Евгений Лукич Милькеев. Сочинения

ЕВГЕНИЙ ЛУКИЧ МИЛЬКЕЕВ
 
К 200-летию
со дня рождения тобольского поэта


Сочинения
Стихотворения. Поэмы
Переписка
Современники о поэте
Критика


СОДЕРЖАНИЕ

Евгений Лукич Милькеев
СТИХОТВОРЕНИЯ. 1843 г.

Письмо автора  к Василию Андреевичу Жуковскому

К солнцу
Возрождение
День и ночь
Затворницы
Сухарева башня
Гроза
Молитва
Сон Ломоносова
Колокол в Кремле
Прекрасной
Художник
«И как светло, и как прекрасно…»
Покойница
Кукушка
Схимник
«Куда летишь, сожженный пылом…»
Утешение
Тройцын день
Сирота
Луна
Сонет
Свет и мрак
«Разыгралось сине море…»
Воспоминание
Демон
Молитва Иверской
Светлое Воскресенье
Абалак
Часть первая
Часть вторая
Мой домик
Город
Павлин и Пава
Беспокойство
Дума
Титан
К луне
«С туч, беременных дождями…»
Кладбище
Вавилон
«День рассеянный, день нестройный…»
Свет
Звездочка
Воспоминанье
Свидание
К. К. П[авло]вой
«Как ветер закрут!ит мгновенно прах летучий…»
Смертному
Слезы
Пробужденье
Обращение
Русское вино
Поэт
К. К. П[авло]вой
Буря
Вечер
Примирение
Иван Великий
Из Гейне
Пристань
ПЕРЕЛОЖЕНИЯ ИЗ БИБЛИИ
Премудрость
Оборона
Наитие
Сетование
Свидетель
«Бог нас проводит чрез горнило…»
Псалом на Голиафа
Псалом 8
Из Соломона
Из Соломона
Из Моисея
Из Иова

СТИХОТВОРЕНИЯ, не вошедшие в сборник 1843 года

На прибытие в Тобольск Государя Наследника
Прощание с родиною
Сибирские клады
Воробьёвы горы
Останкинские кедры
Обращение
Образ Богоматери
К портрету Пушкина
На сооружение памятника Ермаку
«Под сенью девственных акаций…»
Утро
Русское слово
Зима
Поэту
Воспоминание
Приглашение
Лилея
Сцена канцелярная
Каролине Карловне (по случаю жизни в Сокольниках)
К. К. П[авло]вой
Рекрут
Участь

ПЕРЕПИСКА
Е. Л. Милькеев — Н. Я. Зимовскому 3 января 1839 г., Тобольск
Е. Л. Милькеев — П. А. Плетневу 22 февраля 1839 г. Тобольск
Из письма Е. Л. Милькеева — П. А. Плетневу  от 22 мая 1839 года, Москва
Из письма П. А. Плетневу  от 18 июля 1839 г., Москва
Письмо П. А. Плетневу  от 7 сентября 1840 г., Москва
Из письма Е. А. Милькеева — Плетневу  от 6 марта 1841 года, Москва
Письмо П. А. Плетневу  от 19 июня 1841 г., Москва
Е. А. Милькеев — П. А. Плетневу  22 марта 1843 г., Москва
Е. Л. Милькеев — М. П. Погодину 25 августа, 1844 г.

КРИТИКА
Степан Шевырёв. О выходе в свет стихов Милькеева
Петр Плетнев. Стихотворения Е. Милькеева
Осип Сенковский. Стихотворения Е. Милькеева
Марк Азадовский. Неизвестный поэт-сибиряк (Е. Милькеев)

БИБЛИОГРАФИЯ


***

СТИХОТВОРЕНИЯ
Москва, 1843 г.


