Сердце и центр. Первая глава из романа

Огонь
…Снова закружилась голова. Фёдор увидел, как слова стремительными взмахами белых бликов оторвались от невзрачной плоскости немых вещей и, сбившись в стаю, выстроились в светлый клин, зависший над темным горизонтом земли.  Еще с детства он страдал невротическим расстройством, неким странным диссонансом зрения и слуха: между словами, которые он слышал, и вещами, которые видел, иногда возникало зияние, немота которого где-то в мозгу и в груди отвердевала и застывала неподвижностью камня. В эти минуты Федя чувствовал себя целиком впаянным в эту твердокаменность, не в силах пошевелить ни головой, ни рукой, ни даже мыслью... 
В детском садике маленький Федя всматривался в слова воспитателей, удивляясь их разительному несоответствию тем вещам и отношениям, которые они якобы выводили на свет. Он подолгу в изумлении смотрел на рты взрослых, пока те плели геометрически угловатые контуры несуществующих миров, в которых среди совсем другого мира бродили совсем другие существа. В школе у Феди возникли проблемы со знаками препинания, с союзами, с междометиями, с теми значками, которым в мире вещей вообще ничего не соответствовало. Вынуждаемый на уроках чтения к быстрому проговариванию энного количества слов в минуту, Федя постоянно спотыкался об эти значочки, его язык вдруг вкапывался в немоту и, безвольно замерев, отдавал теперь всю силу взгляду, который безуспешно силился преодолеть это странное препятствие, непреодолимой границей встававшей между словами. Возникающий из текста мир вещей светлым конусом внезапно сходился на маленькой точке: стая птиц, стремительно окоченев на смертельном холоде, разом ухает в слепую темноту молчания. Центрируемое вокруг этой ничтожной преграды пространство тяжелело, окружая тонкий лучик взгляда, тесными сумерками, в которых исчезало из виду синее плечо соседа, коричневый бантик соседки, завешенные наглядными пособиями белые стены класса, вставленные в оконные рамы пейзажи города. Через время откуда-то издалека звучал голос учительницы русского языка Татьяны Николаевны, взывавшего Федю к жизни, и подбадриваемый им Федин взгляд перепархивал через точку, позволяя продолжать чтение, чтобы вскоре снова остановиться. Так довольно быстро начиная двигаться по тексту, к финишу в этой стометровке с препинаниями Федя приходил едва ли не самым последним. Незаметно трудности чтения перешли в трудности говорения и неразрывно связанные с ними проблемы общения, Федя стал заикаться и надолго замолкать. Требующие синтаксических помочей группы слов обращались в стадо испуганно блеющих овец, оторопело стоящих перед обрывом, куда за миг до их прихода внезапно рухнул мост, и ровесники, не желая подолгу ждать, когда овечки слов двинуться дальше, оставляли Федю в обидном одиночестве, которое мало-помалу отменяло обязательность погружения в социальную среду, предполагавшую ежедневное посещение школы.      
Беспокоясь за психическое здоровье сына, Федина мама как-то отвела его к психотерапевту, который, однако, сочтя развитие ребенка нормальным, успокоил Лидию Петровну и, выразившись в том духе, что, мол, клин клином вышибают, порекомендовал усиленное знакомство с книгами. Действительно, поначалу чтение стало для Феди отдушиной, которая компенсировала губительный разрыв между фантастичностью слов и правдивой наглядностью вещей, как будто в темной воде, в которую время от времени погружалось его сознание, завелись блестящие цветные рыбки, которыми Федя в уютной тишине чтения подолгу любовался. Однако экран этого аквариума не становился плотиной для его возникающей из разорванности слышимого и видимого миров избыточной душевности, которая, не находя для себя выхода, сдавливала грудь и душила слезами. Однажды Федя взял в руки ручку и стал писать. Из образов, которые  рождались в его воображении, обильно сдобренным приключениями в духе Жюля Верна, Майна Рида, Стивенсона, получалось что-то вроде фантастических сказок. Корявые загогулины детского почерка густо покрывали пространство школьных тетрадей, беспокоя его белое разлинованное безмолвие всплесками синих волн, в чьих гребнях и впадинах бурлили и пенились серьезные страсти суровой жизни пиратов, разбойников и романтических героев. Единственным читателем Фединых произведений была мама, которой юный писатель единственно мог доверить открытие своего внутреннего мира, столь зыбкого и ранимого, а заодно и редакцию пунктуации, совершенно автором проигнорированную.  Лидия Петровна поощряла писательские занятия сына, находя их полезность хотя бы в деле необходимого для школы чистописания. Самого Федю иногда смущала нарочитая условность искусственного воплощения сложных превратностей душевной жизни, которая попадала в доверчивую зависимость от примитивных закорючек равнодушных письмен, легкомысленно валявшихся на страницах испачканной бумаги. И одновременно его все же восхищало то, как по волнообразным рядам то туго сцепленных, то умело разжатых букв стремительно пробегала искра смысла, которая молниеносно поджигала затянувшую белизну листа черную паутину знаков, что, сгорая, яркой вспышкой выхватывала из небытия диковинные и очаровательные впечатления. В своем первом произведении Федя, заимствуя сюжет «Острова сокровищ», поведал историю о том, как герой, исходив, проплыв и исколесив в поисках сокровищ полмира, неожиданно, на старости лет находит клад в саду родного дома, желая заместить старую отплодоносившую яблоню новым деревом. Эффектной находкой этой сказки Лидии Петровне показалось то, что Крис (герой сказки) с детства проносил на груди подаренный матерью серебряный медальон в виде яблока. Тем не менее, никакие чудеса письма не убеждали Федю в его самодостаточности, и от воображаемого блеска письмотворных небес его тянуло на землю живого общения, где язык, хотя и был более примитивным, обладал, по крайней мере, большей обязательностью.   
В средние классы, когда души мальчиков начинали сбиваться по мотивам социального определения в группы, Федя раздваивался под впечатлением резкого деления сверстников на «игроков» и «коллекционеров», не отдавая предпочтения ни тем, ни другим, хотя его привлекали и неизменно активные, шумные, бойкие игроки, сутками колотившие мячи и шайбы, и тихие, спокойные, немногословные коллекционеры. Однако,  ввязываясь иногда в дворовые чемпионаты мира по футбол-хоккею, или, бродя по темным, заставленным мебелью комнатам, где их маленькие обитатели показывали ему огромные фолианты со значками, марками, обертками от жевательной резинки, или полки с солдатиками и машинками, Федя до конца не солидаризовался ни с теми, ни с другими. Он не принимал такого контраста, находя печальный компромисс этих крайностей в воротах, где Федя оказывался по причине игровой непригодности, и куда он коллекционировал мячи, шайбы и недружелюбие сопровождавших эту коллекцию взглядов партнеров по команде. В институте, куда он, хотя и не без проблем, но поступил, Федор оказался на факультете химических технологий, где стал обретать профессию инженера соответствующей отрасли, впрочем, без особого желания. На первом курсе его привлекла страшно модная тогда наука менеджмента, из чьей немудреной терминологии он усвоил и взял на вооружение крайне выразительную оппозицию «системы» и «среды». Тем более что именно эти термины, как нельзя лучше, обозначили поведенческие ориентации его сокурсников, которые из бывших «игроков» и «коллекционеров» обратились в повзрослевших и возмужавших «харизматиков» и «системщиков». Подчеркнуто независимые и аристократичные харизматики отличались от демократически покладистых, легко идущих на компромисс системщиков тем, что действовали всегда как-то спонтанно, полагаясь на свою интуицию, идущую порой вразрез со здравым смыслом. Харизматики непринужденно и беззаботно навязывали свою волю системщикам, а те легко и быстро соглашались ее исполнять, но неизменно ее всегда нарушали, поскольку предпочитали интуитивной воле харизматиков устанавливаемые здравым смыслом правила. Будучи органичными коллективистами, системщики в своей корпорации были легки на подъем и коммуникабельны, к тому же по причине усредненности своих талантов составляли то демократическое большинство, которое легко растворяло в себе порой излишне революционную инициативу высокомерных харизматиков. Федор был свидетелем множества конфликтов между ними, особенно на почве нарушения каких-нибудь договоренностей, заключаемых в различных бизнес – мероприятиях, в избытке предпринимавшихся в энтузиазме первобытного капитализма. Инициаторы подолгу обговаривали необходимое «что да как», а исполнители, согласно  кивая в ответ, делали все совершено иначе, - все выглядело так, что одна сторона выдвигала условия только, для того чтобы другая их неизменно нарушала. Но все же они не могли обойтись друг без друга, поскольку инициативность харизматиков и исполнительность системщиков, которые, как замечал Федор, при пересечении дополнялись до гармоничного  целого.
Федор для себя констатировал, что спонтанная инициативность харизматиков имела место только на фоне корпоративной пассивности системщиков, как звук, по его собственной иллюстрации, возможен исключительно на фоне первичного молчания. Так же, как звук необходимо обращает молчание в свою фоновую среду как пустоту, которая, являясь сначала внешней границей звука, потом становится центральной границей системной игры двух и более звуков, спонтанность инициативы предполагает изначальную неопределенность среды, которой в последующем детерминируется к системному равновесию идеи и содержания. Федор видел, как харизматиков смущает то, что изначально яркая идея, погружаясь в сети системного баланса, постепенно превращается в нечто банальное и заурядное. Это вынуждало их замыкаться в одиночество гордого аристократизма, из которого они отстраненно и уже равнодушно наблюдали за демократической коллективизацией инициированной ими идеи. Федор также замечал, что их отношение носит характер обращенной симметрии, когда полюса оригинала трансформируются на противоположные в его зеркальном дубликате: правое становится левым, а левое – соответственно  правым. Эта трансформация происходила, прежде всего, в аксеологическом плане, когда харизматики явно переоценивали стихию своей энергичности, причем в пику формальному интеллектуализму своих антиподов, казавшегося им бездушным и плоским, и недооценивали пассивное поле её объективации, а системщики, напротив, ценили свою демократичную способность умело адаптировать идею к реальности, придавая ей прикладной и вменяемый  характер. И что для одних было полнотой, другим казалось её полной противоположностью, эмоциональная полнота харизматиков оппонировала пустой и рассудочной форме системщиков, а для тех, наоборот, замкнутая сбалансированность системы была наполненной по отношению к прозрачной пустоте стихийности инициаторов. Какая все-таки хитрая терминология у этих теоретиков менеджмента, думал Федор, за этой научной псевдообъективностью стоит, вполне себе такая, нормальная идеология и ценностная иерархия. Ведь если, рассуждал он, система, это значит «порядок», «баланс» и чуть ли не «гармония», а «среда» это, значит, обязательно «неупорядоченность», «хаос» и вообще какой-то «бардак». Но то же самое можно понять и совершено иначе, стоит только оторвать взгляд от зеркала и, обратившись к оригиналу, увидеть, что так называемая «среда», как, например, природа – это как раз более первозданная гармония, к тому же гармония нерукотворная, на фоне которой архитектурно сбалансированное сооружение, какая-нибудь пирамида Хеопса, может выглядеть нелепым чудовищем. Получалось то же, что имело место во все времена, представая обыкновенным внушением и навязыванием ничего иного как веры в необходимость «раз и навсегда» случившегося события, вокруг которого системно уравновешивается среда. И уравновешивается она как раз той самой пирамидой, чьи периферийные камни напоены, проинвестированы верой в законность подкрепляемой ими центральной вершины. Ведь, чтобы вершине однажды состояться, необходимо время ожидания, и силой этого ожидания между тем, чего нет, и тем, что есть, является сила веры. Веры в закономерную целесообразность последнего камня вершины, которым в возможном будущем должно увенчаться необходимое основание камней, положенных в прошлом. То есть, несмотря на то, что речь шла о рациональной прозрачности логического порядка системной гармонизации, дело не обходилось без твердокаменной непроницаемости веры, столпами которой отмечалась смущающая взгляд горизонтальная распростертость подлежащего уравновешиванию пространства. Именно вертикальные столпы веры помогали бросать взгляды беспредельно далеко, чем то позволяла пошаговая последовательность пространства, расширяя узкий горизонт непосредственного зрения. И даже сам язык представлялся Федору такой вавилонской пирамидой, заострявшейся к небу рассыпавшимися из веры в Слово усилиями людских доверий к словам. И почему одна вера лучше другой, задавался вопросом Федор: чем одна вера, сильная своей мифической интенсивностью, хуже веры, экстенсифицированой более широким полем своих объектов, пусть и системно сбалансированных, и поэтому якобы более очевидных? И не является ли наука – более сбалансированной формой религии, где мифология трансцендентного фантазма уступает место мифу имманентного числа?
Там же, в университете Федор прошел школу политических страстей, бушевавших в стране, освободившейся из египетского плена коммунизма. Конечно же, его, юного, девятнадцатилетнего романтика, не мог не привлечь набор фигур либеральной риторики, который наполнял энтузиазмом паруса земли, плывущей в неизвестность предстоящих реформ. Федор легко поверил в принципы рыночной экономики, в приватизацию, в конкурентную стимуляцию саморазвития экономики, в возможность естественной, как круговорот воды в природе, автономной сбалансированности спроса и предложения, монетарности в пику государственному регулированию и планированию. Он даже поверил во вторичность политики по отношению к экономике, коль скоро выходило так, что мерой человеческих прав и свобод является частная собственность, в рамках которой человек обретает свое гражданское состояние и место как элемент и функция общественной системы, когда экономическая деятельность делает человека политически независимым, помимо и вместо идеологических деклараций государства. И происходит это, как полагал Федор, потому, что единичная воля авторитарной власти тирана, как якобы всеобщая «воля народа», посредством закона распределяется в систему воль свободных индивидов, чей баланс регулируется логикой здравого смысла и экономической выгоды: ведро воды, споткнувшегося водоноши, равномерно растекается по близлежащему полю, все растения которого справедливо получают благотворную влагу в противовес избирательности предполагающего приоритеты волюнтаристски произвольного полива. Наиболее продуктивной силой такого уравновешивающего распределения как раз оказывается принцип противоречия, спора, соперничества сторон за право обладания одним объектом, осуществляемого по правилам свободной конкуренции. Главенствующим здесь становится принцип уравнительного различия, который упраздняет тотальное доминирование аристократически принадлежащей немногой элите политической Идеи в пользу экономических Знаков, демократически достающихся всем. Дающая политическую самостоятельность единоличная Власть знаковым опосредованием достается теперь каждому, делая его автономным. Таким образом, как все это сам Федор понимал, рыночная экономика, которую он определял как системную, сама собой устанавливает демократический порядок общества, при котором солидарное благо для всех механически складывается из отдельных благ для каждого.
