Ночной курьер

— Сука-а-а!! А-а-а-а-р-р-р-р! Бля-я-я-ядь!! – кричал молодой повешенный, снятый с того света. Петля моталась на шее как не своя. Он вышел из подъезда в темную дождливую ночь и кричал, рычал и выл. – Ай б..я! Ай бл..! А-а-а! Р-р-р!! – визги и рыки сотрясали воздух и воду, давились соплями и всхлипами. Девушка бегала из стороны в сторону, повизгивала. Другой грубый голос кричал: – Не тронь, еб..ный… – Ноги его переплетались, как коса, и синюшное лицо маячило несуществующим пятном на глазу, как галлюцинация или соринка.
Мимо пробежал трезвый молодой человек; ему некогда было обращать внимание на безумцев, он куда-то, видимо, очень сильно спешил, даже на лица не взглянул ни разу, так – плюнул в сторону, попав повешенному на санный ботинок и скрылся. В темноту ночи, под завесу дождя. Был таков.
Отгрохотав и отстреляв молниями, небо теперь поливало спокойно и размеренно, не торопясь. Ноги то и дело вязли в грязи, ныряли в лужи – человек бежал. Вдали по-прежнему маячили три красных огонька, зазывали, манили и ждали. Добравшись до моста, он взбежал по лестнице и пошел шагом, чтобы отдышаться: на той стороне стояло нужное здание.
«Говоря: «Так вот в каком городе ты живешь!» – они имеют в виду тех, кто расположился в уютных пентхаусах по берегам реки и каждое утро, просыпаясь, глядят на реку, пьют кофе и проклинают все живое», – подумал он мельком, осматриваясь в темноте. Проезжающие машина обливали его с ног до головы; из одной по пояс высунулась пьяная бд..дь и завизжала что-то матом – больше от  радости, чем от горя, – махая руками кому-то. Может и ему – единственному пешеходу.
Подойдя к будке сторожа, он достал сигареты, и они развалились прямо в руке, все, кроме одной. Закурил. Сторож, который очень обиделся на то, что назвали его сторожем, возмущенно плюнул, крякнул, но пошел выполнять свою работу. «Она есть она – работа». Скоро он вернулся и повел человека за собой. Это был ночной курьер.
В холле было светло, тепло и приглашающе. Лифт опускался настолько бесшумно, что человек так долго нажимал и тыкал кнопку, что даже охранники начали поглядывать: а не затеял ли чего этот броский юноша, не хочет ли он подкинуть им работенки. Впрочем, и они обижались, когда их именовали охранниками и предпочитали носить имя сотрудников безопасности здания и гаража, в то время как сторож по-тутошнему именовался сотрудником круглосуточной разведки объекта.
В лифте на каждом этаже при остановке – а останавливался он на каждом, будто какой-то негодник потехи ради, спускаясь вниз, понажимал, зараза, все кнопки – некое автоматическое устройство включало цветомузыку.
«Дурацкая китайская мелодия», – подумал, ухмыльнувшись своей догадки, курьер.
— А вот и наш дорогой курьер! – первое, что услышал он, когда двери распахнулись на последнем этаже и в поле зрения появился взъерошенный нервный человек, который, рассекая воздух и нарезая прямые линии быстрым хождением туда-сюда, успокаивал себя. При этом руки он держал строго за спиной как заключенный, а туловище наклонял в направлении движения. Очки были даже треснуты чуть-чуть в уголке оправы. «Наверное, не спал больше суток», – посетила вновь догадка человека пришлого.
– Ну вот и хорошо, что вернулись, – начал тутошний человек, бросаясь навстречу и протягивая обе руки.
«Как будто я здесь уже был», – подумал курьер.
– Ну так вот… и сразу бы… – запинаясь, объяснялся взъерошенный. – Ах да, конечно, – письмо! Держите, вот, кажется, даже не намочил ничуть. Наличие можете проверить при мне. – Да Господи, какое наличие! Письмо?! Причем здесь?!.. А, впрочем, я начинаю понимать… – тут он особенно противно улыбнулся во весь рот, расплылся, как говорится, в похабной улыбке. – Вы, в общем, садись… ах да!.. а нет… Вот да, вот ваша комната на ночь – здесь и переночуете, вот кров… в общем однозначно разберетесь без меня. Простите, очень спешу. Отдыхайте.
Отбарабанив, он захлопнул дверь за собой, и быстрые и нервные шаги застукали за стенкой, – побежали прочь и скоро стихли. Курьер, опомнившись, оглядел комнату, в которую его привели и предложили ее как его личное помещение на ближайшее время, – сел на кровать и размял лицо руками. Оно было мокрое и грязное, как и руки.
«Странно, – снова подумал ночной курьер, – хоть умыться пригласил бы для начала, а то сразу вот ваша комната… Да и какая может быть, к чертовой матери, комната, кода у меня еще рабочая ночь не кончилась и три халтуры висят?!»
Он потрогал наплечную сумку, проверив таким образом ее на прежнюю наличность доверенных ему хозяином вещей, и прошелся по комнате. В углу он обнаружил внутреннюю дверь, а за ней – уборную с раковиной для умываний и даже подмываний.
«Очень уместно, даже превосходно, – подумал он. – Вот и замечательно, в самый раз!»
Снял отяжелевшие сапоги, обстучал о притолоку – комья грязи осыпались наполовину, другая половина продолжала утяжелять его легкую прежде, беговую обувь.
«В сапогах нестись очень удобно, напрасно многие считают, что нет, напрасно».
Это были снова его мысли, к сожалению, нельзя параллельно комментарию вести полную перепись его мыслей, поскольку многое интересное пропадает безвозмездно.

