсеич, раздираемый этой неясностью.
Фу... Сколько голову пришлось ломать! А ведь, пожалуй, перемудрил.
Что нам Америка! Америка черт ее знает где. Подумаешь – паспорт иностранный (кстати, может, действительно стоило проверить?). А так – обыкновенная бродяжка, сродни старухе с пенсией. Нет уж, если эта мадам попрется обратно "из Владивосток", тут-то Максим Евсеич не позволит себе сплоховать, встретит ее по-другому. Уж он-то теперь найдется, как ее встретить!
В родной подъезд Максим Евсеич Тонкобрюхов вошел уверенный в себе и с хорошим настроением.
Глава 8. "ХОЧЕШЬ - СЮЖЕТ ПОДАРЮ?..."
В вечернее время редакция была уютным местечком для тех, кто хотел спокойно и без нервотрепки поработать, собраться с мыслями и, соответственно, разобраться с ними. Молчали телефоны, не дергали посетители, изредка только раздавались в пустом коридоре дробные шаги корректоров Валечки и Раи или сварливый голос "ночного редактора" – уборщицы Дуси, скандалившей с малолетним внуком, которого она брала с собой по необходимости – не с кем было дома оставить: у незамужней дочери слишком много было, на Дусин взгляд, личной жизни. И не случайно в притихшем здании долго порой горел свет в каком-нибудь редакционном кабинете. Иногда здесь по необходимости застревал Эдик, бывало, что и Максим Евсеич оставался поработать часок-другой, но чаще всего за своим столом бодрствовал все-таки Сенечка, занятый сочинением нового рассказа.
Ах, эти муки творчества, невыразимо сладостные для творца! Он обожал такие вот вечера добровольного уединения. И не потому, что дома не позволяли условия. Вовсе нет, куда там – они с женой занимали очень даже приличную двухкомнатную квартиру с раздельными комнатами. Загвоздка была в другом. Драгоценная Сенечкина половина с огромным неодобрением, если не сказать – с ненавистью, относилась к литературным упражнениям мужа. Разве сосредоточишься на каком-нибудь творчестве, если над ухом то и дело раздается каркающий голос:
– Поточи ножи!
Или:
– Опять утюг не работает, и посмотреть некому!
А на самом деле и утюг работает, и ножи острые. Лишь бы придраться, лишь бы оторвать от стола.
Конечно, может быть Люси – так он называл Людмилу – была бы гораздо терпимее, если бы Сенечка писал не про любовь, а на какую-нибудь другую тему. Но в том-то вся и беда, вся отчаянность положения, что абсолютно все Сенечкины герои и героини любили друг друга! И не просто любили, а прямо-таки были повернуты на этом! Но любили как-то причудливо и странно: без раздеваний, постельных игр; и даже тогда, когда, в силу обстоятельств, оказывались вдруг обнаженными, им почему-то в голову не приходило, чем можно заняться дальше. Однако, несмотря на столь грубые издержки, именно любовь была их основным смыслом существования. Они, конечно, чем-то еще промышляли в остальной обыденной жизни, но это было, сразу скажем, до такой степени незначительное и побочное и моментально задвигалось на такие задворки, что и не отыщешь кто чего студент, а кто где рабочий. Долгими часами влюбленные глядели друг на друга, нежно касались рук и занимались столь же важными и необходимыми для обоих вещами. Были они трепетны, воздушны и символ их любви – поцелуй – начисто затмевал и большие, и малые события. Эдик недоумевал: откуда, к примеру, взялись шоколад и шампанское, если ни он, ни она сроду не узнавали через знакомых, когда и в каком месте это выбросят на прилавки, и не торчали ни в каких очередях? Сенечка в своих творениях напрочь переступал через столь примитивный бытовизм, а, проще говоря, не видел его в упор. Люси (которая целовалась без малейшего трепета, а обыкновенно – жадно и грубо, и в кровати действовала так, словно перетаскивала кирпичи) это крайне раздражало, как, впрочем, и всех сотрудников редакции.
Иногда, очень, правда, редко, Сенечка получал восторженные письма от студенток педагогического училища, и это были для него подлинные праздники. Все письма – одно или два – бережно хранились в нижнем ящике стола, напоминая о том, что есть – есть! – по счастью, в этом городе родственно чувствующие души.
…И на этот раз за дверью сенечкиной мастерской приглушенно стучала машинка. Корректорская была закрыта – значит, завтрашнюю газету уже сделали.
Стараясь особенно не шуметь, проникший на этаж Эдик вытащил ключ, мягко утопил в замочной скважине и аккуратно повернул. Проскользнув в кабинет, он плотно прикрыл дверь, секунду-другую подумал: стоит ли запирать изнутри и, поколебавшись, решил, что стоит.
Все эти меры предосторожности были предприняты, как мы увидим, не зря. Не всякому делу нужны нежданные свидетели. Дальнейшие поступки внезапного визитера были быстрыми, но не суетливыми.
Поставив дипломат на пол и растворив окно, он открыл дверцу шкафа. Там, пошарив по полкам, выудил старый, с мутным налетом на внутренних стенках стакан. Плеснув из графина воды, Эдик смял чистый листок и этой грубой салфеткой тщательно вытер грязь. Затем рассмотрел стакан на свет, остался недоволен, поморщился и еще раз повторил процедуру. Наконец стакан был вычищен. Эдик уселся за стол и из правой боковой тумбочки, из самых глубин ее, выбросив вначале исписанные потрепанные блокноты, достал бутылку армянского коньяка. Затворница пролежала здесь недолго – даже пылью не успела покрыться – однако, тем не менее, была на треть почата и плотно закупорена бумажной пробкой. В сумеречные для города дни, когда на пьющего человека всем своим гуманизмом наваливается благодетельная трезвость, какое только спиртное не проникает окольными путями в Асинск! Ликеры, ром, хваленое виски..., а недавно вездесущий завотделом прикладывался к корейской водке, на дне бутылки которой покоилась вымороченная до белого цвета редиска. Инженер Сережа, раздобывший иноземное чудо, клялся и божился, что это женьшень!
С нежностью подержав бутылку в руках, Эдик зубами выдернул пробку и налил полстакана.
Ну, вот.
Теперь обернемся и отсчитаем десять часов в обратном направлении.
Было утро муторное и были муки мученические. Только вспомнить – духота, тяжесть, Пальма, липкая вода из графина, Тонкобрюхов, Колоберданец, Щучкин – чур меня, чур! Тогда бы эти восемьдесят пять грамм – о, как восторженно затрепетала бы каждая клеточка молодого гибкого тела, как окрылилась бы и взорлила угнетенная и раздавленная душа! И сон бы проклятый сразу исчез, и "страдания" бы выдумывать не пришлось. Все наши беды и несчастья оттого, повторим еще раз, что желания и возможности не совпадают по времени. Вот!
Нет, лучше не вспоминать. Было и прошло, и как будто не было.
Коньяк, еще не выпитый, приятно щекотал нервы.
Наступила короткая волнующая пауза, необходимая для большей сосредоточенности. Эдик вперил глаза в стену напротив. Там огромным болотом расплывалась карта Асинска. Покружив взглядом над зеленой ряской несуществующих парковых зон, завотделом вздохнул, отхлебнул немного и, прикрыв веки, напряженно замер, чутко следуя за прокатившимся внутрь глотком.
Секунда, другая... и лицо его ослабло, размягчилось. Он то подносил стакан к глазам, то заглядывал в него сверху, слегка взбалтывая. Все это походило на строгий ритуал какой-нибудь новой тайной секты. Вслед за первой полстакановой порцией таким же образом исчезла внутри и вторая.
Ах, это тихое, ни с чем не сравнимое блаженство! И пусть нет приличной посуды. И вяленых карасей тоже нет. И таиться вот от разных бдительных шакалов приходится. Но кому какое дело? Каждый у нас, граждане-господа, имеет право на свои радости! Да, на свои законные радости в пределах отпущенных возможностей! Имеем право! Не всякий Лошадь, кто тащит телегу, и потому не пшеном одним жив человек.
Эдик вскочил и возбужденно закружил от окна к двери и обратно. Ему сейчас требовалось немедленно обдумать какую-нибудь мысль. Какую-нибудь сильную мысль – непростую, неоднозначную, с полным включением мускульной энергии всех наличных мозгов. Но – какую, какую?
О, черт, вертится в голове всякая дрянь. Вон – в шкафах на полках сто лет стоят брошюрки из серий "Библиотечка профсоюзного активиста", "Справочник пропагандиста", "Библиотечка депутата" и даже "Библиотечка допризывника". Вот и у него сейчас какая-то каша, какая-то библиотечка допризывника.
Эдик подскочил к столу, хищно посмотрел на бутылку. Так. Только не спешить. Спешить – значит портить, значит не извлечь и половины тех радостей, которые за муки наши даются нам в ощущениях.
После первой и второй порций следовало подождать, когда, размягчая волю и умиротворяя рассудок, зашумит в голове, и томление теплой волной хлынет по всему телу, и тогда вдогон, вдогон опрокинуть еще стаканчик! Ждать, к счастью, оставалось недолго, поскольку желудок с самого утра был пуст – лишь тетка пирожком угостила – и сейчас, конечно же, набросился на коньяк. Ну что ж, дружище, – давай уминай, он калорийный!
О, Эдик прекрасно знал повадки своего желудка!
А пока, в эту тягучую и сладостную паузу на взлете к вершинам духа, за неимением сильной мысли можно вспомнить хотя бы о чем-нибудь неприятном, о чем-нибудь глубоко сосущем, муторном, чтобы потом, в момент наступления блаженной легкости одним решительным толчком опрокинуть притянутое лихо и очиститься от скверны.
Что там сейчас у нас внутри? Между сердцем и рассудком? Что там клубится в этой малопонятной субстанции, именуемой душой? Пустота? Э-э, нет, не совсем пустота – ведь горчит же, горчит! И не только горчит – временами так раздирает, что, кажется, всю грудь бы себе исцарапал, если б это дало облегчение.
Эдик придвинул лист бумаги и начал лихорадочно чертить на нем. Из линий и штрихов сама собой стала получаться фигурка скачущего человечка. Асадчий пририсовал ему рожки и хвост-палку. Вышел чертик. Чертика Эдик посадил на мотоцикл.
Коньяк все еще нащупывал пути от желудка, толкался всё куда-то не туда. Коньяку надо было помочь – пробить замкнутую голову каким-нибудь суждением, чтобы он, как в брешь, следом втянулся.
Эх, до чего не везет: пустой этот чертов Асинск. Пустой и мертвый. Эдуард Евгеньич вдоль и поперек его облазил – человека искал. Хотел найти и сказать: эй, человек, давай мы с тобой будем двое. Хотя бы в запой угарный – на пару ударимся! Хрен там. Нету никого. Нормальным словом и то не с кем перекинуться. Разве что с Виталей Запариным, но и тот ведь повернутый.
Вот, кстати, Запарин. Философом себя считает. А копнуть чуть глубже... Вызубрил что-то из Бродского и затравил всех. Ну не виноват Бродский, отлипни ты от него. Гандлевского что ли полистай или Кибирова. "Не помесь тигра с обезьяной, а смесь Самойлова с Рубцовым". Цена всей запаринской башковитости – пара штопаных носков. И это ведь лучший. Это тот, от кого другие, кривясь, шарахаются – "шибко умный". Бог мой!
Остальные-то ведь – совсем тоска. Взять Вовчика с Машкой. Вовчик на полном серьезе мнит себя деловым – крутится, шустрит с какими-то ребятишками, кооператив открыл, шлакоблоки лепит. Мечтает развернуться и виллу двухэтажную на атлантическом бережке из них сварганить. Вот он – предел желаний: пальма над головой, банка холодного пива и собственные кривые ноги перед глазами. Машка у него молодец. Хоть и конченная идиотка, но иллюзий не строит, живет сегодняшним и наверняка трахается на стороне.
Сережа – инженер-неудачник со своей туповатой блажью. Любит дам, одетых во все одноцветное. А ведь в природе не существует таких! Это он точно – силком запихивает их в одни тона. И напивается молниеносно и до бесчувствия. От появления до отключения и десяти слов не успевает произнести. Однако ж его зовут. Зачем? Из любопытства – какую шлюху на этот раз с собой приволочет: синюю? зеленую? фиолетовую?
Люська с Костиком, Славка, Мишка – все на одну рожу, всех по одной мерке сварганили. И бабы, бабы... Ни лиц, ни имен. Одних Сережиных, не считая других, сколько поуводил он с вечеринок и колупал потом. Да что говорить – Марина ведь тоже появилась в первый раз с инженером. Какая она тогда была? Сиреневая?
А если глянуть за пределы этих друзей, с которыми хотя бы водку пить не противно? Если глянуть, а?
Тогда лучше сразу встать на четвереньки и люто завыть!
Нет, жить не скверно. Скверно жить рядом с ними. Вот. И даже водка не всегда помогает. Потому что скверно.
Да. Живи мордой в небо, чтоб не стошнило. Мордой в небо, ногами в землю. И – в газетном коллективе, чтоб ему, ядрена вошь, процветать долго-долго...
Если б только был Бог! Если б только был! Эдик пришел бы к нему, выплакался и сказал: "За что ты со мной так? Объясни!"
Накатывала глухая, пугающая тоска.
Эдик заерзал, забеспокоился. Так нельзя. И потом... Он же ведь не только скулит. Случается, так встрепенет одного-другого, что они только рты раскрывают и натужно глазами хлопают.
Вспомнить – это уж сколько времени прошло? – он леденящим шепотом рассказывал, как Лошадь в детстве трижды подряд болел ветрянкой и живописал отчаянье врачей, считавших дело безнадежным. Редактору, конечно, донесли, он после этого ходил идиот-идиотом. Что – разве плохо?
А этот слащавый балбес Сенечка? Ну? Почему у него детей нету? От недостатка фантазии можно б наврать про импотенцию, но Эдик, даже не сильно напрягаясь, такое загнул... Сенечка, якобы, стал донором, подарившим свой детоизготовительный орган прославленному шахтеру, неудачно придавленному в забое. Называлась даже фамилия шахтера, наклепавшего в рекордный срок не то семь, не то восемь отпрысков, из чего следовало, что донором Сенечка оказался хорошим. Рассказ имел много красочных подробностей. Например, что донорский орган не забыл своего прежнего хозяина. И когда однажды в забое Сенечка проходил мимо знаменитого горняка – в штанах у того началось активное шевеление. Женщины вытирали слезы. А обалдевшему Сенечке впору было предъявлять доказательства, что все органы у него свои, и они на месте.
Досталось однажды и Мудрому. Тот на встрече с учениками 11-ой школы был вынужден отчаянно отбрыкиваться от декламации стихов (Эдик накануне ввернул директору, что Председатель Совета является страстным поклонником Гавриилы Романовича Державина, знает его поэзию наизусть и очень любит читать, если попросят)...
Эх-ма. И вокруг глядеть тоскливо, а в себя еще поганей. Избави бог заниматься самоедством! Все, что угодно, только вот этого не надо. Не нырять в собственные бездны и глубины, не копаться в потемках и закоулках. Никогда! Ни при каких условиях! А то неизвестно, в какую яму там угодишь и выберешься ли из нее потом...
...И вот наконец-то коньячок добрался до головы и в ней, переполненной мраком и сумбуром, легко и празднично зашумело. И краски мира расцветились по-новому, засияв необыкновенно!
Как и было задумано!
Коньячный пузырек гоголем прогарцевал перед носом, звезды на его плече по-адьютантски сверкнули. Эдик сдвинул брови и вгляделся. Что за черт! Это был его девятый помощник в секретной лаборатории по управлению звездолетами задним ходом – тот самый, которого дважды он уже отстранял от дел за излишнее рвение в работе. "А не налить ли еще глоточек, как полагаешь?" – "Рад стараться, дорогой!" – "Что-о-о?!!" – "Виноват – рад стараться, господин адмирал-фельдмаршал!" – "Молодец, хвалю". Ну-ка: Буль-буль-буль... Ах, хорошо! Слушайте, кто это пять минут назад, пуская слюни, поносил тех, кто его окружает? Кто?? Эдик повертел головой. Посмотреть бы на того гада! Какой вздор от избытка самомнения! Эх, асинцы, родные мои от Прибалтики до Курил, я вам вот что скажу: жить надо проще, до этого еще Есенин допер.
За Есенина, Эдька. За светлые строки его – не жалею, не зову, не плачу... Х-ху!
Эдик вылетел из-за стола и на мягких пружинистых лапах заметался по кабинету. Львиный хвост молотил его по желтым бокам.
– Ах, мамочка, на саночках
Каталась я не с тем.
Ах, зачем с Сереженькой
Села под березоньку?
Ах, мамочка, зачем?!...
Устав от прыжков и ужимок, Эдуард Евгеньич свалился на стул.
Перед лицом воспарившего духом завотделом замельтешил в воздухе серый верткий комар. "Как я только что!" – восхищенный Эдик махнул рукой, и комар нырнул вниз и в сторону, но через несколько секунд появился вновь.
"Вот нас уже и двое," – умиленно подумал Эдуард Евгеньич, тепло разглядывая бойкого гостя.
Наглый комар поплясывал перед носом, ничуть не опасаясь последствий.
"Смотри-ка ты! Там, на улице, вьются они где-нибудь сворой, а этот всех бросил, пробрался в кабинет. Интересно, каково ему? Все там, а он – здесь. Все, как голодная свора, кидаются на мясистую дачницу, что грядки на своем участке полет, а этот ищет добычу один. А, может... – Эдик взглянул на комара пристальней. – А, может, у него разлад? Этакий свой комариный разлад с обществом? Может, они кровь сосут не так, как желает он? Может, хобот не под тем углом всовывают? Или возникли идейные разногласия? Может, ему смертельно надоели свои пресные Немоляевы или такие же унылые, но с каким-нибудь закидоном целеустремленности Пальмы? Да, почему и нет? Вот и удрал, свободен. Хотя, опять же, свободен-то свободен, но чего достиг? Чего достиг, дурень? Носишься один по кабинету... Буревестник, мать твою... Цель-то все равно одна – крови нажраться. Одна цель, как ни всовывай ты свой хобот. И лети-ка ты отсюда подобру-поздорову, здесь тебе не обломится. Там, среди огуречных и морковных грядок, пока мясистая дачница размажет десяток тебе подобных, может, успеешь вытянуть из нее горячей красной влаги сколько надо, отложишь яиц и хотя бы выполнишь предназначенное природой..."
Погруженный в свои мысли, Эдик не заметил, как комар куда-то исчез, и не сразу почувствовал зуд на шее. Скорее машинально, чем осознанно, он шлепнул ладонью и поднес ее к глазам. На безымянном пальце расползлось грязно-черное пятнышко с тонким мазком крови.
– Вот так-то. Что и требовалось доказать...
Эдик вытер палец, перелил остатки коньяка в стакан, поднял его, произнес:
– За упокой души...
И выпил.
Посидев еще минут пять и ощутив, наконец, все, что и полагалось ощутить, завотделом информаций убрал в дипломат пустую бутылку, бумажную пробку выбросил в мусорное ведро, а стакан, ополоснув, спрятал в шкаф. Огляделся: никаких улик? Никаких. Закрыл окно. И – можно топать домой. Но Эдик медлил. Ему в расслабленном состоянии требовался собеседник. Это уж как закон: выпьешь – надо поговорить. Тут и объяснять нечего – ежу понятно. Кандидат в собеседники, ничего не ведая, по-прежнему долбил за стеной на печатной машинке.
К Сенечке Эдик относился... Ну, известно, как относился. Да и хрен с ним, если лучшего ничего нет.
Эдик теперь уже безо всякой предосторожности вышел и запер за собой дверь.
Собственно, он даже поможет этому писателю, проведя с ним двадцать - тридцать минут в легкой, нестесненной беседе. Писателю будет полезно!
Размахивая дипломатом, в котором погромыхивала пустая бутылка, Эдик шумно ввалился в соседний кабинет.
– Привет Софронову-Маркесу!
Застигнутый врасплох, Сенечка оторопел. Лицо его стало кислым и на мгновенье застыло. Однако, зная бесцеремонность Эдика, он ловко спрятал исписанные бумажки в стол. Выдергивая из машинки последний лист, он нечаянно порвал его и не удержался – еще сильнее сморщился: ну вот, опять. Не однажды Эдик доставлял Немоляеву разного рода неприятности. И вот сейчас, еще ничего не сделав, всего лишь появлением своим добавил еще одну.
– Ты откуда? – спросил Сенечка. Впрочем, без всякого интереса.
– С "Ударника". В шахту ходил. Лазил с горным мастером по третьему участку. Выработки такие, что все на четвереньках – как вприсядку сбацал. Жаль, баяна не было!
– Понравилось?
– Нет, не очень. Зато побывал в кротовьей шкуре. Скажи мне: отчего у нас такое неуважение к кротам? Почему у них какие-то норы, а не выработки, квершлаги, вентиляционные штреки? Где наше сочувствие? Им ведь даже хуже, чем шахтерам – всю жизнь под землей и на пенсию рано не идут. А если и вылезут наверх – никакой выпивки... Ну, а здесь что новенького?
Эдик пихнул носком стул, тот качнулся и придвинулся к Сенечкиному столу. Асадчий устроился, забросил ногу на ногу.
– Да, собственно, ничего, – Сенечка вяло пожал плечами. – К аукциону готовимся. Информационные карточки, бланки протоколов весь день печатали.
– Эх-ма! – вздохнул Эдик. – Я вот думаю: не закрыть ли нам газету и не заняться ли мелким бизнесом? Создать этакое торгово-посредническое предприятие под названием "Вперед, к свершениям!" или кооператив "Одуванчик" и процветать на здоровье?
– А что тебе не нравится? – вопрос Сенечкин был по-дурацки наивен так же, как и близорукие, чуть выпуклые глаза, которые тоже смотрели подслеповато и наивно – чего очки, гад, не носит?
– Что значит: не нравится? Мне все нравится. Особенно перспективы и возможности.
Сенечка осторожно дернул головой:
– Ты что: сомневаешься, что мы проведем аукцион?
– Ничуть! Ничуть я в этом не сомневаюсь! Ни грамма! Это будет самый настоящий асинский аукцион, проведенный исключительно по-асински... Ну, ладно, черт с ним, с этим вашим аукционом, – тут Эдик подозрительно, словно только что догадавшись, покосился на Сенечку. – А ты чего здесь казенный стол локтями трешь? Опять Муза застукала? (Сенечка прикусил верхнюю губу, но как-то уж очень нервно прикусил и тем самым окончательно выдал себя.) Понятно, понятно...
Поиздеваться что ль над писателем? Нет, этот способ вразумления не раз опробован. И совершенно без толку. И потом – убогих все-таки надо жалеть. Подавать им копеечку или идею свежую. Что касается копеечек… Копеечки нам самим нужны, а вот идею – пожалуйста. Идей у нас двести штук. Эдик поддернул стул еще ближе и, доверительно наклонившись, сказал:
– Старик, ты, конечно, отмечен. Я на полном серьезе. Есть в тебе то, чем каждый из нас, обыкновенных, обделен с самого рождения. Тебе для полной гениальности надо всего вот столько, полсантиметра. (Врал Эдик. На самом деле он считал, что и тридцати метров не хватит.) Хочешь, тайну открою? Ты слушай внимательно и не перебивай. Вот. Я скажу, чего не хватает в твоих рассказах. Любви там много – этого нельзя отрицать. Поцелуев, взглядов, птиц каких-то чахоточных – всего навалом.
Мысль, гвоздем сидевшая в голове, стала дробиться, расслаиваться. "Шалит коньячок!" – подумал Эдик и, чтобы не запутаться и не упустить главного, решил покончить разом.
– А не хватает в них вот чего. В них не хватает дерьма. Понимаешь? Да не гляди так. Самого натурального; чтоб все, как надо. У тебя ж там каждый мужик если начнет мочиться, то непременно нектаром. Ты людей по земле пускай, а не по воздуху. По зе-мле-е! Соображаешь?
– Соображаю.
– "Соображаю"... Ни хрена ты не соображаешь. Вот, допустим, сидят твои голубки где-нибудь в парке на лавочке и целуются. Вокруг розы и акации млеют, как водится, в томной истоме. Вдруг у подруги живот вспучило. Она скромненько так говорит: "Милый, подыши пока запахом чудных цветочков, я отлучусь на минутку…" И быстренько, быстренько – шасть за кустики. Присаживается и все ее пирожные и шоколадные конфетки начинают с ревом вылетать наружу.
Сенечка выпучил глаза.
– Да. Понос пробрал. Сидит она под кустом, тужится и потеет, освобождает себя. Но зато потом какое облегчение! Она возвращается к милому и с удвоенной силой начинает целовать его.
Сенечка дышал, как загнанный.
– Вот она жизнь во всех ее многообразных проявлениях! Но это что, это так, ерунда. Я тебе сейчас сюжет подарю.
– Да не...
– По глазам вижу – хочешь. Слушай и запоминай.
Эдик разволновался.
– Вот шахта "Асинская". Угля в ней почти не осталось. Года через три закроют к чертовой матери. И уже есть прожекты, куда пустые выработки приспособить. Кто говорит – шампиньоны выращивать, кто – чтобы склады устроить. Чего складировать? Покойников, разве. Короче – по-нашенски ублюдочно, с фантазией валенков. Запихать бы им шампиньоны в задницу. (Сенечка сморщился.) Нет – тут другое нужно! Тут нужен размах! Я прикинул: лучше борделя ничего не придумать! Да! Вышколенные твари, игральные автоматы, рулетка… Сочини на эту тему рассказец! Назови его фантастическим. Запоем читать будут!
Эдик вскочил и замахал руками.
– Представляешь, какая приманка для толстосумов: потрахаться на глубине пятьсот метров! Ну? Такого ж борделя нигде больше нет! Название сварганить соответственное: "Дети подземелья", "Адский огонь", "Ударницы пятилетки – за твердый доллар!" или что-нибудь в этом роде. Напиши, что миллионеры из-за бугра стаями сюда прут. Да! Приезжают, допустим, пресыщенные сволочи с Елисейских полей: "Ну – где тут у вас гнездо разврата?" А их еще на вокзале запихивают в замызганную дежурку, у которой выхлопная труба не наружу, а внутрь, и привозят на шахту. Выползают господа из дежурки и видят перед собой огромный террикон эпохи развитого социализма; административно-бытовой комбинат – облупленный, как общественная уборная; гипсового шахтера на постаменте с отбойным молотком в правой руке и отбитой левой. Настроение у господ от всего этого падает до нуля. "И это весь сервис?" – тоскливо спрашивает очкастый хищник банковского дела. "Нет еще. Пожалуйте в мойку". В грязной мойке этих сукиных засранцев переодевают в шахтерскую робу, зачуханная баба дает каски с лампочками, самоспасатели. С собой ничего лишнего, только кошельки. Еще и припугнуть, как следует: мол, деньги для того, что, если обвал, то обратно наверх – только за плату! Затем в клети опускают на пятьсот метров. Там уже стоит электровоз с разбитыми, заплеванными вагончиками. С очкариком делается дурно. Он хочет умчаться в Лас-Вегас или прямиком в свой Манхэттен-банк и клянется до конца своих дней не наживаться на валютных махинациях, если, конечно, выберется отсюда. Новоявленные шахтеры вертят в руках самоспасатели, не зная, как ему помочь. Затем кое-как все рассаживаются в вагончики и в полном трансе едут в темноте по ужасному, гремящему эхом квершлагу. Пять минут едут, десять. И приезжают... Здесь, смотри, здесь вся соль в контрасте! Представь только: море огней. Маленькие уютные зальчики. Мебель, драпировка – все по самому высшему разряду. Дрессированные официанты в белых рубашках плавно летают между столиками. Жратва изысканная. Питье тоже. Омары-лангусты-устрицы – ведрами и тазами. Черная певичка выдыхает интимный шлягер: "Я сама как уголек". Дохляк-финансист приходит в себя. После шока ему хочется острых ощущений. Он заказывает все подряд, он лезет лапами в жаркое, он плачет лицом в шахтерскую каску, поет и пляшет, играет в рулетку. В этом адовом вертепе он вдруг осознает, как изумительна жизнь! А тут еще подваливает к нему роскошная дива и в нос так говорит: "Дорогой, пойдем, я отдамся тебе у груди забоя". Нет, ты представляешь: у груди забоя!!
Эдик вертелся, корчил рожи, взвывал, хлопал себя по коленкам.
– Я не могу! У груди забоя! На глубине семьсот метров! Как представишь, сколько земли над тобой... После этого любому денежному очкарику Лас-Вегас покажется отвратной преснятиной. Здесь, – он ширял пальцем в пол, – под нашими ногами можно устроить Содом и Гоморру и черпать оттуда груды золота. Пусть наверху будет ударный труд, принимаются резолюции профсоюзных собраний и мотыльки целуют друг друга в жопу, а там горит адский огонь, льются коньяки и не прекращается свальный грех. Напиши, слышишь, напиши об этом!
Сенечка поперхнулся воздухом, как ошпаренный. Словно его чистых, непорочных девушек разом загнали в это подземелье и всех их поодиночке и скопом... Нет, ни за что!!!
– Не сумею...
– Эх, ты! – Эдик был не столько разочарован, сколько жалел себя. Кому приходится доверять сокровенное? Перед кем икру метать?! Ну, зачем ты, Создатель, производишь на свет таких слюнтяев? Отправлял бы сразу в рай, чтоб людей не мучили. Да способны ли они вообще на какие-нибудь сильные чувства?
– Скажи, друг сердечный, тебе не тоскливо жить?
Сенечка вымученно улыбался кривящимися губами.
– Тебя что-нибудь задевает? По человечески, как любого из нас? Что ты больше всего ненавидишь? Так ненавидишь, что аж руки чешутся?
– Ничего.
– Ну, хорошо. А что больше всего не любишь?
Сенечка подумал.
– Не люблю, когда без очереди лезут.
– Хотя бы что-то! – снова взорлил Эдик. – Это обличает поверхнотость... поверхностос твоих взглядов. А ты попробуй на него глубже взглянуть. На того, кто лезет. А ну как человек самоутверждается? А? Что тогда? Запомни: если он лезет, значит – он живет! Эх, ты!... Соображаешь?
– Соображаю.
– И правильно делаешь, что соображаешь. Все. Я пошел, а ты пиши. Пиши по-новому. Собери свои силы и напиши про детей подземелья. Пока.
– Пока.
И Эдик удалился, унося с собой пустую бутылку и нерастраченное желание общаться – это, последнее, переполняло душу и разливалось по молодому телу, особенно упираясь в ширинку.
Сбегая по домсоветовской лестнице, Эдик подумал: где же растратить свое желание – у Марины или у Ленки? Вопрос был важен, но, добежав до низа, Эдик ответил на него.
У Марины наверняка найдется, что выпить...
Глава 9. ЛЕНТЫ И БАРАБАНЫ
В начале августа, когда ночи в Асинске еще коротки, утро разворачивается столь стремительно, что петухи, как правило, не поспевают за ним. Первое суматошное "ку - ка - ре - ку!" раздается лишь после того, как восток уже вовсю засверкал желтым, розовым и малиновым, а солнце оттолкнулось упругими лучами от крыш стекольного завода и помчалось в небо.
Утро здесь – не самое любимое время суток. Головы изрядной части асинцев натурально трещат, конец предыдущего дня упрятан в кромешном мраке. Из мрака, как охвостья из клубка ниток, торчат потертая клеенка со сковородой холодной картошки на железной подставке, отощавший численник над выключателем и отдельные куски громких разговоров, но с кем и на какую тему – вот вопрос. Однако прежде этого вопроса возникает другой – что пили? Ибо когда не стало ни дрожжей, ни сахара, народная смекалка по части изготовления самопала поднялась до таких высот, что впору руками развести. И табак стали для крепости добавлять, и черт знает что еще.
Если вечер у асинца – досуг и культура, то утро – пора воспоминаний.
Понятно, что не все доберутся в ранний час до работы, а кто доберется – рухнет на станок или под трактор в твердом стремлении отлежаться там до обеда. И пусть мастер прыгает рядом – чего, мол, станок (трактор) не работает? Скажут ему: магнето не фурычит и – отойди отсюда. А к одиннадцати трое-четверо по одинаковой тоске в глазах найдут друг друга и что-нибудь да придумают.
Но не каждый – и такое бывает – мучается с утра головой.
Более того, мы можем конкретно указать на множество асинцев, которые в приподнятом настроении встретили новый день.
Виталя Запарин, позевывая и поскрябывая грудь, выполз из своей избы и блаженно сожмурился. Вслед за ним появилась нечесаная розовая девушка и стиснула его за шею. Так вдвоем они прошествовали к желтеющей огуречной грядке, нашли по огурчику, теплому и пупырчатому, обтерли ладонями и тут же съели.
Работник узла связи инженер Сережа, вскрыв нутро хитроумного железного агрегата, копался в тоненьких, разбегающихся проводах, ища неисправность. Инженер Сережа – этот великодушный даритель своим друзьям разноцветных девушек, насвистывал под нос веселенький мотивчик. Вечером у него намечалось новое свидание. Девушка предполагалась кремовых тонов.
Редактор многотиражной газеты "За сверхплановую добычу" Николай Подтележников несколько раз сфотографировал директора родного журжевского шахтоуправления Ивана Полуэктовича Зверева и теперь брал у него очередное интервью:
– Иван Полуэктович, пока вы с нами, нам никакие снижения добычи не страшны. Но как жить дальше?
Щупленький Иван Полуэктович отворачивался от солнца и шевелил бульдожьей челюстью.
– Если вглядываться в суть, – с растяжкой говорил он, – то все за пределами нашего предприятия хреново и катится в тартарары.
Николай Подтележников быстро кивал и вдохновенно записывал.
Мартын Козявин с восьми ноль-ноль проводил планерку и вопил так, что в соседних домах дрожали, готовые выпасть, стекла.
А в рабочем комитете Аркадий Ильич Безушко в окружении соратников и единомышленников объяснял по телефону Павлу Чихиривичу Мартышкину всю сложность нынешней политической ситуации.
Утро, пусть и не самое любимое у многих время суток, пришло и покатилось своим чередом.
Не успел Эдик без пятнадцати девять перескочить порог кабинета, как Пальма, оторвавшись от гранок, толстый пучок которых, как пучок квелых редисок, сжимала в белом кругленьком кулачке, с ходу не без злорадства объявила:
– Хоть разбейся, а к одиннадцати чтоб три информации были!
И выразительно потрясла пучком: вот, дескать, твоих как раз тут и не хватает.
А Эдик весь был во власти утренних грез, амуры и феи, весело щебеча, парили над нечесаной головой, и не до конца растраченной медовой негою дышали небритые ланиты. Четверть часа тому назад, прощаясь у дверей, он держал Марину за мягкую талию. Благодарная девушка положила руки ему на плечи и язычком щекотала уголки Эдиковых губ.
Свежая, томная и чудная, чудная!
Выспаться дала и кофеем напоила – все потребности скупого мужского сердца учла.
И потом, когда он бежал по улице, тоже все было хорошо. И город казался чистеньким и светлым, и какая-то птичка-певичка оттягивалась и балдела в ветках рябины напротив музея. А тут...
Эдик проскакал к столу, громко шлепнул дипломатом об пол и сразу начал выпендриваться:
– Вечно вы, козочка вы моя ненаглядная (Пальма в недоумении вздернула головку. Ох – ляпнул, переборщил: козочка-то на пятнадцать годков старше, какая уж там козочка), вечно вы, драгоценная вы моя, норовите сказать человеку гадость. Причем, прямо вот на старте трудового дня и в тот момент, когда она совершенно лишняя.
– Лишняя?
– Разумеется! Я даже больше скажу: когда эта гадость – вы только не удивляйтесь – и даром не нужна. За что страдаю? За какие провинности? Я ведь вчера костьми лег, но в рабочем комитете все уладил – они от поддержки нашей газеты не отказываются.
– Знаю.
– Вот! Ценить меня надо! Да что там ценить – рубашки мои иногда стирать можно! Вы спросите душу свою: кто для вас самый необходимый человек? И душа ответит: Эдик! Хотите дам семь рублей, а вы за это чуть-чуть умерьте аппетит. Не больше двух информаций в день... допустим, до конца года. Как вам мое предложение?
– Да у тебя ж нет семи рублей! Ты ж вечно в долгах.
– Я займу! Слово чести!! Как – по рукам?
Пальма раздумывала. Не продаться ли за эту сумму? Нет, мало.
– Я удивляюсь: почему напоминание о работе для тебя – всегда – гадость?
Черт! Вот привязалась-то! Плохо зависеть от бабы, которую нет желания совратить даже по пьянке. Но уступать нельзя, иначе завтра потребует не три информации, а четыре.
Эдик не знал о вчерашнем визите Пальмы к Чемякину, не знал, что дома уязвленная воительница до самой ночи гремела погремушкой на хвосте, шипела и высовывала раздвоенный язык, чем до смерти перепугала бедолагу мужа и дочек. Не знал он, что ему достались только жалкие до смешного остатки Пальминого раздражения.
А поскольку он не знал этого, то и не ведал, что не сетовать на судьбу надо, а бить ей горячие благодарственные поклоны.
– Не о работе, не о работе, при чем тут работа? Работа тут ни при чем. Три информашки! Это ж чудовищная передозировка! Наркоманы от такой коньки отбрасывают! Хотите другую сделку? Я подготовлю одну информацию и две своих самых неотразимых улыбки. Улыбки – закачаться можно! Итого: три, – Эдик заговорщицки подмигнул.
Но Пальма, избежав одного соблазна, к другим была уже не чувствительна.
– Фиг тебе. Прибереги свои улыбки для Антонины, там они пригодятся.
– Пальмира Ивановна, я скоро начну нервничать!
– Это никого не интересует.
– Скостите хоть малость, – Эдик все пытался воззвать к человеколюбию.
– Нет, – Пальма строго взглянула на заведующего отделом информаций. – И не торгуйся...
Вот противная.
Эдик для порядка поныл еще немного и, разумеется, напрасно...
Информашки, если кто не пробовал их когда-нибудь добывать – самая неблагодарная вещь на свете, хуже нет работы. И хотя его, Эдика, нередко клевали на летучках, но клевали, щадя, понимали, как они достаются.
Звонишь хотя бы в плановый отдел стекольного завода:
– Вы уже подбили данные за июль?
Какой-нибудь гусь-пенсионер сопит с той стороны в трубку:
– Да, конечно.
– Замечательно! Карандаш у меня под рукой. Назовите, бога ради, цифры выполнения плана.
– А зачем?
– Для газеты.
– Ой, нет, нет! – пугается гусь. – Это надо согласовывать с директором.
И так, между прочим, повторяется не единожды. Мартын Козявин (каналья – каких поискать!) вообще строго-настрого запретил в своем тресте давать любые сведения для газеты. А после того, как стал депутатом – к нему и вовсе не подступишься. Не строительный трест, а прямо контора секретной службы по тайной забивке свай и монтажу панелей. Радистки Кэт на них нету!... И получается: за двадцать-тридцать строк гонорар от силы трешка (опять же если Пальма при разметке расщедрится), а нервов и времени вбухаешь несоизмеримо.
Поэтому легко сказать – три информации... Стоп! Одна есть. О проверке магазина рабочим комитетом. Не зря он вчера побывал в рабочем комитете: и отношения наладил, и информацию получил. Чудненько, как сказал бы Лошадь! Оформить ее – пятнадцать минут. Но надо искать еще две. А где? Бытовка вся – кто на заготовке сена, кто на прополке. Заводы тоже – кто пашет, кто сеет, кто коровники строит. О! Вот с этого и начнем.
Эдик быстро пролистал потертую записную книжечку, книжоночку- выручалочку с десятками фамилий и телефонов. Самые надежные – женская гвардия – тут они все. Не будь у Эдика постоянных поставщиц информации: экономисток, бухгалтерш, незаметных инженерш из производственных отделов – совсем бы плохо жилось. Этим своим слабопольным активом Эдик очень даже дорожил: улещал, умасливал, не забывал лично наведаться и так нахально заглядывал в глубокие выемки блузок, так жадно и воспаленно пробегал глазами по лебединым изгибам, что сорокалетние инженерши по соц. соревнованиям чувствовали себя восхитительно желанными.
Не дать информацию столь увлеченному работой журналисту Асадчему было никак нельзя.
И чем напористей наседал Эдуард Евгеньевич, тем благосклоннее становились дамы. А как иначе? Время для них сейчас какое-то не галантное. Дурацкое какое-то для них время! Сделай разрез на юбке хоть до пупа или даже совсем заголись – толку мало: мужик-самец, ослабленный паленой водкой и мутной бурдой, пошел нынче вялый и неактивный – стрелять надо такого самца. Изводить за ненадобностью! А вот Асадчий – совсем наоборот! Огляди просторы Асинска – Эдуард Евгеньич один из самых последних, кто улавливает призыв бедной и заброшенной женщины. И пока позволяет железное здоровье, он изо всех сил будет изображать из себя рэкетира по этой части, неумолимо собирающего нежную дань. Да. Так надо. Заодно и делу какая польза! А дело у нас, в конечном счете, превыше всего.
Выбрав нужный номер, Эдик быстро накрутил диск и с ужимками и придыханием понес в восприимчивое нежное ушко коктейль из дежурной оды, частушек и арий из оперетт:
– Алла Викторовна? Наконец-то! Золотце вы мое замечательное! Как же я без вас соскучился! Здравствуйте. Как самочувствие?... А-а... Ну да... Все-таки болят? Тяжелый случай... А где вы отпуск проводили? Дома? И не лечились?... Напрасно. Это почему вы себя не жалеете? Надо было брать путевку и – вперед... Что "дети"? Да бросьте вы! Между прочим, один мой знакомый, душевнейший человек, на грязи без всяких путевок ездит. На север куда-то, за Томск. Места настолько дикие, что туристки даже рук чужих не боятся! Оздоровительный массаж с грязью, очень эффективно… Да… А у него как раз руки. Такая, говорит, постоянная ломота. Только этим и спасается... Вашего, примерно, возраста. В лесхозе работает. Одинокий. О, такой мужчина, вы бы видели – высокий, стройный, глаза черные! И однолюб. Любит лишь одно... Да бросьте вы! Вам с вашей внешностью еще пару мужичков на стороне заиметь можно... Нет, я удивляюсь: какие шутки? Когда начинаю серьезно – вы не верите... Что ж, к делу, так к делу. Кстати, не дай бог, конечно, но вас там пока не трогают? На "Асинской" Людочку, инженера по соцсоревнованию, неделю назад сократили. Ужасный случай. Прямо выгнали к чертовой матери. Вы еще не слышали? Такое вот несчастье. И знаете почему: со мной пререкалась, мало давала материалов в газету... Ну и хорошо. Мне, Алла Викторовна, всего-то пустяки и нужны, даже говорить совестно: пару информашечек. Я весь внимание...
Эдик подтянул к себе чистый лист.
–...Не может быть. Не верю. На а-агромадном заводе не может ничего не происходить! Если это так, то грустно, ой как грустно. И настораживает. Предлагаю вот что: шефская помощь селянам в разгаре, давайте про нее. Любознательные подписчики жаждут прочесть про новые кормоцеха, кормоплощадки и зерносушилки. Как там у вас озимые-колосовые? Тишина? Давайте тогда про инструментальный цех. Он сенохранилище в этом году думает сдавать? Селяне волнуются. На последнем совещании у Мудрого директор совхоза публично заявил: рабочие больше пьянствуют, чем строят. Мудрый очень огорчился. Я знаю, как вы уважаете Мудрого, так вот ему было за вас неловко, весь фиолетовыми пятнами покрылся. Что-нибудь изменилось?... Плохо, плохо, – Эдик собрал брови в кучу. – Заводскую марку совсем не держите. Уронили ее, Алла Викторовна, уронили. Ладно, завтра перезвоню, а вы уж подготовьтесь.
Эдик с досадой опустил трубку. Трубка съехала набок на аппарате, пришлось поправлять.
– Попробуй – выбей у такой информацию. Во, – он покрутил пальцем у виска. – В голове ветер, ниже пояса – дым.
– Знаю я ее, стерва еще та.
– Вот и я говорю.
– А сколько лет тому мужичку, что грязью лечится? – безразлично спросила Пальма.
– Много. Сорок пять, – рассеянно ответил Эдик.
Помолчали. Эдик искал, кому позвонить теперь.
– У меня подруга есть – свой дом, хозяйка, каких поискать, и характер мягкий. Может, познакомим?
Эдик оторвался от записной книжки. Ну, баба, ну, баба!
– Случайно, не та торгашка, что мне подсовывали, все хрусталем своим хвасталась? У меня руки чесались разнести его вдребезги!
– Нет, нет, – Пальма качнула кудряшками. – Другая совсем. Эта учительница, образование высшее, приятная женщина. Так – что?
– Да я бы с радостью, но вчера мой холостяк улетел на два года в Турцию.
– Зачем?
– По контракту. Леса вырубать.
Пальма обиженно поджала губы.
После нескольких осечек подряд – женская гвардия сегодня была не в ударе – Эдик добыл на хлебозаводе первую информашку: о количестве и качестве выпускаемой продукции. Добросовестно записав, сколько испекли булочек, батонов и саек, Эдик воспрянул духом. Потом было еще два неудачных звонка, причем в одной конторе его запальчиво обругали за назойливость (старая дева с заскоками). Вторая информашка была о работе автотранспортного предприятия. Эдик зафиксировал, сколько пассажиров было перевезено с начала года, на сколько процентов выполнен план семи месяцев и какие бригады водителей лучшие. Не густо, но сойдет.
Начал писать и тут позвонили из АТП. Наспех извинившись, сказали, что данные не точные: то ли в тонно-километрах, то ли в пассажиро-перевозках есть ошибка. "Не всех, кто в автобусы влез, посчитали? – стал грубить завотделом. – У вас и так цифры – среднепотолочные..." Голос в трубке упорствовал: перепроверим и сообщим после обеда.
Ну, конечно! Станет их Пальма ждать.
Не искушая больше судьбу, третью информацию Эдик состряпал из ненаписанного пока репортажа.
К десяти все было готово и сдано на машинку. Свою задачу он выполнил. Пока перепечатают, это минут двадцать. А если Пальме слишком надо – поторопит, сама заберет и сверит.
Теперь можно было повалять дурака, и Эдик с чистой совестью отправился шляться по кабинетам.
Для начала заглянул к Паше. Но Паша заперся в лаборатории – печатал снимки – и его не пустил.
– Извини, Эдька, открыть не могу, Стрючка торопит! – только и прокричал из-за двери.
Ладно, мастер, штампуй своих покойников, мешать не будем.
Куда теперь? Ага. В отдел писем.
Анна Францевна разбирала почту.
– Нету, Эдичка, нету ничего интересного. Вот вчера были "Московские новости". Хочешь посмотреть?
Минут пять Эдик шелестел газетами и остался недоволен и даже рассержен – вокруг Асинска на всех остальных мировых пространствах, за близкими и дальними лесами и косогорами, ничего ровным счетом не происходило. Кто-то куда-то приехал, и там они встретились, и их, козлов, заученно обрадованных, поймал в объектив столичный фотарь. Причем и ловить-то не слишком старался – они сами, теснясь плечами, скалились на публику. Все. Мир апатично жил без событий, даже информашки были еще натужней, чем у Эдика.
– А о чем пишут уважаемые читатели?
Он потянулся к тонкой стопке – письмо и две открытки – на углу стола, но быстро отдернул руку – на всех трех посланиях был один и тот же почерк.
– Опять Мартышкин?
– А кто ж еще...
Пенсионер Павел Чихиривич Мартышкин был ниспосланной божьей карой редакции за грехи ее. В иные дни почта приносила до четырех-пяти откликов от неугомонного пенсионера. Сегодня только три.
Ну-ка посмотрим, что там.
Эдик начал с открыток.
"ВкС, №146 "...Петра Алексеевича в 1940 году забрали в армию..." (из комм. к снимку). Это теперь в армию забирают, а раньше призывали".
Второе послание было еще лаконичнее: "Поступок В. Д. Прохорова приветствую".
Эдик не знал, кто такой В. Д. Прохоров и в чем заключался его поступок и со вздохом распечатал письмо. Там оказалась вырезка субботней Антонининой статьи с многочисленными подчеркиваниями. Внизу, на полях была всего одна фраза: "Это называется лапша на уши. Пав. Мартышкин".
Асадчий сгреб в кучу послания и помахал ими.
– Это ж сколько он на нас тратится? А пишет сколько? Он же руки свои в мозоли стер! Потрясный мужик...
– Что ты хочешь – старость. Одинокий человек.
– Выходит, если меня никто в мужья не возьмет, и я таким буду? Не шутите так, Анна Францевна!
– Это еще не худший вариант.
– Да? А что же худший?
– Наверно, когда писать некуда и некому.
Эдик поднялся и ушел, раздумавшись о горькой своей судьбе.
У Элеоноры с Натальей за подготовкой к аукциону сидела директор Дома культуры шахты "Асинская" Александра Юрьевна Непрошина. Обсуждались творческие вкрапления в торги.
– Александра, ты пойми, – втолковывала Бухацких, – программа должна быть о-очень насыщенной. Никаких длиннот, никаких задержек. Вот это, смотри, и вот это (она колотила пальцем в сценарий) надо убрать. Не дай бог, в зале начнут скучать – это все, крест можно ставить. Кончили продавать рубашки, тут – раз! – девочки пошли, музыкальный номер. Там-там-трататам. Номер кончился – следующее. И вот так: одно за другим, одно за другим.
– Да я понимаю, – отбивалась Непрошина. – Так, что: Светочку с песней после рубашек выпускать будем?
Эдика, который сунулся было в кабинет, тут же энергично выперли.
– Ах, какие мы занятые – спасу нет, – сказал Эдик.
Оставался еще один кабинет, но, честно говоря, заглядывать туда не хотелось. Сенечкина физиономия еще вчера надоела. "А, кстати – начирикал ли этот брат Вайнер рассказ по моему сюжету? Придется все-таки зайти. Если да – пусть гонораром потом поделится, Пальма должна выписать по высшей мерке".
Однако Сенечки на месте не было. Зато была Антонина, она вычитывала только что взятый с машинки материал.
– Вот тебе раз! – сказал приятно удивленный Эдуард Евгеньич.
Недавнее тяжелое прошлое в виде изнурительного сбора трех информашек моментально выскочило из головы.
Вблизи от коллеги по работе – завотделом Антонины Сударушкиной Эдик натурально волновался и млел. Эти чуть припухшие, слегка приоткрытые губы – то ли отталкивающие воздух, то ли пробующие его на вкус, эти округлые оголенные локотки: молочные, нежные - до невероятности учащали сердцебиение и вызывали безудержный прилив задорных сил одновременно во всем страшно восприимчивом Асадчевском организме. В него как будто разом закачивали полведра свежей крови и она, бунтуя, распирала вены.
О локотках Эдуард Евгеньич мог выпалить целую лекцию.
– Знаете ли вы, – начинал он иногда в холостяцком кругу между пятой и шестой рюмкой, – что такое локоток желанной женщины? Это самое первое в ряду интимностей, что вам дозволяется потрогать! Вы еще в неведенье, какова грудь – упругая или дряблая, есть на ней родинка или нет, крупные соски или небольшие – в вашей руке пока только локоток. И вы, распаляя воображение, моментально дорисовываете все, что спрятано под одеждой. О, какие чарующие картины возникают перед взбудораженным взором! Какие пленительные изгибы зовущей плоти! Были времена – впечатлительные натуры, только лишь держась за локоток, сваливались в обморок! Еще бы: локоток – начало захватывающего пути в сказочное незнаемое. Если, повторю, женщина желанна...
Сотрапезники слушали и не могли понять: какие локотки? Поставил подножку, повалил и – все! Но это их дело… А тут ведь и до локотка еще не дошло! Битый, тертый, многое познавший Эдик рядом с этой женщиной чувствовал себя беспомощным – он робел!
Однако бывали и другие моменты. Когда накатывало красноречие, и взгляд наглел, но и тогда потрогать руками эту волнующую плоть все-таки не решался...
– Вот тебе раз! – повторил Эдик. – Ты ж собиралась на какой-то семинар. На семинар библиотекарей? Или младших медсестер?
– Передумала.
– Тогда привет отважным борцам с рабочим движением! – бодро возвестил гость, придвинул к Антонининому столу свободный стул и вальяжно расположился на нем.
– Хм, – сказала Антонина.
– Я вчера был на "Ударнике", в третьем участке. Там все прочли статью "Без недомолвок" и выразили полное одобрение. Так, говорят, им, сволочам, и надо. Долой рабочий комитет, да здравствуют советские профсоюзы. Руки жали, провожали...
О том, как встретили его в рабочем комитете, Эдик распространяться не стал.
– Брось врать, – сказала Антонина.
Ответная приязнь к баламуту из соседнего кабинета у нее возникла давно. Однако Асадчий, кое о чем, разумеется, догадываясь, ошибался, полагая, что причиной тому его сокрушительное обаяние.
Все обстояло несколько иначе и даже чуточку сложней. Да. Но здесь надобно вернуться лет этак на десять с хвостиком назад в то незабвенное время, когда Антонина – а тогда попросту Тонечка – жила не здесь и училась в пединституте.
...Небольшая, чистенько выбеленная комнатка в общаге на пятом этаже. Три кровати под белыми покрывалами. Вечерний чай из красных, в белый горошек чашечек. Конфеты и печенье на блюдечке. Счастье, что Эдик не видел той, до скуки облизанной комнаты, в таких комнатах он или томился, или устраивал бардак... Курс – на девять десятых девичий. И раз в неделю, в субботу вечером, танцы внизу, в не слишком просторном холле. И поскольку своих парней не хватает, приходят со стороны – из политеха и черт знает откуда. Девочки сочные, и многих из них тискают потом по всем углам.
Но Тонечка не такая... У нее на этот счет строго. Вечер потанцует, потом неделю поучится. Потом опять вечер потанцует и снова поучится. А лишнего ни-ни...
И случилось это на втором курсе, в сентябре, в самом начале занятий. Их почему-то в тот год не отправили на картошку. И чуть ли не на первых после лета танцульках налетел на нее Славка. Налетел и прибился. Закружил, заговорил и после танцев сразу не отпустил, и назавтра свидание назначил. Словом – задурил мозги капитально.
Много в нем было замечательного. Во-первых, похож на известного певца Валерия Леонтьева. Во-вторых, веселый и болтает без умолку. А еще несметное число друзей, которые ему рады. С Тонечки, как на свежем ветру пожухлые листья, стремительно слетали чопорность, замкнутость, девственность. Подруги в комнате с громким треском лопались от зависти. Тонечке это безумно нравилось. Как нравились и встречи, и компании, и дешевое вино, и непритязательная закуска. Хохотали, бывало, от души, а отчего хохотали – попробуй, вспомни сейчас. А осень стояла великолепная. И вызывающе дерзко слепило солнце. И вокруг того, далекого теперь города оказалось так много красивой природы, что бедная Тонечка и не подозревала. И обычно под воскресенье Славка с друзьями брали палатки и они компанией в восемь – десять человек выезжали куда-нибудь на шашлыки, а заодно попеть под гитару, посидеть с удочками, пошвырять волейбольный мячик. А главное – похохмить и подурачиться. Однажды Славка раздразнил и заманил ее в реку (это в сентябре-то!) и она – вот что ей самой было удивительно – пошла!
А потом, как-то очень быстро, она начала уставать и от шумных компаний, и от беззаботно-веселых лиц. Поменьше бы всего этого. То ли дело – комнатка в общаге, чай из чашечек, печенье на блюдечке... Славка не понимал. Глядел изумленными глазами балбеса: как это так? Меньше встречаться с друзьями – да? Меньше потакать своим желаниям и причудам? Как это все можно меньше? Меньше жить, что ли?
Через два месяца Тонечка поставила ультиматум: или я – или все остальные! Несмотря на обманчивую мягкость, Тонечка уже тогда умела быть жесткой. И они крупно поссорились. Поссорились и неделю не встречались. А потом встретились. Вернее, даже не встретились, а просто Тонечка случайно увидела его на улице. Славка был не один. Рядом семенила какая-то гадкая, с костистыми плечами девица. Ноги – длинные и худые, и сама, главное, плоская, словно тапочком придавленная, но с нагло-счастливыми глазами. И подруги по комнате радостно подтвердили: да, ходит с какой-то шваброй!
Вот так и закончился ее самый бурный в жизни роман. А душа саднила. Долго потом еще саднила. И вспоминался чаще всего один случай.
Славка, шумно фыркая, плывет в сентябрьской воде. Затем встает на дно и машет рукой:
– А ну – давай сюда! Или слабо?
– Нет, не слабо.
– А чего сидишь там, как курица?
Эта "курица" ее подбросила. Ну – погоди! И – бегом, бегом в реку. По колени, по пояс и – окунулась.
Холод сразу, со всех сторон, острыми булавками впился в тело. И все внутри сотрясательно охнуло и сердце на взлете остановилось. А потом ничего. А потом и совсем хорошо. И Славка рядом.
– Ай да умница! Ну, до чего храбрая девочка!
И холодными губами – в ее холодные губы...
И чем дальше отодвигалось это купание, тем отчетливей Антонина понимала, что если и была когда счастлива, то именно в эти два месяца. И еще понимала, что годами жить в таком ритме ей бы не удалось, она бы просто развалилась на части. Руки-ноги бы рассыпались.
А ближе к окончанию института в ее тихую гавань вошел другой паренек – спокойный, неторопливый, не какой-нибудь сумасброд. Не было ни шашлыков, ни осенних купаний, а были нечастые вечерние вылазки до киношки, чай из красных, с белым горошком чашечек, конфеты и печенье на блюдечке. Он и стал мужем Тонечки. И навсегда исчезнувший Славка все реже и реже являлся в памяти...
А тут – Эдик. Нет, внешне он не походил на Славку. Но роднило, удивительно роднило их одно отношение к жизни, одна общая черта – ненасытность. Сколько ни дай всего – радостей, удовольствий, развлечений – все им мало. И что-то помимо воли, почти забытое, всколыхнулось в благополучной, устроенной в жизни женщине.
А они, эти тупые бабы, они ничего не понимали. И Пальма, и Наталья подзуживали ее:
– Как там у нас продвигается охмурение мальчика?
И Элеонора сально похохатывала.
Пусть говорят. Их даже поддразнить можно. Ведь улик-то нет. Нет улик. И, возможно, не будет...
–...Ну вот, сразу – "врать". Не веришь?
Антонина усмехнулась.
– И правильно делаешь, что не веришь. А если не веришь, если сама все понимаешь, то по какому праву поднимаешь руку против народа? Народ, гражданка Сударушкина, он – святое, а ты... – в голосе Эдика зазвенели твердые нотки. А глаза – как у Славки! А брови вразлет! Хоть на монетах чекань! И вот также опасно приблизил к ней свое лицо. – Непорядок!
Антонина положила подбородок на сцепленные пальцы.
– Ты зачем сюда приволокся?
– Говорить о рабочем комитете. О нем и только о нем.
– Я в тебя кину сейчас чем-нибудь. И очень тяжелым.
– Это с какой стати?
– Чтоб не юродствовал.
– Всегда так, – сокрушенно вздохнул Эдик. – По-дружески укажешь коллеге на промахи и ошибки, а в ответ... Эх, – что говорить! Хотя да, юродствую. Но знаешь, почему я юродствую?
– Знаю.
– Почему?
– Потому, что не женишься. Дурная кровь в голове играет.
Эдик разочарованно скривился:
– И ты туда же. Как наша Франция – всему объяснение находишь.
– Нормальное объяснение. Вот была бы я лет на пять моложе, да не замужем, я быстро бы тебе мозги вправила.
– В том-то и беда, что после вас, Антонина Васильевна, в Асинске не осталось достойных невест, – Эдик состроил плаксивую гримасу. – Одна Антонина Васильевна была и та давно не девка.
– Ну, надо же!
– Да. Зачем ты не девка?
– Тебя не спросила.
– Вот именно! О других не думаешь! Все о себе, да о себе. А я?
– Что "ты"?
– А вот то. Мучаюсь. Места не нахожу. Душа ведь не просто чуткости и ласки, она ведь и праздника требует! Чтобы вот тут, – он похлопал себя по груди, – день за днем был сверкающий Новый год, помноженный на День святого Валентина.
– А будни кому оставишь? Ведь кто-то должен стирать твои носки и рубахи?
– Дело не в носках. Носки – это мелочь. Я ведь знаю, чем ты от остальных отличаешься.
– Ну-ка, ну-ка...
– Видишь ли, если взять любую смазливую девочку, закрутить ее тело в шелка, окружить вниманием и заботой, выполнить самые прихотливейшие условия, то и тогда, когда этому созданию только и остается, что благодарно излучать на тебя радость – оно начинает капризничать и норовит даже самые приятные минуты сделать натурально серыми.
– А ты пробовал?
Ценитель приятных минут слегка замялся.
– Ну... вообще-то с шелками была напряженка.
– Вот то-то!
– Да что шелка! – вскричал уязвленный гость. – Я вообще о празднике говорю. О большом каждодневном празднике. С размахом!
– Размашистый какой! Все праздника хотят и даже смазливые девочки в том числе.
– А ты?
– Конечно.
– Так что ж ты молчишь?! Для тебя все, что пожелаешь!
– Даже так?
– Только прикажи!
– Нет, нет. Для одной – это чересчур. А чтоб для всех сразу и для меня, конечно. Так можно?
– А почему нет? – Эдик даже поразился. – Хотя я на всех не рассчитывал.
– Почему?
– Ну, как «почему». Недовольные начнут кривить рожи, мол – им нужен был другой праздник, им не так преподнесли, не так подали! Ну, да ладно. Для всех – так для всех. С поправками – на всех… Первым делом надо изъять у пионеров барабаны. Затем дать задание торговле, чтоб запаслась цветными лентами.
– А ленты зачем?
– Как "зачем"? Девушки вплетают в волосы голубые, красные ленты, а мужички повязывают ленты через плечо.
– Как на свадьбе, что ли?
– Как спортсмены. И тут начинается праздник!
– Барабаны и ленты – и только-то? Тогда вообще можно чем-нибудь одним обойтись.
– О, недогадливая! Если нет барабанов, то праздника не получается. А если, наоборот, есть барабаны, но ленты отсутствуют, праздника опять не получится.
Вот оно, наконец-то! Искуситель вышел на охоту! Тонечкино сердечко отчаянно затрепыхалось среди расставленных силков. И запели рожки загонщиков.