Его Превосходительству,
Милостивому Государю,
Ивану Григорьевичу
Сенявину


Важные заботы общественной жизни и священное поприще службы Государственной не отвлекают Ваше Превосходительство от благотворного стремления содействовать всему, что служит к пользе наук и образования. Среди многосложных обязанностей, Вы любите рассматривать нравственную, духовную сторону человека, и не отвращаете Вашего слуха от языка богов.
За несколько лет, на берегах Иртыша, где моя родина, я имел неожиданное наслаждение встретиться с В. А. Жуковским, которому поверил первые опыты мои в стихах. Благодетельный Поэт принял их снисходительно и ободрил меня. Повинуясь его просвещенному вызову, я оставил родину и переселился сюда, где, до самого отъезда В. А. Жуковского из России, пользовался его покровительством, которому обязан и счастием быть ныне подчиненным Вашего Превосходительства.
Глубокое уважение к блистательным свойствам Вашей души — во всех, которые знают Вас и рождены с любовью к истине и высокому беспристрастию — едва ли не доходит до обожания. Поставляя себе чистосердечным, приятнейшим долгом разделять это общее чувствование, я осмелился питать желание — посвятить имени Вашего Превосходительства плод моей внутренней жизни, упражнения в поэзии, хотя и незрелые. И так как на это желание Вы удостоили благосклонно согласиться, то я исполняю теперь его с восторгом.
Е. Милькеев