*
 Теперь я очень аккуратно подхожу к телефону: беру трубку двумя пальцами и, прежде чем сказать шепотом «алло, – я прислушиваюсь к ней, принюхиваюсь, и, если вдруг почую что неладное, – сразу бросаю откуда взял.
*
Вот называют меня пошляком и грубияном, а сами весь день молчат да губки дуют, а вечером придут домой да под подушку свою как наговорят разом, очередью пулеметной весь матюгальный запас: и бл.., и ху, и все остальное прочее оттуда исходящее. Пошляки!
*
Серым утром дедушка у метро остановился, топнул сапожком и закричал:
— А что это мне все Путин говорите?! Путин?! Какой нах..й Путин, а?! Я сам себе Путин! Да! И Медведев я. Ак нах... кхе… кхе… кхе… А, сволота! Ох! Я вам дам Путина, все власть чуете, носом в дерьмо вас ткнуть! Все пропукали, скоты! Тьфу!
Развернулся дедушка и собрался было идти, наговорившись всласть. Дядя милиционер запрыгал по ступенькам – задержать нарушителя, – соскочила туфля со ступеньки на плевке, – полетел дядька вниз солнышком, – спрыгнула фуражка с молодой головы, – нежно обритые с синевой щеки окрасились свежим багрянцем – помутнели глаза. Дедушка ушел.
Молодая офисная бля..ь осталась без мужа в тридцать лет, побежала помогать подниматься, розовым платочком вытирала кровь и грязь с души ментовской. Так и познакомились, так и поженились.
Дед шел-шел, на асфальт ранняя пташка упала мертвой – это был погибший воробушек: он без головы упал. Дед наступил на него и не заметил, как по асфальту размазал тяжелым сапогом крохотное хрусткое тельце воробья.
– Товарищи! Я призываю! – кричал какой-то сумасшедший у трамвая – ему отдавили ноги лет тридцать назад, до сих пор кричит и плачет. – Я требую внимания по общепринятым в 47-м году конвенциям, и международным соглашением сим я это заверяю в письменном виде! Вот, пожалуйста! Кто скажет, что я не большевик? Не я ли проливал сукровицу в палатах сантехнического треста?! Междоусобного Бога междуутробной войной! В мать, мать! Заклинаю!
Тетка толстая неслась в трамвай, – сшибла мужичонку, – очки слетели, кокнулись, – с тетки слетели очки: у мужика не было очков – он не интеллигент был, он просто старый больной человек и член дорожного конгресса.
— Он пьяный был! – сказали люди, хотя их об этом никто еще не спрашивал, потому что человек поднялся и заплясал, и в воздухе заныло тревожно, и люди поэтому заговорили в один голос:
— Он пьяный был, пьяный, сам-сам, пьяный! – не зная точно, о ком будет идти теперь эта речь, но заранее обременяя пострадавшего называться лишь пьяным, а не страждущим, терпящим или молящим.
— Пьяный-пьяный! Хрю-хрю-хрю! Вые..и его! Копытцем сковырни ему нос! Нос крючком! Зацепи! Порви ноздрю!
Пусть течет-течет-течет по улицам да по красным 20 лет октября, 30 лет октября! Вечность октябрю! Всю власть Ленину и Гаврииле Горбачеву! Взносы, господа! Делайте взносы, сучьи племенные породы…
А мертвая голова воробушка ест хлебушек, макая мякушкой в липкий желтый мед, капающий с лугового дерева раз в день, раз в день… не боль… не боль.