– И все-таки барабанов с лентами для праздника маловато!
– Конечно. Если б еще и гречку давали.
– Ты дождешься!
– Только без угроз.
– Не увиливай!
– Ладно, скажу: ленты и барабаны – лишь фон. А на фоне можно сотворить что угодно.
– И что же можно сотворить на фоне?
– Все. Было бы желание, – Эдик вдруг ощутил, что это самое желание у него начинает пропадать: что за интерес объяснять каждое слово? – В один день я бы... я бы устроил праздник, скажем так: в стиле Мудрого – понятном всем и каждому. Даже больше того, он был бы главным действующим лицом. А я – как ассистент.
– Му-удрый? Господи, да на что он способен...
– Зря вы, зря, Антонина Васильевна. Я ведь знаю, что он, между прочим, на гитаре играет. И – очень неплохо!
– Кто – Мудрый?? И не стыдно тебе: смотришь женщине в глаза и нагло врешь. Разве так поступают? Но – допустим. Пусть будет по-твоему. Привлечешь Мудрого с гитарой, а дальше? – Антонина из ящика стола вынула две шоколадных конфетки, одну протянула Эдику.
– Премного благодарен.
– Ты не ответил.
– Прежде всего, я требую, чтобы мне верили. Или немедленно покину этот кабинет.
– Хорошо, верю, верю, – поспешила заявить Антонина.
– То-то! Если в вас заводятся плевелы сомнения, вы, Антонина Васильевна, тут же выжигайте их каленым железом!
– Ты ближе к Мудрому.
– А что Мудрый? Попал бы он в мои руки – что-нибудь толковое из него и вышло бы.
– Хм, – сказала Антонина.
– Ах, вам бы только хаханьки, а я не вижу ничего смешного.
– Ну, конечно...
– Да. Вы плохо знаете мои способности.
– Так каков же он, праздник в стиле Мудрого?
– В стиле Мудрого? – к Эдику внезапно опять вернулось вдохновение. – Это, прежде всего, внешнее оформление – флаги и транспаранты. Громадные полотнища с белыми буквами: "Процветает тот, кто действует", или: "Кто хочет чего-нибудь добиться ищет возможности, кто не хочет – причину!" Итак, представь: утро красит бледным цветом стены Асинска. На улицах начинают продавать ленты и гремят барабаны. Трудящееся население отрывает головы от подушек, а на ступенях Дома Советов я на ударных.
– На чем?
– На ударных. На инструментах. Главным барабанщиком буду я, потому что я буду задавать ритм. Самое важное – это ритм! И вот я сижу, а чуть ниже – Мудрый, в черном фраке, в галстуке-бабочке и с гитарой.
– Это ясно: он же в твоих руках...
– Да. Не сбивай. Так вот, я начинаю. Та – та – та – та – та... Тах... Та – та – тах... Та – та – тах... Мудрый перебирает струны и – понеслось: "Не спи, вставай, кудрявая, на – на – на – на-а, страна встает со славою на встречу дня." Туф – туф – пам – парампам!
Эдик мотал головой, стучал воображаемыми палочками, терзал воображаемые струны. Антонина, подперев ладошкой щеку, смеялась.
– Дэ – дэ – дэ – дэ – дэ... Энтузиазм полнейший. Все отчаянно и бодро спешат на работу. Шахтеры мчатся в забой выдавать на-гора тонны «черного золота», врачи-стоматологи в свои кабинеты рвать гнилые зубы, продавцы с брезгливой ненавистью к себе швыряют на прилавки припрятанные в подсобках товары. Всё куда-то стремится, стремится. Помахивая сумочками, бегут на службу работники Дома Советов. Строевым шагом приближается Капитолина Вовк. (Эдик даже дернулся, всем видом показывая приближение Капитолины.) Мудрый только глянул – и разнеслось окрест "Ах, картошка загляденье-денье-денье, пи-онеров идеал-ал-ал". За ней семенит унылый и пасмурный Лошадь. Ему, конечно, "Я люблю тебя, жизнь!". Пальме – что-нибудь нейтральное, например: "Не плачь, девчонка, пройдут дожди..." И вот – бог ты мой! – идет Антонина Васильевна. В кружевной воздушной блузке! Вся такая розовая и одухотворенная сама Антонина Васильевна! И певчие птицы смолкают в небе, и рыба в Горячке перестает плескаться. Таксисты выпрыгивают из таксомоторов и вытирают слезы на щеках. Все немеет от зависти и восхищения. Мудрый заметался на ступенях. Он в полном отчаянье: нет подходящей мелодии! Что делать? Что делать, Эдя?! Эдя, выручай, выручай, голубчик, только ты можешь спасти положение! Для такой необыкновенной женщины и песня должна быть необыкновенная!! Спокойно, Яков Ярославович, спокойно. Вдребезги расшибемся, но найдем. Пач – пач – па – па – пач – пач – пач... Туф – ддуф... Нет, не то. Та – та – та – пам – пам. Ближе, но опять не совсем. Ту – ду – дуф, ту – ту – ду, ту – ду – ду – ду – дуф. И вот полилась над всеми этими грязными шахтами и дымными заводами, над закопченными улицами и переулками, над всеми стирками и мытьем посуды печаль тоскующего мужского сердца: "О любви немало песен сложено, я спою тебе, спою еще одну..." И все, пораженные, на секунду останавливаются. И Лошадь, и грубоватая Капитолина. А затем потихоньку, чтобы не спугнуть мелодию, бочком-бочком обходят нас и в глубочайшей задумчивости растекаются по кабинетам.
Антонина во все глаза смотрела на Эдика. Бог ты мой, как она на него смотрела!
Чтоб на вас кто-нибудь так смотрел!
Словно далекий, но не забытый Славка вновь возник перед нею. И почти въявь, как там, на реке, прозвучал его голос: "А ну – давай сюда! Или слабо?"
– Нет, не слабо...
– Что?
– Это я так... – Антонина в замешательстве потерла висок. – Но праздник не может быть каждый день.
Однако душа ее, бедная очнувшаяся душа уже выдиралась из пут повседневности. Быт, спеленавший ее, держал все слабей и слабей.
– Праздник должен быть каждый день, – мягко возразил Асадчий, – только всякий раз чуть-чуть другой. Это будни должны быть редкими...
Да-да, именно каждый день. Это она однажды знала...
Еще немного – и наше повествование покатилось бы по иному, совершенно неизведанному руслу. Тем более, что конопатый, голенький пацаненок, неслышно трепеща крылышками, уже пристроился с той стороны открытого окна, и ручонками в цыпках торжествующе натягивал лук с вложенной в него оперенной стрелкой.
Нет сомнений, что все могло бы пойти иначе...
Но в этот момент дверь отворилась, и в кабинет вошел Лошадь.
Да, в этот момент вошел, пропади он пропадом, редактор газеты.
Ему сразу не понравилось затуманенное выражение лиц двух его сотрудников. Сильно не понравилось. Как хотите, но что-то было в них нерабочее, что-то возмутительное в них было! Сурово глянув на Эдика, он сухо сказал:
– А, вот ты где. Зайди ко мне.
И исчез.
И вместе с ним исчезло, испарилось, улетучилось, пропало то неуловимое, что могло возникнуть – и возникало! – да не возникло.
Эх, принесло же его!…
Однако наберемся терпения – может еще возникнет?
А пока...
Пряча за усмешкой злость, раздражение и досаду, Эдик произнес:
– Не иначе, как начальство хочет наградить меня похвальной грамотой. Но зачем нормальному человеку похвальная грамота, да еще и Лошадью подписанная? А?
Глава 10. "ЖАЛЬ – ЗАМЕНИТЬ НЕКЕМ..."
Каждый человек взрослеет по-разному. Один в шестнадцать лет, другой в девятнадцать, а третий еще и в сорок лет подобен глупому дитяти. Так считал Максим Евсеич Тонкобрюхов. Сам он, по собственному определению, понял жизнь только к двадцати пяти годам.
До этого срока он успел окончить педагогический институт и поработать историком в школе №27. Детство, игравшее в голове, не давало никакого покоя юному педагогу. Он был натурально неистощим на всякого рода выдумки и из своих уроков устраивал черт знает что. С изумительнейшим артистизмом он принимал личину жестокого и своенравного удельного князя, а весь класс моментально превращал в крепостных крестьян, которых грозился нещадно выпороть, а потом всех, до единого, продать в соседние классы; и тогда даже самому отпетому двоечнику становилось ясно, отчего в далеком феодальном обществе вспыхивали бунты. Он втравливал податливых ребятишек во всевозможные конкурсы, викторины и олимпиады, разбивал подневольный 6"б", в котором был классным руководителем, на команды и затевал между этими командами кавээношные баталии.
– Какая Сена в воде не тонет? – каверзно спрашивали одни крепостные крестьяне других.
– Та, которая через Париж течет.
Максим Евсеич слушал и млел от счастья.
Но особой страстью Максима Евсеича было водить своих шестиклашек, а потом и семиклашек в походы на поиски стоянок древних людей. Поисками этих стоянок он был прямо-таки одержим. Стоянок, правда, не нашли ни одной – глупые древние люди в окрестностях Асинска следов почему-то не оставляли. Но не в этом дело. Потрясающий лесной воздух наполнял восторгом здоровые легкие классного руководителя, и он готов был часами топать по глухим заброшенным дорогам и тащить тяжеленный рюкзак за плечами.
Наивысшим блаженством для Максима Евсеича были вечера у костра, когда в прокопченном походном котелке булькал пустенький супчик, сваренный из содержимого известных магазинных залежалых пакетов цвета детской радости. Покончив с супчиком, команда краеведов долго сидела у огня, обжигаясь, прихлебывала дымящийся чай, заваренный нежными листьями лесной смородины, пекла картошку в золе и пела туристские песни.
И сам Максим Евсеич, обучивший ребятню этим песням, красиво выводил:
Когда он из похода возвращался,
Его встречали сотни женских губ!
Он с ними мимоходом целовался –
Сикось-накось!
На, Жора, подержи мой ледоруб!
А потом Максим Евсеич принимался мечтать вслух о том, как найдут они, наконец, стоянку и вокруг нее будет много кривых и длинных костей могучих древних животных – бизонов каких-нибудь и мамонтов, а где-нибудь рядом, под каменным навесом или даже в пещере их глазам откроются следы большого кострища, вокруг которого они непременно обнаружат орудия древнего труда – скребки, палки-копалки, а может быть и костяные наконечники копий. И как все это принесут они в школьный музей, предварительно создав его, а сама стоянка будет отмечена на всех краеведческих картах области.
Без пяти минут открыватели, разинув рты, слушали своего вдохновенного предводителя, как бога...
Нет, нельзя сказать, чтобы жизнь совсем уж плюнула и махнула рукой на своего не взрослеющего отпрыска. Время от времени она, конечно, давала ему ненавязчивые уроки.
...Однажды краеведы разбили свой лагерь на берегу затянутой водорослями реки, неподалеку от деревеньки в несколько дворов. Три человека были оставлены разводить костер и кашеварить, а Максим Евсеич с основными поисковыми силами азартно ринулся обследовать окрестности. Хотя они и на этот раз не нашли никакой стоянки, но, вернувшись в лагерь, были несказанно удивлены. Их, уставших и голодных, ожидал великолепный ужин. Обычный пустой супчик был обильно заправлен мясом. На вопрос: откуда? – повара, честно глядя в глаза любимому педагогу, объяснили, что в их рюкзачках обнаружились две банки корейской тушенки из утки. Пиршество получилось на славу. Максим Евсеич с удовольствием съел две миски пахучего варева и с особым подъемом спел про Жору и ледоруб.
Он уже готовился приступить к неизменному рассказу о скорой находке скребков и палок-копалок, как в этот момент явились разгневанные ходоки из деревни.
Оказалось, что корейская тушенка всего пару часов назад своими собственными крепкими лапками бежала в стае соплеменниц к реке. Там она вволю купалась и крякала, чистила перышки, а затем безмятежно потребляла на берегу изумрудную травку. Здесь она и была изловлена двумя юными исследователями края. На обратном пути глупая птица была ощипана, пух и перья ее щедро завалили все подступы к лагерю, указывая, куда ведут следы преступления.
Коренастый обиженный мужик, потрясая в кулаке теплыми еще перьями и не скупясь на разные слова, сурово подступал к руководителю похода. Дело могло окончиться банальным мордобоем. После необходимых оправданий и извинений потерпевшему была выдана компенсация из всех наличных учительских денег.
Но и из этого урока педагог ничего не понял. Не понял того, что уже начали понимать юные головы: что лапша с уткой – это гораздо лучше, чем лапша без утки. А, не поняв, – долго отчитывал провинившихся.
И еще одного не мог понять Максим Евсеич: почему учителя в школе относятся к нему холодно, чем уж таким неприятным раздражает он их?
Однажды на каком-то школьном мероприятии побывал, тоже молодой тогда, заведующий идеологическим отделом горкома Георгий Федорович Стрюк. Мероприятие произвело впечатление. Гость поинтересовался: кто организовал? Указали, естественно, на Тонкобрюхова. Стрюк запомнил. А месяца через три потребовался ему в отдел инструктор – и: "Максим Евсеич, буду рад работать вместе с вами". Нет, никак не хотелось уходить Тонкобрюхову из школы – привык, так и мечтал до самой пенсии затевать викторины, играть в КВэНы, сидеть у костра и петь про Жору. Но коллеги, которые на Тонкобрюховском фоне сильно подрастеряли авторитет у ребятишек, на редкость дружно взялись уговаривать: такая возможность! И – партийная дисциплина...
Новый инструктор – не ошибся в нем Стрюк – сразу проявил себя человеком способным, и идеи повалили из него в невероятных количествах. Но вышло так, что с идеями у идеологов оказался перебор, что и у Стрюка свои имеются – тоже ведь голова работает, и не совсем заплесневел человек. И с этими идеями он нет-нет да выскакивал на бюро горкома. А та организация, где работал Стрюк, а теперь уже и Тонкобрюхов, очень не любила самодеятельности. Вот если спустят сверху распоряжение организовать в Асинске изучение документов последнего Пленума или, допустим, создать массовое движение наставников – тогда, пожалуйста. Твори, выдумывай, пробуй. Чтоб и посвежей было, и пооригинальней. Чтобы потом и в область доложить: а мы вот восприняли и творчески развили. Но все это в жестко определенных рамках. Шаг вправо, шаг влево – не что иное, как побег от основной идеологической линии. И Стрюка, с одной стороны, ценили за свежесть подходов, а, с другой, беспощадно осекали за вольнодумство. Но он и не лез в амбицию – не пойдет, так не пойдет, а я хотел как лучше. А вот молодой инструктор, несмышленый телок, поначалу многого не понимал. Он доказывал, горячился и спорил там, где горячиться и спорить было нельзя. И Стрюку уже не раз выговаривали: ты кого к себе в отдел приволок?
И неизвестно, чем бы все это завершилось, но вот тут-то Максим Евсеич и начал стремительно взрослеть. У него, как бы, распахнулись глаза. Он огляделся вокруг и с изумлением открыл, что в любом, даже самом малом человеческом сообществе – будь то в школе или в горкоме – всем необходимым процессам давным-давно проторены глубокие и надежные русла, что все в движении по этим руслам накрепко устоялось, что люди уже притерлись и привыкли поступать именно так, как поступают, а не иначе; а он со своими глупыми идеями, будь они трижды оригинальны, вносит хаос и разлад и – что самое ужасное – омертвляет здоровое течение жизни. Развивая свое открытие, Тонкобрюхов додумался до того, что некоторые граждане, не будем говорить кто, изо всех сил стараются сделать себя несчастными, но при этом они уверены, что поступают как раз наоборот.
И – кончились струи, иссяк гейзер. Через какой-нибудь месяц-полтора клубы горячего пара уже не вырывались из новичка на поверхность и не раздражали никого. Только умеренный либерал Стрюк ничего не мог понять и удивлялся: куда что подевалось?
К тому же подоспело Максиму Евсеичу время жениться. Погуляв, сколько положено для приличия, молодой инструктор законным образом оформил свои отношения. Жена ему попалась – маленькая пухленькая брюнеточка, не очень миловидная, но очень хозяйственная. Молодые зажили в уютном домике с садиком и огородом, деловито и основательно обустраивая семейное счастье и благополучие. Но – нет! – не совсем повзрослел еще Тонкобрюхов. Неутоленный пыл вместо неосуществленных походов и невысказанных идей обратился внезапно самым причудливым образом в садово-огородническую страсть. С восторгом, какого не могла бы подозревать в нем и Капитолина, все вечера и выходные копался теперь Максим Евсеич на своей земле: рыхлил, окучивал, прививал, скрещивал. Бегал в грязной майке между ухоженных грядок и налюбоваться не мог. Собственными руками тепличку построил. Узнав об этакой досадной слабости, партийное начальство вновь проявило естественное недовольство: это что еще за частнособственнические инстинкты? Что за фокусы? Уж коли ты работник аппарата, ты и среди соседей должен соответствовать. А какое ж, мать твою, соответствие, если ты часами торчишь, согнувшись над грядками? Какую идеологию ты из себя представляешь, если смотришь из своего огорода не лицом, а, прямо скажем, совсем другим местом?... Ну, а что в этом такого, оправдывался строптивец, я ж для себя, по мелочи, не на базар... На него по-прежнему смотрели горько, как на недоумка. Это только кажется, что по мелочи, а на деле все куда глубже. Подрыв авторитета сам должен понимать чего – вот что это такое!
Короче, через три года Максиму Евсеичу почти насильственно вручили ключи от двухкомнатной благоустроенной квартиры в центре и прозрачно пожелали: в часы досуга, если тянет чем-нибудь заняться, разводи, хоть рыбок, что ли, или собаку заведи. А помидоры и огурцы можно на мичуринском участке выращивать; на окраине города это выглядит по-другому.
И потекли спокойные, неомраченные годы Максима Евсеича на партийной работе. Одиннадцать месяцев идеологического труда – путевка в хороший санаторий. И снова одиннадцать месяцев того же труда и путевка в Болгарию. Очень удобно, другого не надо. И отслужил бы так Максим Евсеич до самой пенсии, да на беду лет десять назад началась чехарда в газете. Редакторы сменяли один другого, внутренние дрязги раздирали вдоль и поперек творческих работников, и вот тогда-то не утративший задора Стрюк – чтоб ему БАМ строить с этой своей энергией! – да, вот тогда-то Стрюк и предложил: а не назначить ли нам редактором Тонкобрюхова? "Верно! – обрадовались руководящие товарищи. – Уж этот-то никаких дров не наломает!" Как карась, которого потащили из обжитой и обустроенной тины, Тонкобрюхов начал отчаянно трепыхаться. Да куда там – партийная дисциплина, подчинение нижестоящих вышестоящим, ответственный участок работы...
И, правда, с приходом Тонкобрюхова бунтари спустились с баррикад, страсти сами собой улеглись, и редакционная жизнь довольно скоро потекла размеренно и неторопливо. В общем, как оказалось, тут не так уж и плохо, можно, по крайней мере, обойтись без волнений и нервотрепок, которых он теперь всячески избегал. И опять, как и на прежнем месте: одиннадцать месяцев труда – путевка в санаторий...
Спокойная жизнь просматривалась до пенсии, если б... Если б не события последних двух-трех лет. Что-то там, в столице, затеялось непонятное. Модные словечки появились – "демократия", "плюрализм", "свобода слова". А с ними и другие. А как, спрашивается, всегда было заведено: если Москва запела, в Асинске тяни припев. Вот и допелись с этой демократией. В прошлом году в июле и полыхнуло. И не только на площади. В мозгах тоже, как будто, полыхнуло. Что стало твориться! Вон Стрюк, начальничек бывший, в первую же неделю убежал из горкома, а осенью – так и вообще из партии. Начал брататься с рабочим комитетом, публично поддерживать. А ведь высшую партийную школу закончил, демократ хренов! Умишко-то у него живой, а недалекий. Сейчас жалеет, поди. А уж отсюда убегать некуда, вот и делает вид, что союзничек им до гроба. Русский с китайцем братья навек. Поторопился, ох и поторопился ты, Георгий Федорович! Не продержится долго твой комитет, последние пузыри пускает...
Однако, если не лукавить, то и сам Максим Евсеич растерялся. Ведь как рвануло – словно крышку у бочки вышибло. Будь он неладен, прошлый год!
Тогда, с июля именно, и затрещали устоявшиеся порядки. Светлая патриархальная жизнь сразу сделалась мутной и нездоровой. Оказывается, стоит только однажды власти проявить слабость и все, добра не жди. Подлецы – они там, в Москве, о новой революции бредят, а тут – прямо по живому. И путевка в этом году мимо носа проехала – все одно к одному. Максим Евсеич сделался еще более осторожен и более раздражителен.
Он не торопился за событиями, но и не слишком отставал от них, а если уж газета и выказывала иногда однозначную и четкую позицию, если уж и наваливалась на кого-нибудь, то наваливалась безбоязненно, твердо зная, что упавший больше не поднимется. Вслед вышвырнутым секретарям горкома полетела резкая статья: все трое "бывших" без двух-трех лет пенсионеры, свое откомиссарили, а новым – предупреждение и наука. Впрочем, и прошлое редактор старался не задевать без нужды. Над нерешительностью Тонкобрюхова здесь, в Доме Советов, иногда зло издевались, а это была тактика. Причем успешная тактика – благодаря ей он держался. Сейчас главное и было: удержаться! Он знал, сколько безоглядно-горячих редакторских голов полетело в области за последний год. Да, он медлил, умышленно медлил, ну и что? Твердая почва под ногами все больше превращалась в трясину. До резких ли тут движений? Чтобы не оступиться, он пытался предугадывать события. Прикидывал возможности отдельных депутатских фракций (господи, "фракции" – мыслимое ли понятие еще пару лет назад?!), старался в лицах представить, как пойдет борьба на очередной сессии, кто что скажет, кто что ответит. Целые картины, похлеще "Горя от ума", проигрывал в своем воображении, менял реплики, аргументы – все вплоть до взрыва эмоций пытался предугадать. Знание механизмов власти
помогало – часто прогноз оказывался точен, но иногда действительность резко и безжалостно опрокидывала его построения, и финал выруливал не туда, куда ему следовало. Пример – прошлая сессия, которая прошла шиворот навыворот.
Но если бы только укоренившиеся порядки ломались! Одновременно новые, непонятные и потому грозные приметы входили в жизнь. Раньше, по убеждению Максима Евсеича, Асинск жил, как бы, под неким колпаком, замкнутый сам в себе, ориентированный на себя и изрядно равнодушный к остальному миру, которому тоже, впрочем, мало дела было до Асинска. Теперь совсем другое. Не только волны из Москвы отзывались толчками (самой-то Москве Асинск по-прежнему не нужен), но, кажется, остальной мир обнаружил вдруг, что есть на свете Асинск. За полгода побывали здесь и испанцы, и финны, и австрийцы. В прошлом месяце Кувшинов привез из области датчанина – показывать ассоциацию. Датчанин в восторг не пришел, и тогда Тарас попросту смылся от него. Надо было видеть, как бедный датчанин метался перед Домом Советов и, используя весь свой запас русских слов – три или пять, включая "здравствуйте" и "спасибо", выяснял, как проехать до Томска. Ну, ладно Кувшинов – у него не первая история с иностранцами. Но вот приход пешей американки в город, с рюкзачком и посохом, все же внутренне надломил Максима Евсеича. Понятно бы – из Москвы. В Москве многие великие маршруты начинались: Москва – Северный полюс, Москва – Пекин. Но что за Орша такая? Откуда она взялась? Эта Орша вгоняла в тоску редактора. Она представлялась каким-то чудовищным местом. Он думал о ней с невыразимой мукой. Проклятая Орша разрушила укромную норку, лишила всякой защищенности. Получается – граница не на замке, и враг не дремлет. Где тут Тонкобрюхов – приходи, бери его голенького. Одно остается – воспевать прелести забугорной демократии, власть желтого дьявола. Дожили...
В редакции Максима Евсеича ровно, без всплесков не любили, и он знал об этом. На прозвище «Лошадь» не обижался. В конце концов, он не артист, не Вячеслав Тихонов, чтобы народ к нему за автографами бегал. А прозвище... Он ведь и сам когда-то окрестил директора школы, где детишками верховодил, Дубиной. В прошлом году завуч оттуда позвонил: "Дубину на пенсию провожаем. Ты уж напиши что-нибудь теплое..." Вот как прилипло. Так что пусть, если им нравится.
Но вот чего терпеть не мог – так это совершенно идиотских, бессмысленных насмешечек. Ну почему он должен был в детстве три раза болеть ветрянкой? Что за издевка такая гаденькая? На что этот сопляк намекает? Поизгалялся бы над его осторожностью – на этот счет шкура у Максима Евсеича дубленая. А то какой-то абсурд. Заносчив паренек, выпендривается. И с большим самомнением.
Выставить бы его из редакции, да пока зацепки нет...
Тонкобрюхов был подчеркнуто строг, и строгость не сулила Эдику ничего хорошего.
– Чем с утра занимаешься?
– Подготовил три информации. Варвара Андреевна печатает.
Редактор потер волосатой рукой шею, словно давило его что.
– А вчера после летучки куда пропал?
"Ага. Вон куда закидывает! Неужто про рабочий комитет знает? – Эдик насторожился. – Или просто так спросил? Ладно, комитет оставим пока в стороне..."
– На "Ударник" ездил, спускался в забой.
– Что за необходимость?
Сержант-подлец редактор наклонил голову, смотрел исподлобья, но Эдик отвечал едва ли не с изысканной любезностью. На этот вопрос отвечать было легко, тут все чисто, проверяй – не проверяй. А с комитетом, кажется, пронесло.
– У них со снабжением туго. Я позвонил дежурному, спросил про дела, а мне отвечают: какие там дела, если крепеж не поступает. (Здесь Эдик соврал, никуда он не звонил, но это-то как раз и не проверишь – мало ли кто мог трубку снять!). Вот и поехал. Вместе с горным мастером спустились в шахту, зашли на третий участок, поговорили с ремонтной бригадой. Все так и есть: то сбой с затяжками, то стоек мало. Мужики обозленные, кроют всех подряд. Буду готовить репортаж.
Эдик умолк, ожидая новых вопросов и не сводя с редактора влюбленных глаз. Был у него в запасе такой совершенно особый взгляд, которым он ел родное начальство. Но ел не целиком, а частями: то правую руку обгладывал, то ухо жевал.
Максим Евсеич хмурил лоб, теребил в руке карандаш. Нет, не нравился ему этот малый, за любезностью которого чувствовал он еле скрытое издевательство.
В общем, что там говорить – гаденыш законченный. И откуда берутся теперь такие – с шуточками, прибауточками, с кривыми ухмылочками? Где произрастают они, ни черта не понимающие, но бесподобно самоуверенные, лезущие куда не надо, крикливые, вздорные – где? Ведь никаких идей за душой, только поза, только лишь бы покривляться. И за ними сейчас будущее? Вот за ними, за этими?!!
А тут еще этот звонок...
Короче, накопилось у редактора. Под завязку накопилось. И надо было что-то предпринимать. И самое лучшее – указать поганцу на дверь. Максим Евсеич явственно ощутил, как закипает и поднимается в его сердце праведный гнев.
Да! Выгнать к чертовой матери из редакции – и весь сказ! Двоих выгнал и этого туда же! Вот он стоит во весь свой длинный рост. Откровенно вызывающие отвратительные глаза. Как промахнулся Максим Евсеич, когда принимал его на работу! Чем голова была занята?
Ну, ничего, ничего, мы сейчас посмотрим, чье время шутки шутить.
Возможно, все разом и кончим.
Надо было приступать к главному...
– Делать на шахте тебе нечего, это вотчина Немоляева... – Тонкобрюхов встал, заложил волосатые руки в карманы брюк, подошел к окну и некоторое время постоял, словно желая обнаружить изменения в серой громаде Дома культуры, затем вдруг резко повернулся и спросил. – Тебе как вообще – работать в редакции нравится?
Вот это новости!! Таких вопросиков еще не было! Кровь ударила Эдику в голову.
– Да ничего, коллектив хороший... За некоторыми исключениями.
– Вчера тебя снова, в который раз, видели в рабочем комитете. Что ты там забыл?
"Так и есть!"
– Что я там могу забыть – информацию.
– Какую информацию?
– О проверке магазина.
– Она что, так срочно понадобилась?
– У меня работа такая – давать информации.
– Значит – за информацией?
– За информацией.
– Зачем ты там был?
Опять двадцать пять!
– А почему мне там не быть? Куда хочу, туда хожу.
Дерзил Эдик, дерзил, сам пер на рожон. Редактор переменился в лице, и скулы зашевелились под кожей, но голос по-прежнему был спокойный:
– Видишь ли, в отличие от твоего хотения я не желаю, чтобы меня за чью-то дурь отчитывали, как мальчишку. И еще. Запомни: когда ты еще в школу не ходил и под столом прудил в штаны, я уже преподавал историю. Так что кругозор и понимание жизни у меня пошире, чем у некоторых...
"Только спокойно, – шепнул себе Эдик, – только спокойно".
–...Поэтому я настоятельно рекомендую тебе быть разборчивей и в выборе тем для информаций, и в выборе своих... знакомых...
В кабинете стало так ненатурально тихо, что на мгновение показалось, что тишина, словно штукатурка, сейчас обвалится с потолка. И внятно, и громко прозвучал хрипловатый голос снаружи – оттуда, где рабочие наводили внешний лоск, подмазывали стену здания:
– Держи лестницу. Да куда ты ее заносишь? Берись за тот конец. Шустрей берись! Или бросай, к чертовой матери...
...Сейчас. Сейчас Эдик ему ответит!
Сейчас он ему:
– Широта кругозора вещь спорная. Когда некоторые расширяли кругозор под первыми секретарями, я, как ни странно, ходил в геологические экспедиции и там, в болотах и тундре (это хорошо прозвучит: в болотах и тундре!), под дождем и гнусом, да с тяжеленным рюкзаком за плечами широты тоже хватало.
И Лошадь облегченно оскалится:
– Понимаю. Для чего в таком случае тебе работать со мной, ретроградом? До конца дня еще много времени и его вполне хватит, чтобы написать заявление...
...Пауза затянулась. Редактор вплотную подошел к заведующему отделом и снизу вверх цепкими провоцирующими глазками впился в него. Жидкие волосенки, тщательно зачесанные назад, оказались на уровне глаз Эдика. По тому, как менялось лицо Асадчего, редактор видел, какие дерзкие, вызывающие слова готовы у того вот-вот сорваться. Ах, как он ждал сейчас этих слов! Прямо гипнотизировал: ну давай же, говори напрямую, не молчи! Выскажись окончательно и катись с богом.
И Эдик уже сглотнул слюну и рот приоткрыл, но... не проронил ни звука.
И Тонкобрюхов еще раз подергал наживу:
– Запомни: я бы выгнал тебя, жаль – заменить пока некем. (Ничего, обошлись бы и без замены, не велика потеря!)
И подождал. Но сообразительный малый и на этот раз не клюнул. Произнес только:
– Премного благодарен за доброту.
Говорить больше было не о чем.
И редактор махнул рукой:
– Все. Иди, работай.
Он был сильно раздосадован.
Не получилось!
Ах, черт возьми, не получилось...
Глава 11. НА ЖИТЕЙСКИХ ПЕРЕКРЕСТКАХ
В то время, когда скучающий Эдик без всякого смысла и цели слонялся по редакции, мешая занятым людям, в кабинете номер «43» – культура, торговля и быт – царила атмосфера активного творчества.
И правильно, что его выперли отсюда!
Помимо Элеоноры и Натальи здесь, напомним, находилась еще и директор Дома культуры.
Второй час живо и с пристрастием обсуждался сценарий аукциона. Элеонора с Натальей остроглазыми воронами кружили над бездыханным телом сценария, потом набрасывались на него, с торжествующим воплем вырывали кусок, потом опять оставляли, опять кружили и опять набрасывались. Десять машинописных листочков были размашисто исчерканы карандашом вдоль и поперек. Вскоре, однако, Элеонора сообразила, что если только вырывать, то от сценария кроме слова «сценарий» ровным счетом ничего не останется. Новые идеи возникали тут же, на ходу. За ними – еще и еще новее. Поправки вносились в уже поправленное. Не только между строк, но и на полях, как пассажиры в переполненном автобусе, теснились многочисленные пометки – фразы, реплики, стрелки, звездочки.
На листочки было жалко смотреть, до того они были обезображены.
А началось с того, что Элеоноре первоначальный вариант решительно не понравился.
– Послушай-ка, пресно и постно, как на поминках.
– Где, где?
– А вот, вот…
– Да почему ж как на поминках? – взволновалась Непрошина.
– А ты разве не видишь?
Александра не видела.
Вот тут и забегал по листочкам Элеонорин карандаш. И Наталья подскочила в подмогу.
Низенькая, с подслеповатым прищуром Александра, привыкшая к тому, что клиент в Асинске по части массовых развлечений нисколько непривередлив и радостно проглатывает все, что ему подсовывают, выказывала легкие признаки раздражения. «Черт меня дернул с ними связаться…». Она то снимала очки и нервно протирала стекла, то закатывала глаза к потолку и шумно вздыхала. От более резких выпадов удерживало только одно: ее включили в рабочую группу, и по условию договора ей причиталось семьдесят рублей за участие в организации и проведении этого проклятого аукциона. Чуть ли не половина месячной зарплаты! Приходилось молчать.
Было ясно, что сценарий придется переделывать, а программу менять, но уж как этого не хотелось. Надо ж было свалиться такой мороке на ее голову!
Загнанная в угол, Александра сперва совсем поникла. Как вялая рыба в теплой воде, она удрученно шевелила плавниками и время от времени повторяла:
– Девочки, может, хоть это оставим, а?
Элеонора, теряя терпение, нажимала:
– Да нет же! Неужели не понимаешь, что это не пойдет?
И смотрела так, будто хотела высечь.
Ладно, программу увязали, поговорили о том, что в зале и в фойе должно быть как можно больше пестрых и ярких плакатов:
– Да, да, да – как можно больше рекламных плакатов, щитов разных!
И вообще оформление пусть сделают на уровне, а не так, как у бедных родственников или в какой забегаловке. Обговорили еще кое-какие детали, Александра внесла пометки в записную книжку, забрала измочаленные листочки и поднялась.
– Надо отдать ребятам, пусть работают.
– А до субботы успеют?
– Успеют. Отчего ж не успеть.
Александра приободрилась и повеселела. Для себя она уже приняла решение. То, что ей тут наговорили, – на два месяца хватит. Ишь – разбежались! Многого хотят за семьдесят рублей. Переставить танцевальные номера местами – это, конечно, можно, а остальное… там видно будет.
Едва за Непрошиной закрылась дверь, как Элеонора шумно вздохнула и с чувством произнесла:
– Ой, слушай-ка, какой она тяжелый человек! В каждой мелочи приходится уламывать.
– Ей лишь бы и деньги получить, и чтобы ничего не делать, – подхватила проницательная Наталья, перебираясь за свой стол. – Штучка еще та.
Культура вместе с торговлей и бытом на сей раз оказались абсолютно едины во мнении.
– Можно? Я все жду, жду, а вы все заняты…– у дверей топталась увядающая толстозадая кабаниха с фарфоровым детским личиком.
– Что у вас? Проходите, проходите…– ласково пропела Элеонора. Она всегда, без отклонений испытывала непреодолимейшую симпатию к любой бабище шире ее.
– Да вот, кофточку связала, на аукцион хочу…
«Ну – это без меня», – решила Наталья и вернулась к прерванному Непрошиной делу.
На столе у Натальи тонкой стопкой лежала бумага, и на верхнем листе крупным корявым почерком было написано: «На житейских перекрестках», а чуть ниже: «Исповедь Инны К.».
Рубрику «На житейских перекрестках» года три назад придумала Элеонора. Отцы, деды и дети; мужья, жены и свекрови; жена, муж, любовник и для довеска еще кто-нибудь – в этих незамысловатых с виду многогранниках каких только сюжетов не закручивалось. Душещипательные истории наводнили газету. Однако по прошествии трех-четырех месяцев число желающих попасть в сомнительные герои стало стремительно сокращаться: многие опасались быть узнанными. Несмотря на популярность таких историй, идея чахла и сходила на нет. И вот тогда-то пришло спасительное решение. Кто его предложил – Элеонора или Наталья – сказать трудно, да и не в этом дело.
Суть предложения заключалась в том, что Наталья писала про Элеонору, а Элеонора про Наталью. С элементами художественного домысла, разумеется.
Житейских перекрестков как в жизни у одной, так и у другой было предостаточно. Рассказы под вымышленными именами или попросту начинавшиеся так: «Я встретила ее на скамейке в парке. Мы разговорились…» посыпались с новой и нарастающей силой. Судьбы культуры, а также торговли и быта, взаимно на десятки раз перепаханные, и сегодня продолжали давать обильный урожай и радовать читателей.
Эдик, тогда только-только появившийся в редакции и любопытства ради хватавшийся за все темы сразу, тоже прицепился к житейскому паровозу. Однако первое же сочинение (встретились двое и расстались, и никто, вроде бы, не виноват) парочка поднаторевших профессионалов жанра разнесла в клочья. «Здесь должна быть понятная любому мораль, – растолковывала Элеонора. – Если девушка положительная, значит он обязательно подлый и непорядочный. И только так! А у тебя нет морали. И от себя пиши, от первого лица – убедительней получится. Усек?» Эдик усек. Его роман с Мариной в то время как раз был в самом разгаре. Это давало живую и богатую пищу для «перекрестков». К тому же по горячим следам писать, представлялось, легче. Марина была положительная. И левой рукой снимая или натягивая штаны, правой Эдик громил себя как подлого и непорядочного. «Вот – другое дело!» – воскликнула Элеонора, ознакомившись со вторым сочинением. На третьем Эдик сломался. Его доконало мучительное несоответствие между тем, что вытворяют левая и правая руки. Две ночи он маялся бессонницей. В чем же секрет проклятых «перекрестков»? «Да нет никакого секрета! – хором заявили зам. редактора и Наталья. – Проще излагай, проще!». Но Эдик до сих пор подозревал, что обе что-то утаивают…
Подвинув листок поближе, торговля и быт слегка пригорюнилась – вдохновения, как назло, не было. Да и то: все неприятности и неприятности, одно к одному. Аркашку опять на сторону повело, тварь такую. Заявил, морда, что на сборы едет. Известно, какие сборы! Соберет на этих сборах – ни один вендиспансер не вылечит… И редактор американку вчера подсудобил. Наталья ее про Америку пытала, а та ей весь вечер про Россию рассказывала, восхищалась да ахала, как заведенная. «Все у вас будет хорошо! Все у вас будет хорошо!» Будет. Когда нас не будет. «Ну – зачем это так?» А затем. Что мы – России не знаем?… Да еще позвонила друзьям в Москву и целый час трепалась, трещотка, никак остановиться не могла. Плати теперь…
Наталья погрызла кончик ручки, подумала и начала «Исповедь» так:
«В юности у меня было много поклонников. Увлекалась часто, но ни одного по-настоящему не полюбила…»
Здесь Наталья даже вздохнула. Жалко было относить такие хорошие слова к Элеоноре, которая – что уж там говорить – была обыкновенная ****ь и ни о какой любви никогда не помышляла. Наталья стряхнула наваждение (этак и раскиснуть недолго!) и продолжала уже почти деловым тоном:
«…Не огорчалась, считала: у меня все впереди. Но не заметила, как пролетели годы. И замуж вышла без высокого чувства к своему супругу. Поводом для создания семьи стал будущий ребенок».
Наталья опять остановилась. Покосилась на замредакторшу. Та трясла перед собой жутко аляповатую безразмерную кофту, приговаривая: «Ах, цвет, ах, узор…» Кабаниха сидела напротив и, как незабудка, распускалась от счастья… Это прямо в точку – «без высокого чувства»; какое уж там, прости господи, чувство! Но зато хватка… Бегала за Вовкой, как сумасшедшая, чуть ли не на себе в ЗАГС утащила. А кто б еще тебя с такой репутацией взял? Жалко Вовку. Он тогда уже к Наталье похаживал. Только вот с беременностью затянула. Дура! А Элька здорово извернулась – после ЗАГСа сразу аборт сделала. Наталья снова вздохнула.
«…Когда узнала, что беременна, признаюсь, испугалась. Во-первых, не верила в прочность брака, насмотрелась на других, во-вторых, мне уже было за тридцать. Кроме того, устоявшийся с годами уклад жизни страшно было менять, считаться с привычками мужа, заботиться о нем, – тут Наталья немного помедлила, поколебалась и решила сохранить беременность Инне К., – и о ребенке. Замужем была недолго. Наш брак распался, хотя я делала все, чтобы его сохранить. (Верно, верно – «все делала»). Считала, что сыну нужен отец, который мог бы его чему-то научить, воспитать в нем мужские качества. Но в конце концов я поняла (это когда он сбежал), что никакого воспитания он не получит от человека с красными от пьянства глазами…»
Да, жалко Вовку – какого мужика сгубила! Где он теперь? Куда уехал?…
«…Кстати, как могла, боролась с пристрастием мужа, но, увы, оно оказалось сильнее моих усилий. Потом я уже стала опасаться, как бы его дурная привычка не перешла позднее к сыну, поэтому и решила избавить ребенка от его дурного влияния…»
Кабаниха опять топталась у порога, кланялась и бессчетное число раз говорила: «Спасибо!». Наконец ушла.
– Неплохая кофточка, посмотри.
Наталья брезгливо изломила губы.
– Не нравится?
«О, господи! Только ты могла прельститься такой».
– Нет, ничего – узорчик оригинальный.
«…Иной раз от бессилия, что не могу сделать какую-то работу дома или в огороде, опускаются руки, хочется плакать. Завидно, что у кого-то рядом с тобой нет таких проблем. Но послушаешь других, несчастных в семейной жизни, вроде не все у меня плохо, а, может, даже по сравнению с ними и лучше. Живу я не хуже других, есть материальный достаток…»
Без пяти одиннадцать пришел Костя Угловой, художник из городского сада. Он принес для аукционной продажи три картины собственного изготовления. Картины были завернуты в бумагу, обвязаны шпагатом и торчали под мышкой как отстегнутые крылья.
Художник Костя был молод, невысок ростом, с круглой физиономией, внушительными оттопыренными ушами и откровенно дерзкими нагловатыми глазами. Однако при взгляде на высокий светлый и выразительный лоб возникала догадка, что помимо нахальства в этих мозгах несомненно роятся честолюбивые замыслы, и что оттопыренные лопушковые уши, более уместные на голове какого-нибудь недотепы, здесь, скорее, для камуфляжа.
– Здесь что ль приемная комиссия? – спросил художник грубовато и неловко. – У меня вот картины.
Картины? Наталья встрепенулась. Картины?? Тут Элеонору и близко подпускать нельзя!
Надо сразу заметить, что Асинск не изобиловал художниками. Таковых здесь числилось всего двое.
Спроси кого хочешь:
– Есть ли в Асинске художники?
И сразу ответят:
– А-а, эти…
Обоих можно было найти в воскресенье с утра на базаре. Около парадного входа, сразу за помятыми, со свежими синяками тетками, которые торговали негашеной известкой, находился их прилавок. Трофим Батьков специализировался на кошках. Небольшие пузатенькие гипсовые кошки поражали покупателей самыми диковинными раскрасками. Зеленые, коричневые, голубые, – в общем, всех цветов, кроме свойственных этому зверю в природе. На спине у каждой имелась аккуратная щелка для монет. Цены тоже были стабильные: бутылка плюс чуть-чуть сверху, как охотно объяснял Трофим. То есть, когда водка была четыре двенадцать, Трофим просил пять; когда она стала пять тридцать – цена установилась на шести; а в смутные годы борьбы с алкоголизмом и последующего выхода из нее каждая кошка потяжелела до двенадцати рублей. Эта изумительная по простоте формула, которую асинские умельцы всегда использовали в тяжкие для страны времена, позволяла счастливейшим образом избегать всяких там ценовых лихорадок. Если покупатель предлагал бутылку натурой, то доплачивать остальное было необязательно. (Справедливости ради надо заметить, что никто этой льготой так ни разу и не воспользовался). После торговли, сложив в рюкзак непроданный товар, Батьков отправлялся к винно-водочному; там, зайдя с заднего крыльца, загружал рюкзак до отказа и после этого исчезал из поля зрения горожан до следующего воскресенья. Напарник Трофима по прилавку, субъект неразговорчивый и угрюмый, предлагал асинцам лакированные портреты Пугачевой и Высоцкого. Причем, щеки знаменитостей пылали огнем, как в лихорадке. Оба художника уважали яркость, считая ее одним из первейших достоинств изобразительного искусства…
Итак, Угловой принес картины.
Это было что-то новенькое. Ну-ка, ну-ка, что он там намалевал?
Сложная судьба Инны К. отодвинулась в сторону.
– Подходи ближе и разворачивай.
– Смотреть будете?
– А как же! Мы котов в мешке не берем.
Костя раскрутил шпагат, убрал бумагу и водрузил на стул первую картину.
Установилась недоуменная пауза.
На утренней смятой постели, опираясь на локоть, полулежала с закрытыми глазами молодая, обнаженная женщина. Над нею, там, где низ живота терялся в мягком черном пушке, вился, трепеща крыльями, сильный белый голубь. Розовый свет падал сверху, из-за пределов картины и наполнял полотно. Намалевано было неплохо, но – неожиданно как-то, загадочно.
Торговля и быт вскочила, обошла стул с картиной и выразительно посмотрела на культуру.
Что к чему нагородил? По многолетнему опыту Наталья твердо знала: если ей что-то непонятно или вызывает сомнения, а продавец при этом темнит, значит – пытается надуть. А здесь как раз было непонятно.
– И что все это означает? – строго спросила Наталья.
– Картина называется «Сон Марии», – скромно пояснил автор.
А-а. Ну, ну…
Устроительницы аукциона сосредоточенно изучали «Сон».
По законам рынка – а Наталья знала, что они применимы ко всем случаям жизни – надо было выискивать недостатки и сбивать цену товара.
– Что-то Мария у тебя худосочная.
– Да, могла быть и попышнее, – тут же солидарно подхватила Элеонора.
Опять же по правилам Костя должен был возразить: мол, ничего не худосочная, а очень даже нормальная бабенка. Но он, свалившийся из городского сада, то ли не знал этих правил, то ли уж вообще был дьявольски хитер.
– Ладно, пусть спит, если ей так нравится, – разрешила Наталья. – Ничего вообще. Только драпировка уж очень современная, такой две тыщи лет назад не было. Давай следующую.
Костя повиновался.
– О, боже! – выдохнула Элеонора. – А это что за чудища?
Действительно, на холсте безумствовали откровенно безобразные твари. На толстой и короткой ноге сидела голова со срезанным черепом и пустыми глазницами. Одна рука в железной перчатке, торчавшая из затылка, была откинута назад. Другая мясистыми пальцами крепко держала за горло второго уродца, отдаленно похожего на первого, но уже с тремя руками.
Схваченный уродец испытывал, надо полагать, сильные неудобства: рот его был широко раскрыт, и во рту, в затылке, зияла сквозная дыра. Третье существо, гордо удалявшееся к горизонту и несоизмеримо большое по сравнению с двумя дерущимися, было, по всей вероятности, женского рода, так как на спине его болтались большие отвислые груди.
Все это происходило в пустынной мертвой местности под покровом ночного неба, при свете странно и непонятно откуда торчащих фонарей.
– Да-а, – закачала головой Наталья, – и с пьяных глаз такое не привидится. Ты, часом, в своем уме?
– А что?
– Скажут еще: псих какой-то.
– Наталья-а! – замредактора укоризненно качнула головой.
– Мне-то какое дело, – оттопыренные уши художника оттопырились еще больше.
– Тебе-то, может, и нет, но люди разные бывают. Как это называется?
– «Предчувствия по Дали».
– По чем, по чем?
– По Дали. Художник был такой.
– Знаю. Сюрреалист. А третья?
Третья была без всяких штучек, вполне понятная. По мотивам «Мастера и Маргариты». На переднем плане, слева, обращенный к зрителю, сидел в тени рыхловатый Понтий Пилат со страдальческим – от болезни – лицом. Голова его была слегка повернута набок и опущена, веки прикрыты. А позади него, внизу, на залитой солнцем площадке, стояла хрупкая и тоненькая, как свечечка, фигурка Иешуа в изорванном хитоне с крепко схваченными за спиной руками. Даже по плечам было видно, как неестественно вывернуты руки.
Лучше всего получилась собака Пилата. «Прямо как у наших соседей, точь-в-точь такая же здоровая, – отметила Наталья, – морда только другая».
Но и эта картина не вызвала в целом никаких положительных эмоций.
Полотна стояли на стульях в ряд, ожидая экспертной оценки. Художник терпеливо молчал.
– И долго ты их рисовал? – спросила Наталья, не сводя внезапно засверкавших глаз с голубя.
– По-разному. «Марию» – с полгода, «Пилата» – чуть меньше, а «Предчувствия» – дня четыре, наверно…
Да, конечно, было в этом что-то незаурядное, с намеком, с подтекстом. Наталья размышляла. «Марию» можно бы и в спальне повесить, вместо ковра. Хотя нет, размер маловат, стена голая получится. А вообще лучше бы пейзажик – зимнюю ночь, лунную дорогу…
– И какую ж цену ты хочешь за них?
– За «Пилата» двести, за остальные по триста.
На перекидном календаре Наталья черкнула суммы.
– А ведь их вряд ли купят.
– Почему?
– Слишком не для рядовых умов. Для аукциона бы – что попроще.
– Но вы-то разобрались.
– Мы – другое дело. Нам положено.
– Так берете, нет? – с вызовом спросил Угловой.
– Взять-то возьмем, но на многое не надейся. Ставь свои картины на шкаф.
Костя повиновался.
– Вот еще – гений в Асинске выкопался, – презрительно заметила Наталья, когда художник исчез.
– Точно: строит из себя…
Культура, торговля и быт снова были едины во мнении.
Кабинет Элеоноры и Натальи понемногу превращался в склад разнообразных предметов. Если предприятия – по взаимному соглашению – должны были доставить продукцию прямо на аукцион, то умельцы несли ее сюда.
Было здесь уже три или четыре набора кухонных досок – резных, лакированных, самых причудливых форм: и в форме рыб, и в форме диковинных цветов. Один умелец принес часы-термометр с дистанционным управлением. Другой, мастер по сварке, отдал три ажурных подсвечника. А уж про пуловеры и кофты и говорить нечего – их набиралось не менее дюжины.
Пришел сухощавый, коричневый, словно обильно посыпанный перцем старик и принес две резные рамки для картин. С теми полотнами, что стояли на шкафу, рамки не совпадали и вообще были, вроде, как ни к чему, но владелец рамок визгливо раскричался – мол, картины и подрезать можно. В общем, нажал на свои права, приплел какого-то Мамрукова, которого скоро турнут, намекнул на трудовые заслуги, раза два ткнул себя в потертый значок на груди; и рамки пришлось принять.
Много работ было из дерева и бересты – шкатулки, туеса, хлебницы.
После обеда сторож городского музея, отдуваясь и матерясь (что я им, ****ь, ишак, что ли?) приволок в обыкновенном мешке, в какие обычно ссыпают картошку, Обнаженную Колхозницу.
– Куда ее свалить? – прохрипел он, изнывая под тяжестью ноши.
Сваливать было некуда. Элеонора побежала в редакторский кабинет.
– Максим Евсеич, может – к вам?
Тонкобрюхов скуксился, поворчал, но все же согласился:
– Однако имей в виду: здесь она мешает.
– Это ненадолго.
Колхозницу, не вынимая из мешка, сунули в угол.
– Ты никуда не отлучайся, что принесут – бери, записывай, на звонки отвечай, – наказала Элеонора Наталье, – а я схожу к Кувшинову. Мне с ним сегодня, как край, переговорить надо.
Наконец-то в кабинете наступило затишье. И Наталья смогла без дерганий и отвлечений закончить «Исповедь Инны К.».
«…Я хочу, чтобы рядом был человек, который бы согрел мою душу своим участием и заботой. Но где он? Хорошие при женах, а плохие, как мой бывший муж, радости ищут в другом...»
Тут Наталья еще раз, теперь уж последний, задумалась: уж что-то слишком идеальным получился Элеонорин портрет – хоть сейчас на божничку. Нет, так не пойдет, жирно ей будет.
И завершила:
«…Впрочем, может, сама виновата, хотела быть свободной, долго выбирала, как в народе говорят, искала принца. А надо было идти замуж за того, кто меня любил. Ведь был такой. Теперь не на кого пенять. У каждого своя судьба. У меня она моя, с горчинкой».
– Вот так-то лучше.
Это ей за Вовку. Остался бы при Наталье, так, конечно бы, не запил!
Наталья, довольная собой, сгребла листочки и отнесла в машбюро.
Не одним аукционом жив человек.
Глава 12. БИЗНЕСМЕН ТАРАС КУВШИНОВ
– Ну, давайте, на хрен, с богом! – Тарас Кувшинов распрощался с посредниками из Хабаровска и с покрасневшим от напряжения лицом орал теперь в телефонную трубку. Звонок был междугородний. Звонил один из коммерческих агентов Тараса, отправленный в Молдавию для закупки яблок.
Яблоки были, хорошие яблоки, крепкие, только вот везти не на чем – железная дорога не давала вагона.
– Я тебя зачем туда послал, мать твою?! – вопил Тарас. – Чтоб ты мне докладывал, что вагона найти не можешь??... Да мне плевать, что не дают!! Тебе было сказано: привезти! Вот и привези. Крутись, как хочешь, но чтобы яблоки были!...
– Разрешите, Тарас Фомич? – в дверях стоял маленький человечек с желтым азиатским лицом.
Тарас кивнул.
–...А он что – другой породы? Он что – водку не пьет, от коньяка нос воротит? Накупи пойла: так, мол, и так – презент от солидной фирмы, занимаемся крупным оптом, пригласи посидеть куда-нибудь! Хоть в задницу ему влей!
Маленький человечек ошалело вытаращил глаза и запереминался у двери.
– А ты попробуй, попробуй. Что я, мать твою, учить тебя должен?
На том конце провода агент захлебывался в оправданиях. Тарас утомился и закруглил разговор:
– Если не достанешь вагона – на себе все перетащишь. Да, да, из Молдавии в Сибирь! Все, до последнего яблока! Ты меня понял?!
Тарас шумно выдохнул и вперился в вошедшего:
– Слушаю.
Гость по-прежнему оторопело маячил возле порога.
– Я из Узбекистана. Ким моя фамилия.
– Да хоть Чайковский! И что?
– Я по делу.
– Проходи, садись. Видишь, какие работники. Напринимал, понимаешь, кого попало!
Президент Тарас Кувшинов был в городе удивительнейшей личностью, выпуклой и яркой.
Его неординарность обнаружилась много лет назад, когда закончив восьмой класс и перейдя в девятый, Тарас вдруг живо заинтересовался: чего это у девок округлое впереди топорщится? Вполне, конечно, естественное любопытство для данного возраста, но, в отличие от большинства прыщавых и стеснительных вьюношей, Тарас и в те нежные годы не был умозрительным теоретиком. Нет, не был. И с безоглядным рвением начал обшаривать руками выпуклые места. Почти тут же выяснилось, что эти открытия куда как интереснее, чем те, что сулят алгебра и геометрия.
Жили они тогда всей многочисленной крестьянской семьей в большом селе Улановке, где имелась даже школа-десятилетка. Среди подрастающей оравы братьев и сестер Тарас был старшим. Отец, совхозный механизатор, сквозь пальцы смотрел на баловство сына, пока однажды напарник не сказал ему:
– Слышь, Фома, если твой еще раз к моей Варьке полезет, я ему башку оторву. Так и знай...
Варька была дочкой напарника, лет на тринадцать старше Тараса, давно и безнадежно застрявшая в девках. Фома задумался.
...Над селом стояла поздняя сырая осень. Уставший Тарас вернулся домой с вечерки, когда часы показывали далеко за полночь.
Мать притулилась у стола, на котором в беспорядке лежали раскрытый дневник и тетрадки ученика девятого класса. На неряшливых листах унылыми гнусными червяками крючились тройки. Сумка валялась на полу.
Фома Кувшинов, сгорбившись на маленькой скамеечке, сидел возле печки, курил, пуская дым в открытое поддувало. При появлении сына бросил окурок, поднялся.
– Явился, петух обоссанный. Сымай штаны.
– Ты что, батя? – Тарас изумленно глянул на мать и расплылся в ухмылочке, мол, чего это старик чудит.
Может, если б не эта ухмылочка, то все и обошлось бы. А так... Мгновенно и широко размахнувшись, Кувшинов-старший послал увесистый механизаторский кулак в озорной правый глаз родного чада. Глава семейства был не очень силен в педагогике, зато свято верил в другую силу – силу радикальных средств. Его тоже так учили и, слава богу, дураком не вырос.
Комната лопнула и осветилась веселыми брызгами, пол вздыбился. Тарас запрокинулся и полетел к столу, спиной и локтями сгребая половики.
– Ой!... – болезненно вскрикнула мать и вскочила с табуретки.
– Сымай штаны.
– Ба-атя!
На неверных ногах поднялся Тарас, непослушными пальцами стал расстегивать пуговицы. В голове гулко и тяжело гудело. Спустив штаны, он повернулся задом к отцу, слегка согнув спину. Черные сатиновые трусы плотно облегли мясистые ягодицы. Фома Кувшинов наматывал на правую руку потертый кожаный ремень.
Дальше было вот что. Свободной рукой Кувшинов-старший схватил сына за шкирку, круто повернул его, одновременно сгибая вниз, и зажал буйную лохматую голову меж колен. Затем рванул трусы, они треснули и порвались, обнажая розоватую кожу.
– Батя-я...
Размеренно и добросовестно, как и в любой работе, Фома Кувшинов вздымал руку с ремнем и с оттяжкой лупил бляхой по голому заду. При каждом ударе Тарас вздрагивал. Слезы злобы, ненависти, бессилия текли одновременно из здорового и заплывающего глаз. Наконец Фома утомился. Да и то: задница сластолюбца побагровела, из-под лопнувшей кожи сочилась кровь.
– Запомни: если еще курвиться будешь – за воротами, на улице, сделаю то же самое. Пусть невесты смотрят. Или если плохо учиться... С такой здоровой башкой в начальники можно выйти... А то ишь ты – живчик у него завелся...
Надо признать, что к этому времени исследовательский пыл Тараса стал стремительно сходить на нет. Варька оказалась не менее любопытна к его увлекательным богатствам и неистощима в смене антуража. Придорожные кусты, стог сена, засохшая грязь под телегой – все годилось для уединения. Нередко, проходя по деревне, Тарас панически отмечал: здесь я уже был, здесь тоже... вот здесь еще не был. И обреченно вздрагивал. Все деревенские закоулки, "темные уголки" как бы поделились на те, куда его Варька уже заволакивала, и на те, куда еще нет. Число вторых быстро сокращалось. Проклиная антисанитарные условия, Тарас возненавидел крапиву – она торжествующе жгла его голые ляжки. Эту нелюбовь к сорному растению он стойко пронес сквозь годы. Многое подрастерял, а это пронес.
Так что, как ни странно, стремления отца и сына совпали. И нечего было дураку старому ремнем размахивать. Мог бы сказать и по-человечески. В общем, вернулся Тарас под сень алгебры и геометрии, подналег. Унылые червяки исчезли из тетрадей.
Потом – Горный институт и направление на работу в Асинск. Было это лет двадцать назад.
Парнишка оказался приметным: даже тяжелая бляха Кувшинова-старшего не прихлопнула в нем дерзкого живчика (если смотреть не узко, а расширительно) и гонору хватало на троих. Впрочем, мало ли их, занозистых и сулящих надежды, появлялось и появляется на предприятиях Асинска. Однако Асинск умеет – о-о, еще как умеет! – шлифовать молодежь. Посмотришь на серенького клерка, отупевшего от скуки в пыльной конторе, и озадаченно думаешь: "Не ты ли, прибыв сюда три года назад, собирался потрясти завод блестящими идеями?"
Тарас Кувшинов не потерялся.
Попав в шахтоуправление "Таежное", он начал как все, с горного мастера, а через шесть лет был уже главным инженером. Взлет, надо признать, стремительный. Шахту Кувшинов знал, как содержимое своих карманов. Именно при нем подготовительные работы, за которые он отвечал, и которые всегда являлись слабым местом "Таежного" – так вот именно при нем они перестали быть постоянной головной болью директора. Лавы готовились точно в срок и качественно, добычники тоже оживились, и "Таежное" взялось стабильно выполнять планы и получать, естественно, премии.
– А все почему? – хвастал иногда довольный Тарас. – Я с людьми разговаривать умею. Поначалу, бывало, вызову начальника участка: у тебя там надо то-то и то-то. Стоит, как козел, не понимает. Ах ты!... И по бабушке его, и по матери! Глядишь – сразу все понял, повернулся, пошел и выполнил.
Молодой Кувшинов на вверенном производстве блестяще осуществил то, что не удается филологическим умникам. Он упростил речь, сделал ее короткой, выразительной и, главное, абсолютно доходчивой.
– Толковый у тебя сын, – прослышав про успехи Тараса, говорили односельчане Фоме Кувшинову.
– Толковый-то толковый, – соглашался Фома и странно добавлял. – Надо только вовремя голову промеж ног, да бляхой...
Старый Фома до последних дней своих не сомневался в чудодейственной силе бляхи и полагал, что именно она дала нужное направление мыслям старшенького.
Быть бы Тарасу вскоре директором шахты, но один непредвиденный, из ряда вон случай прервал стремительный взлет.
Случай этот поверг в восторг асинцев и на разные лады живо, весело и взахлеб обсуждался в городе, обрастая, как водится, самыми нелепейшими подробностями и цветистыми дополнениями. Поэтому для восстановления истины надо немедленно рассказать, как же все было на самом деле.
Однажды, находясь в столице, в командировке, и уже закончив дела в министерстве, Тарас в отличном расположении заглянул в гостиничный ресторан подкрепиться – до самолета оставалось всего несколько часов. За одним из столиков возле окна с кислыми минами сидели два мужичка, без всякого интереса тыча ножом и вилкой в тарелки с капустой и чем-то мясным и вяло запивая съедаемое водкой. "Граждане не нашей страны", – сразу определил Тарас и простецки уселся рядом.