Москва,
20 Июня 1842.
Письмо автора
к Василию Андреевичу Жуковскому

Вашему Превосходительству угодно, чтобы я рассказал свою историю. Постараюсь объяснить себя, как буду в состоянии.
Если не заблуждаюсь, природа наделила меня привязанностью к звукам, но между тем назначила родиться и жить в такой сфере, где ничто не могло способствовать своевременному пробуждению и образованию этого инстинкта, где более всего раздается безмолвие, для души, где менее всего слышится музыка слова. Не гармонический тот класс, из которого я происхожу. Отец мой не имел никакого состояния и умер, оставя меня трехлетним ребенком, на руках матери, в совершенной бедности. Мать моя приняла довольно горя, пока мне нужно было подняться из столь слабого младенчества. О воспитании говорить нечего. Одиннадцати лет из уездной школы отдали меня на службу в одно губернское место, где надлежало мне доучиваться почерку и грамоте, перебеляя черновые сочинения канцелярских писателей. Не много можно было почерпнуть из той словесности, какую видел я пред собою. Наша приказная фразеология, в отдаленных и нисших местах, нельзя сказать, чтоб отличалась вкусом. Но так как я еще очень мало смыслил, то и эта незавидная проза казалась мне высоким красноречием. Умственное любопытство тех, с которыми я находился в обществе, ограничивалось также не весьма изящным чтением: старые сказки, давно забытые повести ходили между ними в обращении; да и тем делиться не имели они готовности, стараясь наслаждаться скрытно. Поэтому очень мало приводилось мне читать, не говоря уже о чем-нибудь порядочном. Первая хорошая книга, которая попалась мне в руки, были басни Крылова: я им чрезвычайно обрадовался, так что вытвердил их наизусть, и помню большую часть теперь. По ним я стал учиться рифмам и излагать стихами разные сказки. Решительное желание сделаться стихотворцем овладело мною при чтении Плутарха, когда мне было отроду лет шестнадцать: я воспламенился, и с величайшим усердием ломал голову над рифмами; не разумел стоп и размера, утешался только созвучиями; необузданный стих мой содержал иногда слогов двадцать, ударение прыгало и садилось произвольно. Хотя приметил я нестройность в этой отчаянной музыке, однако долго не отгадывал, отчего у меня выходила такая нескладица, и это доставляло мне истинную пытку. Целые ночи были проведены в усилиях открыть секрет. Наконец сосчитал я гласные буквы в печатном стихе, прислушался к ударению — и завеса приподнялась. Я начал составлять стихи, более или менее правильные, и приводить их в разные размеры, по образцу немногих стихотворений, которые удалось читать впоследствии.
Таким образом, прежде нежели научился я сердцем постигать то, что называется поэзией, мне надлежало открыть собственною догадкою, разумеется в некоторой степени, механизм сочетания, или сделать доступным для своего понятия тот избранный способ выражения, к которому душа симпатически влеклась. Медленно успевал я в этом, потому что заграждены от меня были всякие средства; я даже не знал, существуют ли на то учебные пособия. Прибегнуть к кому? Те, с которыми я мог сближаться, не могли откликнуться на мои вопросы: нельзя было ничего от них перенять или услышать; и как черты этих людей не имели большого сходства с моими, то я застенчиво удалялся их сообщества. Из лучших никто не чувствовал охоты заняться мальчиком, безмолвным и скучным, а я по врожденной боязливости не смел спрашивать; малейшей нескромностью страшился обнаружить свою привязанность как преступление, и хранил ее в душе непроницаемо для всех.
Чтобы понять правописание, я углублялся в анатомию слов, прилежно всматривался в их происхождение. Когда меня взяли на службу в то место, где я нахожусь теперь [1] , тут случалось, хоть очень редко, достать порядочную книгу; тогда я уносил сокровище домой, с благоговением и восторгом погружался в чтение; останавливался на тех страницах, которые восхищали меня живописью и благозвучием; старался удерживать в памяти образ выражения, где благородство и чистота были осязательны моему рассудку, и после прилагал эти сведения к моей стихотворной практике. — Однако я мог бы и чаще доставать книги, если бы обладал некоторой ловкостью и уменьем снискивать расположение людей, более или менее обращающихся с ними; если бы не имел той неодолимой робости, которая составляет роковую черту в моем характере. Я пользовался именно тем, что доходило до рук моих случайно, и до сих пор не прочел ни одного писателя нашего вполне. Грешно сказать — я даже не всю читал Историю Карамзина. Других знаю по отрывкам, а других только потому, что слухом земля полнится.
Язык и правила мои в слоге заняты из того, что успел я прочитать порядочного. Грамматических терминов не знаю, риторических формул подавно; и если бы спросили, почему расстановку слов я делаю так, а не иначе, я отвечал бы только, что подобные обороты заметил в употреблении.
Теперь, как развивался ход моей мысли, какие внушения располагали духом, и чем наиболее поражалось внимание? Предел моих знаний препятствовал расширять мысль. Религиозное чувство и природа служили основным, единственным побуждением: я любил смиряться и дивиться Богу, любил смотреть на звезды и открытое небо, и хотел одевать чувствования звуком, хотел говорить о небе и Творце. К этому сердце относило цель жизни. И теперь желал бы я всего более погрузиться в истину, настроить разум, совокупить силы души, чтобы принесть дань удивления чудесам Бога словом достойным.
