Сонные люди. Часть 1

Александр Малиновский
СОННЫЕ ЛЮДИ

Полночь бьет… Заснуть пора,
Отчего-то страшно спать.
С другом, что ли, до утра
Вслух теперь бы помечтать.
Николай Минский

Рано или поздно так произойдет
Все погаснут звёзды, небо упадёт
Грустная минута, горе через край
Ты захочешь чуда, ты захочешь чуда
Так захочешь чуда, что поверишь в рай
Гарик Сукачёв

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
СНЫ И ЯВИ

1

- Папа – бяка!
Сашин указательный палец, прицеленный в недосягаемую высь, устремился в сторону бородатого отцовского лица – незлого, но сейчас перекошенного досадой и раздражением.
Для устойчивости Саша взялся свободной рукой за ножку стула. Зажмурившись, набрал воздуха и снова выпалил:
- Бяка! Кака!
Отец закашлялся, отёр пот со лба и растерянно схватился за бороду.
- Что такое? – бестолково спросил он.
- А то! – отозвалась мать, стоявшая по другую сторону небольшого округлого стола. – А то, Владимир Сергеевич, что спеси вашей никто больше выдержать не в состоянии. Вы видите, младенец – и тот заговорил! – Она неохотно улыбнулась сквозь подсыхающие слёзы.
- Помилуй, да ведь детям порой случается заговорить… Младенцу-то полтора года, не в пелёнках уже, - отец нерешительно пытался иронизировать. – Ну да ладно. Давай, что ли, Верочка, помиримся… Ты не ангел, да и я бываю иногда излишне крут…

2

Отчего не летится?
Может быть, оттого, что небо перекрыто потрескавшимся потолком?
Саша незаметно выбрался во двор. Миновав траву по плечи, вышел на крохотную поляну. Позади, в доме, родители и старшие братья галдели своё.
Он задрал голову. Вперил взгляд в затейливое зверообразное облако, словно хотел уцепиться глазами, подняться на взгляде. Облако не заметило. Земля слегка закачалась, но оставалась под ногами.
Не вышло.
Саша оттолкнулся изо всех сил – и привычно упал. Должно быть, надо быстрее прыгать снова, пока ты ещё в воздухе… Но нет – сильнее только ушибёшься.
Может, надо прыгнуть с крыши? Или лучше с дерева… Саша снова задрал голову. Вон с той большой сосны, если добраться до самого верха, можно перелезть на облако. Ну, или до него доскочить, схватиться. А там – и дальше, выше. (Доберусь до Бога?.. Какой он?..)
Как это – забираться по деревьям? Ведь Мишка умеет. Да его не попросишь показать. Скажет: «ты маленький», и опять смеяться будет. А вот кто Мишке показал? Он же самый большой. Раньше он был маленький, и были только папа с мамой. (А где же я был всё-таки? И Митя?..) Но папа про дерево не может учить. Потому что он не разрешает. А мама, небось, и не умеет по деревьям лазить. И няня не умеет. Они же не мальчики.
Может, есть такие секреты, которые только дети знают, а взрослым не говорят? Да нет, постой… Куда же тогда эти секреты потом деваются?
Стало быть, никто Мишку не учил, а он сам сумел. Значит, и я сумею!
Саша бродил среди травы, пружинившей, как тюфяк. Нашёл сосну с низко висящими ветвями. Схватился, подтянулся, неуклюже и не сразу сел на ветку верхом. Следующая неудобно выросла далеко сбоку, пришлось попотеть.
Когда очередной ухваченный им сук подломился, Саша не успел испугаться. Сеть переплетённых ветвей, слегка ободрав, на полпути поймала его. «В какой руке держат ложку?» - глупо вспомнилось зачем-то из ненужной сейчас, нездешней премудрости. Слева было небо, справа земля. А он запутался посередине. Над головой – дерево, нелепо растущее поперёк. Под ногами – такое же дерево, но далеко.
Из дома уже бежала с криками мама.

3

Кто он – похожий на меня, как две капли? И точно ли так уж похож? Для чего ж тогда отдельный я?..
Саша на цыпочках вышел из детской, схваченной сном, и пытливо всматривается в зеркало. Там, внутри, тоже раннее утро, залитое мягким светом такого же летнего солнца. Когда мамы перед зеркалом глядели друг в друга – оказывались совсем одинаковы. А вот в отношении самого себя Сашу брали сомнения. Ну, пусть это и вправду я…
Там, за зеркалом, мало места. От двери столовой – лишь половина. Значит, тот мир не «совсем такой же», а всё-таки отличается. Если даже всё, что в нём есть, точь в точь похоже на здешнее, - тамошний Саша не сумеет выйти во двор. Никогда. В зеркале ведь нет двора. Выходит, и жизнь вовсе другая. Как не скучно им жить в малюсеньком кусочке? Наверное, скучно. Хотя тамошний я виду не подаёт.
Мальчик приблизил глаза к зеркалу и скосил глаза вбок. Дверь в столовую стала видна целиком. Получается, ихний мир больше, чем сразу можно увидеть. Но как ни изогнись, двора и улицы всё равно внутри нету.
Стало жалко зазеркального себя. Вывести бы его да всё показать. Я, никогда не видавший деревьев, не знающий запаха калитки – разве это тот же я? Саша чуть отошёл и сунулся носом в узенький промежуток между рамой зеркала и стенкой. Толку нет: там только темно. Разве спереди войти? Он встал перед зеркалом и с размаху пошёл на него, словно впереди нет никакой преграды. Тот, внутри, шагнул навстречу. Вдруг раздался звон, и сразу ничего не стало видно. Сразу перед носом – стенка и кромешная темень. Саша вмиг отступил. Мир внутри пошёл трещиной, его стало два или три. Совсем маленьких и тесных, - успел подумать мальчик. Раздавшиеся причитания няни заставили его попытаться исчезнуть. Но сразу оказаться в кровати, как водится, не вышло: до неё пришлось опять бежать по скрипу гадких половиц, и опять его сейчас накажут и не поверят. У того, в зеркале, места мало, зато его, вроде, никто не наказывает. Что лучше – чтоб мир был большой или чтоб не наказывали? Нет! Всё же лучше и то, и другое. Только чтобы разом.

4

Кромешная темень во всём мире. Все спят кругом. Даже Мишка не сопит, вопреки обычному. Ничего не слыхать, и Саша всё равно что один. Стена рядом с его кроваткой залита (единственная в комнате) скучным, позднесумеречным светом. Так она и светится – равномерно и уныло, от угла до угла, без переходов и отблесков. В вершке от неё – снова темнота. С освещением должно бы быть веселей, но Саше не по себе.
Чёрная тень, по росту – взрослая, вырастает на земле неподалёку от кроватки. Края тени кое-где слегка размыты и клубятся, как воздух над костерком. Теперь Саше становится уже страшно. Он целиком забрался бы под одеяло, но боится пошевелиться, да как будто и не может.
Тень заговорила шелестяще, ничего не разобрать. Голос как у мужчины, только не папин и не Николаюшкин, без цвета, ничей. Зачем же говорят, что тень – это «она»?.. Тень кивает Саше, и от этого мурашки по коже. Шелестящий голос становится отчётливым:
- Ты будешь слушаться.
Он про это не спрашивает, как мама или папа, он точно знает. Даже словно бы этим грозит. В голосе – не похвала, а злая издёвка.
Побежать сейчас к Мишке в постель, разбудить его, он ведь что-нибудь сделает. Но пошевелиться не получается. Саше жуткая охота крикнуть, и воздуху набрал, а выходит только тихий, едва слышный стон. Мальчик ещё раз изо всех сил напрягся крикнуть – и проснулся.
Не светится никакая стена. В доме ночь. Мишка привычно сопит. Как глаза привыкли – увидел: все на своих местах, никого чужого нету. Саша и как проснулся, быстро понял, что прежнее был сон.
Что ж раньше не догадался? Взяла досада. Если б спать и знать, что ты просто спишь, было бы не страшно. Можно было бы там, во сне, сделать всё что пожелаешь, и тень прогнать, и проснуться. Да и тени бы он сказал, что она придумалась и ему только снится – что б она после этого могла? Разве обратно раздуматься!

5

- Ну, Аграфена! Нам надоело уже. Сколько можно торчать во дворе?
- И-и, что ж тебе, Миша? Слава Богу, солнышко на небе, дождика нету. Играй да играй! Сам ведь всякий час на двор бегаешь, - вздохнула няня.
- А теперь не сам! – угрюмо буркнул Саша. – Отчего мама кричала?
- Да говорю ж тебе. Перед новым братиком мама всегда кричит, - объяснил девятилетний Миша, выдавая доверенный ему папой секрет.
- А почему сестрёнки нет? – спросил Митя. – Я говорил ведь ей, что хочу девочку.
- Бог ведает – братик или сестрёнка будет у вас, - ответила Аграфена. – Отец ужо выйдет и скажет. А только хотеть надо братика. Муштина – всему голова, и дому голова.
- Кого хочу, того и буду хотеть, - заупрямился Митя. – А если мужчина дому голова, а нас уж вон сколько, и сколько тогда у дома голов? – Мальчик засмеялся, представив себе картину. – Прямо дом-страшилище!
- Грех тебе, Митя, - что городишь! – Нахмурившаяся Аграфена перекрестилась. – Не вздумай адовы видЕния таковы-то призывать!
- А если сестрёнков не будет, над кем же я тогда буду голова? – не сдавался Митя. – Только над тобой и над мамой?
- Это я над ними буду голова, дурак! – Миша не давал забыть о своём старшинстве. – Я первый!
- Между первой и второй промежуток небольшой! – парировал Митя, восьми лет отроду, и получил немедленный подзатыльник от Аграфены. – За что это? – возмутился он, одновременно пихая старшего брата в виде доступной компенсации. – Так дядя Борис говорил в столовой, вот ему и давай тычкА!
- Дядя Борис какую ересь скажет, а тебе повторять не след. Почитать должон ты отца своего и мать свою, - сказала няня.
- Если почитать, какая же я тогда голова?
- Ты не голова, ты попа, - воодушевился Миша, слегка наддав братцу коленкой. Старшие дети стали, гогоча, возиться и бегать друг за дружкой, вкладывая в это занятие всё своё беспокойство от необычного распорядка дня и от того непонятного, что делалось рядом, в доме.
Шестилетний Саша некоторое время наблюдал за ними, раздумывая, к кому примкнуть, потом вспомнил какую-то недодуманную мысль и обернулся к няне:
- А почему это папа выйдет и скажет? Почему мама кричит, а папа выходит и говорит? Это он решает, будет рождаться мальчик или девочка?
- Христос с тобой, Сашенька! Такое Господь Бог решает, а человеки никто не знает наперёд.
- Для чего же папа выходит и говорит? Он играет, как будто он – Бог, да?
- Не играет он, а поставлен Богом над женою и детьми.
- Для чего поставлен? Богу разве бывает некогда?
- Не бывает такого. Бог всё видит, знает и всё, что пожелает, может.
- И что ж тогда? Сам бы выходил да говорил. Вот на что интереснее бы всё было!
- Он к святым угодникам выходит только.
- А почему только к угодникам? Зачем это? – Саше вспомнился давешний папин рассказ за обедом о его горделивом столоначальнике, который с простыми чиновниками разговаривает только через секретаря. Папе это, видно, не понравилось. Но вслух мальчик такого вспоминать не стал, чуя, что добрая Аграфена, хоть и не даст подзатыльника своему любимцу, а снова сильно огорчится. Аграфену было жалко.
- Раньше бывало, что являлся Бог всему миру. А теперь сокрылся: это, Сашенька, за грехи наши.
«Вот и столоначальник тот первые дни всех ласково обходил», - пронеслось в Сашиной голове как-то неясно. Мальчику виделся стол со множеством ящичков, в каждом из которых кто-нибудь сидит – скучает, дожидается, когда откроют хоть ненадолго. А начальник сидит за столом и ящичков вовремя открывать не хочет. Только где там ещё помещается секретарь?..
- А какие грехи, няня?
- Все мы, Сашенька, грешим. Ты, примерно, для чего лазил на дерево?
- А у тебя, няня, тоже есть грехи?
- А то как же! У всех человеков есть они.
- Да ведь ты не лазила на дерево! Что за грехи у тебя? Расскажи.
- Много будешь знать – состаришься скоро. Иди играй.
- А доктор для чего пришёл?
- Знамо, лечит.
- Да кого ж он лечит? От чего? У нас вроде все здоровы.
- За мамой глядит, чтоб всё было как след. И за младенцем.
- Братики разве родятся больные?
- Всяко бывает.
- Или это людь заболеет, оттого и родится? Потом все живут-болеют… - неожиданная мысль влекла Сашу всё дальше. – Умрут и вылечатся.
- Несусветица какая! Вперёд родятся, а после всё остальное.
- Как же у них могут быть грехи, как только родятся?
- За что ни возьмись – про всё спрошаешь! Так-то до греха и впрямь недалеко… Иди, сказано, играй.

6

На братика Володю ходили смотреть к маме в комнату вместе, всем ребячьим гуртом. Мише, смутно помнившему младенчество Саши, не так сильно было в диковинку. Сашиному же изумлению и весёлому беспокойству не было конца:
- Зачем он без волос! Давай у меня немножко отрежем и ему приладим!
- Маленькие всегда почти без волос, - улыбнулась счастливая мама. – Потом вырастут.
- И у меня не было? – Саша задумчиво погладил себя по голове.
- И у тебя не было.
- Да как столько волос может вырасти от ничевА? Когда волос уже есть, он растёт и длиннеет. А коли нету его – как же он возьмётся?
Неутомимый ход Сашиного размышления прервал на сей раз маленький Володя, разинув ротик и громко захныкав. Мама стала усердно качать его. Она сопровождала свои движения бессловесной песней, словно бы больше понятной ему, тоже бессловесному.
- Что он плачет? Родился – и ему тут не нравится?
- Много всех вас пришло; он ещё столько народу и не видел.
- А ты скажи ему, что мы хорошие, что мы все его любим: он и не станет плакать.
- Он ведь слов не понимает пока.
- А я тоже слов не понимал, когда был совсем маленький?
- Нет, Саша; не понимал.
- Совсем-совсем ничегошеньки?
- Совсем-совсем.
- Откуда же я тогда начал понимать? Если ничего не понимаешь, как можно понять?
- Господи, Саша, от тебя голова кругом, право слово. Уймись хоть сегодня! Видишь, сколько всего случилось!
- Когда он станет понимать, я его сразу спрошу.
- Непременно спросишь!
- Ты меня тогда, как он понимать станет, сразу со двора позови.
Малютка вдруг потянул ручонки к Саше. Тот наклонился, и братишка с силой дёрнул его за кудри – русые, как у всех младших членов семейства. Саше показалось, что кроха в первый раз улыбнулся.
- Видишь, мама? Володя хочет мои волосы… Он всё понял, мам! Ты думала что он не понимает, а такого не бывает! Он всё знает, и даже ещё что-нибудь знает, чего мы не знаем, но только не скажет. Не хочет говорить.
- Ну, пусть так, - со смехом согласилась мама. – Вы теперь идите, мальчики. Уж дальше вы на него успеете насмотреться. А нам кушать пора и отдыхать.
Ребятишки высыпали в сени и оттуда во двор, слегка толкаясь в узких дверях. Мишу видимым образом смутила Сашина догадка о каком-то исключительном знании, обладателем которого был новорожденный. Миша, как старшенький, всегда до сих пор лучше всё знал и умел; братья обо всём относились к нему с вопросами. Теперь же его привычный авторитет как будто пошатнулся, и он решил на всякий случай проявить насмешливый скептицизм:
- Глупый ты, Сашок.
- Это ещё почему?
- Про маленького думаешь, как будто он человек.
- Он людь, - недолго думая, непритязательно уточнил Саша. Уж на это Миша не нашёлся что ответить.

7

- Меня Володя за волосы дёрнул, - с гордостью доложился Саша Аграфене. – Значит, он меня больше всех любит, да?
- Он, Саша, всех любит, - примирительно отвечала няня, с трудом сдерживая улыбку.
- Всех-всех?
- Знамо.
- И злых?
- Где ж ему видать злых?
- А когда б увидел? Что б сказал. Ну или… подумал?
- Зусим уж мало кто станет ко младенцу злом поворачиваться… Да и то! Что ж ему думать? Младенец – словно Христос.
- Да? – удивился Саша; в его голове что-то напряжённо завертелось.
- Известно.
- Выходит, верно я маме объяснял, что всё он знает?
- Ну-у… Бог его ведает.
- Он помнит, что в пузе было?
- Что несёшь, чудушко? Не срами меня…
«Там ведь одни какашки, - решил Саша про себя, - оттого и срамно; потому все это дальше и забывают – зачем надо какашки помнить?». От расспросов на эту тему он решил воздержаться, ибо обижать Аграфену не любил и не хотел. Между тем мысль его продолжала своё неудержимое движение.
- А я, как был совсем маленький, тоже был как Христос?
Няня задумалась и несколько смутилась:
- Был. Только спрашивать вот так негоже.
- Почему? Разве это дурно, что я такой был?
- Вовсе не дурно, а всё спрашивать негоже.
- А я буду снова таким?
- Чего городишь-то? Этого нельзя, - Аграфена смутно заволновалась и начала терять терпение.
- Да почему?
- Богу только можно. Человеку предел поставлен.
- А ведь все были маленькими? А потом стали хуже?
- Хуже.
- А самые старые – самые плохие?
Тут маленький Сократ схлопотал-таки подзатыльник.
- Старшие знают, что к чему!
- Что ж они – командуют Христами?
Аграфена выходила из себя с неожиданной и непонятной для Саши быстротой:
- Кормит кто вас, пострелят? Исть, небось, хочется! Кашку любишь не або какую, а с молочком! Без старых ты бы и вырасти не мог.
«А Христам есть не хочется?» - остался у Саши вопрос на языке.
Мальчик наконец отошёл – однако, озадаченный. Так и не уяснилось – чем же плоха кашка с молочком и для чего за неё сердиться. Кроме того, по всему няниному рассуждению выходило, что вырастать как будто и не стоит. Но вырасти ему всё же хотелось очень. «Вот уже когда я вырасту, то…» Что такое «то», определить было трудно. Мысли сразу расползались и разбегались в разные стороны. «Да ну совсем!» - решил он и побежал на двор к старшим братьям.

8

Утром Саша проснулся с неясным ощущением беспокойства. Как будто ночью мама с папой, против обыкновенного, ходили по дому, звали друг друга, шептались и даже переходили на полный голос, а из-под двери ползла полозка света – несвоевременная и потому неуютная. Как будто даже кто-то заходил с улицы. Полно: вправду ли всё это было? Или приснилось? Даже не хотелось и узнавать – до того что-то тяжёлое, устало-всамделишное звучало в том ночном говоре.
А между тем стоило открыть глаза, как смысл утра, противоречащий всему недоуслышанному ночью, заполонил Сашины чувства. Так нежно светило солнышко, словно вспомнив недавно ушедшее лето! Так оживлённо чирикал кто-то бодренький за окном! Тепло, свежо, и запахи трав врываются в раскрытое окно… Саша, не глядя, потрогал пальцем привычную, наизусть знакомую щербинку на одном из брёвен ближней стены. Щербинка оставалась на своём месте, словно удостоверяя: всё в порядке, всё как всегда, всё как заведено.
Мальчик обрадовался, что мрачное и тревожное прошло стороной, не пристав к нему. Вскочил и побежал из пустой уже детской, но сразу будто споткнулся об посеревший взгляд няни.
- Что ты? – спросил он, от неожиданности даже не сказав доброго утра, и погладил Аграфену по руке – одновременно утешая её неизвестно к чему и ища от неё утешения себе.
Няня лишь вздохнула:
- Зайди, Сашенька, к матушке.
- Конечно, зайду. Как же мне к ней не зайти… А что случилось-то? – пытливо дёрнул он няню за рукав.
Она всё твердила:
- Зайди, Сашенька, зайди…
Вот и дверь комнаты, отчего-то изнутри закрытая. Мальчик нетерпеливо застучал по ней кулаком.
- Кто это? – послышался мамин голос, странно далёкий, отсутствующий.
- Да я же!
- Саша?.. Встал уже?
Снова замолчала мама.
- Ты зачем закрылась?
- Знаешь ли, что… Ты, пожалуй, позови Мишу и Митю со двора… Тогда и зайдите все разом.
Старшие братья тоже успели понять: не всё ладно что-то. Задумчивые сидели они на крыльце. Видно, в доме только и ждали пробуждения Саши. Тот оглянулся на жухнущую помалу траву, на деревья и забор, словно у них разыскивая себе подкрепления.
- А папа где?
- Ушёл ни свет ни заря, - хмуро ответил Миша. – Я когда на крылечко вышел, он уже калитку закрывал.
- В присутствие? – Саша старался быть деловитым.
Миша вздохнул:
- Он так рано в присутствие не ходит.
- А Володя маленький где?
- У мамы, наверно.
- Ну да. Где ж ему ещё и быть…
Приглушённо-торопливо вошли в дом маленькие человеки. Мама открыла им бледная. Как-то сразу все ощутили, опережая собственные вопросительно-ищущие взгляды, что Володи нет в комнате.
- Сядьте, мальчики, - сказала мама.
- Куда садиться-то? Для чего?
- Не бегай, Саша! Сядь, я тебе говорю. На кровать садись, со всеми рядышком.
-А ты?
- А я здесь, - мама опустилась на стул напротив и сдавленно замолкла, крепко и судорожно прижав руки к коленям.
Молчали с полминуты, но Саше они показались вечностью. Он никак не мог уняться:
- Мы зачем так сидим? На дорожку, что ли?
- На дорожку? – Мама удивлённо задумалась. – На дорожку… Нет. Мы все останемся дома… Умер ваш братик Володя.
Снова воцарилось молчание, и зрела в нём недоуменная тоска.
- Как умер? – Саша захлопал глазами. – А куда он делся?
- К ангелам он отправился и к Богу.
- А мы?
- А мы здесь.
- Почему? – почти крикнул мальчик уже сердито.
- Так Бог хочет, - ответила мама отрешённо, будто почти рассеянно.
- Бог ведь добрый? – смутно удивился Митя.
- Добрый! Добрый, Митенька, - подтвердила мама беспомощно и, казалось, виновато даже. – Отец Герасим уж отпел Володеньку с утра, пока вы спали.
«Отпел» Володю? И теперь его с нами нет? Саше стало страшно. Он прежде думал, что если поют – или весело, как дядя Борис иногда, или серьёзно и все вместе собираются, как в церкви. Когда няня поёт – или все сидят-задумаются, или засыпают. Но утром же – просыпаются! А тут – «отпел» прочь, как если отвёл вон… Зачем отпел? Почему их не разбудили? Они бы не дали маленького отпеть куда ни попадя!
Миша как замолчал мрачно, войдя, так и сидел.
- Так что ж мы? – потерялся Саша. – Что ж делать-то? Не сидеть же…
- Молись, - мама, наклонившись к кровати, погладила его по коленке. – Богу молись. Чтоб упокоил твоего братика.
- Упокоил – это значит чтоб с ангелами, ТАМ где-то? Я не хочу, чтобы упокоил! Что ж покойного здесь, когда так…
- Упокоит – тогда ему будет хорошо.
- Что ж хорошего-то? – Саша удивлённо посмотрел на маму словно впервые и задумался. Как же можно любить – а потом так просто взять да отдать?.. Ну коли даже и ангелам… Незнаком он с этими ангелами, да и мама, наверняка, тоже.
Вдобавок ему вдруг снова показалось, что Володя, как в первый свой день дома, улыбаясь, тянется к его вихрам. И совсем явственно, словно братишка рядом… Никак не понять ничего. Разве ж можно быть – и вдруг куда-нибудь деться? Надо скорее что-то сделать!
Помнится, Аграфена говорила: если сильно-сильно верить и очень-очень молиться – Бог точно поможет. Значит, всё сделает? Мальчик оглянулся вокруг:
- Давайте вместе все помолимся, чтобы Бог вернул Володю!
- Не вернёт! – бессильно, но убеждённо выдавила из себя мама.
- Так почему же?
Мама залилась слезами, не сдерживаясь больше. Вслед за нею всё громче захлюпали дети.