Граждане не нашей страны оказались поляки и, что более удивительно – шахтеры. Восторженному изумлению Тараса не было предела. Тут же по его приказу официант уставил стол бутылками и снедью. Выпили за крепкую дружбу людей одной профессии, за то, чтоб не придавило в забое, за мир во всем мире...
– А хотите, я вам шахту свою покажу? – предложил Кувшинов. – Хотите? Это – запросто!...
Люди одной профессии, за сорок минут успевшие развеселиться, горячо полюбить Тараса, а затем полностью и окончательно потерять способность к восприятию времени и пространства, автоматически согласились...
Московская милиция была поднята на ноги. Пропали два специалиста хоть и из братского, но все же соседнего государства. Искали их долго и безрезультатно. Наконец кто-то припомнил и сообщил, что видел пропавших в сопровождении краснорожего здоровяка с сибирско-купецкими замашками.
...Поляков обнаружили на третий день в окрестностях Асинска, в бассейне горняцкого профилактория живых, но чуть теплых. Они, едва шевеля плавниками, отмокали в воде после щедрого хлебосольства хозяина. До шахты – квершлагов, забоев и прочих выработок поляки так и не успели добраться.
Скандал получился громкий. Кувшинова сгоряча даже скинули обратно в горные мастера. Потом, правда, восстановили. Но о дальнейшем продвижении, по крайней мере, в ближайшие годы, речи быть не могло.
Светило Тарасу долгое прозябание на том самом месте, до которого он столь лихо добрался...
Но сам случай!
Каждый асинец, даже тот, который изначально прижимист, все-таки умеет ценить размах и бесшабашность, переходящие всякие границы. О Кувшинове говорили и в просторных кабинетах, и в шахтовых мойках после смены, и в автобусах, и в очередях, и даже в темном подъезде, давя бутылку на троих. Тарас моментально сделался легендой Асинска, человеком, которого всюду окружал ореол восхищения!
Но одной лишь городской славой сыт не будешь. Почувствовав внимание и опеку, Тарас сильно загрустил. Выглядывать и дальше из-за спины директора было уже, прямо скажем, муторно.
Однако на распутье Тарас пребывал недолго, удача по-прежнему, как собачонка, бегала за ним. Освободилось место начальника дорожно-строительного управления (а это уже другая фирма, с другими "генералами" наверху) и стали на это место подыскивать кандидата. Тогда и предложил Тарас себя и свой руководящий опыт. Многие подивились, полагая такой шаг неразумным:
– Совсем рехнулся парень! В одной зарплате сколько потерял!...
Но Кувшинов рассчитал верно. Теперь он был руководителем, обрел, хотя и ограниченную, но свободу. Стал сам себе хозяин. А из прежнего опыта извлек уроки. И самый главный из них – что не всех поляков можно везти из Москвы в Сибирь. Этого правила Тарас придерживался неукоснительно и твердо, оставаясь начальником управления десяток с лишним лет. Так что ни Польша, ни другие страны никаких претензий к Кувшинову больше не имели.
Руководящая должность поначалу несколько обеднила колоритнейшую фигуру Тараса. При солидном штате бестолковых, но ревностных исполнителей отпадала необходимость самому лезть в разные мелочи. И Тарас Фомич, помаявшись в таком комфорте, целиком тогда переключился на выработку идей. Вот где могучая и неукротимая энергия Тараса нашла, наконец, блистательный выход! Есть, есть в нашем народе умельцы – хоть блины испечь, хоть дорогу построить!! Планы, прожекты повалили из него, как дым из паровоза. И все круче тянуло Тараса на коммерцию. Магазин на территории управления слепил, о поставке товаров сам договаривался. Взялся свинарник строить. В задумках были небольшой такой, уютненький птичник не то мясного, не то яйценосного уклона и заводик по выработке пихтового масла. И все это вперемежку с дорожными делами. Свихнуться можно было от широты замыслов. Требовался улавливатель и сортировщик Кувшиновского добра, ибо асинские дороги от такой многоплановости лучше не становились. И нужный человек появился и неслышно встал за спиной Тараса. Это был на редкость расторопный и чуткий, как лис, мужичок по фамилии Парнишкин.
Управление гремело и процветало. Но масштабы... Черт побери, разве это масштабы? Разве ему такой маховик раскручивать?
Когда подули новые ветры, Тарас, только что распечатавший пятый десяток и по-прежнему полный сил и бодрости, возликовал духом и теперь уже безоглядно ринулся в коммерческо-предпринимательскую стихию.
Ассоциация "Магнит" была его кровным детищем. Это он сумел год назад увлечь хозяйственников своим немыслимо смелым и дерзновенным проектом. Что и как получится – не знал никто, но собрались тридцать организаций, перечислили вступительные взносы, составили небольшой штат сотрудников, выбрали президента – понятно кого, под него и деньги давали – и начали ждать результатов. Набор Кувшиновских затей сулил немалые выгоды. Учредители ассоциации, оптимистично заглядывая вперед, не исключали больших дивидендов. Однако многочисленные начинания одно за другим бесславно полопались. Ничего не вышло ни с кирпичным заводиком из самой качественной во всей Сибири глины, ни с народной артелью по обжигу извести – той самой извести, которая позарез нужна селянам для раскисления почв; и тогда "Магнит" всеми силами сосредоточился на оказании торгово-посреднических услуг – это было верней. Хотя, конечно, и от производства совсем не отказывались – под громкой вывеской ассоциации бригада из пяти похмельного вида молодцев на старенькой пилораме распускала на брус и доски окружающую тайгу.
Следующий шаг, который предпринял Кувшинов, был такой: он оставил прежнюю работу (опять многие твердили: неразумно!) и целиком окунулся в дела фирмы. И тут по-настоящему пошло и поехало! Рывками и скачками "Магнит" набирал обороты, счет в банке рос. Одной из блестящих последних сделок была сделка о поставке двух вагонов вина – Тарас любил такие измерения: вагон, два вагона – из виноградно-персиковой республики в обмен на что-то, что должны были завезти туда из другой республики. Благодарные асинцы, начавшие слегка звереть от трезвого взгляда на мир, охотно разбирали бутылки с мутной красной жидкостью по тройной цене и мгновенно нарекли ее в честь отца-благодетеля "кувшинкой". В приемной и кабинете президента почти постоянно толклись свеженькие бизнесмены из Средней Азии, Украины и Закавказья.
Кстати, идею аукциона именно Тарас подбросил Тонкобрюхову. Мол, если деньги редакции нужны, так ты, друг, не чеши за ухом, давай крутись! А я, какой разговор, помогу. Но – тревожилось Элеонорино сердце – мог Парнишкин за чем-то не уследить, не вспомнить, а это уже было чревато.
Вот потому, чтобы исключить всякие неприятности, Элеонора и отправилась на встречу с Кувшиновым...
–...А! Заходи, заходи! Тебя нам, ****ь, только и не хватало! – радостно закричал Тарас, когда она, приоткрыв дверь, заглянула из приемной. И не только закричал, но и резво замахал руками, предлагая разделить хорошую компанию. От новой неожиданности маленький кореец едва не свалился со стула. Затем во все глаза воззрился на Элеонору: что за дама?
Порыв президента был восторжен, но уж кто-кто, а Элеонора прекрасно знала Тараса. И моментально изобразив на лице счастливейшую, восхищенную улыбку, которая была так же далека от ее подлинных чувств, как и его восторг, она впорхнула в кабинет.
Крупный широкоплечий Тарас сидел за столом в ослепительно белой рубашке с закатанными рукавами. Верхняя пуговица была расстегнута, и темный в полоску галстук ослаблено болтался на груди без всякой солидности. Рыжие, в мелких завитушках волосы на голове и прямые волосы на руках президента, выгорев на солнце, казались особенно рыжими.
Широкая, как блин, грубоватая физиономия Тараса была подвижна до чрезвычайности. Изгибались дугой то одна, то другая лохматая бровь, самостоятельно двигался гладко выбритый подбородок, а уж уголки рта беспрестанно то взлетали, то опадали, а то стремительно разъезжались в стороны или во весь дух бежали навстречу друг другу. Выражение лица менялось с невероятной быстротой. Гнев, ирония, лукавство, добродушие – все эти состояния преображали румяный блин в течение каких-нибудь полутора секунд. Если же вглядеться внимательней, то в облике президента можно было обнаружить изрядное количество самых причудливых крайностей. Между необъятными щеками помещался мелкий прямой нос. Даже не нос в обычном смысле, разве это нос, а просто ничтожество какое-то. Обратной стороной широкой физиономии являлся несуразно узкий, с кулачок, затылок, а на толстых и пухлых пальцах помещались чудовищно невзрачные ноготки. Да и кабинет с хозяином соответствовали тому же принципу: в узеньком, стиснутом со всех сторон пространстве Тарас выглядел чересчур большим, бесподобно огромным, как фикус в банке из под шпрот.
Шли деловые переговоры.
Впрочем, у Кувшинова коммерческих тайн ни от кого не существовало.
– Посиди тут, мы сейчас закончим.
– Не помешаю?
– Да брось ты!...
Из разговора Элеонора быстро поняла, что фирма, которую представляет маленький кореец, может поставить из Средней Азии лук, капусту и арбузы.
– Будем прямо говорить, с луком и капустой у нас никаких сложностей нет, оставьте их себе, – размышлял на ходу Кувшинов, – здесь у каждого то огород, то мичуринский, а вот арбузы – это интересно, про арбузы можно потолковать. Что ты хочешь за них? Только давай начистоту, не вздумай мне мозги пудрить!
Маленький кореец с живостью привскочил, всем своим видом уверяя, что ничего подобного с мозгами уважаемого президента он и не думал делать!
– Мы, Тарас Фомич, у себя кооператив организовали, землю в аренду взяли, собираемся построить несколько теплиц...
– Короче!
– Нам много чего нужно.
– Что, что?
– Стройматериалы.
– Ну, твою мать, утомил ты меня! Говори конкретно.
– Нужны лес-кругляк, пиломатериалы, стекло, цемент и металл: уголки, швеллеры, листовое железо и так далее.
– Фу, жарко!
– Что?
– Жарко! Что еще?
– И так далее. Вот список.
Тарас выхватил протянутую бумажку, бросил перед собой, стал быстро водить пальцем.
– Во, губа не дура! А Асинск вам в придачу не отправить? А то можем, в поезд загрузим и вперед. Элеонора за машиниста, – Тарас чмокнул губами. – Смотри, какая сочная: такие арбузы вам не снились! Во, на какой плантации работать надо!
Кувшинов хохотал и тряс головой.
Смеялась Элеонора, ощутив сладкий зуд одновременно во всем теле и стреляя в президента глазами и далеко вперед выдвинутой грудью.
Кореец, то бледнея, то краснея, натужно улыбался.
Так вот весело и радостно начали торговаться. Каждый упирал на сложности положения, просил вникнуть и учесть. Понемногу обе стороны шли на уступки. Тарас – щедрая душа – уступал за двоих. Наконец был найден вариант, примиривший обоих. От этого коммерсанты почувствовали большое облегчение, заулыбались друг другу еще приветливей. Тут же набросали договор. Кувшинов вызвал секретаршу, приказал срочно отпечатать в трех экземплярах и только теперь обратился к Элеоноре:
– С утра до вечера круговерть! Сейчас договор заключим, а пойдет дело – то, будем прямо говорить, начнем сотрудничать постоянно (тут маленький кореец опять вежливо растянул рот, отчего лицо его утонуло за щечками, которые превратились в две гладких и круглых луковички и заняли все место от лба до подбородка). Съездил сегодня на наш стройучасток, бригада лес пилит – только шум стоит! Напиши про них в газете. А на прошлой неделе – слышала, наверно – испанцы к нам приезжали. Вот здесь, за этим столом сидели. Про ассоциацию расспрашивали. Очень сильно интересовались: как работаем, какие планы? Но деловую активность, – Кувшинов вдернул палец, – проявлять не торопятся. Выжидают, говнюки, что мы голыми приползем к ним и скажем: берите нас. А вот хрен им! Правильно я говорю?!
Гость из Средней Азии заерзал на стуле, но тут появилась секретарша с отпечатанным договором. Тарас углубился в чтение. Но, видимо, это было скучное занятие. Не до конца пробежав текст глазами, Кувшинов нетерпеливо спросил:
– Все так?
Кореец был не столь быстр, цепко вглядывался в слова и лишь, дочитав до последней точки, сказал:
– Все.
– Тогда подписываем и начинайте отгружать арбузы. Да не вздумайте гнилые подсунуть – назад вернем.
Кувшинов поставил размашистые росписи, нырнул вниз к сейфу, поскрежетал ключом, выхватил печать, подышал на нее и плотно оттиснул на каждом экземпляре. Оставив один себе, два других протянул маленькому корейцу.
– Как приедешь к себе, печати поставишь и один экземпляр сразу вышли обратно. С документами должен быть порядок.
Маленький кореец горячо заверил, что через три недели арбузы будут в Асинске, а документ с печатями еще раньше, и с тем расторопно, чувствуя великое облегчение, покинул кабинет.
Тарас был весел и благодушен:
– Хитер жук, но меня не перехитришь! Теперь рассказывай, зачем пришла.
– Да все с той же заботой – с аукционом.
– Вот тоже нашла заботу! Что сделала за это время?
– Да много чего. Программа уже готова, будет танцевальный коллектив...
– Ты что – совсем? Танцами собираешься торговать? – перебил Тарас.
– Нет, это я в общем говорю, – заторопилась Элеонора, поняв, что начала не с того. – Я уж с предприятиями согласовала, с металлическим заводом, фабрика "Искра" рубашки обещает.
– Слушай, ты мужичка бойкого, в загашнике не держишь? – торчащие груди Элеоноры сбивали президента с мысли.
– Да где его взять такого, чтоб в постели не спал? – со стоном выдохнула Элеонора.
– Знаю я одного.
– Ну?! – груди еще более напряглись и стали хищно целить в глаз президента.
– Далеко ходить не надо! – Тарас взмахнул руками, словно стремясь развести в стороны опасные орудия любви, и вдруг опять крутанул. – Так, говоришь, "Искра" рубашки обещает?
"Вот гад!" – огорошенная таким кульбитом, внутренне ахнула Элеонора. Кровь стучала в голове.
– Да, «Искра» обещает.
– Мелко, – поморщился Тарас. – Копеечные дела. Размаха не чувствуется.
– С чего ж у нас в городе размахиваться-то?! – голос Элеоноры был глух.
– Н-да... – Кувшинов нажал клавиш селектора. – Егорыч, зайди.
Тотчас, словно стоял за дверью, появился Парнишкин.
– Как там у нас дела с аукционом?
– Все нормально, Фомич.
– Ты конкретней.
Парнишкин пожал плечами.
– Как мы и решили, будет два набора мягкой мебели, одна стенка, из верхней одежды кое-что, причем импорт. Организуем выездную торговлю: курей доставим, мед, говядину, пиво.
– Про вино не забудь.
– Мне да забыть? – Парнишкин дернулся обиженно. – Вина будет, хоть залейся.
– Ладно-ладно... Что еще?
– Все.
– Видишь: во всем порядок. А ты – та-анцы. Совсем рогом не шевелишь! Я в прошлом году в Японии был, ну ты знаешь – знакомился с деловым миром. Так вот, в Токио зашли в супермаркет. Не буду все говорить, а вот одно запомнил: восемнадцать сортов свежей клубники насчитал. Восемнадцать! В декабре месяце! Слышь, Егорыч, а до начала аукциона развернуться успеем?
– Успеем, машины будут.
– Поняла: машины будут! Ну, иди, мне работать надо.
Покидала Элеонора маленький кабинет в сильно перелопаченных эмоциях.
Когда за ней закрылась дверь, Тарас сказал Парнишкину:
– Ни к чему способностей нет. Все за чужой счет норовят!
Глава 13. ДЕНЬ ПОМИНОВЕНИЯ ГРЕХОВ
После милой и откровенной беседы, вернувшись из редакторского кабинета, Эдик собрал остатки воли в кулак и взялся за репортаж. Пальма, наоборот, поднялась и ускакала с макетом в типографию. Оно и лучше.
Эдуарду Евгеньичу требовалось остаться одному, прийти в себя, сосредоточиться и нежелательно было, чтобы дорогая соседка о чем-нибудь догадалась. Пальма умела так утешить, так умела утешить, что после этого и жить не хотелось. Покорно благодарим, мы уж как-нибудь сами. Нам раненых добивать еще не требуется.
Репортаж, понятное дело, не двигался. Да и какой тут, к едрене фене, репортаж, когда тебе только что прямо в физиономию вылепили, что держат до первого случая. Появится на горизонте кто-нибудь другой, покладистый и шустрый и – гуляй, Эдик, и пой на свободе, сколько влезет. Страна, конечно, большая и дело найдется, только уходить отсюда не хочется, вот в чем клюква. Жалко уходить. Ох, и жалко! Пусть и медом здесь не намазано, и оклад издевательски малый, но зато разнообразная не монотонная работа и до роскошного вольный, не жесткий распорядок ее. Ради этого все можно стерпеть. Даже козла Тонкобрюхова, даже информашки, будь они трижды прокляты.
Завотделом поковырял в носу, поскреб под мышкой, смял и выбросил едва начатый лист.
...Но Лошадь-то – каков гад, а? Нашел, чем прижать. По-другому никак не может. (Здесь Эдик вымученно растянул губы.) А что – три с лишним тысячи строк он каждый месяц дает? Дает. И качество есть. И что Лошадь – разве до этого не знал, что Эдик бывает в рабочем комитете? Отлично знал. Когда в прошлом году заварушка была, сам понуждал: сходи, напиши что-нибудь. Мало того, к Пальме подбегал, на первую полосу требовал ставить, скотина. А вот теперь из-за рабочего комитета всех жмет.
Впрочем, кого "всех"? Остались Пальма да он. Пальму не тронет, пока, во всяком случае, не тронет, побоится. Зато Эдика готов сожрать с потрохами. Эдик впору по его крепким лошадиным зубам. Вот и примеряется, гад, как половчее схватить. "Хм, это мы еще посмотрим", – мысленно сказал Эдик. Однако куда смотреть, в какую сторону смотреть – было совершенно неясно...
Вернулась Пальма и взялась за очередной макет – макет первой полосы. Следом влетел растрепанный Пашка Боков с фотографиями и запрыгал, и замотался вертлявым ершом на крючке перед большим Пальминым столом. Пальма вертела в руках два снимка, и так и этак прикладывая их на чистый пока лист.
– Да не мельтеши ты, в глазах рябит! Можешь стоять спокойно? Стой спокойно, тебе говорят!
– Я стою, стою. Вот этот, с шахты, вверху лучше смотрится, – Пашка выхватил снимок. Едва не порвав, шлепнул на макет. – Вот так!
– Я тебя на сколько просила сделать?
– На сколько? – не понимал Пашка. Выпученные глаза его выкатывались на подбородок, концы усов беспрестанно дергались.
– На две колонки. На две-е! А ты на сколько сделал? На три-и! На три-и-и!!
– Так на две мелко будет! Бригадира сзади не различишь, – выражение черных усов молниеносно менялось.
– Что ж ты бригадира сзади поставил?! – закричала Пальма. – Первый раз, что ли?
– Так отказался он спереди!!
– Почему?!
– А я знаю? Скромный герой труда!
– Зашел бы с обратной стороны и сказал, чтоб обернулись!
– В другой раз так и сделаю!
– Скажи лучше: не уговаривал!
– Как же – "не уговаривал"!! Еще как уговаривал! Да и ему – куда с такой рожей вперед лезть?
– Пашка, я тебя убью. Если говорю – на две, значит – на две. Теперь обрезать придется.
– Куда обрезать, опять обрезать? Что вы из моих снимков каждый раз евреев делаете! – отчаянно заголосил Пашка и бросился в угол, словно тот, кто держал его на крючке, резко потянул леску. – Пусть на три остается. Во как отлично!
Он все прыгал и пританцовывал и головой мотал в стороны, и Пальма не выдержала:
– Уходи отсюда, сил глядеть на тебя больше нет.
– Оставьте на три! – прокричал Пашка и, сорвавшись с крючка, метнулся напоследок и исчез.
На некоторое время в кабинете наступило молчанье. Раздерганная, разбросанная тишина недоверчиво выползала из углов. Пальма, склонив головку в барашковых завитушках, быстро расчерчивала макет. Иногда, в задумчивости, линейкой почесывала за левым ухом. Эдик, усиленно пытаясь напрячься, выцеживал из себя строки репортажа, безнадежно сознавая, что Лошадь обухом не перешибешь, что писать еще много, а творческое вымя после крутых разговоров – пустое. Атмосфера в кабинете была пропитана суровой деловитостью.
– Одна информашка не входит, – объявила вдруг Пальма.
– Как не входит? – не сразу понял Эдик.
– Вот так. Не входит и все тут. С "Ударника" придется отложить.
Черт бы вас всех побрал! И редактора, и Пальму, и остальных. Заведующий отделом информаций моментально налился гневом. Это что ж творится сегодня? Все норовят уволить с работы, навешать оплеух, образно, конечно, выражаясь. Униженный кругом Эдуард Евгеньич вскочил и подбежал к Пальминому столу.
– А снимок оставляете на три колонки?
– На три.
– Ясно. Очень даже мне все ясно!
– Вот и хорошо...
– Смотрите – вы у меня дождетесь! – Эдика распирало выругаться. – Смотрите... отращу усы, буду прыгать перед вами и трясти ими. Вспомните тогда, какой я был славный.
А Пальме – что, Пальму этим не прошибить.
– Усы не вырастут. Их тебе бабы выщипают.
– Бабы? Бабы не выщипают. Они понимание имеют, в отличие от других.
– Тогда учителя.
– Какие учителя? – насторожился Эдик.
– Те самые, из одиннадцатой школы. До сих пор тебя вспоминают.
– Вы опять про старушку? Не хватит ли?
– Нет, не хватит. Чуть в могилу не свел.
– Господи, – простонал Эдик, – избавь меня от дураков...
Последнее отчасти относилось и к Пальме.
И вообще, сегодня, часом, не день поминовения грехов? Что-то уж, прям, косяком повалило. Хотя в случае, о котором заикнулась Пальма, Эдик никакого греха за собой не ведал. Он и отразил-то в том, полугодичной давности, репортаже лишь десятую долю того, что было. А вот гляди-ка: учителя тогда на него всерьез ополчились и никак забыть не могут. Даже одно время кричали про публичное оскорбление – мол, корреспондент газеты умышленно описал неприятный случай, когда надо было ни словом не упоминать о нем. Граждане, отбивался Эдик, разве может газета заниматься таким чудовищным делом, как замалчивание фактов?! «Может! – ярились распаленные педагоги. – А уж выводы, какие приведены в конце – ни в какие ворота не лезут!»...
История, из-за которой Эдик поссорился с учителями, в самом деле, довольно любопытна, а, стало быть, вполне здесь уместна. Ее можно назвать так:
"ЮБИЛЕЙНАЯ РЕЧЬ.
Однажды ранней весной Пальма объявила:
– Сегодня в одиннадцатой школе торжество, пойди и сделай репортаж, а то, не дай бог, сами что-нибудь состряпают и принесут.
– Не моя тема, – сказал Эдик.
– Полредакции гриппует, остальные заняты. Вперед и без разговоров.
Начало в двенадцать.
И Эдик пошел.
Справляли 55-летний юбилей педагогической деятельности Анны Марковны Кокошкиной. В глубине сцены на большом фанерном куске были крупно намалеваны две пятерки, обвитые толстой, похожей на сосиску, золотой ветвью, а ближе к краю располагался стол, за которым поместились директор школы, завуч и сама юбилярша. Стол, обильно уставленный цветами, сильно смахивал на базарный прилавок, а директор, смуглый рыхлый представительный мужчина с большим крючковатым носом, имел вполне подходящий вид цветочного барышника.
Первые два ряда заняли приглашенные почетные гости. Дальше, то ширяя, то щипая друг друга, сидели разновозрастные балбесы, пригнанные по этому случаю с уроков. В дверях стояли учитель физкультуры и математичка, шикая на не в меру разыгравшихся и зорко следя за тем, чтобы никто не посмел улизнуть раньше времени с волнующего события.
Торжественная часть только набирала обороты. Сначала, по замыслу, должны были выступать бывшие ученики, затем представитель гороно и товарищи по работе и закруглить все это дело полагалось хорошо натасканной за две недели репетиций группе нынешних учеников и активистов.
Все шло как по маслу. Пока выступали бывшие. Уже сказали теплые слова директор городской столовой, потом прибывший из Томска заведующий кафедрой – кандидат технических наук, за ним – строгая дама с какого-то предприятия и выступал другой кандидат наук, но уже исторических.
– Я постоянно помню наши уроки литературы, – поддергивая очки, говорил плюгавенький кандидат и привставал на цыпочках за трибуной. – Я постоянно помню нашу Анну Марковну, которая вела уроки литературы...
Анна Марковна, как и полагается по столь неординарному случаю, сидела в закрученных седых букольках, с застывшей улыбкой на губах. К белой накрахмаленной блузке был приколот веселенький блестящий орден.
Между тем историк заканчивал свою взволнованную речь:
– И вот, вспоминая Анну Марковну, я никогда не смогу ее забыть!
Он поклонился вбок, в сторону стола, и под громкие хлопки первых двух рядов сошел со сцены.
Поднялась завуч, повертела в руках листочек:
– Товарищи! У нас по списку от бывших учеников уже все, но, может, еще кто-то хочет высказаться?
Фраза имела, скорее, ритуальный характер, поскольку, судя по лицам, никто больше высказываться не собирался.
Но тут совершенно неожиданно в задних рядах произошло движение – поднялся какой-то субьект в мятых брюках, с огромными, как блюдца, пузырями на коленях. Широкая его физиономия выражала суровую решимость.
Завуч с беспокойством переглянулась с директором и вопросила:
– Гражданин, вам чего?
– Речь сказать! – зычно ответил гражданин и полез на сцену.
– Постойте, постойте, – с нарастающей тревогой залепетала завуч.
– Постою! – выдохнул незнакомец и обдал сидящих за столом таким хроническим перегаром, что у тех на время отключилось сознание.
Между тем мятый устроился за трибуной и, повернувшись к старушке, начал:
– Анна Марковна, помните меня?
Улыбка, казалось, намертво приклеилась к юбилярше и она только повернула завитую головку на голос.
– Шурка я, Шурка. В курточке вельветовой бегал. Мы еще с Васькой Хромченко за одной партой сидели? Ну?...
В водянистых глазах педагога невозможно было что-либо прочесть.
– Помните? Я еще из рогатки в лампочку стрельнул, а вы меня потом указкой по голове били? Ну?
Директор панически приподнялся из-за цветов:
– Товарищ... Э-э...
– Молчи! Ты – слышишь – ты ничего, и все вы ничего не знаете про Анну Марковну. Это ж такой человек! Такой человек... – голос дрогнул, и оратор рукавом вытер глаза. – Я до сих пор ни одной книжонки без отвращения в руки взять не могу. Мы ж после ее урока про этого... ну... а: Корчагина! – комсорга нашего так измудохали, так измудохали – от всего сердца! Калекой хотели сделать. Чтоб, если фискалит, так пусть на героя своего походит.
Исторический кандидат побелел до ушей и сказал:
– Врешь!
Щипавшиеся балбесы разом замерли и открыли рты.
– Да. Было дело... Я когда в красноярской пересылке по третьему разу чалился, Ваську Хромченко встретил. Ну, говорит, я всех учителей забыл, а ее помню. Как она нас ненавидела!
– Все что ль по тюрьмам сидели? – закричал с места историк. – Нечего обобщать!
– Это кто тут такой грамотный? – Мятый, как туча, навис над трибуной. – Ты, огрызок? Вякни еще раз – весь хохотальник разворочу!! Тоже мне – "кандидат"! Да на таких, как ты, я с высокой колокольни... В семье не без урода. Я, может, сам кандидат.
В первых двух рядах сделался шум.
– Хватит!
– Довольно!
– Не желаем слушать!
– Хам!
– Провокация!
– Кто позволил!
Кто-то затопал ногами и даже попытался свистнуть.
– Чего базарите! – рявкнул оратор и хватил увесистым кулаком по трибуне.
– Не обобщай! – вопила директор столовой. – Не все сидели!
– Ты-то, Танька, конечно, нет! – перекрывая шум орал мятый. – Ты-то, конечно, нет! Знала где и кого подмазать. Да и сама... Вон жопа от ворованного масла как разъехалась. (Танька охнула и завалилась набок). А я вот недавно слышал: каждый пятый из Асинска в разное время похлебал баланды. Анна Марковна, да скажите вы им прямо: столько-то сотен или там тысяч моих учеников прокантовались в зоне. Че вы от нас нос-то воротите? Скажите! Иначе я за себя не ручаюсь.
– А при чем тут учителя? – взвизгнула завуч. – Родители виноваты!
Мятый снисходительно осклабился.
– Вот ты, вроде, умная, а дура. Кто ж, скажи мне, родителей наших учил? А? Скажи, скажи! Анна Марковна и учила. Так что не надо мне про родителей.
Шум нарастал. Первые два ряда, распаленные, выли и визжали. И только юбилярша по-прежнему сидела с приклеенной улыбкой.
– Э, да что с вами разговаривать, – сказал мятый. – Время только терять.
Он выбрался из-за трибуны, подошел к столу.
– Дайте я от большинства ваших учеников – от тех, кто освободился, и тех, кто срок мотает, – поздравлю вас с праздничком и пожелаю вам счастья, здоровья и успехов в труде.
Мятый наклонился и долгим-долгим поцелуем взасос поцеловал мертвенно скалящуюся старушку.
Торжественная часть была в самом разгаре, но никто больше не хотел выступать..."
А какие ж выводы Эдик тогда сделал? Что-то про ошибки в работе, которые бывают и у заслуженных людей. И надо ж – смертельно обиделись.
Прошло два часа... Пальма трепалась по телефону. Эдик тоже был занят: на тетрадном, в клеточку, листочке он заштриховывал квадратики.
Неприятности были забыты.
Глава 14. ЯБЛОЧНОЕ БУДУЩЕЕ АСИНСКА
Давным-давно пора уже в нашем повествовании отодвинуть в сторону все важные и не очень важные события и обратить самый пристальный и заинтересованный взгляд на Капитолину Кондратьевну Вовк, одно имя которой возбуждает в сердцах многих асинцев разнообразнейшую гамму хороших и нехороших чувств.
И прежде, чем начать, весьма кстати вспомнить пусть и банальную, но верную присказку о том, что не место красит человека.
Действительно – ну что такое было общество садоводов еще четыре года назад? Так, почти ничего. Плюнуть и растереть. А даже и того меньше. А если еще точнее – третьеразрядная и никому не известная организация, состоявшая всего-навсего из одного человека – самого председателя Артемия Нилыча Никитушкина, невысокого кособокого толстяка с вечно округленными глазами и губками, сложенными буквой "о". Помещалась она, согласно своему рангу, чуть ли не на чердаке Дома Советов, поскольку даже в подвале места более приличного ей не нашлось. Садоводы ютились в одной комнатке с обществами спасания на водах – пожилой одышливой дамой, и охраной памятников культуры.
И вот именно четыре года назад было положено начало расцвета того, что, казалось, расцвести решительно ну никак не в состоянии. Причем способствовал расцвету ряд обстоятельств, счастливо, как это и бывает в таких случаях, совпавших вместе.
Во-первых, и это самое главное, в Асинске возникла Капитолина. Возникла откуда-то с юга Украины, из какого-то былинного берендеева царства, где кипят по весне неукротимой яблонной пеной сады, где дивчины с парубками бойко отплясывают в хороводах, где соловьи – каждый величиной в три кулака – свищут так, что слезы сами по себе наворачиваются от восторга. Возникла румяная, налитая, сочная, словно только что из того хоровода, лишь переоделась да ленты цветные выплела, но возникла по делам до чрезвычайности прозаическим. Надо было продать домик, полученный в наследство от умершей тетки. Продать приличный домик в Асинске (а домик был приличный, хоть и староват) проще некуда, покупателей всегда хватает. Но произошло непредвиденное: домик ей понравился. И городок тоже. Несмотря на пыль, грязь, не ухоженность, он показался ей довольно милым. Надо было только навести в нем порядок. А порядок, по твердому убеждению Капитолины, можно было навести единственным образом: открыв глаза местного начальства на огромные выгоды садоводства, о которых оно, по неразумению своему, даже не подозревает. То ли соловьи ей это насвистели, то ли яблонный туман бродил в голове – тут мы ничего сказать не можем. Однако последствия были таковы: вместо того, чтобы побыстрее развязаться с тетушкиным домом, черноокая южанка решила остаться здесь.
Во-вторых, покончив с оформлением бумаг и став хозяйкой дома, Капитолина энергично взялась искать соответствующую собственным замыслам работу.
В-третьих, Артемий Нилыч, донельзя утомленный жалким положением вверенной ему организации, махнул, наконец, на нее рукой и решил ограничиться делами домашними и пенсией, каковую заработал еще лет десять назад.
Вот так общество садоводов и Капитолина Вовк нашли друг друга...
Выбравшись однажды утром из машины у Дома Советов, председатель исполкома Яков Ярославович Мудрый увидел впереди незнакомую даму – высокую, крупную, приметную. Она поднималась по домсоветовской лестнице уверенно и решительно, словно проделывала это уже много раз.
– Это кто ж такая? – заинтересованно спросил он у вахтера.
– А черт ее знает, – весело ответил тот. – Но, вроде бы, здесь работает. Новенькая...
Что ж, новенькая – так новенькая. Примелькается. И Мудрый думать забыл об утренней встрече.
Однако не примелькалась. Более того, вскоре председатель исполкома с удивлением обнаружил себя среди ярых сторонников садоводства.
Прежде всего, Капитолина убедилась, что далеко не каждый асинец имеет собственную землю. Как, впрочем, она и предполагала. Поколесив по городским окраинам, ретивая южанка открыла грандиозную картину вопиющего расточительства. Громадные площади пригодных земель являли жалкое и убогое зрелище, заросли кустарником и травой, были до ужаса захламлены породой и мусором. Это ее глубоко потрясло, но и одновременно прибавило сил.
И вот при поддержке того же Мудрого началась всеохватная кампания по организации новых садовых товариществ.
К кампаниям рядовые асинцы привыкли. У них уже шкура дубленая от разных кампаний. Жизнь в Асинске ни одного дня не мыслится без кампаний! По весне, когда в окрестных совхозах оттаивающая земля показывает себя из-под снега, и нежные сорняки проклевываются наружу – грозными косяками летят директивы из области в исполком, из исполкома на предприятия: выделяйте технику и людей для посевной! Потом – прополка. Потом – заготовка сена.
Заготовка сена относится к необременительно-прогулочным кампаниям. Теплые ночи, крупные звезды, полевой стан. Если бригады смешанные – а чаще всего так и бывает – то возникает много любви. По утрам косари бродят с красными от недосыпа глазами, неуверенно хватаются за косы и производительность труда невысокая. А вот уборочная – та гораздо круче и суровей и очень похожа на внезапное иноземное нашествие. Начинается грандиозная по напряжению сил и нервов битва за урожай. Срочно организуется штаб, который начинает лихорадочно заседать. Проводится массовая мобилизация с вытекающими моментально последствиями – некоторые предприятия закрываются полностью на день, на неделю и, конечно же, отменяются занятия в училищах и школах. С ведрами и вилами у подъездов и проходных на рассвете собирается народ, и тревожно гудят автобусы. Закутанное в платки, плохо организованное и мало обученное бабье и подростковое войско выбрасывается в местах дислокации. Не успевший опохмелиться сумрачный агроном машет вдаль трясущейся рукою и говорит:
– Убирать, значица, вон до того лесочка...
Однако наступление идет вяло и уже к обеду на дорогах, ведущих к городу, появляются большие партии дезертиров...
Осенью и зимой – кампании по переборке овощей, по расчистке дорог от снега. Есть и такие кампании, о которых большинство асинцев абсолютно не подозревает, хотя и участвует по мере сил. Например: месячник по безопасности движения или декадник по охране окружающей среды.
Однако в том, что предлагала Капитолина, была волнующая прелесть новизны. Эта кампания началась шумно, по традиции бестолково, но до крайности увлекательно. Рычали бульдозеры, распихивая мусор и породу, подходили машины с землей, подкатывал в легковушках руководящий праздноглазеющий люд.
Журналисты газеты "Вперед, к свершениям!", не предполагая еще, чем все в итоге для них обернется, и куда они суют свои горячие головы, азартно включились в пропаганду садоводческих идей. Надо признать, что у Капитолины сразу объявился еще один мощный союзник: прямо-таки катастрофически пустеющие прилавки асинских продовольственных магазинов. Садовые товарищества появлялись, как почки в апреле на молодой смородине – во множестве, благо земли хватало на всех. Но это были еще семечки, главные трудности ожидали впереди. Одно дело поделить мало-мало подготовленную площадь на участки и совсем другое обустроить ее – отсыпать дороги, подвести воду, электричество, доставить плодородную землю.
И вот тут первыми спохватились руководители предприятий – этой еще мороки нам не хватало! – и дружно попытались увильнуть от новых забот. Да и то: пошумели, погремели и будет – кампания ведь. Но поздно, дорогие, поздно! Свою кампанию Капитолина Кондратьевна Вовк не отмеряла календарными сроками, она ее только начинала. Крупная, победоносная, она врывалась в директорские кабинеты, говорила:
– Павел Васильевич, голубчик, нельзя же так... (Это она в кино где-то видела).
– Опять ты! – стонал, как от ревматизма, директор.
– На этот раз совсем пустячок: трубы нужны и кирпич. По глазам вижу, что не откажешь.
– Откажу!
– Мне когда вчера передали, что ты заявку нашу отклонил, я говорю: да он, наверно, не понял, там же сущая ерунда.
– Не ерунда!
– А ты взгляни еще раз. Где там у тебя наша заявка?
И тщетно отбивался загнанный в угол директор, сам при случае способный загнать кого угодно и куда угодно. Капитолина вынимала из него трепыхающуюся душу, и обмякшее директорское тело подписывало все, только отстань. А куда деваться? Гремит Асинск новой кампанией! И отбоя пока не дают. Вон и в области, и выше из партийных кабинетов доносится: "ценный опыт", "интересная инициатива", "всячески помогать"… Мать их за ногу.
Имея такую поддержку за спиной, Капитолина беззастенчиво обирала асинские предприятия. Впрочем, товарищи, так ли уж обирала? Каждый рубль, вложенный в частника, даром не пропадал – на кого, на кого, а на себя-то асинцы работать умеют!
Тут очнулись в соседнем райцентре, завопили, мол, Асинск земли у них оттяпал! А то, что земли эти в пустыню превратились, загажены давно – молчок. Однако обошлось. Недовольных вызвали в область, поговорили внушительно – "интересный опыт", "ценная инициатива" и утихомирились крикуны. Пришлось, правда, трем примыкающим совхозам отстегнуть пиломатериала, кирпича и цемента – в одном из них, Капитолина видела потом, директор шикарный особнячок себе отгрохал. Но зато земля – вот она – окончательно вошла в черту города.
Нельзя сказать, что абсолютно каждый асинский шахтер, заводчанин,
продавец и врач в одночасье помешались на садоводстве, но число желающих возделывать собственные грядки, тем не менее, возрастало с ошеломляющей быстротой. Бойко строились очень приличные дачные домики. Асинск опоясывался мичуринскими садами.
Новое дело порождало новые заботы. Возникла острая необходимость в саженцах. Капитолина сама отправлялась за сотни километров в питомники, ругалась, требовала и выбивала самое лучшее. Еще четыре года назад асинцы не очень баловали себя ягодно-фруктовым разнообразием. Малина, смородина, крыжовник, клубника – вот, в основном, то, что испокон века выращивалось на участках. Ну, разве еще крупная и мелкая ранетка. И все. Капитолина доставала яблони, облепиху, вишни, иргу, жимолость, не говоря уже о новых сортах смородины и малины.
Конечно, даже при сверхестественной энергии, охватить одной все сразу было не под силу. Осознав это, Капитолина добилась увеличения размеров членских взносов в копилку общества. Садоводы поворчали, но согласились. Хотя асинцы в массе своей народ прижимистый, но если видят, что деньги идут на дело, то не прочь и раскошелиться. Одним махом Капитолина увеличила штаты своей организации до пяти человек. Теперь у нее были заместитель по общим вопросам, снабженец, бухгалтер и машинистка. Естественно, для всей этой команды требовалось большее помещение. Глава садоводов, заручившись согласием Якова Ярославовича, легонько надавила на Лазебного и скоро уже въезжала в просторную комнату на втором этаже.
Хотя, разумеется, не все шло гладко. Появлялось немало явных и тайных завистников, болезненно переживавших столь головокружительное Капитолинино возвышение. Однажды на исполкоме ей, как бы между прочим, задали ехидненький вопрос: а к чему вас так много? Даже Илья Андреевич Лазебный вдруг озадачился – да, действительно, к чему? И все тоже озадаченно и осуждающе посмотрели на гражданку Вовк. А к тому, рубанула Капитолина, что окрестности из свалок превращаются в сады, что зелень и ягоды на асинском рынке в полтора раза дешевле, чем в соседних городах!
– Да, – сказал тогда важно Илья Андреевич. – Вот военкому недавно присвоили звание полковника, а у него возле военкомата лопухи по колено...
И увяли недруги. Вот так приходилось отбивать наскоки. И если учесть, что среди местного начальства всегда в исключительном почете значились напор и пробивная сила, то легко представить, какой авторитет приобрела Капитолина.
Нет, еще раз скажем: не место красит человека...
Аппетит растет за обедом. Но не он один. Мысль – она ведь тоже раскручивается! Капитолина все чаще замечала, что коллектив редакции недостаточно глубоко понимает стоящие перед обществом садоводов задачи. Да чего уж – совсем их не понимает! Там, где следовало бить в колокола, трубить ярким и хлестким языком плаката, появлялись дохленькие натужные заметочки, вроде "обсудили и приняли к сведению". Холодок отчуждения между вчерашними союзниками нарастал катастрофически. Наглые журналисты стали позволять себе сочинять фельетоны, целых два (Эдик!), о том, что новые мичуринцы стали шибко много воровать на основной работе для обустройства шестисоточных владений и что к участкам прокладываются дороги, а в городе колдобина на колдобине. Это в глазах напористой южанки выглядело нестерпимым кощунством.
Гром для газетчиков грянул громко и неожиданно. Вышел новый закон о печати и первой, кто подал заявку на учредительство, была... Капитолина!
Три дня в редакции веселились на всю катушку, наперегонки состязались в остроумии. Эдика сразу определили в зав. отделом по опылению. Бездетному Сенечке выкроили отдел по капусте. Зубастой и ядовитой Пальме, конечно же, отвели отдел по совершенствованию огородных пугал. Изощрялись в полную меру творческих сил и темперамента. Потом, когда сообразили, что всерьез пахнет жареным, стало не до смеха.
Здесь нам опять ничего не остается, как окунуться в сложную сферу большой городской политики.
Почти месяц обе стороны обменивались резкими тычками, в городе было изрядное, но мало вразумительное брожение, до жертв и разрушений дело, правда, не дошло, но вопрос, как один из сугубо важнейших, вынесли на сессию городского Совета. Сессия заседала яростно и долго, дебаты достигали угрожающего накала; наконец, возобладало мнение Безушко и его команды об утверждении двух учредителей. Ими, по желанию большинства депутатов, должны были стать городской Совет и коллектив редакции. Все. И никаких плантаторов.
Глава садоводов взъярилась. Пока в редакции обалдевшая от счастья Пальма праздновала победу, Капитолина (и не одна, конечно) провела кое-какую полезную работу в исполкоме. В результате этой работы, к великому изумлению победителей, третьим соучредителем газеты были зарегистрированы садоводы. Безоговорочная виктория превратилась в абсолютную конфузию.
У Пальмы поднялась шерсть на загривке, Эдик то веселился, то безобразно ругался, и одураченная Пальма по новой ринулась в бой.
Впрочем, бог с ними, с газетчиками, слишком много чести думать о них, все уже практически сделано, а в четверг Мудрый окончательно вправит им мозги – так или примерно так рассуждала Капитолина.
...Редкий человек находил столь много удовольствия от пребывания в огороде, от работы на земле, как она. Здесь въедливые заботы отлетали в стороны, мысль становилась замедленной и умиротворенной, душа отдыхала.
Вот и сегодня, вернувшись домой и наскоро переодевшись, Капитолина размотала сложенный между грядок кольцами шланг, дотянула его до теплицы и принялась поливать помидоры. С удивительной грацией, ничего не сломав и не затоптав, крупная командирша асинских садоводов вертелась в тесноватой тепличке, совала холодную струю к корешкам растений. Вода шипела, быстро впитывалась в землю. Покончив с помидорами, Капитолина полила огурцы, на этот раз не из шланга, а нагретой, пахнущей болотом водой из железной бочки.
Трудно все-таки одной за всем управиться. Но куда денешься? Опоры нет и не предвидится. В той, доасинской, жизни попыталась она однажды свить гнездо. Горько потом каялась. Теперь хватит – сыта по горло. Лучше уж одной вековать, чем за кого попало идти. Да и то: чувствует она, что возможные ухажеры ее побаиваются, с опаской поглядывают. А трусливых она и на дух не переносит – что ж ты за чучело такое, если к бабе подойти боишься? Как под тебя ложиться-то? Есть, правда, один, в редакции работает, Семен Немоляев. Но он, кажется, женат. И рассказы пишет какие-то уж очень наивные. А так, вроде бы – ничего. Случайно, где-нибудь на собрании, Капитолина раза два или три перехватывала его пристальные взгляды. И он, что ей нравилось, не отводил глаза в сторону... Эх, жизнь наша. Жалко, годы бегут.
Капитолина закончила с поливкой, сорвала для салата три созревших на корню "бычьих сердца" и затем, взяв корзинку, пошла снимать огурцы. Проделав и эту работу, по-хозяйски оглядела огород. Викторию пора обрабатывать, но когда? Времени ни на что не хватает, а деньки августовские все короче. Вот и сейчас: много ли успела, а уже набегают на землю сумерки.
Прежде чем уйти в дом, Капитолина заглянула в палисадник. Здесь перед окнами росла развесистая яблоня. Яблоня – так себе, крупная ранетка, но привита к ней ветка Скрыжапеля Крупного. Капитолина помнит, как везла, как берегла эту веточку. И вот – привилась. Привилась, разрослась, и уже наливаются соком первые три яблочка. "Успели бы только вызреть до холодов, – Капитолина с родительской нежностью погладила твердую кожицу. – Да чтобы гусеницы не повредили..." Как он удастся, первый опыт? А там, дальше, планы большие. Можно попробовать Пепин Шафранный, Уэлси. О, было бы только желание (а оно как раз есть!) и Капитолина заставит прижиться на этой земле капризных солнцелюбивых неженок. Прежде всего – в зиму укутывать потеплее. И, глядишь, зашумят лет через десять-пятнадцать вокруг Асинска яблоневые сады.
Это ж сколько ей будет тогда, через пятнадцать лет? Капитолина прикинула: ого! уже сорок семь.
Она вздохнула и пошла в дом...
Здесь за приготовлением ужина и застала ее баба Соня, заглянувшая "на огонек". Это была высокая, сухая и еще крепкая старуха, жившая после смерти мужа одиноко. Порядок в быту и во всем она соблюдала строго. Даже в кофте, вязанной и застиранной, карманы сбоку не оттопыривались бесформенными мешками, не лежало в них что попало, вроде головки чеснока или двух-трех гвоздиков, поднятых неизвестно где – нет, карманы прилегали плотно, словно в них вообще никогда и ничего не складывалось. И чай если она пила с вареньем – вареньем никогда на стол не капнет.
– Заходи, заходи, баба Соня, – обрадовалась Капитолина, – сейчас чаевничать будем.
– Не суетись, – властно распорядилась гостья и поставила на стол пол-литровую баночку свежей малины. – Ты хоть и садоводка самая первая, а вот такой малины, как у меня, не имеешь. Попробуй. Нет, ты попробуй на вкус!
Бабка принадлежала к той редкой стариковской породе, что, несмотря на возраст, умудряются каким-то чудом сохранить остроту и свежесть ума. Она была еще ох как способна удивить и неожиданностью суждений, и резкостью оценок. При этом нисколько не сомневалась, что вся сущность жизни открыта ей вдоль и поперек, во все без исключения стороны. Капитолина давно уж привыкла распоряжаться другими, а тут и на нее иногда прикрикивали, что, однако, ни чуточки ее не коробило, а порой было даже приятно.
...Они сидели за столом, ели салат – помидоры, огурцы и лук со сметаной, пропустили по рюмочке домашней наливки и разговаривали.
– Ты, девка, об чем думаешь? Годы-то идут, – завела бабка старое. – Али монастырь тут у себя решила устроить?
– Может, и устрою, – в очередной раз попыталась увильнуть Капитолина.
– И то правда, в балахон черный нарядись и ходи, оно тогда понятней будет.
– А что – так и сделаю.
– "Сделаю"... Не сделаешь! В монастырь с душой идут или с горя. А тебе...
– Что – мне?
– С такой задницей и титьками тока в монахини прямая дорога! Тока туда.
– Да чем тебе задница моя не нравится?
– Да тем, что толку от нее никому нет! Ни помять, ни ущипнуть. Как сыр в телевизоре. Ведь чую: много б нашлось охотников за нее тебе в пояс поклониться.
– За задницу?
– Ну, не только, конешно, зачем ты так. И за все остальное – тоже.
– Так за кого идти, баб Соня?
– Смотри-ка! Вот сказанула, так сказанула! Мужики что ль в Асинске повымерли?!
– Да нет, живые, вроде. А все какие-то... недалекие.
– Ох ты, мама моя, царствие тебе, покойнице, небесное! – бабка аж подпрыгнула. – Да тебе что – в шахматы с мужиком играть? Зачем тебе далекий-то нужен?!
– Мало ли...
– Ты другую далекость оценивай.
– Баб Соня!
– Не бабкай! Знаю, что говорю. Тоже ведь была такая дура, прости господи, правда помоложе... Я своего как на фронт проводила – все ждала: армеец ведь, как же! А мой-то – кобелина был редкий. Еще до войны, уж женился на мне, ни одной девке застояться не давал – все каштанки вокруг него вились. А тут уж и война кончилась, Ванька Масалкин, Дарьи-соседкин муж вернулся, а моего все нет. Бабы поговаривали, что многие там, на фронте, новых жен себе понаходили, а уж моему умельцу на этот счет – как мне драников настряпать. Но живу – куда денешься, жду, да на соседей поглядываю. Дарья аж светится вся, по улице ласточкой летает, а Ванька на радостях, что цел остался, запил недели на три. Дарья на работу, а он с утра причастится, потом сидит на лавочке и на гармошке наяривает. Щупленький, маленький, медалешка беленькая на груди болтается. Невзрачненький такой, а веселый. Как-то ко мне заходит раненько. Соседка, говорит, дай на опохмелку. Ну, я к комоду, деньги достаю. А он подскочил сзади и – хвать меня за титьки. У меня-то ведь титьки не хуже твоих были, знатные. Мой до сватовства как телок за ними бегал. Это откуда я сейчас такая взялась – я ничего не пойму, да... Ну, значит, схватил и остолбенел. У Дарьи-то фигушки торчали, срамота одна. А я разворачиваюсь да ка-ак влеплю ему!! Ведро у двери стояло – и ведро опрокинул. Ой-ой! Штаны в помоях. Какие тут, к шутам, деньги! Подхватился и про деньги забыл. А меня сразу как стукнул кто: чего ж я, сучка неогулянная, выкобениваюсь? Затмение, что ль, нашло – какого такого счастья жду? Догнала возле калитки, сгребла, а он трепыхается, и – в избу... И не жалею. С моим-то, когда вернулся, только полгода вместе и пожили. Нашел на стороне, уехал... С Михайлой мы уж в сорок девятом сошлись. И ты вот сама посуди: был бы Ванька умный, он бы – что? Он бы гонору на себя напустил, разобиделся б, что в помои его! А так – ничо. И ты – плюнь ты на этих умных. Их, разве, со стороны уважать, а для жизни – кому они нужны.
– Баб Сонь, давай за твое здоровье.
– Давай...
Выпив, старуха довольно причмокнула губами. Пожевали еще немного.
– С красноярским питомником договорилась. По осени смородину обещают, элитную. Там, говорят, ягода, что виноград. Привезу саженцев – возьмешь?
– Да веточки три, пожалуй, возьму. У меня уж старючая – как я сама, вырубать надо, такие корни разрослись... Господи, уж на вечное место пора переселяться, а я все про смородину какую-то думаю.
– Сама корчевать будешь?
– А то кто же.
– Откуда у тебя силы? Предлагаем земельные участки – сейчас хуже брать стали!
– А ты бы с этим садоводчеством своим помягче бы, помягче, не толкала бы скопом всех на землю.
– Так ведь, баб Сонь, посуди сама: люди по глупости выгоды своей не понимают.
– А и пусть не понимают! Пусть не понимают – тебе-то что? Человек, если основательный, вначале присмотреться должен, прикинуть. Самые надежные – это те, которые все хорошенько взвесят: как, мол, лучше – так или так? Бойся нетерпеливых – эти пшикнут и сгорят, и следа не останется.
– И долго они... будут взвешивать?
– Каждый по-разному. Один – полгода, а другому и двух лет мало. Так что не торопи, как бы хуже не было.
– Да чего ждут-то?
– Мало ли, – бабка похрустела огурцом, – может, налог какой назначат.
– Да какой еще налог?!
– Не кричи, чего раскричалась, не на собрании. Я больше тебя пожила, знаю. Может, опять кулачить начнут. Хозяин вздохнет только, к земле только-только прикипать станет, а его сгребут и в Нарым. Время-то вишь какое, куда повернет – неизвестно.
– Как же – испугались они. Кто их тронет? Лени много – это да.
– Лени-то, конечно, много, – согласилась бабка, – но и такое пережить – не дай Господь.
– Давай чаю налью.
– Нужен мне твой чай...
– Может, еще по рюмочке?
– Это можно.
Выпили.
– Хорошая наливочка у тебя.
– Из черной рябины.
– Я сразу поняла, во рту вяжет.
– А тебя тоже раскулачивали?
– Хорошая наливочка. Нет, нас обошли. Мы середняками считались. Хотя однажды явились ночью с обыском. Вот ужаса-то натерпелись, до сих пор иногда снится... Тятю забрали, в город увезли. А через неделю освободили. Прямо чудо какое-то – никого ни до, ни после сроду не выпускали.
– Разобрались, наверно.
– Куда там! Кто бы стал разбираться! Брат старший, спасибо ему – он в партии состоял, пошел по деревне с бумагой: подтвердите, мол, что тятя мироедом не был. Все подписались, даже председательша Степанидка каракули вывела: хороший человек, говорит, Павел Арифаныч, зря пострадал. Поехал брат в город, там посмотрели и удивились: как же это председательша расписалась? Ведь она донос сделала!
– Чудеса-а...
– Да уж куда чудеснее... Село наше, Судженка, зажиточным было. Многих у нас забрали: Петра Князева, Дмитрия Калинченко – плотник был первостатейный, брата его – теперь уж и не скажу, как звали. Этих знаю потому, что жили по соседству. Так и не вернулись, сгинули где-то. А сколько было других? В Нарым семьями высылали.
– А за что?
– За что? Да за что высылают – ни за что. Ковалевых, например, за то, что в церковь просвирки пекли... А с чем ехали? Целую телегу ребятишек насадят и везут. Вот и все добро. А ребятишки эти по дороге мерли, как мухи... Организовали у нас колхоз "Передовик". Первым председателем Степанидка стала. Баба безграмотная, но из бедняков. А знаешь, как оно бывает, когда из грязи да в князи. Начальница – куда там! Ох, и нахлебались с ней лиха. И вырваться не вырвешься – строгости были-и! Вроде и стен нет, а как в тюрьме. Однажды трое мужиков написали справку, что отпускают, мол, их из колхоза. И вот затеяли хитрость. Приходят и говорят: "Тетка Степанида, поставь печать: на мельницу едем, зерно молоть". Ну, та повертела бумажку – прочитала как-будто – достает печать и хлоп в уголке: "Езжайте!" Той же ночью мужики вместе с семьями и убежали не то в Иркутск, не то еще дальше. Обманули, значит. Ну и бесилась она!
– Представляю.
– А ты другое представь. Было ли когда, чтобы крестьянин настоящий, не какой-нибудь шаромыга, от земли, как от чумы, убегал?... Ее, Степанидку эту, после того случая сразу из председателей поперли. Раньше б надо. Шибко много по ее указке деревенских забрали. Она здесь, в Асинске, после жила. Года два, как померла. Внучку ее видела, та сказывала: мол, бабушка болела долго, сама у Бога смерти просила. Бог ее правильно за грехи наказал... А люди ведь все помнят. Кто сам, кому старики передали. У многих такая Степанидка до сих пор перед глазами стоит. Так что, девка, не пори горячку. Человек – он рад бы к земле, да прошлое одергивает... Я ведь тоже когда подросла, мне мама, опять же царствие ей небесное, наказала: уходи из деревни, здесь жизни хорошей никогда не будет. Вот я и ушла. А жизни хорошей там и посейчас нет.
– Почему ж так происходит, баба Соня?
Бабка сверкнула слегка захмелевшими глазками.
– Ай, не знаешь?
– Не знаю.
– Вот – а умная. Да еще какого-то умного мужика себе ищешь... А все так потому, что порядка нету. Сталина опять надо поднимать.
– Ста-алина?!
– Сталина. Чего так смотришь? Его, отца нашего родного.
– Погоди. Я что-то совсем запуталась...
– То-то и оно, что молодая еще. Сталина надо поднимать, но сделать так, чтобы он крестьян да простых людей больше не трогал, а за начальство взялся. Народ – он темный, а начальство что хотит с ним, то и вытворяет. Вот этих давно надо в Нарым отправлять, да побольше. Вагонами, вагонами!... Ну – давай еще по рюмочке...
Ночью, лежа в постели, Капитолина вдруг вспомнила скульптуру, видела недавно в асинском музее: "Обнаженная Колхозница" – кажется так. Там нагая женщина на снопах пшеницы лежала. "А ведь это вранье, ни за что бы настоящая крестьянка не легла нагишом на хлеб, – с ожесточением подумала Капитолина. – Или... Или ей теперь все равно и легла бы? Господи, ничего не знаю..."
Так в полном смятении она и заснула. И снился ей городок на Украине, и цвели яблоневые сады, но подступала к ней маленькая хищная Степанидка, размахивала печатью и все грозилась найти на нее управу...
Глава 15. В ПОЛЕТЕ
За стеклами иллюминаторов в густых сумерках ровно и мягко гудели моторы. А здесь, в салоне, было тихо. Приглушенный верхний свет не давил на глаза и пассажиры, откинув поудобнее спинки кресел, спали. Рядом с Владимиром Обручем, уткнувшись в грудь подбородком, негромко похрапывал старик с белой широко рассыпанной бородой. Иногда, во сне, он поводил головой влево-вправо и борода, как метелка, мела по груди.
Самолет мчался в Москву из опаленного зноем Владивостока.
Владимир Обруч, сорокалетний скульптор, крепкий, широкоплечий увалень-сибиряк со скоростью девятьсот сорок километров в час возвращался в свою столичную обитель.
Глядя на мясистое лицо скульптора, обрамленное густой, зачесанной назад сивой шевелюрой, а снизу не менее густой и не менее сивой бородой, можно было отметить, как минимум, две вещи. Во-первых, что лицо это уже порядком потрепано известными обстоятельствами: нездоровая одутловатость, сетка мелких кровеносных сосудов, начинавшая проступать на носу и щеках, множественные морщины возле серых запавших глаз, ну и возможно еще кое-какие разрушительные подробности, если присмотреться внимательно. А, во-вторых, лицо это несло печать если не пресыщенности, то уж, вне всяких сомнений, изрядной усталости от жизни.
Сна не было. Сон, равномерно распределившись по сигарообразному салону, обошел стороной сорокалетнего скульптора. И потому в голову лезла всякая раздражающая мелочь, всякая шелуха-дребедень. Как, допустим, воспоминание о позавчерашнем вечере.
Ресторан – то ли "Золотой Рог", то ли "Арагви" – черт их разберет, их там несколько в самом центре понатыкано. Какие-то Саня с Димой – тоже бородатые, тоже собратья по искусству, с однотипно помятыми харями. "Вова, ты должен прочувствовать, что такое натуральный продукт из моря. Это в Москве ты будешь севрюгой желудок портить, а мы живем по-другому. Тебе хоть раз попадала на зуб скоблянка из трепанга? А икра морских ежей? Сейчас организуем!". И правда – стол был заставлен плотно. "Вова, пусть этот вечер надолго останется у тебя в памяти". Еще б не надолго! Когда все вылакали и сожрали, Саня с Димой отлучились на минутку в туалет и – с концами. Тривиальная штука. Расплачиваться, разумеется, Вове пришлось. Это сильно потрясло и возмутило высокого гостя. Выходит – не только обласкал, но и за свой счет напоил каких-то говнюков? Сколько ни поездил по родной стране – первый случай! Обычно как: приезжаешь в провинцию – вся местная богема переламывается в хлебосольном раже. Оно и понятно: кто картинки на выставку, из кожи вон, пробить хочет, кто сам со временем в столицу метит. И тут уж ты барин. Тут уж ты требуешь девок и водки и всякого ублажения. А потом и подурачишься маленько, выкинешь что-нибудь такое-этакое, от чего зулусы обалдевают.
Вот было как-то... Несколько лет тому... Недвижная, не очнувшаяся от тысячелетней дремоты республика, спирт, кумыс и много баранины. Вывезли их, человек пять, в самую, что ни на есть, глубинку, где степи с шевелящейся травой забираются в горы, а горы больше похожи на холмы; вывезли для творческого общения с народом. Что чем запивали – спирт кумысом или кумыс спиртом – этого теперь не упомнишь, но, видно, по-разному пробовали, потому что Вова с трудом стал различать контуры юрты и себя в ней. И тут одна узкоглазая образина, с морщинами, словно прорезанными резцом (аксакал ихний, что ли?), подает ему вареную баранью голову – мол, подарок дорогому гостю. Вова взял голову двумя руками и, как следует, размахнувшись, нахлобучил ее на узкоглазого, звонко сказав при этом:
– Бараном об барана!