Но желания велики, а крылья слабы. Часто умственное бессилие наводило на меня глубокую тоску, подавляло душу унынием; часто мучился я недоверчивостью и сомнением, — и тем рачительнее скрывал мою тайну.
Вдруг пронеслась весть о путешествии Государя Наследника, в котором участвовали и Ваше Превосходительство. Наш город пробудился, все приготовлялось… я тоже не был в бездействии; я решился сделать себе насилие, преодолеть робость. Пересмотрел мои опыты, собрал все, что находил их них лучшего, поправил, переписал, и пошел с тетрадью к Вашему Превосходительству, как только Вы приехали. Мог ли я сделать лучше? Я нес подарок мой со смятением, но поддерживался, утешался мыслью, что услышу правду и верный приговор себе.
 И Ваше Превосходительство признали во мне способность. Это для меня крайне утешительно и лестно. Вы с добродушием тогда спросили, чего бы я мог желать себе… Конечно, если действительно таится во мне что-нибудь такое, я желал бы возделать мой дар, воспитать способности учением, распространить силы познаниями. Но где средства?
И вот я в Петербурге. Не за тем ли я сюда явился, чтобы решить задачу жизни, начать новый период? Но как осуществить надежды, сделать поворот? Средства учения здесь существуют; надобно приняться за все, потому что ничего не знаю; надобно сесть на одну лавку с детьми, а мне двадцать три года: невозможно. Золотое время упущено; трудно его настигнуть. Между тем я с горечью примечаю, что степень здоровья моего не позволит приступить к жертвеннику с таким полным и торжественным рвением, как требует невознаградимая потеря лучшего времени и как бы мне действительно хотелось. Начатие с ранних лет письменной службы там, где обращаются не весьма сострадательно, и где иногда от служак отдавались похвалы моему трудолюбию, может быть слишком недаром, имело необходимое влияние на мою организацию, не совсем крепкую от природы. — Я должен теперь затвориться в комнате, начать учение наедине и стремиться к цели, как позволят силы; на нельзя оставить службы, от которой получаю способ жить. А можно ли соединить службу с учением?
В таких обстоятельствах, к исполнению моего желания, существует разве один способ, одно средство. Надобно искать просвещенного начальника, при котором бы, с отправлением обязанности, соразмерной моим способностям, я мог иметь время для учения. Ваше Превосходительство с редким добродушием вызвались принять участие в этом. Вы заботитесь обо мне, занимаетесь моею судьбою: это сильно меня трогает и смущает, потому что прав мало имею. Конечно, приобресть такого начальника было бы счастье, которого лучше я пожелать не могу. Но у меня есть мать: я оставил ее далеко… Тягостно мне не видеть ту, которая меня родила и боролась почти с нищетою для моей жизни. Решусь ли опечалить ее старость, предать беспокойству долговременной и безнадежной разлуки с сыном? Я уезжал с тайным желанием остаться здесь, чтобы положить мои способности в горнило учения; теперь слышу внутри упрек. И сколько разум велит склониться на милость, предложенную мне Вами, столько противоречит сердце.
Но отстать от избранной мысли, воротиться на свое прозаическое место, к этой должности, к этим занятиям, от которых, нечего греха таить, часто тупеет голова!.. опять возмущаюсь. Чем более вникаю в мои качества, в мои силы и способности, тем менее нахожу в себе начала, которое бы привязывало меня к настоящему поприщу. Конечно, всякие обязанности святы, когда мы носим их, и мы не должны терять к ним уважения ни в каком случае; только гораздо лучше, если они отвечают нашим наклонностям и движению воли. На теперешнем месте, я чувствую себя удивительно ничтожным и пустым. Предприимчивости и честолюбия не имею вовсе. Кажется, природа назначила мне не ту орбиту, какую предполагала. Но опять не дело подозревать судьбу в ошибках.
И так я должен решиться прозябать в невежестве, должен идти против воли и желания, разыгрывать ролю вечного противоборства и насилия себе, разбив до основания надежды? Это ужасно как смерть. Может быть, судьба уже не пошлет другого случая приблизиться к средствам просвещения, и я, не выступив из круга, враждебного моим расположениям, вероятно сяду там надолго. Нет, лучше решусь пожертвовать чувством, которое меня мучит и призывает туда. Пусть укрепится мать против разлуки с сыном, необходимой для пользы его нравственных сил. Правда, что он хочет отважиться на подвиг трудный, и слишком поздно; но лучше теперь, чем никогда!
Ваше Превосходительство лучше знаете, чт; для меня нужно. Если мои способности возбуждают внимание, если от них можно чего-нибудь надеяться, прошу Вашего участия: доставьте мне место, где бы, исполняя свою обязанность, я мог иметь книги и время. Благодарить Вас иначе не буду в силах, как усердным стремлением достигнуть успехов и оправдать благодеяние.
Теперь сказано все. Я открылся Вашему Превосходительству с чистосердечием ребенка, объяснил все обстоятельства, не утаил тревоги, которая наполнила душу при соображении моей судьбы. Вопрос так меня озадачил, внушил мне столько странного и грустного, что я смеялся над собой и плакал, плакал и говорил: Господи, помоги мне грешному! Может быть, я ложно беснуюсь, может быть увлекся я мечтательным своим воображением: исцели меня от болезни ума! — И долго не мог собрать мои мысли, не знал на что решиться, искал слов, и не умел с чего начать историю, как приступить к объяснению. Это тем более меня смущало, что я еще не принимался за прозу, кроме канцелярской: вырабатывал исключительно стих.