9

Тук-тук. Тук-тук. Тук-тук…
Как будто стук молотка, мерный и неспешный, вновь удостоверял: жизнь идёт; сколько всего ни случилось, а мир всё-таки стоит; мы – тут. Тук-тут… О том же говорило и морщинистое, как узловатый древесный ствол, лицо Николаюшки – доброе и невозмутимо-спокойное.
Саша всегда любил наблюдать за Николаюшкиной работой. Вот и теперь мальчик смотрел, как старый плотник ладит покосившуюся калитку; как, вздохнув, присаживается он потом на пенёк и неторопливо сворачивает цигарку. Его можно спросить обо всём: он, кажется, нипочём не растеряется. И не станет, как иные, произносить неясные, тёмные слова, от которых потеряешься сам да позабудёшь, о чём спрашивал.
- Скажи, Николаюшка. А как мне Володю вернуть?
- Не выйдет ничего, - ответил тот с мягкой и правдивой уверенностью, словно оценивая на глаз возможность починки какого-нибудь разваливающегося дома.
- Бог ведь добрый, - полуспросил мальчик. - Почему мама с папой говорят – надо молить, чтобы упокоил? Он и так ведь его уже упокоил – куда ещё-то? А ну как помолить, чтоб вернул?
- Бог кого взял – больше не отдаст. И просить бесполезно. Никогда такого не было.
Саша задумался. ЧуднО говорил Николаюшка о Боге. Не по-злому, да и не по-доброму – а так, словно о дожде или снеге. Пошёл снег – стало быть, валенки впору наевать. А просить тут не о чем, да будто и не у кого…
- А ты тоже молишься? – спросил мальчик у плотника.
- Уж как заведено…
Как заведено… Это мама в столовой часы заводит. Тик-так… Тук-тук…

10

Лампадка. Иконы в углу. Те, что и были всегда, но теперь – далеко до них. Странно чужие, холодные.
- Отче наш, иже еси на небесех, - произносит мама, как и во всякий вечер. С той поры, как умер Володя, - по-особому истово.
Дети привычно повторяют за ней. Саша, конечно, тоже. Ему жалко маму, и он не хочет, чтобы она снова плакала.
«Больше не отдаст»…

11

- Ми-ишка!
В темноте ничего не разберёшь. У дальней стены – мерное сонное дыхание. Но то – Митино.
Поколебавшись, Саша крикнул чуть более громким шёпотом:
- Миш!
- Да что тебе?
- А ты спишь?
- Сплю.
- Да ведь ты отзываешься!
- Ну?
- Стало, не спишь! Как можно спать и слышать? И разговаривать? Во сне можно только слышать тамошних сонных людей…
- Ну, не сплю уже теперь, потому что ты разбудил, - проворчал Мишка, которому явно и не спалось. – Для чего спрашиваешь тогда?
- А ты вот скажи. Для чего я не умер?
В ответ послышалось только неровное Мишкино сопение.
- Нет, правда! Для чего, а?
- Чего ты городишь? – выкрикнул брат сердито-плаксиво; Митя у дальней стены застонал во сне. – Ещё не хватало, чтобы ВСЕ умирали! На что вообще тогда жизнь… Ты зачем такое хочешь?
- Я не хочу. А хочу знать.
- Глупости это! Мне теперь спать будет страшно. Всё из-за тебя! Сам не спишь и другим не даёшь.
- А ты не бойся!
- Как я теперь буду не бояться?
- А мы вырастем большие-большие…
- Ну и что? Это когда ещё будет! А чтоб быстрее было, надо быстрее спать. Солдат спит – служба идёт, - вспомнил Миша Николаюшкино присловие.
- Спать-то надо быстрее, а потом быстрее вставать… Большие-большие мы будем, - неуклонно вернулся к своему Саша, - больше, чем папа с мамой. И мы тогда накажем Бога! Пускай он всех отдаст.
- Каких всех-то?
- Всех! И Володю, и мамину маму, и папиного папу… Слышал, как сегодня мама записку писала для отца Герасима?
- Мы такие не сумеем вырасти. Бог – он самый взрослый, - неуверенно возразил помягчевший Мишка, видимо желая услышать опровержение.
- Если все вместе, то сумеем! Мы Бога перерастём. И тогда потом все снова обратно сделаются.
- Совсем-совсем обратно? И всё станет как давным-давно?
- Нет. – Саша подумал, что это было бы совсем не то. – Давным-давно – там ведь все умерли. А у нас не будут… И давным-давно ещё Володи не было. А тут – будет. – Он вспомнил надрывный Володин кашель во всё последнее время… - И болезней не станет!
- Ты сам так придумал? – с уважением отозвался Мишка.
- Ну, нынче – я. А уж потом всем вместе надо будет так придумать. Чтобы всё стало.
- А умерли которые – вот они тоже будут со всеми разом придумывать?
- А то как же! Понятное дело, со всеми.
- Да ты ж как вперёд всего до них доберёшься? А они не будут знать.
Саша немного попал в тупик, принялся думать.
- А знаешь чего? Мы все им приснимся, вот что!
- Ну и проку будет?.. Они подумают тогда, что мы все понарошку, что нас сочинили и мы сонные.
- Тогда надо к ним в том сне подойти и ущипнуть.
- Зачем ещё?
- А помнишь, папа говорил? Щипается по-всамделишному только.
- Верно! Говорил, - удивился старший брат. Но всё-таки что-то его смущало. – А ну как Бог им первый приснится? Подслушает нас сейчас и успеет раньше. Пиши пропало тогда.
- Ничего не пропало! – Саша стоял на своём.
- А как?.. Первое слово дороже второго, - вздохнул Миша.
- Второе словечко дороже сердечка!
- Да?.. Это кто так сказал?
Саша и сам вспомнить толком не мог. Да не беда:
- Мы так скажем!
- Вон мы уж сколько тут сказали. А всё на прежнее выходит. Настоящее, - с отвращением проговорил старшенький. – И ни маминой мамы нету, ни почти никого. Да и не уместятся вовсе. Домов нет. Тут только если…
Ждёт Саша, а Миша молчит. Скучно стало Саше, и нетерплячка у него уже:
- Ну! Заснул ты, как маленький? Что если-то?
Чуть ещё помедлив, Миша ответил:
- Если самим Богами стать и всё своё сделать. А здесь уже всё понаделали.
- Так не пойдёт, - отозвался Саша с определённостью Николаюшки.
- Почему это?
- Мы у себя всё сделаем, а здесь всё будто давеча останется? Так нечестно!
- И правда. Как же быть?
Оба утописта разом впали в ступор. Митя, который уже давно проснулся и внимательно слушал в темноте, заговорил так неожиданно и решительно, что заставил своих братьев вздрогнуть:
- Нужно всех по одному вытаскивать, выщипывать.
- Очень долго, - пробормотал Миша. – Много всех.
- Коли мы Богами хотели стать – значит, всё равно придётся не умирать. Тогда можно.
- Никому пока нельзя говорить про всё про это, - опомнился Саша. – Взрослым нельзя. И Богу тоже.
- А когда можно?..
- Как же начать?..
- Да что начинать?..
- Кто Богу пожалуется – тот ябеда!..
Ребятишки загалдели, внезапно потеряв точку опоры и ясность, обретённые было с такими трудами. Всё как-то двинулось с места и заклубилось. Неизвестно, куда дальше забрёл бы пытливый по неопытности разум, но тут снаружи послышались шаги. Дверь заскрипела, и в проёме явилась со свечой Аграфена. Она-то была воистину сонным человеком.
- Шо гомоните, ироды? Сами не спите и другим не даёте. Креста на вас нет!
- Аграфена, ты неужто распять нас хочешь?
- Ну, я вам сейчас! Это кто спросил? Признавайтесь!
Молчание было ей ответом. Саша только потрогал на груди в потёмках на всякий случай; да нет, крест был на месте. Добрая няня, конечно, быстро остыла:
- Спать давайте, не то снова к завтраку вас не подымешь. Ещё раз услышу вас – отцу скажу, пусть сам и разбирается.
Дверь захлопнулась, свеча исчезла. Шаги раздались в обратном направлении. Все стихли и постепенно расслабились. Сон понемногу начинал брать своё.
Всякий современный читатель, будь он студентом или семинаристом, коллежским асессором или подпоручиком, должно быть, уж третью страницу не в силах скрыть своего изумления, да и недоверия. Неужто, спросит он, впрямь возможны где-нибудь у нас подобные беседы меж детьми, будь то в провинции или в Петербурге? Кому придут столь странные фантазии? Да полноте! Доводилось ли прихотливому автору самому жить в Российской империи, чтобы такое изобразить, или же он иностранец, лишь скрытый под отечественным нашим псевдонимом?..
Авторъ поспешитъ объясниться. Невольно подслушанныя имъ детския разговоры вправду содержатъ въ себе много удивительнаго и такого, что говорится нечасто. Ребенокъ, задумывающийся впервые надъ тайнами бытия, обнаруживаетъ въ собственной крохотной головенке целый фонтанъ вопросовъ – порою такихъ, что и основательнаго человека могутъ поставить впросакъ. Чаще всего, однако, взрослыя, не умея ни проходить мимо такихъ вопросовъ, ни отчетливо ответить на нихъ, обрушиваютъ на детей всю свою досаду. И делаютъ это столь неумело, что могутъ решительно отбить у подрастающего племени охоту къ вопросамъ, да и къ самой работе мысли. Счастливое положение нашихъ героевъ заключалось въ томъ, что они, будучи втроемъ весьма дружны между собою, были близки межъ собой и по возрасту, и по строю своихъ начальныхъ представлений. Оттого-то имъ было съ кемъ говорить, не опасаясь быть непонятыми или осмеянными, и странныя образы, едва ли успевающия возникнуть у ихъ ровесниковъ, получили на этотъ разъ очень гипертрофированное развитие, а собеседники испытывали эти образы такъ и эдакъ, поворачивая ихъ на все боки. Если же для людей степенныхъ, ценящихъ преимущества своего высокаго образования, здесь найдется много неожиданнаго, - стоитъ только спросить этихъ людей: верно ли они знаютъ, что, къ примеру, суждения Гегеля объ Абсолютномъ Духе и выходящихъ изъ него триадахъ стоятъ въ ближайшемъ отношении къ действительности, чемъ все здесь записанное?
На томъ я покончу мое разъяснение и, будучи литераторомъ, а не адвокатомъ, отправлюсь дальше въ своемъ повествовании.

12

Кто-то стучал в калитку.
Саша стремглав бросился по двору сквозь облетевшие кусты: не всякий день ему выпадает ответственность первому заметить пришедшего, а то и открыть. Мальчик добежал до калитки и оторопело остановился. Он ожидал, что пришёл Николаюшка, или молочница (хотя с чего бы поздно так), или кто ни есть из соседей. Но в просветы между досками забора виден был совсем неизвестный дядя в потёртом полушубке.
- А ты кто? – спросил Саша.
- Человек, - ответил незнакомец густым приятным голосом – то ли весело, то ли грустно, не разберёшь. – Володя здесь живёт?
Мальчик запнулся было, но сообразил, что спрашивают, видно, про папу.
- Володя Полынников… Он, верно, папка твой, - подтвердил незнакомец. – Позови, что ли, папу или маму, одним словом.
- Господи! Серёжа! Ты вернулся! – воскликнул вызванный Сашей папа, поспешно распахивая калитку и заключая пришельца в объятия. – Здравствуй! Проходи же скорее к нам… Это твой дядя, - повернулся он к сыну. – Ты, конечно, и не помнишь ни черта.
Вместо гордости за то, что первым услышал стук, Саша сразу почувствовал себя как будто виноватым, но ведь вправду он пришедшего не помнил.
- Который же это? – спросил дядя. – Миша? Митя?
- Всех помнишь, - довольно отметил отец. – Нет, это Саша.
- Саша! – Восхищённый возглас дяди сразу вернул мальчику настроение. – Уже какой вымахал!.. Ну ты и шутник, - адресовался он к отцу. – Где ему меня помнить, когда на ту пору в люльке был… Давно ж меня не было, - добавил он, задумчиво проводя рукой вдоль лба.
- А как это тебя не было? – Саша осмелел и решился на вопрос. Но тут отчего-то папа засуетился, досадливо сморщился, заговорил скороговоркой:
- Ты прости меня, Серёжа, я в последние полгода и не писал тебе даже. Вечно собирался! Да постоянно всё вверх дном – что дома, что на службе. Минуты спокойной не присядешь.
- Бог с тобой, Володя, о чём это ты? У тебя в самом деле забот много с твоим-то большим семейством, я и не думал…
- Да что ж мы всё на дворе стоим! – спохватился отец. – Вера! Ты посмотри, кто к нам вернулся!
Детям продемонстрировали «дядю Серёжу», о котором они и не слыхали (только Миша вроде бы смутно похожее припоминал), и выставили в детскую – «не мешать», - но, разумеется, ненадолго. Можно играть во что-нибудь, можно что-то разглядывать. Но очень трудно прилежно заниматься тем, чтобы «не мешать». Родители, ворча, отступили перед общим любопытством, и вот уже все сидят за столом, надзираемые няней. Очень вкусно ест дядя Серёжа, с неким даже восторгом на лице.
- У тебя, я гляжу, вещей нет? – спрашивал папа. – Как же, однако, с жильём ты устроился?
- Снял угол у вдовы одной.
Саше представился дядя Серёжа, который подходит к дому этой какой-то женщины и вытаскивает из-под её дома угол. Что с ним, однако, делать? Стены только с двух сторон, крыши нет. Или накрыться углом, как остроугольной крышей – так он для большого маленький, а на земле холодно. И женщине холодно будет, ветер из угла, точнее из там-где-его-уже-нет. Дядя Серёжа ведь не злой…
- Да ведь у тебя, поди, и денег нет? – продолжал папа.
- На угол в первое время хватит. Наши немного собрали мне.
- Всё ж-таки тебе надо хоть уроков поискать.
- Я бы с удовольствием в школу, хоть в сельскую какую.
- Не получится, - мотнула головой мама. – Все сельские школы батюшки местные в кулаке держат. Бывшего ссыльного и близко не подпустят.
Саша удивлённо взглянул на маму: он никогда прежде не слышал, чтоб она говорила о батюшках что-нибудь осуждающее. Дядя тоже удивился чему-то своему.
- Одни батюшки? – поднял он брови. – Что ж земство-то у нас?
- Ну, а что – земство? – вздохнул отец. – Всё едино выходит, то же на то же. Городской голова – из купцов, к губернатору ездит на вист, а сам – спасибо только, что расписаться умеет. Своё добро считает – верно, не ошибётся! Чего тут дождёшься? Нет, Серёжа, надо мне урок тебе помочь найти какой-никакой.
- Куда, Володь, ходить далеко? – сказала мама. – Нам ребят в гимназию нужно готовить? Нужно. Сами потом замаемся на стороне искать, чтобы с толком вышло. А ты бы Сергей Сергеича и взял!
- Да ведь это ж… - папа несколько смутился.
- Ну, что ж ты?
- Брата родного брать внаём, словно батрака… Неловко, право, - он скосил глаза на дядю Серёжу.
- Тебе, может, и неловко, а ему той порой есть надо! Долго ли тот урок станешь искать, и ещё найдёшь ли? Ведь если посмотреть – кто у нас в Макарьевске живёт-то? Раскольники – у тех своя грамота, наша им не подойдёт. Которые купцы православные – лес дремучий, чуть что не по им – от ворот поворот. Здешним помещикам довольно дюжины фраз по-французски, более ничего не знают и детям не дадут. А интеллигенция, чиновники, или кто из младших духовных – и рады бы, да всё одно больше нашего платить не в состоянии. А того – весь наш город! В Москве, конечно, были бы уроки. Так ведь Сергей Сергеичу туда нельзя: раз в участок попадёшь – и вышлют.
- Мне, должно быть, потом выправят документы, - отозвался дядя Серёжа. Папа тревожно взял его за локоть, кивнул на детей и Аграфену, торопливо заговорил:
- Коли так, может, и вправду? Ты, Серёжа, нашим сорванцам не чужой.
- Отлично! Всё, как я смотрю, и налаживается, - воскликнул дядя. Он выскребал вторую тарелку каши, без слова поставленную перед ним мамой, зарозовел и ободрился; даже отложил ложку и потёр руки. – Только, Володя, ты дай мне слово, что лишнего платить не станешь. Со временем, думаю, и ещё что найдётся. При здешнем обилии талантов, - он усмехнулся, - наверняка и переписка кому-нибудь нужна. Да много ль мне надо? А ещё спросить хотел, - дядя заволновался, - книги можно я у вас буду брать?
- О чём тут спрашивать, Серёжа? – Голос отца зазвучал даже пристыженно. И, послушай, в конце концов…
- Что?
- К чему этот угол у какой-то вдовы? Не жить ли тебе у нас?
- Ну, нет! Спасибо тебе. Пожалуй, - дядя Серёжа с горечью усмехнулся, - это успеется ещё, коли придётся к месту. Я ведь и не знаю пока, надолго ли я здесь. Куда затем, когда – ничего не ведомо. А книги бы я, и правда, брал, и даже прямо сейчас. Там ведь, на Севере, с чтением вовсе туго. Бывало, пришлют друзья – так то уж целая история. Жандармы месяцами со скуки бесятся, событий ровным счётом никаких. От нас, действительно, за триста вёрст никуда не доскачешь. А тут, видишь ли, книгу прислали… затаскают! Им хоть занятие. Ты, Володя, будешь хохотать, - дядя сам радостно рассмеялся непонятно чему, наверное тому, что всё рассказываемое осталось позади. – «Российскую историю» Соловьёва не желали мне выдать! Тут, говорят, о бунтовщиках, подстрекательство, мол, это. Там же, говорю, цензурное разрешение стоит, извольте взглянуть. А они: может, и стоит, а всё же тебе не показано… Насилу уже отбил. Вот она, жизнь бестолковая, прямо сказать – бессмысленная и беспощадная!
Саша захихикал было, но смолк под строгим взглядом матери: он ровным счётом ничего не понял в последнем дядином рассказе, но ему показалось очень смешным, что всю жизнь можно назвать «бессмысленной и беспощадной». Ведь жизнь, она же – никто! Её, жизни, вроде как нет. А дядя Серёжа говорит как совсем маленький, или как дядя Борис, когда опять назюзюкался и прыгал об стенку, говорил, что она подлюга и его не пускает (чудак-то! будто стенка – это зеркало!).
Зато мальчик понял кое-что из предыдущего. Будут ли тоже и его, младшего, готовить к гимназии со всеми? – вот какая мысль больше всего его занимала. Он заметил, что с момента этого обсуждения будущий учитель стал дружелюбно присматриваться к племянникам – уже по-новому, по-особому. Как, хотелось бы знать, станет дядя их учить?
- Чего ржёшь ты, обалдуй? – прервал папа весёлый ход Сашиных мыслей. Реплика эта таким нелепым бугром вздыбилась вдруг посередь ровного и чинного течения разговора, что Сашу неудержимо распёр смех, и он представил себя тем вечно неясным обалдуем (какие они, интересно, бывают, люди это или кто?), и воистину заржал, покатился без оглядки в пучину хохота и обнаружил себя рухнувшим головой на дощатый стол. Отец нахмурился:
- Хочешь, дуралей, в комнату к себе отправиться? Сейчас мигом пойдёшь!
- Да пОлно тебе, Володь, - мягко и тихо возразил гость. – Так ведь это славно, когда дети смеются.
- Что ж славного ты видишь? Дурь это у него, - буркнул отец, довольный однако, что сына не сочли за глупого.
- Кабы знал ты, братишка, с коих пор я смеющихся детей не видел. Тоска брала, что впору и удавиться…
Саша не понял, но ныне уж ему стало неловко. Он перестал смеяться, не ведая, чего от него ждут и зачем. Сразу стало некуда всего себя девать, прямо захотелось вскочить и убежать на двор, ни слова не говоря. Но этого теперь нельзя: а ну как дядя Серёжа подумает, что он ещё мал для гимназии, и не возьмёт на урок?
Папа меж тем задумался, мУка очертилась на его лице:
- Тоже и мы, Серёж, не всякий час веселимся… да ладно! Что это я…
Он встал, шагнул к шкапу и достал из маленькой дверцы бутылку настойки:
- Выпьем по стаканчику за твоё возвращение!
- Владимир Сергеевич! – чуть напряжённо сказала мама. (Муж, схоронив малютку, иной раз стал задерживаться после присутствия, приходить нетвёрдыми шагами и быстро валиться на кровать.)
- Надо мне брата своего уважить! – кивнул он ей с видимой поспешностью.
- Давай, что ли, Володя, как-нибудь другим разом, - отозвался дядя Серёжа, перехватив скорбно-умоляющий взгляд хозяйки. – Вначале приобыкнуть мне надо здесь ко всему маленько! Не подумай, что брезгую. А только на Севере на том треклятом до того все пьют, что подчистую убиваются, туземцы особенно; на морозе-то недолго. ЧтО там макарьевские мастеровые на престольный праздник гудят – даже и рядом не поставить. Это всё не то, что у нас за столом, - добавил он, не желая обидеть брата. – Не знаю толком, в чём тут и дело. Но туземец, действительно, как одну чарку выпьет – ровно себя лишается, и чуть не до конца дней. Начальство ж не то что потворствует, а едва не в глотку им заливает нарочно, ему с пьяным обойтись проще и в любую дугу согнуть. Жили ведь веками, худо, бедно, но на свой некий лад, без всякого белого царя, да и без беленькой. Нет же – прийти надо было и всё окончательно опоганить… Оттого я, Володя, не могу на вино по сей день смотреть. Прости! После отойду, наверное.
- Ну, смотри сам тогда. Я неволить, понятно, и не думал. – Отец прибрал бутылку на прежнее место.
- А они совсем без царя жили? – потрясённо спросил Миша.
- Совсем, - улыбнулся дядя.
- Как же?
- Как? Ну… У них-то жизнь тяжёлая. Природа там людей не щадит. Холодища. Но приноравливаются, человек многое может. А вообще и другие страны есть, где живут без царя и ныне.
- И как же это?
- По-разному. Люди стараются сами дела свои решать, но не всегда выходит.
- Им неинтересно, - вдруг решительно заявил молчавший до того Митя.
- Отчего же? – рассмеялся дядя Серёжа.
- У них сказок нет.
- Да почему ты так думаешь?
- Сказки все бывают про царевичей и царевен. В тридесятом царстве… А там, значит, в тридесятом, и царства никакого нет.
- Сказки разные бывают, не только про царевичей. Сказка – её ведь всегда кто-нибудь да сочинил. Коли людям скучно, они сами себе всё придумывают, чтоб стало интересно. И вы, мальчики, можете сами что-нибудь придумать, или мы, вместе.
- Что за страны? – спросил Саша. – Они дальние?
- Есть дальние. Есть поближе. Как станем учиться, всё расскажу.
Саша с облегчением вздохнул и чуть зарделся от гордости: стало, и его возьмут на урок. Папа, однако, тревожно кашлянул:
- Это-то вот – кто с царём, а кто без царя – смотрите, дураки, не ляпните, кому ни попадя, не то никакой гимназии не видать. И отцу Герасиму не сказывайте всего этого. А то он… ммм… обидится.
Отец с опаской покосился на Аграфену, но та хранила невозмутимость. Детей она блюла, причуды же старших её будто не касались. Это было давно проверено: множество поворотов в жизни Полынниковых успело пройти перед глазами няни.
- Верно папа говорит, - кивнул гость. – Да мы ведь будем не всё об этом. Не станем огорчать отца Герасима.
О многом ещё говорил дядя с родителями. Говорил о свободе печати. Саша слушал и силился понять. То почудилось ему, что «свобода запечатана». То представился его мысленному взору чиновник с печатью в руках, бродящий по улице и подстерегающий безмятежных прохожих, чтобы к каждому стремительно подбежать и на лоб ему поставить липкий сургучовый оттиск.

13

Громкий хлопок невдалеке за забором. Нечеловеческий крик, тёмное хлопанье крыльев, падающее мелькание в воздухе. Новый хлопок. Саша бросился наружу взглянуть; к любопытству примешивались тревога и замерший страх. Пока, вытянув вверх руки, возился с засовом, услышал поспешный удаляющийся топот двух-трёх пар человечьих ног с другой стороны забора. И карканье, карканье.
- Что это было, а? – спрашивал Саша подоспевших братьев.
- Кажись, духовое ружьё, - ответил Миша. – Однажды уже пуляли тут.
Среди придорожных кустов, приведённые вороной, скоро увидели трепещущий чёрный комок, не двигавшийся с места. Осторожными шагами двинулись к нему, хрипящему. Саша нагнулся. Воронёнок был весь в крови. И мама – кому же это быть ещё? – звала маленьких людей, почувствовав их желание помочь.
- Что делать? – Беспомощный Сашин взгляд в сторону старших.
- Тряпицу надо в доме взять, чтобы осторожненько, - промолвил побледневший Митя.
- А ворона не клюнет нас?
- Она же видит, что мы не хотели…
Миша остановился рядом с крохой. Когда Саша и Митя вернулись с тряпочкой (их мама никак не могла взять в толк, что им приспичило), воронёнок перестал хрипеть, затих. Его поместили у крыльца, поставили маленькую плошку с водой.
- А мы спасём его? – спрашивал Саша, холодея.
Аграфену послали за ветеринаром. Большая ворона летала вокруг, и опустилась на землю, и каркала, и смотрела на ребят, как сочли они, с надеждой.
Когда Аграфена вернулась через четверть часа, птенец так и не попил. Не было ветеринара и скоро не предвиделось: поехал за сорок вёрст в деревню корову недомогающую смотреть. Няня сунулась под крыльцо:
- Что ж вы здесь-то его? Кошки ходят.
- А мы стережём, - объяснил Миша. – Мама его кошек прогонит.
Аграфена подняла невесомое тельце на тряпке, приложила к уху, потом потрогала:
- Не дышит. Всё уж. И ворона вон видит – спокойно как мне его отдаёт.
- Почему не дышит? – Саша не желал понимать.
- Помер он. – Она опустила тельце на землю, вздохнула и вошла в дом.
Дети стояли вокруг трупика растерявшимся, остолбеневшим караулом. Добро и забота оказались ни к чему.
- Может, Аграфена ошиблась? Давайте подождём, - надумал младший.
Они подождали, и ходили из конца в конец, и пододвигали нетронутую воду. Ворона тоже походила вокруг, затем поднялась и сделала пару кругов, и вдруг резко и внезапно полетела прочь без оглядки.
- Почему он без мамы был, когда его подбили? – спросил Саша.
- Летать хотел, - медленно сказал Митя.
- Да ведь она была при нём всё время, - возразил Миша.
- Как же разрешила? – нелепо вымолвил младший брат.
- А что ж бы она с этими чудищами сделала?
- С какими чудищами? – безответно спросил Саша.
Но это уже было теперь не так важно. Ясно, что с людьми. Ну да. Действительно. Ворона не могла запретить убить её сына… Саша с ужасом подумал о том, что, наверное, и человеческая мама не всесильна, и тоже не всегда и не от всего может защитить своих детей.
И снова – долгое молчание.
Потом вышли мама с няней, и говорили что-то ласковое, прижимали к себе ребят и гладили их по головам, и уговорили их, что сейчас-то уже воронёнок точно умер.
- Он – как Володя, - изумлённо проговорил Саша.
Мама ушла в дом. Аграфена мягко сказала:
- Ну всё. Что ж теперь любоваться? Прибрать надо его. А то загниёт – дух пойдёт.
- Куда прибрать?
- Хоть со двора вынести.
- Нет! Со двора нельзя. Он у нас умер, - тут младший упёрся.
- Надо похоронить его, - сказал Митя задумчиво.
- Это ж птица! Чудаки, - вразумляла няня.
- Всё равно. Он ребёнок.
- Ну, закопайте. Только подале угол найдите.
И шестилетний Саша маленькой лопаткой копал неглубокую могилу назади двора. Тряпица стала воронёнку саваном. Сверху накидали маленький холмик, чтоб не попутать место. Из двух щепочек Митя сложил крест и положил сверху. Рядом с холмиком поставили его полную плошку с водой. Миша закидал крест сухими, сморщенными листьями.
- Это ты зачем? – насторожился Саша. – Так разве делают?
- Чтоб большие не увидели, - объяснил опытный Миша. – Не то заругают, а крест уберут, разломают.
- Почему уберут? Да разве большие ломают кресты?
- Потому что он птица, и ему нельзя. А крест кладёт только священник. Но священник не станет.
- А если мы не скажем, что он птица?
- Уже все узнали. И людей под забором не хоронют… Ну, вот…
Постояли, помолчали.
- А молиться мы за него будем? – спросил Митя.
- Богу, что ли? – В Сашином голосе прозвенела обида. – Чтоб упокоил и всё осталось, да? Не буду.
Ветры гуляли в холодном и бесприютном мире.

14

- Он не совсем как Володя, - сказал Митя наутро, когда мальчики проснулись.
- Почему? – спросил Саша.
- Его застрелили.
- Верно…
За завтраком Саша спросил у отца:
- А кто воронёнка убил? Зачем?
Отец наморщил лоб:
- Из духового ружья, говоришь?.. Это, должно быть, Зубова дети – я так думаю.
- Дети?
- Ну, вас-то постарше.
- А зачем они?
- Зубов – самый охотник у нас, сыновей с собой берёт. Больше ничему, кажется, и не научил. Дом их – полная чаша, а здоровенным парням цельный день заняться нечем. От безделия всё это, вот что.
Слово «охотник» слышал Саша несчётное число раз; ничего в нём как будто особенного и не было – как «сапоги» или «два рубля», неинтересно. Теперь вдруг пришло на ум: а что такое охотники делают? Для чего? И каково это?
- Пап!
- Ну?
- А меня они могут застрелить?
- Тебя – нет.
- Отчего же?
- В острог пойдут. Да ты с ними и не связывайся. Меньше забот будет. Лихие люди повсюду есть. Чего от них дождёшься – неизвестно.
- Тогда и застрелить могут, раз неизвестно?
Отец нехотя вздохнул:
- Зарекаться-то не стоит. Никто не знает, сколько проживёт.
- Никто-никто? – Саша встревоженно огляделся вокруг.
- Никто. Да сидеть бояться тоже ни к чему. Нас с мамой слушайся – худа не будет.
- А тебя, пап, хотели убить?
- Типун тебе на язык! Давай-ка доедай лучше.
- Ну, а хотели?
- Никто не хотел! Кому я… - Папа запнулся и поправился. – Я в истории глупые всякие не лез.
- Ты слушался?
- А?.. Ну да.
Мальчик немного помолчал.
- А та ворона больше к нам не прилетит?
- Какая ворона?
- Мама его.
- Нет, конечно. На что ей сюда?