Особую надежду Федор возлагал на принципы «народного капитализма», основанного на акционировании предприятий и их приватизации, которые сделали бы всякого жителя страны собственником и правовым субъектом так, чтобы каждый человек, становясь владельцем кусочка государства, приобретал и гражданскую ответственность. Поэтому, когда после окончания института он по распределению попал на одно из сибирских предприятий нефтяной промышленности, он с удовольствием  стал владельцем части акций этого предприятий, почувствовав себя ответственным за судьбу страны. Ведь Федор полагал, что политическая ответственность неотделима от экономической собственности так же, как от вещи неотделимо слово, которое за нее отвечает, и конкурентно сбалансированный порядок экономических вещей естественным образом установит систему политических ответственностей. То есть демократию Федор и понимал как опыт распространения из экономики в политику принципа уравнительной конкуренции, который в свою очередь был занесен в экономику из опыта развития предшествующего обеим этим областям языка, будучи его генеративным принципом. По его мысли, которую он однажды высказал своему удивленному коллеге во время перекура, принцип экономической конкуренции за право обладать вещью вытекает из принципа лингвистического спора за право её обозначать. И, если причиной конкурентной динамики является назначение более высокой цены, то причиной лингвистической динамики выступает установление более точного термина. Два экономических конкурента сходятся в соперничестве за обладание одной вещью, аукционным способом соревнуясь кошельками, так же, как два носителя языка спорят об именах, диалогически скрещивая аргументы как различные предикаты, сказывающих один и тот же подлежащий определению субъект. Само экономическое понятие «спроса», по лингвистической версии Федора, возникало из напряжения спора двух сторон, задающихся вопросом типа «Как это вещь называется?» и «Сколько она стоит?», и тогда «предложение» дается, высказывается как ответ на подобный вопрос, только в экономическом плане. Разрешение напряженного молчания спорного вопроса дается в ответе раздающегося звуком решения в пользу той или иной стороны, из которых одна занимает центральную позицию победителя спора, а другая должна смириться со своей периферийной позицией, признав поражение и уйдя в новое молчание своей побежденности. К тому же побежденная сторона, проиграв в честной конкурентной борьбе, с необходимостью интегрируется в ту систему, центром которой становится сторона победившая.
Таким образом, экономику Федор понимал как систему знаков, подобную системе языка, только вместо более поверхностного значения как экономической ценности, звуковые знаки языка непосредственно извлекают из вещей значения, которые сцепляются друг с другом по уже независимым от вещей законам. Нарушая предшествующее языку, по мифологической концепции Федора, первичное молчание первичный же звук претендует на тотальность обозначения собой всей этой пассивно безмолвной реальности, молчащей уже каким-то новым, другим молчанием. После этого нарушения первичного молчания первичным звуком, который извлекает из тотальности вещей смысл, в этом континууме образуется определенный дефицит, который призван восполнить уже следующий звук, что, приходя в конкурентное противостояние первому звуку, порождает в свою очередь новый дефицит, восполняемый уже третьим звуком и так далее. Комбинируясь, единицы языка образуют закрытую систему знаков, которая начинает конкурировать с открытым, но молчаливым порядком вещей, обращенного в среду экспансии языковой системы, и конкуренция с внешней средой вещей гораздо важнее внутренней конкуренции между знаками. Основным свойством внешней конкуренции, размышлял Федор в своей лаборатории, возясь с наполненными темной и вязкой жидкостью пробирками, является некий существенный спор между слышимостью и видимостью, в котором слова, претендуя на свою сверхзначимость, стремятся нанести ущерб наличной косности вещей, лишь на время отзывающихся на данные им имена, чтобы снова свалиться в глухую неразбериху своей безымянности, пока язык не предпримет новую попытку их назвать. В то же время этот спор слышимости невидимых слов и видимости немых вещей структурно входит в динамический принцип самой системы языка, в котором конфликт молчания означаемой вещи и звука означающего знака трансформируется в генеративную оппозицию знака, наследующего пустой видимости вещи, и значения, исполненного своего виртуального господства. После того, как звук возобладал над вещью, сам он в своей реальной материальности оказывается покоренным идеальным значением.
В таком наследовании сказывалась определенная закономерность, размышлял Федор, скрипя морозным снегом недолгой дороги в служебную малометражку, расположенной в серой коробочке пятиэтажки, стоявшей в ряду своих близнецов. Основным свойством этого принципа является последовательное предпочтение сначала непосредственной разомкнутости вещей определяющей замкнутости звука, а потом не вполне определенному звуку замкнутости значения. Всякий звук, прежде всего, констатирует факт наличного существования и, озвучивая его, звучит как некое «есть», однако, таким образом, существованием исполняется не столько сама вещь, сколько сам акт говорения, - говорящий не просто берет слово, он занимает место, с которого вещам делегируется их существование. Значит, удивлялся Федор, звук отчуждает от вещи существование, которое, совлекаясь тонким покровом кожуры, навсегда остается в запечатлевшем его голосе. Раздавшийся звуком голос оставляет в горизонте вещей дыру молчания, которое практически приравнивается отсутствию, некоему «несть», оппонирующему звуковому «есть». Таким образом, голос, обладающий правом выводить в нечто присутствие, выступает в качестве активной инстанции, господствующей по отношению к пассивности молчащих вещей, которые в свою очередь, не подпадая звуковой определенности, ведут упорное сопротивление этой системе. Неустойчивый баланс системы слов и среды горизонта вещей в определенной мере наследуется и экономикой, где сначала базисная среда экономических объектов – ресурсов и средств труда – организуется системой производства, которая в свою очередь уравновешивается в системе значений как активов, имеющих ту или иную экономическую ценность.
Остатки рассуждений Федора всегда тонули в воде сна, захлестывающего его валом одной-единственной волны и быстро увлекавшего в свои глубины. Одним утром из темноты сонной глубины его взгляд быстро и с энтузиазмом взметнулся навстречу пробиравшемуся сквозь зимнее окно свету нового дня, на который было назначено собрание акционеров его предприятия. Основной повесткой собрания было утверждение нового устава акционерного общества, реорганизованного после покупки контрольного пакета акций одним московским банком. Федор приветствовал такую консолидацию всей системы управления, так, как после акционирования выяснилось, что активы, будучи дезинтегрированными и лишенными организационного центра, становится практически неуправляемыми. Естественно, такая ситуация не способствовала эффективному функционированию предприятия, долги которого все время неизменно росли, приближая его к катастрофе банкротства. Поэтому, когда такой центр организационной системы наконец-то определился, причем, взяв на себя ответственность за пассивы предприятия, акционеры вздохнули с облегчением. Акционерное общество, в котором Федор работал, превратилось в дочернее подразделение большой финансово-промышленной структуры, головной элемент которой в качестве системного центра находился в Москве. После этой значительной пертурбации некоторые мажоритарии были вынуждены продать акции, а другие держатели солидных пакетов акций вошли в топ-менеджмент компании. Федору, который стал уже старшим технологом отдела нефтехимического анализа, импонировало то, что новый менеджмент проводил управленческую политику в полном соответствии с рациональной схемой интегрального корпорирования, резко увеличивавшего капитализацию компании, которая становилась полноправным игроком не только на внутреннем, но и уже на внешнем рынке углеводородов, становясь крупнейшим игроком рынка ценных бумаг, как в стране, так и в мире. Став владельцем контрольного пакета акций, финансовый менеджмент компании получил возможность создать как бы свою финансовую систему, отдельную от финансовой системы государства, непрозрачной и неуклюжей. Логика акционирования позволяла перенести центр тяжести в качестве критерия экономической оценки из чужого поля невнятной государственной политики на поле своего внутреннего мотива. Вертикаль капитализации, выходя из-под тяжелой длани государственного регулирования, заявляла о своей эффективности, особым рейтингом, значение которого нельзя было не приписать, не искусственно завысить в каких-либо государственных интересах, - котировка акций компании напрямую и естественным образом регистрировала состояние самой компании и эффективность её менеджмента. Котировочный индекс, помимо посторонних для экономики идеологических ценностей, знаменовал успешность производства, и это знамя постепенно превращалось в парус, который, надуваясь воздухом финансовых инвестиций, влекся в свободное плавание по бушующим просторам мировой экономики.
В то же время Федор понимал, что «объективность» котировочного индекса, который освобождал его носителя тем, что дезинтегрировал из системы государственного регулирования, имеет место только в силу того, что индекс этот установлен в некой абсолютной системе отсчета, куда реинтегрировался новоиспеченный субъект и каковым оказывался глобальный рынок. Абсолютность же этой системы экономического отсчета гарантировалась и большей пространственной протяженностью этого рынка и большей длительностью его исторического существования, но главным образом она освящалась вековой традицией соблюдения экономических правил и правовых норм. Подпав определенным ценностям корпоративной этики, как ни как, стоимость принадлежащего ему пакета акции увеличивалась, Федор сначала не обращал внимание ни на то, что в своём транснациональном корпорировании компания откровенно игнорирует некоторые национальные интересы как интересы  государственные, ни на формальность каких-либо спекулятивных рейтингов в сфере добывающей экономики. Он полагал, что на данном этапе, когда было важно создать эффективный механизм саморегуляции по принципам монетаризма, государство может поучиться управлению у экономики. Реинтегрирующая переоценка, по мысли Федора, была значимой тенденцией выведения игроков российского рынка на поле с более устойчивой системой правил, с центром, обладающим максимальной интеграционной силой. Основной формой этого центра была условная единица финансового измерения в виде мировой валюты, которая, будучи абсолютно твердым общим знаменателем, обладала возможностью превратить в свой многотриллионный числитель весь мир со всеми его фондами, ресурсами и запасами, разведанными и неразведанными. Этот значок, что, извиваясь, нес на себе две параллельные черточки, и был, собственно, тем знаком равенства, который, змейкой переползая из одной части уравнения в другую, естественным образом непрерывно увеличивал свое значение в качестве центра уравнения, которое переводило числитель среды в знаменатель системного баланса спроса и предложения. Фигурой движения змейки финансового знаменателя была восьмерка, обращенный относительно своего центра круг, мёбиусная загогулина, по траектории которой объекты экономического интереса оценивались и укладывались в единую линию общего горизонта мирового рынка. Этот экономический знаменатель весь мир превращал в систему уравнения непосредственной неопределенности мира и его экономической ценности в виде вертикали капитализации как некой глобальной копилки значений. Масштаб и сила системы этой капитализации, переводящей реальность в идеальность экономического значения, многократно превосходили мощь любой идеологической ценности, зыбко держащейся на вере в авторитет государства и его историческую традицию. Тем не менее, Федор понимал, что условная единица капитализации не столь идеологически нейтральна, что к её базису все же прицеплена и определенная идеологическая надстройка в виде системы ценностей, которую выражал тот строй, что выступал политическим гарантом её экономической стабильности. Американская демократия в её глобально-политической значимости была тем номинальным авторитетом, который взаимно укреплялся наряду с фактическим авторитетом американского доллара: доллар надежно охранялся стволом М-16 в руках американского солдата. Такая взаимность авторитетов уравновешивала систему мировой экономики относительного одного-единственного центра, и о том, куда направлен вектор интеграции компании, в которой Федор работал, да и экономики всей страны, ему гадать не приходилось. И происходило это потому, что главной целью и одновременно средством мировой финансовой системы была та всегда желанная Её Величество стабильность, которая страховала от рисков будущего, делая его предсказуемым, причем не какая-то абстрактная стабильность политического режима, а именно экзистенциальная стабильность конкретного мига жизни.
Эту стабильность Федору и его сотрудникам внушал, например, и глава компании, Борис Тартаковский, которого он впервые увидел на торжественном собрании, посвященным тридцатилетию дочернего подразделения, превращенного в ОАО из некогда значимого производственного объединения министерства нефтяной промышленности СССР. Это был моложавый,  интеллигентный человек, скрытый за очками, внимательный взгляд которого выдавал в нем наличие недюжинного ума и предприимчивости: «системщик», как сразу определил его Фёдор, испытав тревожный трепет от осторожно полоснувшего душу блеска его тёмных глаз. За негромкой, даже тихой, немного глуховатой, с контрапунктом легкого дрожания в голосе речью президента компании, озвучивавшего программу стратегического развития компании, подспудно била сила необъятной, ничем несдерживаемой амбиции, в планы которой входил выход на первое место в отрасли на внутреннем рынке, занятие второй-третьей позиции на мировом рынке углеводородов, вхождение в десятку крупнейших компаний мира по уровню капитализации, превращение региона в топливную базу мировой экономики. С каждым раскатом сдержано победоносной речи президента компании по залу растекалась волна возбужденного мления, щедро раскрашивающего лица и зажигавшего глаза. Фёдор тоже почувствовал затрудненность дыхания, спертого подкатившим к горлу комком гордости, на высоту которой его возносили открывавшиеся в словах главы компании перспективы. Более всего, его взволновал факт переоценки значения обитаемого им городка из захудалого, богом забытого рабочего посёлочка на периферии отечественной экономики в её значимый центр. В этом пафосе Фёдор испытывал утоление своего протеста против извечной униженности периферии перед всевозможными столичными центрами, которые, обладая способностью концентрировать в своих руках власть, финансы, культуру, постоянно унижали то, за счет чего существовали; что бы было с этими политическими, финансовыми, культурными столицами, если бы их вынесли куда-нибудь в пустыню, вряд ли бы они также процветали в качестве столиц Сахары и Кара-Кум. Тема столиц дополнительно актуализировала в вопрошании Федора вопрос о том, каким образом центр, возникая исключительно на фоне периферии, становился вдруг по отношению к нему самостоятельным, а то, вообще, по неясному правилу впадал в высокомерие системы по отношению к среде. Всё более Федору становилось очевидным то, что форма системного центра пуста без наполняющей её энергии периферийной среды. И в том, что высокотехнологичная форма западной экономики впадала во все большую зависимость от сырьевых ресурсов стран третьего мира, ему виделось восстановление всемирно-исторической справедливости, заключавшуюся в том простом факте, что форма без содержания не существует. Причем теперь как никогда становилось ясным, что речь идет не об абстрактной энергии какого-нибудь божественного, трансцендентного происхождения, а о самой, что ни на есть, примитивной энергии углеводородов, основные запасы которых по иронии божественной геологии приходились на географический Восток, как раз бедного высокими технологиями. К этому Востоку относился и сибирский восток России, на бескрайнем покрытым тайгой и болотами пространстве которого располагался город, с жившим в нём Фёдором.