С.-Петербург, 1838.

К солнцу

О дивный красавец, колосс мирозданья!
Даря нас торжественным зрелищем дней,
Выходишь ты с бездной тепла и сиянья,
В короне зиждительно-мощных лучей.
Природы великой жених воцаренный,
С тех пор, как ее украшением стал,
Когда не поспел ты на подвиг священный,
Когда на державную цель опоздал?
Пред силой и долей твоей величавой
Мир Древний склонялся в восторге немом,
Тебя окружал символической славой
И чествовал, робко дивясь, божеством.
И мы, согреваясь твоими лучами,
С отрадой, с любовью на бег твой глядим…
Но ты лишь светило, не бог пред нами,
И мы поклоненья тебе не дадим!
Мы знаем Того, Кто на подвиг и бденье,
На славу и радость тебя сотворил:
Ему одному лишь несем поклоненье,
Источнику блага, источнику сил.

Возрождение

Смена холоду крутому,
Смена мертвым, душным льдам,
Сну болезненно-немому,
Зимним вихрям и снегам!
Мир очнулся весь глубоко,
И прелестен, и богат,
Одевается широко
В новосвадебный наряд.
Вновь леса темны, пахучи,
Полны мраком и весной,
И свободны и могучи
Воды льются с быстротой.
Воротилась тверди ясной
Золотая бирюза
И за тучей громогласно
Говорящая гроза.
Так являют дни и годы
Непрерывный переход:
То потускнет жизнь природы,
Одряхлеет и замрёт;
То восстанет от паденья,
Вновь полна красы и нег…
Лишь один ты возрожденья
Не изведал, человек!
Ты помазанник созданья,
Ты с душою получил
Ключ премудрого познанья,
Дар святых, высоких сил.
Что ж ты юностью венчальной
Вновь не блещешь, неба сын,
А к развалинам печально
Переходишь от седин?
Нет, не гибнешь ты… Хоть годы
Изотрут тебя во прах,
Всё властитель ты природы,
Вечный в царственных правах:
Создаешь ты поколенья
Жизнью собственной, и вот
Бытия и возрожденья
Бесконечный пир цветет!
И увядший невозвратно
Блеск твоих весенних дней
В роды мчится перекатно,
С пылом воли и страстей.
И сынам твоим судьбами
Заповедан тот же путь,
Так же в них ревет громами
Огнедышащая грудь!

День и ночь

Летит, разгораясь, на миром
День светлый, гостинец небес.
Любуются тверди сапфиром
И холмы, и воды, и лес.
И полны глубокой отрады,
Согреты восторгом святым,
Пылают сердца как лампады,
К пределам парят неземным…
И видит Создатель их трепет,
Их жар с неприступных высот,
И слышит детей Своих лепет,
Веселья хвалебного плод.
Но тени ночные сменяют
День светлый, по воле Творца,
И скованы сном, потухают
Лампады живые, сердца…
Тогда пред Создателем мира,
Начав заповедный обряд,
Торжественно в лоне эфира
Другие лампады горят:
Льют свет свой роскошно и ярко,
И также трепещут в дали,
И молятся Господу жарко,
Как дети туманной земли…
И громко пучины творенья
Ему произносят хвалу,
И катится гул песнопенья
Сквозь ночи дрожащую мглу…
И Он, обнимающий вечность
Недремлющим оком Своим,
Он смотрит на их бесконечность,
Внимает приветливо им.
<1839>

Затворницы

Направя след в предел далёкий,
Путем туманным и степным
Я влекся грустный, одинокий,
Как безутешный пилигрим.
К неясной цели и призванью
Стремился, край оставя свой,
Доверясь темному желанью,
Мечте таинственной, глухой.
Я мерил дикую пустыню,
Душа томилася моя,
И вдруг отрадную святыню,
Залог надежды, вижу я…
Передо мною рисовался
Вид мрачных гор, и между скал
Храм пятиглавый возвышался,
Крестами светлыми сиял.
Я позабыл себя в отраде,
Грудь переполнившей мою:
Туда, к спасительной ограде
Мой шаг удвоенный стремлю…
Там обрету мольбой смиренной
У Провиденья крепкий щит;
Там глубь души моей стесненной
Любовь и вера осенит,
И путь очам укажет ясно,
И мне мою приблизит цель,
И поведет к ней безопасно
Через житейскую метель.
И вот божественной ограды
Я шагом трепетным достиг,
И там сквозь яркие лампады
Святых увидел кроткий лик.
Неизъясним их взор небесный,
Взор, умиляющий сердца,
Взор непонятно бестелесный,
Зовущий к таинствам Творца!
С мольбами сладость фимиама
К ним возносилась от кадил,
И под широким сводом храма
Священный хор напевы лил.
Чудесный гимн! Какое пенье!
Горел во мне оживший дух,
И в сердце быстрое движенье,
И ликовал несытый слух!
Но кто, восторженный блаженством,
Благоговея пред Творцом,
С таким высоким совершенством
Пел о надежде, о святом?
Кто мог пролить душе унылой
Волну отрады неземной?
Чьи звуки шли с такою силой,
С победоносной полнотой?..
Я посмотрел кругом — и что же!
Увидел я отшельниц хор —
Одна другой милей, моложе,
И светел, радостен их взор…
Я торопливо на иконы
От них глаза отворотил,
Хотел молиться, но поклоны
Полурассеянно творил…
Уж я не мог владеть собою,
К святой молитве охладел,
И взор опять к живому рою
Прелестных девственниц летел.
Увы! Они к земному счастью
Нарочно, мнилось, рождены,
И жизни полнотой, и страстью,
И прелестью наделены.
Казалось, им лишь молодую
Дано мутить судьбами кровь,
И поселять в ней роковую,
Неизмеримую любовь.
И, грешник, думал я с досадой:
Каких алмазов дорогих,
Какой красы, какого клада
Наш грустный свет лишился в них!
О, если б некой власти сила
Исторгла их из этих стен
И в мир обширный воротила —
К ним мир повергнулся бы в плен!
И сколько вздохов и желаний,
Надежд томительно-живых,
И раскалённых излияний
У ног распалося бы их!
Теперь под сводом тёмных келий
Постыло блекнет их краса,
И обаятельных веселий
Не оживит её роса…
Но ты явился мне, Спаситель,
Когда я в бездне утопал,
Твой лик очам, как обвинитель,
Неотразимо заблистал.
Ты устремлял в меня, казалось,
Всепроницающий Свой взор…
Я обомлел, и сердце сжалось,
Почуя Благости укор.
И тихо стал я тут молиться,
И умилительным огнем
Еще затлеть, одушевиться,
Несчастный, мог перед Творцом.
Твердил я тихим сердцем: Боже!
Щитом Ты юных дев покрой!
Их целомудренное ложе
Приосени Ты чистотой!
Да возвышает их терпенье
Великих доблестей  венец,
И бездремотное стремленье
Уразуметь Тебя, Творец!
И я, исполненный отрады,
Покинул храм, не одолев
Желанья снова бросить взгляды
На посвященных Богу дев.
Но я взглянул на них с приветом,
Я сердцем их благословлял,
И им покрыться славы светом
Недосягаемым желал.
Я говорил в душе им звучно:
Таитесь, чистые сердца,
От жизни мира злополучной
Здесь вечно, вечно для Творца!
Да прочь бегут от вас печали
И волны всех житейских смут!
Чтоб вы земных страстей не знали,
Свершая свой небесный труд!
И проклят будет, кто отлучит
Хотя на миг вас от него,
И святотатственно научит
Вас петь не Бога одного!
<1841>