15

- Митя! Митя! О чём ты думаешь? Скажи мне! – хохотал Саша.
Митя, как случалось с ним в последнее время, столбом застыл в раздумьях посреди комнаты. Саша в любознательном весельи тормошил брата, облепляя его, как могло показаться, со всех сторон разом – будто Саши вдруг стало очень много. Митя особенно не сопротивлялся, а просто пребывал в удивлении.
- Что будет, - наконец высказался он, - если копать, копать и копать?
- Раскопаешь весь снег, дойдёшь до чёрного. До земли, - рассудил Саша.
- Не-ет! – Митя замотал головой. – А если летом – копать, копать, копать?
- Будет большая яма – вместо всего нашего дома и двора.
- Нет! Всё ты не понимаешь. Не в стороны, а вниз – копать, копать… Глубже, глубже. Что будет потом?
- Будет Америка. Помнишь, на уроке?
- Ну да. А если здесь у края стоять и туда прыгнуть?
- Падать будешь, пока в Америку не выпрыгнешь.
- А представь, если оттуда станет кто падать, и упадёт к нам вверх? Не обо что стукнуться ведь.
- Нет, наверное, - Саша почесал лоб. – Вылетит.
- Ага! – Митя обрадовался, что он наконец понят. – Если есть место, куда падать, то дальше полетишь?
- Выходит, так.
- А сколько надо падать, чтобы полететь? Может, просто и не копать, а найти что-нибудь высокое и прыгнуть?
- Такого высокого нету, - возразил Саша со взрослой солидностью.
- Тогда, значит, надо копать.
- Всё повымерзло там, слышал? Силёнков таких нет.
- Ну, дождаться весны. И копать…
- Эдак можно всю землю перекопать так, что она останется только по краям, как бублик. А ну как потом кто-нибудь откусит, - Сашу передёрнуло от воображаемого неприятного ощущения.
- И коли откусит, тогда что? – загорелся Митя новой уж мыслью.
- Что осталось, всё полетит кверх тормашками. На одном куске – Макарьевск с задней Америкой, на другой – Москва какая-нибудь со своей Америкой.
- Тогда все мы и полетим, вот!
- Да нет. Упадём.
- Когда падаешь – тут и летишь! Я же тебе сколько раз объяснял.
- А как узнать-то – когда падать начнёшь и полетишь?
- Не узнаешь. Ты не будешь успевать думать тама.

16

- Не успеешь, - улыбчиво ответил дядя Серёжа, с терпением выслушав Митю.
- Что ж выкопать не успеет он? Будто торопиться надо? – не понял Саша.
- Очень уж далеко до Америки. Жизни не хватит.
Саша растерянно раскрыл рот. Жизнь – везде-везде, как её может не хватить? Миша не удержался от соблазна сунуть палец в раскрытый рот брата. Тот вяло, словно для приличия, оттолкнул старшего и вышел из оцепенения:
- А что же жизни сделается?
- Кончится.
- Вся?
- Ну, нет! Вся не кончится и никогда! Наша только.
Да, правильно, вспомнил Саша, мы же умрём. Или все так собираются.
- А зачем? – удивился Митя.
- Зачем..? – задумчиво вздохнул дядя, сосредоточившись. - Об этом-то многие думали. Ты вот, пока растёшь, тоже, наверное, думать будешь, книжки читать. Это даже интереснее, чем Америку откапывать.
- А потом мы из рая и ада будем сюда смотреть, а копать не сумеем, да? – спросил Миша.
- Что там будет – рай, ад, нет ли – о том все по-разному говорят: попы – одно, учёные – другое, а точно никто пока не знает. Индусы рассказывают, что все раз за разом рождаются – то человеком, то птицей, то зверем. Иные считают, по правде говоря, - хоть им о том говорить не велят, - что нет ни рая, ни ада, ни Бога.
- Кого же наказать? – растерянно проронил Митя.
- Как то есть наказать? – не понял дядя, привыкший уже вставать впросак от Митиного хода мысли, что всегда так неожиданно выходил наружу.
- За жизнь, бессмысленную и беспощадную, - выговорил средний брат с новой для него твёрдостью.
- А жизнь – она такая будет, какой мы её сами сделаем. Я вот уже много-то не успею, а вы сможете, - отвечал дядя Серёжа, и мальчики впервые смутились гордым ощущением, что он говорит с ними совсем на равных.

17

Из паутинки картинок, узоров и чёрточек помалу выплывали буквы. Своенравно расставленная Н, поющая О, муравьино-головастая I с маленькими глазастыми мальцами; Жж, похожая на стрекочущую жучиху с ребятёнком.
Слазив в папину библиотеку, Саша узнал, что бывают и чужие буквы, как звери из дальних стран (да и дядя Серёжа потом сознался, что такие есть). И вместо муравья – ползущая через угол гусеница.

18

- Саша! Что ты всё картошку ковыряешь? Сколько можно? Давай-ка ты ешь говядину! – На мамином лице смутно рисовалось ещё что-то затаённое – видимо, не относившееся к обеду.
- Мама! А говядина – откуда?
- От коровы.
- А как от коровы?
- Раньше это была корова.
- Убили её?
- Зарезали.
- А у неё детки были?
- Ну, наверно. А то что ж нам есть потом, - мать снисходительно улыбнулась очередному детскому чудачеству.
-Значит, она мама была? Как ты?
Её ложка с куском мяса бессильно опрокинулась в тарелку, не донесённая до рта:
- Саша! Ты в своём уме? Как не стыдно? Маму свою, значит, с коровой сравниваешь? Так ты меня любишь, да?
Мама задымилась слезами, будто туча – дождевыми каплями. А потом – закрыла лицо руками и зарыдала, завыла, так что детям стало непривычно жутко. Потом вскочила и, вопреки всем собственным обеденным правилам, стремглав выскочила из столовой – а плач только ещё громче стал.
Саше сделалось непрощаемо стыдно. Он вспомнил Володю. Вспомнил крохотную ручку, тянувшуюся к его вихрам. Вспомнил маму ТОГДА. Почувствовал себя навсегда (и за всё самое страшное) виноватым. И почти бездумно проглотил кусок говядины. Но мамины рыдания всё не умолкали. Саша до боли вцепился ногтями в дощатый стол под липкой клеёнкой.
Застывший в раздумьях Митя вопросительно протянул младшему брату ложку с куском мяса:
- Съешь ты тогда, что ли?
Ничего не ответив, Саша вскочил, стремглав, через все полуоткрытые двери, кинулся к маме, уткнулся в неё, плача уже и сам. Но мамина плоть – вся твёрдая почва его – неудержимо сотрясалась, словно в Лиссабонском землетрясении, ещё ему не ведомом. Какой-то чужой вопль доносился из маминых недр:
- Ты умрёшь!.. Умрёшь!.. Если не будешь есть мя-а…а-а… Са… Са-а!..

19

Сокращались дни, росли ночи. Тепло сменялось холодами, холода – теплом. И сокращались теперь ночи, а росли дни, чтобы вновь в урочное время поменяться местами. Впрочем, для Саши дни всё-таки закапали, потекли безвозвратно быстрее, и он сам толком не мог объяснить - почему.
Но случались в его начавшейся жизни временные отрезки, что текли нарочито медленно. Было в этой медлительности времён что-то грустно-сладкое и разом мечтательное.
То были часы ожидания дяди Серёжи. Ожидания тихого, робкого, в котором незачем было себе и признаваться, до того оно освещало комнаты, сени, двор и дорогу за забором невидимыми лучами. Только мать спрашивала иногда удивлённо – отчего Саша по-особенному улыбается, прилежно уже теперь и без пристрастия поглощая положенный завтрак.
Чувствовали другие братья что-то подобное? Кто скажет… Может быть, где-то и да. Судя по тому, что они Сашиной задумчивости не удивлялись, да и не дёргали его сильно, пока сам не прибежит. Смотрели загадочно-понимающе. Или Саше всё в мире сочлось бы тогда загадочным; он и сообразить не мог потом, а братцы подросшие вовсе смеялись на его воспоминательные вопросы – о чём это он?
Солнце светило и небо затмевалось тучами не просто так, а по-особому, и только Саша знал, зачем они это делают. Был тут свой смысл, то немного печальный, то радостный, но никогда не безнадёжный. Никогда не лишённый смутных, бесплотных и верных обещаний.
Всё на свете оставалось на местах – порой глупых, но привычных и с младенчества дорогих: мама, папа, няня. Все они были Саше дороги, нипочём не согласился бы он остаться без них. Но все они только любили, а ничего по-настоящему не объясняли. Иногда не хотели объяснять, боялись словно чего-то, а порой, видно, и сами не знали. Покойно и просто было им без иного знания; покойно и просто было Саше с ними – как безыскусно и безмысленно, нежно, обнимал он однажды большого и доброго основательного пса.
Дядя Серёжа – дело другое. Прежде чем сказать ему что, раза три подумаешь (не от страха, а чтоб без глупости), и времени на это хватает – ночью перед сном и долгим томительным утром.
Саша всю успевшуюся жизнь спрашивал; как же различно ему отвечали! Никто никогда не давал полного ответа на самые главные, крайние вопросы. Няня больше пужала – Бог есть на всё про всё, куда спрашивать? Папа слегка отвечал и с лениво занесённым подзатыльником проносился мимо – на службу. Мама часто плакала, и её всё реже хотелось спрашивать, чтоб не мучить.
Дядя Серёжа тоже редко отвечал. То есть на самое главное. По мелочи всегда всё чётко: и Волга впадает в Каспийское море, и дважды два. Это всё – чепуха. Но только после его ответа всегда рождаются три-четыре новых вопроса; в этом самое дорогое.

20

- Ну, Ми-ишка! Ты куда меня в тот угол толкаешь? Там паук повесился! – нервно хихикал Саша.
Ребята пребывали в нервозном возбуждении: с утра в калитку постучал незнакомый мордатый дяденька в мундире, да не в таком, как у папы, и теперь папа закрылся с ним в кабинете. Новым был не только дяденька, но и папино выражение лица: примерно такое же бывало у кого-нибудь из его сынов накануне неизбежного обнаружения разбитой им чашки.
- А нам куда бы повеситься? – спросил Митя, пытливо и насмешливо озираясь.
Вышедшая в сени Аграфена зашикала на мальцов:
- Не шумите тут! Вон идите подальше, до забора.
- Почему? – Саша подначивающее улыбался.
- Нечего мешать потому что.
- Да мы мешаем кому, Аграфен? Во дворе-то никого нет.
- Отцу мешаете.
- Да где ж он?
- В какбынет ушёл.
- Ну? А мы-то где?
- А вы путаетесь тут под ногами! Сказано ведь, отодите.
- Что вот ты, Аграфена, вечно нам говоришь, что делать, а нипочём не скажешь, для чего, - поинтересовался Митя.
- А тебе для ча?
- Буду много знать, скоро состарюсь и стану всему дому голова!
- Ну, а после-то что?
- После? – Митя задумался и расхохотался. – Все часы постанавливаю! И солнце больше ходить не будет.
- Дурень-то!.. Идите до забора уже.

21

- Такие вот, Серёжа, у нас дела… - Владимир Сергеевич тяжело вздохнул. – Ты и сам понимаешь: я на том стоял твёрдо, что дело наше семейное – и только, а ни до чего противного мы не касаемся. А у него той порой глазищи по книжным полкам так и рыскают. Слава Богу, думаю, я Степняка-то подале прибрал… А то живём как бы и мирно-тихо. Да и что приключиться может в глуши нашей? – ровно в лесу да на болоте революцию искать! Ан, видишь ли, нет. Лихо рядом бродит и нет-нет взглянуть-полюбопытствовать забредёт. Ну так, одним словом… - Отец семейства малость потерялся – чего ж он, собственно, хотел бы. – С пострелятами моими поосторожнее будь, ладно? Ты, я знаю, худа племянникам не сделаешь. Только… Чтоб ни белого царя, ни какого есть ещё не поворачивали они на все боки! Успеют. – Владимир Сергеевич внимательно вгляделся в брата, вспомнил их общее детство и проказы. – А то ведь… Болтун – находка для жандарма. – Он нежданно рассмеялся. – Меня иной раз прямо хоть в сборник афоризмов! Да за сборник тот немедля – на твою сибирскую вакансию!..
- Прости, Володя! Выходит, словно я тебя во всё вплетаю…
- Да Бог с тобой, брат! О чём это ты? Я не ваш, конечно, не социалист. Нам бы земство толковое, да чтоб мужики читали. Но тебя я чтоб в обиду дал – того не будет, нет!
- Земство-то – сам ведь ты говорил, Володя…
- Говорил! И снова скажу. Да как ни крути, без образованного сословия не будет ничего, и община всякая станет хуже городового.
- О том мы ещё поговорим с тобой не раз, если жизнь допустит. – По Серёжиному лицу пробежала лёгкая тень. – А про племянников – попомню, будь уверен.

22

Серёжа погрузился в размышления. Или по щепетильности стоило ему отказаться теперь от урока? Да ведь дети бы этого не поняли, и он к ним привязался. Своих где взять?.. Когда он узнал в своё время, что его невеста Соня будет казнена – выл, тянулся жандарма кусать… Что б она сказала нынче? Нет! Будет он учить ребят. И про царя-убивца – тоже. Только поговорит с ними об осторожности. Надо ведь, чтоб и родителям не ляпали лишнего – вот какая незадача…
Перед отважной умницей и красавицей Соней, застрелившей-таки начальника губернского острога (знаменитого пытками и истязаниями), Серёжа постоянно ощущал свою слабость и несоответствие. Ему вечно жалко было и своей жизни, и чужой. Потому временами ощущалось, что своя жизнь – почти насмарку. Но приготовить других он мог – и ясно чувствовал, что умеет это. Да и прикипел он к племянникам не на шутку. Понимали они его по-своему, и сам он с каждым уроком, удивляясь, немного заново понимал себя.

23

Весенние прогулки в лес с дядей Серёжей приучили мальчиков к миру за калиткой, к уклонистой просёлочной дороге и несметному множеству других калиток. Послушать дядю, так обитаемых планет в небесах было никак не меньше. А уж если умножить число планет на число макарьевских калиток – голова шла кругом. Естествознание, помноженное на математику, оборачивалось вечно зыблящейся, кружащей сладко и страшно, неизъяснимой романтической поэзией.

В стране лучей, незримой нашим взорам,
Вокруг миров вращаются миры…

Но не всё было ладно в тех мирах. Многое пора было исправить. И плох тот юный естествоиспытатель, который не мечтает стать Коперником и далее. Горе ему: из него не выйдет даже драный Птолемей, не говоря уж об Эвклиде.
Когда близлежащее микрокосмическое пространство было изучено братьями в достаточной степени, Саша созвал тайное совещание у могилы воронёнка.
- Ну и чего? Чего? – бестолково совался Миша, слезливо косясь на памятный холмик и ожидая (как незаметно повелось) объяснений от младшего.
- А вот чего. – Саша помолчал, выдерживая подобающую драматическую паузу. – Пошли у Зубовых яблоки воровать.
- Да у нас что, мало их, яблок?
- Всё равно! Надо поворовать у них яблок – они же гады, воронёнка убили! Чтоб знали вперёд.
- Почём ты знаешь, что это они убили?
- Папка говорил.
- А кто видел, что ль?
- Всё одно, они гады. Ты чё, трус, да?
- Не-е! – Миша приосанился. – Пошли-пошли!
- Завтра папа ухожёр?
- Вроде бы да… Четверг завтра. Его не будет, он будет в присутствии.
- А какая разница? – возразил Митя. – Мы что – среди бела пойдём? Тотчас и поймают, и толка никакого не станет.
- Верно. Тогда с утра завтра давайте пораньше, пока все спят. Кто первый проснётся – всех будит. Ясно?
- Давай вообще спать не будем тогда, - высказался Митя.
- Вот чепуха! Спать не будешь часа два, потом как бухнешься да проспишь до обеда. Ничего и не получится.
- Ну, ладно, - неохотно пристыдился средний брат.
- А страшная клятва будет? – вызверился Миша.
- Ну-у… Кто Аграфене скажет, того… по попе тому каждый даст! – нашёлся Саша. – Идёт?
Заговорщики кивнули. Нелепая мысль о том, что кто-нибудь сболтнёт маме или папе, очевидно, даже не пришла в голову никому.

24

Яблоки сыпались и сыпались, порой странно и безбольно отскакивая ото лба. Постепенно Саша встал на горку упавших яблок, а прежде под ногами как будто и вовсе ничего не было. Но круглые плоды всё продолжали сыпаться ливнем, застилая своим потоком соседние деревья и кустарники, - пока Сашу не разбудил старшенький.
- Чего ты такое? – сонно-басовито вопросил разбуженный.
- Тише, дурень! – шёпотом прокричал Миша и сердито запрыгал глазами. – А ну как разбудим кого-нибудь большого.
Миша на цыпочках подошёл к двери, прислушался, но никакого движения вроде не услышал и вернулся. Митя уже натягивал на себя рубашонку, сидя на кровати.
- А мы не ходили? – спросил Саша уже шёпотом, но ещё просыпаясь.
- Ты чё, маленький? – беззлобно отомстил Миша за вчерашнее подозрение в трусости. – Нынче и пойдём.
- А-а, ну да, - Саша быстрее кивнул, чем до конца всё понял.
Открываемое окно ябедливо скрипнуло. Но дом спал крепко… Миша, подсадив остальных, сам последний перемахнул через забор, чтобы калитка не скрипнула ещё больше. Ребята огляделись. В мире было светло, но тихо. Просёлок, обрамлённый домиками, струился за горизонт.
До дома Зубовых шли, оглядываясь: не напороться на будочника. Но тому, наверно, и не было вдомёк, или вовсе он уснул. Вот братья и ощутили себя в такую пору самыми взрослыми, хозяевами в непроснувшемся мире. Один только раз пришлось притаиться за кустом: пошёл к речке рыбак с сетью, предупредив о себе ещё из-за угла каким-то мычливым насвистыванием.
Зубовский забор Саша изучил загодя: знал уж, где прыгать безопаснее. И всё-таки было боязно: а ну как из духового ружья пальнут нелюди эти? Но гордость первопроходца и помощь высоких Мишиных плеч заставили-таки перелезть первым. Вжался в забор и замер; однако людей не видать. Когда рядом приземлился Митя, стало не так страшно. Когда их сделалось снова трое, пугаться и расхотелось.
Яблок натрясли не так-то много: каждому в карманы, - тем более что важны были не сами плоды, а акт наказания их прежних владельцев. Кроме того, Миша, взявшийся изучать двор противника, тихонько покликал откуда-то слева, от сарая:
- Глядите, что тут!
Митя с Сашей, шёпотом раздвигая ветки, пришли следом за ним.
Сарай был крепко сбит и слажен – не то что дОма. Рядом стояли в ряд клетки с кроликами. Словно целый лес искрящихся и перемигивающихся красных огоньков взглянул на мальчиков. В иных клетках сидели мамы с детьми, в иных – мамы на сносях, а самые дородные кролики были заключены отдельно. Кое-где находились и взрослые супружные, как видно, пары.
- Какие смешные! Погладить бы, - вымолвил Саша. Опытно-горестно взглянул на него старший брат:
- Они их резать будут. Сварят либо продадут.
Выдохнул Саша шумно и гневно, с минуту подумал. И ни слова ни говоря метнулся к клетке, где мама пеклась о пяти-шести детях. Откинул крючок, распахнул дверцу настежь. Малышня радостно запрыгала наружу, мама заботливо – следом. Вот уже второй, третий крючок откинут. А Мише с Митей ничего не пришлось объяснять, и шум срываемых крючков слился в короткую, но могучую симфонию свободы.
- Да вали ты отсюда, обалдуй чёртов! – Митя досадливо выковыривал из клетки грузного одинокого пушистого кролика, никак не желавшего расставаться с даровым пайком. Наконец бестолковый выкинут и с торжеством брошен на землю. – Кышь, зверюга! – Скорченную страшную рожу Митя подкрепил для убедительности замахом кулака и продолжал топать ногами, даже когда ужаснувшегося сероватого обывателя давно сдуло напрочь.
Немало довелось друзьям попотеть, пока все клетки не оказались, наконец, пусты.
- Да как же они теперь через забор-то? – начал думать Саша.
Миша наморщил лоб, засопел, пошёл бродить вдоль забора. Через пару минут пришёл гордый, радостный:
- Нашёл брешь назади. Айда их всех туда погоним!
Шипя на щиплющих траву и обижающихся кроликов, ребята озорно оттеснили их к выломанной Мишей гнилой доске, точнее – к зазору, оставшемуся на её месте. Всех ли отпущенных удалось довести до того зазора – Бог весть. Только многие из добравшихся, кажется, поняли, что к чему. Глядя в их удаляющиеся уши, Миша улыбнулся впервые за всё время и торжественно произнёс, помогая приглушённому голосу простёртой дланью:
- Оковы рухнут – и свобода вас встретит радостно у входа, и братья травки вам дадут!
Последний из замеченных в окрУге кроликов обернулся к человеку при этих словах, взглянул на него как-то жутко-осмысленно, быстро и порывисто ткнулся носом в нижнюю голую часть его ноги и потюхал за кордон.
- Мишка! Так ты у нас прямо как стихи пишешь? – восхитился Саша.
- Не-е! Это Пушкин, - лукаво-небрежно сощурился тот.
- Да не Пушкин! У Некрасова это – про зайцев, - авторитетно вмешался Митя.
Трудно сказать, до чего бы они доспорились. Только в эту минуту запел петух, кладя конец дискуссиям и заставив всех вздрогнуть. Жалобно откликнулась ему корова.
- Тикаем! – не таясь, крикнул Миша, внезапно меняя пиитически-мечтательный вид на залихватски-уличный. Кроличья спасительная брешь была им мала. Торопливый Мишка, конечно, подсадил их, прежде чем сигануть через забор самому. Снаружи детям показалось привольно и хорошо. Но едва успели они обтряхнуться и заметить, что при прыжке растеряли половину немногих яблок, как со стороны крольчатника раздался дикий, леденящий душу крик собственника. Для начала – и вовсе нечленораздельный, ну а потом:
- Тришка! Куда спал?! Всё добро унесли! Вставай, нехристь, лови их, разбойников!
«Их!» - испуганно отозвалось в Сашкиной голове, и подумалось, будто те уж всех их видели. Слово «разбойников» слышал Саша уже глухо, улепётывая, но добавило оно ему силы и какого-то странного сознания своего могущества, как если стал он теперь Соловьём-разбойником или кем-то такое.
Мальчуганы брызнули за ближайший плетень и усиленно зашагали пригнувшись. Мишка так и шёл последним, никого не перегоняя, - отложилось благодарно в Сашкином мозгу. Но мысли торопились: некогда. Ежели схватят, тогда… Ничего ясного не представлялось ему тогда, но всё – самое страшное. Годы пройдут – ни жандармы, ни ЧК не заставят его воспроизвести то безумное ощущение, схватывающее за горло своей полной непонятностью и безотчётностью.
Никто не запомнил, как добежали до дома. И никогда ещё РОДНОЙ забор не представал столь дорогим и милым. А уж когда все вошли наконец в окно – не сразу, право, и сообразилось подумать: встала ль Аграфена или нет.

25

Прошло несколько дней – сначала совсем медленных, с поиском подвоха или вражьей засады, потом почти обыкновенных. Яблоки быстро подъели, да и ничего в них особенного; яблоки как яблоки. Ничего не стряслось; даже скучно стало. Будь Саша в известную пору один – решил бы, наверное, что просто увидел захватывающий сон. Но ведь общих снов, должно быть, не бывает? Или это уж не сны? Или все мы видим один сон – разве иногда чуть по-разному?.. Ну да эдак башка за башку завернётся и впредь не вернётся.
А родилась теперь у братьев общая тайна. И оттого, перемигиваясь всякий час с Мишей или Митей, Саша отныне знал: их общий мир – другой, чем у больших. И кое о чём – хоть об утре в Зубовском саду – маленькие знают больше. Очень это чуднО: большие ведь по всему умнее. Считают и без слогов читают. А о чём попроще и не догадываются. Раньше думалось, что за каждым недозволенным поступком непременно следует наказание; да вот не так.
Правда, от времени тайна блекла и стиралась. Зато мальчики весело узнали: можно разговаривать так, чтобы никто не понял, кому не надо.
- Мы – внук Мазай! – говаривал, бывало, Митя за столом. Братья только знай кивали.
- Вечно сам не знаешь, чего городишь, - недоуменно отвечала Аграфена. – Ешь давай, болтушка.