Стасик Пфейфер, вспоминая, каждый раз корчится от смеха.
Да-а, гуляли. И чем сильней разойдешься, тем лучше. Сейчас, правда, девки уже не столь обязательны... Но разницу лишний раз подчеркнуть: вот я, а вот вы – всегда необходимо! Они это любят. И под ноги стелятся, и угощают, само собой, за свой счет. Как, впрочем, и здесь тоже было. Кроме этих двух шнурков. А ведь всю неделю в числе других вились вокруг него. Деш-шевки!
Обруч за годы столичной жизни стал по-московски скуповат или, точнее, избирательно щедр, и денег, улетевших на ветер, было жалко. Уж лучше б бумажник потерял.
Каким же путем привела судьба сорокалетнего Вову в этот дремлющий салон на высоту одиннадцать тысяч метров?
...Давным-давно, больше двадцати лет назад, сложив в чемоданчик несколько акварельных работ, пару рубашек, трусы и кое-что по мелочи, Вова Обруч отправился в столицу поступать на художника.
Отец, находящийся в зыбком состоянии между кончавшимся опьянением и наступавшим похмельем, напутствовал так:
– Чужой! Точно – в Москву тебе и дорога.
К немалому удивлению соседей и кое-кого из родни, полагавших дело абсолютно дохлым, Вова поступил. Виной тому были не блестящие, как у "архангельского мужика", способности, не потрясшие всех листочки с акварелями (эти листочки Вове быстро посоветовали спрятать подальше), а, в первую очередь, колоритнейшая внешность. Румяногубый, широкоплечий, кряжистый, словно только что от сохи и лопаты, от щей да квасу, Вова настолько не походил на художника, что его невозможно было не принять. Проскальзывала в то время блажь у экзаменаторов: нет-нет да выхватывать хотя бы изредка из чистого любопытства ребятишек из гущи народной, дабы посмотреть, что из них потом получится. В конце концов, если медведя можно выучить игре на балалайке, то почему бы и этого самородка чему-нибудь не научить?
Так Вова стал студентом. А став студентом, немедленно отпустил бороду. Многие на занятия ходили с бородами, а у него к тому же кожа не переносила электробритвы – краснела и припухала. Вовина борода разрослась на зависть: густая, окладистая, всем бородам борода. Так и прилипло к нему – Борода да Борода.
К общажным спорам о судьбах планетарного искусства от Франции до Флоренции – в целом; и на этом вот, отдельно взятом, студенческом этаже – в частности, выходец из провинции прислушивался внимательно, но сам не встревал – мы, де, этого не понимаем, невежественны. Он и в самом деле был вроде медведя – половина из порхавших по комнатам удивительных слов была для него пустой звук. Но, обладая цепкой памятью, Борода выхватывал их, потом заносил на бумажку и нелениво бежал в читальный зал. Там он шелестел словарями и невнятно бубнил под нос:
– Релятивизм... проксимальность... придумали ж, падлы, на мою голову.
Много позже узнал он, что еще один его землячок вот так же, в свое время, прикидывался пнем-лаптем, Вася-Васей, а сам между тем набирался ума и опыта, а после и книжки талантливые написал, и известным стал всемирно.
Что касается самого Вовы, то его талант почему-то никак не проклевывался, никаким намеком не давал о себе знать – мол, здесь я, Вова, греби ко мне! – хотя терпением и старательностью могучий студент и превзошел всех на курсе. И довольно скоро сложилось мнение, что хотя он парень неплохой, но алмаза с неба не схватит, что светит ему в будущем лепить пионеров с барабанами для парков культуры и отдыха.
А тут и учеба закончилась. Разлетелись из альмы-матер вчерашние студенты. Вова года два в шарашке одной перебивался, чуть ли не заборы малевать приходилось, благо – деньги хорошие!, и вдруг крупно повезло: приобрел подвальчик для собственной мастерской. Знакомый художник, не признанный здесь, улетел признаваться там и продал по дешевке. Хоть и не в центре Москвы, но и не на самой окраине. Неслыханная, невероятная удача! В мастерской и поселился.
И зачастили к нему бывшие однокурсники, потом их знакомые, потом знакомые их знакомых.
Всем хватало места среди гипсовых и глиняных уродцев, сработанных неутомимым сибиряком, и не однажды чувствительный гость, изрядно поддав, обнимал какой-нибудь кривоватенький бюст, замирая при этом в невыразимой муке и скорби.
Добродушие хозяина не знало границ. В великий гнев, если вспомнить, впадал он за долгую жизнь всего полтора раза.
Было это давно и было это так. Приперлись однажды Стасик с Левкой. Приперлись, неистовые от предвкушения, потому как затарились под завязку. Белое море, схваченное стеклянной посудой, стояло на столе, и они с решимостью отважных пловцов ринулись в его волны. Обмороки и просветления чередовались с очевидной неизбежностью, и только время текло мимо них.
А Вова перед тем как раз сварганил очередное произведение под условным названием "Голова негодяя". Стас, бегло глянув, заметил, что есть в этой голове сходство с головой академика изящных искусств Вильвилькицкого. Левка же высказал твердое мнение, что она, усраться можно, очень похожа на голову одного из членов худсовета.
На том Вовин шедевр забыли до очередного, трудно сказать какого по счету короткого просветления. И вот в это-то просветление внутренние позывы подвигли Стаса подняться с табуретки. Маршрут был хоженный-перехоженный, однако подлюку-гостя повело, повело и кинуло прямо к "негодяю". И Стас, крепко облапив безответную голову, очень нехудожественно нарыгал на нее. И "негодяй" сразу стал натуральным негодяем, отвратительным и мерзким. Что-то зеленое с белым поплыло по его морде, порядочная капля повисла на носу, и у опешившего творца потемнело в глазах. Густая борода его моментально вздыбилась, напоминая девятый вал. Он смял отблевавшегося сучонка в бесформенный ком с намерением сию же секунду слепить из этого кома целую композицию фигур под названием "Утро нашей родины". Но здесь с отчаянным криком влез Левка. Он выдрал готовый к дальнейшей лепке материал из Вовиных рук и, беспрестанно толкая в спину пухлыми кулачками, погнал мастера в угол к лежбищу. Вовина борода развевалась, и волны ее били скульптора по лопаткам. Кое-как уложив оскорбленного художника, Левка пообещал, что больше этот гад никогда в жизни не притронется к Вовиным работам. Левка и сам бурлил от гнева – ведь так хорошо сидели! – и сразу взялся за дело.
На рассвете природа позвала Стаса по малой нужде. Полностью заспав вчерашние события, он бодро вскочил и взгляд его тут же уткнулся в мятую бумажку, прилепленную ко лбу гипсовой бабы. На бумажке неверной рукой было написано: "Стас, сюда не блевать". Бумажки с такими же или сходными надписями торчали и на других скульптурах – где лежали на ладонях, где белели наподобие манишек. С возрастающей тревогой, переходящей в панику, Стас заметался по мастерской, пока намертво не застыл возле живописной группы. Силы, видимо, оставили Левку и, боясь не довести задуманное до конца, он обмотал веревкой пять или шесть скульптур и на веревке утвердил следующее послание: "Стас, а отсюда вообще отойди" Повязанные истуканы, словно узники коммунизма, смотрели на Стаса с откровенной ненавистью. В этот момент и та же причина подняла с постели Вову. Ситуация повторилась: побегав с интересом любопытного экскурсанта возле собственных ваяний, он утвердился рядом с первым зрителем. И опять борода его заплескалась волнами, но гнев закипал уже на Левку. И теперь Стасу пришлось виснуть на Вовиных плечах.
Позже, за столом, понимая, каким всенародным посмешищем может он оказаться, Вова взял страшную клятву с друзей под угрозой отлучения их от мастерской, что ни одна живая душа не узнает о том, что здесь произошло. Запомнили оба, да?
Стас держался три года, пока они в очередной раз не поссорились, и только тогда выболтал все. Однако эффект был уже не тот.
А так – Вова Обруч являл собой воплощенное добродушие.
Времена вылепливались веселые, середина семидесятых. Творческая прослойка народа – строителя светлого будущего находилась под заботливым вниманием строгого и неусыпного государственного органа, которым если и делают детей, то только сиротами. Прослойка оказалась безобразно ленивой по части усвоения самого передового учения, много пила, мылась от случая к случаю и все откровеннее впадала в диссидентство.
Стук стоял по Москве. Стучали как сознательно, так и невольно, от недержания тайн.
Соберутся, к примеру, в кухоньке четверо, из которых двое (или две?) – бутылки с коньячком, остальные двое – художники.
– Старик, только между нами...
– Только между нами, старик...
А через три часа, этим же вечером, один из "стариков" в большой и пестрой компании, где и стукачок известный прикорнул вроде бы в углу, взахлеб рассказывает, что ему поведал такой-то. И ведь вот что интересно: на следующий день гордо пройдет он мимо этого стукачка, хрен в штанах фигой сложит – дескать, вот тебе, а не табуретку! – и того даже не допускает, что о вчерашней его пьяной болтовне уже доложено куда надо.
К Вове всегда приходили охотно. Вова не стучал ни сознательно, ни невольно. Ему и по-трезвому, и по-пьяни выбалтывали все. Если б вытряхнуть его память наизнанку, три четверти в ней оказалось бы чужих тайн. Вот за эту надежность, да за всегдашнее, в любой час дня и ночи, гостеприимство – и ценила его, и тянулась в подвальчик самая разношерстная публика.
И, естественно, такой радушный хозяин не мог остаться незамеченным. А поскольку информация шла не только в одном направлении, но и в обратном тоже каким-то непонятным образом просачивалась, то однажды вечером, когда изрядно уже было выпито, и дым под потолком висел, как на пожаре, Стасик Пфейфер, в тот год яро диссидентствующий и даже рубаху переставший стирать (раз они, суки, в исподнем роются, что я для них – чиститься буду?), поделился:
– Слышь, Борода, а тебя ведь тоже того... Обнюхивают...
– И что? – Вова, казалось, принял это как должное и только лапой взлохматил гриву. – Пусть обнюхивают, я не против. Я даже удовольствие могу доставить.
– Это как?
– А вот как...
То ли от всякого разнобойного зелья – пили в тот вечер бормотуху, бренди и шампанское – то ли еще от чего в обширных Вовиных недрах булькало и урчало. И вот, собрав в животе все газы воедино, он, чуть привстав на обшарпанном стуле, одновременно и мощно выбросил их под себя. Задница, откормленная в детстве и отрочестве рассыпчатой от крахмала сибирской картошкой, рявкнула, как орудийный ствол. Дым под потолком покачнулся. Нестерпимо-духмянный запах прошиб всю комнату. Заело глаза. Девки пьяно заржали, заопрокидывались на стульях.
На следующий день фрондерствующая богема веселилась.
– Стас ему говорит: тебя обнюхивают.
– Ну?
– А он ка-а-ак шарахнет! Пусть, говорит, нюхают.
Но в этих пересудах нет-нет, да и проскальзывала нотка удивления: мол, к Бороде-то чего привязались? Чего от него хотят? Был бы талантлив – понятно, а то посредственный малый, хотя, в общем, и неплохой.
Что посредственный – увы! – это было так...
Шли годы, некоторые его однокашники пробились и добились-таки успеха, двое-трое рванули на Запад, большинство рассосалось в неизвестности, кое-кто поторопился сыграть в ящик, а Вова Обруч все ловил и ловил свою птицу-удачу – на четвертом десятке дело практически безнадежное.
Но надо же – она повернулась к нему!
Да! Случай невероятный, однако – факт! То ли ей другие баловни надоели, то ли разнообразия захотелось, то ли любопытство разожгло – чего это парень там, в подвале, глину месит? Одним словом, проявила благосклонность и осенила крылом.
О, что это был за творческий подъем! Золотое, счастливое время! Октябрь, ноябрь и часть декабря. Райская птица в полутемной норе. Божественная музыка небес! Ошарашенный такой милостью Вова даже забыл, как откупоривают бутылки. Не то, что днями – неделями не хотелось выбираться из мастерской. Помимо жгучего желания работать, фантастически обострилась интуиция. Казалось, пальцы – и те стали зрячими. Они вдруг дьявольски тонко начали чувствовать материал, и Вова им верил. Такие моменты подолгу не бывают. Обруч это понимал и потому отчаянно торопился. Навещали друзья, а он глыбой вставал в дверях – страшный, безумный, с воспаленными от недосыпа глазами, в свалявшейся бороде, в грязном прожженном сигаретами брезентовом фартуке и бесцеремонно всех выпроваживал:
– Идите, идите. Не до вас...
Хваленого гостеприимства как не бывало.
И вот настал час, и появилась Она. Как и полагается в вершинные моменты жизни, духовно опустошенный мастер благоговейно отступил, скрестил на груди онемевшие от работы руки и надолго задумался. Так, мнилось ему, когда-то завшивленный деревенский мудак стоял перед известным камнем: "направо пойдешь... налево пойдешь..."
Дума Вовы была не легка и не светла. Дума Вовы была овеяна практической мудростью. Он отчетливо сознавал, что родимое Отечество сделало все-таки для нелюбимых сынов гораздо больше, чем сынам этим по наивности до сих пор кажется. И хотя по отношению к родимому Отечеству они порой до вздрюченности продолжают демонстрировать свою суверенность, но – укатало оно их, укатало. А кого не укатало, того до полусмерти затискало партийно-гэбэшными грудями. И любимым творческим занятием многих завсегдатаев Вовиной берлоги стало теперь одно: заплетать пальцы в кукиш. Стаська только этим нынче и занимается. А ведь не без способностей был. Вова Стасику сочувствует, но не разделяет, у него от кукишей суставы быстро немеют. И еще: Вове нужен успех. Всегда. С тех пор, как в столицу явился. Он его никогда не пробовал, поэтому хочет покушать и уяснить: что это за повидла такая, из чего сделана. И теперь-то у него есть реальный шанс, наверняка последний, вот.
Раньше Вова ходил по жизни кружными путями, а здесь к успеху выбрал прямую дорогу.
Он назвал свое творение: "Обнаженная Колхозница".
– Ах! – сказал глумливый Коловрацкий. – Почему "Колхозница"? Почему не "Посудомойка"? Не "Инженерша", приехавшая к земледельцам в летне-осенний период для оказания шефской помощи?
– А вот потому, – сказал Обруч.
Кто не понимает – отойдите.
А Вова понимает. Дело не только и не столько в названии (хотя и оно тоже – как приросло!) – чутье безошибочно подсказывает: попал, попал он здесь в точку! Слишком многое сошлось в этой гипсовой полулежащей на гипсовых же снопах обнаженной женщине, слишком многое.
Справедливости ради надо признать: вся фигура была необыкновенно
ассиметричная. Отдельные части тела выпирали, другие были неестественно плоскими. Но, несмотря ни на что, произошла парадоксальная, хотя и не такая уж редкая у больших мастеров штука. Никакого отталкивающего впечатления Колхозница не производила. Наоборот, было в ней что-то неопределенно – привлекательное, какая-то неуловимая загадочность, какая-то своеобразная изюминка. И гармония тоже была.
– Вова! – сказал тогда Стасик. – Это вещь. Но смени бренд, назови по другому, иначе я ее облюю.
– Не сменю, – сказал Вова.
Стасик встал. Последовала пламенная речь про Иуду и тридцать сребреников, после чего терпеливый Вова взял апостола за шиворот и выставил за дверь. Через неделю измученный сухоткой Пфейфер возник на пороге, но не для покаяния – гордая душа никогда бы не пошла на это, а для примирения.
– Говно твоя Колхозница, – сказал Стасик, когда выпили по четыреста. – Только ты, старик, не сердись.
На первой же подвернувшейся выставке Вова показал Колхозницу. И – удачно!
Возле нее посетители останавливались и на пять, и на десять минут, и на полчаса и не надоедало, а, наоборот, возникало гипнотическое ощущение оттого, что перед тобой – настоящее.
И работа-то была небольшой, а ни слева, ни справа обойти ее, ни перешагнуть, не заметив, уже не представлялось возможным.
– Кто автор?
– Обруч.
– О-обруч?!
– Обруч.
– Тот самый??
– Н-да.
– Подумать только: откуда что взялось...
Колхозница будоражила сложные и противоречивые чувства. Не случайно один искусствовед подчеркнул ее глубокое целомудрие, а его постоянный
оппонент тут же написал о неисчерпаемой развратности этой бабы. Но это были самые крайние суждения. А в промежутке укладывалось много мнений и мнениек, порой довольно неожиданных. Однако всех, пожалуй, переплюнул маститый художник, назвав ее (в похвалу, конечно) целомудренно-развратной. Ни один разговор о современной скульптуре не обходился теперь без того, чтобы не упомянуть, хотя бы парой слов, о Колхознице. Наиболее смелые доходили до того, что утверждали, будто Колхозница открывает новое направление. К Владимиру Обручу в его логово стали заглядывать журналисты. Известность быстро росла.
Репродукции Колхозницы были напечатаны в двух или трех журналах, приобрести ее собралась знаменитая галерея, правда переговоры затягивались, несколько раз она побывала на солидных выставках, привлекая общее внимание… Боже мой! – какие перспективы открывались перед воспрявшим скульптором!
И вот на этом крутом подъеме произошло то, чего никак невозможно было предвидеть. Хотя, опять же – чему удивляться, произошло то, что и должно было произойти: сменилось время. А новое время, как известно, выводит вперед новых героев и требует новых декораций. Новое время, следуя дремучей традиции, поначалу больше разрушает, чем создает и вместе с устаревшим хламом отбрасывает нередко и подлинные ценности. И злопыхатели не упустили случая дать болезненного щелчка Вове. Кто-то где-то назвал Колхозницу "типичной халтуркой уходящей эпохи", а автора – приспособленцем. "Это я-то приспособленец?" – изумлялся Обруч и похохатывал: вот, дескать, очумели хлопцы! Однако словечко вылетело, и это было сигналом. Теперь уже не иначе как с издевкой указывали на то, что гипсовая бабища возлежит на снопах пшеницы, что поза ее неестественна ни для отдыха, ни для любых других надобностей, словом, обнаружилась масса недостатков. Какие-то новые скороспелые мальчики оторвались, быть может где-то по-соседству, от дешевого вермута, поименовали себя "искусствоведами" и принялись долбать Колхозницу в своих примитивных, невразумительных статейках.
И покатилась вниз Обручева звезда.
Яму выкопали так быстро, что даже видавший виды Вова, взирая из нее, изумился расторопности своих недругов. В том суетном, подвижном мире, в котором он жил, это, конечно, было не в диковинку. И сам Обруч по мере сил и возможностей участвовал в низвержении старых и новых кумиров. Но он как-то не задумывался, что такая же участь может подстеречь и его. И действительно, пока был не на виду, его никто и не трогал. А тут... И ведь друзья-приятели – тоже! И Коловрацкий, и Страшенко, и Котелков, и другие... Дерьмо собачье. Не вчера ли еще в его подвале в обнимку сидели? Однако друзья-друзьями, но и ухи длинные и мохнатые, известно чьи, тоже торчат – уж больно ловко все срежиссировано. Лекарство от шока нашлось в ближайшем гастрономе, и хотя никогда Обруч не слыл трезвенником, но тут запил по-страшному и по-черному, и вот тогда-то нездорово изменился цвет Обручева лица.
Но чем больше пил Вова, тем больше ясности нисходило в голову.
Нет, не бывает в родимом Отечестве для таких, как он, прямых дорог, рассказывал Вова прибежавшему с утешением Стасику. На прямых дорогах сильно много друзей и всяких организаций с лопатами. Роют, а сверху соломкой маскируют. Потому вот и проваливаешься. А как провалился – моментально начинают какать на голову. И хотя для соблюдения внешних приличий сверху ставят сортир, суть от этого не меняется. Наша дорога вся в сортирах. И как бы ни перелицовывали многострадальную историю, все в ней подчинено одному: доказать целесообразность сортиров посреди проезжей части. Вроде, так, мол, и было задумано. Но зайди в любой, загляни в очко, в неподвижную жижу в глубине, и ты найдешь, кого здесь утопили. Поэтому, чтоб не проваливаться, надо постоянно: то вправо, то влево. Вправо – влево, вправо – влево.
Стасик кивал крючковатым жидовским носом, сочувствовал, скорбно выхлебывая водку:
– Ничего не поделаешь, старичок. У каждого своя Муму. И не всегда ты ей кирпич на шею. Бывает – наоборот. От Мумы и тюрьмы – не зарекайся.
Вова жадно курил сигарету за сигаретой... У нас действительно особый путь. Где еще возможен такой несусветный, в мозги не влезающий симбиоз выпендрежной фронды и тайной полиции, которые при всей азартной ненависти жить друг без друга не могут? И он, обыкновенный вонючка из подвала, тоже симбионт, и это ему показали и доказали, да еще как доказали!, и нечего с самим собой в жмурки играть, а, значит, понимать надо и не рыпаться. Короче – хватит страдать, завязывать надо с пьянкой. И ножками, ножками, выше, выше, к краю ямы, и выбраться, и дерьмо с плеч стряхнуть, и отползти туда, где тверже, где почва не зыбкая под ногами.
Однако зря тебя, что ли, подловили? Держи теперь ухо востро, знай, что друг твой – потенциальная сволочь, а потому пей с ним на брудершафт, занимай ему червонец без отдачи, слушай его бессвязную болтовню, но только, ради бога, не расслабляйся. Не расслабляйся никоим образом! Иначе будет момент, и он первый толкнет тебя на предательскую соломку или вцепится вставными зубами в ляжку. Люди, в общем-то, делятся на тех, кто уже сделал подлость тебе, и на тех, кто этого еще не успел.
– Золотые слова, старик! – расчувствовался Стасик. – Давай выпьем за это...
Укрепившись в столь нехитрой, но беспроигрышной философии, Обруч преобразился.
Первым делом предстояло избавиться от Колхозницы. Как та единственно дорогая подруга, которой все отдано, но которая вдруг изменила, подставилась, вывалялась в чужой постели, Колхозница вызывала теперь мучительные чувства. Смотреть на нее было тяжко. И не однажды бессонной ночью Владимир подумывал: а не взять ли молоток и не разнести ли ее вдребезги, чтобы и следов не осталось?... Но не поднималась рука. Не поднималась – и все тут, не всем же гоголям рукописи сжигать. Оставалось одно: отправить ее куда-нибудь подальше, ибо даже в пределах Москвы было ему с ней тесно.
И здесь, как нельзя кстати, выпал случай. Из затерянного в Сибири, позабытого Вовой Асинска пришло письмо. Сотрудники городского музея, отдавая дань исключительному таланту своего земляка, благоговейно-почтительно просили хоть что-нибудь для вновь создаваемой экспозиции – ну там фотографию или какой-нибудь документик, которые несомненно бы заняли достойное место в стенах музея.
С радостью и прытью неимоверной талантливый земляк запаковал Колхозницу в ящик и с легким сердцем отправил по указанному адресу, присовокупив послание, в котором сообщил, что бесконечно растроган тем, что дорогие асинцы его помнят. Равнодушный поезд утащил посылку за несколько тысяч километров к востоку, и это было то, что надо – ни на какое меньшее расстояние Обруч бы попросту не согласился.
Таким образом, с Колхозницей было покончено и надо было вновь засучивать рукава...
Впереди, над входом, вспыхнула надпись: "Пристегнуть ремни". Самолет шел на посадку.
В Иркутске, во время стоянки, Владимир торопливо выкурил одну за другой три сигареты. Вечер был прохладный и по коже пробегал бодрящий приятный озноб. Возле выхода из здания аэропорта таксисты и частники заманивали только что прибывших к себе в машины, подбегали и к Обручу. К счастью, здесь задержались недолго, и вскоре самолет вновь был в воздухе.
Едва устроившись справа, старик-сосед с белой бородой продолжил прерванное храпение. Вова покосился на него: со стороны глянуть, два бородача рядом – не иначе, какие-нибудь сектанты...
Вернуть утраченные позиции оказалось не так-то просто. После нескольких неудачных попыток, его первым шажком к новому успеху стал бронзовый бюст Савелия Млынского, популярного демократа, речи и газетные выступления которого раз за разом будоражили страну. Здесь не было уже вдохновения, а был трезвый и точный, почти математический расчет. Возвращение известности через известного мудака. Вот так.
Сейчас Обруч возвращался из Приморья, где принимал участие в небольшой и разномастной по стилю выставке. После долгого перерыва это был первый его выход на публику, и не случайно этот выход он наметил подальше от столицы. Помимо бюста Млынского он предложил на нее еще две ранние свои работы. Однако все-таки основную ставку Владимир делал на демократа. Вечером, накануне открытия, Владимир сидел с компанией местных художников в переполненном зале "Арагви" (или то был "Владивосток"?) и много пил. Но голова оставалась ясной – давно он не испытывал такого томительного волнения – как пройдет?
На другой день настороженным взглядом зверя наблюдал он за посетителями. И не без удовольствия отметил, что его Савелий не затерялся. Несколько лестных, хотя и поверхностных суждений прочел он в местных газетах. Что ж – и то хлеб! Похоже, черная полоса – тьфу, тьфу, тьфу, постучать по дереву – кончалась...
И все-таки был – куда деваться! – был в груди неприятный осадок! Себе-то Вова мог не врать – его Савелий, по сути, форменная халтурка. Добротная, выполненная уверенной рукой, но халтурка. Тут и рассуждать нечего.
"Неужели я выдохся? Неужели это все?"
Обруч прикрыл глаза ладонью.
Он замирал и прислушивался к себе, надеясь, что какие-нибудь внутренние толчки подскажут ему, что это не так. Но сердце билось ровно и спокойно, и никаких ободряющих импульсов он не ощущал.
"Почему поганка-природа так устроила: у одного, допустим, каким-нибудь особым образом соединилось что-то там в хромосомах и, пожалуйста – гений или, на худой случай, талант. А здесь вкалываешь, как проклятый, а результаты..."
Вова пожевал губами. Жизнь часто представлялась ему хаотическим скоплением нелепостей, наваленных одна на другую. Ах, как мерзко и погано все, что роится вокруг него. Вот и Савелий – если даже вернет ему долю известности, то надолго ли? Наверняка уже кто-нибудь сторожит его новый успех. Опять склоки, толчки локтями. И ведь в морду никому не дашь – люди все культурные.
Вова вспомнил художника Борисевича. Тот когда-то тоже был на виду, и также вот столкнули, скатился, а теперь, полный жалкой старческой прыти, кривляется, оригинальничает, недавно выставил картину "Моча в разрезе". А выпьет, такая бездонная пустота в глазах – оторопь берет!
Вовой внезапно овладела щемящая до боли тоска по другой – простой и незамысловатой жизни. Работал бы себе где-нибудь на заводе, слесарем или токарем, водку бы в меру жрал; по вечерам, утонув жопой в диване, смотрел бы телек, а летом бы ездил на мичуринский сад с женой-хозяйкой. В голове сложился облик этой хозяйки, теплой и плавной, всегда готовой, как пионерка, к долгим телесным радостям, но не ****овитой. Вова окончательно загрустил.
По салону разнесли ужин. Маленькие подносы и все на них маленькое. Маленькая куриная нога, маленькая порция риса с двумя маленькими ломтиками сыра. Наконец, маленькая булочка и маленькая чашечка кофе. Вот так кругом – за все заплачено полновесно, а суют маленькое и в мелкой посуде. Обруч вынул из кармана пластмассовую фляжку, открыл, выдохнул в сторону и сделал несколько хороших глотков.
Одуванчиковый сосед тоже встрепенулся, аккуратно умял все, что дали, а пакетики с красным перцем и влажной салфеткой тщательно упрятал в карман. Скуповатость – не русская черта.
– Простите, вы не москвич? – невольно вырвалось у Вовы.
– Нет, я из Литвы, – высокомерно ответил сосед, всем видом давая понять, что не намерен вступать в разговор.
После ужина настроение поднялось. Откинувшись на спинку кресла, Обруч снова попытался заснуть. Но сна как не было, так и не было. Пять, десять минут – бесполезно. Тогда он наклонился к иллюминатору.
Ночь давно уже догнала и накрыла самолет. Глянув вниз, Обруч не увидел земли. Там, внизу, простирался мрак чернее черного цвета. И, оттеняя его, в двух или трех местах горели сбитые в кучу огоньки. Самое значительное скопление проплывало сейчас под крылом – то ли поселок, то ли небольшой городок.
Вот и еще один людской муравейник отходит ко сну. Каким маленьким, жалким, затерянным видится он в этом мраке. И существование там тоже наверняка маленькое и жалкое. Как еда на подносе.
Родитель, царство ему небесное, твердый имел характер. Три высоких цели было у батяни: подольше поспать, желудок потуже набить и как следует заложить за воротник. Всех трех достигал он ежедневно с неутомимым, сверхчеловеческим упорством и особенно – третьей. Он и умер зимой, восемь лет назад, соответственно. Возвращался с дня рожденья племянника крепко поддатым, вошел уже во двор, поскользнулся, упал, заснул и замерз. Если б голодным был, то поднялся, а так: брюхо полное, пьян – что еще надо? Мать была затюканной, пригнетенной. Она и после смерти "кормильца" не распрямилась. Жива ли? Надо будет открытку отправить...
И кореша у батяни были под стать. Когда позже, в Москве уже, он слышал слово "народ", то всегда представлял бесконечную вереницу дурковатых рож батяниных корешей: рож, вечно подернутых грязноватой щетиной. Так что нет – не надо ему жену-хозяйку и завод тоже не нужен. Счастье, что вовремя рванул в Москву и закрепился в ней.
Левка вот, кстати... Терпеть не может провинции, но мотается по деревням, сельский быт пишет.
– Я, – говорит, – душой ликую, что там не живу.
И Обруч его прекрасно понимает. Москва-матушка – единственное место, еще мало-мальски пригодное для жизни в этой стране. А что касается удач – неудач, то лучше быть шестьсот третьим лепилой в столице, чем первым где-нибудь по сю сторону за Уралом. Да. Хотя все не так уж и плохо. Почему шестьсот третьим? Далековато он себя отбросил. Скромность, будь она неладна. Есть Савелий, который возвращается с ним в багажном отсеке, надо вздернуть его как следует и – вперед...
А вверху стояли звезды. Крупные, сочные. И вроде бы их много, вон они, выглядывают друг из-за друга, но каждая немыслимо далеко, каждая сама по себе, каждая в отдельности. Такое вот расщепленное небо. Что там? Вечность?
– Скука... – пробормотал Владимир Обруч.
– Что? – встрепенулся сосед.
– Нет, ничего... Это я так...
Однако пора вернуться с небесных высот на землю, в пучину беспросветного мрака и редких электрических огней, туда, где живут, страдают, пакостничают и веселятся люди.
Наверно, Обруч изрядно бы удивился, если б узнал, что то скопление дальних огоньков, на которое он бросил случайный взгляд, было не что иное, как городок Асинск, малая, давно покинутая родина со старухой матерью, ветхим домом, синелицыми батяниными корешами, а теперь еще и обитель Обнаженной Колхозницы.
В этот тихий августовский вечер большинство асинцев находилось у телевизоров. Шла очередная серия леденящего кровь итальянского боевика про мафию.
Однако далеко не всех волновали страсти на Апеннинском полуострове.
Сенечка, уединившись в спальне, сгорбившись под настольной лампой, вдохновенно писал новый рассказ: "...Девушка стояла, утопая ступнями в мягкой траве, по-утреннему свежая, невыразимо красивая. Она была почти в костюме Евы, если не считать широкого изумрудного листа, который облегал ее бедра короткой юбочкой. Талия была охвачена разноцветным поясом, сплетенным из стеблей цветов..."
Максим Евсеич Тонкобрюхов припозднился с работы и ел холодную овсяную кашу.
Капитолина получила очередной номер "Приусадебного хозяйства" и истово читала его от корки до корки.
Где был Эдик – убей бог, не знаем, одно можем сказать точно: дома он отсутствовал, и только родительница его потерянно бродила из одной комнаты в другую.
Был еще, по крайней мере, один человек, равнодушный к событиям в далекой Италии. Это настоятель Петропавловской церкви отец Алексей. День у батюшки выдался хлопотный и пустой. С утра позвонил он Мудрому, узнать насчет дороги. Мудрый ни с кем, как и чуяло сердце, не разговаривал, но снова обещал. Сердито ворча, батюшка нарядился в цивильное, завел недавно отремонтированный "москвичок" и поехал к Перепаденко.
В приемной сказали: "Скоро должен быть", и отец Алексей изготовился ждать. Через час некто, заглянувши, сообщил: "Да он же на "Таежку" уехал, там асфальт сейчас кладут". Батюшка прыгнул в машину и отправился на "Таежное". Асфальт точно укладывали – две работницы в апельсиновых робах расшвыривали лопатами черную дымную кучу, рядом ходил каток и укатывал. Перепаденко не было. "Он, скорей всего, на Восьмой Горе, – предположил бригадир, – за отсыпкой, наверно, следит". Отсыпки на Восьмой Горе никакой не велось, а рабочие в вагончике играли в карты. "Нет, не появлялся, – ответили ему, – Васька, твой ход..." Вконец рассерженный, поп вернулся в контору. У крыльца играли с мячом трое ребятишек, щедро уснащавшие речь мерзкими выражениями. Отец Алексей сделал им замечание. В приемной обрадовали: "Звонил. С минуты на минуту будет". И точно – через сорок пять минут управляющий предстал перед батюшкиными глазами. Но был он уже в иных эмпиреях, в приемную впорхнул, как легкое перышко, в смысле: дунь – и улетит. И все-таки отчаявшийся поп попытался вступить в переговоры. Перепаденко сопел, кряхтел, хлебал воду прямо из графина, что-то искал по карманам и на длинную тираду батюшки ответил коротко и внятно: "А пошел ты... " Куда именно – не добавил, но не сказанное слово, намазанное грязью, батюшка обнаружил на светло-зеленом багажнике оставленного у конторы "москвича".
Весь остаток дня батюшка громко негодовал и только за вечерней трапезой (а матушка приготовила отличнейший борщ со свежей говядиной!) он опрокинул пару рюмочек водки, отмяк, совершенно успокоился и теперь вышел подышать на крыльцо.
Вечер был хорош. В тридцати шагах возвышался храм, таинственно и торжественно. Где-то рядом стрекотали кузнечики, пахло травой, цветами и листьями.
Звезды над батюшкой жили, мерцали, манили. Для полной гармонии в мире – не хватало лишь зримого присутствия Бога. Чтобы он, наклонившись сверху, внимательно и печально следил за делами земными. Но Бог не чувствовался. То ли он не повернул еще взгляда своего на оскверненную мелкими подлостями и безверием асинскую землю, то ли занят был чем-нибудь другим... И как ему, пусть и всемогущему, удалось одному обустроить такое? Внезапно отец Алексей ощутил панический страх. Откуда-то явилась в голову кощунственная мысль: а что, если Бог не один?! Что, если есть над ним еще кто-то? А над тем – еще?... Эта дерзкая ересь разом перевернула душу. Он вновь тревожно поднял к небу глаза, прислушался...
Тихо.
И только среди неподвижно мерцающих звезд огонек уходящего то ли спутника, то ли самолета увидел вверху.
Глава 16. СЕССИЯ
Итак, сессия...
Всю ночь накануне суеверной мнительной Пальме снились до безобразия нелепые и откровенно издевательские сны. То она готовилась к торжественному, с обильным застольем празднику, суетилась и волновалась, и чистила на кухне картошку, а картошка оказывалась вдруг живая, вскрикивала, плакала и прыгала из рук на пол. То совершенно неожиданно видела себя на берегу Горячки с длинным бамбуковым удилищем и хотя абсолютно твердо знала, что никакая рыба у нее ни за что не клюнет, однако ж смачно поплевывала на червяка и упрямо забрасывала леску к торчащей из воды траве. В промежутках были летящие клином над городом, как печальные журавли, автобусы, злая очередь за маслом в магазине "Юбилейный"; и покрытый шерстью с блохами редактор многотиражки Подтележников, отзывавшийся почему-то на кличку "Кузя", который то убегал, то возвращался. Под утро ей приснился тягостный и тоскливый сон, будто она в редакционном кабинете, при закрытых шторах, за своим обширным столом играет в карты, в дурака, с собственным мужем, с Безушко и Мудрым. И ей, как назло, отчаянно не везет. Потом карты пошли, козыри не умещались в руках, толстые короли приятельски кивали ей бородами, но радости все равно не было, и в душе росла неосознанная и непонятная тревога. И Мудрый в открытую жульничал, и Безушко как-то очень многозначительно и недобро усмехался, заходя с бубен. И только муж был беззаботен и весел, как разрисованный пряник, егозил и подпрыгивал и, шлепая в очередь картой, радостно кричал:
– А мы тузом! А мы вальтом!...
Пальма проснулась совершенно разбитая, с ужасной головной болью и долго гадала, что бы значил столь странный сон. Одно было ясно, что связан он с сессией, но вот к худу или к добру? Вот если бы ей привиделась стрижка...
На прошлой неделе приснилось, что она стрижет Тонкобрюхова, и в тот же день, в подъезде, она нашла три рубля!
Однако сон растолковать не удалось. Пришлось подряд принять две таблетки цитрамона и просить дочку приготовить и разогреть завтрак. За завтраком она без всякого интереса, морщась и вздыхая, съела две тарелки борща, два яичка вкрутую, выпила две чашки кофе и стала собираться на работу. Она долго сидела перед зеркалом, смотрела на свое сорокатрехлетнее, плоское, увядшее лицо с обилием прыщиков и думала, что устала она от всякой борьбы, будь она проклята, и что старость – вот она, уже не за горами.
Потом она, сделав усилие, встряхнулась, пошлепала себя по щекам и, ожившая, позвонила Эдику, сказала, что задержится, зайдет в поликлинику. После такого невинного обмана и утихшей, наконец-то, головной боли она окончательно повеселела и, воспрянув, долго и многословно поучала мужа, втолковывая, в каком направлении им сегодня следует гнуть свою линию. Ближе к девяти, захватив сумочку, Пальмира Ивановна Стрюк, исполненная задора, отправилась в редакцию...
Уже с утра в редакции чувствовалось то исключительное напряжение, что бывает лишь накануне грандиозных потрясений. В воздухе носилось и потрескивало электричество, и любая мелочь могла стать поводом для громового разряда. Последний раз, если вспомнить, нечто подобное имело место года два назад, когда Утюгова получила квартиру. Тогда вот точно так же творческий коллектив могуче напрягся, а потом переругался в пух и прах: почему ей, а не кому другому?
Во всех редакционных кабинетах, кроме, пожалуй, бухгалтерии – там какая бы власть ни была, а знай свое дело: скандаль с посетителями, сплетничай да деньги считай – судачили и рядили о вероятном исходе сессии.
До пределов напрягая аналитические способности, прикидывали и так, и этак и, случалось, дружно сходились к общему мнению, что, дескать, да, оно, конечно, от садоводов нам не уйти и что уж теперь ничего не попишешь – и вдруг у кого-нибудь внезапно возникали сильные сомнения, и все тоже опять начинали сильно сомневаться. И вот в эту подогретую, взбудораженную атмосферу, как щука в воду, сразу же врезалась опоздавшая Пальма и стала будоражить ее еще больше. Первым результатом этого будоражанья стало то, что даже Элеонора (которая до сих пор постоянно подчеркивала, что ей, по меньшей мере, все до лампочки, и она с кем угодно сработается) и она сегодня высказалась вполне определенно:
– В самом деле – смешно включать садоводов в число учредителей! А почему бы тогда ветеринаров или пожарников не включить?
– И включат, погоди, еще включат! – грозно предрекала подлая Пальма.
Всех волновало одно: ну что рабочий комитет, ну как он – будет за нас воевать или нет?
А несостоявшаяся представительница сексуальных меньшинств продолжала летать из одной двери в другую:
– Ага! Помощи от рабочего комитета ждете? Да я бы на их месте после статьи Сударушкиной пальцем о палец для газеты не ударила б!
Да, вздыхали теперь в кабинетах, надо было погодить с той статьей.
Антонина сидела, как легонько прибитая, и ни в какие разговоры не вмешивалась. И на воинственно спикировавшую Пальму почти не посмотрела. Пожалуй, действительно, не совсем кстати пришлась эта публикация. Но, опять же, Тонкобрюхов прямо намекнул...
Сам Максим Евсеич никуда не выходил, ни с кем не общался, даже телефонный шнур выдернул из розетки. Перед мысленным взором, как на весах, качались шансы Безушко и Мудрого. Ну – чьи перетянут?
Максим Евсеич напрягался, сосредотачивался, нервничал, но ответа не находил. От бессилия он даже пустился на хитрость: вытащил из разных карманов два носовых платочка и положил их перед собой, тщательно разгладив. Один платочек был застиранным, с полинялым рисунком и следами недавних употреблений. Другой ярче и новее.
Объективно если подходить, то Мудрый со своей командой половчей, поискушенней будет = Максим Евсеич вперил взгляд в новый платочек. А рабочий комитет с Безушко слабее – он взглянул на платочек линялый. Перебегая взглядом с платка на платок, ожидал подсказки и какой-никакой ясности. Однако ясности – хоть разбейся! – не появилось. Нигде и ни в чем не было ясности!
Оглянуться если – вся прошлая сессия была посвящена включению Капитолины в число учредителей, что казалось делом абсолютно решенным. Но ведь сумел Безушко опрокинуть расчеты Мудрого, сыграл на самолюбии депутатском, и садоводы остались с носом. Вот тебе и Безушко! Вот тебе и перечница старая!
Максим Евсеич рассовал платочки по карманам.
До чего ж мы дожили! Прежде любая ситуация проглядывалась намного вперед без всяких подлых сюрпризов. Резолюции готовились еще за неделю до начала сессий и потом даже подрабатывать не приходилось: кто "за"? – единогласно. Было, было такое! Сейчас не верится. Вспомнишь те времена – плакать хочется. Н-да...
Редактор встряхнулся – не время ударяться в воспоминания.
Итак?
У Безушко хорошие шансы. Депутаты две недели назад приняли решение? Пусть с незначительным перевесом, но приняли! Отменять его, соглашаться с тремя учредителями – значит, опозориться перед всем Асинском. Нет, не пойдут они на это.
Пожалуй, нынешняя сессия останется за Безушко.
Маленькая стрелка на часах-штурвале неумолимо приближалось к десяти.
В приватном разговоре с глазу на глаз набегавшаяся по кабинетам Пальма инструктировала Эдика:
– Сам видишь, мне от работы оторваться нельзя, тебе одному придется.
От газеты на сегодняшнем ристалище должны были присутствовать Лошадь – по долгу службы и Антонина – парламентский корреспондент, но они в расчет не брались.
Завотделом информаций, как обычно, манерничал и кочевряжился.
– Для меня впервой, что ли? Где крайний требуется, там – Эдик.
– Хватит ломаться. Дело серьезное: садоводы придут – вылетим в два счета.
– Так ведь о том мы с вами и говорили! Исполнится мечта бессонных ночей: возьмемся подъезды мыть.
– Перед началом еще разок потолкайся среди депутатов. Дескать, мужики вы или тряпка, о которую ноги вытирают? Что ж вы, позволите, чтобы какой-то там исполком не выполнял принятых вами решений? – с отвердевшим лицом втолковывала Пальма. – Вот так и говори!
– Слушаюсь.
– На сессии будь до конца: возможны любые неожиданности.
Эдик кивнул, посмотрел на часы и спросил:
– А все-таки как вы думаете – навяжут нам садоводов или не навяжут?
– Как я думаю – я тебе завтра скажу...
Итак, сессия...
Еще недавно от одного лишь этого слова тянуло такой тягомотной, такой невыразимо сухой казенщиной и рутиной, что у прежних депутатов скулы выворачивало от зевоты.
И действительно, ну что такое была сессия асинского городского Совета еще каких-нибудь несколько лет назад? А? Тихое, спокойное место с туповато и мирно дремлющими в зале и скучающими в президиуме. Отбывание на сессии воспринималось как постылая и нудная, хотя и неизбежная государственная повинность. Это была странная взрослая игра, которую понимающие люди молчаливо договаривались или, точнее, как бы договаривались играть всерьез. О чем там толковали на этих ассамблеях, что решали – кого это трогало. И сам, томясь за столом с зеленым сукном, Яков Ярославович поневоле наблюдал: сидят с замороженными лицами, поглядывают на часы. У него иногда возникала дерзкая, прямо-таки хулиганская мысль – поднять каждого и спросить: о чем шла речь пять или десять минут назад? Яков Ярославович готов был на чем угодно поклясться, что мало бы кто ответил.
Но это – раньше!
Теперь не то. Теперь каждая сессия – это черт знает что! Это стенка на стенку, это своеобразная харчевня, где любой запросто может с потрохами сожрать любого (и даже целую группу депутатов!) и тут же попасть на съедение сам, это необыкновенное и яростное кипение подлых и высоких страстей. Да. Бывали моменты – такое в зале творилось!
О, сессии в наши дни стоят того, чтобы за ними следить! Не случайно сегодняшняя будет транслироваться на весь город и тысячи, а, может, и десятки тысяч асинцев – даже те, кто в это время на работе – приникнут к приемникам и будут жадно слушать, комментировать и обмозговывать выступления, а прежде всего – азартно болеть за своих. Жалко, нет в Асинске собственного телевидения, только радио. Сколького еще не видят глаза!
И если бы тот, прежний народный избранник, каким-нибудь образом перенесенный, попал с той сессии на эту, он бы рот разинул от удивления.
Депутаты сейчас появляются в Доме Советов не в последний момент, а прибегают минут за двадцать-тридцать до начала, собираются в группки по убеждениям (слово "фракция" сильно шибает иностранщиной и пока на асинской почве не прижилось), обсуждают повестку, настраиваются на борьбу, получают инструктаж, как в каждом случае надо голосовать. И при этом еще многозначительно переглядываются, словно заговорщики или спекулянты, торгующие из под полы.
"Постойте! – завопил бы депутат прежних созывов. – Что у вас здесь творится, а?!"
А то и творится, что начиная с прошлого года, а, точнее, с июльской забастовки, политическая жизнь в Асинске приобрела внезапную, доселе неведомую прелесть и остроту. Не случайно во время весенних выборов в местный Совет кандидатов в народные избранники оказалось в несколько раз больше, чем депутатских мандатов. В общем, захлестнула Асинск волна высокой политики.
Нет, вряд ли бы тот, прежний избранник что-либо понял. И потому не станем больше тревожить его тень...
Сегодняшний день, четверг, обещал быть также безумно, захватывающе интересным.
Депутаты, стоящие на платформе рабочего комитета, начали подтягиваться к половине десятого. Новый день, как и предыдущие, сулил городу зной и духоту, и прибывающие, образовав кружок, курили на лестнице Дома Советов. Здесь, хоть нет-нет, да налетал ветерок, все не так душно. А потом, честно сказать, в здании, набитом официальными людьми, и Фейфер, и Щучкин с белым пластырем на лбу ощущали себя весьма неуютно. Кроме них маячили в этой группе уже знакомые Петрушин и Камнебабов, однако Аркадия Ильича не было. Поэтому говорили не о предстоящей сессии – что толку, и так до этого уже и собирались, и перезванивались – а совершенно о постороннем, мелком и незначительном.
– Папиросы купил и опять сырые. Каждую пачку сушить приходится.
– Прокопьевский "Беломор" еще ничего. А я вот "Приму" взял – плесенью воняет.
Чуть в стороне от основного кружка временами раздавались сдержанные хохотки Нонны Бобылевой – Щучкин ей анекдоты рассказывал...
Минут через десять стали прибывать депутаты-руководители предприятий, у которых всегда находились дела в исполкоме и которые, пользуясь случаем, старались их попутно решить.
Еще минут через пять из партийного дома, из-под низкого козырька над парадным входом, резво выскочили депутаты-работники горкома. Маленькой, но монолитной группкой они наискосок рысью пересекли дорогу и решительно вознеслись по лестнице. Наверху, возле двери, они подчеркнуто сдержанно поздоровались с курящими и, набычив головы, нырнули в здание.
Вслед за партийцами почти одновременно подошли и все остальные, у кого была своя собственная ни на что не похожая платформа, опиравшаяся на острое политическое чутье, или такая платформа, что они и сами не знали, откуда она взялась. Попадались и те, у кого и вовсе никакой платформы не было, среди них: депутаты-пенсионеры, депутаты-врачи, депутаты-учителя.
И, наконец, последним, еще минут через пять, на новенькой своей легковушке подъехал и ткнулся в рядок уже стоявших машин Аркадий Ильич Безушко. По-молодому быстро поднявшись по лестнице, он с ходу вклинился в кружок единоверцев и, поочередно подавая ладонь одному-другому, заговорил:
– Здравствуй. А чего здесь стоим? Здравствуй. А чего внутрь не проходим? Здравствуй! Здравствуй. Уже пора начинать.
И все зашевелились, посунулись к урне, бросая окурки, и затем – к двери.
Но прежде, чем войти внутрь, Безушко предупредил напоследок:
– Запомните: держаться всем вместе, никакой самодеятельности.
Это значило: "делай, как я".
Просторный зал заседаний Дома Советов помещался на самом верху, на четвертом этаже. В фойе перед залом уже вовсю шла регистрация. Исполкомовская барышня записывала всех прибывающих в школьную тетрадку. В тесном пространстве стоял ровный гул голосов. Отметившиеся, кто группами, кто поодиночке ожидали начала.
Появились Эдик с Антониной. Антонина, поймав пару недобрых взглядов и стараясь быть меньше заметной, сразу поторопилась в зал, а Эдик отыскал Безушко, нахально выдернул его из кружка депутатов и нетерпеливо спросил:
– Ну как?
– Пока все по плану, трансляция на город состоится, уже проверили, – многозначительно ответил Аркадий Ильич, – вот только Георгия Федоровича не вижу. Не заболел, часом?
Он пытливо взглянул на Эдика.
– Нет, Пальмира Ивановна ничего не говорила, – неприятно удивился Эдик. Отсутствие Стрюка сильно ослабляло позиции безушковской команды.
– Вот так и надейся на интеллигенцию, – пошутил Безушко, горько усмехнувшись. Хотя сам он когда-то окончил институт, почитывал изредка художественные книжки и всю жизнь проработал инженером, но теперь старался держаться подальше от этого сомнительного сословия. А злился потому, что ценил схватчивость Стрюка и на сессиях усаживал рядом с собой – тот по ходу нередко и дельно подсказывал.
В этот момент, легок на помине, возник и сам Георгий Федорович Стрюк, маленький сухонький человечек, необыкновенно подвижный, с маленькой головой в металлических очочках и с поразительно большой лысиной, которая разъезжалась, как баян, от уха до уха.
– Тогда, кажется, наши все, – облегченно выдохнул Безушко и, громче. – Георгий Федорович, зарегистрируйтесь, сейчас начнется!
И действительно, в ровный гул тут же ввинтился высокий и резкий голос:
– Товарищи, товарищи, не толпитесь здесь! Проходите в зал! Пора!
Депутаты потянулись к дверям.
Через минуту-две зал заседаний был уже на три четверти полон. Разговоры не прекратились, гул трудового улья переместился сюда.
Эдик, свято выполняя Пальмину инструкцию "поговорить с депутатами", немного задержался. В числе последних вбежав в зал, он завертел головой.
И беглого взгляда было достаточно, чтобы определить, что депутаты располагались не как попало, а в строгой зависимости от склонностей и убеждений. Слева, если смотреть от дверей в сторону сцены, сидели те, кто придерживался платформы рабочего комитета. Костяк означенных депутатов составляли, разумеется, рабочие – шахтеры, металлисты, стекловары. То тут, то там, словно наседка над собранными в кучу цыплятами, мелькала в проходе квадратная голова Безушко. Аркадий Ильич бегал от ряда к ряду, о чем-то вполголоса увещевая отдельных бойцов своей команды.
Центр по составу являл более пестрое зрелище. Здесь находились врачи, учителя, несколько рабочих и инженеров, словом, те, кто был сам по себе. Многое в решениях сессии зависело от того, какой край больше голосов перетянет из центра на свою сторону.
Правое крыло занимали, в основном, избранники с положением – руководители предприятий, партийно-профсоюзные работники, а также активные пенсионеры, насквозь пронизанные убеждением, что ну-ка на хрен эту американскую демократию – своим умом жить надо, как раньше жили!, и отчаянно желающие твердой руки и крепкого порядка. Здесь сыпалась труха, и лязгало, и громыхало железо.
Набор позиций был, как видим, достаточно широк и причудлив.
Сзади, "на галерке", располагались приглашенные – заведующие исполкомовскими отделами и те, кого специально вызывали на сессию по тому или иному вопросу для разъяснений и консультаций, всего человек двадцать. Сидели они плотной группкой за спинами депутатов правого крыла. Здесь же была и Капитолина.
А вот слева, за спинами депутатов-безушковцев, устроились только Сенокосов из "Независимой", с подчеркнуто сосредоточенным лицом и отсутствующими глазами, и дальше, еще через три незанятых ряда, с краю – Антонина. Туда, к Антонине, оценив дислокацию, и устремился Эдик. Эта тройка, обособленная от всех, смотрелась нагло и вызывающе. Справа, со стороны исполкомовцев, время от времени в ее сторону летели косые недружественные взгляды. Ну и пусть.
Чем меньше времени оставалось до начала заседания, тем спокойнее и хладнокровнее был Эдик. Вернее даже так: не спокойнее, а просто мысли его переключились и побежали совершенно в другом направлении. Рядом сидела Антонина, и это сейчас сделалось куда как более важно.
В самом деле – уж кто-кто, а он-то отлично понимал, что тот недавний треп в ее кабинете, который так хамски и варварски прервал Лошадь, не прошел бесследно.
Неожиданно внимание Эдика привлек один из депутатов, ветхий старик среди директоров и партийцев.
– Посмотри на деда в третьем ряду, с мохнатыми ушами. Любопытный экземпляр!
– Что?
– Посмотри на деда, вон, сюда обернулся, как будто носом долбануть хочет.
– А-а... Похоже. Это Банзаев, бывший начальник цеха на металлическом. Председательствует там в совете ветеранов. Поганенький человечек...
Словно почувствовав, что говорят о нем, Банзаев решил приосаниться – шевельнул плечами, желая расправить их, и горделиво вздернул голову. "Нет, приятель, не получится, – злорадно наблюдал Эдик. – Все закостенело, вплоть до мозгов. А спина-то, спина какая! Прямо чудная спина!" Спина и в самом деле была... Если утверждают, что есть спины как бы ждущие выстрела, то, несомненно, есть спины как бы расстреливающие. Банзаевская спина была из последних. Между оттопыренными лопатками угадывалось что-то угрожающее, наподобие прицела. Ладно, Банзаев, стреляй. Стреляй хоть одиночными, хоть очередями, а нам есть чем заняться! Своим влечением, например...
Что ж сейчас, милая Тонечка, происходит в твоей головке? Эдик покосился направо, откровенно и нагловато изучая. А ведь она рассеяна. Тоже о чем-то думает напряженно. И взгляд на него, Эдуарда Евгеньича, испытывающий, выжидательный. Черт! Может, только мерещится? Нет, не похоже. Вот до руки дотронулся, и вздрогнула. Э, да это надо осмыслить основательно!
Прибежала Пальма – не утерпела-таки!
– Я на секунду. Ну – как тут?
Эдик неопределенно пожал плечами.
– Вряд ли это для нас добром кончится, – отозвалась Антонина.
– Подождем, подождем, – голос Пальмы выдавал ее волнение.
Кто-то из рядом сидящих толкнул Стрюка, тот обернулся и Пальма бодро ему помахала ладошкой. Георгий Федорович подмигнул в ответ, дескать – все нормально!
Пальма умчалась.
И тут же возник Лошадь.
Вошел в зал и остановился, вертя узкой головой, словно принюхиваясь. Раздиравшие с утра сомнения так и не покинули Максима Евсеича. Его вконец измученное лицо, словно, покрылось волнистой рябью. По раскладкам редактора, Безушко оказывался сильней, но сильней ненамного. На чуть-чуть! И Максиму Евсеичу поэтому страстно хотелось занять положение нейтральное, сесть вот тут, за спинами центра, чтобы понятно было: он желает успеха всем – и вашим, и нашим. Однако места позади центра пустовали, и торчать одному было бы до неприличия смешно и нелепо. Даже здесь, даже здесь! приходилось выбирать: либо вправо к исполкомовцам, либо влево к двум бесстыже расположившимся журналистам – наглецы, не могли устроиться вместе со всеми.
В итоге Максим Евсеич принял мудрое решение. Поскольку справа на него многие обернулись, он приветливо закивал головой, здороваясь.
Капитолина позвала:
– Максим Евсеич, идите сюда!
Лошадь осклабился, щедро показав великолепные верхние зубы, и с подчеркнутым сожалением развел руками – рад бы, да нехорошо, мол, оставлять своих. Капитолина выразительно скривилась и, качнувшись в сторону, заговорила с соседкой. И в глазах остальных Тонкобрюхов прочел одинаковое: а-а, и ты туда же, ну-ну... Вот так, чувствуя спиной уничижительные взгляды и накаляясь от ярости, он и проследовал к местам, где сидели Эдик с Антониной. Проследовал с горячим желанием немедленно намылить обоим шеи. Однако подошел и лишь выдавил сквозь зубы:
– Подвиньтесь!
Двое голубков зашевелились, поднялись и уступили место с краю. Устроившись рядом с Антониной, редактор первым делом спросил у Эдика – внутри все кипело и клокотало – враждебно и раздраженно спросил:
– Ты почему здесь? Тебе что – делать больше нечего?
Но в этой враждебности – от неуверенности, от растерянности ли – была чуть заметная трещинка, и Эдик ее моментально уловил и злорадно выдал:
– А где мне быть, как не здесь?
И Лошадь смолчал. Проглотил. По крайней мере, до завтрашнего дня. А Эдик думал о своем: вот же паскудство – опять Лошадь! Зачем он сюда? Топал бы к исполкомовцам, лживая морда… Впрочем, наплевать мне на Лошадь.
Да. Пикантненькая ситуация. Похоже, намечается новое приключение. А пикантность в том, что Антонина – баба умная. Ну – не явная идиотка, во всяком случае. Эдик вспомнил разом свои обычные мимолетные связи. Вспомнил девочек с кукольными личиками (как их там звали?), очень смышленых и грамотных после выключения света. Но когда наставала пора вновь включать свет – это всё: говорить с ними было ну абсолютно, ну совершенно не о чем. Кукольные девочки охотно проглатывали любую дурь и недоуменно таращили глазки там, где надо было раскинуть мозгами. Раскидывать – при всем старании – оказывалось нечем. Скучно становилось с кукольными девочками при включенном свете. Ой, скучно! И Эдик бежал от них... И прибегал к таким же.
Антонина – другое дело. С ней-то как раз при свете интересней. Она понимает с полуслова. Ей не надо ничего объяснять, и туповатых глаз у нее не увидишь. Старше его? Ну, так что же... Медлить глупо. Женщину нельзя интриговать и бросать на полпути. Второй раз не увлечешь – не простит... Лошадь, подлец, путается тут...
...Гул голосов не уменьшался, не нарастал, однако стало в нем проявляться нетерпение: чего ж не начинаем? Депутаты поглядывали на сцену. А что там на сцене? Два обыкновенных канцелярских стола, сдвинутых и покрытых зеленым сукном, за ними два стула, а слева, ближе к краю, трибуна. Да два микрофона, один на столе, другой на трибуне. Еще два микрофона в зале, по одному в каждом проходе, для выступлений с мест.
В десять пятнадцать за столом появились Председатель и секретарь – Елизавета Павловна Габриель, женщина рыжая, плечистая и сутулая. Эдикова тетка. Гул в зале несколько поубавился, те, кто сидели спиной к сцене, стали поворачиваться.
Прежде всего, Председатель и секретарь раскрыли добротные папки из натурального коричневого кожезаменителя, вынули по нескольку листочков и уткнулись в них, перекладывая, как карты в пасьянсе, листок туда, пару листков сюда – все в нужном порядке, и негромко при этом разговаривая.
Так прошло еще минуты три, после чего Яков Ярославович поднял голову и оглядел собравшихся. Однако полной тишины не наступило и на этот раз. Тогда он легонечко постучал пальцем по микрофону.
– Тише, товарищи. Начинаем работать...
Последние голоса умолкли, и все внимание обратилось на сцену. Но теперь отвлекся уже сам Председатель. Склонив голову вниз и вбок, он вполголоса спросил:
– Как у нас – трансляция на город идет?
Длинноносый парень в очках, сидящий на отдельном стуле у стены – он отвечал за аппаратуру, утвердительно кивнул.
– Хорошо. Тогда приступаем. Сегодня у нас очередная сессия городского Совета, пятая по счету. Из 148 депутатов, – он подхватил верхнюю бумажку, – присутствует 134. Двое находятся в командировке, трое на больничном, еще пятеро в отпуске – выехали из города, остальные отсутствуют по неизвестным причинам. Есть предложение открыть сессию. Кто за это предложение, прошу голосовать.
Словно сабли из ножен взметнулись вверх руки.
– Единогласно.
Председатель со значением глянул вниз и вбок и длинноносый вскочил, склонился над магнитофоном.
После недолгой паузы в двух огромных висящих по бокам сцены динамиках раздался треск, как будто внутри начали рвать газеты, и затем мощно грянул гимн республики. И депутаты, и приглашенные задвигались, заподнимались, и только тут все обратили внимание на трехцветное знамя, стоящее в глубине сцены слева за трибуной.
С последним аккордом Председатель сказал: "Прошу садиться", – и все опять сели, захлопав сиденьями.
– Предлагается такая повестка дня, – Мудрый придвинул другой листочек. – Первый вопрос: о признании депутатских полномочий вновь избранного депутата. Второй – информация начальников ОРСов о работе по заключению договоров на поставки товаров в город. Третий – о газете "Вперед, к свершениям!" Далее – информация о работе по обращению врачей города к нынешней сессии городского Совета...