Сухарева башня

Была же смутная пора,
Как под ступенями престола,
Против державного П е т р а
Шипели зависть и крамола;
Как, обольщенные сестрой
Царя, стрельцы ярились шумно,
Орудье гордости слепой,
Честолюбивой и безумной.
Но между ними полк один —
Хвала и честь! — остался верен,
Как пред отцом послушный сын
Душой в правах его уверен.
Полковник Сухарев свой долг
Неколебимо и свободно
Хранил. Его был этот полк,
Презревший бунтом благородно.
И П е т р полковника любил,
Его заслуги награждая;
Когда же — яд родного края —
Бунтовщиков угомонил,
Призвал Великий воеводу
И молвил в благости своей:
«Хочу оставить я народу
Знак неподкупности твоей.
Где жил ты с верными стрельцами,
Построй там башню, да про вас
Она являет пред веками
Живописующий рассказ!»
Сказал — и мощное желанье
Ретивый муж осуществил,
И достопамятное зданье
Среди Москвы соорудил.
Колоссом крепости и славы
Воздвиглась башня перед ней,
Как отголосок величавый
Заслуг и мужества тех дней.
И эту башню — великану
Столицы — древнему Ивану
Молва невестой нарекла…
Да вместе славою блистают
И племенам они вещают
Про незабвенные дела.
Тех дней борьба, тех дней тревога
Давно уж спят на лоне Бога,
Но жив Иван наш золотой
С своей невестой вековой!
Она таинственно и строго
На мир глядит. Когда-то в ней
Жил тот могучий чародей,
Который, по науке странной,
Знал наизусть судьбу людей.
Читал он в книге звезд туманной,
И часто в полночи глухой
Сидел один как демон, точно
С неразрешимым сатаной
Творя беседу полномочно…[2]
И вот волшебница поит
Москву чудесными водами,
И влагу точит, и слезит,
И бьёт жемчужными струями…
За нашей матушкой-Москвой,
На север есть одна дорога,
Нередко, с чистой верой в Бога,
По той дороге столбовой
На поклоненье пешеходы
К Святому Сергию спешат…
Там есть громовые колодцы,
Из камня брызжут и кипят.
Их прежде не было. Тот камень,
Покрытый мохом весь, лежал
Бесплоден, мёртв. Но Божий пламень
Чудесно сон его прервал.
Из тучи огненной скатилась
Однажды яркая стрела,
И в камень дремлющий вонзилась,
И в нем источник добыла:
Из груды раненой тут дивно
Струя ударила… С тех пор
Ток искрометный непрерывно
Из плена рвётся на простор.
Оттуда башня вековая
Влечёт к себе избыток вод
И их столице раздаёт,
В бассейны весело вливая.
Стремятся к башне воды те
Через канал подземный, тёмный,
И наделяют в полноте
Резервуар её огромный.
Бессонно плеск там говорит,
И струй вместилище дрожит.
Но в час вечерний на мгновенье
Утихнет звонкое паденье,
И воды говор прекратят,
Как будто отдыха хотят.
И на немые башни своды
Повиснет будто тяжесть дум…
Но миг прошел — и хлынут воды,
И снова грохот, плеск и шум! [3]
И снова льется в наше тело
Бальзам холодный и живой,
Чтобы крепчало и светлело
Оно всегдашней чистотой.
И — диво темного народа —
Стоит незыблемо она,
Так неразгаданно мрачна…
И стрелы молнийного свода
Бессильны, тупы перед ней,
И не дерзнул коснуться ей
Пожар Двенадцатого года!