26

Обед подходил к концу, а настроение у старших что-то случилось не обедочное. Папа с мамой отходили, шушукались, приходили, переглядывались, отходили. Аграфену куда-то сослали за тридевять земель за покупками. Ребятам и заботы мало: бдительность их за длинные детские дни успела притупиться. Чай, не у Зубовых же…
Папа вошёл в столовую в очередной раз. Обвёл своих отпрысков странным взглядом, сочетающим досаду, гордость, сдавленный смех и некий х. Х-ом-то и разъехались его уста.
- Это вы, идолы, Зубовых без кроликов оставили?
Саша от неожиданности чуть не подавился полуразжёванным куском мяса и глухо кашлянул.
- Что молчите-то? – продолжал отец. – Вы знаете, что цидулу они подали? Это ж не шутка, а грабёж! В остроге кто за вас будет сидеть? Пушкин? Или папа родной? А?
Мальчики как сидели, так и застыли. Нет, они не хотели папу в острог.
- Из-за какой-то вашей любимой вороны-кумы уже и меня не жалко? Да? – Отец начинал видимо злиться.
- Всех жалко, - мрачно-примирительно сказал Митя.
- Вот спасибо-то! Даже и меня, значит, на ту пору, - ядовито смягчился папа. – Ну, вот что… Зубовы, конечно, говнюки! – (Саша густо покраснел; никогда он не слышал от отца такого слова, и тот ему показался нынче немножко маленьким.) – Так ваше, а паче моё, счастье, что у нас в доме теперь крольчатины нет! Шпион, между прочим, заходил и проверял. А вы, видно, так и думали, что это странник Божий был, да? А то нищеброду заплатили, чтоб у стола вынюхивал. – Владимир Сергеевич зло усмехнулся. – А не надо себя умнее всех считать, вот что! – громыхнул кулаком по столу. (Саша смутно вспомнил: вправду какой-то странник неделей заходил, да не в пример скучный, ни одной истории не рассказал. Кому он нужен такой?) – Дядя Серёжа ваш любимый учил вас воровать, а?!
- Не-е, мы сами! – испуганно и нераздельно вырвалось у Миши.
- А-а! Сами? Так не забудьте, что вы не в саду-садочке выросли, а есть ещё мать и отец! И дядя, между прочим! До каторги его довести хотите? Дело-то было ещё и в пост! Чуете, чем дело пахнет?
Ребята не знали, куда спрятать глаза, хоть и мало что поняли (а какая она такая – цидула? Бог ведает). Но почему-то они внезапно оказались виноваты перед дядей Серёжей. Да что ж своровали-то они? Нешто за яблоки из сада в каторгу посылают? И чем тут пост причинился? Вроде тогда плоды и едят…
- Я вам говорил! – гремел отец. – С этим семейством нечего связываться, после век не разгребётесь! Кто тут в гимназию от большого ума собрался?
Головы опустились: в гимназию собрались все.
- А портянку городового Соткина никому не хочется понюхать, а?!
- Фу-у, Володя, - скривилась мама, - ну про портянку эту нельзя ли было всё-таки дождаться, когда доедим?
Отец говорил ещё много, долго и не всегда понятно. К концу его речи дети вправду, вздыхая и примериваясь, собрались уже в острог – заместо папы, мамы и дяди. Они лишь робко надеялись, что им позволят что-нибудь взять с собой. Саша хотел с собой игрушечного мишку – в память о брате, всегда подставляющем плечи у забора.
Конец папенькиной речи был удивительным, облегчающим, совершенно необычным и нелогичным:
- Одним словом, раз уж сделали пакостное своё дело – сидите и молчите, а?.. Не дай Бог, под каким-нито допросом признаетесь! Пусть уже теперь будет, как стало.
Папа стал меньше – и родней. С ним у них теперь тоже оказалась общая тайна. Хоть напоминать о ней отцу нельзя было и помыслить. И что думал он о тайне этой – неясно до поры до времени.

27

Дядя Серёжа много, очень много смеялся.
- А я не понял. Папа сильно огорчился? – с трепетом спросил Миша, закончив свой рассказ.
Дядя Серёжа расхохотался пуще прежнего:
- Бросьте, мальцы! Отойдёт… Думаю, отец Герасим огорчился бы куда больше. Да и пёс с ним.
Ребята слегка потупились. Они собрались уже прежде отомстить Богу, но не привыкли слышать такие отзывы о священнике…
- Он говорил, что из-за нас вы можете пойти на каторгу.
- Ну, это пустяки! А вообще-то, за такое и на каторгу пойти не стыдно. Ибо величайшее наше достояние – это свобода, друг мой Санчо, - договорил дядя очень серьёзно и – дело редкое – погладил Сашу по волосам.
- Как же не стыдно? Мы ещё хотим ваших уроков. – Миша любовно уткнулся головой дяде в живот, будучи не в силах высказать что-нибудь равновеликое прозвучавшему.
- Человек предполагает, а департамент полиции располагает, - горько-нежно ответил дядя, гладя и Мишу по голове. – Но мы-то всё равно сильнее: наша правда – всегда при нас. Ни с каким обыском не отнимешь.
- Дядя Серёжа! – задумался Саша. – А за что бывает стыдно пойти на каторгу?
- Если убивал, обижал невинных!.. Да за это на каторгу посылают не больно часто.
- Дядь Серёж! А кролики ни в чём ведь не были виноваты?
- Поди, нет… Хоть я, коли вправду, мало об этом думал по сию пору.
- Если свобода – главное самое, зачем же на каторгу идти?
- Вы же, к примеру, сколько узников выпустили? Да не то просто узников – а приговорённых к смерти, считай! А свободу всегда с боем надо брать – ничего здесь не сделаешь.

28

Сашу всё не оставляла какая-то недодуманная мысль.
- Дядь Серёж, а дядь Серёж!
- Что?
- Чего бы ещё такого с этими Зубовыми сделать?
- Расти большим, умным и сильным. Тогда трудно им будет с тобой тягаться.
- Ну, а ещё?
- Что ж ты хотел ещё?
- А можно их самих в острог засадить?
- За что ж ты их засадишь? Что без кроликов остались?
- За воронёнка.
- Ох, что ты, Саша! У нас и человека-то не жалеют, а тут… Если птица или зверь ничейный – всякий может застрелить.
- Да ведь это убивство!
- Что ж говорить, если у нашего царя любимое развлечение – ворон убивать, кошек и собак.
- Как?! У государя?
- У царя.
- Николая Александровича?!
- Его самого. Где он с охотой своей проедет, вдобавок и крестьянам предлагают за деньги зверьё сдавать: кошек, собак, да хоть воробьёв – лишь бы он душу свою потешил, пострелял их.
- Так неужто же сдают?!
- Это уж кто как. У иных такая голодуха дома – детей нечем кормить. Деньги любые нужны.
Саша пошёл пятнами, у него дёргалась нижняя губа:
- Да ведь царя убить следует!
Долго и задумчиво смотрел на него дядя:
- Это большая наука. Не всем даётся… Ты, первое дело, расти.
- Да ведь я вырасту и всё одно убью его!
Таким яростным никогда прежде не доводилось Сергею Сергеевичу видеть племянника.
- Помни, Саша! У нас жизнь кругом такова, что на это дело охотников вскоре много найдётся, даже не все к делу успеют. А ты, перво-наперво, не имей царя в голове.
- Аграфена всё напротив говорит.
- Да и Аграфена права; только она не о том: царём в голове ум называет.
- Как же быть?
- А пусть ум твой будет свободен. Как кролики, которых вы поотпускали.
- Они не все хотели, - мрачновато вспомнил мальчик.
- Они не знали, кто ты. А умом ведь ты распоряжаешься сам!
- То второй уже Николай? – спросил Саша, немного успокоившись.
- Второй.
- А первый лучше был?
- Вовсе не лучше.
- А кто же?
- Диоген, греческий мудрец, лучше был – в бочке сидел. А царю – того, как тебя, Сашкой звали – только и сказал: «Не загораживай мне солнца».
- А царь был хороший хоть один?
Сергей Сергеевич задумался.
- Про самых первых царей или князей почитай что ничего мы не знаем, имя одно. Вот они самые хорошие и выходят, - дядя неожиданно рассмеялся.
Ночью Саша долго не мог заснуть, ворочался в постели и думал. С молитвою Богу попрощался он уже прежде. Но, как ни странно, полусказочное представление о добром  или хоть обыкновенном, но не самом плохом царе – не таком всемогущем, но зато и не таком далёком - прожило в нём дольше. Некоторое время оно даже странно совмещалось со всеми дядиными разговорами и собственными нарождающимися мечтами о народоправстве – одно и другое лежало словно бы на разных полочках, каждое на своём правильном месте. Царь продолжал жить и помниться на задворках Сашиного сердца – как реалистический коррелят Бога, съёжившийся и поскучневший, как ни помогал ему ожить (или гальванизироваться) сказочный флёр.
Но каркала, каркала в ушах мама-ворона, взывая к людям. Стать царёвым слугой значило теперь – предать её.
Н-даа… Вот тебе Бог, а вот тебе острог…

29

- Ну что, посидим НА БРЕВНЕ? – спросил дядя, когда они дошли до своего любимого пролеска. Сидеть на бревне повелось у них с весны и превратилось в своеобразный ритуал. Теперь-то уже и лето подходило к концу, и Мише – первому, старшему из всех - пора в гимназию. Ему, конечно, больше всех тревожилось: когда-то ещё до бревна дойдёшь. Но и другие невольно притихли: без него тут сидеть – всё не то будет.
Бревно было милое, облупившееся, со спилом от сучка на боку. Миша как-то последнее время сидел задумчиво поодаль от всех остальных, слева от того спила.
- Мундир тебе, Мишка, пошили, - мрачно заржал Митя. (Будущий гимназист ударился в краску: не удержалась мама – всем похвасталась; а ведь говорил: не надо!) – Вроде жандарма будешь теперь у нас?
- Никакой я не жандарм. – В карих Мишиных глазах зашевелились слёзы. – Я вообще мундиры терпеть ненавижу! Что ж мне дальше – не учиться, что ли?
- Да ладно! Все там будем, - хохотнул Митя.
- Учись, Миша, учись! – с испугом воскликнул дядя. – Становись умнее сильного да сильнее умного!
- Я без вас всех не хочу! – двинулись сердитые брови.
- Давай-давай, Мишка-Косолап! Мы тоже тогда станем умнеть и сильнеть, - улыбался Саша, любовно оглаживая братнину шкуру.
- Всё ж, надеюсь так, в гимназию все пойти должны, - ободрил дядя. – Перебирайся, Мишка, к нам ко всем! Где ты там за сучком?
- Не робей, Косолапст! – сдался братним чувствам едкий, но в душе совсем не злой Митя.

30

О эти первые дни гимназии, простодушно-мазохистски воспетые любителями классического образования, владеющими, а то ведь и не владеющими слогом! О чуть слышно поющая в воздухе линейка учителя латыни! О драное до крови ухо! О унижение, столь деликатно дающее тебе знать, что и сам ты когда-нибудь заслужишь сладостно его оказывать!
Вы хочете песен? Их нет у меня. Пойдите лучше в библиотеку (если она ещё осталась в вашем городе после гайдаровских-то реформ), возьмите Гарина-Михайловского, а то и Кассиля. Там всё с Мишкиных слов записано верно; подп.
Я – пишущий всё это последний наследник Полынниковых – большой скромняга и не желаю притворяться оригинальным. Да и к чему лишний раз о грустном? О нём у нас и так здесь будет ещё слишком много. Не посетуйте.

31

- Ненавижу! – сказал Миша на второй месяц, медвежливо-шумно дыша. – Хочу в живот обратно, или в капусту, или где там меня нашли! В закаканное детство! В нужник! В острог! Саш, у тебя нет на примете ещё каких-нибудь завалящих кроликов для спасения? Хоть дело сделал бы, не зря пропал…
Всю эту пламенеющую и аж дымящуюся по краям проповедь он читал Саше спящему. Тому-то в гимназию не надо… Сейчас. И целых года три ещё не будет надо, если повезёт. А ведь что такое те три года? Для взрослого – что один день, для ребёнка – что тысяча лет (Миша успел где-то посередине повиснуть в изнеможении). Ровно вечность, считай. Для Саши пока что – целых полжизни.

32

Дядя Серёжа не знал толком, продолжать ли ему и далее уроки с Митей и Сашей – именно как уроки. Во-первых, без Миши всё стало как-то не так, словно чуть-чуть нечестно. Во-вторых, нашлись тем временем и новые заработки, пускай не столь приятные. Да и не хотелось сидеть на шее у брата при его многодетстве. Вроде и уговора закончить занятия тоже не было. Приходя в братов дом часто и с удовольствием, Сергей чувствовал себя, однако, неопределённо. Гулять вместе со всеми мальчиками, обсуждая вместе всевозможные материи, он, впрочем, ни на неделю не переставал.
Когда отец семейства поманил его в кабинет и, достав их деньги, сопроводил их даже извинениями за задержку, Серёжа развёл руками, а потом ими замахал:
- Куда нынче-то, Володь? Моё дело сделано.
- Ну, кое-какое сделано: Мишу приняли блестяще. А всё ж не надейся так легко от нас отделаться, тем более – после этого! – Неаккуратная Володина полутёмная щетина, сообщающая об относительном либерализме его треклятого столоначальника, ласково потянулась в улыбку. – Митя теперь пойдёт. Надо! А?
- Ну, всяко на треть меня сократи.
- Какая там треть! – Володя нетерпеливо махнул рукой, тогда как другая положила перед Серёжей деньги на край стола. – Это вы, учителя, в арихметике сильны, а нам куда же?..
- Полно юродствовать! На треть сокращаем, а иначе я не играю!
Серёжа скорчил потешную обидливую детскую рожу, Володе памятную, - хоть и детям его известную сейчас лучше. Треть суммы, быстренько арихметически посчитанная, проворно перекочевала на Володин край стола.
- Смотри сам, ладно! А по мне, так и это лишнее вовсе. Что б без тебя мы делали – неизвестно. Наняли бы какого-нибудь престарелого наполеоновского солдата, вернее уж здешнего сына его, впавшего в лютый стариковский маразм.
- Не греши на стариков, Володя! Любви все возрасты подвластны, дару познания, да и научения – тоже.
Володя вздохнул с притворной досадой:
- Тебе и слова не скажи: моментом спотыкнёшься. Но всё одно – знаю я, что ни один гимназт лучше тебя моих детей не научит разумному, доброму, вечному, пусть и на свой бок понятому, а только бамажку даст. Деньги не забудь, чудак! – Володя игриво хлопнул брата по животу, и сплошная его щетина разошлась в редкие кусты.

33

Теперь дядя Серёжа от другого оторопел, - как бы ему возобновить прежний ритм: по первой давней задумке – серьёзный, тяжеловесный… Пошшупал среднего, самого невозмутимого, за лопатки ненавязчиво:
- Митёк! А Митёк? Учиться станем?
- Ась? – Митины глазищи приобрели шутовски-строгое выражение. – В мундир меня хотите? Всех убю!
- Не убивай меня! – захныкал дядя. – На это без тебя охотников много.
- Не хочу в мундир! – серьёзно сказал Митя. – Там смрадно, будто в гробе. Мишка как приходит – весь страхом пахнет. Божьим, и царьим, и директорьим, и учительим… Сил нету смотреть. А нюхать – так лучше задохнуться. В общем, «царь Хаммурапи» и всё к нему прилежащее. Как бы без царя-то, а?..
- Мить! Без царя учиться надо всему. СамомУ. На то надо грамоту отнять у кровососов.
- Пошли отнимем! Жалко тебе?
- Вот уж мне не жалко! Да ведь на то не один год нужен.
- И что теперь?
- Хитрость военная нужна!
- И долго она нужна?
Улыбнулся дядя:
- Ни к чему бы долго. А всё ж в гимназию надо проникнуть. Думаешь, у тебя хитрости не хватит?
- У тебя, я вижу, хватит, - засмеялся Митя не по-детски. – Ну, идём. Саша где?..

34

Дни и часы становились короче. Дом делался меньше, а мир рос в ширину и в глубину. Потом уже не один Миша, а и Митя поступил в гимназию. Саша и волей-неволей (хотя без особого неудовольствия) стал проводить больше времени в уединённых размышлениях на прогулках или за чтением в библиотеке.
Прежде братья, хоть и различавшиеся по возрасту, немного продолжали ощущать себя (хотя бы иногда) единым существом. Да так оно и бывало. Порой двое или трое произносили какую-нибудь фразу хором неожиданно для самих себя. Ещё забавнее случалось, когда мальчики, словно котята, общим движением поворачивали вдруг головы в какую-нибудь сторону.
Теперь всё стало не так. У каждого из них наросла своя жизнь, - временами скорее внешняя, временами более внутренняя. Они по-прежнему сходились для бесед, но теперь каждый торопился больше поделиться своим, совсем новым для остальных, спеша услышать их мнение. Менее интересно от этого никому не сделалось, и братней дружбе убытка не было.
Читал Саша вначале помалу, потом со страстью, как набирающий скорость паровоз. Читал что придётся - вернее сказать, что внезапно интересным покажется. Мир узнавался постепенно там и тут, как шахматная доска, помалу завоёвываемая фигурами одной масти.
Пришло время, когда Саша не мог заснуть, не почитав вечером Плутарха. Тот со своими биографиями тоже выглядел немного как шахматная доска, которая помаленьку по прочтении превращалась в сплошное пространство, пронизанное неожиданными связями. Главное же, что пространство это было густо населено людьми – если не прекрасными, то по крайней мере необычайными. Все эти люди как будто сосуществовали близко друг к другу и к Саше, минуя мудрёные века до Р. Х., означенные в примечаниях и в других книжках.
А потом пришло ещё одно время. Когда и Саша отправлен был в гимназию. В мундиры и драные уши, педелей и скреплённых круговой порукой однокашников, таблицы и указки, прописи и тетради. И кончился роман воспитания, и началась проза жизни. Жизни ещё неоформившейся, обретающей свой голос, но загнанной уже в тесные казённые рамки. Саша никогда не нарушил круговой поруки и не был ябедой, хотя иные собратья-гимназисты были ему совсем постылы. Его воображение поразил тот факт, что учителя умеют сготовить из плутарховских героев учение для мученикОв… ну то есть это - мучение для учеников. Чем дальше, тем сильнее он задумывался о том, что дядя Серёжа научил его куда большему, и «приготовление» в гимназию стало более стоящим, чем она сама.
Дни закрутились совсем с головокружительной скоростью, недоступной ещё механическим двигателям того времени.
Были и теперь свои маленькие радости. Но не было радости большей, чем по вечерам сесть с братьями, развалясь в вольготных позах, и перемыть косточки педелю, директору и учителям. А после – совместно вернуться к размышлениям о глубинах и ширинах мироздания, затуманенным указками и зуботычинами. А наконец – и к появлявшимся уже у ребят робким и невинным сердечным тайнам. У Саши такие тайны появились позже, чем у старших братьев. Но ещё прежде внутренний трепет при чужих рассказах выдавал приближение новой поры в жизни. Заразная и подчас заразительная нежность разливалась по телу. Но к этому мы вернёмся позже, потому что Саша очень смущается. Раньше, когда мы рассказывали прежнее, он не смущался вовсе… Будем же деликатными и не станем сильно торопить его с рассказом, даже если это будет стоить нашему сюжету немного динамики.
Небо терпеливо отступало перед этими подробностями, но порой будто светило сквозь них. А ночи в Макарьевске всегда были чистые.

35

Сны становились короче и хуже запоминались, зато звёзды светили ярче.
Как-то раз погожей ночью Саше надоело кататься в постели. Он вышел из дому, неслышно спустился с крыльца. Отодвигая от голых коленок надоедливые растучие травы, устремил свой взгляд на Большую Медведицу – как показывал её дядя однажды зимним вечером.
Неизвестно, сколько бы он так простоял. Если б заспанный отец не вышел на двор по нужде. После нужды своей подошёл сзади, постоял. Полуобнимающе положил руку на лопатку и плечо:
- Ты - что?
- Смотри, папа, звёзды какие!
- Это не для нас! – Горестным стал отцовский голос, и тут впервые ясно понял сын, насколько отец сломлен по-настоящему.
- А кто знает? – Саша только что начитался Фламмариона. – Может, там сейчас кто-то смотрит и улыбается? Представь, сотни лет бессмертный луч летит и улыбается… - Ему так хотелось улыбнуть отца.
- Нет, дорогой, - голос Владимира Сергеевича звучал так, словно его хотят обдурить, да он нипочём не даётся. – Нет там никого, и никто нам с тобой больше не улыбнётся. Ты слишком доверяешь поезии.
Столько убеждённой горечи было в папиных словах, что Саша не решился возражать, как того ни хотелось.
- Проводи меня ко мне в комнату, - попросил отец. И даже в этой простой просьбе высказалась не столько мудрая опека, сколько ищущая беспомощность.

36

Соседи, неспешно встречаясь на улице, судачили:
- Полынников совсем тронутый стал. Счастья своего не понимает. Трое детей, да все мальчики. Малый у него умер; так а где ж он думал – родился? Тоже мне – самый несчастный! Поглядите на Чернобородова; троих схоронил – но всё, слава Богу, маленьких, недоделков. Двоих и покрестить-то не успели, вообще говорить не о чем. И живёт себе, дочерей блюдёт, замуж выдаёт. Дом – полная чаша, гостей позвать не стыдно. И на других посмотреть, и себя показать.
Младшие братья Полынниковы не слышали этих разговоров, хотя как-то их чуяли. И брата четвёртого помнили, носа не вешая, - казалось, иногда он был соучастником их мечтаний, доверительных бесед, шутливых перепалок. Отца все они любили, хоть могли и дуться то и дело.

37

Другие братья, постарше, сидели на скамейке во дворе.
- Володь, вот послушай, - выжидательно улыбнулся дядя Серёжа. – Ты ведь у нас вроде как либерал. Зачем же с ребятами держишь себя катковым?
- Отчего катковым? – На лице Владимира Сергеевича выразилось недоумение. – Что тут сделал я, по-твоему?
- Отнял у бедного Саши «Анну Каренину», а после и Мопассана.
- Что же прикажешь делать? Посмотри, сколько лет мальцу. Какой ему Мопассан? Что он оттуда поймёт? Вопросы пойдут глупые.
- Глупыми чаще не вопросы, а ответы бывают. Разве не так?
- Какие ж могут быть ему ответы в его лета, сам подумай!
- Радоваться бы, что он читает. Не носится ведь с духовым ружьём.
- Я знаю, Серёжа, что ты моих ребят любишь, и очень благодарен тебе. Но, ей-Богу, чрезмерен ты подчас... У нас в России как за что-нибудь одно возьмутся, втемяшат – и тянут за один конец, пока с головой не оторвут.
Они помолчали. Володя заметил на лице брата продолжающийся скептицизм в свой адрес и добавил:
- Ну что, в самом деле. Я не зверь свирепый какой-нибудь. Коленками на соль его, слава Богу, не ставлю.
- Разве это теперь достижение? Так далеко ль мы ушли?..
- Ну право, что ты хочешь?
- Не только в соль, но и в сахар коленками ставить не надо!

38

Миша был первым ребёнком в семье и совсем недолго – единственным. Всё же он успел внутренне сформироваться в доме, где женщин (вместе с моложавой ещё Аграфеной) было чуть больше, чем взрослых мужчин. Несколько иное дело – Митя, росший уже в постоянном обществе старшего брата. Поскольку девочки у Полынниковых упорно рождаться не желали, то Саша оказался уже своего рода «мальчиком в кубе». Мужчины и мальчики окружали его со всех сторон, с ними он привык и готов был охотно и расслабленно общаться. Мама была случаем особым, Аграфена – тоже. Девочки-ровесницы и юные девицы представлялись Саше диковинными и непонятными существами, словно прилетевшими с другой планеты. Мама временами начинала твердить что-то не очень отчётливое об этикете и кавалерском «вежестве» (применить которое обычно было не к кому). Из этих неясных, но весьма настойчивых тирад младший сын сумел уловить лишь одно: с «дамами» надо обращаться и вести себя как-то совершенно по-особому, не так, как со «всеми», и это особое должно быть всякую минуту в тебе видно; иначе же предстоит совсем пропасть и остаться навеки опозоренным. Мама только напоминала о «вежестве» и, как нарочно, делала это непременно в ехидно-насмешливых тонах, но как назло сама «вежеству» не учила. Подойти к ней и попросить об этом становилось страшно и стыдно; Саша нипочём не решился бы на это. В редком присутствии девочек его стало охватывать ощущение панической беспомощности. Он не раскрывал рта, боясь вспороть что-нибудь не то, и, наконец, стал вовсе бояться их появления. С годами застенчивость эта, которой не было (по крайней мере, столько) у старших братьев, обострялась и возрастала, составляя источник невыносимых и тайных страданий. Девичий взгляд, даже самый спокойный и рассеянный, жёг его как огонь. Проще казалось совсем уж переделать весь мир, чем сделать единый шаг навстречу девочке, вымолвить ей хоть одно слово. Между тем жизнь, постепенно выводя Сашу за калитку, будто смеялась над ним, подкидывая всё больше поводов и даже неизбежных необходимостей к столкновениям с противоположным полом.
Итак, эмоциональная область Сашиного мира находилась в состоянии постоянного и растущего смятения. Между тем область интеллектуальная развилась гипертрофированно и вовсе не по годам – в силу того же Сашиного младшинства в семье. Он сам многому научил старших братьев, и те к тому привыкли; но они всё-таки были для него в чём-то образцом. Когда Миша и Митя вместе со своими доверенными однокашниками потянулись к интересам и кружкам социально-протестным, Саша нипочём не желал отставать – не по одной любознательности, но и по самолюбию. В возрасте, когда обычны ещё для всех дворовые игры и развлечения, он старательно, кряхтя, вчитывался в статьи по политэкономии, замахивался даже и на одоление едва переведённого в России Маркса. Не сказать, чтоб всегда ему бывало интересно, но он всё-таки старался сделать интересные выводы – и, во всяком случае, это была его жизнь. А если не его – то жизнь тех, к кому он более всего прислушивался (как к дяде Серёже) и с кем хотел разговаривать без заминок и непониманий.
Всё чаще приходилось Саше покидать дом – уютный, но слишком знакомый и предсказуемый, а оттого уже и тесный.. Внешняя жизнь была либо серой и скучной, либо пугающе-неясной. Найти середину никак не удавалось. Да и не те у нас герои, чтоб искать середины. Статьи из прогрессивных журналов, попадавшиеся в руки, как будто специально были рассчитаны на то, чтобы сделать интересное скучным, а скучное – ещё скучнее. Саша ничего не мог придумать, кроме как постараться произвести обратный процесс и превратить нудящие с журнальных страниц цифири в светлую мечту, что была бы понятной и близкой.
Как-то девятилетний Саша шёл из гимназии домой, нарочно выбрав путь подлиннее, не вполне ещё ему и знакомый, - подальше от докучливых однокашников, по полупустой улице. Он шёл и обдумывал – как же вернее устроить жизнь людей и народов без белого царя. Мальчик совершенно ушёл в себя и шагал, выкидывая ноги вперёд как бы взлетающими движениями. Со стороны это должно было смотреться донельзя потешно. Гимназист был увлечён противоборством сталкивающихся мыслей и некоторые из них проборматывал под нос, придавая себе соответствующее выражение лица, подчас весьма кровожадное. С кем-то Саша готовился на неравный бой, - то ли с педелем, то ли с квартальным, то ли с самим Господом Богом, - едва ли и сам он мог уже определить в жару внутренних событий.
- Юноша бледный со взором горящим! – послышался вдруг рядом, в нескольких шагах, весёлый звонкий голос. – Куда держишь путь?
Саша дёрнулся и остановился (как поезд, сбитый стоп-краном, - сказали бы мы сегодня). Он обнаружил перед собой улыбающуюся белокурую девочку лет двенадцати, шедшую, судя по всему, тоже из гимназии. Тут где-то женская гимназия, куда же я забрёл и что подумают! – пронеслось у него в голове, да было теперь поздно. Его назвали юношей. Конечно же, в насмешку, о чём свидетельствовали и улыбка, и весёлый голос, соединённые со столь важными, серьёзными словами. Да и возраст говорившей сам по себе служил ему насмешкой в сравнении со сказанным. Зелёные кошачьи глаза девочки горели и сами, но как-то, ёлки, неправильно. Несерьёзно. Его застали врасплох, не дали раздуматься. Саша начал жутчайшим образом краснеть, и знал это, и знал, что коварная издевательница это видит. Он развернулся и без единого звука спешно побежал прочь, слыша позади убийственный разливистый смех, и бежал долго по совсем уже незнакомым переулкам, пока не выбился из сил и не присел на некий большой камень, чтобы стереть обильный пот со лба.
Домой он пришёл опоздавший, голодный, злой, всеми взрослыми был обруган, но едва сам не огрызнулся. Всё ли было потеряно ныне в его жизни? Может быть, и не всё. Лишь бы никогда больше не встретить, не увидеть ту легкомысленную, подглядевшую его девицу. Начать всю жизнь с начала, с чистого листа, без ужасной, вторгающейся её – тогда ещё всё может быть спасено. Но она, которой – будем отныне считать! – не было, - не одна. Имя им – легион. Они подстерегают на каждой улице. И теперь, в новой этой жизни, надо научиться встречать их во всеоружии, дабы стёртый навсегда срам не проступил снова, как «мене-текел-фарес». Что ж делать-то?!..
И снова, с поразившим всех вокруг рвением, Саша бросился к книгам, надеясь там найти ключ к разрешению своего дикого, безвинного и невысказываемого никому мучения. Плутарх был прекрасен на все времена жизни и суток. Но ничего не отвечал на сегодняшние Сашины вопросы; у него было всё больше о мужчинах. Требовалось новое. Книги были как нельзя кстати: им от тебя ничего не надо - не то что тебе от них. Не пристанут с любопытствующими расспросами, не засмеют, а если не понравятся – не обидятся на невнимание… Тут-то и застиг его отец за Мопассаном.
Чуть позже Саша выследил и выковорял из-за ряда томов на полке ту книгу, которую – он успел понять – с большим тщанием прятала от детей мама, и само название повергало в сердечный трепет, в ощущение запретного плода с древа познания: «Женщины древнего Рима». Что тут только ни рисовалось Сашиному распалённому в сумерках воображению, какие картины ни тревожили его сон…
Прячась от взрослых, постоянно храня бдительность в ущерб вниманию, он прочёл эту книгу…
Разочарование его было велико.
О женщинах древнего Рима незачем было даже и говорить.
Плутарх правильно сделал, видимо, что вежливо промолчал. Похоже, они были скучнее гимназических педелей.
Книги над людьми не смеются, нет. Но иногда смеются над ними те, кто эти книги от людей прячет.
После такого Саша едва не потерял веру в… да нет, не в Бога; этой веры не было уже давно. А во что, в кого?... Ладно…