После торжественной декларации программы президент компании перешел к изложению практических мер по достижению обозначенных целей, главным препятствием на пути к которым, по словам Тартаковского, являлось государство, чьей критике он и посвятил остальную речь. Чудовищная и неповоротливая махина бюрократического государства, в разнообразии своих как федеральных, так и местных органов, мешала созданию оптимальной и эффективной системы управления сырьевыми и трудовыми ресурсами, обременяя компанию непомерными налогами и вмешиваясь в сложные процессы менеджмента. Мощный заряд критики достался руководству города и его мэру, который требовал от компании выполнения обязательств градообразующего предприятия, прежде всего, в том, чтобы большую часть налогов с прибылей оставлять на месте, где, собственно, эти прибыли и осуществлялись, требовал развивать инфраструктуру города, заботясь не только о нынешних, но и будущих поколениях. Чему, однако, препятствовало то, что компания платила налоги не по месту получения основных прибылей, а там, где она была зарегистрирована, в Москве. Мэр города в своей программе развития города предполагал ситуацию не такого уж и далекого исчерпания естественных ресурсов, и по этой программе часть средств вкладывалась в строительство предприятий, несвязанных с сырьевым профилем региона, например, был построен цех по сборке бытовой электроники, строился комбинат ЖБИ, асфальтовый завод, развивались другие регионально непрофильные производства. Новому же руководству компании такая политика казалась неэффективной и нерентабельной, оно не видело смысл в том, чтобы вкладывать средства в неопределенное будущее, и предлагало, например, превратить город в вахтовый поселок, без инфраструктуры, без больниц и школ, с количеством жителей равному числу необходимых для производства работников, что составляло 30-50 тысяч человек вместо имеющихся 100 тысяч. Вместо инфраструктуризации территории, практически непригодной для комфортного проживания, с тяжелыми климатическими условиями и морозами за 30, с летом, длящимся два месяца, с комарами и мошками, компания предлагала программу постпенсионного устройства работников на «большой» земле, с выплатой субсидий, с расселением их в застраиваемых компанией домах и коттеджах в курортных районах Краснодарского края, Подмосковья и Поволжья. На это местные власти возражали тем, что такая политика откладывает жизнь людей «на потом», как раз таки вынуждая на длительное ожидание «светлого будущего» вместо нормального существования «сейчас», тем более что многие жители любили свой край и не собирались никуда уезжать, даже после завершения работоспособного возраста. Главная забота компании заключалась в обеспечении эффективности расходования налоговых средств, практически невозможной при современной системе государственного управления, коррумпированной в силу своей несбалансированности, поэтому крайне разумным, по словам Тартаковского, было бы воздержание от больших налоговых выплат,  расходующихся особенно неэффективно здесь, на местах. Более того, в замыслах руководства компании было создание столь лелеемой в его мечтах системы управления,  альтернативной государственной. Необходимо было в рамках конкретной корпорации продемонстрировать возможность функционирования оптимальной модели менеджмента, максимально эффективной и абсолютно рентабельной, такой системы, чья сбалансированность гарантировалась бы её замыканием на эффект экономической выгоды, где системное уравновешивание рисков и прибылей, вложения и отдачи полностью исключало бы волюнтаристскую случайность человеческого фактора, непрозрачного и непредсказуемого. Исходный тезис корпоративной этики, по которому «хорошим признается то, что выгодно компании», уравновешивал совокупность единичных воль относительно общей воли по достижению успешности всей компании, причем такая вполне ясное, а главное финансово прозрачное, преуспеяние выступало корпоративно-коллективистским замещением сомнительных национально-политических ценностей.
Как понимал Федор, корпоративная этика была такой локальной религией, что в пику традиционной религии, стимулирующей привязанность к традиционному государству, призвана внушать доверие к другой, негосударственной и транснациональной системе, озабоченной отдельно взятым индивидом в большей степени. Приватизированным богом этой религии выступал капитализационный знак экономической успешности, котировочный индекс, который говорил сам за себя, не нуждаясь ни в каких оценочных комментариях. По логике оппозиции идеологической ценности и экономического значения наднациональная и надидеологическая  экономика приходила в противостояние с национальными интересами государства, безумно сопротивлявшегося логике общемирового развития, нацеленного на то, чтобы быть «богатым и здоровым, а не бедным и больным». В самом общем смысле это означало то, что политические ценности оказывались мнимыми в силу своей виртуальности и абстрактности, а экономические показатели обладали действительной значимостью, поскольку в своей наличности непосредственно сказывались на качестве жизни. Обусловленные идеальным характером своего происхождения политические лозунги, составляя существо политического лидерства, всегда апеллировали к некой совокупной душе нации, выступавшей основанием интегрального единства народа. Очень часто эта апелляция совершенно игнорировала основные информационные каналы и, минуя здравый человеческий рассудок, суггестивно метила в сердца. И в основном политическая ценность предлагала в себя верить. Естественно, что такой виртуальный порядок существования и распространения политической идеи создавал самую благоприятную почву для популистских спекуляций, - очень легко внушать то, что нельзя пощупать и увидеть. Поэтому самым простым и понятным способом противостояния такому порядку мог стать визуальный порядок экономического благосостояния, не нуждавшегося ни в вере, ни во внушении. Исключая какой-либо политический идеализм, реализм экономики в непосредственной наличности и математической точности знака утверждал свое преимущество перед непрозрачной абстрактностью политической идеи. К тому же экономический знак в своей вещественной индивидуализированности оценивал человеческую жизнь в её конкретной определенности и здравой осмысленности, в отличие от той же идеологической ценности, которая абстрагировала конкретных индивидов от их наличной жизни в пользу политической массы народа, сплоченного, по большей мере, митингово-стадионными страстями. То есть, как полагал Федор, экономический знак, определяя человека в его конкретном существовании и рассчитывая на его индивидуальность, выгодно отличается от политической идеи, всегда нацеленной на коллективное ощущение, темное и непрозрачное. Ему импонировал индивидуалистичный характер этого экономического реализма, действительность которого высвечивала неразбериху политической жизни страны во главе с лидерами, в сумерках сознания коих бродили исключительно серые кошки. Поэтому, когда Фёдору предложили в стратегическом отделе управления место аналитика, он недолго думал и вошел в топ-менеджмент дочернего предприятия компании.
Теперь его основными обязательствами были статистическая обработка массивов данных, составление сводок текущих показателей, работа с биржевой информацией. На Федора, получившего доступ к корпоративной базе данных, обрушился такой поток информации, что несколько недель он лежал на дне этого огромного водоема, без надежды однажды из него вынырнуть. Котировки акций, курсы валют, графики биржевых торгов, всё это сливалось в темную реку цифр, грозившей заполнить все уголки сознания. Постепенно Фёдор стал осваивать этот поток, стараясь вставить его в едва осязаемое русло, образуемого рациональными параметрами. Он даже составил аналитико-графическую программку, которая высчитывала совокупный показатель результатов торгов нефтью на основных мировых биржах, увязанного к тому же с колебанием курса доллара. Этот суммарный показатель индицировался на выведенном на экран в качестве заставки графике с заданными параметрами в виде красного флажочка, мелькавшего со скоростью мухи, которая попала в межстекольный проем. Однажды Фёдор, придя раньше всех в офис и присев к компьютеру, обнаружил, что красная муха из голубого окна его монитора улетела. Он понял - что-то случилось. Фёдор стал быстро изменять настройку параметров графика, дошел до невозможно нижних пределов, задал самый нижний параметр, и муха снова выпорхнула, но, чёрт побери, как низко она находилась. Фёдор зашёл в Интернет, и сразу увидел, что на мировых биржах произошел катастрофический обвал цены на нефть: она упала в три раза. Царившая до этого в офисе атмосфера умиротворения в одночасье была развеяна. Офис, будучи пронизан этой неожиданной новостью, бурлил. Тревожные голоса сотрудников, звон телефонов, стрекот принтеров, шелест телефаксов сливались в страшный шум, который полностью заглушал раздававшуюся с улицы симфонию ранней весны. Оперативные совещания следовали одно за другим, судя по произносившимся там резолюциям, Москва была в панике. Скоро в город прибыл и президент компании, который на корпоративном собрании озвучил, по сути, грабительское, но, по видимому, необходимое в той ситуации решение о снижении закупочной цены на нефть, что отныне будет считаться «скважинной жидкостью», этакой смесью воды и нефти, по цене 1200 рублей за тонну. От всех этих событий  весь маленький городок пришел в волнение, особенно негодовала мэрия, руководитель которой грозил главе компании по местному телевидению отозвать лицензию на разработку месторождений. Задержки заработной платы, низкий уровень жизни, приходящая в упадок инфраструктура, наплевательское отношение к нуждам города вызвали серьезное возмущение жителей города, которое достигло своего апогея в июне, когда автоматной очередью из машины был расстрелян мэр города – Владимир Аркадьев. Похоронная процессия с участием всего города в конечном счете вылилась в митинг протеста против жестокой расправы над народным мэром. На митинге, бурлящем самыми настоящими революционными страстями, раздавались призывы найти и покарать убийц, к которым немедленно причислялся и глава компании «Интеройл», громоподобно зазвучал вердикт: «Тартаковский - убийца». Город быстро наводнился слухом, о том, что, мол, убийство мэра – это подарок местных бандитов на день рождение Тартаковскому. Бандитский мотив был не ясен, но даты, впрочем, действительно совпадали. А вскоре и на самого главу компании было произведено покушение, о котором было известно только узкому кругу лиц; Федору о нём поведал давний знакомец из числа аэропортовских вохровцев.
Некий молодой человек, восемнадцати-девятнадцати лет, сын работавшего в сервисном предприятии компании обычного автослесаря, исполнившись митингового пафоса города и кухонных страстей своих раздраженных родителей, выносил план по воздаянию заслуженного возмездия. Завив, что идет на «охоту», он выпросил у отца охотничий пятизарядный карабин с оптическим прицелом, и, собрав рюкзак со спальным мешком, едой на несколько дней и теплыми вещами, выехал за город. Отъехав на почтительное расстояние, он пешком по таежным тропам, выученных еще на занятиях в лыжной секции, подошел к территории аэропорта с обратной от города стороны, и потом, выбрав оптимальную диспозицию, с помощью монтажных «кошек» залез на одну из сосен, росших хоть и за территорией аэродрома, но неподалеку от перрона. В результате проведенных позже оперативно-розыскных мероприятий выяснилось, что обзор с выбранной им сосны был идеальным: перрон с прибывающими на него самолетами лежал перед взором этого народного мстителя как на ладони. Зная, что корпоративный самолет главы компании курсирует между Москвой и нефтедобывающим городком довольно часто, он стал его выслеживать. Несколько дней, будучи никем незамеченным, этот парень сидел на сосне, спускаясь только для сна. Каждый раз, заслышав звук заходящего на посадку самолета, он кошкой взлетал на сосну и припадал к окуляру прицела закрепленного в ветвях карабина, рассматривая через него выходящих из самолета, среди которых долгожданной цели всё не было и не было. И все-таки это мучительное ожидание, почти умерившее пыл мщения, однажды прервалось. Поздним вечером одного дождливого дня на посадку зашел самолет с написанным по всему борту названием компании, быстро пробежав по полосе, самолет  вырулил на перрон и из него вышел, причем первым, глава компании. В легкой куртке, в свитере и джинсах, Тартаковский едва успел дойти до последних ступенек трапа, когда горячая волна от пролетевшей рядом первой пули, обжегши ухо, заставила его сначала согнуться, а потом спрыгнуть и вжаться в мокрый асфальт всем телом, на которое мгновенно попадали несколько телохранителей. Над этой горой тел прожужжало еще несколько пуль, прошившими тонкий кожух трапа, вслед за ними завыли сирены милицейских машин и скорой помощи, отъезжавших от совсем близкого здания аэропорта. Через несколько минут к зданию аэропорта прибыл отряд омоновцев, которые, прочесав прилегающую к аэровокзалу территорию, обнаружил на ней «охотника» с карабином, ствол которого еще не успел остыть. Будучи почему-то  абсолютно уверен в том, что его пули достигли цели, опустошенный томительным ожиданием, замерзший и голодный, от того совершено потеряв бдительность, парнишка только-только успел слезть с сосны, зачехлить карабин, уложить в рюкзак вещи и даже собрать пятерку стреляных гильз, как тут же был схвачен милиционерами в касках и бронежилетах, которые матерящейся толпой налетели на него и, избивая, скрутили. Из слов знакомого вохровца Федор узнал, что впоследствии в аэропорту были приняты дополнительные меры безопасности, все стоявшие в опасной близости и высокие сосны спилены, а на прилегающей территории введено дополнительное патрулирование. Что же стало с этим местным Робин Гудом – осталось неизвестным. К концу года ситуация в компании, на нефтедобывающем предприятии, ставшем главной сырьевой базой компании и, соответственно, основным источником ее доходов, да и самом Нижнеюгорске, который образовывало это предприятие, существенно стабилизировалась. Компания постепенно, но методично погашала долги по заработной плате, в городе заметно активизировалась культурная жизнь, стали строиться церковь, концертный зал, еще один плавательный бассейн  - как будто город и его жители принесли на заклание неведомому молоху необходимую и значительную жертву.