Гроза

Мглою огненно-зыбучей
Вдруг одет небесный свод…
Кто его стопой могучей
Попирает и гнетет?
Грудь, раздвинься! сердце, шире!
К нам нисходит Саваоф,
В ужасающей порфире
Молний, мрака и громов.
Это Тот, под Кем дымился,
Трясся некогда Хорив,
Кто Израилю явился
Беспощаден и ревнив;
Кто вещал среди тревоги
Бурных туч, огонь клубя:
Я твой Бог, иные боги
Да не будут у тебя!
Это Древний, Кто обильно
Сыплет верным благодать…
Мы ль откажемся бессильно
Богу страшному внимать?
О, ревите бури, громы,
Повторяйте речь Творца!
Да возлюбим Одного мы,
Не сольем себе тельца!

Молитва

На ложе холодном, в одну из ночей,
Я плакал от горя, забот и страстей,
Весь полон был грусти томительной, смутной,
И тщетно, в уныньи, дремотой минутной
Алкал успокоиться: не было сна.
Вокруг почивала на всем тишина,
А грудь моя билась, и сердце звучало,
Как будто нашествия тайн ожидало,
И каждый удар его в келье глухой
Гремел, отдавался, как молота бой.
Вдруг сердце застыло, пресеклось биенье,
Душа замерла, потемнилося зренье;
Не помню печалей, не помню я бед…
И вдруг налетел неиспытанный свет,
И лоно небес неприступных открылось,
И там, над звездами, в пучине святой
Великому взору виденье явилось,
И дух оковало, дух страстный, земной:
Увидел я образ блаженный и вечный,
Лик Старца, Который в хаосе немом
Раскинул создания храм бесконечный,
Слил чудные массы могучим перстом…
Он смотрит на мир Свой всевидящим оком
И всю обнимает природу как дочь,
И благость от риз Его брызжет потоком
Сквозь сумрак и полную трепета ночь;
И носятся с арфами светлого рая
Пред Ним херувимы, всю твердь оглашая…
О, как лучезарнее сонма Он их,
Чистейший меж чистых, святой во святых!
Что ж? весь я безгласен и грудь бездыханна,
А небо глубокою песнью дрожит,
И всё, что Им создано, хором гремит:
Осанна, осанна!
Ах, вот к чему сердце, мечты, произвол
Должны устремлять мы от берега зол!
Ах, вот где источник блаженства, отрады,
Завет утешения, счастья, награды!
О, вещественный свет,
Суета всех сует!
Как в тебе всё ничтожно,
Всё презренно и ложно!
Творец Безначальный! мой дух пробуди,
Зажги теплоту в онемевшей груди!
Наполни спокойствием плоть мою, кости,
Очисти от гнева, очисти от злости!
Дай мне поражающий голос трубы,
Чтоб мог возвещать я святые судьбы;
Чтоб дрогнули дебри, проснулись пустыни,
Услышав могучую речь о святыни;
Вложи победительный пламень в уста!
Одень мои плеча в доспехи Креста!
Как мудрую благость, пошли мне страданья,
Но сердце опрысни дождём упованья,
Но вялую душу сначала напой
Надежд умилительных сладкой росой!
Или, о Владыка, о Царь благодатный,
Противен Тебе мой сосуд неопрятный?
Иль сердцу, кипящему чёрным грехом,
Не может быть свет благодати знаком?
Иль ум мой тяжелый, в мечтах омраченных,
Не выльет в сиянии тайн сокровенных?
Или мой лукавый и скверный язык
Не может рассказывать, как Ты велик?
Не может вознесть Тебе воплей хваленья,
Глубоких речей чистоты и смиренья?
Пролей же Ты ярость и терн истреби!
Исторгни мой дух и меня погуби,
Как семя преступное, низкое, злое,
К божественным тайнам и чувствам немое!
Земля да не носит, не держит того,
Кто славить не может Творца своего!