39

Очень любил Саша жареные семечки, особенно после долгой утренней учёбы. Их продавали на перекрёстке у Рыночной площади. Многие Сашины однокашники охотно покупали. Иные из них Сашу угощали. Он никогда не отказывался, даже не в силах был отказаться.
Но сам не покупал никогда.
Не то чтобы у него не было денег, - тех монет, которые выдавала ему мама на день, хватило бы с лихвой. Дело разве в этом?
Жареные семечки продавала девочка, к которой он боялся подойти, чтобы не быть заподозренным в какой-нибудь задней мысли. Тем более что девочка явно была его постарше; это усугубило бы позор в случае неуспеха. Чёрные как смоль волосы. Продолговатые глаза, печальные и проницательные.
Саша, бывав в мечтательном настроении, формировал свой маршрут от гимназии к дому так, чтобы пройти мимо этого перекрёстка – пройти безразлично, холодно, скучающе. Тем более что этот маршрут удалял его от страшной женской гимназии, ученица которой обожгла его однажды.
Иногда семечки продавала не девочка, а, видно, её мама. Она, наверно, и жарила семечки так замечательно. В этих случаях Саша сдирал с себя холод и скуку, расслаблялся, но прогулка отчего-то казалась потом досадной и потерянной.
А иногда семечки продавала-таки девочка. Ей было, судя по всему, лет тринадцать. Торговала она в меру бойко, могла когда и пошутить с покупателем, но сильно этим не увлекалась. «Это хорошо», - отмечал зачем-то Саша.
Подчас он останавливался, безразлично и снисходительно, очень внимательно наблюдал за процессом продажи семечек. Ему приходило в голову, что истинная экономическая мысль (о да, прямо так! ниже он себя не ставил) рождается из опыта и наблюдения. И значит, надо набираться опыта и наблюдать. Дабы потом смочь передать свой опыт и наблюдение, воплотить его в собственные построения. (Саша, читая журналы и газеты, уже привык, что всё живое – хоть роман об Анне Карениной – можно и должно переваривать в голове, превращая по-взрослому в какое-нибудь занудство.) Он начинал размышлять о том, сколь презренны кабинетные учёные, - как об этом где-то вскользь читал. Гордился тем, что уже не кабинетный, хоть пока и не учёный.
Девочка при всём при этом постепенно начинала кашлять, коситься на него и ёрзать. Но Саша, хоть и не кабинетный, такого, разумеется, не замечал. Или не относил к себе – вот уж точно.
Однажды, не самым погожим весенним днём, он в тысячный раз возвращался домой, чтобы наутро вновь вылететь из дома опрометью. Народу на улицах было мало; кто не на службе – грелись по домам. Девочка с семечками сидела на перекрёстке без большой надежды что-нибудь сегодня заработать. Саша, как водится, шёл мимо, бросил на неё исследовательский взгляд. Его взгляд был пойман, перехвачен и удержан.
- Здравствуйте, мальчик! Зачем вы никогда не купили семечек?
- Отчего же? – спужался Саша, взятый врасплох. – Я куплю, непременно куплю! – Он так энергично засунул руку в карман, что поскользнулся и едва не упал.
Отдышался и купил.
- Вы присядьте! Видно, бежали куда-нибудь, все запыхались. – Девочка постучала рукой по своей коротенькой деревянной лавочке, которой с трудом хватило бы на двоих.
- Вы почему такое думаете? – запаниковал Саша. – Никуда я не бежал! Я думал.
- А о ком вы думали? – спросила она так просто и безыскусно, что даже не добралась его смутить. От неожиданного вопроса он плюхнулся-таки на лавочку. И враз весь мир почти перевернулся, сменилась перспектива. Он касался боком девочки, - она, хоть и старшая, была с ним в один рост, приземистая (почему она такая маленькая, а?). Перед ним был деревянный лоток с семечками, а впереди – свободная от покупателей улица.
Что-то в мире сковырнулось.
- О ком?.. О человечестве! – Саша вдруг понял, что может теперь отвечать всё как есть.
- Человечестве… Это кто?.. Меня зовут Ривка. А вас?
- Саша.
- Вы кто?
- Я?! – Он растерялся; кажется, никто его ещё так не спрашивал. – Ну… Папа мой чиновник. Зато дядя у меня… - он запнулся и прикусил язык. – А я из гимназии теперь иду…
- А я жидивка.
- Еврейка! – уверенно и удивлённо поправил её мальчик.
- Ну, да. Еврейка, - она задумалась.
Тут Саша наконец смутился всей ситуации и с неловким хохотком закивал:
- Ах, да! Как же это там?.. Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова…
- Мой папа – Авраам, - заметила она так же непринуждённо, как прежде.
Ему стало стыдно. Он вдруг понял, что всякие слова, имена и прочие нескончаемые вереницы, зазубриваемые им к Закону Божьему, а то и к иным предметам, впрямую касаются живых людей – тех, что вот они – перед ним. Он неловко замолк и хотел сделать вид, будто его нету.
- А вы по-русски хорошо говорите! – сказал он наконец, стараясь загладить свою глупость.
- Папа старается всех нас научить, чему только можно при наших достатках. А потом… Ну как же бы? С покупателями мне ведь надо разговаривать. Иначе на что жить?
Саша не знал, что отвечать. Снова неловкое молчание.
- Что теперь? Вы придёте ещё?
- Приду! Спасибо вам, - он встал, приняв вопрос как вежливое завершение беседы и сигнал к отступлению.
- Приходите, пожалуйста! – Ривка улыбнулась и взглянула на него совсем не по-продавщицки. Не по-экономически.

40

Многие уже заметили изначально флегматический характер Владимира Сергеевича (усилившийся после известных печальных событий в доме). Веру Павловну, жену свою, он притом чаще оставлял в тени на ролях пусть и не заводной, не яркой, но прилежной и искусной хозяйки. Тем не менее Полынниковы не замыкались в семейном кругу, а принимали и гостей. Ни буками, ни нелюдимами они не были.
Чаще других бывал Борис Кутейников – чиновник из того же стола. Простой малый, но и от любых разговоров не прочь. Спился он давно и окончательно, а ныне с искренней простодушно-дружелюбной заботой приглашал к тому же и Владимира. Вера вздыхала, но его не гоняла. По своей неисправимой непосредственности он порой всех веселил. А коль не веселил, то хоть забавно ставил впросак. Случалось и по-серьёзному чертей на сюртуке ловить, да не только на своём. Но всё выходило как-то так беззлобно, даже занимательно, что самые требовательные лишь рукой махали. Вдруг в любую беседу умел Борис ничтоже сумняшеся вставить нечто такое, отчего она принимала новый, непредвиденный ход, хоть все и хихикали. Свои нелепые выходки и безвозвратные займы в канун жалованья Борис старался компенсировать смешными поздравительными стишками, сочиняемыми к случаю.
Как-то раз ребят по взрослости позвали уже полноправно к гостевому столу, вокруг которого они и раньше непрестанно бегали, бывало. Самого умудрённого – Мишку – спросили полушутя, чему ж такому важному обучился он в гимназии.
- Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова…
В Мишкином ответе была доля иронии, но было и правдошнее удивление перед цепочкой поколений, идущей через века.
- Врёшь! – заорал внезапно дядя Борис. Все вздрогнули, только дядя Серёжа тихо заржал в кулак.
- Что теперь ты хочешь, Боря? – обеспокоенно спросил отец семейства.
- Слушай, Мишка, меня! – Кутейников поднял багровый узловатый палец, не обращая ни малейшего внимания на своего сослуживца. – Всё не так было. – Он щедро развернул на столе свою заскорузлую ладонь к присутствующим. – Жили три японца: Як, Як Цидрак и Як Цидрак Цидрони. И женились Як на Ципе, Як Цидрак на Ципе Дрипе, Як Цидрак Цидрони – на Ципе Дрипе Лимпомпони! Вот – иди учи ныне, понял?
- Борис, ты со мной не борись! – оглушительно захохотал дьякон Василий. – Ты мне тут японского бога не проповедуй!.. А вообще-то, як Цидрак, или як ещё кто-нибудь – это не-японски уже, а вот лекаря нашего надо спросить - порадуется… Где он сегодня запропастился?
Василий, огромный детина с огненно-рыжей бородой (потрясал однажды томом Лескова – «здесь всё про меня!») заходил не слишком часто. Жена его, Евдокия, радовала всех замечательным пением романсов. Только уездный лекарь Пётр Осипенко (Петро, как сам себя велел называть), терпеливо слушая, скептически улыбался в длинные тёмные усы, а потом махал рукой и говорил:
- Те зараз не нашею мовою.
- Опять тебя, Пётр-камень, не обтечёшь и тебе не угодишь, - грохотал Василий. – Ну, давай уже, что ли, заводи своё «грае-грае-воропае»!
Осипенко пуще махал уже обеими руками на дьякона:
- Що брехаты? Нема ниякого «грае-грае-воропае»! Ще навить той ваш Тургенев за те казав!
- Ну, я не знаю там, чего нема, а чего ма, «воропае» или там что, но уже давай, одним словом, душу не томи! Всё одно ведь сам не отчепишься!
Артистичное препирательство лекаря с дьяконом, доставлявшее видимое удовольствие им обоим, превратилось в своеобразный застольный ритуал. Во время его вся компания затихала, зная, что сейчас будет украинская песня.

Реве та стогне Днипр широкый,
Сердытый витер завыва…

Саша любил вслушиваться в мелодичную речь и пение Осипенко. Диковинно ему было: вроде и всё понятно, или почти всё, и в то же время другое всё какое-то, и завораживает, будто во сне.
Присутствие дьяконицы немало смущало Сашу. Когда она пела, он старался не смотреть. А мысль-то его всё продолжала неустанно работать. Слушал-слушал он однажды певучие слова Осипенко, а потом и спросил:
- Скажите! А когда я сюда рождался, это вы были при маме врачом?
Сбоку заржал нетрезвый Кутейников, а вот мама вся стала пунцовой и изумила мальчика своим гневом:
- Саша! Ты вообще забыл, где находишься? Соображаешь, что говоришь?! Хочешь пойти немедля вон из-за стола?
- Нет, - выдавил Саша еле слышно. Бедняга абсолютно не понял, чем провинился, и был очень огорчён: ему уже некоторое время казалось, что он преодолел возраст, предполагающий подобные покрикивания и угрозы от взрослых.
Расспросы пришлось прекратить. Между тем мальчик всего лишь хотел узнать, говорил ли маме Осипенко какие-нибудь утешительные слова, как водится, на своём чудном языке, и не потому ли тот язык производит на Сашу такое волшебное действие и вводит его в странный поэтический столбняк. (Саша ведь вспомнил, что когда рождался маленький Володя, врач был при матери и, кажется, что-то говорил ей; но эту ситуацию у Саши хватило ума не поминать.)
Впоследствии, бродя заправским уже гимназистом по городу, заметил Саша, что и булочник у них в квартале разговаривает так же, как лекарь. Да и на улицах то там, то тут нет-нет да услышишь тот же говорок.

41

Мир вокруг вообще оказался удивительно многоязыким и многоголосым.
Кавалеры и барышни на бульваре носовито обменивались французскими репликами, но у них чувствовались выучка и умысел.
Имелся, впрочем, и совсем натуральный француз – уездная знаменитость. Старичок Рише (Тришка или Решала, по-уличному) был сыном самого что ни на есть наполеоновского солдата. Тот себе в России француженку даже нашёл невесть откуда – бывшую горничную каких-то роялистских эмигрантов. Она гордилась своей служебной принадлежностью к знатному дому, но пришлось через гордость переступить, пойти замуж за неотёсанного солдата с позорным пикардийским диалектом. Зато сохранить язык и латинскую веру. Так что Рише был француз нешуточный. Всех нынешних светских тузов и тузиц он и выучил, на то и жил. Мари только вздыхала печально по поводу пикардийского выговора макарьевских барынь; в собственных мемуарных грёзах она уж и сама себя старалась вспомнить едва ли не виконтессой. Дети их, конечно, переженились уже на русских или замуж повыходили туда же, стали по записи «Трифоновичи» и «Трифоновны». А на старичка Рише всё продолжали приезжать поглядеть иные прямо и из губернии.
Вблизи магазинов и мастерских звучал и немецкий язык, от которого ребята вскоре научились отличать идиш. Бывали в городе и татары, и вроде бы китайцы.
Впрочем, первым опытом стало для братьев ещё прежде познание многоязычия леса – с его разнотонным птичьим пением, стуком дятла и кваканьем. В пестротравье то и дело проносились зайцы, потряхивая ушами.
- Интересно, наши тоже здесь? – задумчиво высказался Митя, провожая их однажды взглядом, и все поняли, о ком идёт речь.
- Надо ещё узнать, сколько они вообще живут, - вздохнул Миша с мрачноватым реализмом ответственного старшего.
Когда Саше было лет девять, он счёл себя достаточно взрослым и в воскресный день, украдкой выйдя за калитку, один отправился в лес. Вначале кругом попадались бродящие человеческие компании, потом их не стало. Мальчик шёл и шёл, высоко задирая ноги, насколько позволяли сплачивающиеся заросли.
Тогда-то он и увидел медведя.
Так это было удивительно и неожиданно, что Саша впоследствии не всегда мог, вспоминая, решить: а не сон ли это был.
Слева впереди раздалось чавканье и редкое лёгкое попискивание. Он решил, что встретился какой-нибудь мелкий зверёк, и стал вглядываться в чащу. С разных сторон торчала бурая шерсть, и вдруг она сложилась – будто молнией в мозгу – в единую картину. Мальчик вспотел и застыл как вкопанный, не в силах двинуться с места. Косолап – настоящий Косолап, не тот, что дома на соседней койке! – неспешно и со смаком объедал полупустой уже куст малины. Аппетитно жуя, он временами с любопытством оглядывался и наконец повернул голову к Саше. Маленькие глазки смотрели на человека с интересом. Потом медведь сделал шаг к нему.
- А-а-а-а!!! – вырвался испуганный вопль у Саши, который всё так же продолжал стоять, будто врос в лесную землю. – Я не могу так! – сказал он зверю с возмущением и требовательной мольбой. – Я вас очень прошу, ну пожалуйста!
Медведь остановился, примирительно хлопнул глазами; ещё раз поглядел долго и внимательно, словно запоминая. Потом медленно развернулся и побрёл себе прочь, в заросли.
Саша не помнил, как добрался до дому. Так его всё поразило, что он не то что с родителями, а с братьями и с дядей долго ещё этой историей не делился. Поскольку все выросли и у всех хватало своих дел, никто его отсутствия не заметил; Аграфена как раз в деревню поехала родных навестить.
Много позже Саша тщательно пытался вспомнить, что из двух судьбоносных событий случилось раньше – встреча с медведем или встреча с весёлой белокурой девочкой. Однако вспомнить так и не смог; одно с другим отчего-то тесно сплелось вне всякой последовательности, и в то же время оба события как будто лежали в совершенно разных плоскостях, как оказались в параллельных потоках времени.
Ну вот-с. А кавалеры и барышни на городском бульваре обменивались французскими репликами.
Мир был разноголос и многолик.
Ночами, когда не бывало слишком зябко, Саша иногда выходил во двор и далеко задирал голову, чтобы посмотреть на звёзды. Небо часто было ясное в тех местах. Когда он смотрел на него чуть дольше обычного, начинало звенеть в ушах – как-то нездешне и в то же время уютно. Он думал вначале, что это звёзды звенят. Но потом шёл в комнату, залезал под одеяло, задрёмывал даже уже, - а звон тот всё по-прежнему оставался вместе с ним. Будто, выкачивая звон из неба, Саша уносил его с собой. И, случалось, носил в себе, боясь расплескать.

42

В один непонятный день Саша, против обыкновения, пришёл домой раньше остальных братьев – не потому, что классов было меньше, а потому, что с утра (ночью промечтав) трудно встал и мало съел. Он и теперь отрезал себе немного хлеба для затравки да завалился думать-дремать на свою кровать в ожидании обеда со всеми остальными, когда вернутся.
Думалась-виделась ему революция в незнакомом виде разгневанной женщины – остроглядой, рукастой, заводной и завораживающей. Страшно было и интересно. Смотрел её Саша и слушал. И слушал бы и слушал. Да только Аграфена ворвалась туда с криком своим:
- Заснул ты, что ли, дурандот? Митя пришёл, и Миша давно пришёл с товарищами! Обедать пора всем, а спать ночью будешь, соня!
Не больно-то проснувшийся, полунездешний-полумеханический, качающийися, словно кот, выполз Саша в столовую. А там – галдёж, смех, шутки-прибаутки, ничего не разберёшь. Не сразу и разглядишь. Но стал Саша разглядывать, обалдев от смутно понятого многолюдства. И так снова обалдел, что и испугаться не было времени. Ну да, Миша пришёл с какой-то своей компанией, и Митя уже вроде как свой. Да это ж отлично, весело. А вот…
Веки постепенно разлеплялись. Сетка ресниц деликатно и незаметно исчезала, растворяясь в картинах мира. Волны мира выплёскивались в разные стороны, лаская друг друга. Мир воссоздавался из квадратов, треугольников, бессвязных косых долек, обретал целостность. Всё, что было промеж – утекало или пряталось. Забывалось или закатывалось в потайную шкатулку, о которой и сам Саша не всякую минуту знал или помнил.
К великому его замешательству, заспанное его явление в столовой было встречено ненатурально громким и каким-то неродным, чужим смехом Миши (Саше ли было знать, что тот и сам смущён до невозможности, да не желает быть в том разоблачённым; оттого, долдон, и ржёт):
- А вот и младший мой, ха-ха-ха-ха, да! вы только поглядите на него, а? – Миша приглашал своих спутников зачем-то посмеяться, но те вроде смеяться не собрались, а смотрели на младшего брата с доброжелательными любопытными улыбками, которые тот спросонок не сумел счесть издевательством.
- Знакомься, брат! – продолжал грохотать Миша, обращаясь уже к Саше и подтверждая это широким махающим жестом. – Это – Арсений! – Было показано на широколицего доброго парня с весьма добрым телосложением. – Всё мои товарищи. Это – Артемий! Смотри их не перепутай, ха-ха-ха! – залился он каким-то мудрёным безутешным смехом. – А это… Лиза Вутвер! – выкрикнул Миша, словно бросаясь в водоворот с головой, и выкинул руку со всей бесприютной энергией, не ведающей себя.
Эти вдруг имя и фамилия, столь непохожие на всё предыдущее, отозвались в Сашиной голове смутным немецким романтическим туманом, и Гёцем фон Берлихингеном, и графом Эгмонтом, и почему-то Тилем Уленшпигелем. Все вышепоименованные, правда, были мужчинами. Их рыцарственные и бюргерственные лица ничего не подсказывали о Лизе Вутвер… Но вся эта честнАя компания, выросшая как из-под земли, заставила Сашу более внимательно обернуться вслед за Мишиной рукой. И… О ужас! Он увидел перед собой ту самую весёлую белокурую девушку, которая однажды уже подвергла его неслыханному позору и осмеянию на улицах Макарьевска. Всё в нём упало, всё сорвалось прочь.
- Здравствуйте! – Она улыбнулась и кивнула, щурясь то ли лукаво, то ли внимательно. Саша так и не понял по взгляду, вспомнила она его или нет. От этого стало ещё страшнее. Но теперь Саша был ведь не один; он давно привык к мысли, что в Мишином присутствии ему нечего бояться.
«О чём бы таком легкомысленном надо сейчас поговорить?» - подумал Саша судорожно и бессильно опустился на диван. Как на беду, мысли путались, ничто легкомысленное злобно не приходило в голову. Сколь это хорошо, что мама с Аграфеной принесли борщ; он углубился в него внимательнейшим образом, чтобы не ударить лицом в грязь, а лучше - чтобы не видеть и не слышать ничего. Но это злокозненно не удалось.
Каково было Сашино изумление, когда он услышал, что Миша прямо при Лизе взялся рассуждать о социологии, о сочинениях Миртова, Михайловского и о земщине. Саше прямо казалось, что брат его разделся догола. Но все остальные не выражали никакой неловкости и вели себя так, будто всё в порядке вещей.
Саше ещё нескоро предстояло перестать удивляться. После обеда вслед за всеми он направился в библиотеку; там продолжился общий разговор (вскоре к нему пристал и отходивший куда-то Митя). Но Лиза почти вовсе не принимала в нём участия, а целеустремлённо разыскала какую-то статью Писарева в «Русском слове» и уткнулась в журнал, целиком им поглотившись.
Старыми подборками «Русского слова» отец очень дорожил, боялся растерять и никому не давал читать на дом. Даже дядя Серёжа читал их прямо здесь. Вернее, перечитывал – потому что, казалось, знал их наизусть.
Вечером, когда все разошлись, Саша подробно расспросил Мишу об Арсении и Артемии и почти не слышал ответов. Потом прокашлялся и выдал:
- Кто такая эта Лиза?
- Лиза – наш товарищ, - урезонивающе пояснил Миша и абсолютно смешался, принявшись вдруг неожиданно излагать длинный, ни к чему на этом свете не относящийся и не нужный анекдот.

43

Всю ту ночь Саша метался в кровати и совсем плохо спал, а наутро едва поднялся. Когда он, мятый и дикий даже после умывания, спешно поглощал полупроспанный завтрак, Миша украдкой виновато поглядывал на него. Саша чуть не опоздал на первое занятие – географию. Людвиг Францевич вошёл в класс, едва только не наступая ему на пятки, сел за свой стол и пораскрывал кондуит да свои тетради:
- Ну-с, мои дорогие и незаменимые друзья… Я сегодня, как вы наверняка догадываетесь, очень заинтересовался пустыней Гоби. Очень хочу, чтоб вы мне о ней побольше рассказали… Вот вы-с, Полынников!
Саша взлетел со скамьи, словно запущенный в атмосферу воздушный шар. В голове было тепло и пусто. Он обречённо молчал в ожидании дальнейших вопросов.
- Что могли бы вы рассказать нам, жаждущим познания, о пустыне Гоби? – голос учителя был коварно-ласков.
Саша жаждал познания – это была правда. Но сказать ему, как на грех, было решительно нечего на этот раз:
- Там… там пусто.
Людвиг Францевич глянул на него поверх очков своим непроницаемым препарирующим взглядом:
- Там было пусто и безвидно. Не так ли?
- Так, - согласился Саша сомнамбулически.
В глазах географа запрыгали озорные искорки:
- Вы совершенно правы. И Дух Божий носился над водами. Да, истинно так. Но только, видите ли, это из другого предмета. Не из моего. Что же мне дальше с вами делать? Что прикажете вам теперь поставить?
Вся гимназия знала язвительность Людвига Францевича. В отличие от других учителей, он никогда никого не бил, даже не прикасался к ученикам, и не назначал дисциплинарных наказаний. Но его насмешек многие боялись едва ли не ещё больше.
Саша прилежно вперил взор в географическую карту на стене; более делать ему было нечего, и спастись некуда.
- Это хорошая карта, - кивнул учитель. – Я очень рад, что она вас заинтересовала, это чрезвычайно похвально… юноша! – Сашу кольнуло внутри при этом слове, отозвавшемся тайно-сладким эхом. - Но сколько бы вы в неё ни всматривались, златых кудрей вы на ней не найдёте. Садитесь пока что, что ж делать. Может, со временем что-нибудь узнаете. Подумайте, что вам поставить всё-таки. А в конце урока мы с вами об этом посоветуемся, - ещё и подмигнул.
Садясь, Саша вспыхнул до самых мочек ушей. Ну ладно, Людвиг – язва. Все стараются привыкнуть к нему, хоть и не могут. Но откуда он мог знать про златые кудри?! Это подло, нечестно, невыносимо… Саше в его смятении казалось, что он теперь голый и все видят его насквозь.
Ничего, разумеется, не поставили. И в конце урока никто ни с кем не советовался. Он думал-думал и мучился, но Людвиг на него даже не посмотрел; наверное, гад, и не вспомнил. Это было удачно, но обидно.
С той поры он почёл за лучшее учить географию. Как следует и чуть не в самую первую очередь.