...Эдик, отключаясь, прикрыл глаза. Значит так. У кого же хата сейчас свободная? У Витали Запарина? Но тот напьется, свернется, как змеюка, на крылечке и через каждые десять минут примется барабанить в окно. Все испохабит. Было однажды. У кого еще? Только у Мишки. Он неделю в первую, неделю во вторую. Но этот подлец ключа не даст. Эдик уже уламывал раза два. А у него бы удобно было. У Мишки порядок всегда, не то, что у Запарина, а потом – в центре города, рядом... Эдик локтем чувствовал теплый локоть Антонины, это заставляло мозги двигаться быстрее... У кого, у кого? Вовчик с Машкой – сегодня вечером Эдик как раз идет к Машке на день рождения – собираются к морю на пару недель. Но и тут незадача: Машка дружит с Мариной, черта с два у Машки ключ выманишь. Да еще и Марине наябедничает, а это вовсе ни к чему... Остается все-таки Мишка. Да, Мишка, Мишка-упрямец. Чем же его зацепить? Может, брелок найти, какого нет в Мишкиной коллекции? А? Это шанс!... Эдик встрепенулся и едва не выронил блокнот из рук. Антонина усмехнулась: уснул, что ли? Не усмехайся, лапушка, ведь о нас же с тобой забочусь. Да-да, так и надо сделать! Придется, правда, у знакомых поспрашивать, в магазинах хрен что достанешь. Перед новым брелоком Мишка не устоит. А дальше все просто, как утюг. Эдик скажет: Тонечка, представь себе, я появился в нашей редакции ровно пятьсот дней назад (что она – пересчитывать будет?) и ровно столько дней с того момента, как я впервые увидел тебя. Предлагаю сегодня вечером отметить юбилей. Я очень хочу немножко потанцевать с тобой и послушать музыку (благовидный предлог), а у моего друга есть обалденные записи – старинные танго. К глубокому несчастью, сам друг вчера уехал метить сивучей на Таймыр, и у него не получится составить нам компанию. А я не могу встречать юбилеи один, они исторгают из меня невыразимую грусть. И если ты согласишься, если ты не откажешься провести со мной часок, это будет замечательно...
–...О создании в городе подразделения санитарной милиции. Затем – о ходе выполнения решения городского Совета народных депутатов от 19 июня "О концепции комплексного социально-экономического развития города Асинска и первоочередных мерах по ее реализации". Далее – организационные вопросы. И, наконец – информация председателя исполкома городского Совета товарища Лазебного о текущих делах. Хочу сразу сказать о порядке работы. До обеда мы должны рассмотреть...
...А потом будет вечер и тягучее интимное танго, и плавное круженье под него. И легкие прижимания вначале, и все более жадные и нетерпеливые затем. И он найдет ее губы, и она слабо попросит: "Не надо...", однако не отстранится. И будет долгий упоительный поцелуй. И она, безвольная в первые мгновения, начнет отзываться его губам сначала робко, а потом увлекаясь и теряя голову. И вот тут правая рука Эдика скользнет под кофточку и примется мягко и быстро поглаживать спину. А потом и другая рука. А потом он не сильно, но уверенно потащит кофточку вверх. И опять она слабо попросит: "Не надо...", но он утопит ее губы в новом поцелуе. И вот уже кофточка над головой и отброшена в сторону. Целуя, целуя без перерыва, Эдик на спине нащупает крючочки-петельки лифчика и быстро справится с ними. Лифчик – в сторону. И она безвольно скажет: "Ну что ты делаешь..." И тут – где он, замок юбки? – вот он, сбоку. Замок – вниз и уже без поцелуев юбку через голову. И – опять к себе и, целуя и поглаживая, снять трусики с попы. Затем быстро встать на колени, не отрывая глаз от вожделенного пушка между полными ногами внизу живота, спустить трусики на лодыжки. И она переступит ногами, как Афродита, выходящая из пены, и, обнаженная, станет просто Женщиной. Женщиной, желающей не просто мужчину, а его, Эдика. И – скорее – все, все с себя. И шагнуть ей навстречу. И привычно скрипнет Мишкин диван, повидавший многое на своем веку. И гроздья поцелуев на губах, на шее, на груди. И она, глядя на него затуманенным взором, попросит в последний раз: "Подожди, я сейчас, в ванну..." И Эдик отпустит, потому что теперь она ни-ку-да не уйдет. Зашумит из крана вода, послышится приглушенный плеск, и через минуту она появится нагая и свежая. И Эдик сходит в ту же ванну, а когда вернется, она будет лежать, укрытая до подбородка простыней. И он подойдет, не скрываясь, с оттопыренным и звенящим от жаркого, нетерпеливого желания своим бойцом и откинет в сторону простыню. И, взяв ее за колени, раздвинет податливые ноги. И встанет между ними, как могучий Арей, презирающий Гефестовы козни. И она, Венера и Афродита, радостно и освобожденно подастся навстречу... И Асинск взорвется в безудержном ликовании!!
–...Вот такая у нас сегодня повестка дня. Круг вопросов, как видите, изрядный. Чтобы их рассмотреть, надо конструктивно и динамично, с полной ответственностью...
Уффф!! Эдик словно вынырнул с запредельной глубины. Кровь, как сумасшедшая, билась в висках. Он искоса взглянул на Антонину – заметила что-нибудь, нет? Похоже, нет. Положила на колено блокнотик и уже что-то строчит.
Внезапно Эдик развеселился. В самом деле: мысленно уже раздел женщину и все такое, а она, ни о чем не подозревая, сидит себе рядышком и пишет.
– Не мешай, – строго шепнула Антонина.
Ну – не мешать, так не мешать. Ладно, послушаем, что здесь происходит...
–...Будут ли замечания, дополнения к повестке? – Председатель внимательно оглядел зал.
Тотчас в левом крыле поднялась рука. И все моментально уставились на эту руку.
Неприятное предчувствие кольнуло Якова Ярославовича: вот оно, начинается! Хотя, может быть, это так, разминка еще? Безушко – а ведь именно он тянет сейчас руку – выдающийся мастер мелких замечаний по основным вопросам. А вообще бы – лучше уж сразу. Да, лучше бы сразу...
И все-таки Яков Ярославович поморщился:
– Пожалуйста, Аркадий Ильич...
Безушко, который до последней минуты перед началом сессии сновал по проходам, каким-то образом вдруг оказался в середине пятого ряда. Поднявшись, он долго пробирался к краю. Правое крыло следило за ним настороженно и с опаской. Некоторые прямо глаз с него не спускали, будто ждали, что он изловчится и незаметно подложит кнопки на их стулья.
Наконец Аркадий Ильич очутился у микрофона, помял губами воздух и медленно, с паузами заговорил:
– Депутат Безушко, тридцать второй избирательный округ... Я хочу изложить позицию депутатов, стоящих на платформе рабочего комитета. Как вы помните, предыдущая сессия была посвящена вопросу об учредительстве газеты "Вперед, к свершениям!". Тогда мы с вами приняли постановление, что учредителей должно быть два: городской Совет и коллектив редакции. Однако вопреки нашему с вами решению исполком зарегистрировал тройное учредительство – городского Совета, коллектива редакции и общества садоводов, тем самым проявив полное неподчинение воле депутатов. Мы расцениваем это как прямой и наглый вызов. Чего стоят тогда все наши с вами решения, если они не обязательны к исполнению? Поэтому мы считаем, что первым вопросом сегодня надо рассмотреть вопрос о незаконной регистрации. Это будет правильно. Надо отменить решение исполкома, разобраться, почему так произошло, наказать виновных, а уж потом двигаться дальше...
Сказав это, Безушко повернулся и отправился на место. Он еще не успел закончить, как в зале поднялся гвалт. Кричали справа и – немножко в центре.
– Сколько можно про газету – хватит!!
– Делом надо заниматься!
– Надоело толочь одно и то же!
А Эдик, окрыленный таким началом, восторженно шепнул Антонине:
– Ну, сейчас рабочий комитет им покажет!
Словно услышав подлые речи, старик Банзаев хищно согнулся и стрельнул в Эдика спиной.
Лошадь сидел с непроницаемым лицом.
А Яков Ярославович, наоборот, испытал почти радостное облегчение. Напряжение вчерашнего вечера и сегодняшнего утра спало, теперь все было ясно, теперь – кто кого. Сигнал трубы раздался. Поехали!
Председатель снова постучал пальцем по микрофону.
– У нас вопрос о газете стоит третьим. И, конечно, порядок ломать бы не следовало. Но если группа депутатов высказала такое требование, я обязан считаться с их мнением. Итак, кто за то, чтобы вопрос о газете рассмотреть первым?
А уж и справа, разъяренные, рвались в бой. Всадил им все-таки Безушко по кнопке!
Оказалось – явное большинство.
– Хорошо, – твердо сказал Председатель, – начнем с газеты...
А в стане безушковцев уже ликование! Вертится и подпрыгивает неугомонный Стрюк, словно блины в масле лоснятся довольные рожи Колоберданца и Щучкина, да и остальные не лучше. И осклабился, и размяк сам Безушко. Еще бы! Крутанули сессию в нужную колею и – получилось! И шумок, радостный шумок порхает над левыми рядами.
И соредактор «Независимой газеты» головой туда-сюда, туда-сюда, а рука-самописка строчит и строчит, правда – дважды уже наврала.
И Елизавета Павловна, тонко уловив, что надо дать Председателю паузу, чтобы с мыслями собраться (вот что значит хороший секретарь!) качнулась к микрофону и – в зал:
– Не надо шуметь, товарищи, давайте сохранять порядок...
На десяток-другой секунд отвлекла от него внимание, а Мудрому и этого хватило. И уже собран и готов к ответному выпаду. И опять микрофон к себе.
– Может, так оно, товарищи депутаты, и лучше – окончательно прояснить вопрос с газетой...
А Безушко сияет, а Безушко лучится всеми морщинами, как будто полдела успел сделать. Ну, держись, старый осел!
–...По новому закону исполком имеет право на регистрацию любого учредительства, если считает основания для этого вескими и если это, опять же, не противоречит закону. У нас здесь находится юрист, и мы можем спросить: был ли при регистрации нарушен закон? Где юрист? Ответьте, пожалуйста...
В задних рядах, в исполкомовской гуще, поднялась в черном платье бесцветная, тощая, бескровная и высоченная, как высшая мера, юристка:
– Нет, все было сделано в рамках закона.
И тут же села, будто в обморок повалилась.
– Вот видите, – наивно, до издевательства, произнес Мудрый. – Так о какой незаконной регистрации вы говорите? С юридической точки зрения никаких нарушений.
Всякое сиянье слезло с лица Аркадия Ильича, лицо вытянулось, словно к нему внезапно поднесли увесистый кукиш. («Ах, беда: своего законника нет! – с опозданием сообразил Безушко. – И не додумались проконсультироваться где-нибудь – все на эмоциях».) И угас восторг в левых рядах. Слишком уж быстро, неожиданно быстро обежал их Председатель и клюнул в незащищенный бок. И растерянное, а затем, с нарастанием, злое:
– А зачем мы в прошлый раз день потеряли?
– Какая, к черту, законность?
– За дураков нас держат!
– Что хотят, то и вытворяют!
А Эдик добавил:
– Ну, гад!
А справа повеселели. Общий шум мгновенно усилился. Теперь и тут – кто кого. Дебаты развернулись непосредственно в депутатских массах. Реплики полетели через центр с правого крыла в левое и наоборот, да такие смачные, что центр то нервно крутил головами, то обеспокоенно втягивал их в плечи.
– Подождите, – Яков Ярославович постучал по микрофону. Обнаружив слабое, надо было спешно долбить туда, пока не придумают что-нибудь, не опомнятся. – Подождите. Давайте выслушаем секретаря исполкома. Андрей Кузьмич, прошу вас...
И вновь в исполкомовской команде моментально подпрыгнул толстенький человечек с круглой мордочкой и в очках, подпрыгнул и устремился к микрофону в проходе. Повертывая вертлявую головку туда-сюда, зачастил:
– К нам поступило три заявления на регистрацию: от городского Совета, от коллектива редакции и от общества садоводов. В заявке от городского Совета была просьба зарегистрировать газету как орган городского Совета и коллектива редакции. В заявке от коллектива редакции была просьба зарегистрировать газету тоже как орган городского Совета и коллектива редакции. А общество садоводов изъявило желание стать учредителем только с городским Советом. Причем заявка от общества садоводов поступила первой. Мы их и рассмотрели в порядке поступления. Согласно закону о печати у нас не было никаких мотивов отказывать им в регистрации. Точно также мы рассмотрели и остальные два заявления. Я еще раз хочу подчеркнуть, что все было сделано в соответствии с законом. Вот все, что я могу сказать.
По нескольким лицам, растерянным лицам в левом крыле, Председатель
определил, что часть противников сбита с толку. И – скорей, может, удастся с налета смять, опрокинуть! Удача была невероятна, но близка.
– Спасибо, Андрей Кузьмич, спасибо. Я думаю, что информация дана исчерпывающая, мы можем закрыть этот вопрос и работать по регламенту...
Но – нет, не удалось. Уже выламывался из своего кресла Безушко и, кренясь, боком, по ногам соратников пёр к проходу. Сукин сын!
Ах, не удалось!
Однако Яков Ярославович внешне спокойно:
– Что у вас еще, Аркадий Ильич?
Безушко летел к микрофону, как к собственному спасению. Запыхался даже.
– Депутат Безушко, тридцать второй избирательный округ, – отдышался и крепнущим, твердеющим голосом. – Я вынужден повторить, что решение исполкома, принятое вопреки воле предыдущей сессии, является откровенным вызовом всем нам. Мы с этим мириться не можем, поэтому депутаты, стоящие на платформе рабочего комитета, покидают зал заседаний…
На секунду воцарилась тишина.
– Вот это плюха! – присвистнул Эдик.
И тут началось что-то невообразимое. Словно бомба лопнула в зале. Первым, как на пружинках, подпрыгнул Щучкин. Подпрыгнул и заторопился, взмахивая руками, к выходу. Почти одновременно с ним, до затылка озаряясь зверской ухмылкой, вскочил Петрушин. Не скрывая великого изумления – с ним явно подобный ход не согласовали – привстал ошеломленный Стрюк. Левое крыло – а это человек сорок – нестройно поднялось, вновь захлопав сиденьями, и потянулось к двери.
Среди потрясенного – чего ж они вытворяют, а? – правого крыла несколько депутатов разразились гневными выкриками и суматошной бранью. Мох в ушах Банзаева грозно шевелился. Вспорхнувший с сиденья Мусин кричал:
– Позор! Позор!!
И даже заулюлюкал.
В первые мгновения и Мудрый опешил. Он ждал чего угодно, только не этого. Начни Безушко объясняться, возражать – все равно инициатива осталась бы за Председателем. А вот такой кульбит еще неизвестно чем обернется.
– Куда ж вы, товарищи? – Елизавета Павловна вытянула ладони вперед и повернула к Мудрому рассыпавшееся лицо.
Яков Ярославович наливаясь жаркой злостью, крикнул в спины уходящим:
– Я вас предупреждаю, что вся ответственность за срыв сессии ляжет на вас!
Но его угрозу мало кто слышал. Большинство безушковцев в это время было уже за дверью.
Какой замечательный, какой потрясающий скандалище!!
Эдик лихорадочно шепнул Антонине:
– Останься здесь, я – к ним.
И сам к выходу. И Лошадь – ни слова, его тоже хватил натуральный столбняк. Вот!
Да, произошло поистине чрезвычайное событие, доселе ни разу не имевшее место на сессиях асинского Совета! И те, кто в этот момент находился у приемников, по-разному восприняли случившееся. Одни, как пенсионер Мартышкин, от души кляли мерзавца Безушко, другие, как Пальма, ликовавшая в своем кабинете, полностью его поддерживали, а третьи, как баба Соня, соседка Капитолины, решили сразу: портфели делят. И третьих было большинство, так как жители Асинска властям никогда не верили. Ни вашим, ни нашим. И кроме обмана и вреда от них ничего себе не ожидали. Дремучий народ, сказала бы Пальма.
Ситуация со всех сторон оказалась необычайной. Но можно ли было предположить столь беспардонную выходку со стороны депутатов, защищающих, так называемые, интересы рабочего движения? Можно. По крайней мере, из оставшихся в зале был один человек, который ни секунды не сомневался, что без какой-нибудь гнусной пакости со стороны Безушко эта сессия не пройдет. Таким человеком был, разумеется, Яков Ярославович Мудрый, Председатель асинского Совета.
После того, как за смутьянами закрылась дверь, истерический гам в зале усилился. Все голоса покрывал распаленный рык депутата Мусина:
– Вот вам и демократия, вот вам и порядок, вот к чему это приводит! Захотели – встали и ушли. И плевать на сессию, на избирателей. Да разве мы что-нибудь в городе сделаем, имея таких народных избранников?
– Отобрать у них мандаты! – заходился в ярости горбатенький Банзаев, откидывая назад трясущуюся головку. – Гнать их отсюда!
– Правильно! – дребезжа срывавшимся голоском, заливался его сосед, такой же ветхозаветный старичок, и колотил ладошкой по колену.
Сзади кричали исполкомовцы.
Гневные тирады одна за другой уходили в эфир, но когда Мусин, обрисовывая нутро председателя рабочего движения, вставил неожиданное слово, Яков Ярославович прикрыл микрофон рукой и негромко приказал носатому:
– Отключи трансляцию...
Гвалт в зале не прекращался и теперь предстояло подумать, как быть дальше. Торопить события пока не имело смысла – оставшиеся еще не взвели, не разогрели себя, как следует.
Много разных причин может объединять депутатов. Гнев – далеко не худшая, потому как податлив он и легко управляем. Справа бесновались свои, за них Мудрый был спокоен, а вот что центр? Хоть и неожиданный выверт предпринял Безушко, а все ж допустил грубый, непростительный промах – центр-то весь остался в зале! И общее настроение справа и сзади – от исполкомовцев – должно же было захватить и центр.
И Яков Ярославович дождался.
Уже и оттуда понеслись выкрики:
– Что за неуважение!
– Разобраться!
– Наказать!
– Позор!
Уже не меньше, чем Мусин, завелась Чекалдина Светлана Викторовна, библиотекарь:
– Я предлагаю в нашу повестку срочным образом включить вопрос о недостойном поведении депутатов на платформе рабочего комитета!
Умница! Плохо только, что соображаешь медленно – быстрей надо! И рядом с ней, заводясь, как нормальные однопартийные люди, все эти учителя, врачи, вся эта желейная масса:
– Верно!
– Правильно!
В четвертом ряду, как раз напротив Якова Ярославовича, сидел доктор Резинкин. Председатель знал немного этого доктора. Наслышан был о его честности и редком достоинстве – качествах, оберегавших этого немолодого уже человека от свершения неблаговидных поступков. И сейчас Председатель следил за ним, за его реакцией. Первые минуты доктор изумленно оглядывался, как бы силясь понять заполнившие зал крики, вникнуть в темную суть звучащей в них ярости. Затем теплое и человеческое сползло с докторского лица, оно задергалось, исказилось, глаза затекли оловом, и доктор тоже закричал что-то злое, бессвязное. Мудрому стало не по себе. Но ненадолго.
Внизу перед ним, подчиняясь его воле, его желанию, разворачивались и смыкались плечи; взгляды, устремленные на него, сверкали боевым огнем. Он был вожак, лидер, и все они ждали его приказов, готовы были броситься, на кого он укажет!
Председатель решил: достаточно.
– Товарищи, тише, – начал он негромко, и шум внизу пошел на убыль. – Товарищи, я понимаю ваше возмущение. Я думаю, мы еще дадим должную оценку всему. И не только мы. Трансляция ведется на город, и люди сами сделают выводы. То, что предприняла группа, ушедшая с Безушко, можно рассматривать однозначно, как грубое давление на сессию, как стремление запугать и подмять под себя остальных депутатов – вот на что и рассчитана эта провокация прежде всего. Они, конечно, ждут, что мы сейчас спасуем, уступим и дальше продолжим работать под их диктовку. (Зал взорвался новыми криками.) Тише, товарищи, тише...
Председатель еще раз внимательно окинул зал. Здесь была уже не разномастная публика из убежденных, нерешительных, переменчивых и никаких, а вполне сплоченная боевая сила. "Так, процентов шестьдесят – шестьдесят пять от общего состава здесь есть. Значит – перевес у нас. Отлично. Теперь надо заманить в зал ушедших". В эту минуту Яков Ярославович думал о них почти с благодарностью.
– Товарищи! Нам надо выработать план, чтобы вывести ситуацию из тупика. Мы не можем продолжать работу, поскольку нет кворума. Необходимо составить разговор с отколовшейся группой и убедить ее вернуться сюда...
Хоть и выплескивались отдельные непримиримые голоса, но за предложение ухватились. Прежде всего, выбрали согласительную комиссию из пяти человек. Яков Ярославович отвел из нее кандидатуру Мусина – этот дурак обязательно наломает дров и все испортит. Комиссии поручили вступить в переговоры с ушедшими, выслушать их требования и во что бы то ни стало (так и было подчеркнуто: во что бы то ни стало!) достичь компромисса для продолжения работы сессии.
Комиссия выскочила из зала, а вслед за ней и курящие потянулись.
Безушковцы находились недалеко, здесь же, в фойе, собравшись одною кучкой, над которой то взлетал, то опадал голос самого Аркадия Ильича, не устающего поддерживать боевой дух своей команды.
Здесь, однако, не было той воинственности, что у тех, кто остался в зале. Более того, кое-кто даже высказывал сомнения: а стоило ли уходить? Может, черт с ней, с газетой? И так в ней правды не густо...
Высказывание подобных мыслей не на шутку тревожило Аркадия Ильича. Он покидал собрание героем, а тут – на тебе...
– Да поймите же, – упорствовал он, – дело не столько в газете. Исполком проигнорировал решение Совета, наше решение, поступил вопреки ему, а потом и вовсе не будет считаться с нами!
– Получается, – подхватывал Стрюк, – нас ни во что не ставят!
И раньше, до сессии, об этом шла речь, и все соглашались, а сейчас как будто не доходило.
"Демократы, мать вашу, – ожесточенно думал Эдик, – пока строем ходить не научитесь, будут вас иметь и в хвост, и в гриву..." Но еще не все было потеряно, еще можно было сопротивляться, по крайней мере – шансы оставались. И, прислушиваясь одним ухом к нарастающему гулу в зале, Эдик злыми словами упорно растравливал ставшие бесчувственными депутатские раны. Нет, не действовало. Пальму бы сюда...
Тут как раз открылась дверь, и из зала повалил народ. Первые пять человек набежали на Безушко и начали активные переговоры. Остальные, разбредясь на группы и недобро поглядывая на отщепенцев, полезли в карманы за куревом. Однако покурить толком не дали. Согласительная комиссия действовала напористо и минут через пять уже сам Аркадий Ильич, опасаясь дальнейшего разложения в рядах сподвижников, скликал их в зал.
Расселись. Все до одного – в начальном порядке. Справа располагались левые, в центре – центр, а слева – правые. Однако изменения, неуловимые для глаза, но очень серьезные изменения все же произошли.
– Итак, товарищи, продолжаем работу, – спокойно и буднично сказал
Председатель. – Трансляцию включили? Хорошо. Поскольку у нас возникли разногласия, давайте мы их сейчас попробуем обсудить. Аркадий Ильич, какие вопросы вы предлагаете рассмотреть в первую очередь?
Опять в середине пятого ряда поднялась сутуловатая фигура и, раскорячившись, стала пробираться к проходу, медленно переступая через ноги сидящих. Справа смотрели на этот обряд исподлобья, выразительными, как булыжники, взглядами. Вожак ветеранов металлического извертелся до того, что стул под ним затрещал.
Наконец оратор добрался до микрофона.
– Депутат Безушко. Тридцать второй избирательный округ. Наши предложения заключаются в том, чтобы вернуть городскому Совету его пошатнувшийся авторитет. (Гул справа.) С этой целью мы настоятельно требуем поставить на голосование два вопроса: первый – об отмене решения исполнительного комитета о регистрации газеты "Вперед, к свершениям!", как противоречащего волеизъявлению большинства депутатов, а потому незаконного; и второй, – Аркадий Ильич сделал паузу, – об оказании недоверия председателю городского исполнительного комитета товарищу Лазебному Илье Андреевичу за то, что это решение было принято в возглавляемом им исполкоме. Вот эти два вопроса мы требуем рассмотреть незамедлительно, а затем продолжить работу по повестке. У меня все...
Опять правое крыло и почти весь центр густо и вразнобой закричали. Опять завскакивал Мусин, опять заколотил ладошкой по колену ветхозаветный старичок, и свирепел, стреляя спиной, Банзаев. Растительность из банзаевских ушей торчала уже, как кусты щиповника.
Внезапно Эдик ощутил во всем, что происходит, надувательство. Словно отстоял длиннющую очередь за пивом, а оно оказалось теплым и кислым, восьмидневной давности. Гневные, разгоряченные рожи кривлялись, гримасничали, хотели чего-то ради непонятно чего, и не было среди них ни одной, глядя в которую хотелось бы спеть тихо и проникновенно:
Мы обветрены, мы просолены,
Нам шторма нипочем.
После плаванья
В тихой гавани
Вспомнить будет о чем...
"Черт меня подери, может – выйти на сцену и сбацать им чечетку? Или родную тетку из-за стола шугануть, чтоб не позорилась? А Антонина строчит, как из пулемета, вон сколько листочков извела. Для чего, Тонечка? Для очередных "без недомолвок"? И за кого ты сейчас – за белых или за красных? Неужто безумие в нашем городишке так заразительно? Опомнись! Спрячь свой блокнотик подальше. Слышишь! Я мысленно приказываю тебе: спрячь!! Ну?... Эх, Тонечка, Тонечка. Марина – та хоть без претензий, бери, какая есть. Нет, не дождется Мишка нового брелока..."
...А действо катилось своим порядком. Гомон в зале не унимался. Но это был уже полностью подвластный Председателю гомон. Глупый Безушко своей непримиримостью надежно топил себя сам. Туда ему и дорога! Охотно поможем, охотно! Яков Ярославович постучал пальцем по микрофону:
– Я прошу тишины. Итак, от группы депутатов, стоящих на платформе рабочего комитета, поступило два требования. Я должен поставить их на голосование. Первое требование – отменить решение исполнительного комитета о регистрации газеты "Вперед, к свершениям!" в той форме, в какой оно было принято согласно закону на исполкоме.
– Не передергивайте! Не по закону, а против закона! – крикнул Стрюк.
– Я еще раз прошу поддерживать дисциплину в зале. Мы выслушали мнение юриста, и она признала решение исполкома законным и обоснованным. Мы выслушали сообщение Андрея Кузьмича, который пояснил, что они руководствовались Законом о печати. Итак, нарушений никаких не было, и я ставлю вопрос на голосование. Кто за то, чтобы отменить законное решение исполкома, прошу поднять руки...
Депутаты левого крыла полностью проголосовали "за", еще три или четыре руки поднялись в центре. Справа, понятное дело, не было ни одной.
И не выдержало, и отчаянно дрогнуло, и панически забилось сердце Эдика. Неужели облом? Неужели позорная «баранка»?? Нет, не получалось у него, такого головастого, взять и плюнуть на эти диковатые страсти, уж очень заело: кто кого? И Тоньку – писательницу от злости под бок, под бок – та даже отодвинулась. Только Лошадь сидел с непроницаемым выражением, как будто происходящее никоим образом не касалось его.
– Посчитайте, пожалуйста.
Тут же вскочил Стрюк и, негромко бубня под нос и передвигая по рядам пальцем, начал вести подсчет. И справа, не доверяя, подпрыгнул Мусин и тоже взялся считать.
– Сорок шесть. Сорок шесть человек, – огласил Стрюк через минуту без особого энтузиазма.
– Понятно: сорок шесть. Теперь – кто за то, чтобы решение исполкома оставить в силе?
Превосходство было видно даже на глаз. Теперь считал Мусин, а Стрюк контролировал. И вот Мусин, торжествуя, с упоением объявил:
– Семьдесят четыре человека!
– Семьдесят три, – поправил Стрюк.
– Семьдесят четыре!
– Семьдесят три! Давайте еще раз пересчитывать!
– Хоть десять раз!
– Пусть семьдесят три, – поспешно согласился Мудрый. – Возражений нет. Кто воздержался?
Проголосовали и воздержавшиеся.
Еще пробовал что-то возражать Стрюк, еще выкрикивал с места оглушенный Безушко, еще недоуменно и подавленно переглядывались депутаты левого крыла, но провал был полный и безоговорочный. Правое крыло в открытую ликовало, позади сияли солнечными улыбками лица исполкомовцев, несколько рук тянулись поздравить Капитолину.
Эдик нервически покусывал губы, Антонина неопределенно хмыкнула, а Лошадь был по-прежнему непроницаем.
Что испытывали радиослушатели – сказать трудно.
А в кабинете редакции, возле транзисторного приемничка, бессильно ругалась Пальма...
– Таким образом, – подытожил Яков Ярославович, ничем он не выдал своего торжества, – таким образом, решение исполкома остается в силе. (Справа, сзади и в центре бешено зааплодировали). Переходим ко второму вопросу: об оказании недоверия председателю горисполкома Илье Андреевичу Лазебному. Только прежде я хочу заметить, что если мы каждый раз в спорных ситуациях будем менять руководителя исполкома, то никаких кандидатур не напасемся. А Илья Андреевич на трудном посту достойно исполняет свои обязанности, и я не вижу никого другого на этом месте. (Сидящий в задних рядах толстомордый Лазебный скромно потупил глаза). Приступаем к голосованию...
Не прошло и это предложение. Причем здесь число голосовавших против даже увеличилось. Несколько рук поднялось и слева. Трещал и разваливался депутатский монолит, созданный хитростью и стараниями Аркадия Ильича. Правое крыло поглядывало на левое с откровенной иронией и насмешкой.
Мало-помалу угасли штормовые волны, опустели пороховницы, и теперь можно было вернуться к нормальной работе.
Повестку дня на этот раз приняли без возражений. А дальше...
Дальше наступил обеденный перерыв.
– Мне здесь больше делать нечего, – сказала Антонина Эдику в коридоре, – завтра возьму протокол и добавлю в свой отчет.
– А я еще побуду.
– Понравилось?
– А-а, все равно день пропал...
Они отошли в сторонку, наблюдая, как оголодавшие депутаты прытко выбегают из зала. Даже Банзаев хищно скакал по ступенькам, проявляя незаурядную сноровку, и спина его как бы полуобернулась вперед. На многих физиономиях продувшихся боевых союзничков озадаченный Эдик наблюдал явные признаки беспечности и довольства, точно не их только что раскатали перед всем Асинском, точно они были сегодня победители. И левые, и правые оказались едины в порыве подкрепиться, заморить червячка, сжевать что-нибудь мясное и калорийное.
– Знаешь, – сказала вдруг Антонина, – у меня предложение.
Голос ее слегка вибрировал. Эдик насторожился.
– Так вот, у меня есть предложение, – с нажимом повторила она. – Моя подруга в отпуск уехала. А у нее пластинки. Хорошие... Можем послушать, потанцевать...
Эдик дернулся и ошалело уставился в ее лицо. Оно было не то, чтобы открытым, а запредельно распахнутым. На нем, сменяя друг друга, мелькали доверчивость, смущение, беспомощность, упрямство. Вся сумятица доброй бабьей души была перед ним обнажена до самых мельчайших подробностей.
Вот это да! Как просто все решилось! Просто и банально! Она сама, сама сделала выбор! Изумительно!! Теперь пусть она достает своей подруге брелоки! Пусть она побегает по знакомым! И ясно встали перед глазами лихорадочно расстегиваемые крючочки-петельки и юбка, взлетающая через голову. И Эдик по-дурацки ухмыльнулся. Настолько по-дурацки, что впоследствии никак не мог простить себе этой ухмылки.
– Отчего же? Какие возражения? Я весь к вашим услугам (о, черт, пошлость какая, но – несет, несет...). Где мы с вами встретимся?...
Антонина молчала. И неопределенно, и вопросительно смотрела на Эдика, ждала еще каких-то слов. И он ляпнул:
–...Ради этого я заброшу все дела...
И тут же надломился и погас взгляд Сударушкиной. И лицо, точно створки окна, захлопнулось моментально и наглухо.
– Не надо. Не надо ничего забрасывать, я передумала. И вообще: забудь весь этот разговор.
Эдик открыл рот. Завяли юбочки, зачахли лифчики.
– То есть?
– То есть, не было никакого разговора. Я пошутила.
Антонина повернулась и пошла прочь. Вот тебе на! Все смешалось в голове завотделом информаций. Это как это? Словно лакомый, аппетитный, давно желанный кусочек помаячил-помаячил и – проехал мимо носа. Ладно, с этим мы еще разберемся.
На переживания времени не оставалось. Безушко и Стрюк уже спускались с лестницы.
Эдик помчался догонять их...
Кормили депутатов во время сессий в ресторане "Уголек". Ресторан был не слишком большой и не слишком уютный. Сверху над ним находились три этажа гостиницы и, может быть, потому, что здесь всегда было достаточно лиц незнакомых и озабоченных, а также смуглых, усатых, небритых и неприветливых, атмосфера ресторана напоминала вокзальную. Правда, когда кормили депутатов, на двери вывешивалась табличка: "Извините, у нас спецобслуживание" и посторонних сюда не пускали.
Однако Эдик себя посторонним нигде не считал и довольно нагло затесался за столик вместе с Безушко, Стрюком и Петрушиным.
С первых же минут звонкий и дружный стук вилок и ложек засвидетельствовал, что по части салата, борща и гуляша разногласий среди правых и левых нет. Что консенсус по этой части достигнут полный и безоговорочный.
Однако если за столиком, где предводительствовал Мусин, раздавались веселые замечания и следом даже раскатистый хохот, да и за другими столиками тоже не скучали, то за единственным – безушковским столом ели молча и сурово, как на поминках. Но каждый был мрачен по-своему. Эдик – потому, что проклятые плантаторы подгребли-таки газету под себя и что дальше будет с редакцией – неизвестно. Стрюк приходил в отчаяние оттого, что у депутатов отсутствовала элементарнейшая логика и они, как бы начисто перечеркнув прошлую сессию, с большим удовольствием макнули себя головой в это самое... Петрушин, по макушку налитый клокочущим гневом, думал тяжело и однозначно: "Вот гады!" Дума его была большой и конкретной. Она относилась, конечно, к соседнему мусинскому столику, но она относилась также и к Безушко: "Облапошили, как пацана!", и к Стрюку: "Интеллигент вонючий!", и к Эдику: "Дерьмо!" И все же именно он, один из всей четверки, страдал глубоко и по-настоящему. Его раздирала обида – обида бойца, который выскочил на ковер сражаться в открытую, а его темными подленькими приемчиками уложили на лопатки. И поруганная душа его корчилась от бессилия.
Старый облезлый Безушко внешне оставался невозмутим. Он размеренно вылавливал ложкой в борще, прежде всего, капусту, которой отдавал предпочтение, затем уже без разбора выхлебывал все подряд.
Это подчеркнутое внимание к еде сильно раздражало Эдика. "Тебе бы только пожрать, – враждебно поглядывал он на склоненную лысую голову. – Прошляпил газету".
А Аркадий Ильич, честно сказать, о газете и не вспомнил. Что газета! Его мысли были далеко от нее. Не в первый раз сходился он в поединке с Мудрым и вот опять проигрывал. Сколько раз ему казалось, что громоздкая управленческая система скрипит и шатается. Сколько раз он пытался впиться в нее зубами, выгрызть в ней место для себя и тогда потребовать: дай, что не додала! Нет, разного барахла ему не нужно. Машину взял – это так, случай подвернулся, грех было не взять. И другое бы что – тоже взял, не из жадности, а потому, что всяк гребет под себя. Но говорить всерьез о машине – глупость. Главное в другом! Вызвать, к примеру, в свой кабинет директора шахтоуправления имени Журжия и отвести на нем, мерзавце, душу, поизгаляться, как тот не слишком давно изгалялся над ним, Безушко, и восстановить, таким образом, попранную справедливость, и потом всем этим клеркам, от мала до велика, засевшим сейчас в Доме Советов, дать понять, что все теперь пойдет под его диктовку – вот чего ему хотелось. Но подточенный забастовкой и, вроде бы, шатающийся монолит видел в нем чужака и – отторгал. Да полно: в самом ли деле он шатается? С чего это вдруг? Так шататься можно еще и двадцать, и сорок лет! Только флаги над головой вовремя меняй.
После выборов, когда выбирали Председателя Совета, но выбрали не его, Аркадий Ильич сделал выводы. Тогда его погубило, он был уверен, топтание на второстепенных мелочах. Хотел показать себя знатоком разных тонкостей, а вышло хуже. Не проявил ни воли, ни твердости в главном – в желании стать Председателем. Поэтому в нем и разочаровались. Вся эта чиновничья камарилья ценит силу, напор и силу, а он не учел.
Даже Мудрый – и тот перед силой и твердостью отступает. Ведь не далее, как на прошлой сессии, он, Безушко, опрокинул все расчеты Председателя, и как тот ни крутил, но садоводы не вошли в число учредителей. Да и взять хотя бы случай в кабинете; тот самый, с прямой трансляцией на город: Аркадий Ильич прижал – Мудрый и не пикнул.
Аркадий Ильич покончил с борщом, взялся за второе. Мясо в гуляше было жестким.
Казалось бы, вот она, золотая жила – только разрабатывай. И сегодня, с самого утра, он, не отвлекаясь, бьет и бьет в одну точку. Так почему же на этот раз его тактика с треском провалилась? Ну? Стоп! Стоп-стоп... Она и не могла не провалиться. Слишком большую опасность, исходящую от него, почуяли Мудрый и все они...
– Никак в голове не укладывается, – заговорил Стрюк о том, что не давало покоя, – ведь многие из тех, кто сегодня против голосовал, на прошлой сессии были именно за двойное учредительство. Без всяких садоводов. Как можно так резко менять свое мнение?
И Стрюк развел руками.
Никто не ответил. Один лишь Петрушин посмотрел с изумлением: ну, интеллигент! Да разве вспоминают, кто за что голосовал на прошлой сессии? Прошлая сессия прошла и забылась, сейчас новая идет!
– Необходимо что-то делать, – не унимался Стрюк, – я полагаю, что в конце заседания следует вновь вернуться к вопросу об учредительстве...
...Взять хотя бы и Стрюка, продолжал размышлять Аркадий Ильич. Союзничек-то дельный, но нет в нем настоящей глубины, так, нахватанность. Да и ребята к нему сильного доверия не питают – чужак, из бывших горкомовцев. А бодливый Петрушин годен разве что во вневедомственную охрану и то без ружья – иначе под горячую руку кого-нибудь пристрелит. Остальные не лучше. И это с ними он собирался завоевывать власть? Команды нет, опоры надежной нет. С кем тут горы свернешь? Тяжкие сомнения терзали его душу в последние несколько дней. Отправляя в рот очередной жесткий кусочек мяса, Аркадий Ильич отчетливо понял, что с рабочим комитетом ему пора решительно и без промедлений завязывать.
А как же место под солнцем? Прыгал, прыгал и никуда не допрыгал? Ну, нет! Если система крепка, то ее не завоевывать, а вползать в нее надо! Вот что! И пусть Мудрый торжествует победу. Пусть торжествует. Пусть депутаты от рабочего комитета подавлены. Пусть. Переживут как-нибудь. Завтра самогоном запьют, а послезавтра забудут. Но ведь, если разобраться, он победил тоже! Он победил их всех – и правых, и левых. Да! Он показал себя твердым и неуступчивым, его сегодня боятся и с ним считаются. Боже, и столь простые вещи он не понимал еще пять минут назад? Да у него ж все козыри на руках! Ей, системе, нынче слабые не нужны. Ей нужны сильные, ловкие, но – покладистые. Те, которые не расшатывали бы, а укрепляли ее. Вам для системы требуются прорабы? Да ведь он же и есть прораб! Самый прорабистый из всех прорабов!
Что там Стрюк талдычит об учредительстве? Теперь все равно ничего не поправишь, так можно еще разок показать характер. Даже нужно!
– Я тоже так думаю, – веско сказал Аркадий Ильич, принимаясь за компот. – Свою позицию надо отстаивать принципиально.
Две официантки уносили на подносах горки грязной посуды. Веселый Мусин ковырял в зубах спичкой. Старик Банзаев, расправив носовой платок, вытирал губы; другой старик, его сосед, одновременно что-то говоря и суетливо двигая челюстью, дожевывал второе. Колоберданец, Щучкин, Фейфер и Горелов направлялись к выходу. С легкой, просветленной душой смотрел Аркадий Ильич, как они удаляются.
И еще одно отметил Аркадий Ильич – что дельные мысли могут, оказывается, приходить между гуляшом и компотом.
Четверка единомышленников, молча допив компот, расплатилась и двинулась опять к Дому Советов.
Эдик вновь в числе последних заскочил в зал и занял свое место. Но два кресла справа от него продолжали пустовать. С Антониной ясно – она ушла. А где Лошадь? Неужто и ему здесь опротивело? Заведующий отделом завертел головой и брезгливо сморщился: среди плотной кучки работников исполкома он сразу же увидел знакомый профиль. Однако подумал даже с облегчением: "И ладно. Хоть рядом не сидеть ".
Обед повлиял на депутатов самым положительным образом. Дальнейшая работа покатилась бойко.
Только-только нацелились народные избранники послушать, как выполняется решение о концепции социального развития Асинска, как Председатель вдруг огорчил: не все документы подготовлены в полном объеме и лучше уж перенести рассмотрение на следующую сессию.
– Правильно! Правильно! – закричали и слева, и справа.
Хоть и сытые депутаты, а все равно устали. Слишком вымотала борьба вокруг учредительства. И слишком вымотала духота в зале. А тут и Илья Андреевич (к радостному удовольствию всех) признался, что не подыскал еще кандидатур на должности заведующих отделами торговли и по делам молодежи.
Заговорили о создании общественной приемной горисполкома по жалобам горожан. Опять левое и правое крыло зашумели друг на друга, оба наевшихся деда заегозили, приняли боевую позицию. Но Лазебный заявил, что по его глубокому убеждению эта приемная совершенно не нужна, так как дублирует работу других отделов исполкома. Большинство с облегчением согласилось.
Дальше – больше. Не смогли утвердить и председателя депутатского контроля, потому как не сумел Яков Ярославович найти сюда – пока – достойного человека.
Эдик начал прозревать. Один вопрос не подготовлен, другой. Выходит, что же – Мудрый и его команда заранее предполагали, что главным сегодня будет спор о газете? Выходит, готовились только к нему? А до остального дела нет? Вот, черт! Ну и хитрецы, ну и артисты! Теперь все происходящее и злило, и забавляло его одновременно. Ну-ка, ну-ка, что они там еще не подготовили? И Стрюк тоже завертел головой, заулыбался саркастически, реплики ехидные стал подбрасывать. Веселый шумок пробежал слева.
Но уже спохватился Яков Ярославович, почуял неладное. Микрофоны-то включены, весь Асинск слушает. И – карандашиком по столу:
– Товарищи, товарищи, давайте серьезнее, расслабились слишком...
И по мелочам успели еще кое-что. Признали полномочия нового депутата. Дали "добро" (почти единогласно) на создание подразделения санитарной милиции из трех человек. Приняли решение по обращению врачей.
Так и день понемногу прошел.
В самом конце, уже время к семи подходило, когда с мест стали выкрикивать, что, мол, пора бы заканчивать, вновь поднял руку Аркадий Ильич Безушко. О нем почти забыли. Он был растоптан, раздавлен, завален обломками. Его уже, как бы, не существовало. А вот опять напоминал о себе.
– Вы что-то хотите сказать? – сочувственно спросил Председатель. – Пожалуйста, Аркадий Ильич.
Опять последовало невыносимо долгое путешествие к микрофону. Зал по привычке настороженно затаился, понемногу накаляясь и ожидая очередного подвоха.
Депутаты, которым до смерти надоело здесь сидеть, в открытую рвались по домам.
– Депутат Безушко, тридцать второй избирательный округ. Как вы помните, я предлагал в первой половине дня еще раз принципиально рассмотреть вопрос об учредительстве газеты. Нам надо окончательно определиться: желаем мы иметь свой советский орган или не желаем. Я предлагаю сейчас обсудить...
И сразу же, перебивая, одновременно с нескольких концов зала завыли, закричали, заулюлюкали:
– Хватит, наобсуждались!
– Нечего воду толочь!
– Проголосовали – что еще надо?!
– Да он издевается над нами!
В этот момент Аркадия Ильича ненавидели не только чужие, но и свои. Он пытался говорить – не давали, пытался объяснить – не слушали. И отошел, отвернулся от микрофона депутат Безушко. Но улыбка блуждала на его старческих губах. Он не мог сдержать мстительного торжества. Хорошо, что ненавидят. Даже замечательно. Это сейчас только на пользу!...
Очередная сессия асинского городского Совета успешно закончилась.
Депутаты резво побежали к выходу...
Глава 17. ЖЕНЩИНЫ ЛЮБЯТ СИЛЬНЫЕ СТРАСТИ
Яркое солнце стремительно шло к закату, а на краю Асинска, в том месте, где предполагалось построить котельную, над будущей трубой собиралась гроза. Гром перекатывался смущенно, нерешительно, словно откашливаясь и пробуя силу – ну как, мол – ничего, пойдет? Но и на этот неуверенный голос, как на звук боевого горна, стекались из-за горизонта послушные тучи, сливались и растворялись друг в друге. Белое с серым косматое месиво уплотнялось, темнело и медленно, почти незаметно для глаз, надвигалось.
До звонкого звона прожаренные многодневным африканским зноем асинцы с возрастающей надеждой поглядывали в сторону темнеющих туч. Спеша после работы домой, ныряя по пути в магазины, задерживаясь то возле бочки с квасом, то у ларька с газировкой, чутко и радостно улавливали крепнущие раскаты: "Ну, наконец-то..."
На Диспетчерской, как всегда многолюдной в этот час, в обрывках негромких разговоров, в отдельных репликах, речь, в основном, тоже была исключительно о дожде.
– Все одно хана. Хлеб на полях уже погорел.
– Не погорел. В районе позавчера был дождь.
– Да какой там дождь, через четверть часа все высохло. Я к матери в Соболинку ездил, колес не замарал. "До-ождь!"
– Слава те, Господи. Уж надоело кажный день огород поливать. Не рассосалось бы только.
– Не должно – вишь, как ползет!
– А я-то сегодня стирать собралась. Подгадала: приеду с работы и начну. Теперь белье не посушишь.
– Ниче, со стиркой успеется.
– Так-то так...
Потянул сквознячок. В закутке возле газетного киоска закрутил пыль и бумажки с окурками и внезапно швырнул их в бродивших тут же трех голубей. Голуби шарахнулись.
– Если сегодня хорошо прольет, в субботу за грибами махну. Должны
груздочки пойти, ох – должны!
– Да где автобус-то, язви его? У меня там половики висят.
– Не горюй, бабка, дождем промоет – чище будут...
Громыхнуло еще раз, тверже и уверенней.
Наконец-то! Стосковалась земля о дожде и люди тоже.
И распаренные, обессиленные от духоты депутаты, вырвавшись наружу из заседательного Дома, изумленно и с удовольствием прислушались: никак гроза собирается? И многие моментально забыли про газету, про яростные наскоки друг на друга, про маневры обходные, ловушки каверзные и прочие подобные нечистые штуки, которыми они сейчас только что занимались. Все это, по большому счету, чепуха и дурь собачья. Главное – другое. Слышите: гремит? Вот то-то!
Дождь, как видно, будет хороший!
И на нижней ступеньке мраморной лестницы непримиримый Мусин прихватил за рубашку Горелова, свояка:
– Погоди! Теща передала: в субботу нас ждет.
– Зачем?
– Пол в бане перестилать. Так что часикам к девяти подтягивайся...
Те, кто жил в центре, особенно не торопились, а остальные, поглядывая на небо, устремились к Диспетчерской. Там они моментально слились с толпой, превратившись из депутатов в обыкновенных автобусных ожидальцев с такими же неотличимыми асинскими физиономиями, как и у прочих других.
– Дождя надо!
Ой, надо земле воды, ой, надо!
И депутат Резинкин, поводя беленькими ручками, примирительно говорил соседу по дому, депутату Фейферу:
– Понятно, что взгляды разные. Но ведь желание-то у всех одно: чтобы лучше жилось у нас. Вот и объединиться бы на этой платформе. А то ведь мы в зале последний рассудок теряем, ведь мы не о деле думаем, а как лучше друг друга ударить. Разве не так?
– В общем-то, да, – соглашался длинный Фейфер.
– Вот смотрите: мы стоим сейчас, и никто ни с кем не спорит. Потому что у всех одна цель – дождаться своего автобуса. Честное слово, будь моя воля, я бы все наши заседания проводил на Диспетчерской. Это бы отвлекало от ненужных настроений. Когда есть главная цель, все остальное решается. А если кто скандалить начнет – того дождичком сверху. От Бога. Для охлаждения. На всякий случай. Разве не так?
– В общем-то да, – удивляясь такой перспективе соглашался Фейфер.
Пожалуй, только Эдика не взволновало приближение грозы. Не желая ни с кем разговаривать, он проскользнул мимо победителей и побежденных, сбежал по лестнице и быстро пошел прочь от Дома Советов.
Ах, какой скверный получился день, пропади все пропадом!
К счастью, в этот вечер Эдика ждали Вовчик с Машкой. У Машки день рожденья и, судя по времени, торжество там в самом разгаре. Но надо было хоть немного остыть.
Он занял очередь к бочке с квасом. Человек шесть-семь, а очередь двигалась медленно. Эдик скривился, когда баба в грязном халате протянула ему кружку. Пальцы у нее были красные, с них капала вода, а над бочкой гудели жирные мухи. Эдик взял кружку и отошел в сторону.
– Молодой человек!
Кто-то тронул Эдика за локоть. Он повернулся.
Мартышкин!
Вот уж кого не обязательно видеть. Сейчас бы совсем не обязательно.
– Молодой человек, вы присутствовали на сессии городского Совета? – старик вздернул подбородок, и дряблые складки лишней кожи сползли с воротника.
– Еще бы! Попробовал бы я не присутствовать! – категорически заявил Эдик.
Мартышкин озадаченно помолчал, соображая.
– Значит, присутствовали. В таком случае я настаиваю, чтобы в газете был объективный отчет с этого мероприятия.
– Сварганим, – согласился Эдик.
– Я знаю, вы – против партии. Против, да?
– Я против того, как мы живем.
– И я против партии. Против этой. Но я за ту партию, какой она в войну была! Я заявление о приеме в сорок четвертом – на броне танка писал! – вдруг с пафосом воскликнул Мартышкин и стукнул деревянной клюшкой об асфальт.
Очередь у квасной бочки стала оборачиваться.
Началось...
– Прислонил листочек вот так к броне и написал! Понял? – старик вошел в раж. – Понял, спрашиваю?
– Ага, – кивнул Эдик и отпил из кружки.
– Что ты понял?
– Все.
– Что – "все"?!
– Что мозги при таком написании приобрели стальную твердость. Так?
– Ну!
– А ведь это игра случая.
– Какого случая?
– Мало ли... Допустим, брони под рукой не оказалось и пришлось бы писать заявление, скажем... на заднице товарища...
Мартышкин разинул рот.
–...Не исключено, – продолжал Эдик, – из вас бы мог выйти сейчас такой отъявленный диссидент, какого еще свет не видел. Может быть, и книжку какую-нибудь диссидентскую издали.
– Издеваешься? – ласково спросил Мартышкин. – Над фронтовиком издеваешься? Над теми, кто погиб, шутки шутишь? В святое погаными лапами?
Он молодецки взмахнул клюшкой, и Эдик едва успел перехватить ее над своей бедовой головой, залив и себя, и Мартышкина квасом.
Баба в халате ахнула, очередь и прохожие смотрели с любопытством.
– Не балуй, дед, – задушевно сказал Асадчий. – И мертвых попусту не
трогай. Я-то знаю, что призвали тебя в сорок третьем, что ты в штабе армии писарем был. Ну-ну, не пугайся. Я эту военную тайну никому не открою. А теперь иди домой. Дождик скоро начнется.
– Сволочь, – хрипел старик. – Там везде гибли. Штабные – тоже.
– А чего ж ты тогда заявление на броню писать полез? В канцелярии мухи заели, что ли? Топай, тебе говорят!...
Тут же, на углу, Эдик купил у молодой торговки гладиолусы в шуршащей целлофановой обертке.
Постепенно злость в душе сменилась горечью, горечь – досадой, ну, а тут уж недалеко до хорошего настроения. Хрен с ним, с этим Мартышкиным, и хрен с ней, с этой сессией! С сессией уж тем более хрен. В конце концов, если Совет считает, что надо излагать про морковку с редькой – будем излагать про морковку с редькой. Об чем речь! Вы начальники, голова у вас шишковатая, вы и думайте. А что касается его, Эдика, то он все патроны расстрелял, знамена зачехлил и теперь со спокойной совестью может побежать к Вове с Машкой и выпить водочки. А вы хоть забодайте друг друга.
Вперед, на именины!
Помахивая букетиком, Эдик полетел в гости.
Вот и знакомый дом, третий подъезд.
Эдик дернул скособоченную дверь и нырнул внутрь. И сразу резко и отвратительно ударило в нос прокисшей мочой. Оторопевший Асадчий едва не выронил букет. На полу подсыхала мутноватая лужица. Та-ак, все понятно. Не в первый раз. Здесь, неподалеку, пивбар. И пиво там на вынос тоже дают. А куда отлить выпитое – всякий быстро находит.
Перешагнув через горстку рассыпанных и раздавленных папирос, Эдик по грязной, заплеванной лестнице, вдоль обшарпанных стен, вдоль ругательного слова, написанного мелом по-детски крупно и коряво, вдоль всей мерзости окружающего бытия – устремился наверх, на пятый этаж. Провалитесь вы все в тартарары – и левые, и правые.
Гулять хочу-у-у!!!
– А-а, вот и ты! – завопил Вова, распахнув дверь. И, обернувшись, рявкнул в недра квартиры. – Машка, готовь штрафную! Садок пришел!
Нетрезвый галдеж поднялся в комнате:
– Стакан! Стакан!
– Вовчик, покажи его!
– Где его черти носили?!
– Стакан! Стакан!
– Большой доставай!
– Да где он там, шубу снимает, что ли?
Эдик и рад бы войти, но хмельной Вова стоял в проходе шкаф-шкафом.
– Ч-черт! А я думал – ты с депутатами на ночь останешься. Так и сказал ребятишкам: хана, не увидим мы сегодня Садка – скурвился, падла.
– Это я-то? – нетерпение передалось борцу с садоводами. – Чтоб я да не пришел? Дай дорогу, дьявол!
Эдик попытался проникнуть в щель между стеной и хозяином, но Вовчик с криком: "Ха!" внезапно облапил его. Прямо перед глазами Эдик увидел две потных залысины, в лицо жарко полыхнуло свежей водкой. "Ребра поломает, бугай", – ужаснулся завотделом, отчетливо услышав, как что-то хрустнуло в боку.
– Сейчас я тебя, как новое блюдо, прямо к столу отнесу!! – Вовчик шалел и резвился от этой мысли, сминая Эдика.
– Да погоди ты, – воробушком трепыхался Асадчий и махал цветочками, – дай я хоть руки вымою!
Подоспела Мария, при ее заступничестве гость был отпущен, откупился букетом и тут же ускользнул в ванную. "Ну, бугай, ну, бугай чертов!" – охал и ворчал Эдик, одновременно потирая помятые бока и ополаскивая руки.
И вот пришедший в себя, но еще несколько бледноватый Эдуард Евгеньич предстал перед гостями, одарив всех вымученной улыбкой.
– Наконец-то!
– И не стыдно тебе глядеть на нас своими своими не залитыми водярой глазами?!
– Стыдно, – честно признался Эдик.
– То-то!
Именинница сочно и с большой охотой расцеловалась с опоздавшим. Тут же он был подхвачен под белы руки и усажен за стол.
– Что так долго? Я совсем соскучилась.
Опа-на, Марина... Соскучившаяся женщина железной хваткой вцепилась в правое плечо и повисла на нем. Влажные полураскрытые губы слегка шевелились, хмельная дымка плавала в глазах, манила и что-то обещала. Пышные рыжие волосы коснулись щеки, Эдик услышал тонкий, особенный аромат, исходящий от них, аромат, на который он и клюнул когда-то, аромат, не перебиваемый даже духами и шампунями.
Однако именинница сбоку, с другой стороны, уже подсунула тарелку и вилку. Тут же Марина, не отпуская закогтенного плеча, ловко положила салата, пюре, пластик отбитого жареного мяса, ложку маринованных грибов.
– Проголодался, бедненький...
– Угу.
– Ти-хо! – мерзавец Вовчик, как палач, уже стоял за спиной с только что откупоренной бутылкой. – Где стакан?
– На, держи.
Хозяин двумя пальцами принял граненый стакан и под одобрительные возгласы наполнил до краев.
– Владимир! Не шути так! – завопил Эдик. – Совсем спятил?! У меня с такой дозы башку снесет. Я ведь отправлюсь в твой кооператив и разобью там все в щепки!
– Мои шлакоблоки – запомни! – разбить не получится. Они нас с тобой переживут.
– Отлей половину!
– Цыц!
– Это конец, – сдался Эдик.
Он оглядел сидящих за столом. Вот Люська с Костиком. Остренькая плутоватая Люськина мордочка так и светится в предвкушении зрелища. Костик тоже плотоядно улыбается – ему всегда в удовольствие смотреть, как кого-то мучают. Дальше, на краю стола, инженер Сережа с новой пышной девушкой. Сережа, по обыкновению, уже хорош. Голова склонена, и очки съехали на самый край носа, не понять, на чем держатся. Пышная девушка, на этот раз водянисто-голубенькая, в голубеньком платье, в голубеньком ожерелье и сережках смотрит голубенькими глазками с нескрываемым и жадным интересом. Даже Марина – и та не против, пальцы ее на плече ослабли, как бы приободряя. Что уж говорить про Машку. Села рядом, повернулась к нему и ждет.
– Эх, звери...
– Ладно, ладно. Лучше скажи пару слов имениннице.
Эдик поднял стакан. Прозрачная жидкость безобидно колыхнулась у самых краев.
– Не пролей, – дохнула в ухо Марина.
– Не мешайте! – палач Вовчик по-прежнему за спиной. – Ему с мыслями собраться надо!
Секундная пауза.
– Мари! Ты ведь знаешь, как я тебя люблю, Мари. (Толчок в бок от Марины.) Если б... Если б не этот, я бы выкрал тебя отсюда с пятого этажа, горячо прижал к самому сердцу и умчал под буркой далеко-далеко. Ты ведь знаешь, как я жду, как я хочу тебя и все такое. (Опять толчок от Марины, а Вовчик радостно заржал.) Но – поздно. Конь сдох, бурка износилась. Остались только мои невидимые миру слезы. А что может быть горше невидимых миру слез? Я желаю лишь одного: пусть вот он любит тебя очень крепко. Очень... И не только ночью, но и днем. В спальне любит, на кухне и на балконе.
– И в прихожей! – закричала Люська.
– И на лестничной площадке! – подхватила Марина.
– В подъезде!
– На улице!
– В парке!
– На площади...
–...Тяньаньмэнь! (Ого! Сережина-то девушка – с воображением!)
– На границе крика и тишины...
–...добра и зла!
–...трех сопредельных государств! – это Вовчик уже в раж вошел.
– Почему трех-то?
– Больше впечатляет!
– Везде, – подытожил Эдик, – пусть тебя имеет без передышки. Пусть все кругом будет залито вашим жизнеутверждающим семенем. Твое здоровье!... А над могилкой моей посадите две березки.
Первый глоток обжег десны, задержался во рту. Горло не хотело его пропускать. Эдик с силой продавил злосчастную водку внутрь.
– Давай-давай!
– До дна! До дна!
– О-о!
– А-а!
– Ух! – Эдик с размаху поставил пустой стакан на стол, скривился.
Голубая девушка захлопала в ладоши.
– Молодец!
– Умница!
– Дайте ему заесть!
– Он не хочет, – язвила вредная Люська, – он сегодня депутатских речей наелся.
– Спасибо тебе, – сказала Машка, еще раз сочно расцеловалась с гостем и одновременно потерлась об него мягкой грудью. – Ты чего-нибудь когда-нибудь и дождешься...
И в этот момент дальние, неуверенные грозовые раскаты прекратились, сверкнуло резко и ослепительно; близко, чуть ли не на балконе, оглушающе ахнул, лопаясь на куски, гром. Панически зазвенели стекла. Штору волной швырнуло в комнату, и она судорожно затрепетала над отяжелевшей Сережиной головой. Голубая девушка взвизгнула и вместе со стулом дернулась к столу. Сережа вздрогнул, и очки свалились-таки в блюдо с голубцами. Машка бросилась закрывать дверь.
А за окном уже плотной стеной стоял ливень. Хлынуло сразу, неудержимо и таким потоком, что потеряли контуры, расплылись за мутной завесой соседние дома. И откуда-то снизу, из-под балкона, раздался отчаянный девчоночий крик:
– Верка, подожди меня!
Куда там ждать! Куда там ждать, когда такое творится! Второй могучий грозовой раскат прокатился над городом, затем третий.
– Во, дает! – восторженно гаркнул Вовчик и ринулся к окну. Туда же устремились и Люська с Костиком.
Деревья внизу шевелились под напором воды. Мутные струи уже неслись по дороге, захватывая всю ее ширину. Волокло то ли простыню, то ли наволочку, сорванную с балкона.
Над Асинском торжествующе гуляла гроза. Раскаты громыхали из края в край неба.
– Как домой пойдем?! – перекрикивая гром, охнула Люська.
– А мы не пойдем, мы здесь останемся! – объявил Костик.
Проголодавшийся Эдик впивался зубами в мясо, для полноты ощущений приправляя его то салатом, то грибами. Марина ныряла ложкой в тарелки, подкладывала. Голубая девушка протирала платочком Сережины очки.
– Все, нечего тут смотреть, – скомандовала именинница. – Хозяин, зови к столу!...
Снова расселись, выпили и закусили, потом опять выпили. Проклятый стакан Машка давно убрала, и Эдик пил теперь из рюмки на общих основаниях. Разговоры не умолкали, трепались кто про что.
– Кто на этот раз? – показав глазами на подругу инженера, вполголоса спросил Эдик.
– Не знаю, – Марина пожала плечами. – В детском садике, вроде, работает.
Именинница летала на кухню, подносила тарелки с новой едой.