Федор все время проводил в офисе, за составлением сводок по балансовым потокам и расчетом процентных ставок по обычным и привилегированным акциям дочернего подразделения компании, в его забитой цифрами, таблицами, графиками  голове все время крутился вопрос о том, нельзя ли вывести коэффициент пропорциональности между прибылью и выплатами по акциям. Между расчетами в его голове, в иногда возникающих в цепочках цифр просветах простреливали интуиции о природе экономической прибыли, которая, как полагал Федор, была бы невозможна без некой изначальной убыли, без первичного ущерба. Искомое состояние системного баланса спроса и предложения, будучи всегда желанным, никогда не становится действительным, причем не становится по причине нежелания самой системы, она существенным образом не желает установления этого баланса. Что действительно остается стабильным в этой системе уравновешивания спроса и предложения - так это само желание, никогда непрекращающаяся сила которого делает возможным заместительную симуляцию баланса спроса и предложения. И правда, рассуждал Федор, «спрос рождает предложение», дефицитность спроса предшествует профицитности предложения, спрос как вопрос всегда больше любого предложения как ответа, объем спрашиваемого больше, чем объем предлагаемого, в конце концов, тех, кто просят, всегда больше тех, кто дает. Поэтому более изначальный импульс неопределенного желания в виде запроса и спроса является тем первичным дефицитарным дисбалансом и различием, который делает возможным более поздний профицитарный баланс запроса и его удовлетворения, их тождества. Позиция середины, что связывает по оси коромысла баланса две крайние точки спроса и предложения, и, уравновешивая их, вбирает в себя силу обоих полюсов и становится действительным центром всей тяжести, властно устремляющейся по оси вектора, что задается этой центральной  точкой. Высекаемая уравновешиванием этих крайних полюсов искра экономической выгоды, сияя в момент и в месте, впервые этим событием определяемых, озаряет пустоту изначального убытка в тотальной ночи бытия. Привилегированность центра тяжести заключается в его спекулятивной, воображаемой избыточности, которая, ничего не добавляя на весы уравнивания, сама занимает на оси этих весов центральное положение. Предполагаемый экономическим расчетом баланс спроса и предложения, который центрируется эффектом экономической выгоды, как стоящей выделки овчинки, являет собой известную уловку, которая, существуя в качестве воображаемого предела, делает возможной функционирование экономической машины по уравновешиванию спроса и предложения, чьим главным ресурсом остается никогда неубывающая изначальная нехватка, иррациональная нетость божества. И нехватка эта, полагал Федор, имеет скорее теоретическое, нежели практическое измерение, за пределами удовлетворения самых взыскательных требований самыми развитыми экономиками мира, все равно остается не подающаяся экономической редукции мера, молчанием своим внушающим то, что «в конечном счете, деньги – не главное», и что помимо квартиры, дачи и машины простому человеку, как говаривал любимый Фёдором поэт, нужна еще идея.
В 29 лет Фёдор, устав охотится за своей целомудренностью, женился. Причем женился не по любви, хотя Федор любил Риту, первые три-четыре дня, и глубины первых чувств хватило бы на много лет, уже тем более и не по расчету, хотя его избранница была дочерью одного из заместителей генерального директора «Югорскнефтегаза». Федор женился, чтобы заполнить ту пустоту, которая стала расти вокруг него после того, как он навсегда вырвался из плена своего одиночества, почувствовав свою предназначенность к далекой и неведомой вселенской встрече. И почему бы, однажды подумал Федор, одной из возможностей такой встречи не может быть женитьба, и женился. Женское начало, ворвавшись в его монашеский быт, обнаружило в нем множество лакун, процесс и результат заполнения которых чудесным образом делали его жизнь неизмеримо более уютной. Федор сам, уяснив нехитрый способ такого спасения от скуки как разницы от вычитания мысли из жизни, с энтузиазмом стал расправляться со своим аскетическим образом жизни. Рита, являясь сотрудницей финансово – экономического отдела акционерного общества, была образованной, уверенной в себе, деятельной девушкой, настроенной на максимальное воплощение развитых буйным воображением амбиций - карьерной, женской, семейной и др. На свадьбе, которая, приобретя масштаб городского события, праздновалась в лучшем ресторане Нижнеюгорска, молодоженам были преподнесено всё, о чём можно было только мечтать – квартира, машина и международный тур в придачу. После женитьбы, когда привычный уклад жизни Федора трансформировался в слишком комфортный быт, когда он погрузился в уют дорогих вещей шикарной расположенной в центре города квартиры, когда в виду нового статуса зятя заместителя генерального его негласно стали пророчить в руководители отдела, Фёдор с более или менее переживаемой тревогой следил за этой сменой экзистенциального горизонта, который, сильно приобретя в полноте, значительно потерял в широте. Дело обстояло так, что как будто к лучу его человеческого взгляда, до того легкому и свободному, прицепился тяжелый груз осознания себя в качестве счастливого мужа, преуспевающего менеджера, состоятельного собственника, и груз этот как-то менял перспективу зрения, заставляя видеть несколько иначе. Фёдор не был ханжой, но было в нем что-то такое, что, представляя неиссякаемый источник душевной левитации,  вынуждало искать себя и мир за  пределами случайно зафиксированных форм. Очень скоро Фёдор понял, что живет двойной жизнью, с одной стороны, почти оставаясь самим собой, а, с другой стороны, неся оболочки социальных форм и ведя себя соответствующим образом. Эта приучавшая свыкаться с трюизмом шекспировского тезиса о том, что мир – театр, раздвоенность была порождена условным равноправием двух полюсов, из которых каждый создавал противоположные миры, и один виделся в размытом ореоле сумерек далекого воспоминания, а другой казался его зеркальным отражением, чья яркость подчеркивалась ясностью осязания пограничной линии. В воображении Федора возникал образ, где некогда единый космос с неотчуждаемо принадлежащей ему душой разделялся тончайшей пленкой водной плоскости огромного водоема, по одну сторону которой оставалось разряженное пространство темного неба с куцей подвижностью облаков, а по другую – возникало суетливое бурление водных глубин, происходящего на фоне отраженных неба и облаков. Единственно, что облегчало осознание этой раздвоенности, был тот факт, что не с Федора оно началось, и раздвоению этому лет, по крайней мере, столько же, сколько и языку, в котором оно, прежде всего, запечатлелось. Играя роль добропорядочного мужа и ответственного работника по эту сторону отраженного и этим отражением определенного мира, по ту сторону его оригинальной половины оставались тоска и вера Фёдора, чьи переживания он одиноко хранил в неприкосновенности святынь, находя их в качестве лучших гарантий своей самотождественности. Отныне социально необходимая раздвоенность стала нормальным условием его полушпионского существования, технически значимого для пристального вглядывания в тот мир, в котором жил его преуспевающий двойник – старший финансовый аналитик отдела стратегического менеджмента «Югорскнефтегаза» Фёдор Прохорович Комаров.
Самое удивительное, что как для его жены, так и для большинства населявших этот зеркально продублированный мир, его оригинала не существовало вовсе, как будто, некто, однажды отразившись в зеркале и отдав все экзистенциальные полномочия своему  отражению, бесследно растворился, и единственным следом и напоминанием о том, что он был, является само существование той стороны зеркала, по которую он некогда стоял. Хотя Федора часто посещали сомнения, не является ли, например, этот непосредственный и неопределенный оригинал лишь плодом его патологического воображения, в которое вытесняется неутоленная, неудовлетворенная часть его «тонко организованного» существа, а не велики ли его претензии к этому миру, к которому он просто еще не успел адаптировать свои комплексы, или, может быть, он слишком высоко поднял вектор своих нарциссических целей, для достижения, которых не хватит никаких реальных средств? Контраргументы против этих сомнений, заставлявших мириться с очевидным положением вещей, выдвигались действительно воображением, по американским горкам которого он возносил себя на различные пьедесталы, то примеряя на себя костюм генерального директора, то водружая себя на мешок с долларами, то оказываясь в кресле президента страны, и, проделывая эти смешные кульбиты, в которых переживал виртуальное наслаждение властью, богатством и славой, Федор все равно оставался неудовлетворенным. Клин этих воображаемых полетов выбивал все клинья сомнений в том, что платоновское разделение мира не психологическая патология противопоставления «принципа удовольствия» «принципу реальности», где один якобы соответствует пресловутой реальности, а другой – громоздит райские чертоги во главе с Я, но сама суть дела, которая непрерывно делит мир пополам. И теперь Федора, во что бы то не стало, интересовало, вокруг чего центрируется зеркальная определенность этого мира, если в его бескрайнем оригинале отсутствует всякая определенность, всегда центрированная вокруг какого-нибудь полюса.
Все больше становясь взрослым, Федор все чаще возвращался мыслью к детству, образы из которого ярче всего воспламеняли воспоминание и надежду на подлинный мир. Один из таких образов рисовал чудный летний день, в котором маленький Федя, ведомый за обе руки улыбающимися родителями, идет по опушке соснового бора, обрывающегося крутым берегом широкой реки, с которого открывалась обширная панорама с переливами малахитовой зелени и бирюзовой воды. Над этим играющим зеленым и синим горизонтом в лазурном небе парила гряда белоснежных облаков, которые, замыкаясь в круг, казались шапками далеких гор, окаймлявших местность со всех сторон. Прямо к разрушению этого запечатленного в раннем детстве мира Федор относил события, описанные в первых главах Библии, с которой он познакомился в отрочестве. При чтении первых строк Бытия его мысленному взору представлялся огромный цветущий сад, окруженный высокими горами. Ввысь тянулись красивые деревья, бродили разные животные, они были добры и смиренны, среди деревьев были видны два нагих человека. Высоко, в зените светило солнце, а по безоблачному небу летали в белых плащиках ангелочки с длинными золотыми трубами. Со всех сторон звучало: «Осанна, осанна, аллилуйя, аллилуйя». Все было исполнено света. На светящемся небе в круг горели звезды. Потом все замерло и замолкло в прекрасном мгновении невыразимого единства. Вдруг по бескрайнему небу пронеслась какая-то легкая неуловимая тень. Небо начало темнеть. И вот одна из звезд звездного кольца, горевшего в середине неба, начала краснеть. Из белой она становилась сначала розовой, оранжевой, рубиновой, потом бордовой, и, став какой-то красно-черной, сорвалась с неба. Падение звезды сопровождалось жутким, режущим слух воем. Звезда с шумом вонзилась в самый центр земли. Все смялось. Из виду исчезли люди, животные, деревья. Смазались, потухли краски и цвета. Потемнел горизонт. Светло-зеленый остров  превратился в темно-синюю воду. Воцарилась странная жуткая тишина. Все замерло в ожидании. Послышался глухой стук, как будто звезда, превратившись в камень, ударилась о дно огромного водоема. Вдруг с темно-синей поверхности воды вылетел огромный черный всплеск, на самом верху завихряющийся белыми завитками пены. Пока он поднимался, еще несколько мгновений назад светлое яркое ясное небо начало быстро темнеть, оно становилось темно-голубым, лазоревым, бледно-зеленым, синим, фиолетовым. Волна, застилая все вокруг чернотой воды, поднялась до самого неба. На темном небе прогремел гром, засверкали молнии, раздался какой-то жуткий душераздирающий скрежет, послышались страшные крики и хохот. В свете молний черный столп воды сначала обратился в огромное древо со змеей вокруг ствола, дерево превратилось в крест с висящим на нем Христом, его бледно-синее лицо было исполнено невыразимой муки, а, потом крест обернулся в спирально закручивающуюся башню, по этажам которой суетливо бегали люди. Достигнув пика, волна начала спадать, оставляя на абсолютно черном небе диск полной луны, одиноко светившей холодным бледно-желтым светом. С грохотом разбиваясь о землю, волна перешла в нервный бег шумных, шелестящих, перебивающих друг друга волн, которые своими острыми злыми бегущими к невидимым берегам языками, разбивали, разрывали, рассеивали качающееся на волнах отражение гневного лика Бога. Окончательно спав, волна обнажила пустынный унылый остров со скудной растительностью. Посредине острова росло чахлое деревцо, под которым сидели два голых горько плачущих человека. Это были первые люди Адам и Ева, закрывшие от горя лица, им было стыдно, горько, холодно…
Библейский образ грехопадения стал для Федора некой путеводной звездой и точкой отсчета, относительно которой инициировался сценарий другой истории, что вопреки очевидной для подслеповатой повседневности бесконечности прошлого и будущего полагала начальную и конечную границы истории, неотделимой от которой он считал и свою жизнь. Его, конечно, смущал такой невозможный размах его экзистенциальной амплитуды, внутри которой здравый смысл предлагал выбрать наиболее стабильную точку, а остальное отдать на откуп досужим мечтаниям в пустом безделье псевдофилософского времяпрепровождения. Более всего его тяготила неискренность, которая становилась ценой кошмарного разрыва между реальностью и ее символическим двойником, что была пространством самопознания его духа. Но виноватым за эту неискренность, погружавшей его все более в гамлетовскую ироничность, он был не более, чем субъект языка, не предоставлявшего никакой возможности выразить весь ужас и весь восторг переживания другого мира и другой истории, единственно соответствовать которым могло только молчание. Иногда Федор ловил себя на мысли, а не лжет ли он самому себе, если и его обращение к себе производится посредством все того же языка; его неискренность могла опровергнуть исключительно живая материя переживания, выступавшего слезами на глазах и упиравшегося в полноту мистической немоты. Поскольку по ту сторону баррикады оказывались все слова, Федор чувствовал себя агентом молчания на враждебной территории языка, который он нес и за которым одновременно шпионил. К тому же эта вынужденная невыразимостью неискренность вызывала упреки тревожащейся по всякому коммуникативному поводу совести, спасавшейся при всяком удобном случае бегством в покой одиночества. Благо, что с женой, ушедшей с головой в карьерный рост, он со временем общался крайне редко, а на работе обзавелся своим кабинетом, совершенно игнорируя все общественные мероприятия, почти не видя сотрудников и начальство, которое высоко ценило качественный анализ его отчетов и, почитая Комарова за финансового мудреца, затворнически погруженного в цифровые абстракции, предпочитало лишний раз его не беспокоить. Весь театр коммуникации теперь для Федора сузился в своем репертуаре до голосовых и словесных модуляций телефонной и компьютерной связи. Он, как один из набоковских персонажей, избегал ситуации своей проницаемости для лучей чужой рефлексии, пребывая в ожидании, когда внутренняя дуга спроса собственной рефлексии откликнется на внешнюю дугу предлагавшейся языком коммуникации, поскольку верил в то, что скороспелая транспарентность хуже самой темной непрозрачности, еще только ищущей своего света.