44

Будем справедливы. Кроме Людвига Францевича, был ещё один преподаватель, ничуть не склонный к физическим мерам воздействия. Это – учитель французского, носивший трудно вяжущееся с его предметом имя Архип Трифонович, - один из многочисленных отпрысков француза Рише.
Архип Трифонович слыл большим чудаком, да и впрямь трудно было его таковым не признать. Сам он получил воспитание самое экстравагантное, коему потому не стеснялся подвергать и собственных учеников. Аристократические грёзы бабушки мешались в нём с дедовской «Марсельезой», перемежаемой грубоватым солдатским юмором и окопными рассказами. Мама же будущего учителя сильно заботилась о том, чтобы стал сыночек (её любимец) настоящим русским, и свои с ним беседы всегда намеренно пичкала «мужицкими» словечками, - даже теми, которые сама (выросшая в городе) нетвёрдо понимала. Тот был очарован «милой Францией», которой никогда не видал, и в то же время имел известную склонность к своеобразному «руситству».
На уроках Архип Трифонович бывал неожиданно и во все стороны вдохновенен и воодушевлён, а то вдруг выпрыгивал из рядов падежных окончаний и начинал рассказывать (иной раз по-французски, иной раз дюже нарочито по-русски) что-нибудь диковинное. Никто никогда не мог догадаться, на что его беспокойный ход мыслей выведет.
Как-то он взялся говорить о Наполеоне и его свите, что гарцевали вдоль самой линии фронта, да вдруг встретили разъезд казаков.
- Так знаменитый император едва не попал в плен и был на волос от неволи. Но казаки увидели впереди себя некую добычу, с которой больше могли поживиться, и ускакали. Наполеона и его приближённых пронесло.
Ребята на дальних рядах шептались.
- Нисколько не удивительно, что Наполеона при таком случае пронесло, - проговорил шутник Федя. – Поскакали б на меня казаки с пиками – меня бы тоже пронесло. Обязательно.
Кучка Фединых соседей принялась сдавленно ржать. Кто-то развил тему:
- Наполеон – он уж как-нибудь. У императора, наверное, целая повозка запасных форменных штанов. А вот каково коню, коли седока пронесёт, а?
Мальчишечьи спины опять начали беззвучно сотрясаться, будто в конвульсивных рыданиях.
- А по-моему, - шёпотом возразил-таки Саша, - быть осёдланным конём, да ещё и под пулями, когда тебя никто не спросил – это намного того хуже.
- Ну, согласен, понятное дело, - с серьёзнейшим видом закивал Федя, - но представь, однако, и все тридцать три несчастья: оседлали, погнали в атаку, кругом-то пушки гремят, а тут вдобавок прямо у тебя над спиной вовсю гремит и-и-и рраз – пронесло! – Он с треском пустил воздух сквозь полусомкнутые губы.
Услышав заветное слово в четвёртый уже раз, гимназисты начали окончательно погибать от хохота, не в силах больше его скрывать. Они катались, всхлипывали, утирали слёзы. Смех пополз в стороны по классу, не ведавшему его причин, но заражавшемуся от соседей.
- Что ржёте, хахари, аподылдоки! – Архип Трифоныч простёр руки, как крыла. – Знаете ли вы, что коли б вы жили во Франции, и коли б во Франции не случилась революция, вас бы хватили да и отвели в тюрьму?
Ребята малость попритихли и захлопали глазами:
- Как же это – в тюрьму?
- Да вот так! Отец мог сына за ослушание отвесть в тюрьму, и там того держали, пока не раскается. Так было с юным графом Анри Сен-Симоном, потомком Карла Великого. Анри несказанно повезло. Его домашним учителем в детстве был Дидро, знаменитый энциклопедист. Он внушал ученику вольные мысли. И когда пришла пора первого причастия – бывший уже теперь его ученик отказался идти к причастию. Католическому, - торопливо добавил учитель. – Тогда старый граф рассвирепел и отвёл сына в тюрьму. Но тот был, под стать Шарлеманю и всем его потомкам – а своим предкам – силачом крепчайшего телосложения. Однажды привратник принёс ему в камеру ужин. Но узник поднял кулачищи, - Архип Трифонович размахнулся сомкнутыми руками, - и оглушил своего охранника ударом по голове. А после снял у него с пояса ключи, покинул темницу и отправился прямиком к своей тётке. Та была просвещённой почитательницей Вольтера и приютила у себя мальчика, пока не утихомирился отец.
В классе давно царила тишина.
- Расскажите ещё про Анри Сен-Симона, - попросил кто-то.
Архип Трифонович для порядку потребовал повторить просьбу по-французски, но рассказ свой возобновил, ко всеобщему облегчению, по-русски:
- Когда уволился Дидро, новый нанятый для мальчика учитель хотел наказать ученика розгами за некую шалость. Это было неслыханное унижение! Мальчик нашёл самое большое шило, какое имелось в усадьбе, иии!.. – глаза рассказчика страшно засверкали, рот воинственно изогнулся.
- Что же он сделал?
Архип Трифонович крикнул заговорщическим шёпотом:
- Он со всего размаху вонзил шило учителю в зад!
- А-а-а! – прокатилось по классу.
- Раздался леденящий душу вопль ужаса.
- А что затем?
- Старый граф и его супруга долго беседовали с глазу на глаз сначала со своим наследником, а потом и с его столь суровым наставником. Но как бы то ни было – никто больше не решался солить розги для юного Анри.
После подобной истории гимназисты смотрели на своего собственного учителя с восторженным недоверием.
- А что дальше было с Анри?
- Дальше Анри Сен-Симон вырос, написал много разных сочинений и создал новое общественное учение.
- Какое оно, его учение?
- Этого я вам не должен сообщать. Но если вы будете как следует учить спряжения и выучитесь читать по-французски, то сможете прочесть много интересного. Итак, извольте записать задание к следующему уроку…

45

Всем (кроме ностальгирующих писателей-русопятов) известна исключительная грубость гимназических нравов, давно ставшая притчей во языцех.
Я сейчас разумею не тех всех, которые посмотрели фильм «Россия, которую мы потеряли». А тех всех, которые в той самой России жили.
Итак, о чём это я?.. Ну да. Всем известна грубость гимназических нравов. А Саша, как вы изволили уже увидеть, был существом очень хрупким и ранимым. Но Россий не выбирают, в них живут и умирают.
Однако и тут случается иногда подспорье, приходя неведомо откуда.
У Саши в классе образовался нежный друг. Валентин.
Он тоже не терпел несправедливостей и оскорбления чувств. Тоже был юноша бледный со взором горящим.
Ночи напролёт писали они друг другу романтические письма (как только бумага не загоралась от них). О предназначении человечества. О смысле добра… По законам риторики полагается добавить здесь ещё что-то третье. Да было там и третье, и четвёртое. Допишите сами. Если вы в теме, то вряд ли ошибётесь.
Потом они ночи напролёт читали эти письма. И ночи напролёт на них отвечали, отмахиваясь от беспокойных нянь, решивших, что подопечные их, болезные, умом тронулись.
Здесь этих писем не будет. Для них понадобился бы отдельный роман. Были уже такие романы, но те века минули. Жителям современных мегаполисов, формирующим книжный спрос и спешащим в офисы на другой конец города, некогда такое и столько читать. Может, когда-нибудь общая наша треклятая жизнь наконец изменится, и время появится. Тогда я опубликую их переписку; следите за научными журналами и альманахами. Где-то ведь эта переписка по сей день лежит. То ли в РГАЛИ, то ли в РГАРФПИ, что ли, по-моему. Сейчас сходу не припомню. Вам надо точно? Ну перезвоните мне в среду с утра, мобильный знаете. Я продиктую номера фондов и единиц хранения. Что-то важное может найтись и у меня дома. Но там, знаете, такой бардак… Три года разбираться нужно, чтоб хоть что-нибудь найти.
Друг другу доверяли они и свои первые неловкие стихотворные опыты (а вот это поищите; мне кажется, уже они были в каком-то из томов «Литнаследства»; воспользуйтесь существующими указателями). У обоих под мышкой то и дело обнаруживался то томик Полонского, то книжка Минского. Порой они отвечали, даже невольно, один другому в рифму.
Впрочем, со временем обнаружились и различия между неразлучниками. У Саши Полонский соседствовал с Некрасовым и Надсоном, у Валентина – с Фетом и Мережковским.
Друзей, однако, объединяла и дополнительно роднила атмосфера своеобразного посвящения в общую, хоть и разветвлённую по-своему, поэтическую тайну. Обоим приходилось тщательно скрывать свои вкусы – и даже некоторые читаемые, далеко не подрывные, книги – от учителя русской словесности Аристарха Савватьевича. Насмешники-гимназисты из числа знатоков математики или же древней Греции за глаза называли чудака-словесника «Аристархом Самосовичем» или просто «СамОсычем». Тот был решительным и завзятым сторонником любой старины; увлёкшись, доходил порой до того, что хвалил и Кукольника, а над столом своим самолично и торжественно вывесил портрет Уварова. Но уж всяко изящная словесность для него заканчивалась на Майкове и никак не далее. От современных журналов и книжек (хоть прогрессистских, хоть чисто-искуснических) он не уставал предостерегать учеников. Не было в его устах страшнее ругательства, чем «декадент». Декадентов Самосыч не уставал обличать – даже средь младших классов, где их поклонники едва ли должны были встречаться. Многие, должно быть, от Аристарха узнавали это слово, интриговались и вперёд заинтересовывались им, хоть бы и мало что ещё понимая.
- Людям этим, - гремел Самосыч, - русская словесность, русская литература дали всё. Всё! И вот теперь, взрастившись на ней и напитавшись ею, они в неё, - голос учителя минутой переходил на ужасающийся шёпот, - плюют! Они сухи и бесплодны, ибо далеки от корней нашего национального древа. – Для убедительности Аристарх простирал руку набок и вверх, чуть не ловя в воодушевлении некие живые ветви, меж тем никакого дерева рядом не было и в классе не произрастало.
В декаденты попадали у него не только Минский и Мережковский, но почему-то и Надсон. Как это и для чего было Мережковскому плевать в Тютчева, а Надсону – в Лермонтова, и почему нельзя любить современную поэзию вместе с прежней, а лишь одну либо другую, Саша уяснить никак не мог.
- В декадентстве окончательно теряется человеческий облик, само мужское достоинство и все признаки мужчины, - предостерегал Самосыч, всегда зачем-то при этих именно словах неотрывно глядя на аккуратненького, белолицего Валентина, и всё же одновременно покашиваясь на Сашу, соседствующего с ним за партой. – Им чуждо мужественное героическое начало, они не знают народа, не имеют патриотисма и не понимают нужд народных!
В самом Аристархе, как на грех, не замечалось ничего, напоминающего обычные представления о героическом начале. И лицо его, и фигура напоминали первый блин комом, в который пересыпали муки. Пусть бы он таким и был, отчего ж бы и нет, - такому хорошо быть добрым. Саша вообще не искал телесных идеалов (как он думал; а в сущности, видел их очень разнообразными). Но только словесника тянуло как раз на обличения в этой связи. Не то чтобы он проповедовал гармоническое еллинство, но чего-то ему непременно не хватало во всех почти учениках, и всеми бывал он туманно недоволен.
Спорить с Самосычем на уроках было себе дороже. Всем хотелось закончить гимназию. А после неё жить привольной, вошедшей в мифы и легенды, взрослой жизнью. Если она когда наступит.

46

Саша мог поделиться с Валентином потаенными муками своего сердца, о которых не рискнул бы сообщить старшим братьям. Но ничего не мог с ним обсудить, касающегося революции и будущей жизни. Не потому, чтобы друг был ненадёжен или мог разболтать. Просто жизнь Валентина шла совершенно мимо, - он искренне не понимал, о чём и зачем тут речь, к чему подобными вещами можно интересоваться, да и зачем о них даже говорить.
Со временем и муки сердца Саша стал поверять ему с оглядкой. Ибо вдруг заметил, что упоминания о Лизе совсем не доставляют собеседнику удовольствия. Это бы только одно; но Валентин норовил и отвадить Сашу от этого знакомства.
- Женщина привязана к земле, - говорил он решительно, - ей нисколько не по силам попечение о дарах Духа, которые доступны только мужчинам. Если же она пытается вторгаться в эту область – поверь мне, дорогой: здесь нет ничего иного, кроме притворства.
Саша с удивлением обнаружил, что подобные отзывы, относимые к Лизе (которую Валентин даже и не видел никогда; в гостях они отчего-то не совпадали) ему неприятны, хоть он и не находился, что ответить (ему было неловко спросить, что за такие дары Духа). Лишь угрюмо слушал, задумчиво вглядываясь в хорошенькое личико и стройную фигуру говорящего. Ему отчего-то внезапно, страстно и остро захотелось, чтобы Лиза и Валентин были, стали или оказались одним единым существом. Тогда, как будто, многое в мире было бы куда проще вместе исправить, свернуть целые горы. Да и насколько легче стало бы обо всём разговаривать!
От таких мыслей его, как на грех, всё больше тянуло разговаривать с Валентином о Лизе, невзирая ни на какие препоны. Он конфузился и полностью становился впросак, когда подобные речи вызывали у друга молчаливые, но обильные слёзы.
- Ну, что же это… Зачем ты? – робко и вместе по-мужицки спрашивал Саша, впадая в столбняк и враз теряя всё своё декадентское красноречие, столь остро уже отточенное в эпистолярном жанре.
- Разве не видишь ты?! Распалась связь времён! – был ответом ему дрожащий, срывающийся голос, от которого Саше становилось непонятно и недоуменно стыдно, и он не знал – как быть, что ответить.

47

Всем тесно было – уже тогда, в детстве – в одних лишь мыслях, разговорах и переживаниях. Хотелось более серьёзного дела, хоть совсем не знали, откуда именно к нему приступить.
- Давай сделаем свой журнал, - сказал ему как-то Валентин после того, как они посмеялись наедине над очередной Аристарховой филиппикой.
- Что же? И сделаем! – горячо подхватил Саша. – Кого же мы будем публиковать? Кого пригласим к сотрудничеству?
Валентин взглянул на него с подозрением:
- Зачем нам кого-то приглашать? Разве ты не хочешь вдвоём?
- Да ведь этого мало для целого журнала!
- Как будто, бывал даже журнал одного только писателя.
- Ну, то если совсем одного! А не двух же?
- Ты разве знаешь вокруг себя других декадентских поэтов?
Саше понравилось, что он наконец оказался поэт, но других он вправду не знал и встал впросак. Может быть, он кого-нибудь и поспрашивал бы – даже то одно, без результата, было бы приятно, - но уже предчувствовал, как станет вибрировать Валентин по этому поводу. Вдруг его осенило. Он нашёл выход из положения:
- Давай понавыдумаем всяких поэтов!
- И верно!.. А какие они будут?
Взялись придумывать. Да так увлеклись, что разговор тогда на том и кончился – поздним уже вечером. Поцеловались и пошли спать, засыпая буквально на ходу.
Жизнь каждого из новорожденных поэтов стоила целого романа.

48

После неожиданного разговора с Ривкой Саша месяца полтора не заворачивал в сторону Рыночной площади. Сам не знал почему. Где-то в глубине гнездилось ощущение, что там, на перекрёстке, ждёт его удивительный праздник, и будет, наверное, ждать его всегда. А поскольку праздников в жизни случается не так уж много, то и спешить вовсе незачем. Лучше, как в детстве (Саша твёрдо верил, что его детство кончилось), оставить приятное напоследок.
Полтора месяца так-таки прошли. Учебный год уже кончался, и, как всегда, было с ним много-много мороки. Уставший под конец, голодный напрочь, он зверски захотел жареных семечек – хотя бы для начала, до обеда, пока дойдёшь. Ноги, которым всё надоело, всё же сами принесли его на перекрёсток. Ривка сидела на своей лавочке. Она посмотрела на него – нет, не обиженно (казалось, обижаться она и вовсе не привыкла, если вообще умела), а с усталой печалью.
- Вам семечек? – спросила она вежливо, так что обиделся уже он.
- Семечек, ага, - кивнул он хмуро.
Она завесила, он расплатился. И теперь уже, оказавшись здесь, не мог и медлил уйти. Глядел так же хмуро, с укором.
Ривка рассмеялась:
- Что-то не так?
- Всё не так! – разозлился он.
- Я ещё что-то должна?
- При чём здесь? – он топнул ногой, сетуя на женскую приземлённость.
- Почему вы так сердиты? – спросила Ривка сдержанно.
- А какому мне быть?
Девочка взглянула на него с какой-то незнакомой ему умудрённостью и хитро улыбнулась:
- Вы ведь сами на себя сердитесь.
- За что это ещё? – растерялся он и тут же насторожился.
- Не знаю, - Ривка скромно пожала плечами. – Мальчики всегда так. Сердятся на себя, а думают, что на кого-то ещё.
- И что теперь надо? – проворчал Саша.
- Что такого трудного надо? Мы с вами так хорошо сидели здесь на лавочке… Сядьте, посидите.
Она улыбнулась как-то инопланетно, и всё сразу в нём успокоилось. Он сел к ней на лавочку. И был теперь уже чуть выше её.
На улице снова не было людно. Они молчали.
- О чём вы думаете? – Он вспомнил, но деликатно переиначил вопрос, заданный ею при первом знакомстве.
Ривка лишь вздохнула:
- Очень есть хочется.
- У вас же семечки! Отчего хоть их не поедите?
- Их надо продавать. Иначе что будет есть наша семья на ужин?
Саша подумал, вскочил и без единого слова унёсся минут на двадцать. Он купил самый большой каравай хлеба и принёс:
- Возьмите.
На Ривкином лице отразилась тягота:
- Ну что вы… Нет.
- Да почему? Разве вы не голодны?
- Я… Что это вы. Я не побирушка. Я честно работаю. Я продаю семечки. Ну, как вы такого не понимаете?
- Что ж делать?.. – отчаялся Саша. – Да вот что! Возьмите и скажите вашим родным, что у путника не было денег, он расплатился караваем.
- Нет, нет… Не бывает такого.
- Всё бывает!
- Да нет. Вы не знаете просто.
- Давайте тогда вместе его есть! – нашёлся Саша и снова сел рядом, положив хлеб посередине. – Если я ем, вы ведь тоже можете?
Ривка отвернулась и стала сосредоточенно оглядывать ближние кусты, словно в первый раз их увидев. Саша помрачнел, подумав было, что она отвернулась от него. Между тем отвернулась она от своей правой руки, чтобы не видеть, как та торопливо отщипывает от хлеба возрастающие куски, отправляя их в невидимый прекрасным продолговатым глазам рот.

49

Лето близилось к концу. Гимназисты из зажиточных семей съезжались в город, привезённые родителями с вод и курортов. Улицы стали более людными. Они, в общем, и никогда не бывали пустыми. Но Саша привык отмечать вокруг, прежде всего, своих сверстников. Потому для него Макарьевск становился теперь более оживлённым. Мальчишки то и дело сбивались в компании, обсуждали свои особые новости; то щебетали, то сурово бубнили.
- Представь, - сказал Саше встретившийся однажды Валентин, - наш Людвиг Францевич, оказывается, не учитель только, но ещё и учёный. Да никогда со всеми своими шуточками ведь ни о чём таком… Он руководство новое написал по географии, и его издали. А ну как станем теперь по нему учиться!
- Неужто правда? – Саша задумался. Он внезапно впервые понял, что люди, пишущие книги и учебники, ходят по той же земле, спят и едят, курят папироски, да ещё, поди, и шутят.
В такое не сильно верилось; требовались вещественные доказательства; ну, они и не заставили себя ждать.
- Руководство отличное! – сказал Валентин, всегда любивший всё оценивать (и редко – положительно). И толково всё, и занимательно. Не то что как раньше у нас – ничего, что к чему, не разберёшь. Вот бы учиться по этому учебнику! – Достав книгу из своей затейливой и многовместительной торбы, он протянул её Саше.
- Откуда ж ты взял?
- Знаешь ведь: родители мои большие книгочеи. В лавке нашей выбор не больно велик, ну так уж когда что новое приходит, они и покупают.
Саша взял протянутую книгу, стал листать её и разглядывать. В самом деле, учебник был на редкость толковый. На тех страницах, где раньше (то есть в прежней книжке) зияли бездонные столбцы пустых и бестолковых економических и статистических цифирей, годившихся лишь на мёртвое заучивание, ныне те же цифры, уместные и понятные, становились логичными выводами из написанного – даже когда складывались в таблицу. Читать можно было с любого места; глаз сразу застревал, заинтересовывался и отправлялся в странствие.
Полистав, понюхав вкусную бумагу, Саша захлопнул учебник, стал гладить его по переплёту и вдруг вскрикнул, как ужаленный. На глаза ему попались красиво выведенные на обложке фамилия и инициалы автора: «Л. Ф. Вутверъ». Словно молния, пронеслись в его голове нечаянная встреча на глухой улице, первый визит Лизы в их доме и едкое замечание Людвига Францевича касательно златых кудрей, заведомо отсутствующих на карте.
Так, значит...?!..
В тот день Саше пришлось удвоить свой шок. Уяснить себе не только тот странный факт, что авторы книг – мало того, учебников – облачены в плоть и кровь и в таком-то виде ходят средь простых смертных. Смириться довелось ещё и с тем, что у таких людей могут случаться дети.
Наличие детей у учителей само по себе было невероятным и требовало объяснений. Казалось, иметь своим папой учителя – всё равно что всё детство бегать по двору вовсе без одёжи.
Саша старался найти в своей памяти какие-нибудь опровержения увиденному – и, в общем-то, не мог. Дома у Лизы он никогда не бывал и не встречал рядом с ней никакого её папу, который не был бы Людвигом Францевичем.
- Что ж ты? – цепко спросил Валентин, не сводя с друга больших проницающих глаз. – Тебя как будто смутило нечто?
Впервые в жизни затруднился Саша в ответе любимому собеседнику. Здесь был какой-то секрет, который и самому Саше достался будто бы контрабандой, и как же было им ещё делиться…
- Очень хорошая книга, - ответил он и протянул Валентину учебник.

50

Было и без того тошнотворно при взгляде на календарь, безжалостно убавлявший лето и приближавший учебный год с гимназией. А тут ещё Валентин начал хныкать – и, как водится, совершенно непонятно, и не поймёшь как взяться. Опять у него, вишь ты, связь времён распалась и никак не желала срастаться.
- Ну что с тобой? – безнадёжно спрашивал Саша.
- А с тобой что? Мы журнал будем издавать, или ты уже про всё забыл?
- Будем непременно! – Саша был рад, что друг наконец перешёл на что-нибудь понятное, даже конкретное.
- Будем, непременно! – передразнил тот. – Ты хоть летом что-нибудь делал? Элегии Рене Версена написал?.. Небось, даже и не брался!
- Да нет же, ну почему ты так? Брался…
Полынников сконфузился, но после некоторых раздумий и припоминаний бросил с долей небрежности:
- Есть кое-какие намётки. Да вдобавок ещё некоторые планы. Главное – мне их откопать. А там вместе посмотрим.
Журнал они всё-таки сделали. Он был органом нового литературного направления – сомнамбулизма и назывался «Сны стихов». Обложку с причудливыми иллюстрациями тщательно вырисовывал Валентин. Дальше шёл манифест французских сомнамбулистов (в переводе В. Торфянникова), манифест русских сомнамбулистов, стихи Рене Версена (в переводе А. Полынникова, а одно стихотворение – для примера – во французском оригинале), Василия Нескорова и Никиты Покровлева с небольшими вступительными очерками. Если Рене Версена произвёл на свет Саша, а Никиту Покровлева – Валентин, то, по настоянию последнего, Василий Нескоров стал их общим детищем. Характер и жизнь Нескорову придумывали вместе, а вот кто какие строчки ему писал – чуть позже уже и сами вспомнить не смогли.
- Василий Александрович, - улыбнулся Валентин.
- А как же ты?
- Я тоже тут…
Если совсем честно, по части стихотворений Саша постарался чуть больше; легче это ему в ту пору и давалось. Зато Валентин, весь какой-то ренессансный снаружи и внутри, страстно рисовал фотографии поэтов.
Когда всё было готово, он снова было взялся за обложку.
- Ты что теперь хочешь? – насторожился Саша. – Смотри не испорти! Ты так всё прекрасно изобразил!
- Хочу дату поставить: «дозволено цензурою», число, месяц и год.
- Полно тебе! – рассмеялся Саша. – Какой там ещё «цензурою» всё это дозволено? Нас Аристарх арестует!
- Но как тогда быть?
- Да так и быть – безо всякой цензуры! Мы же декаденты или как? Мы с тобой поэтов выдумали, а цензора никакого выдумывать не договаривались.
На том и порешили.
Журнал с гордостью давали почитать своим домашним. С особенным трепетом Саша вручал его дяде Серёже. Тот – как и всегда, если что-то предлагали – прочитал внимательно, неторопливо. Иные строчки похвалил, о чём-то переспросил. Потом помолчал и произнёс задумчиво:
- Сомнамбулизм… Почти точное слово.
Чем дольше жил на свете его племянник, тем более он сомневался, что сказанное было большой похвалой.
Лизе он, гордый, нарочно не давал журнала сам, но Миша бескорыстно угадал его желание. Как-то он встретил девушку на улице.
- Так вы стихи пишете? – с хорошим удивлением спросила она.
Саша неопределённо молчал. Он не понял, кто такое «вы» - три поэта-сомнамбулиста, или они вдвоём с Валентином, или это он после стихов стал «вы».
- Почему не взяться вам и за общественные темы? Бальмонт вот ведь ничуть ими не брезгует.

51

С самодельным журналом «Сны стихов» читателям познакомиться не удастся: в настоящее время он утерян вместе с изумительными (по общему мнению очевидцев) иллюстрациями, виньетками и обложкой Валентина Торфянникова. Возможно, рукопись пропала во время обыска в конце тридцатых годов или в пору несчастий Великой Отечественной. В 1997 году в «Макарьевском Краеведе» появилась заметка, где с торжеством сообщалось, что «Сны стихов» наконец-то обнаружены - в одном из частных собраний. Возможно, это была мистификация (сколько их скрутилось вокруг этого эпизода?) или какая-то путаница, ошибка; во всяком случае, ни тексты, ни рисунки, ни подлинник так ни разу потом нигде и не всплыли. Между тем детские произведения малоизвестных авторов не представляют собой такого раритета, который мог бы с успехом уйти на антикварный или коллекционерский рынок.
Не удалось установить даже автора заметки. Издание «Макарьевского краеведа», оставшегося без спонсоров, навсегда прекратилось во время дефолта 1998 года, а никто из разысканных впоследствии членов прежней редакции не смог сообщить по нашему вопросу ничего определённого.
Трудность вызывает и вопрос датировки – хотя бы приблизительной - этого рукописного органа. Так, в статье Анны Горской (одной из самых значительных работ по этой проблеме), убедительно показывается, что «Сны стихов» едва ли могли появиться в конце 1890-х. Всё, что мы знаем об их содержании, заставляет очень сильно усомниться и в авторстве учеников младших классов гимназии. По мнению исследовательницы, куда вероятнее появление журнала в период кризиса символизма (около 1910). На ту же дату указывает и приём мистификации литературного авторства. Он мог быть использован под воздействием нашумевшей истории с Черубиной де Габриак (которая по некоторым причинам должна была привлечь внимание Валентина). Предположение Репункова (увидевшего в опытах начинающих поэтов подражание пародиям Владимира Соловьёва на символистов) крайне маловероятно: всё свидетельствует о том, что журнал создавался совершенно всерьёз, с большим душевным вложением и трепетом. Грань между иронией и мечтой лишь начала стираться в пору Серебряного века, но это отнюдь не заходило так далеко, как мы сегодня привыкли.
Гипотеза Анны Горской безупречна как с точки зрения учёта динамики общелитературного процесса, так и по чуткой реконструкции логики развития созревающей творческой личности. Вместе с тем сама Горская указывает на создаваемое этой гипотезой противоречие. Датировка «Снов» 1910-1911 годами никак не вяжется с известной нам периодизацией идейной эволюции Александра Полынникова. Известный по его устным воспоминаниям (и неоднократно повторенный им) отзыв Сергея Сергеевича также, как мы вскоре поймём, с необходимостью указывает на более раннее время. Наконец, в предлагаемом периоде не так просто выделить моменты, когда Александр и Валентин оба одновременно находились в Макарьевске.
По сути дела, данное противоречие остаётся для современных исследователей непреодолимым. Если не будут найдены новые материалы (вероятность появления которых крайне мала), оно таковым и останется; оно не одно такое в человеческой истории.
Отсюда проистекают и трудности для последовательного биографического изложения. После долгих колебаний я всё же решил вести повествование в том порядке, на каком уверенно настаивал один из внимательных собеседников и слушателей Александра Владимировича, сохранивший в памяти его воспоминания.