– Я анекдот вспомнил, – заявил окосевший Костик. – Уехал кооператор в соседний город – шлакоблоки продавать. Все продал, кроме одного. Он и его бы загнал, но шлакоблок говорит: не спеши, я тебе пригожусь! Ну, если так – какой разговор. Мужик сунул его в чемодан и едет обратно. Возвращается, открывает дверь, а у жены другой под одеялом кувыркается! Мужик озверел и думает: чем бы его, гада, отоварить? А шлакоблок из чемодана: "А я на что?"
Внезапно очнувшийся Сережа хохотал громче всех:
– Вовчик, продавай щлакоблоки здесь, а то вернешься... ха-ха!... и – как в анекдоте!
Мария назвала Сережу свиньей и погрозила пальцем.
Осевший в Асадчевских недрах штрафной стакан меж тем благополучно разносился по всем членам и, добравшись до головы, ударил в нее. Комната покачнулась, но устояла. Радостно заблестели в серванте хрустальные плошки, и дождь стал слышен, как сквозь подушку. Руки сделались неловкими и норовили локтями залезть в тарелки. А хмель забирал все круче и туманил сознание. Каким-то другим, нездешним зрением Эдик увидел себя летящим в глубокий колодец, и светлый квадрат над головой становился все меньше.
Потом еще ели-пили. Потом Вовчик вылез на балкон и мок там, а Машка кричала: "С ума сошел!" и тащила его обратно. Потом как-то разом забыли про дождь и устали от закусок. Потом Костик бренчал на гитаре, а все вразнобой визгливыми кошачьими голосами орали:
– Бухгалтер, милый мой бухгалтер, вот он какой, какой простой!!
Потом Сережа в очередной раз уронил очки в голубцы, а голубая девушка разозлилась и не стала их вытирать, и Сережа так и смотрел туманно на всех через обляпанные соусом стекла.
Соображали уже с трудом, но во взглядах появилась игривость.
– Танцевать, танцевать! – пропела именинница и повлекла своего громадного мужа в другую комнату. И вскоре там взревел магнитофон, и Марина вскочила и дернула Эдика за руку. И он едва не опрокинулся, но успел ухватиться за стул (или стул ухватился за него?), и они обнялись крепко, как братья. И тогда разгоряченная девушка отпустила обоих и умчалась туда, где стонало, взвывало и охало. И следом за ней, словно подхваченные вихрем, исчезли и Люська с Костиком, и Сережа с голубой девушкой.
Эдик остался один. Квадрат над головой то затягивался, то появлялся. Начались провалы и просветления.
Стол внезапно повернулся углом, и все бесчисленные салатницы и селедочницы уставились в него тупыми носами, как стрелки в магнитный полюс.
– Кыш от меня, – сказал Эдик, – кыш, паразиты.
Откуда-то прискакал на деревянной ноге Вовчик, плюхнулся на стул и обнял за плечо. Под носом его пучками торчали большие волнистые усы, и багровый кривой шрам пересекал щеку. Зрачки Вовчика были черны до
непроницаемости.
– Слушал я вашу бодягу по радио.
– А?
– Бодягу вашу слушал.
– Какую бодягу?
– Ну – сессию. Передавали сегодня. Я вот одного не разумею: объясни, какого черта ты лезешь туда? Садоводы – депутаты, депутаты – садоводы. Пойми, все они, все, теперь ни-че-го не значат. Все они теперь, как плевки на обочине.
Эдик знал, что Вовчик занимается не только шлакоблоками. Шлакоблоки, может, и не главное было. Бугай-кооператор прокручивал какие-то невнятные дела с другими бойкими ребятишками. И это сейчас разозлило завотделом.
– На обочине? А Лазебный возьмет и придавит тебя! Чик – и нету Вовчика, – Эдик мстительно засмеялся.
– Кто: Лазебный? – Вовчик хмыкнул. – Вот он у меня где. (Выразительный жест).
"Врет! – подумал Эдик. – Или не врет?"
– Заливай, заливай! Захочет и придавит.
– Давилка отсохнет.
– Неважно. Все равно придавит.
– Ну и пусть, – неожиданно легко согласился Вовчик. – А я подожду-подожду и возникну вновь.
– Возникнешь?
– Возникну!
– Это почему же?
– Слово волшебное знаю. Сунется кто поперек – вот им! (Выразительный жест.) Наше солнышко в зенит покатилось.
– Никуда оно не покатилось.
– Покатилось. Я, голуба, многое вижу.
– Ага. Я тебе на день рожденья очки подарю. Чтоб зенита не прозевал.
– Давай выпьем.
– Давай.
Выпили.
– Откуда у тебя этот шрам? – спросил Эдик. – И усы?
Но Вовчик ничего не ответил. Он вдруг осклабился, подпрыгнул, взлетел к потолку и превратился в смешную божью коровку с пятнышками на спине. А божья коровка уползла в люстру.
И опять навалилось беспамятство...
...Ворвалась Марина, потрещала крыльями и звонко шлепнулась с другого бока, обняв за другое плечо.
– Эдька, женись на мне, я тебе сына рожу!
– Как – сразу?
– Не сразу, а потом, когда женишься.
Она откинула голову и захохотала. И зубы у нее были белые, ровные. Эдик так и впился взглядом в ее зубы.
– Я боюсь. Ты меня съешь.
– Ну и съем, ну и съем! Так ведь ты этого даже не заметишь, дурашка глупенький. Тебе хорошо будет!
– Мне и сейчас хорошо.
– Женись!
– Не хочу, – забормотал Эдик, – не хочу, не хочу...
И вновь квадрат над головой потонул во мраке.
Потом было еще несколько кратковременных просветлений. Эдик видел себя со стороны, словно не он, а кто-то другой творил всяческие безобразия.
...Вот он оказался в комнате, где ревет магнитофон. Сережа медленно кружит в танце голубую девушку, крепко схватив ее обеими руками. Эдик пытается растащить их, настырно бубня:
– Серега, будь другом, одолжи ее мне, я тебе завтра верну.
Сережа сопит, сопротивляется и вдруг кусает Эдика за плечо. Прибегает Марина, появляется Вовчик, на этот раз без усов и шрамов, и вдвоем волокут его из комнаты.
...Вот он стоит в прихожей и плачет, захлебывается слезами. Ему трудно дышать, трудно говорить, и он твердит всего лишь одну фразу: "Все прахом! Все – прахом!"
Кто-то гладит его по спине, успокаивает. Кто – лица сливаются, не разобрать.
– Что – прахом, что – прахом, Эдик?
Слезы и отчаянье душат его. Неужели это непонятно? Неужели это нужно еще объяснять? Ах, какие они все..., какие...!
...И последнее. Он бежит, летит вниз по лестнице, а сверху, с площадки, отчаянный вопль Марины:
– Эдик, а как же я?!!
И тут же убийственно-хладнокровный голос Машки:
– Не держи его. Завтра проспится – придет, никуда не денется.
Хлопает дверь. И окончательно исчезает над головой светлый квадрат. А дальше темнота, беспамятство...
Уфф! Надо немножко дух перевести. Да и слышу уже, как кричат мне со всех сторон распаленные асинские читатели, а они, надо признать, – люди все добродетельные; поскольку не добродетельные книжек не читают. Так вот слышу я, как кричат они:
– Что за удовольствие – изображать с такими подробностями отпетого мерзавца! Это отвратительно!
– Чему удивляться: сочинитель, видимо, и сам такой!
– Конечно, такой! А то какой же еще? Иначе постыдился бы – что за мораль он тут проповедует!
– Мораль! Да он и слова такого не знает!...
Тише, тише! Не все сразу! Я теряюсь при виде людей, у которых благих порывов больше, чем интрижек на стороне от семьи.
Эдик выведен не для морали – была бы охота из-за такого вздора огород городить! Но если так уж необходима мораль – извольте, придумайте ее сами.
И все, хватит. Долго рассуждать мне некогда, ведь пьяный работник газеты «Вперед, к свершениям!» шарахается, бог знает где. Надо идти искать.
...Способность к восприятию мира возвращается не сразу, а частями.
Вначале – осязание. Эдик почувствовал, что стоит на собственных, не слишком твердых ногах, а руками опирается на что-то гладкое и покатое.
Потом – слух. Снизу негромкие, медленные шаги, боязливей и тише – мимо него, и торопливей вверх, вверх. И оттуда, сверху, ненавидящий старушечий голос:
– Да когда ж милиция этих алкашей забирать-то будет?
И сразу ярко, как в кинозале после сеанса, – свет.
Эдик изумленно и непонимающе огляделся вокруг. Какой-то подъезд. Лампочка внизу над площадкой. Он стоит, привалившись к перилам. На стене, на уровне глаз, нехорошее слово, написанное мелом неуверенной детской рукой. В два ряда стандартные почтовые ящики.
– Ч-черт! Куда это меня занесло?
Голос не слушался, пропадал. Эдик откашлялся и сплюнул на ступеньку. Голова разламывалась, клонилась на грудь, словно кто-то большой и подлый сидел на ней и давил на виски свинцовыми лапами. А желудок? Что с желудком? Как будто половину выдрали, а оставшаяся часть запеклась от боли. Господи, боже мой – откуда такая боль? Эдик вдруг испугался. Он вспомнил, как хирург знакомый рассказывал: если желудок прооперируют, то ждут, чтобы газы пошли. Есть газы – все нормально, нет – тогда кранты. Эдик собрался с силами, ну: пук... Вышло слабо и неубедительно. Однако это слегка успокоило. Хотя успокоить-то успокоило, но боль не исчезла, и все внутри противно и мелко дрожало.
Исполненный глубочайшего отвращения к самому себе, Эдик все-таки осознал, что с реальностью надо мириться. А для начала хотя бы определить свое местоположение. Да: в какой части города или области он находится?
Эдик понемногу собирал разрозненные мысли в кучу. Вот это слово на стене, оно ему знакомо. Такое ощущение, что он видел его уже. И вон тот ящик с блестящим замочком над числом "45". Стоп! Да это ж ящик Марии и Вовчика, единственный с замочком! Ну, дела...
Получается, что он не покидал этого подъезда, а так вот и стоял печальным рыцарем с низко опущенной головой и кемарил? А как же гости, Марина? Ведь не могли же они оставить его здесь, одинокого и беспомощного, когда спускались по лестнице? Не могли или могли? А, может, будили, а он послал всех подальше? О, черт, вечные, проклятые вопросы... Да, а который сейчас час? Эдик поднес руку к глазам. Начало десятого. Что за бред? Почему так мало? Он невольно глянул в окно. Стекло, размытое дождем, показывало кусочек темно-серого, в облаках, неба.
Эдик застонал. Все понятно. Теперь все понятно. Они там, наверху, еще гуляют. Пьют водку и закусывают голубцами. И никто никуда не уходил. А значит можно вернуться и продолжить. Эдик сделал усилие и поднялся на две ступеньки. И даже еще на одну! Затем покачался на жидких ногах и сказал: «Какого черта?». Кошмар в голове и во всем теле. А ведь придется вести Марину и укладывать в постель. А она, когда во хмелю, будет то исступленно обнимать его и захлебываться слезами, то гнать прочь. И голодные хищные комары, пробравшиеся в квартиру из гнилого подвала, не дадут спать до утра... Нет, только не это.
Вниз, вниз... Где дипломат? Наверно, в квартире остался. Ну и черт с ним, завтра заберу.
Хватаясь руками за перила и путаясь в ступеньках, Эдик начал спускаться.
На улицу, на воздух!
На улице его первым делом вывернуло. Он долго мычал и рычал на подвернувшийся кустик, отдавая ему выпитое и съеденное за вечер, и кустик моментально превратился в новогоднее елочное дерево, с застрявшими в ветках кусочками мяса и прочего. Благо, двор был пуст, ненастная погода разогнала всех прохожих, а потому свидетелей постыдной беспомощности не оказалось.
После этого полегчало. Бедолага ощупал правым глазом двор (левый он устало прикрыл). Можно было начинать жить.
Ливень прекратился, и ручьи катились по дороге не во всю ширину, а жались к покатым обочинам. Однако небо оставалось непроглядным, тучи висели со всех сторон. Еле слышный, мерзкий и липучий, моросил затяжной дождь.
Домой идти не хотелось. Жажда общения проснулась в нем с новой силой. Эдик призадумался. Куда бы податься? Чья физиономия ему сейчас не была бы противна? Можно было к Витале, но Виталя далеко живет, к нему добираться долго. Тогда к Мишке? Но Мишка на этой неделе работает во вторую. Два варианта и оба отпадают. А времени-то всего десятый час. Рехнуться можно: всего десятый! Проклятый день никак не хочет кончаться.
Поразмыслив еще минуту, Эдик внезапно сказал: "Ага!" и потопал – трудно предположить – к Сенечке Немоляеву (!), который жил в доме наискосок. Как утопающий хватается за соломинку, как оставшийся без табака не гнушается и окурками, так и Эдик в желании перемолвиться с кем-нибудь словцом был способен на крайность.
Бедный, бедный Сенечка!
Где были его ангелы-хранители? Зачем оставили одного, без присмотра? Или решили, что в поздний час с их подопечным ничего ужасного не случится? Ох, напрасно! Ох, и напрасно!! Если бы кто-нибудь из них оказался поблизости, то увидел бы, как другие, беспутные ангелы Асадчего тащат своего ханыгу к Немоляевскому подъезду!
Ну а сам-то Сенечка?!
Если бы он знал, чем для него закончится этот визит, он не только никогда не открыл бы дверь, но забился бы в угол и сидел бы там тихо-тихо, пока полностью не убедился, что его коллега окончательно убрался восвояси. Но – увы! – интуиция не сработала, а, может быть, этот несчастный страдал полным отсутствием таковой?
Как бы там ни было, но на звонок он открыл, и хотя встретил гостя без восторга, но неотвратимое свершилось и далее события последовали в том неизбежном порядке, в каком им и надлежало последовать.
– А где жена? Спит? – еще у порога осведомился Эдик.
Сенечкина жена не входила в планы общения и, по понятным причинам, видеть ее Эдику не хотелось.
– Дома нет. К матери своей уехала.
– К теще, значит. Это хорошо. Правильно это. Самое время женщин и детей – в эвакуацию, – сказал сразу повеселевший Эдик. – Пошли на кухню. Я кофе хочу. Есть кофе?
– Есть. Только что заварил.
– Наливай!
Пока Сенечка орудовал на кухне, Эдик заглянул в комнату, обнаружил на столе исписанные листочки, прихватил пару верхних и тоже вернулся на кухню.
– Посмотрим, что здесь такое...
Сенечка глянул из-за плеча, и спина его сразу одеревенела: ах, не сообразил – не успел спрятать! Эдик уселся на табурет и, не торопясь, старательно прочел вслух:
– "По кромке волн идет девушка в синем купальнике. Блондинка. Светлые распущенные пряди своевольно подхватил ветер. Стройная. Направляется ко мне. Жаль. Придется испортить ей настроение. Здесь же все знают, что я не нуждаюсь в каком-либо обществе. Я демонстративно отвернулся. И вдруг... Голос. Ее. Этот голос я не спутаю, ни с каким другим в мире. Сердце словно взорвалось внутри меня ликующим, неожиданным ударом. Я вскочил..."
Эдик с отвращением отодвинул листочки.
– Да-а... Двух станов не боец, но и каждого по отдельности тоже, - сказал строго и брезгливо. – Значит, девушка шла по берегу? Значит, в купальнике? Да еще и в синем? Тут газету родную раздирают на части, а тебя девушки в купальниках одолели? Давай свой кофе...
Кофе был горячий. И пока Сенечка, обжигаясь, отхлебывал из чашки – Эдик, еще не обсохший от дождя, выпалил страстный монолог. Он заявил, что жизнь подобна речному потоку. Вся мощь и сила его в глубине. А на поверхность выносит мелкий мусор и вздор. И если посмотреть со стороны, можно подумать: какая грязная эта река. А потому надо в лепешку разбиться, но очистить поверхность. Ибо в глубине поток хорош и чист сам по себе. И что толку лезть в него, когда он в этом не нуждается. А наша работа – это работа сборщиков грязи.
– Но никогда я не променял бы эту работу на девушку в синем купальнике! Ибо от таких девушек рождаются Лошади и председатели городских Советов, – удивительным образом закруглил он свою путаную речь.
Сенечка давно уж заметил: стоит Асадчему выпить, как у него случаются приступы дешевого пафоса.
– Да! – вновь встрепенулся Эдик. – А с какой стати мы пьем это пойло? Есть что-нибудь покрепче?
Нет, покрепче не было.
– Мерзкий день, – хладнокровно заключил Эдик. Дальнейшее пребывание в Сенечкиной квартире теряло всякий смысл. Однако уходить, одному уходить – это уж, извините. Горячий кофе быстренько вернул любовь к радостям жизни и к тому же потребность в собеседнике не пропала. – Знаешь что: пойдем-ка, друг любезный, по городу прогуляемся. Там хорошо, прохладно. Тебе полезно дышать свежим воздухом.
Не столько забота о собственном здоровье, сколько желание поскорей избавиться от развязного гостя и подвигло Сенечку на этот поступок.
Вышли. На улице совсем стемнело. Нудная морось сыпала и сыпала. Хорошо, что предусмотрительный Сенечка зонт захватил. Обогнули в беспорядке наторканные пятиэтажки и, огибая лужи, выбрались на центральную улицу.
Навстречу по одному и гурьбой, оживленно переговариваясь, валили юнцы: только что в ДК шахты "Асинская" и Народном театре одновременно закончились видеофильмы. Молодая поросль взахлеб смотрела западные боевики и порнушки. Мимо газетчиков, заставив их потесниться, прошли два парня и три девчонки. Вихрастый паренек, шагавший с краю, настойчиво приставал к одной из них, худенькой, как зализанный котенок:
– Нинка, ты запомнила? Ты запомнила, как он ее?
Нинка поощрительно смеялась.
– Жалко, что мне не семнадцать, – сказал Эдик. – Я бы сейчас ни одних танцулек, ни одной киношки не пропустил! Раскрутился бы во всю мощь! Смотри, писатель, смотри на этих девчонок: они нормальные, горячие. Какие чувства их переполняют! Особенно вон тех двух, видишь: им не терпится самим попробовать, как в кино. Кто найдется для них? Может, мы с тобой, а?...
Сенечка дернулся в сторону.
– Спокойно, спокойно... А глаза – глянь-ка! Какие у них выразительные и жгучие глаза! Сколько дерзких мыслей роится сейчас в их головках. Эх, чтоб я умер! Ты замечаешь в них мысли?
– Я замечаю, – ответил Сенечка.
Эдик насторожился.
– Что ты замечаешь?
– Да всякое.
– Например?
– На улице или в автобусе я вижу молодые умные лица, – с неохотой выдавил Сенечка.
– И что?
– Ничего.
– Ты давай, не темни, – упорствовал Эдик.
– Хорошо... Взять, допустим, тюльпан. Вот он растет, выпускает зеленые перья, а потом получается цветок. И вся сила уходит в него. И стебель, и корень, и листья – все стремится к тому, чтобы цветок был ослепительный, радостный, чистый. Почему с человеком не так? Сначала и он, как тюльпан – живые глаза, высокие мысли...
«Да он свихнулся на своих слащавых рассказиках!» – стал догадываться трезвеющий Эдик.
–...А в итоге? В итоге вызревает только живот. Большой, белый, круглый. Лицо становится морщинистым и дряблым. Голова – лысой и безобразной. Неужели смысл человеческого жизни – это выращивание живота? Нет, по-настоящему мы живем не здесь.
– А где?
Сенечка загадочно улыбнулся.
– Понятно. Ты живешь там, где не выращивают животов.
Сенечка продолжал улыбаться.
– Все, значит, живут одной жизнью, а ты, значит, другой?
– Другой, – кивнул Сенечка.
– Другой – это как? Мимо этой жизни, что ли?
– Мимо.
– Да нет никакой другой жизни, графоман ты несчастный! Тебе кажется, что она есть, а ее нет!! – зло закричал Эдик. – И ты эту свою цветоводную философию брось! Какие могут быть цветы? Облетели давно хризантемы в саду. Начал уже голосом Капитолины вещать! Выпалывай из себя поганый конформизм!
Нет – придумать такое, а? Что за дурь у него в голове!
– Цветы!... – Эдик никак не мог успокоиться. – Лучше на другие цветы смотри.
– На какие?
– На те самые. Ты вот давно на Капитолину глаз положил. Не кривись, в редакции это уже сто раз обмусолили. Какого, спрашивается, черта ты вокруг да около ходишь? Она ж тебя скоро в упор замечать не будет. Ты посмотри, какая бабенция сочная да ядреная. Ей что – думаешь, учредительство по ночам снится? Ей другое снится. Вот и шарахается в разные стороны: то всех на грядки загнать хочет, то газету ей подавай!
Он внезапно остановился, пораженный.
– Слушай, выходит – вся редакция из-за тебя одного страдает??! Это ж ведь ты создал такую ситуацию, что нам сегодня, как перо, этих садоводов воткнули!
– При чем здесь я?
– Ты виноват! Женщина мучается. Ни ласки, ни любви. Никто, ни-кто ей вечером даже спокойной ночи не пожелает, а ты своими взглядами только дразнишь ее. Ах, мать твою, какие мы с Пальмой болваны!
Такой разговор Сенечке не понравился.
– Дождь усиливается. Я домой. Дальше сам доберешься.
Дождь и в самом деле усилился. Вместо монотонно шуршащей мороси стали падать крупные капли. Они барабанили по зонту, взбивали фонтанчики на асфальте. Укрываясь одним плащом, мимо них быстро прошла немолодая пара, вполголоса переругиваясь.
– Тебе до Васьки, как до луны! – с вызовом выкрикнула женщина. – Он все домой несет – не то, что ты!
Улица опустела. Изредка только, шелестя шинами, в ту или иную сторону пробегал автомобиль. Фонарные столбы с согнутыми шеями стояли у дороги, как нищие – одиноко и сиротливо.
– Вздор! – сказал Эдик. – Без зонта я промокну, а потом что из того, что дождь? Это даже хорошо: пыль прибило.
– Но...
– Успеешь в свою норку, вот до подъезда дойду и – топай.
Минуты три шли молча. Эдик погрузился в себя и о чем-то напряженно думал. Дума, как видно, сильно взволновала его, потому что один раз он даже пробормотал:
– И такой элементарщины не понять. Я-то ладно, но – Пальма?...
Немного не доходя до Дома Советов, решили срезать угол. По блестящим от влаги ступенькам поднялись на небольшое возвышение и мимо клумб с мелкими потускневшими цветами, мимо памятника с вытянутой рукой устремились в промежуток между ДК шахты "Асинская" и тыльной стороной Дома Советов.
У стены, под редакторским окном, на куче битого кирпича, кусков штукатурки и прочего мусора валялась брошенная строителями лестница. Они уже миновали неприглядное место и до Диспетчерской – а там сто метров до Эдиковой хаты – оставалось совсем немного и в этот момент...
Какой бес подлетел и зашептал на ухо главному в местной газете по информациям – сказать весьма затруднительно, но совершенно ясно, что безумство, как правило, ищет безумцев и непременно находит.
Азартный огонек вспыхнул в глазах Эдика.
Эдик замер, как часовой на посту.
– Погоди!
Он повернулся туда, где чернела лестница. Затем быстро перевел взгляд на здание. Все окна были темны, изнутри не доносилось ни звука. Громадный, неуклюжий чиновничий дом до последнего закоулка был наполнен пустотой и безмолвием. Вахтер в вестибюле, скорей всего, уже спит. А если и не спит, то с его места эта сторона не просматривается. И прохожих как раз никого нет. Заманчиво, черт побери, заманчиво... Да разве ж простительно упустить такой случай?
В голове тут же созрел блистательный план!
Сенечка, жертвенный агнец, стоял рядом и непонимающе молчал.
– Слушай, а ведь у Лошади окно не закрыто. У него там шпингалет сломан.
Немоляев похолодел:
– Ты что задумал? Не дури!
– Тише, друг мой, тише. Нам шум сейчас никак не нужен, – Эдик, как одержимый, выскочил из-под зонта и подбежал к куче. Мокрая, скользкая лестница оказалась неожиданно тяжелой. Эдик сопел, стараясь поднять ее и не слишком измазаться. Второе получалось не очень.
– Помоги! – сдавленно попросил он.
– Брось лестницу! – голос у Сенечки вибрировал. Он понял, что сейчас, сию минуту, становится соучастником какой-то отвратительной пакости.
– Ну и торчи, как пень, без тебя справлюсь!
Лестница, наконец, подалась. Ее как раз хватило до окон второго этажа.
– Зачем? Зачем тебе туда?! – отчаянно завопил Сенечка.
– Ох, как ты любопытен.
– Подожди!
– Не время ждать. Вперед, на приступ вражьего бастиона! Если появится кто-нибудь – столкни лестницу и сделай вид, что прогуливаешься.
– Я ее сейчас столкну!
– Голову откручу!
С неимоверной быстротой Эдик добрался до редакторского окна, надавил на створку, и она, чуть скрипнув, услужливо распахнулась. Секунда – и Эдик исчез внутри.
Противный гаденький страх сковал сердце Сенечки. Всей душой ненавидя выпивоху и мерзавца Асадчего, он клял себя за то, что был сейчас здесь, а не за письменным столом в своей квартирке. Он завертел головой. Казалось, из-за каждого угла наблюдают торжествующие глаза, и кто-то уже потирает руки, чтобы в нужный момент выбежать и закричать: "Держи вора!" Сенечка бросился к лестнице. Время остановилось. Каждое мгновение тянулось, как резиновое.
Да, рослый и крепкий, под стать Капитолине, Немоляев трусил самым обыкновенным образом. "А отчего я трушу?" – сам себя спросил Сенечка. "А оттого, что мне этого ничего не надо", – ответил Сенечка сам себе. Беседа с самим собой его неожиданно успокоила.
Прошло страшно много времени, возможно – целая минута, и Эдик опять показался в окне. В руках у него был мешок с чем-то громоздким.
– Держи лестницу, а то свалюсь.
– Ты что утащил оттуда? – Сенечка говорил хотя и приглушенно, но уже ровно, без прежних вибрирующих ноток, и очень решительно. – Положи на место, завтра ведь шум поднимется.
– Непременно поднимется. И шум, и истерика, и беготня по коридору.
– Я серьезно!
– В самом деле серьезно? Этого не может быть! – глумливый Эдик рукою стер грязь с подоконника, захлопнул створку и начал медленно спускаться.
Один раз нога соскользнула, и он едва не полетел вниз. Но обошлось. Спустившись, он оттащил мешок в сторону и аккуратно положил на землю. Затем они вдвоем бросили лестницу на прежнее место.
После этого Эдик охлопал ладони и взвалил мешок на спину.
– Теперь, дорогой подельник, нам надо поторопиться. Маршрут слегка меняется.
Они обогнули Дом Советов, перебежали дорогу и вдоль цесовского забора, круто повернув от освещенных мест, мимо стен ломаемого ресторана, мимо заросшего травой фундамента бывшего Дома пионеров нырнули в темноту.
Несчастный писатель двигался, как в дурмане. Несколько раз он приставал с расспросами, пытаясь добиться, что все это значит, но Эдик нетерпеливо отмахивался:
– Потом, потом, не сейчас.
Возле железнодорожной насыпи он остановился.
– Понеси ты маленько. Не могу же я один быть вьючной скотинкой.
Ноша оказалась тяжелой. Сенечка пытался вспомнить: что в редакторском кабинете могло иметь такой вес? Уж не часы ли "штурвал"? Нет, они легче и формы другой.
А Эдик топал теперь налегке, держал над головами зонт и, заглядывая сбоку, восхищался:
– Семен! Тебе идет быть домушником! Ты прямо создан для воровской жизни!
Поднялись по шатким ступеням подгнившей лестницы, пересекли рельсы, по таким же ступеням спустились вниз и здесь, возле старой обшарпанной бани, над дверью которой тускло горел фонарь, Сенечка встал напрочь.
– Все! Пока не скажешь, что в мешке и куда идем, я больше и шага не сделаю!
И скинул мешок прямо в лужу.
– Осторожно! – завопил Эдик, подхватил поклажу и перенес на деревянное крыльцо, под свет фонаря. – Наша добыча, дорогой мой, требует деликатного обхождения и боится грязи.
Он быстро, как смог, распутал мокрые скользкие тесемки:
– Смотри...
И Сенечка, считавший, что самое пакостное уже позади, обмер!
Из раскрытого мешка выглядывала голова и часть груди Обнаженной Колхозницы. Да, да, да!! Черт возьми, как же он мог забыть, ведь Элеонора говорила, что ее принесли из музея!
Со стороны обогатительной фабрики свистнул и загудел тепловоз. Где-то несли службу бдительные милицейские патрули. В КПЗ, поужинав баландой, укладывались спать задержанные.
– Что это?!
– Это? Это – Колхозница. Не Эрьзя, конечно, и не Коненков, однако тоже приличная штучка.
Оглушенный Сенечка не слышал.
– Куда мы ее несем?! К перекупщику?
Эдик хмыкнул.
– Слушай, у тебя совсем не получается шутить. Лучше оставайся, в виде исключения, таким, как есть.
– Отвечай сейчас же!
– Ах, ты хочешь знать? Пожалуйста. Это прелестное создание поможет нам выковать твое личное счастье и счастье для нашей газеты. Мы идем к Капитолине!
– Никуда я не иду!! – заголосил Сенечка. – Я немедленно возвращаюсь домой!
– Семен! Что за истерика в такой вечер?
– Мы сейчас же отнесем и положим ее на место!
Эх, парень, парень… Поздно ты спохватился!
– Интересное дело! Я не верю своим ушам. Вы посмотрите на него: все рассказики, как голубцы, нашпигованы любовью, а представилась – един-с-т-в-енная! – возможность совершить по-настоящему рыцарский поступок – и этот писатель, как заяц, сразу в кусты!
– Я сказал: нет!!
Сверху падал дождь. Капли облепили стеклянный плафон фонаря, стекали по железной вывеске "Баня №2". Семен Немоляев собирался идти домой.
– Так, выходит, все, что ты пишешь – ложь?
– Поднимай мешок! Нам еще на второй этаж его затаскивать!
– Нет, ты скажи: ложь?
– Отстань!
Эдик подбоченился и заглянул в глаза Немоляеву.
– Слушай, ты меня знаешь. Я завтра же растрезвоню по всему Асинску, как ради тебя выкрал этот гипсовый обмылок, как почти довел тебя до места и как ты струсил и убежал, как последнее ничтожество! Все сразу поймут, какова цена твоей словесной бредятине! Все женщины Асинска, все – от асфальтоукладчиц до секретарей-машинисток – они ж за головы схватятся и окатят таким презрением, что от тебя за километр смердеть будет!...
Что растрезвонит – можно не сомневаться. Да еще и клоуном выставит! Вот проклятый пьянчуга, взял за горло!
–...А Капитолина? Она от одной только брезгливости не посмотрит в твою сторону! Кто-то шел к ней и не дошел!! Испугался! Для любой девушки это в тыщу раз страшней любого унижения!
И Сенечка начал сдаваться.
– А если она нас выгонит?
– С ума сошел? Когда ты предстанешь перед нею с этой хреновиной в руках, не только женщина – рельсы стальные и те расплачутся и растают. Тут и сомневаться нечего!
– Ну, а если?
– О, черт! Да не будет этого никогда!
– А вдруг?
– Тогда можно все обратить в шутку. Типа: как же так – Колхозница и садоводка не нашли общего языка?! Не смогли договориться над ширью вспаханных полей? Ну? Не трусь!! При любом раскладе ты настолько поднимешься в ее глазах – о-о! И страстный кавалер, и герой, способный на все! Да я бы ни секунды не раздумывал!
– Да уж...
– Абсолютно беспроигрышная ситуация!
– Но ведь Колхозницу надо будет вернуть.
– Конечно, надо! Кто говорит, что не надо? Когда ты скажешь, что уволок ее, чтобы сделать подарок, она сама начнет просить, умолять об этом. Ты вначале заупрямишься, мол, ни за что, ни при каких условиях, мол – я лучше срок в зоне отмотаю, мол, для меня пять-семь лет на нарах ничего не значат! А потом нехотя уступишь и – ради нее, только ради нее! – согласишься. За ночь мешок высохнет, а утречком, часов в семь, ты явишься в редакцию, спокойненько возьмешь ключи у вахтера и положишь Колхозницу в угол. Кстати, заодно и грязь сотрешь – я там, кажется, наследил. Никто ничего и не узнает. Ну?
– Не нравится мне все это.
– Опять пятьдесят пять! Помяни мое слово: сегодняшний вечер ты будешь вспоминать всю жизнь! Он обогатит тебя, как писателя.
– Снова издеваешься?
– Молчу!
– Ладно, пошли.
– Это другое дело! Но мешок теперь тащи сам. Я силы истратил, пока тебя уговаривал...
Ночь плотная, сплошная, беззвездная, романтичная ночь давила сверху тяжелой чернотой, липла к домам и дороге, прижимала к земле и расплющивала город. И оттуда, из черноты, выкатывался частый и теплый дождь, тихо и доверительно шуршал в листьях. Невероятно, но темнота и дождь как бы поощряли Асадчевские безобразия. Улица была не освещена, лишь из-за окошек, задернутых пестренькими занавесками, падал неяркий свет. Земля под ногами совершенно не просматривалась, поэтому шли наобум, скользя и попадая в лужи.
– Полегче, не упади, – тревожился Эдик, – ты должен быть мокрым, но чистым.
– Я и так мокрый. Держи зонт прямее...
Из переулка, отскакивающего в сторону вместе с безымянным мелким ручьем, шатаясь, появился пьяный и, встав на мостке, загородил дорогу.
– С ума сойти! – восторженно ахнул Асадчий. – Ты смотри, как зорко охраняются пути к твоей любимой!
Меж тем они приблизились вплотную, и пьяный, раскинув руки, дал понять, что дальше не пустит.
Эдик выступил вперед.
– Ты чего, дядя?
Пьяный бессмысленно шевелил губами. Старая засаленная кепка косо сползла на нос и оттуда, из-под козырька, как из амбразуры, выглядывал мутный глаз.
– Слышь... дай закурить... – видно, не слишком доверяя языку, он согнул правую руку и поднес к губам два крупных узловатых пальца.
– Тебе вредно сейчас курить, дядя. Тебе баиньки надо.
– А?...
"Что время терять? – подумал Эдик. – Не сковырнуть ли его в воду?"
– Забыл, – вдруг прогудело из-под козырька.
– Чего забыл?
– Но я вспомню! – пьяный дернул головой, повернулся и убежал обратно в переулок.
– Путь свободен, – доложил Эдик безучастно ожидающему Сенечке.
– Далеко еще?
– Придем – увидишь.
В ближнем дворе загремела цепью и залаяла собака и тут же смолкла, убралась в конуру.
Шли молча и торопливо. Поднялись в гору. Лишь однажды Сенечка спросил:
– А она там, в мешке, от воды не раскиснет?
– Не сахарная...
...Контуры дома номер 60 по улице Старобольничной неясно проступали в темноте. Перед фасадом раскинуло ветви невысокое дерево. Розовые, в полоску, шторы плотно закрывали два боковых окна и два окна в улицу. Там, за шторами, горел свет, и приглушенно играла музыка. Третье окно, в улицу, точно так же, как и третье боковое окно, были не освещены.
– Мается одна, – сочувственно сказал Эдик. – Что там у нас со временем?
Он нажал подсветку. Часы показывали без нескольких минут одиннадцать.
– Приступаем к делу. Давай сюда, полезли через забор.
– Стой! А калитка?
– Эх, ты! Кто ж к любимой женщине через калитку ходит?
Ограда палисадника поднималась невысоко, через нее перемахнули без труда. Правда, сразу за ней росла малина и, мало того, что мокрые скользкие прутья неприятно липли к телу, но Сенечка еще умудрился каким-то образом оцарапать щеку.
– Ничего, – утешил Эдик, – так даже мужественней...
Сразу за малиной торчали два или три куста смородины, низких и широких, с деревянным ограждением вокруг. Зацепившись за одно ограждение, Эдик едва не упал.
– А, зараза!
– Да тише ты, – сдавленно цыкнул Сенечка, – услышит ведь!
– Куда там!
Действительно, дождь шуршал в листьях, забивая другие звуки, к тому же в доме гремела музыка и вскрикивала, и тянула куплет известная певица.
– Давай, на всякий случай, посмотрим, – шепнул Сенечка, ставший вдруг инициативным, – может, у нее кто есть?
– Смеешься? Какой дурак будет ночью в такую погоду по гостям шастать?
Однако проверить не мешало. Положили Колхозницу на траву и, соблюдая осторожность, обогнули дерево и тихонько подкрались к окну. Здесь Эдик еще раз чуть не упал, потому что вдоль фундамента тянулась клумба с кирпичным бордюром.
Рассмотреть что-либо сквозь плотные шторы оказалось невозможно. Тогда начали напряженно вслушиваться. Но кроме бойкого шлягера (вероятно, работал телевизор), никаких других посторонних шумов распознать не удалось.
Постояв так минуту-другую, приятели окончательно уверились, что хозяйка одна. Все складывалось как нельзя лучше. Можно было приступать к основной части.
В бледном свете, падающем из окон, Эдик, прежде всего, критически осмотрел Сенечку. Мокрая клетчатая рубашка, слегка измазанные брюки – здесь все в порядке. А вот лицо... Ну что ты с ним будешь делать! Лицо искателя приключений самопроизвольно расплывалось в нервной улыбке и принимало болезненно-идиотское выражение.
– Э-э, так не годится! С такой физиономией не в герои-любовники, а в сумасшедший дом. Ты должен быть серьезен, с глазами, сверкающими, как молнии!
Он огляделся. На одной из ближних веток черного во мраке дерева, прогибая ее, висели три яблока.
– Давай попробуем.
Потянувшись к ветке, сорвал два влажных и твердых, точно каменных яблока, и одно тут же передал Сенечке.
– Ешь!
Зеленые, незрелые яблоки были до отвращения кислыми. У Эдика сразу свело челюсти, а Сенечкину улыбку моментально стерло с лица.
– Тьфу, – сплюнул Эдик и отшвырнул яблоко к забору, – мне не обязательно, а тебе эту гадость надо съесть до конца. Терпи, брат. Во всяком святом деле нужно страдать...
Небо было по-прежнему черно и недвижно. И по-прежнему сеял оттуда
мелкий и нудный дождь. Два сотрудника газеты "Вперед, к свершениям!", мокрые с головы до ног, находились в чужом палисаднике и готовились к последней и самой решительной стадии охмурения.
Сенечка, герой и страдатель, Сенечка, решившийся на благородный подвиг, дрожащей рукою пригладил волосы. Расчехлили Колхозницу, убойная сила которой должна была напрочь сразить Капитолину. В последний раз, оценивающе взглянув на Сенечку, Эдик нашел, что тот смотрится гораздо лучше.
– Ты только не жди, когда она очнется от изумления. Не молчи, как статуя. Говори сам. Первым. Вот, мол, жить без тебя не могу. Сегодня – украл, завтра, если хочешь, зарежу кого-нибудь. Я, мол, такой, мне ничего не стоит! Женщины любят сильные страсти. И жару, больше жару в голосе! Понял? Да! И не вздумай ляпнуть про меня. Все это – твой безумный порыв. Героев не может быть двое. Мою славу отдаю тебе. А ты мне – зонт. Бери в руки эту бабу, становись напротив окна и жди, я чем-нибудь стукну. Готов?
Сенечка, молча, кивнул.
– Не дрейфь! – Эдик похлопал его по плечу. – Завидую. Какая безумная ночка тебя ожидает! Будь здоров. Меня здесь не было, я исчезаю. Ни пуха!...
Сорвав с ветки третье, последнее яблоко, Эдик пробрался к изгороди, перелез через нее. Отсюда, с улицы, застывшая Сенечкина фигура была видна по пояс. Он прикинул яблоко на руке. "Только б за ветки не зацепить!" – и, размахнувшись, швырнул его в среднее окно. Темный, круглый снаряд мелькнул в воздухе и звонко, заглушая и шелест дождя, и дальний собачий лай и еще более дальний гудок тепловоза, заглушая все на свете – звонко лопнуло разбитое стекло.
"Ч-черт – не расчитал!" – с опозданием сообразил Эдик. Однако на переживания времени не оставалось. Отпрыгнув от забора, он повернулся и резво, не оглядываясь, помчался по улице...
Едва Эдик, прошелестев в кустах, исчез за забором, как страх с новой силой накатил на Сенечку. И это его торчание здесь – опять показалось ему диким и бессмысленным. И снова безумно захотелось домой, в тепло своей квартиры. Налить кофейку, включить настольную лампу, сочинять новый рассказ и слушать вполуха, как на улице шумит дождь...
В этот момент одно из стекол в окне лопнуло, зазвенели, осыпаясь на фундамент и на землю, осколки. Темный предмет, разбивший его и влетевший внутрь, ударился в штору, прогнул ее и по ней, как по горке, скатился вниз, в комнату.
У Сенечки перехватило дыхание.
Промелькнула короткая доля секунды, штора отлетела в сторону, и в освещенном окне Сенечка увидел... Нет, не Капитолину, а до отвращения знакомый силуэт.
Он судорожно вздохнул, руки сами собой разжались, и бедная Колхозница, кувыркнувшись, свалилась на землю. Голова ее ударилась о кирпичный бордюр клумбы и, отколовшись, покатилась в сторону.
Но Сенечка этого не заметил.
Глазами полными ужаса он смотрел в окно...
Глава 18. "ЛЮБУЮ СИТУАЦИЮ НАДО ПРОСЧИТЫВАТЬ..."
Как бы ни был насыщен этот вечер у Эдика и Сенечки, мы не можем отдать им его полностью. Потому что в Асинске живут еще сто тысяч самых разных людей и у многих из них в те же сумеречные часы произошли незаурядные, скажем так, события.
Вот всего лишь некоторые из них.
В городском саду, что за кинотеатром "Радуга", случилась внезапная потасовка среди подростков. В результате один сильно пострадавший убежал, двое не сильно пострадавших доставлены в отделение, остальных вовремя разогнали милиция и дождь. Продавщица киоска "Соки-воды" Екатерина Ветрова была ограблена. Неизвестный, угрожая ножом, заставил снять серьги, золотую цепочку, три перстня с камушками и часы. Шахтер Аркадий Рябинкин после совместного распития с женой спиртных напитков и последовавшей затем ссоры ударил жену отверткой.
Но были новости и без всякой примеси уголовщины и гораздо более приятные. Слесарь металлического завода Степан Мотовихин купил наконец-то "Жигули", "восьмерку". Купил задешево, потому как бывший хозяин срочно паковал вещички в Германию. Купил, пригнал домой и все ходил вокруг, похлопывая и говоря счастливым домочадцам:
– Сейчас привыкну к ней маленько, а в сентябре за клюквой рванем!
Кроме того, работница швейной фабрики Цыганова родила тройню – двух
мальчиков и девочку. Это событие вызвало небольшой переполох среди акушеров, поскольку предыдущая тройня была зафиксирована аж восемь лет назад, и ошалевший от поздравлений папаша расчетливо прикидывал: не удастся ли под такое дело выбить у городских властей квартиру?
В той же городской больнице хирург Костюковский с блеском провел архисложную операцию Антонине Рябинкиной.
И, наконец, Павел Чихиривич Мартышкин, выйдя по малой нужде в деревянную кабинку на дворе, увидел в черном дождливом небе низко летящий НЛО. НЛО завис над пораженным пенсионером и долго испускал пульсирующий свет, как будто подавал какие-то знаки. Павел Чихиривич, кое-как справив нужду, быстро вернулся в дом, сел за стол и написал письма в Академию наук и в газету «Вперед, к свершениям!» с требованием объяснить: что бы это значило?
И еще много чего, значительного и незначительного, случилось в этот вечер в жизни других асинцев.
Был этот вечер по-своему знаменательным и еще у троих людей...
Но вернемся опять на некоторое время в зал заседаний Дома Советов.
...Итак, закончилась сессия.
Закончилась сессия, и сразу сделался общий шум. Депутаты, хлопая сиденьями стульев, заподнимались, задвигались и, чувствуя огромное облегчение, с сознанием выполненного долга резво устремились к выходу. Но, конечно же, не все поспешили сразу покинуть Дом Советов.
Первым из тех, кто не спешил, был, разумеется, Председатель. Он устало и безучастно смотрел в спины депутатам – возле дверей образовалась пробка. Мелькнула в толпе несообразно удлиненная голова Тонкобрюхова, покачивая мохнатыми ушами, выплыли два пенсионера с металлического, затем с разных сторон одновременно выжало к выходу Мусина и Безушко. И они, теснясь плечами, не в силах были отпрянуть друг от друга. Так и двигались, плечо к плечу, словно соратники по борьбе. Мусин до невероятности голову отвернул, еще чуть – и позвонки хрустнут. А Безушко поглядывал на него вполне дружелюбно. Или это померещилось?
Яков Ярославович словно впал в оцепенение. Все силы ума и сердца были вычерпаны, выбраны досуха в сегодняшнем нервном и изнурительном поединке.
– Слава богу! – сказала Елизавета Павловна, поднимаясь. – Слава богу, кажется, все кончилось.
– Да, кажется, все кончилось, – как эхо отозвался Председатель. Он продолжал сидеть, не чувствуя ничего, кроме безмерной усталости. Так истинный спортсмен, отдавший все для победы, безвольным тюфяком валится сразу за финишной чертой.
– И, кажется, кончилось все удачно.
– Да, кажется, кончилось все удачно.
– До свидания, Яков Ярославович.
Председатель повернул голову.
– Всего доброго, Елизавета Павловна.
Зал опустел. Напоследок дробно простучали каблучки его нынешней верной помощницы и все стихло. Только тощий парень внизу меланхолично сматывал провода.
Этот не нарушаемый вид сразу омертвевших кресел, этот впавший в безразличную немоту зал натолкнули на мысль о корабле, в панике покинутом экипажем. Остался он один, капитан. Плывем... Куда ж нам плыть?...
Председатель очнулся. "Чего это я, в самом деле?" Он сильно, до боли помял ладонями виски. От прихлынувшей крови сделалось, как будто, легче.
Он встряхнул головой, сбрасывая усталость, собрал в папку исписанные листочки и быстро прошел в свой кабинет.
Здесь он сразу же закурил и, расстегнув верхнюю пуговицу рубашки, расслабился. Душевные силы возвращались к нему.
Победа! Это победа! А что – и не такие дела заваливали!! Председатель думал теперь об Аркадии Ильиче с оттенком брезгливого снисхождения. "Ах, старик, старик, тебе ли, не искушенному в таких драках, тягаться со мною? Гибче надо, гибче. А гибче ты не умеешь..." Яков Ярославович произвел в уме несложную раскладку и остался доволен. Победа, и это непременно, обернется выгодными последствиями. Прежде всего, резко поднимется авторитет самого Председателя. Затем столь же резко упадет авторитет рабочего комитета. Уж кто-кто, а он-то знает, что такие вещи не проходят бесследно. Среди сторонников Безушко начнется разброд. Это факт. Значит, как минимум, месяца на полтора-два спокойная жизнь в Совете обеспечена.
Да-а... В последнее время ему все чаще приходится в мелких и крупных стычках доказывать свое право управлять этим разномастным, крикливым и непримиримым сборищем, именуемым депутатским корпусом. И сегодня он блестяще отстоял это право! Чертовски хорошо, что трансляция шла на город... Кстати, надо проследить, чтоб в газетном отчете о сессии не было ничего лишнего. А то могут... Ох, уж эти корреспонденты!
Яков Ярославович испытывал ровное, давно устоявшееся отвращение ко всем пишущим, а также вещающим по радио или с телеэкрана. За что? За непомерное и дилетантское увлечение отдельными понятиями. «Гласность» эта… Из белокаменной, опять же, зараза пошла и до наших мест докатилась. Вот, к примеру, недавно возникшая "Независимая газета" повторяет из номера в номер: "Дом Советов, Дом Советов..." Изо всех сил тужится сделать Дом Советов средоточием зла. Пугало из него лепит... Да, чего скрывать – это Дом Советов провалил Безушко на выборах в Председатели. И провалил единственно потому, что плешивый дурак не знает принятых правил, дров непременно наломал бы. А Дом Советов – Председатель решил немножко пофилософствовать – он сам по себе, у него свои интересы. Сменится курс, замелькают в программе "Время" другие отцы державы, но Дом Советов при любом раскладе останется. Без него никак. Какие бы ветры ни подули завтра, куда бы ни покатился процесс, Дом Советов по любому его возглавит. А так называемая "Независимая газета"... Ничего, пусть бесится. А то, что сбивает с толку асинскую общественность… Мы здесь чем занимаемся – разве не тем же?
Мысль Якова Ярославовича потекла шире, охватистей.
Он был до мозга костей чиновник и гордился этим. Хотя повода для гордости жизнь ни в ближней, ни в дальней исторической перспективе не давала. Уж на что, кажется, был разумным девятнадцатый век: крупные писатели, не чета теперешним, взять, к примеру, Толстого, Чехова; а все ж ни один не удержался, чтобы не плюнуть в сторону чиновника, не показать его в безобразном или смешном виде. (Председатель нахмурился.) А между тем, будем прямо говорить, государство всегда держалось на чиновнике, он был его главной организующей силой. Что взятки брал – подумаешь, невидаль! При теперешней жизни – и сам Яков Ярославович без ложного кокетства готов прихватить изрядный куш. И так оно, наверно, и будет однажды потому, как время накатывает откровенно воровское, и нечего чистюлю из себя строить. Но не на взятки – на другое надо смотреть. Ведь кто, как не чиновник, обустраивал города, устанавливал твердый порядок. Но приходил лохматый, немытый писака с блокнотиком и, в упор не замечая сделанного, строчил про трущобы, грязь, пьяных и оборванных прощелыг. И это потом подавалось, как правда жизни. Какая правда, где она? Разве в этом? Или разве только в этом?
И сто лет прошло, и больше намного, а что изменилось? Еще злее, еще ожесточеннее, прямо-таки захлебываясь от ненависти, поносят чиновника. И презирают пуще прежнего. Будто каждый, кто тискает свое презрение на бумаге, многократно умнее. Вздор, все вздор! Вон сколько книг в магазинах на полках валяется – а новых Горьких и Маяковских что-то не видать. Велик соблазн тыкать пальцем в чиновника и поучать, прыгая по верхушкам!
Вот и Тонкобрюховская газета в последнее время подпала под общее настроение. Сколько статей, разъедающих прежний порядок, успело выйти на ее страницах. Как они навредили! Как мешают они работать! Заигрался ты со своим коллективом, господин Тонкобрюхов, чересчур заигрался...
Не успел Председатель докурить сигарету, как в кабинет влетела сияющая Капитолина, а следом за нею (легок на помине!) с карикатурным подобием улыбки семенил Максим Евсеич.
– Это потрясающе! – ликующе загремела Капитолина. – Как вы их, Яков Ярославович, а? Как щенков вокруг пальца! Я поначалу волновалась, уж слишком бойко они себя повели. А потом вижу: нет, голубчики, ничего не выйдет, это вам не на митингах горло драть!
Председатель снисходительно улыбнулся. До чего же все-таки приятно, когда твой ум могут оценить. Пусть и Капитолина, пусть и далеко не во всей полноте, но триумф без понимающих толк – не триумф. Вон и пройдоха-редактор преданно заглядывает в глаза. А до этого тянул, выжидал – ни нашим, ни вашим. Ладно, черт с тобой, Максим Евсеич, твоя изворотливость давно известна и верить тебе, конечно, нельзя, но пока ведь и ты будешь тих и покладист. И мы с тобой еще о многом побеседуем, дорогой редактор.
– Они теперь не скоро придут в себя, – подхватил Максим Евсеич.
– Давно пора поставить их на место! Этого наглеца Безушко я бы, кажется, своими руками удавила!
Председатель рассмеялся. При внушительной комплекции и отменном здоровье глава асинских садоводов могла это сделать очень даже просто.
– Ты смотри, Капитолина... Завтра же ему позвоню, пусть остерегается.
– И позвоните, и позвоните! Сколько ж можно нервы мотать? В городе должен быть порядок.
Лошадь, осклабившись, согласно кивал.
Такая милая беседа продолжалась некоторое время. И вдруг Капитолина воскликнула:
– Послушайте, нам же надо это отметить! Как-никак, теперь в газете в одной упряжке работать будем. У меня, кстати, дома и коньячок есть.
Лошадь непонимающе заморгал, а Председатель удивленно вскинул бровь:
– Что – прямо сейчас?
– А почему бы и нет?
– Ну, знаешь ли... Дела, да и время уже...
– Какое там время – седьмой час. А дела подождут. Хватит дел на сегодня. Я предлагаю все бросить и сию же минуту отправиться ко мне! Поужинаем вместе. Яков Ярославович, вставайте, тут недалеко.
За окнами, за крышами зданий, где-то на окраине Асинска, прокатился в небе смущенный и неуверенный раскат грома.
– Вот – слышишь? – Председатель поднял вверх палец. – Надвигается гроза.
Хотя, честно признаться, от рюмки коньяка он бы не отказался. Она была бы весьма кстати.
– Надвинется ли – еще неизвестно, а коньячок у меня в серванте стоит. И рыбка красная в холодильнике на закусочку. Ну?
Председатель медлил.
Тогда Капитолина всплеснула руками и игриво вскрикнула:
– Ох, не люблю, когда мужики долго раздумывают!
Председатель опять рассмеялся.
– Ладно, уймись! Позвоню в гараж, Мишка должен быть там...
...Баба Соня сидела на кухне, пила чай с сушками. Внезапно где-то близко прогудела машина. Любопытная старуха кинулась, к окну. Из белой шикарной "волги" не торопясь выбирались трое. Капку-то она сразу узнала, а вот кто другие два мужчины? В подслеповатых глазах все сливалось и старуха с криком: "Господи! Где очки?" – побежала к комоду. Пока нашла да пока вернулась обратно, "волга" уже отъезжала, а прибывшие скрылись в доме.
– Ах, прозевала! – досадуя на себя, сказала старуха.
Это событие занимало ее еще несколько минут, затем она утвердилась в мысли: "Не иначе, как Капка умного себе нашла. Толку не будет". И, вздохнув, спокойно допила чай...
– Вы располагайтесь в комнате, я сейчас, – ворковала Капитолина, слегка подталкивая гостей. Гости устроились на диване, хозяйка включила телевизор и, заметив, что Мудрый потянулся в карман за сигаретами, поставила перед ним веселенькую, в форме рыбки с загнутым хвостом, фарфоровую пепельницу.
Через минуту на конфорках газовой плиты уже сидели две кастрюли и сковорода. Сама Капитолина чистила картошку, кожура юркой изломанной змейкой бойко выползала из-под ножа.
Яков Ярославович, откинувшись на диване, внимательно разглядывал комнату. Он оказался здесь впервые. Вообще, надо сказать, он избегал ходить по гостям, особенно к тем, с кем прямо или косвенно связывала работа, и кто ему, как Председателю, был подчинен.
Конечно, случались, (куда без них!) междусобойчики с приезжавшим областным и столичным начальством или даже с местными директорами, но исключительно на нейтральной территории – в отдельном зальчике ресторана, а еще лучше где-нибудь за городом, в профилактории, на базе отдыха какого-нибудь завода или в известном охотничьем домике. Но там эти встречи были освящены наличием общего дела, никем не забывалась субординация и не допускалось никакого чрезмерного приятельства, хотя – бывало! – кто-нибудь из гостивших сановников, изрядно расслабившись, нажирался до такого состояния, что клялся порою чуть ли не в вечной дружбе. И в самом деле, дружба была вечной, но только до следующего утра, когда опохмеленный, но все еще хмурый гость усаживался в машину, чтобы навсегда отбыть из Асинска. Но, повторим, такие мероприятия происходили вдали от семейных гнезд и не смущали их покой и порядок.
Нет, в гости Яков Ярославович ходить не любил. И потому, оказавшись сейчас у Капитолины, с любопытством осматривал комнату.
Она была ни мала, ни просторна, имела четыре окна и, как сразу отметил Председатель, в ней не было ничего дорогого и изысканного.
Посредине стоял широкий стол с черными массивными квадратными ножками, сработанный каким-нибудь деревенским мастером задолго до сегодняшнего дня. К столу жались два мягких, с чуть поблекшим нежно-зеленым ситчиком, стула и два таких же устроились у стены. Еще одной величественной старинной вещью был комод, не без труда поместившийся в простенке между двух окон в улицу, тоже черный и покрытый белым накомодником с петляющей по краю незамысловатой кружевной каймой. На комоде снисходительно распахнул зеркальные створки трельяж, в створках под разными углами отражались две одинаковые морские раковины, из тех, что привозят с собой в качестве сувениров курортники с юга, а также несколько мелких фарфоровых безделушек – коза с прыгающими за ней лобастыми козлятами, медвежонок, купальщица. Простенок между двумя другими окнами занимало высокое трюмо, на низкой тумбочке которого плотной разномастной группкой располагались губная помада, пудра, тени и прочие женские штучки. В углу, на прямоугольной тумбочке, чьи тонкие, как у насекомого, ножки ненадежно упирались в пол, громоздился цветной телевизор (на экране в этот момент крупно показывали какие-то документы, недавно бывшие под грифом «секретно»), а на нем, как акробат на акробате, восседал кассетный магнитофон. Еще в одном углу скромненько притулилась небольшая, салатного цвета, стиральная машина. Три фотографических портрета в темных, выпиленных лобзиком, рамках висели по стенам. Неведомые люди минувших времен сурово и неодобрительно смотрели на гостей. Очень много было разномастных цветов в горшках – и на окнах, и на двух тумбочках.
Однако более всего поразило Якова Ярославовича чрезмерно женское убранство комнаты. Зная несколько грубоватый характер Капитолины, трудно было предположить здесь такое обилие кружевных салфеток, накидок – и на тумбочках под цветами, и на трюмо, и на спинке дивана, и даже на стиральной машине. Венчала этот праздник белого цвета ослепительно белая, хрустящая роскошная скатерть, покрывавшая стол.
Удивила Капитолина, удивила... Вот тебе и кавалерист-девица!
Приятно озадаченный осмотром, Председатель, однако, заговорил о другом.
– Красивая вещица, – он повертел перед собой пепельницу, в которой только что загасил окурок.
– А, эта, – хозяйка выглянула из кухни. – Из Болгарии привезла.
– То-то я смотрю – что-то знакомое...
Поговорили о Болгарии, и тут же выяснилось, что все трое в разное время побывали там. Сошлись во мнении, что раньше в братской стране к нашим туристам относились радушнее, а теперь совсем не так.
– Мало что меняется к лучшему, – заметил Лошадь.
От Болгарии перекинулись к иностранцам вообще, и Максим Евсеич забавно рассказал о недавнем визите американки в Асинск.
– В этой Америке, как в цирке, фокусники и акробаты: из монахинь – в массажистки, из актеров – в президенты.
– Чему удивляться, и нас в ту же сторону несет.
– Вы, Яков Ярославович, полагаете?
– Я полагаю – хуже будет.
На плите зашкворчала сковородка, и в комнату повалили такие ароматы, что двум голодным людям стало уже не до американки.
Расслабленный Максим Евсеич весь подобрался и сделал стойку. Ноздри его развернулись в сторону кухни.
– Люблю, когда готовят. Аж душа играть начинает! А вы?
– Не очень. Особенно, когда подгорает: дым, чад.
– Э, не скажите. И в этом есть своя изюминка. Запах кухни, запах... нет, тут даже слово такое неуместно: благовония кухни – не сравнятся ни с чем!
– Так, может, не поздно еще в повара? – полюбопытствовал Председатель.
– Поздно. Теперь уже поздно. Я ведь действительно после школы хотел... Отец запретил. С кастрюлями, с поварешками? Позор!! А ведь мог бы сейчас в каком-нибудь ресторане работать. И, пожалуй, неплохо, – Максим Евсеич немного помолчал и вдруг вспыхнул. – Взять, допустим, селедку. Самое, так сказать, элементарное. Мы ж к ней – без особенного внимания! Что с ней делаем? Нарезали на куски, побросали в тарелку и – готово, набивай брюхо. А если ее лучком, лучочком, тонкими кружочками? Да горошком, горошком? И чуть-чуть укропчиком сверху? Она ж тогда как юная невеста красуется в селедочнице. Она ж светится вся! Ее уже, как попало, вилкой не ткнешь, а аккуратненько, с уважением: мол – позвольте вас побеспокоить!
– А по мне – без разницы, – усмехнулся Мудрый. – Селедка и селедка.
– Вот-вот! Мы слишком пренебрежительно относимся к еде. Мы перестали получать от нее удовольствие.
"Смотри, какой гусь! – подумала на кухне Капитолина. – Селедку ему с укропчиком! Нет у меня сейчас селедки, обойдешься". А вслух притворно удивилась:
– Что вы говорите, Максим Евсеич!
– Да. К сожалению, да. Я вот бываю у своих знакомых и вижу: мы все потеряли уважение к самому процессу еды, а уж к приготовлению – тем более. Оно и понятно, при нынешней-то скудности. Сейчас как – сейчас еда превратилась в неразборчивое глотание пищи. Как там, что там – скорей, скорей, давай, давай. А ведь это целый пласт истории, да еще какой пласт! Мощный пласт!!
– Ну, уж – "пласт", – не поверил Яков Ярославович.
– Я не преувеличиваю! Ничто полней не может выявить любое время, чем то, что в этом времени едят. Я уж не останавливаюсь – "как".
– Это вы перегнули. Это вы чересчур!
– Нисколько. Хотите примеры? Далеко ходить не будем – только наше столетие. Я назову блюда, и вы убедитесь: разве сложно угадать, из какого они периода.
Редактор птицей вспорхнул с дивана, почти до нуля убавил громкость в телевизоре, обежал стол и остановился напротив Председателя.
– Начнем с рыбы, – мечтательно заговорил он. – Перво-наперво отбросим в сторону всякую второсортицу: всякую щуку, всякого окуня и карпа – сазана. Пойдем по крупному. Вот стол перед вами: представьте, что на нем сейчас появляются дымная стерляжья уха, сдобренная специями и натомившаяся в пузатой фаянсовой кастрюльке, вальяжная белуга-белужка, притонувшая в рассоле, и белуга с хреном в красном уксусе. Затем "пополамные расстегаи" – опять же из кусков стерляди и налимьих печенок. Дальше. "Банкетная телятина" – это когда телят с младенческого возраста отпаивали цельным молоком, чтобы мясо приобретало специфический, до тонкости нежнейший вкус.
– Ого! – сказал Председатель, и даже Капитолина опять на секунду заглянула в комнату.