К началу следующего года компания по экономическим итогам вышла на второе место по уровню капитализации среди других российских предприятий, и на шестое – среди мировых нефтяных компаний, котировки акций компании по условному индексу далеко опережали ближайших конкурентов на российском фондовом рынке. Создавшие крайне большую инвестиционную привлекательность для иностранного капитала финансовая прозрачность плюс высокий уровень капитализации, прежде всего, были обусловлены полным акционированием дочернего подразделения компании – «Югорскнефтегаза», ставшего главным активом компании и чьи разведанные запасы, только на двух основных месторождениях – Приобском и Приразломном, достигали нескольких сот миллионов тонн нефти. Притом, что капитализация компании достигла 80 миллиардов долларов, актив «дочки» уже приближался к 60 миллиардам, что, по сути, делало «Югорскнефтегаз» - костяком, стрежнем, сердцевиной самой эффективной российской компании, чей пиар-менеджмент, дабы остудить еще неостывший с прошлого года гнев нижнеюгорцев, вынужден был назвать город – «столицей Интеройл Корпорейшен». Однако у Федора не возникало ощущения, что это хоть как-то разжигало патриотический пыл вечно зачумленных нижнеюгорцев, для которых скорее имело значение различие зарплат от работников соседнего Ургута, не имевшего такого «столичного» статуса, но, несмотря на это, оплата там была почему-то в два раза выше. Федор чувствовал, что городу, в котором он жил, выпала какая-то непростая, драматичная судьба, и в то же время верил в то, что градообразующее предприятие может стать в авангарде диверсификации российской экономики, становящееся на рельсы «народного капитализма», может стать тем «сердцем», чья углеводородная кровь будет питать экономику всего мира. Хотя на данном этапе всё шло ровно наоборот, - по искрящимся оптимизмом сводкам компании выходило, что до 30% активов были уже на руках иностранных миноритарных и мажоритарных  акционеров, большей частью граждан США, где компания арендовала целое здание под собственный офис, причем не где-нибудь, а на знаменитой нью-йоркской Уолл-стрит. Интеройл превратилась в полноценную транснациональную корпорацию с отделениями по всему миру, с корсчетами в мировых банках, с освещением финансовых показателей в мировой экономической прессе и т.д. На специальном, посвященном российской экономике, докладе в Конгрессе США отмечалась, прежде всего, успешная финансовая и производственная деятельность компании «Интеройл», которая была названа «форпостом мировой энергетической безопасности ввиду непрекращающегося обострения обстановки в ближневосточном регионе». На этом как бы радужном фоне Федор с тревогой следил за тем, что отсутствие продуманной налоговой политики, рассматривавшейся компанией только зрения с точки минимизации платежей, причем в рамках пресловутой «оптимизации», и широкомасштабных инвестиционных мероприятий, отрицательно сказывалось не только на развитии страны, но даже региона, несмотря на огромный поток нефтедолларов. Тщедушное инвестирование шло только в «кусты» тех месторождений, где легкодоступность нефти обеспечивала краткосрочную рентабельность добычи, технологически некорректной для глубинной разработки пластов. В кулуарах топ-менеджмента «Югорскнефтегаза» муссировалось предположение о том, что использование таких «мародерских» технологий лишь временная мера, связанная с ожиданием от государства лицензий на долгосрочную аренду этих месторождений.
Однажды испытывая помноженную на тоску скуку, Фёдор стал записывать свои тревоги и надежды. Сначала эти записи приняли форму дневника, где каждый пассаж, переживание из прошлого или рассуждение, относящееся к текущему моменту, были датированы и следовали в более-менее хронологической последовательности. Но по мере накопления этих записей Федор понял, что совокупность некоторых фрагментов тянет на научную статью, однако дискурсивность такого возможного текста совершенно исключала известную лиричность, которую он хотел бы сохранить. И, в конце концов, Фёдор остановился на формате романа, в котором логическая последовательность вполне научного рассуждения высказывалась с конкретной точки зрения литературного героя, чья лирическая позиция при этом синтезировала экзистенциальную драму его внутренних переживаний с внешней эпикой реальной фактичности. Фёдору хотелось, чтобы позиция героя постепенно определялась на пересечении вертикальной оси его экзистенции и горизонтальной линии происходящих вокруг него событий. Он не долго думал над именем своего литературного двойника, быстро остановившись на имени собственном, нескромность автореференции которого поглощала перекличка с известным романом Набокова, чей герой тоже писал роман в романе. Одной из предполагаемых Фёдором задач романа был показ того, что жизнь каждого отдельно взятого, конкретного человека, его маленькая история – это  всегда локальное зеркало большой истории человечества, собственно и складывающейся из сонма этих маленьких историй. В чисто техническом плане его беспокоила возможность уничтожения рефлексивной дистанции так называемого «литературного приема», с помощью которого автор как бы «дурит» читателя, скрываясь за персонажами и сюжетами вымышленной истории, которыми замещает реальные имена и события. Он задавался вопросом, почему вообще надо что-нибудь придумывать, если можно просто документально фиксировать события реальной жизни, и нельзя ли открыть, что называется, все карты перед читателем, и тут же понимал, что такое документирование лишено завершенности и может продолжаться до бесконечности, поэтому, чтобы это бесконечное содержание жизни стало определенным и видимым, его необходимо вставить в форму определенного, но, увы, безнадежно вымышленного сюжета с такими же вымышленными персонажами. О, вечно ложная видимость для выражения вечно невидимой истины, о, вечный Тютчев со своим тезисом о непреодолимости дистанции между мыслью и её изреченностью, о, вечно проклятая точка отсчета, отталкивание от которой гарантирует понимание! У Федора вызывало жалость осознание того, что всякое «произведение искусства», всякий эстетический знак, всякое высказывание языка – лишь ограниченный кусок зеркала отражения и убогого следа впечатления, вынуждающего родиться интуиции догадки о силе запечатленного ими круга света, который эти зеркала сначала обворовывают, а потом укладываются в спираль – траекторию грехопадения светлого круга бытия. Но огонь замысла жёг непрозрачную массу его непосредственного ощущения и, выпаривая из неё горячим воздухом мысли воду многообразных душевных переживаний, раз за разом производил земные вещи высказываний, сочетавших лёгкость смысла с тяжестью факта.
Сама стихийная природа творчества указывала на путь и сценарий движения духа по углам человека и мира. Этот сценарий и решил Федор положить в основу рассказываемой истории, сделать её крестовиной всей конструкции. По его мысли повествование должно было, не больше – не меньше, собрать белый свет молчания, собрать из самого языка на путях его осмысления, спускающегося из узости рефлексивного сжатия и сжимающегося из широты коммуникативного разжижжения. Такое осмысление обнаруживало вертикальную и горизонтальную оси, что образовывали крест, который однажды опасно нарушил молчание, но который является верным и единственным указанием на возможность его спасительного восстановления. Структурой креста светила звезда, чья траектория падения составляла четыре угла квадрата, по осям которого, сжимаясь и разжимаясь, пульсировала спиральная змея языка, рассеивающего круг молчания. Поэтому надежда на свет, обетованный кем-то, когда-то, была неотделима от боли близости к этому кресту, чья парадоксальная двойственность мучила и ежеминутно грозила свести с ума. Да Фёдор уже и был, наверное, сумасшедшим, по крайней мере, таковым его считали некоторые сослуживцы, о чем можно было судить по ироничным улыбкам и интонациям, спокойно воспринимавшимся им на обочинах зрения и слуха. Впрочем, его мало смущал такой имидж, и он едва прятал от взглядов окружающих и свою задумчивость, и свою рассеянность, свой легкий аутизм. Однажды им, правда, овладела паника, когда, опоздав на неделю с годовым отчетом, он был вызван к генеральному, и тот, отчитав его за задержку, со сдержанным раздражением поинтересовался, не болен ли он, часом, и каким-то особенно внимательным, пробирающим дрожью, взглядом заглянул ему в глаза. Фёдор почему-то решил, что его теперь понизят в должности, переведут на другую работу, уволят, наконец, в течение трех дней он переживал депрессию, на исходе которой ему привиделся странный сон. Ему снилось, что он, стоя на четвереньках, пятится по темному тоннелю, задом отползая от надвигающейся на него копошащейся, темной массы, то ли крыс, то ли змей, то ли еще кого, тоннель все время сужается. По отблескам на стенках, он видит, что позади его пробивается свет, однако, повернуться он уже не может, и только быстрее перебирает руками и ногами. И вот он, достигнув краев пещеры, встает, чтобы повернуться, поворачивается навстречу свету и в повороте, сорвавшись с узкого уступа, падает. Падая, Федор пережил острейший миг ужаса, и, упав, проснулся. Однако проснулся он совершено с легкой душой, с чувством освобождения, с которым он скинул все минувшие  переживания, чтобы более окрепшим уверенно действовать дальше, не отвлекаясь на мелкие страхи и препятствия.
Как-то в мае Фёдор был приглашен друзьями, порыбачить в хантыйский поселок. Автомобильной дороги в этот поселок не было, и туда можно добраться только по воде либо по воздуху. Оглушающе размахивая лопастями, вертолет поднялся над серым квадратом аэродрома, и резко свернув вбок, внезапно поменял проплывающий внизу пейзаж с серого на зеленый. С высоты нескольких десятков метров открывалась чудная панорама тайги, в которой темно-зеленая гуща сосен и елей постоянно сменялась салатными лужками болот или коричневыми змейками лесных речушек. По окончании полета летевших ждало небольшое испытание, из-за того, что вертолет не мог сесть, с высоты трех метров надо было прыгнуть в мякоть высохшего болота. Все радостно с уханьем и гиканьем, выбрасывая рюкзаки и связки удочек, стали прыгать на землю, которая встречала их мягкой периной из мха. Подобрав поклажу, рыбаки, ведомые каким-то бородатым мужиком, направились в сторону просвечивающих ярким красным светом закатного солнца деревьев, говорившем об открывающимся за ними просторе. Вскоре рыбаки достигли расположенного среди растущих на берегу сосен поселка, в котором жили аборигены этой земли, ханты, чьим основным промыслом были охота, рыбалка, сбор грибов и ягод. С непривычки все местные жители показались Федору на одно лицо. Это были маленькие, щуплые, чуть больше полуметра ростом, люди, с закопченными лицами с узкими глазами и широкими скулами. Выбежав всем скопом, ханты с неподдельной радостью встречали прилетевших, принимали от них сумки и мешки с банками и бутылками. Самым ожидаемым среди прочих продуктов, были бутылки с «огненной водой», из-за которой ханты спивались за несколько лет, целыми деревнями, от подростков до стариков, хотя таковых здесь почти не было, - хантыйские мужчины едва дотягивали до сорока лет. По приглашению хозяев прибывшие зашли в один из домов, представлявшего простой сруб с плоской крышей. Внутри одной большей в двадцать квадратных метров комнаты не было никаких стен и перегородок, на дощатом, некрашеном, заваленном мусором полу стояло несколько кроватей, скамеек и стол, вся немногая одежда висела на вбитых в большие бревна стен гвоздях. Гостей усадили за стол, на котором дымился котелок с мясной, судя по запаху, похлебкой, лежало несколько вяленых специфически пахнущих рыбин, несколько ломтей черного хлеба, весь пол вокруг стола был засыпан крошками. Рядом крутилась когорта чумазых пацанят. Хозяин дома, хант Михаил, улыбаясь наполовину беззубым ртом, поставил бутылку «беленькой». Немного поев и выпив, рыбаки, ближе к ночи, вышли к берегу, возле которого на прибрежных волнах раскачивались лодки с заваленными набок моторами. Быстро освобождаясь от берега, лодки взревали плотным треском, обдавая лодочников густым кисло-сладким запахом сожженного горючего, и исчезали в туманном сумраке большей реки, другой край которой едва угадывался в мутно-черной полоске леса, протянувшейся между серебристо-черным глянцем реки и фиолетовой тьмой неба.
Лодка с Федором, прибывшим вместе с ним Ваней, Михаилом и двумя его родственниками, крепко осев кормой, летела, поднявшись своими высоким носом над поверхностью воды, оставляя за собой, быстро разбегающиеся друг от друга, бурлящие белой пеной следы. Рев мотора гулким эхом разносился по водной долине. Оказавшись примерно на середине реки, Михаил заглушил мотор, и что-то сказал своим землякам. Федор, приглядевшись, увидел, что на черной воде раскачиваются равномерно удаленные друг от друга поплавки, - лодка остановился возле сетей. Михаил спустил на воду весла, и сказал Федору и его приятелю, чтобы они, когда начнут вытаскивать сети, гребли по направлению расположения сетей, стараясь успевать за рыбаками, вытаскивающими сеть. Это оказалось непростой задачей, когда Михаил и его брат стали вытаскивать сеть, а другой брат очень быстро и ловко выдергивал рыбу из ячеек сети и бросал ее прямо под ноги, надо было, не отставая и не заплывая вперед, синхронно с сетью вести лодку. Не успевавший следить в одно и то же время и за лодкой, и за сетью, Федор либо быстро греб, видя, что лодка отстает от скользящей над ней сетью, из-за чего она слишком заплывала вперед, либо совсем переставал двигать веслами, и тогда лодка начинала отставать. Его же приятель, имевший большой рыболовный опыт, греб спокойно и уверенно, успевая следить за движением и лодки, и сети, иногда он с вселяющей спокойствие уверенностью давал Фёдору советы убыстрить или замедлить ход. И всё-таки некоторое время, пока Фёдор приноравливался к сложной операции синхронизации лодки и сети, лодку мотало из-за стороны в сторону, поскольку один из бортов не мог уравновеситься относительно другого. Несмотря на трудности, улов обещал быть богатым.  Сеть, поднимаясь над водой, вдруг оживала, трепыхаясь изо всех сил бьющейся остатками жизни рыбой, и, опустошаясь, безжизненной веревкой исчезала под водой. Рыба быстро заполняла лодку, дно которой шевелилось серебрящейся на лунном свете живой массой, достигавшей рыбакам зарезининных в болотные сапоги колен. Лодка постепенно оседала под тяжестью язей и щук, среди рыбной массы билось несколько стерлядей и муксунов. Через полчаса пятидесятиметровая сеть кончилась. Утопив остаток сети в воде, Михаил кое-как пробрался к мотору, и начал дергать карбюратор за веревку. Заревев мотором, грузно осевшая под тяжестью щедрой добычи в воде  лодка  осторожно, медленно двинулась. Сиявший на черном небе серп ярко-желтой луны золотил высокие стволы сосен другого берега.