*
Я сидел под кустом и не заметил, как сменились цвета и новой краской поналяпала везде осень. Новая осень, старая осень – всегда осень. Можно идти, в голову не вбирая посторонних мыслей, – только значимыми для сердца впечатлениями утешаться и услащать пытливую до муки душу. Шерудить в карманах, гоняя по-за прокладкой семечки и что-то еще, давно интересующее пальцы и пропавшее давно, так давно, что, наверно, потеряло всякую ценность и стало не нужной детской игрушкой выросшего в дамки усталого короля белой масти в черную непогоду.
Когда дожди, когда пивная закрыта… Нет, только кажется: вон под козырьком горит еле свет, скрипит, слышу, дверка: лачужка впускает хмельного бродягу, труженика дорог и разбитых переносиц. Там мы тяпнем по полстаканчика. Мне не нравится слово «стакашка»: оно, как «таракашка», почти, как «какашка», совсем, как «чебурашка» и что-то невыносимо детское, что давно осталось, как сказано выше, давным-давно, и стоило бы подчеркнуть, что никогда не поздно, но все беспросветно… и навсегда… Устал.
Только тихий мутный свет, потемки и шепотом ругань, чтобы не спугнуть друг друга в этом райском пристанище, где передовые ангелы сушат сапоги и мы собрались за одним столом со Христом. Ибо и он всегда там, где убогие собираются вместе. «Убогие» – ищущие Бога, у Бога ищущие пристанища в пазухе. А один человек спросил, как добраться до храма Христа Спасителя и едет ли автобус туда, проезжает ли мимо трамвай или троллейбус? И все ответили, что идти надо пешком. А он взобрался в новый двухъярусный трамвай с грязными зелеными ногами да к богу в душу угодил на перекрестке, – из окошка вылетел и летел метров сто до фонаря с агитлистовкой: «Голосуй за Жириновского!».
Все кончилось, померкло и никогда не сбылось, отчего неизвестно. За стаканом потому что не ходи в первый понедельник второго дня осени, когда не высморкнуты сопли у многих со сна, и лобовой сквозняк осушает мозги, выращенные в банке грибково-кустовым методом. Методом методологии с медным и мёдным вкусом и запахом. А для носа специально есть специально выделенные пробковые затычки антироссийской фирма «Пакинос». «Пакинос в любой понос! Словесный, уморительный и умопомрачительный! Ум! Пом! Трам-пам-пам! Пом-пом!» Словесная дрянь, и больше ничего достойного, покойного и слово позволяющего...