– Это еще не "ого", – хмыкнул редактор. – Ого – это белая-белая, как вот эта скатерть, индюшка, откормленная не чем-нибудь, а грецкими орехами. Да. Отборнейшими грецкими орехами! А потом поросеночек с хреном, поросеночек с кашей. Что еще?... Слоеный пирожок мы, пожалуй, откинем или, лучше, оставим в привокзальных трактирах – для проезжающих, здесь ему не место. А кулебяку не хотите ли? Кулебяку в двенадцать ярусов?...
Максим Евсеич сделал паузу, словно выжидая, когда Мудрый скажет: "Да!" Мудрый не сказал, однако был исключительно близок к этому.
–...Ну - кулебяку? А?! А??! – внезапно припадочным голосом закричал редактор и ткнул Председателя указательным пальцем так, что тот должен был изо всех сил вжаться в спинку дивана, чтобы не оказаться насаженным на этот палец как на вертел. – Каждый слой – своя начинка: и мясо, и рыба всякая, и грибы, и цыплята, и дичь всех сортов!... У-у!!
Председатель судорожно сглотнул слюну, а голос Максима Евсеича упал до шепота:
– Понятно, такое изобилие всухомятку не идет. Коньячок, водочка – это само собой. А вот ароматная листовка – кому на смородинной почке, кому вишневая, кому малиновая, а кому и белый сухарный квас.
– А это еще что? – живо спросил Мудрый, чувствуя страшный жар в щеках и ладонях.
– Не знаю, – развел руками Максим Евсеич, – и теперь, вероятно, никогда не узнаю. Но это только кушанья. А обстановка? Я, конечно, не любитель пустых мечтаний, но все-таки: медленно оплывающие свечи? Смычок, выводящий на одной струне печальное-печальное? Звон монист на смуглой шее цыганки? И кусок белуги или черной икры на вилке перед глазами... Так когда же, по-вашему, все это, образно говоря, материализовывалось не где-нибудь в Швейцарии, а у нас, на российской почве?
– В начале века, – уверенно сказал Председатель.
– Верно, – Максим Евсеич одобрительно кивнул и следом, набычившись, испытующе взглянул на Мудрого. – А вот еще. Представьте, что перед вами сейчас разлатое блюдо из фарфора, а на нем стерлядь крупными кусками, а куски переложены раковыми шейками, а сверху там и сям щепоточками янтарная икорка. А рядом – яйца-кокот с шампиньоновым пюре в чашечках... Да!! А про птицу-то мы забыли! Вот тебе раз! – вскричал вдруг редактор с изумлением и гневом и даже отпрыгнул от Мудрого. Голос его внезапно сделался глухим, как у чревовещателя. – Бог ты мой – да разве можно без птицы?! Это ж отдельная повесть! Миниатюрные филейчики из дроздов с трюфелями, перепела по-генуэзски, дупеля, гаршнепы, бекасы, вальдшнепы по сезону, кулики... Вам птицы мало? Суп-прентаньер, пожалуйста, – Максим Евсеич дышал тяжело, со всхлипами. – Это из какого времени?
– Из того же, – не сомневаясь, ответил Яков Ярославович.
– Угадали. Однако – названный перечень можно было найти в столичных ресторанах еще в конце НЭПа. Теперь – следующий пример, – Тонкобрюхов на секунду задумался и в эту секунду придавленный голос из телевизора успел вставить: "...ответственный работник Виктор Игоревич Соловьев заявил, что..." Редактор презрительно оттопырил нижнюю губу и продолжил. – Меню, в которое входили: икра зернистая, растегаи, лососина, балык с лимоном, ассорти "Лесная быль", мусс из индейки с фруктами, овощи свежие, соления, крабы кокот, бульон-борщок, суп-крем из цветной капусты, форель в шампанском, филе фазана с вареньем, пломбир, кофе, миндаль, фрукты. Что за период?
– Названия знакомые: ассорти, балык с лимоном... Начало пятидесятых? – не совсем твердо предположил Председатель.
– Нет. Семьдесят первый год. Правда, пример этот не показательный, – редактор виновато улыбнулся, – потому что меню – оттуда... (Максим Евсеич возвел глаза к потолку, и туда же невольно посмотрел Председатель). Хотя в остальном сказанное подтверждает мою правду.
– Интересно... – пробормотал Яков Ярославович.
У него вдруг появилось ощущение, что его подло обманули. Обманули не сегодня, не сейчас и даже не год назад. Так, допустим, бывает, когда знаешь, что в каком-нибудь стареньком, который не носишь давно, пиджаке у тебя лежат деньги. На всякий случай. И ты спокоен, потому как уверен, что в трудную минуту ими воспользуешься. Но однажды сунешься – хвать, а их нет! Кто-то взял. Поганое ощущение. Мудрый даже не сразу включился, что там еще говорит Тонкобрюхов:
–...жду исключительно одного: что вернется после многих лет уважение к еде. И тогда все будет хорошо.
– Вы, наверно, большой гурман? – Капитолина, изумленная не меньше Председателя, поглядывала на замухрышечного и вечно потертого редактора, как на какую-нибудь диковинку, а тем временем ловко расстилала клеенку поверх белой скатерти.
– Нет, что вы, – польщенный, Тонкобрюхов широко улыбался. – У меня, Капитолина Кондратьевна, знаете ли, язва. Но очень люблю, когда в романе или в какой другой книжке есть описание обедов. Прямо наслаждаюсь этим: до того, бывает, дойдет, что запахи чувствую, и в память все названия крепко врезаются, хотя ведь из того, что я рассказал, я почти ничего не пробовал, а о многом вообще не имею понятия.
– Лукавите, лукавите, Максим Евсеич, – не верила Капитолина, расставляя тарелки, – теории без практики не бывает.
Она очень сильно зауважала гостя.
– Я правду говорю, – отбивался редактор.
– Не скромничайте! Теперь-то я вас раскусила. Филейчиков из дроздов не обещаю, но накормить накормлю. Подсаживайтесь к столу...
В этот момент за окном до боли в глазах полыхнуло и гром, рокотавший в отдалении, рявкнул во всю исполинскую мощь прямо над самым потолком. Дождь обрушился решительно и сразу, стегая по стеклам тугими струями.
– Вот это мы попали! – всполошился Лошадь. – Домой-то как добираться будем?
– Сейчас организуем. Хозяйка, где у тебя телефон? Нет телефона? Что ж не поставишь? Н-да... Зря я Мишку отпустил. Перекусим немного, а потом придется нам с тобой, Максим Евсеич, пешочком, – сказал Мудрый. У него после всех этих кулинарных экскурсов зверски разыгрался аппетит. Он метал на закуски алчные взгляды.
Капитолина скинула ненужный больше фартук, подбежала к окну.
– Слава богу, наконец-то! Взялся-то, взялся-то как – прямо загляденье! – и, обернувшись, с довольной улыбкой успокоила. – Ничего, не вечный же он, через час или два прекратится. А молний боюсь, когда молния – аж мурашки по спине бегают...
Она задернула шторы, выключила телевизор. В комнате сразу сделалось сумрачно, и отчетливей стал слышен ровный монотонный шорох воды за окнами.
– Сейчас мы, как в начале века...
Она принесла и утвердила на столе бронзовый подсвечник, сработанный под старину. В двух небольших чашечках торчали свечки – желтая и красная.
Мудрый щелкнул зажигалкой. Ровное пламя свечей отбросило сумрак под ноги. Обстановка побуждала к доверительности и дружбе.
Хотя и впрямь обошлось без филейчиков и растегаев, однако угощение, собранное на скорую руку, вполне достойно описания. И здесь мы ненароком приоткрываем еще одну положительную черту Капитолины Вовк: цветущая, в самом соку женщина не только любила вкусно поесть, но по-настоящему умела готовить!
Но вернемся к столу.
Из горячего здесь были котлеты и разные части курицы, подогретые на сковородке и выложенные на блюде. Впритирку с пузатыми котлетами, в высокой порционной тарелке дымилось картофельное пюре, сдобренное молоком и сливочным маслом. Гораздо большее разнообразие являли собой холодные закуски. Паюсная икорка, вынутая из самых хранимых запасов – зернышко к зернышку – выглядывала из хрустальной розетки; ало и сочно, как лепестки роз, сияли нежнейшие пластики красной рыбы в трогательном луковом обрамлении (не зря Тонкобрюхов про селедку рассказывал!), два обыкновенных салата, но которые никогда не остаются без внимания: салат из помидоров, огурцов, лука и вареных яиц со сметаной и салат из копченой колбасы, зелени и вареной картошки. Не обошлось без маринованных грибов – груздочков и волнушек.
Венчали закусочное разнообразие две стройные и взмытые вверх, точно победный салют, бутылки коньяка. На их узких плечиках в пламени свечей торжественно значились по пять звездочек.
Сдерживать себя уже не было никаких сил!
Гости горячо польстили хозяйке, выразив восторженное удивление – когда это она успела столько наготовить? Яков Ярославович тренированным жестом свернул золотистый колпачок с бутылки.
Теперь можно было воздать себе за сегодняшние труды.
Выпили за успех в деле с газетой. Дружно накинулись на закуски. И тут Максим Евсеич обнаружил немало твердости и самостоятельности взглядов. В противовес Якову Ярославовичу, который вилкой подволакивал к себе на тарелку одну за другой две котлеты, он выцепил округлый куриный кусок, изучающе побегал по нему пальцами, и, наконец, подхватив, принялся ловко и быстро склевывать мясо и с ребрышек, и между ребрышками. Лицо у него при этом было расстроенным.
Яков Ярославович ел замечательно. Крепко придавив котлету вилкой, он ножом распилил ее на кусочки и теперь подныривал вилкой под них и по очереди отправлял в рот да еще попутно сдабривал дымящимся пюре или салатом. При этом похмыкивал и даже слегка причмокивал.
Разлили по второй и выпили за хозяйку. Яков Ярославович снизошел до курятины, а Максим Евсеич продолжал гнуть свою линию: два маслянистых пластика сочной горбуши шлепнулись в тарелку.
Насытившись по первому разу, гости блаженно отвалились на стульях и разговор вновь вернулся к событиям сегодняшнего дня.
– Это удивительно, – первым начал Лошадь, – как вы мастерски провели сессию. Разыграли, как по нотам!
Капитолина, просияв улыбкой, ввернула свое:
– Я смотрела на физиономию Безушко после голосования. Она была как у побитой собаки.
– Это уж точно!
– Да, утром они торжествовали, – Яков Ярославович вытер губы салфеткой и, наконец, счел нужным дать собственное толкование тому, что произошло. – Я знаю, Безушко со Стрюком форменный инструктаж провели среди своих. И выход из зала – он не просто так, он заранее был подстроен, – Мудрый не сомневался, что он полностью раскрыл планы противника. – Но они не бойцы. Нет, не бойцы. Они не знают человеческих душ. Они не знают даже самого элементарного, что к вечеру человек устает. А если учесть, что из депутатов добрых три десятка примкнули к ним не по каким-то там особым идейным соображениям, а по дури или из противоречия, то этот момент существенный. Что, скажем, больше всего хочет к вечеру уставший человек из тех, случайно примкнувших? Да он хочет поскорее выбраться из зала и пойти домой. Ему уже плевать на всякие там обсуждения. Поэтому задача была простая: так замотать вопрос по газете за день, чтобы к вечеру они о нем уже и слышать не могли. И тогда принять решение. А тут, благодаря жаре, ситуация еще больше упростилась и к обеду все было кончено. Так что принятие решений, – Председатель усмехнулся, – существенно зависит от наличия нужной температуры в зале.
Максим Евсеич был поражен: зря он, выходит, мучительно перебирал возможные варианты? Оказывается, все решила... духота? Невероятно!
Не удивилась только Капитолина. Она давно и безоговорочно признавала выдающиеся способности Председателя.
– А как быть с их бредовыми идеями? Разогнать исполком, и все такое? – Тонкобрюхов решил уяснить до конца. – Ведь рабочий комитет постоянно затевает смуту.
– Что идеи, – ответил на это Мудрый. – Идеи – ноль. Идеи – фикция. Если
человечек глуп и дрянь, то даже самые прекрасные его идеи ничего не стоят. Он оглупит и сделает дрянью любую идею. На примере рабочего комитета я это вижу.
– Но видеть мало, надо предвидеть.
– Я и предвижу. Без этого нельзя. Любую ситуацию надо просчитывать на месяц – полтора вперед.
– Но – как?
– А это от ума зависит. Я пока ни разу не ошибся.
Яков Ярославович обвел взглядом сотрапезников. Преданная Капитолина. Напряженно-внимательный Тонкобрюхов. Они полагают – выпил Мудрый, разоткровенничался, разболтался. Ну-ну.
– Давайте еще по одной, – предложила Капитолина.
Застолье продолжалось. Первая бутылка давно опустела, изрядно убыло из второй. Все понемногу хмелели. Мудрый скинул пиджак, ослабил галстук и закатал рукава рубашки. Тут же выяснилось, что, оказывается, не только человек понимает толк в еде, но и рыба в речках тоже. Да еще как понимает! Вот взять, к примеру, карася. Самая лучшая прикормка – запоминайте: надо сварить манную кашу; пока она варится – слегка подсушить на сковородке кукурузные хлопья, зачерпнуть горсть панировочных сухарей, все смешать и поместить в одну какую-нибудь тару. Чуть-чуть, несколько капелек, но не переборщить – растительного масла. Капитолина и редактор напряглись от внимания. Затем, на берегу уже, мелко-мелко накрошить дождевых червей и, не к столу, конечно, будь сказано, добавить в прикормку вместе с жидким илом. А затем накатывать некрупные шарики и бросать прямо в то место, где собираешься ловить. Успех точно гарантирован, но с оговоркой: это все-таки карась, а не окунь какой-нибудь, такой хитрец может наплевать на любую прикормку... И вообще жить надо без выкрутасов. Яков Ярославович сквозь всякие расчеты и профессиональную подлость вдруг осознал до мучительности, что простоты-то как раз и не хватает – к редактору даже и без особой надобности обращался на "ты", называя его, как и во времена прежних, приятельских отношений, Максимом. Тонкобрюхов пиджака не снял, но часто и дробно смеялся, демонстрируя неувядающие крупные зубы и верхнюю десну. У Капитолины влажно и жарко блестели глаза. Свечи, расплавившись, догорели. Капитолина включила свет, тем более, что гроза отодвинулась в сторону, и гром рокотал вдали, постепенно стихая. Но дождь не прекратился. Мелкий, он шипел и шипел во дворе, как спускаемое колесо машины.
Когда взаимная приязнь достигла предела, Яков Ярославович спохватился: дружба – дружбой, но и о деле забывать нельзя, отодвинул рюмку в сторону и произнес:
– Вот что, Максим, а ведь у тебя в редакции надо порядок наводить.
Редактор сразу полинял и обесцветился.
– Да, да, развел ты там у себя, понимаешь... Я смотрю иногда и думаю: кто у вас командует – ты или эта ваша Стрюк? С какой такой стати она сует нос, куда не следует? Рабочий комитет ни за что бы не вытащил вопрос о газете, если б у вас внутри была дисциплина. Нам чересчур дорого обходится ваша самодеятельность. У вас что: ответственного секретаря некем заменить?
– Некем.
– Я могу найти не хуже, хотя бы из тиражников. Подтележников разве не годится?
– Она неплохой работник, – вяло возразил Лошадь, – и к тому же муж депутат.
– С мужем, придет время, мы разберемся. А пока тебе тоже надо... Выбор для нее должен быть один: или работать, или заниматься посторонними делами, но уже в другом месте. Вот так! И еще. У вас там есть второй баламут, как его... Асадчий.
– У этого детство никак не кончится.
– Ну, знаешь... У нас для детства детские сады существуют. И воспитатели.
– Я его предупредил уже. До первого случая.
– Учти, если не наведешь порядок, мы, как соучредители, начнем сами, по нашему усмотрению формировать редакционный коллектив. Это наше право, и никто его у нас не отнимет. Роль Советов отражается в газете из рук вон плохо. Сударушкиной надо чаще бывать на заседаниях и писать больше и подробней. А если одна не справляется, то подключить сюда Утюгову. Она что ведет?
– Торговлю и быт.
– Торговлю ей оставь, а быт передай Асадчему – будет меньше якшаться с кем попало. Теперь садоводство и огородничество. Большая отдельная тема. И очень важная тема. Кому, думаешь, поручить?
– Мне бы хотелось, чтобы ее взяла Бухацких. Она толковая, у нее получится. И еще... Немоляев, – вклинилась в разговор Капитолина.
– Так. Бухацких и Немоляев. Вдвоем, полагаю, осилят. Согласен, Максим?
Лошадь молча кивал.
– Тогда давайте за это и выпьем.
Мудрый разлил остатки коньяка.
– Я надеюсь, что при нашем совместном сотрудничестве городская газета станет настоящим рупором... – Председатель неопределенно покрутил пальцами. – Городским рупором.
Подняли рюмки, коньяк потек в желудки. Закусывали уже вяло, через силу. В тарелках теперь оказался одинаковый беспорядок без каких-либо тонкостей и признаков индивидуальных пристрастий.
– Все, пора и честь знать, – поднялся Председатель. – Спасибо, хозяйка, за угощение. Все было замечательно.
– Как? Вы уже уходите? – вскинулась Капитолина. И решительно запротестовала. – Подождите немного, дождь вот-вот должен кончиться. Присядьте, присядьте, может – чаю налить?
– Нет, пора, – Тонкобрюхов тоже зашевелился.
– Да ничего не пора, – не соглашалась Капитолина.
– Посмотри на часы: без двадцати одиннадцать.
– Как? Уже без двадцати одиннадцать? – ахнула Капитолина. – Сейчас же по телевизору Алевтина Дударева поет!
Она быстро включила телевизор.
– Ну, присядьте, посмотрите и пойдете...
Яков Ярославович неохотно подчинился. Экран осветился яркими красками, и в комнату победно ворвался рев и грохот. Председатель засопел и хмуро уставился в телевизор. Худая, в короткой блестящей безрукавке, Алевтина носилась по сцене. Ее размалеванная, как у папуаса, физиономия выражала патологическое безумие. Ноги, плотно обтянутые черным трико, были неимоверно длинны. Длиннота возрастала еще от туфель с высокими шпильками. Прокричав в микрофон очередной куплет, Алевтина изогнулась дугой, и туго схваченный на затылке рыжий хвост с размаху шлепнул ее по тощему заду. Певица отпрянула в сторону и присела.
– Правда, здорово?! – в восторге вскрикнула Капитолина.
– Не очень, – честно признался Мудрый. Тощие зады были ему неприятны.
Он уже тяготился и этим грохотом, и этим застольем. Пустая коньячная бутылка торчала среди остатков еды, как понурый погорелец на пепелище. А Капитолина прямо впилась в экран, прямо жила в нем, упоенно следя за певицей.
За первой песней последовала вторая. Председатель начал терять терпение...
Они не сразу поняли, что произошло.
Удар!
Множественный, дробящийся звон разбитого стекла.
Штора выгнулась горбом, гася силу невидимого предмета, тот скользнул вниз, упал и по полу, прямо к ногам Капитолины, покатилось... крупное зеленое яблоко.
Первым пришел в себя Тонкобрюхов. Он проворно вскочил и бросился к окну. Резко отдернув штору, Максим Евсеич глянул в палисадник и застыл в неописуемом изумлении. Неожиданный вскрик сам собою вырвался из его горла.
Но Капитолина уже ни на что не обращала внимания. Она смотрела себе под ноги и ревела обильными безутешными слезами.
Это яблоко она узнала бы из сотен других...
Глава 19. АУКЦИОН
Наконец наступила суббота – день аукциона.
И все, что было до этого Элеонорой – все униженные просьбы к директорам и начальникам, все бесчисленные стыковки и согласования с их туго или, наоборот, слишком шустро соображающими заместителями, вся необходимая документация – справки, записки, протоколы и черт знает что (и здесь, чтоб не напортачить, тоже нужен был глаз да глаз), словом, вся невидимая погрязшему в нелюбопытстве асинскому миру многослойная кропотливая работа сегодня ровно в двенадцать часов по местному времени должна была обернуться завлекательнейшим действом и не далее как к вечеру принести готовые плоды. И от размера этих плодов полностью зависело: стоит или не стоит в дальнейшем пускаться в подобные эксперименты.
Да, вот и наступила суббота.
А до субботы, естественно, была пятница, день, когда проверялась степень готовности. И нередко казалось, что – все!, что небывало-дерзкая затея редакции с оглушительным треском провалится. И Элеонора то хваталась за сердце, то, не в силах сдержать себя, криком кричала на тех, кто в последний момент готов был подставить подножку.
Сюрпризы сыпались, откуда не ждешь.
Позвонил заместитель по коммерческой части с металлического завода и загундосил-заблеял:
– Мы... э-э... отказываемся от участия.
– Как это? Послушайте-ка, вы что говорите?!
– Мы от вашего аукциона... э-э... кроме лишних хлопот ничего не имеем.
Здравствуйте, приехали!
А коммерсант жевал и жевал: это ж надо... э-э... организовывать доставку всех изделий, погружать-выгружать, да еще и э-э... следить за ними.
Что за обалдуй, прости господи! Реклама в газете была? Была. Люди кинутся за деревообрабатывающими станками? Кинутся! И за полками для обуви тоже, не исключено, что кинутся. Да еще по три рубля за вход заплатят. Что мы им скажем? Нет, дорогой, так не делается. Не дослушав экающего, срочно связалась с директором.
Ладно, завод Элеонора уломала.
Только перевела дух – тут как тут подкатилась Непрошина:
– Эличка, мои вахтеры не хотят в субботу работать, у них выходной.
– И что? – не поняла Элеонора.
– Доплатить бы надо.
Ах, доплатить? Еще ни рубля не заработали, а уж рады дележ устроить? Непрошину Элеонора быстро отшила:
– Послушай-ка: мы вам за аренду помещения отчисляем?...
– Так это здесь причем?
–...Мы тебе платим? Вот и разбирайся с вахтерами сама...
Ближе к обеду Наталья новость принесла:
– Знаешь, что редактор сейчас сказал? Колхозница на торги выставляться не будет!
Элеонора только руками всплеснула, помчалась к нему.
– Максим Евсеич, как же так?
В редакторском кабинете домсоветовский плотник орудовал молотком и стамеской – прилаживал к створке окна новый шпингалет. Хозяин кабинета сидел в своем кресле, уронив подбородок на сцепленные пальцы. По любезной физиономии легко угадывалось, что он сильно не в духе. Приветливо взглянув на вошедшую, буркнул:
– А вот так. Я решил, что лучше взять ее для редакции.
Совсем ополоумел мужик!
– Максим Евсеич, что в ней хорошего? Чудище, да еще и голое!
Редактор шевелил губами и явно не желал продолжать разговор.
Но Элеонора не отступала:
– К тому же нам хранить ее негде. Представьте: если кто-нибудь утащит...
При слове "утащит" Лошадь вдруг необыкновенно озлился, даже назад откинулся.
– Я знаю, что делаю, – перебивая, закричал он, – и не нужно – слышишь! – не нужно мне указывать!
– Ну, как хотите, – Элеонора, захлебнувшись от обиды, убежала к себе.
Здорово придумано – еще до начала аукциона расхватывать товары! Конечно, без Колхозницы можно обойтись и черт с ней, если уж на то пошло, но что это за порядки? Нет, с нее хватит. Все! Сыта по горло. И никаких ей денег не надо, хоть озолотите. Да чтоб она еще раз впуталась! Пусть поищут кого-нибудь вместо нее!
Вот из таких косяком сменяющих друг друга неувязок, нелепостей и прочей дребедени и прошел для нее этот день.
Если б Элеонора не была так сильно занята, уязвлена и раздосадована, она бы, может, заметила, что не только редактор, но и Сенечка, завтрашний председатель аукционной комиссии, тоже сам на себя не похож. Что он сегодня даже против обычного съежился, вобрался вовнутрь, безвылазно сидит в кабинете и вообще старается быть как можно меньше заметным.
Эдик раза два или три напористо приступал к нему, пытался выведать хоть что-нибудь о последствиях вчерашнего визита:
– Семен, одно слово: ночь была бурной?
– Послушай, отстань...
– Тебя побили? А?
– Отстань, говорю!
Не вызывало сомнений, что блестящий план осуществился не совсем так, как задумывался. Что-то не сработало. "Может – Колхозница не понравилась? А что делать: других скульптур в городе не найти... Нет, это из-за окна. Надо было не яблоком в него запускать, а чем помельче. А она-то – скупердяйка! Из-за одного какого-то паршивого стекла… Представляю, что ему наговорила. Точно – из бедного хахаля любовь сразу выскочила..."
Проверить догадку Эдик не успел: ближе к полудню Сенечка ускользнул на "Асинскую".
Вот она – благодарность за участие и заботу!...
Но все это было в пятницу, а суббота, повторим, венчала многодневные усилия Элеоноры.
Все, кто был занят подготовкой к аукциону, еще задолго, часа за три до двенадцати, собрались в редакции. Все, кроме Натальи. Та вечно запаздывала. Дело нашлось каждому. Начали с того, что все, изготовленное умелыми руками – кофточки, кухонные доски и тому подобное – перетащили в ДК. Сенечка с фотографом Пашкой прилепили в вестибюле огромный плакат, на котором пьяными пляшущими буквами было начертано: "Спонсоры нашего аукциона: 1. Асинский городской Совет. 2. Асинский горисполком. 3. Ассоциация "Магнит"". После слова "Магнит" стояла эмблема ассоциации – две синие загогулины в форме буквы "М".
Сразу же выяснилось, что этим плакатом наглядное оформление аукциона окончательно и полностью исчерпывается...
– Ты ж обещала! Ты ж еще вчера обещала! – с криком подскакивала Элеонора к Непрошиной.
– А деньги где? Где деньги? Задаром работать – дураков нет! – отбивалась та.
– Тебе ж Кувшинов средства выделил!
– Ага – "выделил"! Как раз, чтоб вот эту ерунду намалевать! Ни копейки больше!
– Но хоть что-то у тебя есть? Из своих запасов? – сбавляла Элеонора, понимая, что криком уже не поможешь.
– Откуда?
– Послушай-ка, – увещевала Элеонора. – Найди хоть что-нибудь: хоть гирлянды новогодние, хоть цветы бумажные.
– Да откуда?!
– Давай вместе посмотрим. Боже ж мой, что ж это, как в сарае – голые стены! – и увлекала непонятно куда трепыхающуюся Непрошину.
Мебель, привезенную накануне и оставленную под замком внизу, в комнате духовых инструментов, пришлось поднимать на второй этаж в фойе перед зрительным залом. Много мороки доставила стенка "Гранит" – сооружение из четырех секций темно-коричневой полировки. Благо еще, что была она уже собрана, а то бы с ней и в два дня не управились. Но даже собранную и даже отдельными секциями тащить по лестнице удовольствия мало. Сенечка с Пашкой и еще один горемыка из ассоциации натурально взмокли. Хорошо – лестница широкая, не такая, как в нынешних пятиэтажках, можно и развернуться, и сбоку подсесть, поддержать. Спасибо давним строителям, знали что делали.
– Если все это не купят, я назад спускать не буду! – вопил фотокор, безумно вращая усами и глазами. Подразумевалось: если купят, то пусть покупатель расхлебывается дальше сам.
Из потайных Непрошинских загашников появились замредакторша и сама Александра Юрьевна с охапками белых и голубых флажков – нашли-таки! Подставляя стул, принялись втыкать их в металлические патроны, специально для этого укрепленные на стенах.
– Не мешай, не мешай! – мстительно шипел Паша, наступая с деревообрабатывающим станком на флажконосцев и норовя выбить стул у них из под ног. Пот так и зрел, так и катился у него по вискам.
К одиннадцати с мебелью и прочим закончили.
Товар теперь смотрелся как надо. Поднимаешься по лестнице и вот тебе – стенка, стилем и цветом в точности оправдывающая название, а по бокам два набора-близнеца мягкой мебели, в каждом диван и два кресла. Кресла широкие, с массивными подлокотниками, в них счастливым обладателям сладко и нежно будет дремать под экранные диспуты вплоть до конечной надписи: "Не забудьте выключить телевизор". В углу – комплект из столика и трех стульев. Комплект так себе, не ахти: ножки у стульев железные, а сиденья хоть и мягкие, но ситчик бледненький, невыразительный. В заводском профилактории, где доминошники собираются и азартно кричат: "Рыба!" еще можно поставить, но дома... В другом углу деревообрабатывающие станки – низкие, плоские и неуклюжие, как чушки. Четыре штуки. Пришлось бумагой стереть смазку с металлических частей, а то б и сами извозюкались. Еще вдоль одной стены накрыли клеенкой столы, на них тесно, одно к другому натолкали изделия умельцев – деревянную резьбу вперемешку с картинами и вязаньем. Некоторое время за ними никто в нарастающей суматохе не присматривал, затем Элеонора спохватилась: растащить ведь могут! О, Господи, да где ж Наталья? Разве уследишь одна за всем! И приткнула для охраны бухгалтера Верочку.
В смежном с фойе маленьком зальчике сдвинули четыре или пять столиков – для тортов. Предусмотрительные пищевики приехали за час до начала, постелили скатерти, расставили торты и теперь сидели, негромко переговариваясь, в ожидании зрителей и беспокоились только об одном: как бы крем не потек.
Во втором таком же маленьком зальчике, с другой стороны фойе, разворачивал товары молодежный кооперативный магазин. Двое крепких пареньков, рослые и, по новой моде, коротко стриженные, с печальными все видящими и понимающими глазами мудрецов, развешивали на двух натянутых веревках, как белье после стирки – брюки, куртки, рубашки.
Ассортимент был небогат, но цены...
Чем ближе часовая стрелка подвигалась к двенадцати, тем шумней и оживленней становилось внизу.
С той стороны двери, приткнувшись друг за другом, уже стояло несколько фургонов и грузовых машин от всевозможных торгующих организаций и даже две из района (Парнишкин постарался!). И из этих машин неопределенного возраста мужички со стандартно жеванными грузчичьими лицами расторопно сгружали кур, говядину, копченую рыбу, две бочки с жирной тихоокеанской селедкой и другие редкости. Все это переносилось в вестибюль. Грузчики, как и положено, свирепо кричали: "Посторонись!" и даже на время перемешали очередь, уже начавшую собираться у кассы. Вешалки в вестибюле, слева и справа были превращены в торговые ряды. Здесь уже проверялись весы и бранчливо пререкались продавцы, не поделившие места.
Зычные женские голоса командовали:
– Олежка, неси сюда!
– Вот эти два ящика... куда ты их?! Ставь под ноги!
– Куры! Где куры?!
Запахло сырым мясом, копченой рыбой и деревянной тарой. Словом – гастроном. На одной из машин, прикатившей из района, не оказалось весов. "На блины, что ли, ехали?" – вспылила Элеонора, но в "Уголек" позвонила, договорилась. Шофер побежал за весами.
Комната духовых инструментов, из которой полчаса назад вытащили мебель, а духовики еще раньше, упираясь и скандаля, забрали свои трубы, теперь тоже преобразилась в буфет. Сюда несли ящики с пивом и "кувшинкой". Ящиков было много. По-хозяйски заглянув и сюда, Элеонора взволновалась: как бы, чего доброго, участники предстоящих торгов не упились раньше времени. Зато Паша Боков добровольно кинулся помогать, за что получил возможность еще до начала продажи купить три бутылки пива и, уединившись в каком-то кабинетике, немедленно вознаградил себя за все сегодняшние труды.
Шофер прибежал с весами, но здесь возникло новое осложнение: его спутница, грубоватая баба с густыми пучками волос в носу, наотрез отказалась торговать в ДК.
– Чего я там не видела? Будем прямо с машины, – твердо заявила она Элеоноре.
Уговоры не помогли, а потом раскрасневшаяся от досады Элеонора смекнула, что так даже лучше. В самом деле: продажа с машины привлечет сюда праздно гуляющих асинцев, и, как знать, не появится ли у них желание заглянуть потом в ДК. А за вход – три рубля. Хотя б на этом дополнительно заработать.
Выездная торговля – приманка что надо. Вот только на общем фоне до отчаянья уныло выглядел ОРС промтоваров. Его стол притулился рядом с лестницей, возле массивной римской колонны. Взоры модниц спотыкались на ошеломляюще блеклых кофточках, тусклых, точно выгоревших на солнце платьицах, которые ни одна порядочная женщина не решится надеть и под страхом смерти, а также еще на чем-то таком же – сером и невыразительном.
На следующем столе – столе книготорга – располагались, наоборот, разнокалиберные и, в основном, художественные книжки. Особое место занимала производственная лирика. Это были замечательные книжки. Косарь рассказывал не только о том, как он орудует косой, но и о том, какие чувства при этом испытывает. Другой поэт, изобретательно рифмуя, втолковывал, как выводить стропила. Были также стихотворные указания по креплению забоев и колке дров. Так ведь и проза была ничуть не хуже! Среди сборников с хватающими за сердце названьями: "Сибирская душа", "Солнце над Запсибом", "Прими поклон, Кузнецкая земля!", "Шахтерский характер" выделялся чудовищными размерами справочник по электротехнике для изучающих португальский язык. Несмотря на столь различные товары, у продавцов за обоими столами, были гнусные, готовые на любую подлость физиономии.
– Эля! Постой! – перехватила возле лестницы Непрошина главную распорядительницу. – Наталья звонила. Сказала, чтоб не ждали.
– Как – "не ждали"? – от неожиданности Элеонора подавилась воздухом. – Где у тебя телефон?
В кабинете Непрошиной, еле сдерживая себя, густо задышала в мембрану:
– Привет, подруга! Это что за фокусы? Здесь дел невпроворот, живо сюда!
– Не могу-у, – в голосе Натальи сопли и слезы.
– Ничего не знаю! Что у тебя – пожар, что ли?
– Хуже... Потом расскажу.
– Давай, давай – и слышать ничего не хочу!
– Ну, не-ет!
Элеонора бессильно выругалась, бросила трубку. Знаем мы эти сложности, опять, наверняка, с Аркашкой поцапалась! Связалась со спортивным ориентировщиком, тренеришкой из спортшколы, теперь то сбегаются, то разбегаются по пересеченной местности, спортсменка хренова. Все, все сваливается на нее одну!
Непрошина успокаивала:
– Да не психуй ты, где надо помочь – помогу...
Привезли двух месячных поросят. С большими предосторожностями сняли с машины просторный ящик, сколоченный из толстых досок, отдуваясь пронесли наверх, поставили за кулисы. Тут же несколько человек обступили ящик, сквозь щели принялись заглядывать внутрь. Поросята были плотные, чистые и розовые, и тревожно похрюкивали, ожидая какой-нибудь подлянки. И не напрасно.
– Надо им банты на шею повязать, – предложила Непрошина, – с бантами чудесно смотреться будут.
Идея понравилась, кто-то побежал к танцорам. Принесли две ленты, розовую и голубую.
– Надо повременить, – заметила Элеонора, – а то изомнут и испачкают.
– Ничего, сильно не испачкают, а изомнут – поправим.
Открыли лаз, достали перепуганных поросят. Обнаружились знающие специалисты, которые, запрокидывая поросят, как кукол, начали выяснять: кто мальчик, а кто девочка. Поросята визжали и молотили воздух копытцами. Оказалось – обе девочки.
– А лента-то одна – голубая. Может, заменить?
– Какая разница! Не дети же...
Повязали банты, вышло очень смешно. Расфранченных поросят сунули обратно в клетку. Сидите теперь до своего часа, недолго осталось.
А за сценой шла своя приглушенная жизнь. За одной из дверей слышались короткие хохотки и невнятный говор – там собирались участницы танцевального ансамбля "Спектр". Иногда дверь приоткрывалась, из-за нее высовывалась вертлявая прилизанная головка, зыркала глазками в разные стороны – не подслушивает ли кто? – и опять исчезала.
Большая комната рядом была открыта и завалена вещами. На диване мягкой грудой дыбились зеленые, сиреневые, в полосочку платья, а также костюмы и пальто фабрики ремонта и пошива одежды. Слоями, как в бутерброде, лежали изделия из шелка, шерсти, кримплена. Венчало эту груду пальто с воротником из нежной чернобурки. На столе тремя неровными стопками поднимались целлофановые пакеты с мужскими сорочками фабрики "Заря". Здесь же стояли две плоских пенопластовых коробки с импортными магнитофонами. Возле дверей, впритык друг к другу, прислонились к стене новенькие, с блестящими ободами велосипеды "Кама", рамы которых были обернуты промасленной бумагой, а рули свернуты набок. Прямо посреди комнаты, наваленные в беспорядке, громоздились остро пахнущие свежей резиной автошины. И было еще много разных вещей. А в закутках между этими горами и холмами откровенно томились, с досадой поглядывали на часы и кляли неспешливых организаторов замороченные бедолаги из тех самых организаций, которым принадлежали товары.
В конце небольшого коридорчика помещалась крохотная радиорубка, плотно забитая аппаратурой. Здесь тоже дверь была открыта, и можно было видеть двух человек – ведущего предстоящих торгов Федоринова и оператора. Оператор – тот самый, что и на сессии орудовал, теперь, скрючившись, сидел за маленьким столиком и тыкал паяльником в концы вывернутых из железного ящика желтеньких проводов.
– А ну как не пойдет? – озабоченно вопрошал Федоринов, заглядывая через плечо.
– И что? – хладнокровно отвечал оператор. – Ты визгливый, голоса хватит.
– Не, я серьезно... – тревожился ведущий.
– Да куда она, падла, денется!...
...Время между тем приближалось к двенадцати.
Ах, читатель, читатель, надо ли тебе объяснять, что такое истосковавшаяся по празднику, замордованная бытом и повседневностью душа асинца.
Задолго до двенадцати к ДК шахты "Асинская" уже потянулись первые зрители. Шли в одиночку и семьями, молодые и пожилые, принаряженные и одетые по-будничному, желающие сделать покупку и просто любопытные.
После дождя, обильно прополоскавшего Асинск позавчера, жара резко упала, словно в природной печке перещелкнули тумблер с шестерки на тройку, с быстрого на медленный нагрев. Уже не надо было хорониться от солнца, и рубахи не прилипали к потным спинам, и все понимали прекрасно, что такого пекла, по крайней мере, до следующего года теперь не будет. И эта общая, не совсем еще осознанная тоска по уходящему лету тоже толкала людей под одну крышу.
У кассы, в узкой, как щель, горловине между входной дверью и дверью, ведущей в вестибюль, увеличивалась и волновалась очередь. Теперь праздничная и надушенная Элеонора металась около входа: вдруг оказалось, что некому проверять билеты. Несколько смышленых, слегка потертых и не очень желанных здесь гостей беспрепятственно проникли внутрь и растворились в другой очереди – очереди за "кувшинкой". Где дежурные? Где хоть кто-нибудь?! За всем, вплоть до самой распоследней мелочи надо следить самой, провались оно пропадом! Где Сенечка, где Паша? Работнички, мать их... Не нашла ни того, ни другого.
Наконец заслон из контролеров, двух местных старушек, был организован, и Элеонора помчалась наверх. Здесь ее раздражение еще больше усилилось. В фойе уже ходило много зрителей, а бухгалтер Верочка, незамысловатое чудо, метр девяносто ростом, истуканом торчала возле досок, ложек и картин и вовсе не помышляла продавать аукционные карточки. Полиэтиленовый мешочек с карточками лежал рядом.
– Ты что ж медлишь! – петушком подскочила Элеонора, вытряхнула карточки на свободный край стола, моментально разложила их по цветам и, возвысив голос, обратилась к зрителям:
– Товарищи! Товарищи! Кто желает принять участие в торгах, просим приобретать аукционные карточки! Пожалуйста, подходите! Для каждого вида товаров свой цвет карточки. Цена одной карточки – один рубль. Подходите, покупайте. Вот вы, молодой человек – вам наверняка понравятся рубашки. Женщины, женщины, не стесняйтесь!...
Желающих сию же секунду обнаружилось много. Изучив список, на какой цвет будут разыгрываться какие товары, некоторые замахивались на две, а то и на три карточки сразу. Верочка ожила. Замелькали пальцы, запорхали денежки из рук в руки. Стопки карточек худели.
Элеонора стояла за Верочкиной спиной довольная, наблюдала.
Тут опять набежала на нее Непрошина:
– Эля, во сколько начинаем? В двенадцать ровно?
– Нет, торопиться не будем. Видела, какие очереди возле буфетов? Пусть вначале всего наберут. Да, кстати, скажи там ребятам: надо объявить по микрофону о продаже аукционных карточек.
Непрошина исчезла.
Среди зрителей показалась сияющая, бодрая, цветущая Капитолина. Элеонора хватким взглядом оценила: легкое светлое платье с короткими рукавами и открытой грудью ей необычайно идет. Оно выигрышно, с дерзким и вызывающим шиком подчеркивает загар полных рук, груди и высокой шеи. Умеет себя подать! А Капитолина, заметив ее, немедленно устремилась навстречу.
– Народу-то сколько, – с немалым удивлением сообщила глава асинских садоводов. – Ты не калачом их, случайно, заманила?
– Калачом, конечно – чем же еще!
– А меня на торги не выставишь? Может, возьмет кто?! – Капитолина рассмеялась, и жаркие искры потоком брызнули из темных хохляцких глаз.
И опять Элеонора мучительно позавидовала. "Дай тебе мужичка, так ты его огнем начисто спалишь, один пепел останется".
Почти тут же, лавируя среди публики, в отутюженном сером костюме подплыл Лошадь. "Мог бы и пораньше явиться", – холодно отметила Элеонора, но виду, конечно, не подала.
– Ну, как? – сразу же спросил Максим Евсеич. И по оттенкам в голосе, которые Элеонора умела безошибочно различать, она поняла, что он чувствует себя здесь хозяином, однако вмешиваться ни во что не желает. И то ладно.
Минуты через две Элеонора отправилась вниз, смотреть, как идет торговля.
Очереди не убывали. Две или три женщины, нагруженные сумками, прямо от прилавков, довольные, спешили к выходу. Что ж, для них и это праздник. Нищета наша, будь она неладна... Несмотря на многолюдность и толчею, порядок был. Народ, понимая, что тут вам все-таки не в гастрономе, скандалил не очень, и два молоденьких милиционера с нежными розовыми ушами и пухлыми гладенькими щечками стояли в стороне, только лишь обозначая свое присутствие.
Здесь же, в вестибюле, без толку и без цели мотался покончивший с пивом фотокор-носильщик в мокрых усах и с рабочим аппаратом на шее. Сенечки не было.
– Ты почему не снимаешь?
– Здесь, что ли? Вот начнется, тогда...
– А где Немоляев?
– Не знаю, не видел, – Паша икнул пивом и растворился в толпе.
Председатель аукционной комиссии исчез самым непостижимым образом. Куда девался – непонятно. Хуже нет иметь дело с человеком со странностями – это точно! Что ж – в крайнем случае, обойдемся без председателя.
А народ все прибывал и прибывал. В кассу с улицы по-прежнему тянулся хвост очереди. Очередь колыхалась в нетерпении и ярко выражалась. Прошел грозный, посеявший панику слух, что колбаса в буфете кончается.
Стали появляться почетные гости. Как всегда шумно-возбужденный, решительно протаранив толпу и лишь по нелепой случайности никого не опрокинув, пролетел Тарас Кувшинов с неизменным Парнишкиным и еще кем-то. На мгновенье тормознул возле Элеоноры:
– А ты переживала! Подожди, мы еще и не такое закрутим! – и вместе со свитой умчался на второй этаж.
Вверху, под высоким потолком захрипел динамик, и искаженный, отвратительно-резкий голос Федоринова возвестил:
– Граждане! Кто еще не купил аукционные карточки, быстренько спешите это сделать! Быстренько! Карточки для вас продаются на втором этаже. Без
карточек вам при всем вашем желании не удастся принять участие в торгах. Вперед, за карточками! До начала аукциона остаются считанные минуты!
Призыв возымел действие, и на лестницу энергично плеснулась волна желающих. Убедившись, что тут все в порядке, Элеонора тоже отправилась наверх. В просторном фойе было уже довольно тесно, негромкий говор сливался в сплошной монолитный гул. Тихо и горько плакал чей-то ребенок. Но карточки раскупались, возле Верочки не прекращалась сумбурная толчея, в общем, начинать аукцион было рано, тем более, что до сих пор не пришли приглашенные председатель Совета Мудрый и председатель исполкома Лазебный.
А между тем в маленьком зальчике, там, где торты, произошло вот что. Откуда-то из бокового прохода вынырнули несколько старичков со стульями и блестящими трубами. Выдворенные из своей законной комнаты разгневанные трубачи несколько часов кряду прятались в закоулках обширного здания, замышляя дерзкую вылазку. Возглавлял их ни кто иной, как пенсионер Мартышкин.
– В хлев, значит, очаг культуры превращать? В хлев? – мстительно бормотал под нос Павел Чихиривич. – Я вам покажу...
Подозрительная компания решительно оттеснила зрителей, расселась кружком, быстро расставила ноты и по кивку своего вожака грянула во все легкие. Могучий марш про Красную армию, которая всех сильней, вырвавшись из труб к потолку, ударился об него и всей тяжестью рухнул вниз. Рухнул, победно давя дельцов-коммерсантов и новых алчных покупателей. Зеваки из зальчика дрогнули в коленях и кинулись врассыпную. И сразу заголосили, запричитали, зажали уши бедные пищевики, прикованные, как смертники, к своим тортам и не имеющие возможности бежать.
И под этот грохочуще-бодрый марш вступили, наконец, в фойе Яков Ярославович Мудрый и Илья Андреевич Лазебный.
Все. Пора было начинать.
Истомившаяся публика сквозь обе открытые двери скачками устремилась в зал, норовя захватить лучшие места и спасаясь от внезапной музыки, меж тем как Элеонора бросилась в другую сторону – в атаку на медноблещущую рать.
– Прекратите! Немедленно прекратите!!
Довольный Мартышкин с достоинством поднялся:
– Где хотим – там играем.
– Нечего, нечего...
Решительные действия Элеоноры принудили воинственных трубачей к отступлению.
Зал, словно гигантский насос, втягивал в себя зрителей. Вместе с последними из них нарисовался потерявшийся Сенечка.
– Ты где был?
– Здесь.
И смотрит невинно, непонимающе. Ну, что тут скажешь?
Да и самому Сенечке, что сказать? Час назад, когда начали собираться зрители, и пришла незамеченной пожилая дама из банка – член Сенечкиной аукционной комиссии, герой-любовник вдруг с трепетом сообразил, что с минуты на минуту может появиться Капитолина и... спрятался в туалете. Где и просидел все это время.
– Иди на свое место...
И вдруг – затравленный взгляд в сторону дверей, и председатель комиссии ринулся назад, к лестнице.
– Ты куда?!
– Я сейчас...
Ничего не понимая, Элеонора повернулась к дверям. Там в опустевшем фойе стояли трое – Мудрый, Лазебный и Капитолина.
Расцвечиваясь улыбками, замредакторша поплыла навстречу.
– Как – все готово? – деловито осведомился Мудрый.
– Да уж постарались. Не знаю, правда, что из этого получится, – с ходу закокетничала Элеонора.
– Нам выступать когда?
– Да сразу же, как начнем, так и выступите.
Некоторая странность не ускользнула от взгляда Элеоноры. Мудрый стоял, отвернувшись от Капитолины, а у той было напряженное лицо, как будто связывала их некая общая загадочная неловкость. Что бы это значило? Уж не Амур ли меж ними сумятицу внес? Вот будет новость – всем новостям новость!
– Пора в зал? – полувопросительно, полуутвердительно сказал Мудрый.
– Да, конечно, проходите...
Зал оказался переполненным. Не было ни одного свободного места. Более того, десятка три зрителей толпились в проходах.
– А что ж туда не пускаешь? – спросила Непрошину Элеонора, указав на пустующий бельэтаж.
– Вот еще, будут грязь таскать. Не баре – постоят. Да и карточек оттуда не видно.
Два сдвинутых вместе стола, за которыми восседала аукционная комиссия, находились справа, у стены. Один ряд стульев перед ними был убран, чтобы покупатель мог безо всяких препятствий подойти и оформить покупку. Два крайних, к проходу, кресла в следующем ряду занимали оба молоденьких милиционера, еще недавно томившиеся в вестибюле. Остальные места в ряду были свободными. Время от времени кто-нибудь из стоявших делал попытку проникнуть на эти места, но оба сотрудника действовали решительно:
– Сюда нельзя, не положено!
И весь сказ.
За столом аукционной комиссии уже находились все четыре ее члена, пустовало только крайнее место для председателя комиссии. И каково же было Сенечкино смятение, когда он, через некоторое время понезаметней проскользнув в зал, увидел, что рядом с этим пустым креслом сидит Капитолина. Судя по всему, она пребывала в отличном настроении и оживленно, как с близкой подружкой, болтала с медлительной дамой из банка. Дама лыбилась довольной улыбкой и подслеповато щурилась. Если бы в сей момент можно было сгореть синим пламенем, Сенечка, не раздумывая бы, сказал: "Поджигайте!" А Капитолина, на мгновенье прервав увлекательный разговор, кивнула ему очень даже дружелюбно. Бог знает, что почудилось слегка сбрендившему председателю аукционной комиссии в этом приветствии – и насмешка, и презрение, и даже брезгливость. Угнетенный и подавленный, он бочком опустился в кресло и затих.
Пора было начинать. Но сцена по-прежнему оставалась пустой. Лишь сзади, прикрепленные к тускло-розовой ткани, тремя пучками висели разноцветные шары, по шесть-восемь штук в каждом, между ними, косо прилепленные, слегка волновались ленты – их спешно отобрали у танцоров, оставив тем самую малость; да торчала на самом краю трибуна.
Еще некоторое время Элеонора и Непрошина с озабоченными лицами и совершенно, думается, бессмысленно бегали по залу к аукционной комиссии, уточняли какие-то пустяки, выскакивали в фойе, возвращались обратно.
И вот свет в зале погас. Только сцена осталась, словно залита топленым маслом, из нацеленных, нависших с бельэтажа юпитеров да рампа резко освещала шары и ленты. Из двух обращенных к зрителям громадных динамиков вырвался ликующий, замызганный от частых употреблений вальс бедняги Штрауса и необыкновенное, столь долго ожидаемое действо началось.
На сцену одновременно справа и слева вышли двое ведущих – Он и Она. Она – в длинном зеленом блестящем платье, с высокой прической и намертво распятой на губах улыбкой, Он – в черных брючках, клетчатой рубашке с галстуком, коротко стриженный и невзрачный.
Сойдясь у микрофона, Они переглянулись, подождали, пока динамики, захрипев, смолкнут и начали:
Он:
– Мы бесконечно рады приветствовать жителей Асинска на нашем аукционе.
Она:
– Надеемся, что он принесет вам сегодня помимо удачных покупок и хорошее, жизнерадостное настроение. Ведь хорошее настроение – это то, чего нам так не хватает.
Он:
– Хорошее настроение – это то, в чем мы сильно нуждаемся.
Она:
– Хорошее настроение – это то, что помогает нам жить!...
Затихший зал, согласно дыша, слушал с доброжелательным вниманием, воспринимая сказанное, как необходимую прелюдию перед началом торгов. Какой-то лысенький яркогубый мужичок в очках зашевелился и заворочался в кресле – на него тут же зашикали.
Однако хитрые организаторы не торопились переходить к главному.
Не успели ведущие скрыться за кулисами, как вновь грянула музыка, и юные дарования в цыганских костюмах с цветками в волосах закружились по сцене. Они бойко взметали юбками, трясли худенькими обнаженными плечами. Звенели, переливались монисто и легкий металлический звон
явственно намекал почтеннейшим зрителям не держать сегодня взаперти кошельки и бумажники и даже где-то исподволь подталкивал к купецкому размаху. "Ана-на-на-на-а", – выпевали скрипки. Туфельки гулко впечатывались в пол, глазки сверкали, плечики ходили туда-сюда. Молодцы, стараются! И монистовый призыв был услышан – зрители не скупились лупить в ладони.
Вновь у микрофона оказался ведущий, потоптался, уминая пол, и, со значением выделив каждое слово, пригласил на сцену уважаемых гостей – председателя городского Совета, председателя исполкома и президента ассоциации. Уважаемые гости, вот они – на лучших почетных местах в первом ряду, не заставили себя ждать. Через минуту все трое были у микрофона и как-то враз отодвинули смахивающего на голый селедочный скелет ведущего в сторону.
Первым, по рангу, свое приветственное слово сказал Яков Ярославович Мудрый. Он тепло и по-отечески оглядел публику и задушевно начал:
– Прежде всего, мне очень приятно видеть здесь так много наших горожан. Это значит, что те большие усилия, что были затрачены на подготовку к аукциону, не пропали даром. В условиях, когда в магазинах сегодня мало что осталось, и все мы живем под гнетом товарного дефицита, городской Совет делает максимум возможного, чтобы разными, прежде всего коммерческими путями привлечь в Асинск дополнительную продукцию. Вот и этот аукцион, первый и, будем надеяться, не последний проходит при активной поддержке многих организаций, в первую очередь – городского Совета.
В заключение Яков Ярославович от всей души пожелал участникам торгов удачных приобретений.
Косноязычный Лазебный свое теплое приветственное слово прочел по бумажке, перевирая и запинаясь. Он отметил деятельное участие многих организаций, прежде всего – исполкома, и пожелал всем счастья и благополучия. ("Не сам писал – так хоть бы выучил", – неприязненно пробормотала Элеонора.)
Однако оба выступления были приняты очень хорошо и также, как недавний танец, получили свою порцию оваций, правда не слишком продолжительных.
И тут грянул гром! Всю программу начал чудовищно мять Тарас Кувшинов. В отличие от немногословного Лазебного с его бумажкой, президент ассоциации при резких перескоках с выразительного языка на литературный, не знал никакого удержу. Вот и сейчас, обнаружив перед собой многолюдный зал, Тарас моментально вошел в раж.
Из его горячего, сумбурного выступления обомлевшие зрители узнали о сложности момента, переживаемого страной, о развитии предпринимательства в области в целом и в Асинске в частности, о конструктивных шагах ассоциации "Магнит", об активном участии вышеупомянутой ассоциации в организации вот этого самого аукциона и о многом-многом другом.
– Давайте будем говорить откровенно, – взывал Тарас к молчащему залу, – можно сидеть, сложа руки, а можно и дело делать! Вот нет в магазинах арбузов. Ну, нет – и все! А мы хоть и мичуринцы, а из огурца арбуз не вырастим. Ведь верно, да?! (Зал напряженно размышлял.) И что: ждать, когда арбузы свалятся к нам неизвестно откуда? Нет! Мы идем по-другому пути!! Мы ищем, где их взять, мы заключаем договор со Средней Азией! Мы им туда – лес и металл, они нам – арбузы! Кому станет плохо от того, что мы начнем есть арбузы? Никому! Ведь так?!
Публика, поначалу зачарованно смотревшая – ибо Тарас, как заклинатель змей, непрерывно делал руками какие-то сложные пассы, волновался крупным телом – затем отупела, обмякла и в конце концов стала проявлять признаки нетерпения. К тому же в зале становилось душно. На теплых лицах утренней росою заиграл пот.
Элеонора, стоя за кулисами, страшно закатывала глаза и корчила Мудрому и Лазебному умоляющие гримасы, показывая на часы. Лазебный сердито отвернулся и надувал толстые щеки, он, ни к селу, ни к городу застрявший сейчас на сцене, ощущал себя словно голый на базаре в мясном ряду, а председатель Совета беспомощно пожимал плечами, мол, подождем: может быть, скоро закончит?
И все-таки именно Мудрый спас положение. Уловив непродолжительную паузу, он перебил многоречивого бизнесмена:
– Пожалуй, в Асинске не найдется никого, кто не знал бы о разноплановой деятельности ассоциации "Магнит". Верно я говорю? Но в данный момент самое лучшее – предоставить сцену тем, кто подготовил этот праздник, – и увлек обалдевшего от себя Кувшинова в зрительный зал. Однако и скатываясь вниз, Тарас продолжал договаривать выпрыгивающие изнутри слова. Следом за ними с видимым облегчением спустился и Лазебный.
Ведущий вновь подобрался к микрофону, достал из кармана мятую бумажку и, заглядывая в нее, зачастил скороговоркой:
– Итак, дорогие собравшиеся, прежде всего хочу представить вам состав нашей аукционной комиссии. Председатель комиссии, заведующий отделом газеты "Вперед, к свершениям!" Семен Петрович Немолов... Немоляев. Прошу приветствовать!
Под нестройные хлопки Сенечка поднялся и покивал головой.
– Члены комиссии: председатель городского общества садоводов Капитолина Кондратьевна Вовк.
Капитолину знали, а уж тем более – уважали. Аплодисменты грянули гуще и продолжительней. Ослепительно улыбаясь, Капитолина помахала рукой в разные стороны.
И так – по порядку.
Затем, словно в последний миг успевая на отходящий самолет, к трибуне вылетел счастливый и слегка встрепанный Федоринов. Шумный, подвижный, пружинистый, вечный Дед Мороз, Звездочет, Леший и Сказочный Принц на всех праздниках от детских садов до школ и производств включительно, заслуженный шаман, по первому требовательному крику которого: "Раз, два, три – елочка, гори!!" елки в самых разных залах вспыхивали разноцветными огнями; словом – первый асинский затейник, шоумен, диск-жокей и прочая, прочая.
Зал облегченно и радостно зашевелился.
Залихватски поддев очки, прихлопнув растопыренные волосы и мазнув пальцем по коротким усишкам, он моментально завладел сценой:
– Внимание, уважаемая публика! – пронзительно, до рези в ушах, с ликующей ноткой душевной теплоты закричал он в микрофон. Но не в тот микрофон, что поднимался на тонкой ножке посреди сцены и в который только что, как в дудочку, полчаса трубил Тарас Кувшинов, а в тот микрофон, что стоял на трибуне. – Мы начинаем торг! Первый асинский а-у-к-ц-и-он начинает свои торги! Что там у нас по списку? – он зашелестел листочками, низко склонил голову, отчего на макушке сразу стала видна небольшая розовая плешь. И весь зал сотнями глаз выжидательно уставился в эту плешь, попутно догадываясь, что сорок есть сорок и даже Сказочные Принцы к этому возрасту имеют привычку безнадежно линять.
– Великолепно! Первой идет швейная фабрика "Искра"! – он на мгновение зашелся от восторга, но тут же взял себя в руки. – Напомню наши правила. В этих торгах участвуют карточки только синего цвета. Только синего! Ага! Вон сидит старушка, у которой сразу сделалось печальное лицо – она купила карточку не того цвета! Что ж вы так невнимательны? (Все задвигались, ища глазами старушку, но не нашли.) В зависимости от стартовой цены различен и шаг. Те, кто желает перекрыть предыдущую цену, должны поднять вверх свою карточку. Как видите, все предельно просто и понятно. Первый номер. Разыгрывается комплект мужских сорочек. Па-апрашу вынести сорочки!!...
Из-за кулис на сцену выплыла ярко и грубо накрашенная, низкорослая и немолодая женщина. Улыбаясь, она подняла над головой и развернула веером пять пакетов.
– Н-да! Даже завидно. Какие сорочки! Смотрите – разноцветные, приятные на вид. Любая жена будет в необыкновенном восторге, если эти сорочки достанутся ее мужу! Не так ли??
Зрители заинтересованно рассматривали пакеты. В партере перешептывались.
– Какой размер?! – выкрикнули из третьего ряда.
– Какой размер? – осведомился Федоринов.
– Сорок восемь – пятьдесят, – ответила дама.
– Сорок восемь – пятьдесят! - обрадовано заорал Федоринов. – Самые что ни на есть ходовые размеры!! Особенно для стройных и подтянутых мужчин. Все посмотрели? Все? Приступаем. Какова стартовая цена комплекта?
– Пятьдесят шесть рублей.
– Пятьдесят шесть рублей! Итак, кто хочет приобрести симпатичнейший комплект мужских сорочек всего за пятьдесят шесть рублей? Боже мой – я бы сам приобрел, да кошелек дома забыл! Так как – есть желающие?
Элеонора, подглядывая в щелку из-за кулис, болезненно напряглась. А что если вся эта публика просто пришла поглазеть? Ну – набрали карточек, ну и что? Вон старух-то сколько. Или товар не понравится? И еще отметила Элеонора, что удлиненная голова Тонкобрюхова, сидевшего в первом ряду, закачалась и завертелась на плечах. А вслед за нею зашевелились, заоборачивались и Кувшинов с Парнишкиным, и Лазебный, и даже Мудрый. И весь зал моментально превратился в зал вертящихся голов.
– Ну?!
Одновременно в разных концах взметнулись вверх три карточки.
Элеонора облегченно и шумно – так, что даже Федоринов на секунду обернулся – вздохнула. Кажется, пошло-поехало!
Федоринов еще раз поддел очки и начал энергично тыкать в направлении карточек деревянным молоточком.
– Номер 26 – пятьдесят шесть рублей, номер 18 – пятьдесят девять рублей, номер 53 – шестьдесят два рубля, 26 – шестьдесят пять, 53 – шестьдесят восемь, 12 – семьдесят один, 53 – семьдесят четыре...
Молодая пара, сидевшая в девятом ряду справа, пошепталась и тонкая женская рука, откинув со лба кудряшки, неуверенно показала карточку.
– Не вижу, поднимите выше... Ага... 17 – семьдесят семь! Слушайте, азартные люди собрались сегодня здесь!!
Каждая новая цена встречалась одобрительным гулом, многие были не на шутку захвачены необычным зрелищем. Это и в самом деле, доложу я вам, было увлекательно!
Когда сумма перевалила за сотню – желающих поубавилось. Со ста шестнадцати рублей включился новый покупатель.
– Номер 9 – сто шестнадцать, номер 53 – сто девятнадцать, номер 9 – сто двадцать два, номер 53 – сто двадцать пять, номер 9 – сто двадцать восемь... Никто не хочет уступать! Номер 53 – сто тридцать один...
И тут вместе с номером 53 в двенадцатом ряду поднялся его обладатель – краснорожий здоровенный мужичина и, обращаясь к номеру 9-ому, грянул на весь зал:
– Ты что делаешь, мымра облезлая?! Ты куда цену гонишь?!!
Зал на миг обомлел, а после разом грохнул могучим раскатистым хохотом.