Доплыв до суши, ханты попрыгали в воду и стали вытаскивать лодку на сушу. Фёдор с приятелем вышли на берег, на котором полоска мягкого песка, шириной в несколько метров, поднималась травянистым покровом к сосновому бору. Бросив рюкзак, один из хантов стал собирать разбросанный по берегу хворост для костра. Когда пламя заиграло на усталых темных лицах рыбаков бронзовым отсветом, Михаил насадил на очищенную от иголок сосновую ветку большего язя, предлагая всем сделать то же самое. Вскоре огонь под каплями стекающего с серебряной чешуи язей шипящего жира стал гореть еще ярче. Печеный язь, съедаемый прямо с ветки, показался Федору необычайно вкусным. Рыбная трапеза была дополнена порцией водки, которой все с удовольствием выпили, особенно аборигены. Усталые и хмельные ханты через час уже спали, калачиком свернувшись возле еще пламенеющего кострища, накинув на себя засаленные латаные телогрейки. Лежа под высокими соснами на большой моховой кочке, Фёдор смотрел на огонь горящего на самом берегу костра, улетающие в ночное небо искры которого смешивались со звездами ночного неба, стеной встававшего над мерцающей и подвижной плоскостью реки, гладившей мелкой волной берег. Переполненный недавними впечатлениями, он никак не мог успокоиться и заснуть, да собственно он и не пытался. Со стороны леса дул легкий прохладный ветер, принося из тайги кислый и пряный запах багульника. Он лежал с открытыми глазами и думал о том, что главное богатство Сибири – не нефть и газ, а горячая кровь и пламенная душа живущих здесь людей, ну и, конечно, красота местной природы.
Утром, попив чай, рыбаки поехали обратно. По прибытии в поселок гостям сказали, что через два дня здесь состоится праздник в честь начала сезона охоты и рыбалки и, что при желании, можно остаться. Все, включая Фёдора, согласились. В ожидании празднества Фёдор бродил по тайге, сидел с удочкой на берегу, или просто валялся на таежном мху с книжкой. В названный день в поселке царило оживление, мужчины занимались орудиями промысла, - чистили и смазывали ружья, чинили капканы и силки, зашивали порванные сети, конопатили лодки, а женщины весь день что-то варили и украшали жилища. Возбужденные всеобщей суетой дети, возглавляемые своим мальчишеским  атаманом, вперемешку с весело лающими лайками, ватагой бегали между взрослыми, что-то возбужденно восклицали и смеялись. К вечеру все в преддверие праздничного ритуала немного успокоились, точнее возбуждение ушло вовнутрь, задрожав напряжением сосредоточенных движений и необычным блеском взглядов. Фёдор заметил, что среди населения появились люди, на которых вместо повседневных телогреек были одеты национальные костюмы, сшитые из оленьих шкур, по канту рукавов и подолу был выбит похожий на рога оленя орнамент. Скоро почти все население вышло на расположенную недалеко от  поселка поляну, окруженную соснами. Посреди поляны горел костер, его пламя освещало всю поляну и передний ряд деревьев, освещенные стороны стволов которых образовали естественную ограду. Процессию возглавляло несколько человек – женщина и несколько мужчин с копьями. Женщина, как выяснилось из комментариев стоящего рядом с Фёдором Михаила, была шаманкой, она вышла вперед и села у костра, в стороне противоположной от всего остального племени. На ней был ритуальный балахон с капюшоном, голова увенчивалась странным убором, в котором куски меха переплетались с цветными лоскутками, на самом верху шаманской шапки лежало чучело головы соболя. В руках шаманки было что-то вроде бубна и какого-то предмета вроде кости.  И тут Федор услышал очень странный звук, он шел не изо рта, и доже не из горла, а откуда-то из нутра, из живота. По едва открывавшимся губам шаманки, он понял, что звук идет из нее, становясь все сильнее и сильнее на фоне все больше воцарявшейся тишины. Одновременно шаманка очень медленно била костью по бубну, издавая заунывный ритм. Ханты медленно разбредаясь, равномерно рассаживались вокруг костра. Несколько мужчин вышли к самому костру и начали в такт ритму двигаться. Сначала они размеренно кружили вокруг костра, потом они попеременно выбрасывали то правую, то левую ногу, одновременно выкидывая руки, в одной из которых  было зажато деревянное копье. Их танец с каждым разом становился все более разнообразным и воинственным. Фёдор проникновенно внимал происходящему, пытаясь уловить его смысл. Михаил, видя, что городские ничего не понимают, стал комментировать  значение ритуального действа. Сначала Михаил стал переводить то, что выпевает шаманка. Это было мифологическое повествование. Однажды скакавший высоко, в звездах Олень-Небо уронил рога. Рога были такие большие, что, упав, они образовали Землю вместе с деревьями и травами. Слезы Оленя образовали реки и озера. С Оленем-Небом была жена Олениха-Ночь. Она родила олененка, который упал на землю и разделился на две части, из одной вышла женщина, из другой – мужчина. Сначала они произвели на свет двух дочерей – первая стал рыбачкой, другая – охотницей. Скоро первый мужчина – отец  двух дочерей – умер. Однажды взрослые дочери пришли к матери и сказали, что им нужны мужья. Великая мать стала камлать и создала из остатков рогов Небесного Оленя мужчин. Ее дочери вступили с ними в брак и породили многие племена. С тех пор женщины-шаманки призывают дух Небесного Оленя, чтобы он дал людям удачу в промысле и продолжение рода. Шаманка продолжала петь заунывным нудящим низким голосом. Пока она камлала, по рядам сидящих вокруг огня хантов и гостей передавали деревянный ковш с каким-то питьем. Очередь дошла и до гостей. Федор сделал несколько глотков. Это был очень горький напиток, от которого резко запершило в горле. Он передал ковш ханту Михаилу, который с удовольствием к нему приложился. Увлекаемый странным ритмом, сочетающегося с запахом сжигаемой в костре хвои, и воздействием необычного чувства, которое мягким теплым шаром поднимаясь откуда-то снизу, постепенно заполняло необычно пустевшую от мыслей голову, Федор переживал удивительную метаморфозу. Он чувствовал, что его тело сливается с чем-то, что находится вовне, с чем-то, что неизмеримо больше, чем человек. Федор видел, что все, что его окружает – освещенная огнем земля, тайга, ночное небо, звезды – постепенно оживают. Он с легким восторгом наблюдал, как пляска хантыйских воинов переходит в пляску весело машущих ветвями сосен, которые уже образовали вокруг людей хоровод, кружащий вместе с людьми вокруг костра. А скоро в движение пришло и покрывающее тайгу небо, кружащееся звездами, которыми запечатлевались улетающие в небо искорки костра. Светлые точки звезд, вращаясь, выстраивались в ряд круга, становившегося все более плотным таким образом, что этот звездный круг уже не кружился, а ярко сиял на небе  неподвижным обручем, к которому сходились головы людей и верхушки сосен. И тут Федор обомлел, чувствуя, как по телу бежит волна мурашек, под кепкой шевелятся волосы, а сердце на мгновенье остановилось. Он своими глазами  видел, что по небу скакал ослепительно белый олень, высекая копытами из черного камня неба яркие искры звезд. Федор превозмог начальное состояние ужаса, сделав несколько глубоких глотков холодного воздуха, и устремил взгляд к свету, которым сиял Олень - Небо. Он видел, что тот шар, который сначала наполнил его существо, теперь вышел из него и заполняет собой все пространство, беспредельно расширяясь во все стороны. И вот уже все вещи растеклись, вытянулись по вогнутым стенкам шара, в середине которого сияло пламя. Федору казалось, что он летит, летит какой-то бабочкой, мотыльком, комаром на это ослепительный, жаркий, невыносимый свет. Федор, не в силах его вынести, закрыл ослепленные глаза…
Реальность возвращалась плечом трясущегося тела. Федор открыл глаза. Перед ним стоял глядящий встревоженным взглядом приятель, который тормошил его, и спрашивал о состоянии. Рядом находился весело смеющийся Михаил, и, указывая на него пальцем,  какими-то хантыйскими словами комментировал его необычное состояние. Фёдор, сказав, что все с ним в порядке, встал и тут же упал, оказалось, что земля ходит под ним ходуном. Поддерживаемый Васей, вяло, переставляя ватные ноги, он неуверенно зашагал в сторону поселка. Придя в дом, Фёдор без сил рухнул на кровать, провалившись в тяжелый, безоглядный, прошедший без сновидений сон. Утром, когда они собирались домой, укладывая в целлофановые мешки рыбу и вещи в рюкзак, Фёдор услышал драматичную историю. Недавно Михаил похоронил брата. У того, как у каждого охотника, было свое охотничье угодье, большое, богатое, полное живности, оленей, зайцев, белок, ондатр. Но два года назад геологи провели там георазведку и обнаружили значительные запасы нефти. И несколько месяцев назад начали насыпать там песок, чтобы поставить бурильную вышку. Естественно от всего этого шума все звери разбежались. Семья охотника начала голодать. Брат Михаила сначала просто настаивал, чтобы нефтяники ушли, потом стал угрожать, все это, конечно, не имело никакого действия, и вскоре зазвучали выстрелы. В ответ им тоже раздались выстрелы. Брат Михаила был убит. Семья осталась без кормильца. Детей разобрали родственники. Василий с грустью смотрел из вертолета на удаляющееся поселение, жители которого были обречены на вымирание от пьянки, от уменьшения их жизненного пространства, и просто оттого, что наступающая на них цивилизация никак не имела в виду тот мифологический мир, в котором они жили; участь их была не менее печальна, чем участь североамериканских индейцев. 
По приезде из языческого поселка контекст идеи романа дополнился рецепцией французских семиотиков, и, прежде всего, Ролана Барта, который конструировал структуру всякого повествования крестообразным пересечением двух осей – парадигматической вертикалью, связывающей субъект и объект поиска и желания, и синтагматической горизонталью, образуемой оппозицией помощника и противника героя. Иллюстрируясь стихийной метафорой, проект повествования понимался Фёдором как движение Субъекта языка, чей вольный, но бездомный огонь жаждал обрести земное Место, являвшегося объектом его стремления, и герою в этом предприятии помогало возвышенное парение Идеи в свободе воздушной стихии, но препятствовало упорное сопротивление языкового Знака, размывавшего смысл непрерывной текучестью стихии водной. Но и вертикаль вектора стремления, и горизонталь полюсов помощи-препятствия взаимно уравновешивались в спокойствии гармонии этих стихий, где питающийся воздухом огонь горел на земле, очертания которой дарила омывающая её вода. Федору становилось очевидным, что позиция субъекта повествования сводится к точке пересечения этих осей, в которой он либо может обрестись в качестве некой пятой стихии, самостоятельной, доминирующей и определяющей остальные четыре стихии, либо должен полностью раствориться в их гармоничном слиянии, в чём миру приносилась благодарная жертва. И все-таки главным объектом нарративного претворения оставался, прежде всего, язык, который представал в качестве системы экономических знаков, спекулятивно, умозрительно экономивших на субстанции смысла таким образом, что его бытийная энергия уходила под иго оформляющих его значков. Причем такая экономически смоделированная лингвистика оказывалась замешанной на политике, и даже на геополитике, поскольку конкурирующие в языке крайности значения и знака приобретали определенные географические координаты, в которых они локализовывались в течение исторического процесса, приобретая характер конфликта цивилизаций. Пульсирующая на Востоке и являющаяся предметом религиозной веры Идея на Западе стала объектом системной дифференциации под эгидой рационального анализа со стороны рассудочного Знака. Перетекшая в геополитику из экономики конкуренция брала начало в языке, в котором фиксировался изначальный спор идеального значения и реального знака, спровоцированного их принципиальной неадекватностью. Горизонталь топической мотивации оппозиции значения и знака, диахронически их чередующей, определялась вертикалью хронической мотивации синхронизирующей их диффузии. Поляризовавшие вертикаль диффузии знака и значения полюса определялись, с одной стороны, точкой их дофеноменального синтеза в необходимом прошлом, а, с другой стороны, точкой их символического единства в возможном и возможно недалеком будущем. Таким образом, с самого начала определялась структура романного проекта, который Фёдор стал фиксировать в приобретенном по случаю ноутбуке, без всякой надежды, впрочём, на публикацию.    
Летом московское руководство компании активизировало корпоративно-культурные мероприятия, предполагавшее дальнейшее сплочение производственного  коллектива, прежде всего, управленческого персонала, превращение его в команду с единой системой корпоративно-этических ценностей, создание некоего авангарда топ-менеджмента компании. Эти мероприятия включали в себя повышение квалификации в активно создаваемых компанией учебных центрах, акцентированных на информационных технологиях, зарубежные стажировки в филиалах и отделениях, отдых на курортных базах компании. Давно выделяемый как продвинутый специалист в области финансовой аналитики Фёдор был направлен в корпоративный санаторий компании, расположенного на берегу Черного Моря, неподалеку от Новороссийска. Здесь на семинарах и конференциях он познакомился поближе с проводимой «Интеройлом» политикой. Ведущие пиар-менеджеры компании прямо заявляли, что в условиях тотального политического распада постсоветской России и явного факта смерти «большой идеологии», вся ответственность ложится на совокупность локальных идеологий, дисперсно отражающих эту «большую идеологию», и тем самым её хоть как-то спасающих. Именно на ваши плечи, пафосно призывали они, на плечи региональных топ-менеджеров сейчас возлагается формирование общественного сознания нынешней России, ключевыми концептами которого должны стать принципы локального патриотизма, «малой родины», сосредоточения на узкорегиональных интересах, которые порой будут приходить (а что тут поделать?) в резкий контраст с интересами федерального центра. Нам нужна новая «феодальная раздробленность», пламенно внушал самый радикальный идеолог компании Илья Мерзлин, руководитель департамента по связям с общественностью. Россия, когда-то прошла эту институцию, аргументировал он, и ничего, выжила, и даже наоборот, окрепла и превратилась в мощное Московское царство, которое завоевало половину Евразии. Такая феодальная раздробленность, учреждаемая и парадом суверенитетов, и экономической регионализацией, позволила бы, прежде всего, существенно трансформировать федеральный центр, который абсолютно не эффективен в его нынешнем качестве. Поэтому весьма вероятно, что в скором будущем скоро в стране начнется  парламентаризация регионов, которая позволит рассредоточить ядро властного давления центра, тормозящего процессы обретения ими политической и экономической самостоятельности, и как следствие, достижения эффективности. Идеологией такой региональной парламентаризации уже не может стать риторика «большой идеологии», усилиями которой стимулировалась интегральность народного хозяйства СССР. Такой идеологией может и должна стать концепция регионального эгоизма как, собственно, «корпоративизма», для которой «хорошо то, что хорошо для корпорации». Корпоративный и разумный, с улыбкой произносил Мерзлин, эгоизм – это есть сам здравый смысл, который, давно победив в западной части мира, успешно импортируется в его восточную часть.