52

- Что ж мы будем делать настоящего? – спросила Лиза, помахивая правой ножкой, закинутой на левую.
«Королева, - шевельнулось у Саши. – Да ведь однако… какая у нас может быть королева?..»
- Сначала надо сказать, что – настоящее, - загадочно и серьёзно отозвался Митя.
- Давайте думать, - у Лизы прорезался металл. - Идти к рабочим или крестьянам мы пока не можем. Нам самим ещё для этого надо учиться.
- Учимся! В гимназии… - Саша осёкся.
- Давайте учиться ещё чему-нибудь, что было бы обращено ко всем.
- И как же это? – спросил Миша с нехарактерным смущением и любопытством.
- А давайте хоть делать свой театр! Пусть сначала будет домашний.
«Так вот это оно – то «легкомысленное», о чём надо было заговорить», - Саша весело вспомнил свою реакцию при первом появлении Лизы в доме.

53

Лиза задумала своё отнюдь не легкомысленно. А вот отец Иннокентий, который вёл у них Закон Божий, явно был бы совсем другого мнения. Оберегая малые чада от греха, он неустанно предостерегал их от посещения театров (чтобы сами дети что-то играли – такого ужаса он, вероятно, даже помыслить себе не мог). Также его очень заботило, чтобы дети ненароком не отправились смотреть «туманные картины». Впрочем, второе опасение было чрезмерным, так как синематограф пока что до Макарьевска ни разу не довозили. При случае отец Иннокентий неустанно твердил обо всём том же и родителям отроков: мир вокруг дышал соблазнами.
Справедливости ради отметим, что батюшка в то же время был не лишён и некоторых черт либерализма. Однажды он даже принародно отрицал наличие хвостиков у евреев (приводя в верный пример Моисея со скрижалями), чем некоторых сильно смутил. «Добрый он очень», - ругались под нос иные. Чтоб не сойти вовсе за фармазона какого, отец Иннокентий тут же, впрочем, предостерегал от обманов, несомых иудейской верою, - что, однако, было уже очевидно излишним.
Говорил батюшка всегда велеречиво и затейливо, от писаний, а вместе с тем строго, даже и грозно. Образы выходили у него путаные и не любому понятные, зато очень пугательные. Заковыристо получалось, в общем.
Родители не всегда были должным образом осведомлены обо всех этих трудных предметах, но порою зато очень богомольны. Такое сочетание могло приводить к весьма болезненным для ребят последствиям.
Терентий, приказчицкий сын, пришёл в классы весь явственно побитый. А был он здоровенный – не подступишься. От него и в коридоре все держались почтенно, чтоб не зашиб ненароком.
- Терентий, это кто ж тебя так отходил-то, а? – спрашивали его теперь заинтригованные сверстники.
- Да тятя, - басовито вздыхал тот.
- Пошто же он так осерчал?
- А я поутру из дома вышел до ветру. После стою и качаюсь, никак глазов разлепить не могу. Там над дорогой туман был. Тут тятя выскочил и давай меня тузить. И по сусалам, и так, и сяк. Ты зачем, говорит, на туман глядишь, того нельзя. Отец Иннокентий ему сказал, что коли в туман глядеть, из него черти повылазиют и какие-то обманные жиды без хвостов и с собой утянут.
Ребята, что поумней, знай потешались. Да так и пошло:

Вышел чёртик из тумана,
Вынул хвостик из кармана…

Другим разом привезли в город художественную выставку. Народ, известное дело, потянулся смотреть. А одна помещица, с дочкой-на-выданье придя, вначале разузнавала и строго выспрашивала:
- У вас картины не туманные? А не то глядите, дочку-то мне не попортите!
- Нет-нет, - отвечали ей, - наша группа считает реализм непреходящей основой русского искусства. Чёткость и конкретность образов – для нас главное. Мы не декаденты и не безликие фантазёры. Мы национальные художники, у нас национальная школа, наши полотна отражают национальную действительность. Нам не нужна космополитическая мазня.
Ну, раз так, - барыня успокоилась. Слава Богу! А то ведь в той Европе, в Испании или где, как пойдёт самая костно-политическая возня с революциями, - костей не соберёшь. Мужики поместья палят, а людям деваться некуда. А поди ж дочку замуж выдай при таких-то делах!
Другой ещё отказался неожиданно пиявками лечиться. Батюшка-де не велел чужую личинку надевать, и паче плясать нельзя, её на себе имея, не то станешь актёр, скоморох и балерина, и потом пойдёшь на сковородке жариться… Долго после этого Осипенко пересыпал своё загадочное плетение украинских словес родной обоим братским народам, знакомой матершиной, вспоминая этот эпизод.
Такой у нас город, друзья мои. Нравится?.. Ну вот… А тут, видите ли, Лиза! Да ещё, видите ли, театр.

54

- Где играть будем? – задумался Миша. – Какую бы комнату лучше выбрать? Библиотека вроде большая, а места мало…
- Да не надо комнату! – махнула рукой Лиза.
- Как же? Разве в сарае?
- И сарай лишний!
- Да ведь как?
- А прямо во дворе! Там справа есть большое плоское место, можно для зрителей скамьи вынести.
- Но с декорациями что будем делать?
- Верёвку протянем от дерева к дереву, повесим на неё простыню и разрисуем.
- Кто рисовать умеет? – испытующе огляделся Митя.
Саша воодушевился:
- Давайте Валентина позовём! Он замечательно рисует.
- С Валентином твоим поди попробуй - поговори, - с сомнением покачал головой Митя. – Мудрёно получится.
- А что ж? Я его уговорить попытаюсь.
- Ну, попытайся.
- Мальчики! – требовательно сказала Лиза. – Мы успеем ещё обсудить, что да как, да где. Давайте хоть вначале решим, что играть мы будем? А что и какое понадобится – от того и зависит.
Что ставить – об этом фантазировали и спорили долго. Лиза хотела выбрать что-то с общественным значением, может быть, даже и запрещённое. Саше, записавшему уже себя в декаденты, желалось чего-то романтического.
В итоге остановились на сценах из «Дон Жуана» Алексея Константиновича Толстого. Для домашней постановки, разумеется, пушкинский «Каменный гость» был не в пример удобнее (если не считать финала с проваливанием под землю). Зато толстовский Дон Жуан больше привлекал всех как вольнодумец и даже народный заступник.
Нечего и говорить, что Лиза была донной Анной. Прочие участники не знали, как определиться, сопели и косились друг на друга, так что и тут выбор ролей оказался в Лизиных руках. Миша был Командором, Саша – Дон Жуаном, Митя – Лепорелло. В солдаты и инквизиторы пригласили ребят из Мишиного класса.
К немалому Сашиному удивлению, Валентина не пришлось долго уговаривать участвовать в постановке, и даже предложенная ему роль Боабдила (не самая привлекательная) не смутила его. Охотно изготовил он и хорошенькую с виньетками афишу, оповещавшую о спектакле, которая была повешена у Полынниковых рядом с крыльцом. С декорациями никто не возился больше, чем он.
Саша меж тем продолжал прохаживаться мимо Рыночной площади и беседовать с Ривкой. Его то и дело подмывало пригласить на постановку и её. Но мысль о том, что Ривка увидит его игру с Лизой (а он будет играть под взглядом Ривки), отчего-то останавливала, смущала и повергала в неясное замешательство. Так он её и не позвал.
Всех актёров, конечно же, весьма интриговал вопрос: а будет ли Людвиг Францевич. Вначале братья думали об этом поодиночке, потом – с рассудительной Митиной подачи – стали обсуждать это и между собой. Наконец, Мите же и поручили при очередном сборе задать Лизе сакраментальный вопрос:
- А папа твой будет?
Лиза такому вопросу видимым образом обрадовалась:
- Ну, если позовёте… Или нет, это же родители должны позвать… А маму тогда тоже можно?
- Конечно, можно, - сказали мальчики, внезапно сообразив, что ведь у Лизы, очевидно, есть также и мама.
Родители приглашение передали, когда им объяснили, о чём речь. А Саша, помнится, с завистью задумался: был бы он так же рад присутствию своих родителей при собственном  его выступлении на стороне где-нибудь?..

55

Учить роли было зверски интересно. Сашу смущала не необходимость разучивания, а необходимость петь. Этого с ним прежде как-то совсем не случалось. По крайней мере, громко и в чужом присутствии.
В день представления собралась вся честна компания, включая дьякона с дьяконицей, насмешливого Осипенко и шумного, постоянно одёргиваемого всеми покутившего уже Кутейникова. Когда оставалось минут пять, пришёл под руку с супругой Людвиг Францевич – совершенно неузнаваемый: скромный, чуть смущённый и, казалось, пытавшийся сделаться невидимым. Саше он кивнул коротко, но совсем не так, как делал это в классе. Подумалось, что географ сам волновался, и это тоже добавило новый неожиданный штрих в его портрет. Жена его была как большая Лиза, только молчаливая и улыбающаяся. Позже она Саше даже отдельно приснилась.
Саша вышел к сцене с абсолютно опустошённой головой и играл, казалось ему, так, будто его здесь вовсе не было – абсолютно отрешённо. В «зал» он старался не смотреть, чтобы не отвлекаться, но аплодисменты после первых сцен подсказывали ему, что всё идёт как будто и неплохо. Впрочем, он стремился не сосредоточиваться на мыслях об этом, чтобы не утонуть в рефлексии и не заробеть.
Ему, наконец, предстояло петь уже в ближайшем эпизоде. Он воспользовался всеобщим отсутствием в доме и пробрался в столовую к заветному отцовскому шкапику (местоположение которого давно ни для кого не составляло секрета). Торопливо и неловко нашарил первую попавшуюся чашку, чуть плеснул вина и глотнул. Удивила кислятина во рту – неужели за нею-то так гоняется дядя Борис?.. На него придётся и списать в случае чего позорное и уличающее густо-красное пятно, оставшееся на дне чашки.
Спрятал всё, пошёл на «сцену». Никого больше в мире не было – только Лиза. Он запел.

От Севильи до Гренады,
В тихом сумраке ночей,
Раздаются серенады,
Раздаётся стук мечей…

Что ж удивляться, если после такого он ещё и Командора нечаянно убил… Пить, наверное, не надо было.
За свою роль он нарочно не волновался, чтобы хоть её сыграть. Но стал страшно нервничать, когда пришла очередь явиться Валентину. Тот, однако, был бесподобен (это потом признали все) и даже сумел превратить своего героя из карикатуры в подлинного романтического бунтаря, как если бы Грушницкий наприглядку оказался Печориным. Грозно и требовательно звучал его голос:

Сеньор, весь этот андалузский край
Был наш когда-то. Нам принадлежал
Весь кругозор, что обнимает око
С зубчатых башен царственной Альгамбры.

Правда, простёртая при сих словах рука Валентина указывала, увы, не на Альгамбру, даже не на местный кремль (которого в Макарьевске не было потому что), а на стены городского острога, хорошо видного со двора за крутым подъёмом дороги. Был он простой и злой, без всяких зубчатых башен, и кругозор, открывавшийся из его ленивых глазниц, едва ли кого-нибудь сильно радовал. Оттуда веяло Мордором, как сказали бы некоторые из Сашиных правнуков.
…Саша не чаял увидеть в своём друге опять что-то новое, но здесь – увидел. И пуще прежнего привязался к нему.

56

Как только спектакль завершился, он позабыл обо всём и украдкой убежал из дома прочь, предупредив только Мишу, что с ним всё в порядке и чтоб его не хватились и не искали. Выскочил, огляделся. В лес бы! Да страшно, хоть и выпимши. Там – медведь. Тогда, спотыкаясь о крупную гальку, ошалевшие ноги привели Сашу на Рыночную площадь. Здесь всё было как всегда. Ривка заворачивала кулёк какому-то мещанину. В голове у мальчика трещало, в глазах вертелось, мещанин был еле виден, а вскоре и вовсе удалился по странной кривой. Девочка – или уже девушка? на юге с этим быстро… - повернулась к Саше, кивнула и приветливо улыбнулась:
- Здравствуйте.
Она по-прежнему всегда звала его на «вы». В этом было что-то одновременно вежливо-дистанцирующее и романтически-магнетизирующее.
Саша попытался сделать какой-то разгульно-широкий книксен и только что не растянулся на мостовой. В последний момент он пал на одно колено, больно ушибленное булыжником. Лицо исказила гримаса боли, из которой он уже привычно сыграл гримасу страсти. Широко протянул к ней руки, словно крылья.
- Что с вами? Вы сегодня как сумасшедший, - заметила Ривка без осуждения.
Откашлявшись и с трудом привыкнув к боли в опорном колене, театральный дебютант во всю глотку запел:

От Севильи до Гренады,
В тихом сумраке ночей…

Редкие прохожие оборачивались, старушки негодующе мотали головами и делились возмущением с другими ближайшими старушками. Извозчики, в стороне ожидавшие пассажиров, хихикали и шептались. Ривка смотрела задумчиво:
- Знаете ли вы, о чём поёте?
- Мне ль не знать?
- Вы всё-таки не всё знаете. В Гренаде жили мои предки.
Саша снова закашлялся и, помогая себе руками, с трудом поднялся с колен: боль уже мешала соображать.
- Вы это правда что ли? Точно?
- Точно.
- И… да! Они были мелкими идальго! – расхохотался он, развязно плюхаясь рядом с ней на скамейку.
- Да нет, такого не бывает, - снисходительно и чуть печально улыбнулась девушка («Чего это ещё там не бывает?!» - возмущённое пронеслось у него в голове). – Они были мелкими ростовщиками.
Саша потерялся. Ростовщик – это было абсолютно неромантично. Уцепиться было не за что, петь не о чем.
- Нам ведь запрещали многие занятия.
- Вам?
- Евреям… Но в Гренаде нам было свободнее, пока оттуда не изгнали… И учёные среди моих предков тоже были. Тору изучали.
- Тору… Это чего?
- Священная книга. Вы её тоже знаете. Моисея.
Разговор начал было помалу иссякать, но развитию драматизма помог квартальный, ленивой поступью явившийся на другом конце площади. Саша, у которого глаза были враскоряку, всё же его увидел. Он не хотел вылететь из гимназии и понял, что пора скрыться.
Внезапным порывистым движением притянул Ривку, обнял и крепко поцеловал в щёку. Вскочил со скамьи и бросился наутёк, насколько лишь позволяла ноющая нога.
- Куда же вы? – слышал он потеплевший девичий голос позади…
Надо ли пояснять, что с учётом всех этих перипетий его настольной книгой вскоре стал «Иванхое» Вальтера Скотта?..

57

По завершении спектакля гости поспешили закусить и почествовать труппу.
- Це гарно! – коротко сказал Осипенко. С его стороны это было очень большой и весомой похвалой.
-Вот ведь как закрутили! – потрясся Кутейников, заряжаясь рюмкой.
- Жалко Дон Жуана, - огорчилась дьяконица.
- Где он, кстати? – озаботился Владимир Сергеевич.
- Пошёл погулять! – успокоил Миша.
- Донжуанствовать отправился! – проницательно хохотнул Кутейников перед тем, как заглотнуть вторую рюмку. По Лизиному лицу пробежала чуть заметная тень. Мрачный как ночь Валентин поймал эту тень полусочувственно-полузлорадно.
- Какое ему! – заворчал, по обыкновению, Владимир Сергеевич. – Он сам не знает, о чём поёт.
- А птичка Божия знает ли, о чём поёт? – задумчиво спросил дьякон, пришедший от пиесы в нехарактерное для него философское и даже растроганное состояние.
Сергей Сергеич сидел и тихо улыбался, боясь выпустить из уст слово, которое не воробей. Примерно так же поступали и Людвиг Францевич с Эльзой Генриховной.
- Ну, что же! – сказала с улыбкой Вера Павловна, хозяйка дома. – Давайте выпьем за прекрасных наших артистов!
- Давно пора! – залихватски-петушино отозвался Кутейников; так ему всегда было пора, и всегда – уже давно.
Зрителям разлили вина, членам труппы – киселя. Чокнулись.
Дождавшись этого момента, Людвиг Францевич с супругой, несколько любопытственно посожалев, вежливо отбыли.
- Давай теперь с нами! – сказала Лиза Валентину ровно и просто. Даже чуть деловито, как она умела. – Ты же замечательно рисуешь, и играешь тоже!
Тот глянул на неё, как дикий зверёк на приманку:
- Журнал видели наш?
- Видела, а как же! Талантливо. Только б революции туда побольше… Ну что, дружим? – она протянула ему руку, которую он некоторое время разглядывал как то ли непонятный технический агрегат, то ли опасное колдовское орудие.
- Можно попробовать, - ответил он наконец и осторожно протянул свою.
…В большинстве комментариев к «Дон Жуану» Толстого указывается, что первая его постановка – с цензурными изъятиями – состоялась в 1905 году. Но мы-то с вами знаем, что шестью годами ранее была ещё постановка в Макарьевске - без всякой цензуры.

58

Когда Саше (не столь скоро) удалось вновь остаться с Валентином наедине, он нетерпеливо спросил его:
- Скажи же, милый! Как тебе Лиза теперь?
Тот взглянул жгуче и вздохнул:
- Ты слишком хорош для неё!
- Помилуй! Что ты говоришь, да и о чём… Как мне тебя понять?
- Понимай как знаешь.
Понять Саша не понял, но увереннее в себе стал.

59

Минуло Рождество 1899 года. Прошло оно как в тумане, невзирая на подарки и игрища. Ёлку Полынниковы не рубили и не ставили; ёлка была прямо во дворе, росла тут же. Такая была у Полынниковых причуда.
Звёздный звон Саша постоянно носил с собой в эти дни. Цифры эти – 1899, 25 декабря, 26-е, 27-е – то и дело напоминали ему, что что-то большое и детское безвозвратно уходит, ухает в неизведанность, и даже не для одних детей, а и для взрослых, и для самих стариков. Было и празднично, и в то же самое время неуловимо грустно. Что дальше будет? Как?
Ещё с осени стало наведываться к нему чувство это – как увидел он ширящиеся ковры из листьев, жёлтых и красных. А после – нарастало.
В преддверии Нового года он поделился своим мыслями и переживаниями с дядей. Но тот, вопреки обычному, даже не сразу понял.
- Ты о чём? – переспросил он, морща лоб.
- Ну, как же… Новый век ведь начинается…
- Эк ты куда загнул, брат… Это ещё не новый век.
- Как так?
- В старом веке ещё целый год должен пройти.
- Но почему?
- Новый век с первого года начинается, а не с нулевого. Что-то для него начаться должно, а не просто пустота безвидная над водами.
- Да ведь всё равно…
- И вовсе не всё равно. До нового века, знаешь ли, ещё дожить надо.

60

Владимир Сергеевич был сам не свой, словно на иголках. Он с трудом дождался выхода на двор разболтавшейся некстати Аграфены и растерянно спросил:
- Серёжа! Это ты ночью по всему городу прокламации расклеил?!
Брат лукаво улыбнулся:
- Эдак и спрашивать не годится. Чуешь?..
- Ну, хорошо! Ну, не годится, ладно. Не стану спрашивать, так и быть. Но вот спрошу: зачем же было на нашем-то заборе клеить?!
- А уж это, брат, первое дело.
- Да какое же первое дело? Неужто ты захотел, чтоб всех нас в Сибирь загнали? Я уж старею, но о племянниках подумай!
- Коли б я хотел, чтоб загнали, тут-то и не стал бы клеить.
- Да как так?
- Ну, вот подумай. Вообрази себя околоточным.
- Да что с тобой сегодня? Что я от тебя слышу? Волнуюсь я, тревожусь за нас… вас всех, а ты меня околоточным ругаешь.
- Да не ругаю я, а просто – вообрази.
- Не желаю я быть околоточным.
- Знаю, что не желаешь! А всё ж вообрази.
- Да для чего ж бы это?
- А для того, что вот ты как станешь рассуждать? Если по всему городу висит, а у Полынниковых нету - значит, кто вешал?
Владимир Сергеевич хлопнул себя по лбу:
- Золотая у тебя голова. На этот случай… Но всё же, знаешь ли… Силён ты! – Лицо отца семейства выражало буйную смесь сугубо тайного восхищения и непременного ужаса. – Каковы страшны там были слова! Я их со страху и дочитать до конца не решился даже, чтоб хоть самому живым остаться…
- Полно тебе, Володя! А то ты меня не знаешь. Разве встречались там какие слова, которых ты  прежде не видел?
- Да нет, что там. Я, Серёж, не Акакий Акакиевич, даром что чиновник. Я, сам ведь знаешь, и Вольной типографии издания читал, и вообще разное, на веку своём, и ко многому привычен, и вникать стараюсь во всё, если когда и не нравится… Либерал – не значит дурак! – неожиданно и не очень логично обиделся он, никем вроде бы не обвиняемый. – А всё ж, век-то мой не малый, вот чтоб так, да у нас тут, в Макарьевске… Это я не знаю, ну право же…
Речь Владимира Сергеевича потерялась в потоке междометий и жестов, а вот брат его посерьёзнел:
- Тут, Володя, дело идёт о жизни нашего товарища. Кабы не это – чего бирюльками играть, словами разными. Теперь не до того! Хочешь – от дома откажи, я пойму и не обижусь – подневольный человек, семья на руках, делать нечего.... Но ты тоже меня пойми в душе своей.
- Какое там от дома! Теперь, как мы снова сошлись, будем вместе до конца, - выдохнул Володя с кратким облегчением. – А вот ты мне другое скажи! – Он резко рванулся к заветному шкапику, хватил наливки прямо из бутылки, быстро спрятал обратно. – У меня с-сыночка… за… забрали! – Как будто начал заикаться неожиданно… - Володеньку. Младшенького…
Серёжа мрачно кивнул:
- Я понял уже. И ребята говорили.
- Это – кто сделал? – Задвигались скулы, зашумели глаза. – Не власти, не жандармы – верно?
- И верно, и нет… Я видел, брат, голод на Севере… Там одного недосчитанного ребёнка и за беду большую не считали - привыкли. Да и поближе у нас в деревне – девяносто второй вспомни! Сам я, видно, одеревенел, ополоумел, прости. Но коли б жили по-другому во всём – не было б такого.
- А чего бы не было? Смерти не было?
Серёжа подумал немного.
- Пожалуй, что и смерти бы не было.
- Какая ж тут ваша конституция поможет?
- Знаешь ведь, что я и не за конституцию.
- А за что?.. За что?! – У Володи глаза налились слезами, и самый вопрос, проговоренный единожды, подсказал ему новый, безвыходный смысл.
- Нельзя нам быть покорным стадом, вот что.
- И что будет? – Володины губы скривились и задёргались, как у плаксивого ожидающего малыша. – Что тогда?
Серёжа немного потерялся и шумно вздохнул:
- Я не знаю, право, что тогда. Но так, как ныне, больше не будет.
- Совсем не знаешь? – Володин вопрос прозвучал окончательно по-детски растерянно.
- Совсем не знаю.
- Так чего же ради?
- Ради жизни во Вселенной, - немного смутился Серёжа патетичности своего ответа и для подлинности почесался.
- Да что ж это за жизнь?
- Жизнь лучше, чем смерть.
- Кто ж того не знает?
- Никто не знает по-настоящему. Потому что и жизни ещё вовсе не было.
- А ныне, по-твоему, что у нас?
- Полусмертье, - ответил Серёжа, подумав.
- Какое же такое полусмертье, когда я тут, а Володя мой где-то там, во вселенной этой? – Володя, уже не таясь, достал наливку и достал себе стакан. – Хочешь? Налить тебе?
- Не надо.
- Давай налью, ей-Богу!
- Какого богу?.. Это-то и есть полусмертье. Когда все напополам, по обе стороны. А встречи нет.
- Нет её! Нет! – Володя наклонился и укусил бревенчатый стол со всей силы, и раздался бессильный хруст сломанного зуба, и пришло кровоточащее успокоение.
- Скоро и мне – деревяшку кусать, - заметил Серёжа откуда-то извне.
- Хорошо тебе! – полузубо рассмеялся Володя.
- Ты так думаешь?
- А конечно! Перво-наперво, Харитон тебе не сын. Не сын! И не младенец он. Знал, на что шёл.
- Знал, верно.
- И не твоя он кровь, не сын.
- Кровь… А что она – кровь? Я не хочу с тобой, брат, меряться. Не всё своё и вспоминать стану. Но нам с Харитоном хоть перелей кровь друг от друга – теми же мы и останемся. Не убудет.
- А всяко ты знаешь, откуда зараза идёт. И кому отомстить – знаешь.
- Если вообще удастся казни совершиться, - Серёжа дёрнулся, зажмурившись, - отомсить мы отомстим. Да даже и без того. Но разве того одного ради мы боремся?
- Так ради чего же?
Долго посмотрел Серёжа на брата и ничего не ответил.
- Кто вернёт мне моего сыночка?! – Володя внезапно остервенился, в глазах его заиграло откуда-то дикое, разбойничье.
- Революция вернёт всех всем! – ответил Сергей неожиданно для себя, раскатисто и твёрдо, и оторопь взяла его от собственных слов.
Володя поглядел на него внимательно, но словно на прохожего:
- Кто ты? Откуда?.. Ты – сказочник?
- Нет. Реалист, - глухо ответил Сергей. – И реальность такова, что вам и не снилось отродясь.
- Я боюсь видеть сны! Боюсь их запоминать. Не знаю, чего боюсь боле – засыпать или просыпаться. Он приходит, разговаривает со мной.
- Не бойся. Идущие за нами сильнее нас.