*
Ну что?! Хочу обрадовать всех и, в первую очередь, себя: сегодня начался новый день. А нет, не просто! Сегодня совершенно новый день и новая жизнь. О всем, что было вчера, мы оставим самые смутные воспоминания, а лучше – совсем, к чертям, забудем. Все с чистого стакана. За мной.
Можно пойти в бар, кабачок, забегаловку. Взять пивка, селедочки. Сидеть – курить или делать вид, что куришь, если собрался что-то вроде бросать. Тогда можно и пивка даже не брать, а чайку взять. Мешать его ложечкой, поглядывать на всякие липкие попки и точка. Молчком все, молчком, не больше, чем тень, не меньше, чем пустой звук.
Капли, как бомбочки, взрывали воду на асфальте, и она разлеталась брызгами по сторонам; брызги сцеплялись, стекались капли, и снова падали, собирались в лужи, и снова взрывались, пока шел дождь. Всю ночь. И утром еще, пока я уходил, думал, что уходил, блуждая по кругу, от места преступления не больше, чем на пятьсот шагов. Однако! Я просто устал читать все книги, хранить молчание, всех нас, гладить по головушке чужую дочку, кипяточком поить свою кровь. Я вошел туда, как царь входит к шлюхам. Она сидела одна в кресле, ноги укутаны пледом, голова – платком. Все так, все так… Стоило взять в руку этот тяжелый ее молоток, которым, старая, колола себе орехи, как он превратился в руках моих, руках убийцы, – в окровавленную большую кувалду, с повисшими на ней ошметками мяса и бабкиными мозгами. Я потом извлек все содержимое ее тело – вывалил на пол и поигрался этим, повалял на ладошках, посмеиваясь, как в первом классе перед девочкой, потом растащил по полу вместе с рваными, липкими, благоухающими старушечьими колготами серого цвета, затем цвета табака, затем бурого цвета. Помочился в угол и — ушел… Туда, где складывала она телеграммы 29 лет. Все как одна: «Я долго думал и, кажется, ни о чем. Все давно понятно и решено. Завтра я выйду из строя. Я попрошусь. Без тебя нет совсем… Без тебя не люблю!..» Ох уж мне эти… Все они так! Сначала… А потом!.. Потом!.. В общем гори оно все… Я все поджег – и к бабушке! К такой-то, соответственно, какой уж заслужили. Однако! Пусть все пылает. Приедут человечки и будут кричать: «Ворот отворачивай и рукав!» Набегут человечки. Переживать будут, что не с ними. Рады, что опять, но мимо. Как всегда, как всегда. Запишите на память координаты и местность: широты никакой, долготы никакой. Чушь одна кругом и пустошь мирская. Небо черное от копоти и дыма, отблески огня, как зарево. Черные и бордовые птицы летают – плачут и кричат о спасение. Здания серы, таращатся пустыми, разбитыми, глазищами-дырами. Воют-ноют раскаленными трубами, лопающимися. Вонь кругом.
Я сидел недалеко и не плакал, просто грустил, глупил и пукал от застенчивости и чего-то еще, что съедено было второпях у старушки. Забудьте, забудьте все! Но нет! Разве вы можете! Суд ему подавай! Сейчас-с! Получите. Сидят судьи, сидят проститутки в париках. Охламоны. Ох, моны мои Лизы. Лизы моны, стерео-моны. Все пораспишу по разным пластинкам, все на черточки, на точки с запятой – пораспродам с большой буквы с большой ярмарки в Осташково. Там съезд внеочередной 20 лет несуществующий партии. А как же? Иначе скажите? Ну нет-с. Вот… … … … … … …
И забыл сказать, что ведь как Раскольников совсем. Тот только от раскола пошел, в голове в смысле раскололось нечто, а потом уже все остальное осторожно взошло в его ум и совесть. А у меня же иначе – не раскалывается, не раскалывается ничего, все только плачет, целуется втихаря по углам, по подъездам да зассанным кустам…
– Ну вот уж без этого совершенно точно можно было и обойтись, молодой человек. Вот в этом уж я совершенно точно уверен.
И я, и я! Павел Петрович, какой-то Петрович, милый Петрович, Питрович, Питр, Пидренко ко мне не хочет сявка бери щенка пока маленький, бесплатно дают, и топи в прорубе, в унитазе, в условиях сугубо городского места жительства, из которого, при вашем-то здоровьице, несомненно и целесообразно было бы переехать немедленно и неоспоримо, не задерживаясь ни на секундочку, прорвавшую кармашки и… в леса, господа, в леса! Милости просим! Там масла сивушные, ивушки, верблюжатинка свежая, не кропленная еще, под маринадом. Шишки-шишки все и тропиночки. Густо. А так не за чем потому что ни как а еще и укушу.

*
Уж не знаю, как там насчет искусства, но человек новый всегда радует глаз. Конечно, смотря по обстоятельствам: так ведь на улице где – в толчее – его и не приметишь сразу – совсем нового-то человека. А вот придет такой к вам на работу, где сами-то вы, может, давным-давно сиднем сидите, – ну или носитесь сломя голову (этого я уж знать не знаю), а оно-то и видно сразу: совершенно новый человек – с иголочки весь – хоть на витрину ставь. И это ведь не оттого, что он…

*
На кухне бабушка с мамой что-то готовили – было душно там и вкусно пахло. Я приотворил дверь в комнату сестры: та сидела тихо, как всегда за столом, – с виду за уроками, а сама тихонько плакала. Я догадался: чуть вздрагивали плечи, еле слышен был в тишине за закрытым окном звук капающих в тетрадку слез. Она не заметила, и я ушел, никому ничего не сказал, хоть что-то такое и подумалось мне.


Рецензии