Фёдор внимательно слушал эти рассуждения идеологов «Интеройла», упорно ища в них ту концептуальную ось, которая могла стать рычагом понимания, открывающего всю стратегическую перспективу деятельности ведущей компании отрасли. Тем более, как он понимал, сама эта кампания становилась неким рычагом и точкой опоры, вероятно, с помощью которых международный капитал рассчитывал преобразить всю российскую экономику. Таким образом, возникала или, скорее, получала новое дыхание альтернативная парадигма истории, в которой, действительно, динамической пружиной исторического движения мира являются не идеи, которые носят отдельно взятые головы, зачастую невменяемые, но телесные массы, жестко сцепленные в систему экономических связей. И, возможно, такая историческая парадигма, отличаясь от парадигмы иллюзорной идеи самим принципом сбалансированности, устанавливающим равенство партнеров относительно условного центра тяжести, обладала большим резоном. Но, чёрт побери, тихо возмущался Фёдор, опять нам предлагается поверить в объективность и необходимость такого пути, снова эта новая сила пытает человеческие души на предмет их доверительности и возможности решать и выбирать в преодоление традиционного  принципа предназначенности. В то же время он не мог не видеть, что дух корпоративизма постепенно наливает тела, лица и глаза сидящих с ним рядом коллег упрямой силой, кровью и блеском просто таки спортивного азарта занимая место тихо уступающего чувства солидарности с большей страной и его населением. Такая внутренняя консолидация отдельных тел переходила в их коллективную консолидацию в команду под знаменем единой цели. И в то же время, он не мог побороть какое-то смущение. Его не устраивала та формальность экономических правил, на принципах которой учреждалась и велась деятельность корпорации. В дефрагментированном теле компании как будто бы отсутствовало сердце. Прагматичная формальность интегрального корпорирования действительно позволяла оптимизировать систему экономического обмена предложения и спроса, чьи элементарные процессы следовали простому как воздух принципу: чем больше сбалансированность системы, тем эффективней её функционирование. Однако что-то в этой якобы прозрачной как воздух схеме не клеилось, и было абсолютно понятно, что все это органично и естественно как дважды два четыре, но краешком сознания Фёдор ухватывал её несообразность. И несообразность эта заключалась в якобы «естественной» как мир, почти «природной» случайности и произвольности инстанции уравновешивания, точки баланса системы спроса и предложения, которой соответствовал знак равенства любого математического уравнения. Дело обстояло так, что как будто центральная инстанция уравнения сообщающихся сосудов спроса и предложения сформировалась сама собой, - «так случилось», «так сложилось», сами собой из рассудка всплывали, блестя гладкостью, подсказки. Самое парадоксальное, что рациональный центр этой системы, декларируясь как абсолютно имманентный, оказывался трансцендентным стране, в которой он жил.
Странная история, думал он, вся линия национальной драмы как будто намеренно шла в сторону противоположной той, к какой шёл весь цивилизованный мир. Ему было по-человечески обидно за предков, за их неутоленную веру и боль. Но может быть в том, что делалось «Интеройлом» был шанс, содержалась надежда на прорыв с периферии экономической цивилизации в самый её центр, где утвердится новое качество России, в котором она сохраняет смысл своей исполненной страданиями истории и приобретает вдобавок к нему преимущества интеграции в мировую экономику. В-общем, Фёдор был склонен верить в такую возможность в пику раздававшейся из лагеря коммунистов и патриотов возмущенных протестов против превращения страны в «сырьевой придаток Запада». Тем самым, этими двумя верами как бы получало экзистенциальное подтверждение его раздвоение, в котором одна половина его существа пребывала в неопределенности душевной левитации, а другая поддавалась центростремительной гравитации земного притяжения и экономического прагматизма. Возвратившись с корпоративной конференции, Фёдор еще более замкнулся, стремясь, во что бы то не стало, удержать баланс между двумя этими полюсами, между сердцем и центром. На работе он, ссылаясь на страшную занятость, до вечера запирался в кабинете, игнорируя всю профессиональную коммуникацию, а, оказавшись дома, сразу уходил в свою комнату, где оставался до глубокой ночи. В обусловленных таким искусственным аутизмом медитациях у него стала развиваться теория, в чём-то схожая с идеей Льва Толстого о том, что каждый человек проживает в своей истории те же периоды, какие проходит всё человечество в целом. И  как в истории в целом был период матриархального язычества, так в его жизни он совпадает с периодом лучезарного беззаботного детства, под нежной опекой ласковой матери. А эпоха сурового теоцентричного средневековья под властью сурового морального бога приходится на его пубертатное отрочество, сопряженного с этическими проблемами. Период же ренессансного неоязычества накладывается на стадию юношеской половозрелости и самостоятельности. И если возможна такая аналогия, значит, выводил Фёдор, абстрактная история и конкретная человеческая жизнь отнюдь не параллельные прямые, то есть, если и параллельные, то пересекающиеся. Только где? Где то тонкокожее место, в котором конкретная случайность человеческого тела входит в болезненно-сладкое соприкосновение с абстрактной необходимостью исторического массива?
Вчитываясь в учебники по современной философии, Фёдор полагал такое место исключительно в языке. Именно здесь личное, глубоко субъективные значения наполняют всеобщие знаки объективного языка, здесь вертикаль индивидуальной семантики пересекается с горизонтом коллективной грамматики, как пересекаются лучи солнца со старинными камнями, нагревая их и превращая в источники тепла, как напитывает вода прибрежный песок, делая его тяжелым и вязким. А когда один знак допускает несколько субъективных значений, то уже само значение становится объективным знаком, укладываясь новым камнем в пирамиду вавилонской постройки. И сама-то эта башня языка, воздвигаясь, уравновешивается по двум осям, где высотный параметр результирует вертикальные усилия конкретных одиночек по созданию смысла, а широтный – упорядочивает систему коллективного грамматического правила. Более того, пирамида системы языка имеет и свою экономику как номотетику баланса спроса и предложения, где вертикаль индивидуального спроса на смыслы ищет равновесия с горизонталью коллективного предложения правил. Высота воображаемого смысла и широта символического правила, уравновешивая друг друга, стремятся в то же самое время одно другое превзойти, как будто нет и не может быть, изумлялся Фёдор, между ними никакого равновесия, хотя оно и предполагается в качестве желанной и якобы вот-вот достижимой цели. Или же он есть, но не только и столько внутри распри этих близнецов-конкурентов, но где-то по ту сторону их странной игры-конкуренции, и в то же время предельно рядом, очень близко. В этом смысле, Фёдора стесняла и подтасовка такого  равновесия в экономике в качестве «объективного», образуемого игрой устоявшихся экономических правил. Ведь если его нет в языке, чья беспокойная динамика непрерывно провоцируется дисбалансом спроса на индивидуальное значение и предложения со стороны коллективного знака, рассуждал Фёдор откуда же ему взяться в экономике, где свободе индивидуального желания никогда не отвечает справедливость коллективного распределения? Не иначе, как в результате силового, властного установления, как порождение коллективного эгоизма наиболее смелого или наглого сообщества, которое к тому же позиционирует себя как авангард прогрессивного человечества. «Пусть всегда будет так!», говорят они, не спрашивая у всего остального большинства, за счет которого в основном и живут. «Раз нам хорошо, то и другим может быть также хорошо под нашим, однако, патронажем!». И сила эта также была произволена верой или мечтой, на её святом месте возникшей и напитавшейся исключительно её же бесконечным ресурсом. Там, где раньше пребывало трансцендентное божество традиционного общества, собирающего в единство дух и плоть каждого и всех в единство коллектива единоверцев, образуется точка центра, дырка утечки, через которую начинает перетекать энергия былой благодати в силу нового желания, причём как желания этого уже утраченного баланса. И поскольку былого уже не восстановить, прошлое невозвратимо, остается поточней примериться, прицелиться и назначить как бы наиболее оптимальный центр, относительно которого желание каждого максимально точно соответствовало справедливости для всех. И как раз такого силового решения вопроса о смысле в отличие от вопроса о цене не допускал язык.
Несмотря на общую структуру и механизм функционирования языка и экономики, душа Фёдора тяготела к языку, хотя бы потому, что тот содержал в себе большую степень свободы, которая наполняла собой любое субъективное значение слова и чего была лишена любая объективная вещь экономики, лишена в силу пресловутых объективных обстоятельств, назначавших ей твердую цену. Дело было, вероятно, в том, что динамика словопрения обладала меньшим ресурсом отчуждения свободы, в отличие от экономической оценки, придающей существованию жесткий режим помещением его за решетку цены. Взвешивая на чашках весов своёго выбора слово и вещь, Фёдор тянулся к тому, что само шло ему навстречу в виде фантазийной ценности слова, легко поднимаясь под тяжестью объективной цены вещи. Словом, язык был тем просторным домом души, каким ни могла быть отчуждающая свободу душная темница экономики. И благодаря языку для душевной левитации Фёдора сохранялась возможность удерживать иную середину чем та, что навязывалась в качестве единственного и объективного центра тяжести экономической оценки. И уж, коль скоро, весь центр экономической тяжести приходился на одну определенную страну, самозвано призванную стабилизировать все вещи мира и их экономические значения, то на долю его страны досталось удерживать не поддающуюся отчуждению середину мира, являясь его сердцем. Фёдор всем своим существом ощущал напряженную связь между двумя этими полюсами, пребывавшими в одной оптической системе, где светлая бескрайность левитирующего неба отражалась в тёмной определенности гравитирующего океана, как будто две стороны земного шара составляли две половины иного мифологического мира. Причем мир этот не разделялся непреодолимой стеной, а образовывался системой сообщающихся сосудов, что были неотделимы как душа и тело. И то, что изначально не имело середины до отражения, по ту сторону океанического зеркала получало необходимый центр тяжести, который своим ядром проводил линию различия между двумя половинами мира, что пришли в жесткую конкуренцию между собой. Однако, как теперь понимал Фёдор, конкуренция эта была неравной. Если одна половина мира избрала в качестве опоры точную, твердую, а главное, центральную точку отсчета, то другой его части было суждено всего лишь доверяться пассивному неустойчивому и такому зыбкому чувству принадлежности к чему-то такому, что терялось из виду за пределами небесного горизонта. Словом, ему досталось только верить. И всё. А верящим и доверчивым всегда тяжело. Им надо помогать, полагал Фёдор, факт неравенства чисто по-человечески возбуждал в нём неутолимое чувство справедливости.
И в то же время Фёдор нацеливался на согласование в самом себе  этих половинок мира, поскольку считал, что одна половина, та, что темная, скрывает бесконечную тайну их былого распада. Он считал, его путь лежит туда по ту сторону отражения, в котором он смог бы найти хотя бы след космического раскола. В светлой стороне бытия было ничего уже не найти, - там было так всё прозрачно, что не было видно ничего определенного. А в тёмной воде другой половины утаивалось выражение того, что составляло существо первой. И имелось оно потому, что всякое выражение, хотя бы оно манифестировало самое духовное содержание, приходится на сторону телесного, каковое только и обладает самой способностью выражать, притом, чем само, однако, никак не является. Чтобы увидеть самую высокую звезду красна неба, надо было опуститься на самоё дно сине моря. Дух Фёдора, по руководству его любимого и нелюбимого философа, познавал себя, находясь в состоянии полной разорванности, разорванности небесного содержания и земного выражения или отражения. И на сей счет ему не надо было ничего фантазировать. Поскольку ярким внешним проявлением этого было то, что в ровно такой же разорванности находились и две половины всего мира, которые он так хотел соотнести, а главное, что это проявление демонстрировало максимальную разбросанность наружной реальности. По-сути, и нельзя было найти двух более непримиримых врагов, что обнимали с разных сторон весь мир, и  которые, одновременно, не были бы так близки друг другу. Особенно эта вражда обуславливалась тем, что каждый из конкурентов имел то, чего не было у другого. Именно поэтому для Фёдора так было важно совместить существенные качества двух мировых конкурентов в одном отдельно взятом существе, в одном человеке, просто-напросто, в себе. Он понимал, как важно устроить пересечение небесной вертикали и земного горизонта коротким замыканием на себе. Правда, он мало представлял, каким должно быть такое замыкание, и даже подозревал, что это, возможно, связано – чем чёрт рассудка не шутит? - с сумасшествием. Фёдор никогда не страдал психическими расстройствами, не стоял на учёте у психиатра, у него даже никогда не было столь распространенной в его среде депрессии. За исключением, пожалуй, развившейся в последнее время мономании. Но её он считал технически оправданной. Он хотел сделать что-нибудь такое, что, с одной стороны, свело его с ума, а, с другой, оставило его по эту его сторону. Фёдор задавался вопросом, а есть ли в его существе такая грань, заняв которую, он бы смог остаться в двух мирах.