61

В ближайшую неделю по городу много было разговоров о предстоящей казни – разговоров тихих, потаенных, сокрушённых, или же громких, торжествующих, злобных. Накал возрастал день ото дня, росло ожидание. Мимо мальчиков эти разговоры тоже проходили, но меньше всего им кто-нибудь хотел что-то объяснять. Спрашивать же настойчиво было и страшновато. В возможном ответе ждали чего-то такого, с чем трудно будет дальше жить. Даже дядя Серёжа, будто чувствуя это или ещё почему, против обыкновения не спешил с объяснениями – лишь глядел задумчиво, с добротой, но без улыбки.
Однажды утром на улице стоял страшный галдёж. Дети сразу почуяли это, едва только встали, хоть было ещё вовсе рано. Гомон то становился громче, то убывал, но не исчезал. За забором видно было, как мотаются туда-обратно полицейские с угловатой поспешностью.
После завтрака ребята стали собираться в классы. Чаще всего все шли поодиночке или кто-то вдвоём, потому что кто-то позже просыпался, кто-то дольше копался, и вечно всем ждать друг друга не было ни сил, ни времени, ни возможности. Но нынче, среди неясного окружающего гвалта и загадочной всеобщей тревоги, захотели – не договариваясь - отправиться все вместе. Так, вроде, надёжней.
Не успели ребята пройти пары переулков, как их грубо остановили два фараона (впервые в жизни с мальчиками такое случилось):
- А ну, стойте-давайте! Куда отправились?
- В гимназию! – ответил ответственно-старший Миша.
- Давай рассказывай! Втроём, что ль? – неулыбчивое лицо полицейского, перепоясанное шрамом, не обещало ничего хорошего.
- Мы братья, - вступил Саша.
- Братья? А может, однофамильцы? – спросил второй служака, подобрее и покруглее.
- Нее, братья.
- Дурень! Не знаешь, как отвечать надо?.. Отвечать надо «никак нет», понял? – обозлился недовольный первый.
- Нас так в гимназии не учили! – ответил Митя подрагивающим от негодования голосом и немедленно получил ногой по заднице. Все притихли.
- Учёные, да?! – завёлся первый фараон. Второй прихватил его за предплечье:
- Да подожди, не кипятись. Мало ли что… Вы, ребята, лучше скажите честно: Бурсова знаете?
- Никакого Бурцева мы не знаем, - твёрдо ответил Миша.
- Уши давно чистил? – засверкал глазами первый. – Или этого в гимназии тоже не положено? Не Бурцева, а Бурсова!
- Не знаем, - примирительно сказал Саша.
- А кто знает?.. Как я отвечать велел? – клокотал первый. – Я когда подходил, ты сказал «дурак». Кого имел в виду?
- Не вас.
- А кого?
- Приятеля одного.
- Ты его приятелем называешь? – взвыл фараон.
- Кого? – спокойно переспросил Саша.
С полминуты они мерили друг друга взглядом.
- Валяйте отсюда! – прервал паузу второй. – И чтоб духу вашего больше здесь мы не видели, понятно? Гим-на-зисты!
Быстро и не оглядываясь, пошли мальчики вперёд, преодолевая неровную дрожь в неверных ногах.
- Кто такой этот Бурцев, или как его? – спросил задумчиво Саша, немного переведя дух. – Ограбили, что ль, кого? Разбойник?
- Да может, вовсе и не разбойник, - так же задумчиво отвечал Миша.
- Подонки, - раздельно и зло приговорил Митя, и всем стало понятно, что говорит он вовсе не о Бурцеве.

62

Гимназию, кажется, не миновал общий переполох, хоть чувствовался он в ней не так сильно. Аристарх ходил по коридору со сжатыми кулаками, словно злой первоклассник. Людвиг Францевич пошёптывался с Архипом Трифоновичем.
- Слыхал? – спросил у Миши Терентий в перерыве.
- О чём это? – переспросил тот, бережливо сторонясь массивного мальчика-крепости.
- Как не слыхал? – удивился Терентий.
- Да о чём же?
- В остроге-то у нас сидел, оказывается, Смутьян-разбойник. Вроде – бурсак какой-то, что ли.
- Так что с того?
- Сегодня ночью прискакали тридцать тысяч злодеев и его вывели, да все скрылись. А острог тот разметали и раскатали по брёвнышку. Теперь бояться надо! – авторитетно заявил Терентий.
- Чего теперь бояться, раз они скрылись?
- Да ведь снова же прискачут. А то всё попалят.
- Какой же они острог раскидали, когда из кабинета географии его прекрасно видно, и он сегодня на своём месте был.
- Может, то был другой острог.
- У нас в городе-то он один. И одного такого здоровенного, поди, много.
- Или же утром его снова весь собрали, он и сделался обратно. – Поколебать эту крепость в какой-либо уверенности было очень трудно.
Через пару часов кружки насмешников уже там и тут гоготали по углам:
- Слышали новую комедию Теренция? Про тридцать тысяч злодеев?.. А сколько времени, по-вашему, потребно, чтобы острог разобрать да скоропостижно заново собрать? Посоревноваться надобно, - как вам, господа?
Слушал это Саша со всеми, и не было ему смешно. «Мне бы - тридцать тысяч злодеев, - думал он со смесью восхищения и тоски. – Я бы все остроги снёс и охотничьи домики. Да и до столицы бы добрался».
Всяко выходило, что «Смутьян-разбойник» вправду был, и из-за его-то поимки останавливала гимназистов полиция поутру. Кто он был, к чему и зачем – большинство ребят разбиралось слабо да и даже представить не могло, но отчего-то получалось больше весёлого оживления, чем испуга. Как-никак, и события в городке случались нечасто, так что их умели ценить.
После занятий братья снова вышли на улицу все вместе: трое – хоть не тридцать тысяч, а всё и занимательнее, и спокойнее. К ним присоединился и Валентин (который, впрочем, по преимуществу одновалентно присоединялся к Саше). На улице они вскоре повстречали Лизу и радостно её окликнули. Та была в настроении серьёзном и приподнятом. Мальчики, разумеется, не преминули поделиться своим утренним происшествием, а также странными и тёмными разговорами, бродившими по классам. К замешательству Полынниковых, Лиза будто ничуть и не удивилась, а кивала им так, как если бы заранее ждала каждой следующей фразы в их путаном и восклицательном повествовании. Не зная, чем же ещё б тогда поразить свою подругу, мальчики растерянно затихли.
Лиза огляделась кругом и убедилась, что мимо них не ходят зеваки, а паче полиция. И приступила к пояснениям, вдруг неуловимо чем-то чуть напомнив своего отца. Только у неё больше была видна серьёзность и меньше – насмешка.
- Вы, должно быть, все уже слышали раньше о казни, которая впервые за долгое время должна была состояться в нашем городе?
Ребята несмело кивнули.
- Ну так вот. Казни не будет.
Воцарилось молчание. Лиза нахмурилась:
- Вы как будто и не рады. Или, может, вам всё равно?
- Мы в любом случае рады, о ком бы ни шла речь, и нам вовсе не всё равно, - вступился Митя, - но только мы об этом почитай что ничего толкового не знаем.
- Неужели вам не… Ну хорошо. Я расскажу, - смягчилась Лиза. – В Макарьевске жил… живёт Харитон Бурсов. Он знается с социальными революционерами. А поскольку он ещё и химик – власти обвинили его в том, что он изготовлял взрывчатые составы для своих друзей. Никаких доказательств не нашли. При обыске у него отобрали множество химикатов. Но что это за вещества, где и как их можно использовать – разобраться никому не под силу. Жандармы не смыслят в этом ни бельмеса, а других химиков в наших окрестностях нет. Но у страха глаза ой как велики. На всякий случай суд постановил его казнить, как будто пробирки с незнакомыми веществами – преступление. Я думаю, для них преступники – все, кто больше их самих знает.
- Что же потом? – спросил Митя.
- Сегодня ночью Бурсову организовали побег. Он уже на свободе!
- ЗдОрово! – пробормотал Саша.
- А что были за подмётные листы на заборах недавно? – спросил Миша. – Это было про него?
- Про него, - кивнула Лиза. – Только это был правильный отвлекающий маневр. Мастерский! Друзья Харитона пригрозили взорвать губернатора. Что вроде как и дни его уже сочтены. А живут-то наши властители страхом, с ним просыпаются и засыпают с ним же! Таким страхом, какой нам и не снился. И всю охрану, разумеется, перевели к губернаторскому дому и присутственному дворцу. Около тюрьмы охраны почти не осталось.
- Что это я листов не видел никаких? – удивлённо спросил Саша у Миши.
- Да их посрывали почти что сразу. Я тогда раньше с утра из дому вышел, вот и успел прочитать.
- Как же всё-таки? – заинтересовался Митя. – Ведь оставили же там хоть кого-то? Всех их перебили?
- Было б надо – и перебили бы, - ответила Лиза сурово. – Но такого, к счастью, не понадобилось. Того охранника, что был у сАмой Харитоновой камеры, узник разагитировал, так что тот открыл все двери.
- Что же теперь с ним самим будет? – задумчиво спросил Саша.
- А ничего не будет! Если не поймают. Конечно, он убежал вместе с Бурсовым. Оттого ещё полицейские нынче в таком мандраже, что у него, конечно, и форма осталась – можно её использовать.
- Кто ещё остался сидеть в том остроге? – пытливо спросил Митя. Лиза немного смутилась:
- Не знаю. Но всё-таки на одного меньше.
- Трудно, наверное, играть роль полицейского, - Митя задумался об унесённой форме. – Наверно, подпольщикам надо начинать с театра. Не оттого ли поп-толоконный-лоб Иннокентий так его не любит, театр… наш?
- Должно быть, всё же не оттого, - подумав, честно ответила Лиза. – Он так далеко не заглядывал. А святые отцы, на которых он ссылается, уж и точно, - не было ведь тогда никакого подполья.
- Не было? – удивился Митя. – А еретики разные как же?
- Ну, может, и было, - пожала Лиза плечами.
- Если ж было, - ход Митиной мысли вечно был неостановим и неумолим, - какой от того подполья прок?
- Это почему же? – не поняла девушка.
- Да ведь подумай. Век за веком – попы да еретики, короли да смутьяны. И что далей? Всех бунтарей вечно в знаменатель пишем. Хоть даже тех христиан первых, которых, что ли, львам отдавали.
- Веков больше не будет! – выдохнула Лиза с такой яростью и страстью, что никто не смог ей не поверить.

63

Дома ощущалась та же, что на улице и в гимназии, разлитая в воздухе атмосфера тревоги и недосказанности. Особенно вечером, когда сумрачный отец вернулся из присутствия, почти не опоздав и ступая довольно твёрдо. Мальчикам никто ничего не хотел объяснять; казалось, родители нынче смотрели на них как на досадливых дурачков, виноватых своим непониманием и недостойных серьёзных ответов на вопросы. Отец поминутно выходил на крыльцо и выглядывал на улицу, а не то косился в окно. Они с мамой то и дело отступали в сторону, шептались и, казалось, что-то решали трудное для себя. Аграфена была вне их разговоров и решений, но ей неизбежно передавалось общее нервическое беспокойство, которое она, конечно же, беспорядочно направляла на своих подопечных.
Вечером пришёл дядя Серёжа – и опять всё было не так, как всегда. Дядя постучал против обычного поздно, в начинавшихся сумерках. Быстро пролез в калитку. В руке у него был   среднего размера чемодан. С этим-то чемоданом Сергей Сергеевич быстро прошёл в кабинет к отцу, едва поздоровавшись с остальными. Отец предусмотрительно затворил дверь, заметив сыновей в комнате напротив. Из кабинета едва слышалось тихое шушуканье, а вышли оттуда братья уже без чемодана. Дядя попрощался с Верой Павловной и с племянниками – тоже как-то странно: каждого из мальчиков приобнял и пытливо заглянул в глаза.
- Разве что-то не так? – спросил Митя, любивший ясность.
Дядя наконец-то рассмеялся:
- Всё не так!
- Разве? Но ведь, говорят…
- Дмитрий, не приставай хоть сейчас! – оборвал его папа. – Не видишь – без тебя забот хватает!
Митя взглянул на отца с какой-то новой строгостью:
- Я вижу тебя. И вижу дядю. Больше пока ничего.
- Не страшно! – рассеянно кивнул Сергей Сергеич. – Пусть спрашивают мальчики, спрашивают.
- Но, Серёжа! – снова вмешался папа, недоумевая. – Не забываешь ли ты, кто перед тобой? Дети, притом впечатлительные!
- В тебя, брат! – ответил тот с улыбкой. – Разве ты не впечатлителен и по сей день? И не за это ли я тебя люблю?
Папа ничего не отвечал. Вежливо выждав, Митя продолжил:
- Мы слышали уже о том, что один человек оказался на свободе.
- И это верно! – Дядино лицо осветилось. – Век кончается! – без видимой связи добавил он, помолчав, и обвёл глазами всех своих учеников. – А ещё вот что. О чём бы вы теперь и далее не услышали – не падайте духом. Поступайте всегда твёрдо и так, как велит вам ваш разум. И… не берегите платье снову! – рассмеялся он вдруг. – Бог с ним, с платьем – если оно не последнее, конечно. До того ли нам нынче!
Ребята стояли внимательные, но немного смущённые. Они не могли понять, о чём сейчас дядя заговорил, и – чего никогда прежде не бывало - стеснялись переспрашивать. Сергей Сергеич махнул всем рукой и направился через крыльцо к калитке. Брат поспешил за ним, чтобы проводить его. Слегка не дойдя до калитки, дядя снова обернулся к племянникам и сказал чуть смущённо или даже виновато:
- Всякое норовит случиться. Может быть, все мы вместе встретимся снова совсем нескоро. Я не могу, к сожалению, сказать вам всего. Да и кто может? Знайте, что всех вас я люб…лю!
- Пойдём же! – заторопил его брат, но, впрочем, прошёл с ним лишь немного за калитку и ещё некоторое время стоял там. Потом вернулся и долго закрывался на щеколду дрожащими руками.
…Впоследствии мальчики узнали: в принесённом дядей чемодане были тетрадь с его записками, некоторые дорогие ему письма, ещё кое-какие бумаги и вещицы. Следуя братнему совету, Владимир Сергеевич, опустошив чемодан, всё это рассовал по дому в разных местах. Он вовсе не стремился делиться подобными сведениями с сыновьями. Но от уха и чутья подростка (или будущего вскоре подростка) куда труднее что-нибудь скрыть, нежели обыкновенно кажется взрослым.

64

Ночь медленно расходовалась. Приближалось утро.
Спят в Макарьевске обычно крепко, почти как мёртвые. Но если мы вообразим, что кто-то из обитателей домов на Архангельском спуске всё-таки бодрствовал в самый неурочный час, - этот маловероятный наблюдатель мог увидеть нечто непонятное. Незадолго до восхода солнца, в редеющем сумраке, из дома вдовы Старосадской вышел небритый человек в криво одетом сюртуке. Он торопливо огляделся и быстрым шагом направился вдоль заборов вниз, к речке. Речку нашу зовут Ная. Странное, немое для русских имя, оставшееся от каких-то прежних обитателей этих мест. Возможно, это всё, что они здесь оставили.
Озабоченность и быстрота небритого человека не позволили бы заподозрить в нём купальщика.
Едва успел он скрыться за крутым наклоном улицы, как к дому вдовы подъехал мрачноватый экипаж, из которого выскочили двое жандармов и по-дневному требовательно застучали в калитку. Им открыли; вскоре один из них вернулся к экипажу и что-то сказал – резко, сердито. Ещё два жандарма выпрыгнули наружу и побежали по склону, на ходу доставая и осматривая свои пистолеты.
Прошло ещё минут пятнадцать, прежде чем раздались выстрелы – первый, другой, третий…
- Что это было, Глаша? – лениво заворочалась на перине дочка уездного предводителя в своём доме на набережной.
Горничная Глаша (её обязали ночевать при юной хозяйке, потому что «очень хорошенькая») сама уж была ни в одном глазу, но вовсе не жаждала скорого пробуждения барыни:
- Совсем ничего. Спите, пожалуйста, сударыня! Это, должно быть, бездельники по птицам палят.

65

Тело Сергея Сергеича выловили рыбаки два дня спустя. Под кадыком зияла дыра от выстрела.
Не будем останавливаться на сложном разбирательстве, в котором приняли участие и родственники, и соседи, и следователь, и жандармы, и священники, и вдова Старосадская. Официально Сергея Полынникова признали самоубийцей. Никто не слышал, правда, о том, чтобы у него когда-либо был пистолет, и тем более его не видел. После трагедии никакой лишний пистолет не был найден – ни на берегу, ни в воде. Но – и правду сказать – рана в горле никак не напоминала ранение, полученное от участников погони. Один из жандармов тоже был ранен, по его словам – ранен Полынниковым. В зарослях над крутым берегом преследователи легко могли ошибаться, попадая друг в друга, - но доказать такой факт, отрицаемый самими жандармами, было никак невозможно. Дело вышло запутанное, а закончить его требовалось быстро: чтобы решить, где хоронить, да отпевать ли. На том и порешил следователь, чтоб не отпевать.
В то, что Сергей Сергеевич мог наложить на себя руки, не верил практически никто из знавших его. Слишком знаком был всем его весёлый нрав. И если ему некогда пришлось приходить в себя после возвращения из ссылки, то смех и шутки его вернулись достаточно быстро. И всё же в семье его брата часто вспоминали (каждый про себя) странные слова, как бы пророческие, что прозвучали в канун трагедии перед открытием калитки. Всяк понимал те слова по-своему.
Владимир Сергеевич с женой плакали и кричали на детей, чтоб не пытались они попасть на похороны. Сами похороны и прошли спешно, утром, в час гимназических занятий.
Вера Павловна пекла блины так оголтело, словно готовилась помянуть весь мир. Только и пришли Кутейников и Осипенко, задумчивые и запинающиеся. Дьякон с дьяконицей, люди добрые и сердобольные, не посмели ослушаться иерейского запрета и остались дома.
Блины доедали несколько дней. Они были вкусные, но мальчики не могли понять, при чём здесь их дядя.

66

Братья словно одеревенели. Некоторое время они ходили как под водой. Самое было время поговорить о жизни и смерти, но слишком многое они уже прежде успели обсудить. И слишком радикальны были их выводы, чтобы повторяться, сотрясая только воздух.
Саше некоторое время казалось, что вот сейчас, вскоре, один за другим, умрут все. Папа, мама, Аграфена, Миша, Митя…
Потом понемногу прошло. Но странно было и обидно, что царь живой и почётный, а дяди Серёжи нет.
Как-то раз после уроков ноги будто сами принесли его на Рыночную площадь. Он выждал в отдалении, пока разойдутся неспешливые покупатели. Ривка улыбнулась, взмахнула огромными чёрными ресницами, словно крыльями:
- Здравствуй! Я знала, что рано или поздно ты снова придёшь.
- У меня дядя… - начал Саша, не здороваясь, и затруднился с глаголом, - …не живёт больше. На земле.
Ривкино лицо омрачилось пониманием:
- Давай на земле и посидим.
Он не понял, к чему это. Но они сели на подмерзавшую уже землю и так сидели молча, слегка опираясь друг на друга. (Никогда ещё Саша ни с одной особой женского пола не сидел так близко, - кроме мамы и Аграфены, разумеется.) Потом кто-то снова подошёл за семечками, и девушка пошла к своему коробу. Саша, как будто после оборвавшегося сна, тоже вскочил и побрёл было куда глаза глядят, но Ривка негромко крикнула, вернув его взгляд к себе:
- Саша! Не забывай возвращаться!
Ничего не говоря, он вцепился глазами в глаза.
- Ещё мне досыпь-ка, - пробасил приказчик, Терентиев папаша.
Девушка дёрнулась и окунулась головой и рукой с совочком в высокий короб. Саша побрёл прочь.

67

И пришло Рождество 1900 года – неправдоподобное, ненатуральное. Дырами от пуль смотрелись дикие зияющие нули. Век кончался, - дядя был прав. Народ на улицах суетился, бегал за покупками. Мастеровые подчас уже стелились по обочинам дорог. Малыши в гимназии старательно и торжественно читали чьи-то неуклюжие стихи заехавшему со скуки губернскому директору департамента народного просвещения. То и дело звенели колокола. Отец Иннокентий витийствовал. Отец Герасим служил и вздыхал. Мама пекла пироги, ревнуя о результате. Все эти картины сливались в Сашином сознании в единое и малоразборчивое предзакатное марево. Когда, бывало, придёшь после классов уставши, с обеда в сон поклонит – а ляжешь будто на минутку и как провалишься. После Аграфена дёргает:
- Нельзя, как солнце уходит, спать, говорила я! Голова твоя заболит. Латыньску свою выучил, а того простого не знаешь. Встань!
И мальчик неохотно продирает глаза. И всё кругом – цветное, тусклое и бессмысленное. Скоро всё потемнеет, и его не станет. Тут бы и спать, да уж не захочется.
И пришёл Новый год. Лиза оказалась неправа – пришёл и новый век.
Без дяди Серёжи.
Умер, немного не дожив до наступающего столетия, и старичок Рише. Архип Трифонович со своими братьями и сёстрами отыскал католического священника – большая редкость в наших краях – чтобы тот совершил по возможности все необходимые обряды, как приятно было бы отцу. Рише похоронили рядом с его женой, преставившейся несколькими годами ранее. Макарьевск лишился одной из своих достопримечательностей. Не было больше в нём настоящего француза.
Новый год. Соседи радуются. А Саше – шершаво, смутно и зло. Оттого порой и весело. На календаре глупая единица наросла. Что она может?
А вот и посмотрим.

68

Отец и мать, казалось, относились к рукописи дяди Серёжи с каким-то суеверным ужасом. Они бережно хранили её, но нипочём не решились бы её открыть, словно то была бутылка, запечатавшая джинна, или заваленная пещера, в которой обитали какие-нибудь духи. Весьма может статься, что они просто робели встретить не совсем лестное замечание о себе. Дядя явно относился к ним хорошо, но родители, зная это, чуяли в нём человека иного масштаба и иных, не во всём ясных для них устремлений, грозивших всему привычному течению дел самим своим мысленным развёртыванием. Как бдительные стражи, они охраняли дядины записки, разумеется, и от чужого внимания. Однажды Саша крутился вокруг отца в библиотеке и заметил на полке, среди старых «Отечественных записок», тонкий корешок.
- Что это? – спросил мальчик.
Владимир Сергеевич весь изменился в лице, пошёл пятнами и замахал на сына:
- Боже ж мой! Да что за наказание… Что ты вечно путаешься под ногами, будто котёнок несмышлёный!.. Это тебе – совсем незачем, даже и не смей думать тронуть! Ступай приготовлять урок на завтра.
Такая реакция не могла не разжечь Сашиного любопытства ещё втрое, тем более что он вскоре вспомнил, когда видел запретную тетрадь в папиных руках. Сообразил, откуда она взялась и кому принадлежала, не замедлив поделиться своим открытием с братьями. И хотя отец перепрятал тетрадь в другой угол книжных полок, найти её ребятам не составило труда. Они давно были куда лучше искушены во всех хитростях родителей, чем те могли подозревать. Вновь теперь, как некогда прежде, была у них общая тайна. Разумеется, им не терпелось заглянуть в заветные мысли дяди. Не только из простой любознательности, но и потому, что это был теперь главный способ поговорить с ним. Кроме рукописи, кроме ещё ребячьих мечтаний и снов, был, видимо, ещё только один такой способ: читать из книги, купленной им однажды специально и подаренной нарочно разом всем трём братьям: сборника стихов Николая Минского. Были тут и там рассованы и другие книги, принесённые, как все молчаливо знали, Сергей Сергеичем. Но то были книги политические – о женском вопросе, о Парижской Коммуне, - на них из предосторожности не было оставлено никаких пометок, могущих указать на дядю или ещё на кого-либо. А вот на титульном листе стихотворений Минского было выведено собственноручно дядиной рукой, со свойственной ему теплотой и юмором: «Братьям по разуму».
Саше все время было чуднО: отчего взрослые так боятся написанных слов, а ходят прилежно к кладбищу, ничуть не смущаемые этим. Ни за что не пришло бы ему самому в голову ходить на дядину могилу. Не страх и не чёрствость были тому причиной. Просто дядя и могила никак не складывались в одно понятие, даже не мыслились как что-нибудь близкое. Могильная земля и то, что в ней лежало, не имело к покойному учителю никакого отношения. Это был прах и тлен – так думал и сам Сергей Сергеевич, уверившись в этом, пожалуй, более твёрдо, чем отец Герасим. Ту же мысль бывший ссыльный сумел передать немногим своим ученикам. Для всех для них горение духа – хотя бы и во имя прокормления живых, в том нуждающихся – составляло основное содержание жизни.
По той же причине никогда не задевал Сашу вопрос о могиле внутри или вовне церковной ограды. Он, кроме того, всегда думал, что у дяди его подобная забота могла бы вызвать только насмешливый хохот.
Свободное время братья частенько проводили в библиотеке, иногда все втроём, и сам по себе этот факт давно перестал удивлять кого-либо. Дядины записки читали все параллельно, но брали их по очереди. Вошло в обыкновение, что один из ребят садился с рукописью в дальний угол, где был бы почти невидим для неожиданно входящих папы или мамы. Двое других садились перед ним, выставив перед собой тома книг или журналов. Если нагрянывал кто-то из взрослых, рукопись успевали спрятать, засунув между стеной и полкой, а двум другим братьям, как правило, находилось что сообщить из прочитанного. Отзываясь на сообщения, начинали обсуждать, весьма натурально изображая оживлённую беседу. Так в домашней обстановке обучались они своеобразным правилам конспирации, хотя не очень могли пока что представить, до какой степени и сколь серьёзно подобные привычки могут пригодиться им впоследствии.
На картонной обложке сшитой тетради среднего размера было старательно выведено всё той же дядиной рукой: «…теперь мы прежде всего обязаны родине истиной. Пётр Чаадаев». Внутри шёл текст без заголовков, часто и без дат, даже не всегда с полями. Разные фрагменты, или главки, отделялись друг от друга лишь небольшими пробелами. Почерк, вначале красивый и старательный, временами становился беглым и трудноразборчивым. Писалось всё это, как видно, в разное время, а то и с разным замыслом. Сам стиль бывал то неспешно задумчивым, то рубленым и отрывистым. Пожалуй, братья не могли бы с точностью утверждать и того, что поняли абсолютно всё в дядиных рассуждениях. Однако они дочитали тетрадь до последней записи, после которой оставалось в ней ещё несколько чистых листов.


Рецензии
Жизнь глазами мальчишки на переломе веков. Познание мира. Добра и зла.
Давно я не наслаждалась неспешным слогом повествования. Казалось, что читаю прозу писателя, жившего как раз в те переломные годы. Один раз лишь вылез новояз: "улыбнуть" в главе 35.
Александр, спасибо, за доставленное удовольствие. Провела час за чтением и не заметила.
Обязательно вернусь и продолжу. Мне интересно, что же дальше ждет Сашу и братьев.

Любовь Павлова 3   02.06.2016 21:57     Заявить о нарушении
Спасибо!
Ну, "улыбнуть" я, кстати, подумал и сознательно оставил. Это ведь, кажется, новояз особого рода, образованный по образцу детской речи (и, может быть, не впервые, хотя и впервые закрепившийся). Но если, действительно, оно "режет" - действительно, надо убрать. Я подумаю.
Интересно, что дальше скажете.

Александр Малиновский 2   03.06.2016 07:39   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.