В первом ряду, запрокинув голову, захлебывался Кувшинов, сверкал рядами крепких зубов Лошадь, смеялись Лазебный и Мудрый, в комиссии, содрогаясь плечами, звонко смеялась Капитолина, компания разбитных молодых людей не очень естественно, но очень громко рокотала вразброд: "га-га-га-га!" Смеялась Элеонора, хихикали за кулисами артистки. Смех сотрясал зал. Федоринов без пользы колотил молоточком по трибуне. Паша, как полоумный, то взбегал на сцену, то спускался в зал и щелкал, щелкал, пугая вспышками зрителей.
Но еще громче, чем смех, из третьего ряда отозвался номер 9 – узколицая, словно выжатая дама, желтые волосы которой представляли трудно поддающееся осмыслению сооружение:
– А ты, если не можешь торговаться – не лезь! Я таких, как ты, с двух шагов не вижу!
И победно вздернула свою девятку над головой.
Мало-помалу смех в зале стихал.
– Номер 9 – раз, номер 9 – два... Та-ак. Больше нет желающих? – под последние всплески шума прокричал Федоринов. – Номер 9 – три!
В третий раз стукнул по трибуне молоточек и все кончилось. Кто-то зааплодировал.
– Поздравляю вас с прекрасным комплектом! Это не тому гражданину предназначается, что сидит рядом с вами? Нет? Жаль, жаль. А то он ничего, симпатичный. (Все опять заоборачивались, и носатый мужичок рядом с 9-ым номером приосанился и пошевелил плечами.) В течение десяти минут вы должны оплатить покупку.
Пакеты с сорочками были переданы на стол аукционной комиссии. Из третьего ряда поднялась та самая узколицая, оправила джинсовую юбку и двинулась по проходу, одновременно доставая из сумочки деньги.
И все зрители разглядывали ее радостно и удивленно, будто она совершила какой-нибудь совершенно выдающийся поступок, бог знает, как отличилась, и всем было приятно, что она сидит с ними в зале и, значит, одна из них, значит – своя. Женщины оживленно обсуждали первый торг. Чаще всего слышались два слова: "дорого", "не дорого". Молодая дама справа, в седьмом ряду, в сердцах сказала соседке:
– А на базаре дешевле, что ли?
Вышло громко, и все услышали.
Однако ведущий совершенно справедливо решил не затягивать паузу.
– Мы продолжаем наш аукцион. Вторым по списку значится еще один комплект. Называется "для дедушки с внуком"...
Опять из-за кулис появилась уже знакомая дама с очередными пакетами в руках. В комплекте оказались две маленьких и две больших сорочки.
Выяснили размеры и стартовую стоимость и все повторилось. Затем были проданы комплекты "для делового мужчины", "для взрослых сыновей" и три комплекта постельного белья без указания адресата.
Следом за фабрикой шла опять же швейная продукция кооператива "Пеликан". Здесь тоже от желающих не было отбоя. Сложнее оказалось с товарами металлического завода. И если на автомобильный прицеп и на автомобильные же тягалки быстро нашлись покупатели, то вот на полки для обуви претендентов не оказалось – этого добра и в магазинах было навалом.
– Давай дальше! – кричал красномордый 53-й номер, обладатель "дедушки с внуком". – Мы и без полок обойдемся!
"Мое упущение", – призналась себе наблюдавшая из-за кулис Элеонора.
Между тем духота в зале усилилась. Кондиционеры не справлялись с работой. В публике замелькали платочки, вытирающие влажные виски и шеи. Элеонора, ощутив неприятную мокроту под мышками, трижды прокляла свой элегантный костюм. На лбу Федоринова сверкали алмазные капли. Капитолина обмахивалась бланком протокола. Однако обстановка сделалась более непринужденной. Вначале по одному, по двое, а затем и группками те, кому становилось невмоготу, запросто удалялись в буфеты, а обе двери в фойе теперь были распахнуты настежь. Да и народу поубавилось. Некоторые, оплатив покупки, тут же уходили, кое-кто покидал зал, полностью утолив любопытство. В проходах теперь уже не стояли.
Интерес, начавший было спадать, поднялся вновь, когда товары предложили фабрика ремонта и пошива одежды и ателье "Работница". Пальто и юбки, жакеты и плащи, костюмы и платья раскупались бойко и весело.
Правда, девчонки-манекенщицы, демонстрировавшие на себе каждую вещь, испытывали некоторые неудобства: вначале дотошные женщины норовили попробовать ткань на ощупь, потом это стали делать и много гогочущие молодые люди, причем все больше злоупотребляя.
Изрядный ажиотаж вызвало появление на сцене ящика с поросятами. Самые нетерпеливые вскакивали с места, надеясь рассмотреть, что же там внутри. Напуганные шумом, поросята сидели смирно.
– В этом ящике, – торжественно объявил Федоринов, – находятся Маша и Даша.
– Покажите – может, они дохлые! – потребовали из зала.
Делать нечего, Паша, отложив фотоаппарат в сторону, опустился на четвереньки, приоткрыл боковую дверцу и начал шарить руками и вытаскивать свинку, которая при этом отчаянно упиралась.
– Ну-ка, ну-ка, – интриговал Федоринов, – кто там у нас? Даша? Вот, пожалуйста, любуйтесь – Даша! Не правда ли – красавица? Чистых англицких кровей! Только вчера на теплоходе доставили!
И вот из ящика появилась свинка со сбившимся и помятым розовым бантом. Паша поднял ее над головой, показывая залу, и тут же раздался оглушительный визг: свинка задергалась, заизвивалась всем тельцем.
– Кто там говорил, что они дохлые?! – победно завопил Федоринов.
Под смех и шутки скандалистка была водворена обратно в ящик. Однако здесь захватывающих торгов не получилось. Одна только карточка взвилась вверх на Федориновский призыв. И вскоре довольная раскрасневшаяся покупательница из шестнадцатого ряда уже расплачивалась за обоих поросят.
Аукционной комиссии было работы. Мешочек с разноцветными денежными купюрами – от рубля до сотенных – все пополнялся и пополнялся.
После свинок в программе значился греческий танец. Однако неожиданно дернулся и пошел занавес. Федоринов повернулся от кафедры, непонимающе воззрился на него, а затем нырнул за кулису.
А случилось вот что. Взволнованные свинки оставили после себя на сцене заметный след. И юные танцовщицы наотрез отказались исполнять свой номер.
Благо – совок и тряпка оказались поблизости. И Элеонора ("О, господи! За что мне это все?") навела порядок.
После небольшой заминки действие опять покатилось по сценарию. Занавес разъехался, на сцене и в зале погас свет и группа старшеклассниц, держа в руках белые чашечки с горящими свечами, исполнила-таки греческий танец.
Порядком уставшая Элеонора решила посмотреть, что же происходит сейчас внизу, а заодно и немного освежиться.
В вестибюле, у прилавков, к пяти бойко торгующим продавцам по-прежнему стояли женские очереди, очереди хозяек, нисколько, ровным счетом, не интересующихся, что там на этом самом аукционе творится.
Одни приезжие уже отторговались и собирали лотки.
– За курами не занимайте! Куры кончаются! – кричала продавщица, ловко хватая из ящика и бросая на весы мосластую птицу.
– Больше одной в руки не давать! – в голос заволновались задние.
– Щас вот! – отвечали передние. – Нечего, нечего! Мы что, зря стояли?
После короткой перепалки постановили: по две курицы в руки.
Много народу толпилось и за селедкой. Завершая многотрудный путь от тихоокеанских глубин, доплывшая до аукциона рыба ныряла в целлофановые мешочки и исчезала в сумках.
– Женщина, вас еще здесь не было, а я здесь уже стояла! – опытные хозяйки, норовя везде поспеть, резво перебегали из одной очереди в другую со все более тяжелеющими сумками.
Не иссякала очередь и за "кувшинкой". Благая весть быстрее ветра разлетелась по городу, все еще пребывающему в бедственной зоне борьбы с алкоголизмом. Словно мухи на сладкое торопливо подтягивались мужички. Возле входных дверей, тесно склонив друг к другу головы, судорожно вытаскивали из карманов взъерошенные рубли и трешки, считали. Затем жменя денег совалась кому-нибудь одному, тот брал в кассе трехрублевый билет, вручал на контроле бабулькам и исчезал внутри. Двенадцать - пятнадцать ожидальцев, жадно дымя папиросами, нетерпеливо переминались снаружи. Но вот счастливый "гонец" выскакивал обратно. В руках и карманах гроздьями, как букеты, торчали бутылки. От группы переминающихся разом отделялись двое-трое и все вместе, перенимая на ходу бутылки, рысью уносились прочь. А навстречу им спешили новые.
В буфете за столиками отдыхали несколько человек. Элеонора выбрала слоеный пирожок и стакан абрикосового сока. Здесь было тихо и не жарко. За окном неярко сиял день. Трое мальчишек лет семи-восьми гоняли мяч на пустыре. Еще один, поменьше, в пыльной кепке и коротких штанишках, растопырив ручонки, защищал ворота. Ворота были железные, ржавые, без сетки. После очередного удара мяч взлетел над кепкой и ускакал в самую гущу лопухов и крапивы. И мальчишки, видимо, заспорили, кому доставать его. И самый рослый из них повернул того, который в кепке, и толкнул в спину. И тот пошел, понурив голову. Сердце замредакторши тоскливо сжалось. "Вот и мой был бы сейчас таким, если б я тогда глупость не сделала..."
Элеонора вздохнула. Надо было подниматься наверх.
Она прошла мимо совсем затосковавших продавцов «Солнца над Запсибом» и блеклых платьев, мимо недвижно свисающих вдоль лестницы бело-голубых флажков и, свернув в маленький зальчик, направилась за сцену.
Элеонора появилась вовремя. Начиналась распродажа тортов.
О, как взволновали бедные сердца асинцев причуды кондитерской фантазии! Не случайно в малом зальчике толпилось много народу. Элеонора сразу припомнила, как о чем-то жарко шептали женщины своим мужьям в загрубевшие уши, беспокойно показывая глазами то на один, то на другой торт. Мужья сосредоточенно молчали.
Торты, до продажи упрятанные в буфетовские холодильники (иначе бы непременно расплылись), вновь объявились во всем кремовом великолепии.
Торт "Свадебный" с начальной стоимостью 18 рублей был продан за 50."Лесной" пошел уже за 82. Дальше – больше. "Ежики на поляне", с ума сойти – за 151 рубль! "Любимой женщине" – аж за 200 рублей!!
– "Фея ночи", – объявил Федоринов, – начальная стоимость 39 рублей 60 копеек! Я тут ничего не понимаю, – продолжал он, разглядывая шоколадно-кремовые узоры и переплетения, – но именно такой Фею ночи я себе и представлял. Итак, "Фея ночи"!
То здесь, то там взлетали вверх карточки и цена стремительно росла. С каждым новым повышением цены зал охал и стонал. Азарт захватил не только торгующихся, но и всех зрителей без исключения.
– Триста! – объявил ведущий.
– Рехнулись!! – взвизгнула какая-то средних лет баба во весь голос.
– Да тихо ты! – закричали на нее со всех сторон.
Ведущий тоже как бы изрядно обалдел. Он поглядывал теперь на торт с таким видом, словно под кремом таились приличных размеров жемчужины!
– 327 – раз... 327 – два... 327 – три! Продано!!!
Кондитеры, сидевшие во втором ряду, были потрясены.
Зал бешеными аплодисментами наградил победителя. Его заставили пройти на сцену и, пока он шел, разглядывали точно диво заморское, невесть как сюда попавшее. И даже лицо с заурядным носом-картошкой казалось вовсе незаурядным. На сцене Элеонора вручила ему специальный приз (книжку под названием "Учение о здоровье") и пожала руку. Паша, как хищник, налетал на героя и, обтаптывая тому ноги, с разных сторон нещадно палил фотовспышкой.
И здесь, в этот момент, грянула новая неприятность.
– Деньги-то, поди, нетрудовые! – выкрикнул голос из глубины зала. И голос этот принадлежал Мартышкину.
– А тебе какое дело? – огрызнулся со сцены победитель.
– Во-во, воруете, а потом сотни швыряете!
Зал, минуту назад безоговорочно приветствовавший победителя, теперь разнобойно зашумел. Номер 9-й в джинсовой юбке хрипло орала:
– Нечего в чужие кошельки заглядывать!
– И ты воровка! – злорадно голосил Мартышкин. – А начальство сидит в первом ряду и всех вас покрывает!
Мудрый и Лазебный беспокойно закрутили головами. И в общем шуме совершенно напрасно высокий женский голос закричал на весь зал:
– Да трудовые у него деньги, трудовые! На стройке он работает!! Чего ж ты им ничего не скажешь, чего ж молчишь, как пень?!
На это внезапно обиделся сам победитель:
– А им какое дело? Сколь хочу – столь плачу!
И пошел вниз со сцены.
– Ишь, какой гордый! – не унимался Мартышкин. – Строители такими не бывают!
Что за бес постоянно обуревал Павла Чихиривича сказать трудно, но то, что дьявольские силы колобродили в нем – тут уж вне всяких сомнений! И эти силы задумали довести дело до конца!
Пенсионер Мартышкин встал.
Пенсионер Мартышкин вздернул голову.
Складки кожи пенсионера Мартышкина отпрянули с воротника обратно на шею и натянулись, как тетива.
Пенсионер Мартышкин заговорил громко и торжественно:
– Хочу со всей ответственностью предупредить, что когда торты там еще, на столе стояли, – Мартышкин махнул рукой в сторону фойе, – я подошел и плюнул. Прямо в середку. В какой – не помню. То ли, кажись, в эту "Фею", то ли в какой еще.
Победитель, спускаясь по лесенке, прикипел к ступеньке.
В наступившей мертвенной тишине кто-то громко присвистнул.
Затем в очередной раз дико заржали разбитные молодые люди.
Гражданин, только что уплативший за "Любимую женщину", потребовал деньги назад:
– Я не желаю есть заплеванный торт!
Перебивая друг друга, заполошенно закричали кондитеры:
– Как не совестно! Старый человек, а такое позволяет!
– Он и близко к нам не подходил!
– Он в трубу свою дурацкую дул!
Мартышкин настаивал:
– Нет, подходил и плюнул!!
Наконец и тот, строитель на лесенке, подал голос:
– Тогда и мне этот торт не нужен.
Кондитеры повскакали с мест.
– Да врет, врет он все!
– Язык бы поганый вырвать!
– Пусть оплатит убытки!!
– Милиция, чего смотрите – хватайте его!!
Милиция неохотно снялась с насиженных мест и спланировала к смутьяну.
– Да, я жалок и смешон! – орал Мартышкин, когда его волокли к дверям. – А вы, вы?! Память трех поколений – грязью, торты заплеванные дороже! За идею ни один не сдохнет! Расстреливать вас надо!! Румынам продались!!!
Тягостно стало в зале.
Элеонора поняла: надо что-то делать. С непринужденной улыбкой выпорхнула из-за кулис:
– Что ж – нам очень жаль, что отдельные личности пытаются использовать наше мероприятие для политических провокаций. Вы что-то хотите сказать, Яков Ярославович? – повернулась замредакторша к Мудрому, заметив его движение.
Председатель ничего не хотел говорить. Но пришлось.
Он встал, повернулся к залу:
– Товарищи. Видите, какие бывают непредвиденные ситуации. Но нам надо сохранять выдержку в любые критические моменты. Идея аукциона пришлась очень кстати. Вы сами убедились, сколько нужных товаров уже продано и наверняка осталось еще немало. Так что давайте продолжать аукцион.
Мудрый сел.
– Так плевал этот псих в торты или нет? – спросили из зала.
– Не плевал!! – закричали кондитеры хором.
Мудрый опять встал:
– Милиция разберется.
Замечательно, что другие владельцы тортов убрались восвояси. От двух последних и самых дорогих покупатели отказались наотрез. Тот, что выиграл "Фею", попытался вернуть и книгу, но Элеонора книгу не взяла, сказала – пусть она останется на память и хоть немного скрасит тяжелое впечатление и что книга, по крайней мере, не заплевана.
Помаленьку-понемногу вернулись к торгам.
Пошли с молотка велосипеды "Кама" и мягкая мебель, стенка "Гранит" и магнитофоны, автошины и аккумуляторы, деревообрабатывающие станки и колготки.
И пока шла бойкая распродажа, незаметно поднялись и исчезли из зала и Мудрый с Лазебным, и Кувшинов с Парнишкиным. И чем ближе дело подвигалось к концу, тем меньше в зале оставалось народу. Число зрителей таяло, как мороженое на солнцепеке. Ушли многие обладатели покупок. Ушли и те, кому просто-напросто здесь уже надоело, ибо вместе с покидающими зал стремительно улетучивалась атмосфера необычности, праздника.
Устали зрители, устали организаторы.
Кроме того, наблюдая за Федориновым, Элеонора вдруг заподозрила неладное. В какой-то момент неуловимо изменились звонкие интонации в Федориновском голосе и поразительно странно начал он вести торги. Те товары, цены на которые можно было поднимать и поднимать, отдавал легко и быстро, а какие-нибудь аккумуляторы, где больше лишней пятерки и не выбьешь, усиленно расхваливал, теряя время. А потом вдруг совершенно перестал замечать карточки, поднимаемые с крайних мест. Так что Элеоноре пришлось встать рядом и подсказывать. И тогда все разъяснилось. Сквозь духоту нагретого зала и аромат собственных духов до носа Элеоноры долетел специфический запах.
Справедливо полагая, что источник зла находится где-то поблизости, Элеонора ринулась за кулисы и в укромном уголке чуть не сбила почти опустошенную бутылку "кувшинки", по-хозяйски заткнутую бумажной пробкой. Бутылка жалобно звенькнула. Ах, ты!... Элеонора схватила бутылку за горлышко, завертела головой: куда бы ее? Бедный Федоринов вскоре обнаружил пропажу, очень огорчился и долго крутил головой, пытаясь определить: где же она?
Изделия местных умельцев организаторы приготовили под послед. Зал к этому времени оставался заполненным только на четверть. Не слишком активно и далеко не все были проданы туеса, хлебницы и кухонные доски. Преподаватель истории из педучилища внезапно купил две рамки для картин. Но вот как только дошло до самих картин, тут дело встало намертво. Желающих не находилось.
– Вы посмотрите, посмотрите, – витийствовал Федоринов. – Пилат как настоящий! И Иешуа здесь. Все на месте. Эта картина оч-чень украсит вашу гостиную!
Однако публика украшать гостиные не спешила. "Сон Марии" вызвал веселый и двусмысленный смех. Про остальное и говорить нечего.
– Что ж, – развел руками Федоринов, – придется подождать: либо художники вырастут до нашего с вами культурного уровня, либо наоборот.
Отсутствие Колхозницы, широко разрекламированной в газете, так никто и не заметил.
Продавать было больше нечего.
Аукцион закончился.
Зрители, полностью отсидевшие на свои три рубля, заторопились к выходу.
Элеонора вернула Федоринову "кувшинку" и – не удержалась – прибавила пару слов. Федоринов, молча, выслушал, отошел за кулисы, пробормотал под нос:
– Подумаешь...
И опорожнил бутылку до конца.
Глава 20. ВОТ И ВСЕ
Аукцион закончился...
Разошлись счастливые, возбужденные обладатели покупок, причем жены поторапливали мужей, мечтая поскорей облачиться в обновы, разошлись также последние праздные зрители, на ходу вспоминая и сразу же перетолковывая только что увиденное. Вдоль дороги лихорадочно метался свежеиспеченный владелец дивана и кресел – он нелепо взмахивал руками, ловил машину.
А во 2-м отделении милиции насупленный и мрачный Павел Чихиривич Мартышкин давал показания.
– Так все-таки, гражданин Мартышкин, вы плевали в торты или не плевали? – в пятый раз спрашивал доброжелательный капитан, отложив протокол в сторону и внимательнейшим образом обследуя два торта, доставленных вместе с хулиганом в качестве вещественного доказательства.
– А вам какое дело!
– Так ведь придется отвечать.
– Ну и что!
– Штраф вам светит. И не маленький!
– Это с какой стати?...
Жизнь в городе, потревоженная аукционом, понемножку возвращалась в нормальное русло.
В пустом гулком вестибюле ДК шахты "Асинская" громко переговаривались две старухи – вахтерша и уборщица.
– Уж грязи-то натаскали... – напевно говорила вахтерша, которой эту грязь было не убирать.
– Там – что! Ты здесь, в гардеропе посмотри: аж лужи какие-то! – с ненавистью кричала, злилась уборщица. – Глянь, глянь, что творится!
– Дак ведь селедку продавали, натекло, должно быть.
– Свиньи, прости господи!
Безлюдный зал выглядел неприветливо. Духота, скопившаяся за день, все еще висела в сумрачном пространстве от потолка до пола плотной и липкой массой. Именно поэтому парень из радиорубки и не столько помогавший, сколько мешавший пьяненький Федоринов торопились скорее убрать микрофоны, смотать провода. Им тоже не терпелось на улицу, на воздух.
А в фойе отдувались Паша и Сенечка. Один комплект мягкой мебели так и не нашел покупателей и два деревообрабатывающих станка – тоже.
Всю эту "рухлядь", как окрестил ее Паша, надо было опять спускать вниз, в комнату духовых инструментов.
– Да кто ее возьмет? Кто ее возьмет? – сдавленно кричал производитель кладбищенских снимков, одновременно пятясь с диваном по лестнице. – Пусть бы торчала здесь. Я б на такое барахло и не позарился!
Слушая столь обидные речи, диван куражился, как мог. Вначале он сильно толкнул Немоляева, а потом чуть не опрокинул самого фотокора.
– Зараза! – не унимался Боков.
– Правее, правее, – пыхтел Сенечка, напряженно нащупывая ногами ступени.
Комната духовых инструментов была в беспорядке загромождена пустыми ящиками из-под пива и "кувшинки". Пришлось еще и здесь для начала расчистить место. Наконец диван приткнули к стене и Паша слегка остыл:
– Самого тяжелого гада перетащили!...
И радостно пнул диван ногой.
В кабинете Непрошиной тоже кипела работа. Считали выручку. Причем считала вначале Верочка, а бухгалтер из Промстройбанка вслед за ней пересчитывала. Денег было много, целая разноцветная куча, и эта куча лежала на директорском столе. Верочка, в съехавшем к правому уху парике, сортировала: двадцатипятки к двадцатипяткам, червонцы к червонцам, трешки к трешкам. Элеонора, Капитолина, Максим Евсеич и хозяйка кабинета стояли рядом, наблюдали. И чем больше нарастал счет, тем яснее становилось: аукцион удался и оправдал надежды! Элеонора смачно и вкусно похохатывала, пошучивала. Усталости как не бывало. Хотелось замурлыкать какой-нибудь мотивчик, подмигнуть Капитолине, шлепнуть по сухонькому заду Тонкобрюхова. Вид этакой массы деньжищ странным образом возбуждал и немеркантильного Максима Евсеича. Застывшая, словно в судороге, улыбка не сходила с его лица, вследствие чего присутствующие в тысячный раз могли убедиться, что верхние зубы у редактора крупные, а десна розовая.
Редактор закидывал:
– Начало есть. Теперь надо думать о втором аукционе.
– Нет, нет, теперь как хотите, но только без меня, – весело отбивалась Элеонора. Она сейчас была немножко актрисой, блестяще сыгравшей безумно сложную главную роль, – Наталья если возьмется. Довольно мне всяких сюрпризов, всяких Мартышкиных...
– Да уж – устроил, так устроил.
– Псих!
– Чокнутый!
– Мартышкину вход запретим персонально, – обещал Тонкобрюхов.
– Нет, пусть Наталья теперь занимается!
– А что Наталья, что Наталья, – горячилась и Непрошина, – у тебя славно получилось, ты и продолжай.
–...Сорок пять, сорок шесть, сорок семь, – шевеля губами, считала Верочка, придавив к столу очередную пачку десяток. – Не мешайте! Сорок восемь, сорок девять...
У дверей на стульях томились молоденькие милиционеры. Элеонорина радость их нисколько не задевала, и вообще вся эта обычная барахолка, с помпой, правда, обставленная, им уже вот как надоела. Один из стражей откровенно позевывал, другой закурил и застенчиво пускал дым в приоткрытую дверь.
Наконец с деньгами разобрались, причем, услышав конечный результат, редактор дважды нервно потирал руки, как будто кто-то собирался налить ему граммов сто пятьдесят.
И этот жест навел-таки на определенную мысль Александру Непрошину. Она выхватила из сейфа бутылку "кувшинки", которую все тотчас же и охотно распили. За успех и за удачу. Поднесли по полстакана и милиционерам, но те категорически отказались. Настроение еще больше поднялось, Элеонора похохатывала все чаще и возбужденней, а Капитолина загадочно посверкивала дивными украинскими очами. Деньги были упрятаны в мешок и под охраной живо вскочивших сотрудников унесены в банк до понедельника. Еще минут двадцать заняли другие формальности. Так, подсчитали нераспроданные входные билеты, путем несложного вычитания определили, сколько продали, и сравнили с кассовой выручкой. Здесь, к счастью, все сошлось с первого раза. Протоколы, информационные карточки и прочую документацию спрятали в папки, чтобы затем уж окончательно оформить надлежащим образом.
Вот и аукционная комиссия, и рабочая группа завершили все необходимое и разошлись. Гулко простучали по ступенькам шаги редактора, последний раз прокатился мимо белых и голубых флажков сочный смех Элеоноры, и ДК шахты "Асинская" погрузился в молчание.
Капитолина, судя по всему, не торопилась. В числе последних вышла она из ДК и, посмотрев на часы и на вечернее белесое небо, задержалась на крыльце. Когда из умолкшего здания вынырнул кругом виноватый Сенечка и, отведя глаза, боком-боком попытался проскользнуть мимо, она окликнула его:
– Семен! Сеня...
– Д-да...
– Ты не мог бы проводить меня?
Немоляев оторопел. Вот это предложение! Она что – издевается? Ведь позавчера вечером, когда он мокрый и грязный, облапошенный, как дурак, авантюристом-пьяницей, вымямливал из себя осатаневшему Тонкобрюхову жалкие оправдания, когда даже Мудрый – и он там был! – высунувшись из окна, окатил его холодным взглядом – она ни разу не посмотрела в его сторону. А теперь?... Нет, вроде, не издевается.
– Отчего же... Конечно.
– Тогда пошли?
Много, очень много пережил Семен Петрович Немоляев с того момента, когда дружески сопровождаемый редактором приволок безголовую Колхозницу обратно в Дом Советов. Был первый час ночи. Лошадь долго барабанил в дверь – сторож не торопился подойти, а когда подошел – не хотел открывать. Еле-еле редактор уговорил. Оглядывая собственный кабинет как место преступления, Максим Евсеич распалялся: "Я думал, у нас один балбес со способностями. А, оказывается, есть и другой, еще хлеще!" Немоляев героически молчал, компаньона своего так и не выдал. А позже, в постели, да и весь вчерашний день Семен Петрович предавался беспощадному самобичеванию. Да, он знал, что смешон в глазах не только Эдика, но и редактора, и Пальмы, да и всех, всех, включая собственную жену. Он не противился – ваше право думать обо мне как угодно, главное: не мешайте, я-то вам не мешаю. Этот дурацкий случай с Колхозницей только показал, как зыбко установленное им равновесие с теми, кто окружает его, достаточно одного толчка, одного неверного шага, чтобы они, как по команде, окрысились и жестоко посмеялись над ним. А, значит, дальше жить так, как жил он – невозможно, все свои мысли, все чувства надо одевать в непроницаемую глухую броню. Да, именно в броню, все больше стервенея, думал Сенечка. Он крепко обжегся и теперь был полон твердых намерений поставить себя по-другому. Вы хотите получить человека похожего на вас? Вы его получите!
Однако в эти его намерения никак не входило дальнейшее общение с Капитолиной. И вот – на тебе...
Сенечкина душа, что в течение нескольких аукционных часов пребывала в смятении и только-только начала понемногу успокаиваться, снова полетела в беспросветную пучину. Стало опять до боли неловко и стыдно за тот поганый вечер, и уши загорели жарким огнем – "господи, только бы не заметила!" И снова как там, в фойе, захотелось повернуться и немедленно удрать. Но – поздно, малодушное слово слетело с губ и теперь оставалось только ввериться обстоятельствам.
Капитолина, не замечая или делая вид, что не замечая его состояния, взяла под руку незадачливого похитителя скульптур, и они, не торопясь, двинулись по остывающему асфальту.
– Хороший вечер...
– Да, – скрипучим до отвратности голосом отозвался кавалер. Он абсолютно не знал о чем говорить. Все мысли панически разбежались.
– Тебе понравился аукцион?
– Да, – сказал Сенечка и поперхнулся воздухом, и закашлялся, и разозлился на себя. – Нет, не понравился.
Капитолина вскинула брови.
– Не понравился, – упрямо повторил Немоляев. – Эти дешевые замашки... Тот, кто последний торт купил... Лицо самодовольное, неприятное. Готов был лопнуть от гордости. Ну – есть деньги, а чем гордиться? Да и остальные не лучше...
Капитолина качнула головой.
– Ты, по-моему, несправедлив.
– Почему несправедлив? – Сенечка от робости и отчаянья внезапно обрел уверенность и начал горячиться. – Ты думаешь та, которая рубашки взяла, мужу их подарит? Да она завтра же на базаре будет стоять и торговать ими. Себе не в убыток, конечно. Да. И, попробуй, скажи, что я не прав. Рад бы думать иначе, но, знаешь, поступки людей до того предсказуемы, что не оставляют никаких иллюзий.
Ему самому понравилось, как он сказал. Словно тот, новый закрытый наглухо Немоляев, которого он желал теперь видеть в себе, подал голос.
Капитолина засмеялась.
– Вот ты, оказывается, какой бываешь... Не ожидала.
– Какой, какой... Обыкновенный. Только мне, прямо скажу, не нравится такая спесь, когда ее напоказ, перед всеми.
– Люди ж не виноваты... Они хотят веселиться, хотят тратить деньги и делают это, как умеют.
Теперь настал черед удивляться Сенечке. Кто это говорит? Капитолина? Женщина, у которой одна цель – построить асинцев в колонны и погнать на мичуринские участки? Чудеса-а!...
– Ты устал сегодня?
– Я? Нет.
– Там было жарко.
– Нет, ничего, терпимо.
– У тебя плечо накалилось, как печка.
– Разве? – Сенечка опять смутился.
– Правда. А мне аукцион понравился. Все понравилось. Поросята чудесные. Догадались же банты повязать!... Жалко, что картины остались не проданы.
– Жалко.
– Я, честно признаться, ничего в них не понимаю, но одну или две купила бы. Для настроения и как память. Или даже нет – я лучше бы взяла Обнаженную Колхозницу, – Капитолина тихо засмеялась. – Хорош же ты был позавчера с этим своим подарком. Мокрый весь, мужественный. Я как взглянула на тебя, так и опешила – вроде бы, злиться надо, а не могу. Мне еще никто скульптур не дарил. Тем более – ворованных. Ты первый.
– Хм... – сказал Сенечка, потрясенный неожиданным признанием.
– Нет, как тебе это вообще взбрело в голову? А? – Капитолина опять засмеялась. – Ты, оказывается, по лестнице влез в редакторский кабинет! Мне Тонкобрюхов вчера рассказывал. Я его специально на свой этаж затащила. Все выпытала. Ох, и злой он на тебя!
– Еще бы...
– Голову бы ему, говорит, оторвать вместе с этой Колхозницей. У меня аж сердце замирало. Ты не поверишь – я когда вечером легла спать, никак заснуть не могла, все думала. Знаешь о чем?
– ?…
– Я представляла. Льет дождь. Лестница скользкая. Вот ты пробираешься к окну, открываешь его и – прямо внутрь. Находишь Колхозницу и ловко спускаешься вниз. Сколько риска! Господи, я и не подозревала, что так бывает! Ведь могли заметить, погнаться. Я б ничего не пожалела, чтоб увидеть это своими глазами!
Капитолина и Сенечка миновали мостик. Здесь навстречу им попались двое радостно-оживленных приятелей. Фигура одного из них, в безобразной широкой кепке, с мутным глазом, выглядывавшим из-под козырька, показалась Сенечке подозрительно знакомой. Приятелей подгоняло нетерпение: в карманах у них торчали бутылки с "кувшинкой".
Когда встречные миновали их, Сенечка вспомнил:
– А что же разбитое стекло? Дыра так и осталась?
– Что стекло, стекло – мелочь. Я утром другое вставила. Вот яблоки... Новый сорт, мечтала узнать: успели бы до зимы созреть или нет?
– Это вышло не нарочно.
– Я понимаю. Не окажись яблок – ты бы кирпичом запустил. Ведь так?
Сенечка задохнулся. До сих пор он твердо полагал, что любовь и нежность неразделимы. А эта женщина признавала за ним право на грубость! Потрясающе! Ей ни яблок нового сорта, ни окна не жалко!
– Может, всему свое время? Не получилось с яблоками в этом году, получится в следующем. Мне слишком многое удается, а это тоже, наверно, плохо.
Ни с кем, никогда Семен Петрович Немоляев не ощущал себя таким сильным и решительным, как сейчас с этой робкой и застенчивой женщиной, распугавшей всю редакцию.
Возле калитки Капитолина остановилась.
– Вот я и дома...
Тотчас из глубины двора вылетел беспородный радостно-придурковатый пес и, счастливо лая, бросился навстречу.
– Это что за чудо? – воззрился Сенечка.
– Я собаку вчера завела. Что – разве плох?
– Специально? Чтобы дом охранять?– замявшись, спросил провожатый.
– Нет, – Капитолина усмехнулась, – какой из него охранник – он всякого рад пропустить... Ну, хватит, хватит, кому говорю. Вижу – проголодался. Беги, сейчас накормлю...
И пес – экий сообразительный! – действительно побежал к дому, оглядываясь и виляя кривым хвостом. На крыльце он улегся, не спуская с хозяйки ликующих глаз.
– Все веселей – живая душа рядом, - словно оправдываясь, сказала Капитолина. – Пусть живет... И вообще... Знаешь, у меня сейчас такое чувство, как на вокзале, когда уезжаешь далеко-далеко. И грустно, и плакать хочется, и радостно.
Она взволновалась, лицо порозовело.
– Да, я понимаю.
– Нет, ты не понимаешь. Ты умный, хороший, честный, но этого ты понять не можешь.
– Почему?
– Нет, поверь мне, ты не понимаешь.
– Хорошо, не понимаю.
– Ну вот, ну вот! Мне ведь тридцать уже... Все как-то бестолково. Колотимся друг о друга, только больно делаем. Не так надо, не так... – она беспомощно оглянулась. – Ставни еще не крашены, до холодов успеть бы... Господи, о чем это я? Давай помолчим.
– Давай.
Помолчали. Сенечкина неловкость – не верится, что и была – давно пропала. Тихий вечер дышал спокойно и ровно. Его бесшумные волны накатывали на город. В белом небе висела добродушная звезда. В палисаднике старая яблоня держала на ветвях крупные ранетки. Среди листьев нельзя было обнаружить единственную ветку, на которой недавно доспевали три яблока-скрыжапеля. И мысли появились совершенно новые. "А ведь все было правильно, – изумляясь, что так долго не понимал очевидного, внезапно сообразил кавалер, – и сессия, и аукцион, и Эдька-подлец, и Колхозница... До чего вкусна жизнь! Не верится даже, до чего же она вкусна! Пусть я совершил и совершаю много промашек, и надо мной все смеются и чуть ли не дразнят, но разве мои промашки не стали подступами к каким-то новым пока неизведанным радостям? Вот именно!! И все наши глупости, нелепости, несчастья, наше убогое и жалкое существование – это ж ведь только разновидности большого и сложного счастья! Хотя б и позавчерашний вечер: кого-то судьба испытывает страданием, меня же – Обнаженной Колхозницей. Ну и что? Всякому – свое. А я-то... Обозлился, решил отгородиться броней. Псих, форменный псих!"
Ему представился уютный домашний вечер. Сверху стекает приглушенный люстрой мягкий свет. Он сидит на диване с книгой. Ноги утопают в пушистых шлепанцах. Душе легко и покойно. И подходит Она и садится рядом. И, глядя на него преданными глазами, негромко спрашивает: "Тебе хорошо?" И эта "Она" – совсем не его нынешняя жена.
И еще одно пришло ему в голову: "В моих рассказах все только и делают, что говорят и думают друг о друге. Не рассказы, а настоящий бред и чушь собачья! Эдька прав – кому это нужно..." И странно – не было ни досады, ни горечи по поводу "бреда и чуши собачьей".
Однако Капитолина – откуда в ней столько тонкости? – вероятно, тоже что-то уловила.
– Знаешь, – вдруг сказала она и положила руку Сенечке на плечо, – ты пиши свои рассказы. Пиши. В них светлого много. А иначе мы совсем озвереем. Спасибо тебе за все.
– За что?
– Ни за что. Просто спасибо. Иди. Видишь – меня ждут.
И она открыла калитку и, не оглядываясь, заторопилась к дому. И пес вскочил и так радостно замахал нелепым хвостом, что, казалось, еще чуть-чуть и тот отвалится...
ЭПИЛОГ
После всех вышеописанных событий пролетел ровно год и наступил очередной август.
Прежде всего, надо сказать, что Асинск как стоял, так и по-прежнему крепко стоит на своем месте. Весной сдали в центре, рядом с магазином "Юбилейный", первую девятиэтажку. Обычную стандартную панельную
девятиэтажку, каких полным-полно в городах покрупнее. Но для Асинска это событие. Город, твердо очерченный и неизменный в своих границах, прорывается вверх. Лифт, однако, не работает. Его уже в первую неделю расписали всякими словами и заездили ребятишки, для которых это развлечение пока в диковинку.
Мартын Козявин с вверенным ему трестом достраивает новую школу в поселке стекольного завода. Однако к 1 сентября не успеет – масса трудностей. Это будет самая большая школа в Асинске. С бассейном, теплицей и тиром. Но к началу учебного года школу сдадут. Школьники будут учиться, а строители достраивать. Такое практикуется. В новой школе разместится и созданный в начале лета филиал пединститута. Это второе крупное событие, значительно крупнее первого. Так что Асинск растет не только вверх.
С филиалом получилось так.
У Перепаденко, начальника дорожно-строительного управления, назначенного вместо Тараса Кувшинова, родной брат оказался ректором Томского института. И поскольку Яков Ярославович давно мечтал о большой науке в Асинске, родственные Перепаденковские связи, к всеобщему удовольствию, пришлись как нельзя кстати.
Правда, Эдик не преминул съязвить по этому поводу:
– Жаль, что у директора Московского цирка тоже нет братьев в Асинске!
Тут он, конечно, перехлестнул: цирки на местной почве не приживаются.
Как бы то ни было, но филиал в Асинске теперь существует, уже сдали вступительные экзамены будущие первокурсники, и есть намерение превратить этот филиал со временем в самостоятельный институт.
Да, Асинск никуда не девается. И еще одним доказательством тому могут служить письма, полученные из Москвы Натальей Утюговой и Максимом Евсеичем от смелой путешественницы Дженет Кестер. Текст, размноженный на импортной чудо-технике, гласит о следующем. Что, прежде всего, отважная американка благополучно добралась до Владивостока. Что она в своем путешествии познакомилась со многими замечательными русскими людьми. Что она твердо верит в кратковременный характер наших трудностей. И еще о том, что многие замечательные русские люди хотели бы получить приглашение и перебраться в США, но она, к сожалению, не в состоянии осуществить их желание. В заключение Дженет намекнула своим друзьям, что у нее есть планы новых путешествий, в частности, в Латинской Америке. К письмам было приложено несколько брошюр на хорошей бумаге и правильном русском языке о том, как беречь природу. Очень милые письма, несмотря на то, что Максим Евсеич в свое время крайне неодобрительно отнесся к ее работе массажисткой.
Да, Асинск по-прежнему стоит на своем месте. И живет размеренной, негромкой жизнью.
Итак, август.
Как и год назад, нещадно палит солнце, и земля требует дождя. Также по вечерам народ мается на Диспетчерской и, в ожидании автобусов, рассуждает вполголоса:
– Выгорят все посадки, к чертовой матери!
– Обязательно выгорят!
– Я уже замучилась поливать....
И ленивые голуби, грязные от пыли, также неторопливо путаются под ногами, не признавая никакой опасности и не думая улетать.
По-прежнему не дождался ремонта ДК шахты "Асинская". И когда в понедельник утром пишущий народ собирается у редактора на летучку, всем в окно отчетливо видна неприглядная стена здания с отвалившейся штукатуркой...
Двенадцать месяцев – срок, конечно, небольшой, однако есть, есть изменения в судьбах, да и в характерах наших героев.
Начнем с Аркадия Ильича.
Бывший председатель городского рабочего комитета теперь возглавляет в исполкоме комитет по охране природы. У него светлый кабинет на третьем этаже с двумя высокими окнами. И пока над Асинском летит шлак, а в бурые вонючие речонки усиленно сбрасывается черт-те что, работой он обеспечен и, судя по всему, надолго. Он рассылает предписания, устанавливает штрафы и иногда предельно строго разговаривает с руководителями. Особенно достается от него директору шахтоуправления имени Журжия. Из рук вон плохо с экологией в шахтоуправлении имени Журжия. Задавил их Безушко штрафами. Разъяренный директор прибежал однажды к Мудрому и взмолился:
– Да уймите ж вы его, наконец!...
Должность у бывшего председателя рабочего комитета престижная, платят неплохо и, может быть, поэтому поубавилось у Аркадия Ильича демократической прыти. Очень сильно поубавилось. Опять же и до пенсии всего два года.
А рабочий комитет распался. Да. Просто перестал существовать – и все. После той злополучной сессии наметился в нем разлом. Аркадий Ильич бывал здесь все реже, а в исполкоме все чаще. Товарищам по борьбе объяснял, что контролирует чиновников-ловчил. А осенью заводы и шахты отказались выделять рабочкому деньги, и последние комитетчики однажды вечером сдали на вахту ключ от комнаты, а утром сюда уже не пришли. Впрочем, как знать, время продолжает быть революционным и вполне вероятно, что потребность в комитете может возникнуть снова. Но если даже такое и случится, вряд ли в том, новом составе, появятся имена Безушко и Горелова, Петрушина и Колоберданца, Фейфера и Камнебабова. Не оправдали...
Из всех комитетчиков, пожалуй, только Рашид Миневарович пережил кончину рабочкома с философским спокойствием, лишь как-то сказал напарнику в гараже:
– Они (имелись ввиду домсоветовские бюрократы) не могут, но и мы не умеем.
Блестящая мысль, хотя, к сожалению, уже когда-то кем-то озвученная.
– А че там уметь, Миневарыч? Зажали бы их в кулак, навели бы порядок и точка! – беспечно ответил напарник.
– Э-э, машину водить и то учиться надо. А тут – городом рулить...
Горелов и Фейфер после нескольких безуспешных попыток оказались-таки в Доме Советов и теперь работают в комиссии по депутатскому контролю.
Непримиримый Петрушин, которого злодейка-судьба опять загнала в забой, люто презирает их, сволочей, и считает червяками.
– Да я, – распаляется он, – с ними на одном гектаре...
А дальше следуют вариации.
Еще раньше, чем рабочий комитет, тихо и бесславно прекратила существование "Независимая газета". Коварные асинцы, которые отнеслись к ней сперва благосклонно, – ну-ка, ну-ка, что там пописывают? – затем так же быстро отвернулись от нее. И крестьяне, на которых очень рассчитывал Сенокосов, оказались недалеким и подлым народцем. В конце концов возвращенные пачки заполнили редакционную комнату и как-то раз, обрушившись, чуть не задавили Нонну Бобылеву.
Чудом уцелевшая Нонна, кляня соредакторов, вернулась на ненавистную стройку. А, между прочим, и зря она гневалась – озверевший от отсутствия взаимности Лукошкин начал щипаться до синяков. На стройке же хоть и не мед, зато никаких телесных повреждений. А вскоре ее начал прижимать по углам молодой каменщик, и Нонна совершенно успокоилась.
Лукошкин моментально устроился в кооператив и, кажется, удачно для себя, но не для кооператива, – а вот Сенокосов до сих пор перебивается случайными заработками. Пропадает без надобности бесценная рука-самописка! Кстати, нераспроданным пачкам газет нашлось применение. Сенокосов отвез их в книжный магазин и, как макулатуру, обменял на "Трех мушкетеров", "Анжелику и короля" и что-то еще. Таким образом, все остались более или менее довольны, кроме, пожалуй, директора типографии Приходько. Дружные соредакторы не заплатили ни копейки за выпуск последних номеров. Разгневанный Приходько некоторое время шумел в исполкоме, теребил Безушко – "ваша ведь была газета!" и грозился подать в суд "на этих проходимцев". Потом грозиться перестал, сообразив, что над ним больше смеются, чем сочувствуют. А председатель комитета по охране природы тов. Безушко легко отмежевался от неуплаченного долга, заявив, что это были внутренние дела газетчиков и типографии. Говорят, Приходько дал зарок, что в будущем такие аферы с ним не пройдут.
Впрочем, будущее нам неведомо. Может, знает о нем что-нибудь председатель городского Совета Яков Ярославович Мудрый, который умеет безошибочно угадывать ситуацию на месяц – полтора вперед, но он молчит.
Не до разговоров теперь ему. Помните незаменимого председателя исполкома Илью Андреевича Лазебного? Так вот и незаменимому едва не нашлась все ж таки замена. Причем в лице самого Якова Ярославовича. Он хотел объединить в интересах города законодательную и исполнительную власть. С большим трудом Илья Андреевич отбил эти благородные поползновения. И теперь они почти не здороваются. Милая, устоявшаяся жизнь катастрофически разваливается. И сердце у Председателя замирает. Как будто некий злостный вредитель просверлил дырки в его любимом кабинете. И из него, словно воздух из проколотого мяча, незаметно, но непрерывно уходит Власть. Та самая Власть, за которой он с младых ногтей был азартным охотником. И уже любой директор, появляясь здесь, не испытывает ни малейшего ощущения этой Власти. Куда она уходит? Ведь не может же исчезать бесследно. Председатель оглядывается вокруг и не видит. Партия, два-три года назад еще неодолимо сильная, теперь стремительно разбегается. Стратегическая задача горкома на сегодня – успеть собрать взносы с тех, кто пока остался. Нет, там Властью не пахнет. И у него ее нет. И у Лазебного. Так где же она? Мучительный вопрос для человека самых широких убеждений. Грустные мысли одолевают Председателя. К строительству котельной – ни в Северном, ни в Южном микрорайоне – так и не удалось приступить. Показали деньги из столицы и вскоре спрятали, как бы в последний момент одумавшись и решив, что самим надо.
Может, потому и молчит Председатель, что угадывать противно?
Тарас Кувшинов по-прежнему до краев полон разнообразных замыслов.
Правда, случилась с ним недавно маленькая неприятность. Заключил он крупную сделку с кооперативом из соседней области на поставку в Асинск партии строительной техники. А кооператив оказался дутый. Поделили ребятки миллионы между собой и – врассыпную. Председатель кооператива, правда, замешкался, успели взять, а денежек уже и нет. Судить бы его, сукиного сына, да у него справка. Из дебильного учреждения. И пока с тем дурачком разбираются, затомился Тарас в Асинске. Скучно ему стало. Мелковат все-таки городишко для настоящей коммерции. Начали ходить упорные слухи, что нацелился он в областной центр. Как водится, кто-то верил, кто-то не верил и вдруг – на тебе! – приказ. О назначении Тараса Кувшинова начальником областного управления торговли.
Что ж, большому кораблю и плаванье соответственное.
Говоря и дальше о высоких манящих целях, однако, по разным причинам – увы! – не достигнутых, нельзя не упомянуть и о делах скульптора Владимира Обруча.
Здесь опять жестокая неудача. Ставка на Савелия Млынского не оправдала надежд. Не проявил себя разговорчивый демократ как искусный политик, ушел в тень, а потому перестал быть интересен массовому зрителю. Этот удар ошеломленный Владимир Обруч не перенес. Он... исчез. На сей счет быстро родились разные и, разумеется, противоречивые мнения. Кто-то утверждал, что уехал скульптор в Вологодскую область и там моментально спился, кто-то возражал, что все не так, что Обруч подался в кришнаиты и даже был замечен остриженный и обритый где-то под Курском в компании таких же босяков. Поскольку мы этого ничего точно не знаем, то и оспаривать не будем. Во всяком случае, мастерская его перешла в другие руки и о Бороде сейчас почти окончательно забыли. Но не исключено, что он может возникнуть вновь с очередным потрясающим шедевром "Обнаженная Демократка" и опять-таки заставит говорить о себе.
Есть еще один человек, кто, споткнувшись на дальних подступах к вершине, махнул на нее рукой. Это Костя Угловой. Провал на аукционе в сильной степени подействовал на него. Он вскоре бросил занятия живописью и устроился в малое предприятие. Малое предприятие, состоящее из способных молодых людей, занимается оформлением детских садиков и яслей. Причем дело здесь поставлено на поток, существует и конкретная специализация. Есть виртуозы в изображении Зайцев и Серых Волков, есть удивительные мастера по части Дюймовочек и Красных Шапочек. Костя освоил Чебурашек и Карлсонов. Они получаются у него, как живые, и детям безумно нравятся веселые, глядящие со стен симпатичные сказочные персонажи.
У пенсионера Мартышкина при твердых взглядах убеждения стали еще путаннее. И сотрудников газеты он ни в грош не ставит, о чем неоднократно в письменном виде извещал редакцию. Как и о том, что газета совершенно пустая и читать в ней нечего. Он по-прежнему командует духовым оркестром, а, кроме того – активнейший участник самодеятельного хора ветеранов. Хор выступает сейчас в пионерских лагерях и с большим подъемом поет "По долинам и по взгорьям..." И все бы хорошо, но вот воспитателям приходится загонять несознательных ребятишек на эти концерты силой и ставить заслоны, чтобы не разбежались.
Дела в Петропавловской церкви по-прежнему идут замечательно. Церковная казна регулярно пополняется. И прихожан стало намного больше. Этому отчасти способствует и новая дорога, которую отсыпали щебенкой и заасфальтировали в начале лета. Старики, ковыляя по гладкому асфальту, нарадоваться не могут:
– Вот это порядок, вот это по-хозяйски. А то в грязи тонули...
И с неподдельным почтением отзываются о настоятеле церкви отце Алексее. Батюшка за прошедший год еще более округлился, повеселел и похитрел. И лишь одно только очень беспокоит молодую попадью: по вечерам, за ужином, вместо обычных двух рюмочек водки, он стал выпивать три, а то и четыре. И попадья украдкой со слезами молит Бога, чтобы он вразумил ее Алешеньку.
Что касается газеты "Вперед, к свершениям!", то она сейчас имеет двух учредителей, именно тех, за которых боролись журналисты. Причем обошлось без крика, ругани и нового нагнетания страстей. Как полагают в редакции, не иначе было какое-то указание сверху, после чего собрался исполком и тихо, в пять минут выкинул садоводов из числа учредителей. Редакцию поставили в известность уже после того, как факт свершился, настоятельно посоветовав не раздувать вокруг этого нездоровой сенсации. Потрясенный Лошадь кинулся за разъяснениями к Мудрому, но и у того выведать ничего не мог. Мудрый предпочел отмахнуться, сообщив только, что время сейчас другое.
В редакции известие было встречено спокойно, лишь одна Пальма два дня ходила гоголем, победно поглядывая на всех. Восторг ее ни в ком отклика не нашел, но и печали особой не было.
Из-за чего, спрашивается, на двух сессиях копья ломали?
Лошадь, у которого вера в незыблемые устои уже порядком пошатнулась, крепко запомнил слова про другое время. А запомнив, начал понемногу переползать в стан демократов. За последние месяцы он дважды публично (!) полемизировал с председателем Совета и даже указал на недостатки в его работе. Иногда, расслабившись, он повествует на летучках или в узком кругу о том, как тяжело было работать с номенклатурой. Его исповедь нередко встречается с сочувствием, только один человек по-прежнему продолжает не верить.
– Бедный, бедный Лошадь, – издевается ядовитая Пальма, – он у нас жертва...
Аукционов редакция больше не проводит. Первый аукцион оказался и последним. Кувшинов потерял интерес. После всех расчетов ассоциации перепало всего-то двадцать три тысячи чистой прибыли. Это разве деньги? На одной "кувшинке" во много раз больше заработали. А условия для нового аукциона есть. Совсем плохо стало с товарами. Из магазинов исчезли даже полки для обуви. И предложи Элеоноре взять на себя организацию нового аукциона, она бы согласилась. Честное слово бы согласилась! Она и сейчас нет-нет, да вспомнит те сумасшедше – напряженные деньки, когда вела подготовку к такому небывалому празднику. Хорошее было время! И Наталья Утюгова с ней полностью согласна: да, хорошее было время. Личные дела у Натальи через пень-колоду, но это уж, видно, судьба такая.
Антонина Сударушкина не пишет больше о рабочем движении. По утверждению редактора, слишком точно она нащупала в той давней своей статье его пороки, которые и привели к распаду рабочего комитета. Став могильщицей шумной Безушковской команды, Антонина перекинулась на другое. Сейчас ее излюбленные темы о молодежи и о развитии частного сектора. По-прежнему нередко в ее кабинет забегает Эдик, поболтать и подурачиться. Но ни разу больше в своих взаимных подначках, игривых намеках они не подходили к той черте, за которой начинается непредсказуемое. По молчаливому согласию ни тот, ни другая не вступают в опасную зону.
А что же Эдик? Что же этот вечный раздражитель редактора? Увы, увял наш Эдик! Нет, внешне все нормально: и джинсы, и кроссовки, и маечка. Но те, кто давно не общался с ним, неприятно поражаются переменам. "Вот те на! – говорят они. – Да тот ли это Садок, которого мы знали?" По их мнению, Эдька стал гораздо брюзгливей, мелочней, и шуточки-прибауточки его сильно потускнели.
– Да что с тобой случилось? – не выдержала однажды и Антонина.
А Эдик вспылил и наговорил грубостей. Может, все дело в затхлом воздухе? Ведь Пальма по-прежнему не разрешает открывать окно в кабинете. Так и парятся оба, как в бане. Количество Пальминых болячек еще более возросло и в цифровом выражении достигло ее возраста, о чем она не единожды ставила в известность всех сотрудников редакции. Отчасти в ухудшении здоровья виноваты сырость и нестерпимые запахи, по-прежнему исходящие из подвала Пальминого дома – ремонта ведь, хоть Чемякин и обещал, там так и не сделали. И лишь одно слабо утешает: аппетит у квелой женщины как всегда прекрасный.
Однако за Эдика тревожно. Тревожно, как ни за кого другого. Лицо у него стало как у того обреченного коня, что сто раз бежит по одному и тому же кругу – отупевшее и заторможенное. Что тебе еще здесь делать, Эдик? Бросай все к черту и беги отсюда со всех ног! Хоть на жаркий юг, хоть на холодный север, хоть на ближний восток, хоть на дальний запад – но беги отсюда пока не поздно! Другой ветер, пусть ненадолго, разгонит твою кровь, расшевелит мозги. Ты же странник, Эдик. Беги! И тогда на твое пустующее место – не исключено! – вдруг да явится такой же неугомонный, как ты, баламут. И баланс в Асинске разумных и выпендрежных сил снова на некоторое время восстановится.
А, может, ты уже не хочешь?
Может, все, что тебе отпущено, ты уже совершил, и осталось последнее: дотянуть как-нибудь свою жизнь до старости – перетекать сквозь одинаковые дни и азартно замешиваться в разные мелкие события, попутно с возрастом набирая авторитет и вес среди таких же стареющих коллег? Заодно, кстати, и быт основательно обустраивая?... Тем более, что хватка у тебя есть. И мы не удивимся, если ты однажды (не слишком скоро, конечно) займешь место Лошади!
Странным образом изменился и Сенечка. В его манерах появилась несвойственная ранее жесткость. Он теперь и нагрубить иногда может, и Эдика поддразнить, и никаких сентиментальностей от него больше не услышишь. Нежная душа Семена Немоляева все-таки выстроила для себя заслон. Что скрывается за этим заслоном, что вызревает там – разглядеть не в наших силах. Но именно в новом виде Семен Петрович стал гораздо привлекательней для сотрудников редакции. Его начинают уважать. Он по-прежнему упорно пишет рассказы, но вот уже год, как не публикует их. Это еще более удивительно. Для него всегда было важно донести свое слово до читателей. Даже Пальма, которая с пренебрежением относилась к его сочинительству, и та все чаще пристает:
– Ты бы дал хоть что-нибудь для литературной страницы...
Не дает. И потому неизвестно, внял ли Сенечка призыву отражать вещественность бытия, тот самый житейский "навоз", о котором твердил Эдик. Может быть, несмотря на внешние перемены, и не внял, скажем мы, зная Сенечкино упрямство. Может быть, и не внял, ибо слишком верит в свою конечную правоту. Эту веру ничуть не разделяет жена, которая при
любом удобном случае весьма скептически отзывается о возможностях мужа-неудачника. Судя по всему, дело здесь стремительно идет к разводу, о чем ни тот, ни другая, похоже, не жалеют.
А где же, спросим мы, Обнаженная Колхозница, которая принесла и первую настоящую радость, и первое мучительное страдание Владимиру Обручу? Где та самая, из-за которой разгорелся сыр-бор накануне аукциона? Где она?
После той злополучной ночи, лишенная головы и одновременно возможности продажи с аукциона, она перешла в собственность редакции.
Бухгалтер Верочка, поскандалив немножко, под нажимом Лошади перечислила-таки музею сумму в пятьсот рублей. Голову прилепили на место, замазали трещину и сразу возник вопрос: а куда теперь девать эту развратницу? В кабинете редактора она мешала, из сотрудников никто не выказал желания взять ее себе. Кто-то пустил идею подарить ее уборщице Дусе на день рождения, мол, все равно спотыкается, когда моет, но идею отвергли, потому что Дуся могла обидеться, а уборщицы нынче в цене. Может быть, Сенечка и решился бы, но Лошадь ему принципиально не предлагал.
Кончилось тем, что Лошадь забрал ее к себе и увез на дачу. Там и пылится она в углу домика, и нет надежды, что какой-нибудь, пусть даже самый дотошный искусствовед когда-нибудь до нее доберется. Так и суждено ей, видимо, кануть в безвестность. Единственным ценителем ее является сам Максим Евсеич Тонкобрюхов, который, собрав в выходной день смородину, заскочит в домик выпить кофе из термоса и съесть булочку. И тогда он глядит на Колхозницу и неясные воспоминания о прошлой "догазетной" жизни теснятся в его голове...
Вот мы и подходим к концу нашего повествования. Нам осталось только совершить последнюю прогулку.
Мимо ЦЭС, мимо стен все еще ломаемого ресторана, мимо заросшего новым бурьяном фундамента, по щиколотку утопая в нагретом за день шлаке, поднимемся на железнодорожную насыпь, перейдем – раз, два – тускло блестящие на солнце пути и вниз, мимо бани, за угол. Да, да, да! Мы выходим на улицу Старобольничную! А там по деревянному мосточку через грязную речку, затем в горку и еще немного.
У дома номер шестьдесят остановимся. Если вы попытаетесь незаметно проскользнуть в калитку или, упаси вас бог, перелезть через забор, вас встретит яростный заливистый лай. Доступ в дом и в небольшой садик перед домом, где на ветках яблони вместо трех скрыжапелей, зверски загубленных Эдиком, теперь вызревает восемь, так вот доступ сюда зорко охраняет пес с кривым хвостом. Он посолиднел и набрался уверенности. Отчасти это объясняется тем, что он уже не безымянная дворняга. Нельзя жить среди людей, не имея имени. Дружок – так зовут сейчас этого хорошо нам знакомого пса.
И, наконец – Капитолина. Здесь самая большая неожиданность: Капитолина ждет ребенка! Новость эта до самых глубин потрясла население Асинска, вызвав изрядное количество толков и пересудов. Многие, скорее, склонны допустить непорочное зачатие, нежели то, что у Капитолины (у Капитолины!) кто-то есть. Ибо не было и нет, утверждают скептики, среди асинских мужиков достойного Капитолины. А те, кто все-таки отвергает непорочную версию, настаивают на том, что здесь не обошлось без корреспондента Немоляева. Досужие языки уже вовсю обсуждают: признает этот тихий ловкач ребенка или не признает.
Однако бог с ними, с досужими языками, ведь нас-то с вами меньше всего волнует, кто автор. Дело не в этом. Не в этом дело.
Новое состояние изменило Капитолину. Она заметно утихла, легко смирилась со вторым, келейным решением исполкома, не попыталась вернуть газету, даже в какой-то степени потеряла к ней интерес. Общество садоводов за год еще более окрепло, причем не только благодаря энергии Капитолины. Машина, запущенная властной рукой, теперь сама набирает обороты. Этому способствует аховое положение с продовольствием. Асинцы просят, требуют землю, организуют все новые садовые товарищества. Практичный ум подсказывает, что сейчас надеяться можно только на то, что сам вырастишь, соберешь, закатаешь в банки. "Не торопись, девка", – год назад говорила баба Соня и была права.
Впрочем, дела садоводческие для "девки" постепенно отходят на второй план. Не слишком они сейчас волнуют Капитолину. Там, в глубине ее недр, зреет маленький человечек. Уже слышно, как он шевелится. И Капитолина, откинувшись по вечерам на диване с каким-нибудь вышиванием, предается сладостным мечтам. Вот он родится и вырастет, будет большой, умный и добрый. Он, конечно же, исправит и переделает то, что мы тут за здорово живешь натворили. Да, да – у него будет совершенно иная судьба!...
Все мы, зачиная своих детей и рожая их, тешим себя такими надеждами. Но разве может от нас родиться не подобный нам, а кто-нибудь другой? А если даже случится невероятное – не устыдится ли этот новый человечек нас сегодняшних, не отвернется ли он от помыслов и поступков наших?... Нет, пусть уж лучше будет похож на нас. Пусть ему только выпадет побольше счастья и удачи, чем нам. А для этого – что? – не надо к его ногам цеплять груз наших нынешних несусветных глупостей. Пусть делает ошибки, пусть мучается над ними, но пусть это будут его ошибки.
Не будем мешать, оставим ее в покое. Да, каждый должен отвечать за свое. Жить своими глупостями, любовью и надеждой.
Жить и все тут.
Свидетельство о публикации №215102000279