А тем временем отношения Фёдора с Ритой заходили в тупик, становившегося неизбежным результатом его мономаниакальных упражнений. Фёдор стал страдать от присутствия жены. Его раздражало в ней всё, и самым невыносимым для него была её неискренность. Причём в том, в чём он её обвинял, можно было в полной мере и упрекнуть и его. Рита была обычной девушкой, и жила так же, как жило большинство её сверстниц. Но критический взгляд Фёдора высвечивал всё новые и новые недостатки, которые увеличивались с прогрессией снежного кома, катящегося с вершины его завышенной требовательности. Ему не нравилась бессодержательная болтливость Риты, её погруженность в быт, вещи, неусыпное внимание к интерьеру квартиры, в которой ремонты сменяла очередная  перестановка мебели, и почему-то всё время пахло свежими лаками-красками. И, конечно, Фёдора раздражала патологическая любовь Риты к деньгам. Благо, что у него не было никаких амбиций в отношении своей зарплаты, которую он полностью отдавал ей, и которая без остатка уходила на какие-то пустяки. Фёдор замечал, с каким трепетом Рита пользовала новые вещи, как подчеркнуто она щелкала разными крышечками, клацала какими-то коробочками, с каким упоением она шуршала блестящей мишурой упаковок, неоправданно превосходившей удельный вес ценности их содержимого. Он не мог не видеть, что в таком потреблении внимание уделяется не столько самим вещам, сколько самому субъекту в их сладком окружении, которое служило ему, к тому же, странным отражением, подражая своим целлофановым лоском зеркалу. Фёдор со страхом думал о том, каково природе, наблюдая, как быстро каждый раз этой упаковкой наполняется мусорное ведро. Какая-то упаковочная реальность, восклицал Фёдор в сердцах. Рита не замечала оценочно-критических взглядов мужа, замкнувшись в белочный круг суетливой беготни между работой, магазинами и домом, который иногда размыкался проводимыми совместно праздниками. Рита, напротив, всё время нахваливала Фёдора, приводила слышимые там и сям мнения коллег о нём, о том, какой он классный специалист и хороший человек, о том, как ценит его начальство, и даже отмечают в московском руководстве, прочат стремительный карьерный рост. И возможно даже, говорила Рита, прижимаясь с кошачьей лаской к мужу, что его переведут в Москву. При этом глаза жены, мечтательно возводясь ввысь, разгорались чудными видениями роскошной московской жизни. Фёдор со скепсисом выслушивал эти речи, объясняя их её девичьим энтузиазмом. К тому же, скорая на язык Рита пересказывала все городские сплетни, которыми бурлил маленький Нижнеюгорск. Так, по её словам, выяснились мотивы убийства Аркадьева. Ему, оказывается, просто мстили местные бандиты за то, что тот вмешался в деятельность городского рынка, директором которого как раз была его жена, Эльвира Аркадьева, и чья реорганизация пресекла возможность облагать рыночных торговцев незаконными поборами. Правда, в этой новости для Фёдора не было ничего нового. Примерно такой же мотив озвучил один из каналов центрального телевидения, безбожно при этом всё перепутав, поместив Нижнеюгорск куда-то на Дальний Восток, где к тому же недавно было землетрясение (его явно перепутали с Нефтегорском). Наверное, думал Фёдор, на телеканале, принадлежащем известному олигарху Осинскому, не выклюют глаз другому олигарху. Рита также рассказала, что созданный вдовой убитого мэра фонд собирает деньги на строительство памятника мэру и проводит сбор подписей за переименование Нижнеюгорска в Аркадьевск. Фёдор на эти сообщения неопределенно хмыкал, выражая сомнение в том, что, мол, как будто в этом всё дело.
Бедный, бедный Нижнеюгорск, думал Фёдор. Он испытывал смешанное чувство к городу, в котором жил и работал. На зачуханном, сиротском, застроенном безликими серыми пятиэтажками в засыпанной песком болотной низине городе как будто-то лежала печать проклятья. И пришедшему в неуместную конфронтацию с местным ландшафтом городу, созданным упорным противостоянием суровому климату, природа, казалось, мстила, делая его некрасивым. И почему у нас города такие негармоничные, изумлялся Фёдор. Они как будто специально своей системной неказистостью подчеркивали красоту окружающего их природного пейзажа. Один только Питер, в котором Фёдор бывал в студенческие года, пожалуй, выделялся, и то только потому, что подчиненный в своём архитектурном замысле единой воле безжалостного государя  с самого начала этот город своей регулярной застройкой напрочь отделился от природы, выразив саму идею полиса, амбициозно вознесшегося над природой. Поэтому-то в Петербурге природа на вес золота и в таком дефиците солнечные дни, как будто природа лимитировала то, от чего люди сами отказывались, заключал Фёдор, припоминая свои питерские впечатления. И тем более, здесь, в Нижнеюгорске, не город выделялся на фоне природы, а сам не очень-то богатый ландшафт подчеркивался тем, что окружал. Фёдор любил посещать тайгу, в меланхоличной атмосфере которой в процессе собирания грибов привольно текла река мысли, словно, оказываясь в родной стихии. Таким же узкими тропами вились её извилистые ходы, направляясь к невидимой, но предощущаемой цели, порой водя сбившегося с пути путника по одним и тем же местам, но каждый раз, с новой силой подсказывая выход на правильную дорогу. Под всю крайне запутанную вязь лесных троп, казалось, была подложена четкая математическая система, чья формула, путаясь в выводах, сохраняла непреходящую точку отсчета, относительно которой и устанавливался отрицающий её смысл. Среда леса наперед учитывала все перипетии той пешеходной системы, которая так хотела её покорить, милостиво помогая этой системе достигнуть своих целей, обойдясь малой кровью. Фёдора всегда удивляла такая родительская благосклонность великой живой, но неведомой силы, которая, указывала путнику на собственные ошибки - не мстя, но поучая - и выводила к тому месту, с которого он когда-то начал.
Любая система, думал Фёдор, выходя на опушку леса, которая обрывалась осыпавшимся песком берегом с неспешно текущей внизу рекой, становится безнадежно бессмысленной, если в своём неистовом стремлении к автономности жаждет любой ценой отгородиться от питающей среды. Никакой среды нет, про себя утверждал Фёдор, как, собственно, нет, и не может быть автономной, абсолютно замкнутой системы. Всякая система – всегда только намерение, проект, основанный на пустом желании некой искусственной структуры включения вовнутрь той границы, которая отделяет её от среды. Произвольно проводя такую границу, сначала, и имплицируя её внутрь себя, на втором этапе, система выдает эту границу за суть дела, начиная тупо на ней настаивать, и вся эффективность этого делания заключается лишь в интенсивности такого упрямого самоутверждения. Однако, то, что система представляет как враждебный фон, от которого она жаждет отъединиться, парадоксальным образом содержит смысл её существования. И опять в сознании Фёдора возникала в качестве иллюстрации фантазма системности Америка, что, претендуя на роль системного центра всего мира, самокритично признается в своей зависимости от китайского труда и ближневосточной нефти, стремясь всё это обменять по праву сильного и первого на необъятный капитал и военную мощь. При этом всё, чем располагает американская система, является лишь беспредельной, бессмысленной амбицией, которая оказывается в оппозиции энергии и труду, как тому, что единственно наполняет системную форму хоть каким-нибудь содержанием. И уж, конечно, целая страна, какими бы злокозненными ходами не велись пути её запутанной истории, не может быть средой в отношении пусть даже самой правильной системы. Любая среда – не пассивно стоящий наполненной ценной жидкость сосуд. Прикладываясь к нему, пьющий входит в тесное взаимодействие, которое одновременно трансформирует и его, заключал Фёдор, отпивая из пластиковой бутылки молоко. Ведь, например, человек – это тоже как бы система. Имеются свои вход и выход. В руки входит одно, руками творится другое. Но разве может эта система полностью замкнуться в свою обособленность. Или взять то же язык, рассуждал он, возвращаясь к любимому сравнению, свою центральную границу, учрежденную оппозицией звуковых знаков, язык имел сначала снаружи в виде внешней границы наполненного смыслом звука и молчания, назначенным к тому, чтобы быть бессмысленным. Оппозиция разных звуков не могла бы состояться, если бы не было изначальной оппозиции этих фундаментальных крайностей, среди которых, самопроизвольно вобрав в себя смысл по факту первородства, звук, грубо говоря, кастрировал молчание, лишив его содержания.
По мысли Фёдора, молчание когда-то наполняло Именем изначальную нерукотворную заповедную границу, что философы разных мастей всегда именовали невыразимым бытием. Эта граница блюла суверенность всякой вещи помимо по-человечески алчных квалификаций её в антропоморфную полезность, которая в конечном итоге всегда редуцируется в то, чтобы вещи быть попросту мертвой. Именно незыблемая граница светлого различия бытия, пребывая в великой негативности заветного молчания, хранит несказанное единство вещей до их называния, - на божественную немоту этого великого единства указывали и древнекитайские даосы, и православные исихасты, и современный философ Мартин Хайдеггер. Однако вопреки Божьему положению трагичным образом эта граница стала однажды достоянием свободного человека, кто, придав ей исключительно человеческий характер и включив её тем самым в себя, в свою субъективность, превратил её в грозное и опасное приспособление по выделению себя из среды молчаливых вещей. Первым уровнем такой трансформации бытийной границы стал язык. Именно в условиях, где бессмысленность молчания оттеняет пустотой своего отсутствия полноту присутствия содержащего смысл звука, становится возможной последующая автономная игра звуков, что синтезируются по вертикали присутствия и различаются по горизонтали отсутствия. Зафиксированная на четырех статичных концах этого креста динамика языка динамически функционирует на трех генетически сменяющих друг друга уровнях. На первом – фонетическом – уровне устанавливается различие между звуком присутствия и молчанием («нулевой фонемой») отсутствия, на втором – семантическом – разницей фонем устанавливается значение, обладающей большей или меньшей интенсивностью, и на третьем – практическом – происходит синтез диалектических крайностей большего значения, образованного из звука присутствия, и меньшего значения, возникшего из молчания отсутствия. Таким образом, изначально в языке вызревает, содержась в свернутом состоянии, будущий геополитический конфликт, в котором центрирующий молчаливую среду системный звук получает упрямое сопротивление. Начинается их кровавая конкуренция.               
Жертвой же конкуренции значения и знака, как понимал  Фёдор, не важно, в каком плане она происходит – в лингвистическом, в экономическом или в геополитическом – является молчащая вещь бытия, что в целях достижения социального блага спорящих о ней субъектов разделяется на равные, вернее, почти равные осколки и этим разделением уничтожается. А на удел осиротевших людей остается установление равенства этих осколков, и это становится главной проблемой последующего межчеловеческого спора о справедливости случившегося однажды разделения. Люди сталкиваются, сравнивают доставшиеся им осколки, бранятся, силятся отнять их друг у друга, наконец, крадут, убивают, убивают только за то, что находящаяся в их совместном владении Вещь бытия оказывается разделенной, имеясь в качестве того, что нужно делить. В приобретающем космический масштаб сравнении разных осколков бытия положительный остаток становится наличным различием, что доставляет женское и параноидное наслаждение знаком, а отрицательный остаток в качестве идеального различия вызывает мужское и шизоидное наслаждение значением. Положительная разница, таким образом, становится знаком как знаком положительного различия, а отрицательная разница – значением в качестве меры отрицательного различия, причем если знаковое различие как положительное, буквально, полагается в реальности, то значение как отрицательное осуществляется в от-рицании человеческого речения, речи, которая извлекает из молчания вещи бытия толику смысла. В этом конфликте возникают два конкурента, один из которых имеет идеальное преимущество в качестве имени, то другой имеет реальное преимущество в знаке положительного раз-личия или лица. Знаковый характер существования выделенной из бытия вещи покрывается статусом собственности, собственно, «именуется», обличая человека как собственника реального. Но выделенность эта сказывается и в идеальном плане языке, который образуется значением как воображаемым, фантазматическим пробелом, чья мнимость фиксируется в слове, что делает человека собственником виртуальным, поскольку знающий имя вещи имеет её в уме. С самого начала язык учреждается как инстанция восхищения и хищения из гармоничной слаженности бытия вещей, что, будучи облачены в прозрачный покров словесной оболочки, выхватываются из своего вещного соседства и ставятся совсем в другой, словесный ряд языка. Слова воруют вещи, присваивая им другое, человеческое значение. Вещи становятся служебными знаками, находящимися в рабской услужливости у значений, в качестве копилки, «сокровищницы» которых формируется человеческое сознание.       
Уже потом люди приходят к социально мотивированной мысли о необходимости упорядоченного обмена принадлежащими им частями мира. Им становится понятным, что такой обмен возможен относительно абсолютно стабильного центра тяжести, являющегося всегда равным себе знаменателем в качестве той меры, на которую все делится, но которая не делится сама. Сверхзадачей экономики становится нахождение «вечного» центра стабильности весов обмена, обладающего максимальной «разрешающей способностью», что приводит разные вещи к единому основанию. Эталонной мерой такого «разрешения» становится золото, чьи блеск и одновременно твердость являют атрибуты неподвижной и вечной субстанции, что сродни какому-то солярному божеству. Однако главным свойством золота оказывается его нейтральность, предельное равнодушие к обеим крайностям экономического обмена, к насущным вещам реальной потребности. И будучи призвано установить только адекватность одной обмениваемой вещи другой, то есть предназначённое быть средством, однажды золото предстает в качестве самодостаточной инстанции, независимой и свободной, не нуждающейся в том, чтобы быть полезным и удовлетворяющим конкретным потребностям человека, и то есть становится целью. Таким образом, золото замещает собой идею справедливого обмена, становясь его более желанной целью, нежели просто обмен излишками для возмещения недостатков, и цель эта оказывается главой угла обменных весов. Теперь символизируемое проблеском уравновешивающего золота достижение желанного баланса откладывается в кошелек монетой, чей умопомрачительный звон и блеск окончательно отвлекают от реального смысла и света вещей бытия. И вот золоту приравнивается само молчащее бытие. Тем самым из самой среды существования, противопоставляясь исполненному значения звуку и унижаясь до «пустого звука», оно обращается в функциональную границу между человеческими звуками, конкурирующими в жадной борьбе за право обозначать эту молчащую вещь и как бы этими словами её купить. Молчание – это, конечно, золото, но стоит ему зазвенеть, как до того молчавшее пространство моментально наполняется истеричным гомоном, дерущихся за него. В течение исторических веков крикливое размалывание молчаливой вещи бытия на идеальное значение и реальный знак локализуется в разных частях света. Религиозно инициированная и патриархальная идея приобретает преобладающую значимость на Востоке, тогда, как матриархальный знак рациональной дифференциации становится господствующим на Западе. Конфликт отцовской идеи и материнского знака символизируется уже не конкуренцией, но просто таки смертельной схваткой двух половин мира, грозящей ему полным уничтожением. В этой ситуации единственной божественной мерой, склоняющей к примирению в немом благоговении, остается крест с висящим на нём Христом.
…А тем временем досужих размышлений Фёдора в России начало случаться что-то хорошее. Страну возглавил новый президент, назначенный президентом прежним вопреки всей логике своего не очень умного правления.


Рецензии