Сон Ломоносова

Корабль на парусах летел,
Торжественно шумели волны.
Поэт, задумчивости полный,
В даль моря грозного смотрел.
Валы, вздымаясь из пучины,
Стремясь один другому вслед,
Несли корабль как исполины.
Казалось, дикостью картины
Был занят, увлечен поэт…
Уже к закату день клонился;
Вот в бездны лучезарный шар
Великолепно погрузился…
Как фимиам, вечерний пар
Над присмиревшими волнами
Поднялся дымными холмами;
Оделось море тишиной.
Склонясь усталой головой,
Поникнув томными очами,
Поэт себя и мир забыл…
Сон благотворными крылами
Его зеницы осенил.
И в тонком сне поэт печальный
Мятется робкою душой…
Он видит быт патриархальный,
Всю простоту страны родной:
Под яркой крышею соломы
Светлеют низменные домы
Миролюбивых рыбаков;
Обремененные сетями,
Их челноки стоят рядами
У безопасных берегов.
Здесь тяжкий невод выгружают,
Там на разложенном огне
Кипит котёл, а вот играют
И дети, празднуя весне.
Всё мило, радует поэта;
Не помнит он волненья света,
Разлуки с родиной святой.
Опять жилец беспечный дома,
В семье приветливой, родной,
Со всем душа его знакома.
Он видит сверстников — друзей
Минувшей юности своей.
Он разделяет от охоты
С отцом домашние заботы,
И на ловитву едет с ним;
Вот по равнинам голубым
Шум кротких весел раздается,
Ладья пучиною несётся,
Из виду темный берег скрыт;
Вдруг набежали сверху тучи,
Сорвался с цепи ветр могучий,
И море грозное бурлит.
Куда пловцы свой взор ни кинут,
Везде ужасно и темно;
И вдруг челнок их опрокинут…
Отец и сын идут на дно,
Добыча бездны разъяренной…
Но сын трепещущий мгновенно
Спасен от хищной глубины:
Он очутился на стремнине,
В необитаемой пустыне,
Среди могильной тишины;
И нарушают лишь молчанье
Стон хищных птиц да вой волков,
И ощутительно дыханье
Во мгле скрывающихся льдов.
В нем сердце дрогнет, замирает,
Пугливый взор его блуждает…
Пустыне дикой нет конца.
Но вдруг, о ужас! сын смятенный
На камне видит труп отца,
Без жизни, череп раздробленный…
И чары сна изнемогли:
Стеня страдалец пробудился;
Ручьи из глаз его текли,
И перед ним во мгле носился,
Мелькая, призрак гробовой…
Чья тень, прощаяся с землей,
На вечный отдых отлетала
И будто с милого лица
Вперенных взоров не спускала:
То тень почившего отца,
Который в скорбную кончину
Еще стремился сердцем к сыну…
<1839>

Колокол в Кремле

В короткий, мгновенный период свиданья
С Москвой белокаменной [4] , дух веселя,
Блуждал я и видел громадные зданья,
Всю прелесть и древнюю пышность Кремля:
И пояс могучих твердынь величавый,
И ряд сокрушительных, метких бойниц,
И храмов сияющих жаркие главы,
И святость обильных мощами гробниц.
Пленительно сердцу, свежо и прекрасно,
При взгляде на эти знамена веков!
О, как повествуют они громогласно
Про славу и доблести пылких отцов!
Как эти кресты своей жаркой игрою
Великих событий являют символ!
И как от них дышит святой стариною,
И сыплется резко о прошлом глагол!
Но, чаще всего, я с туманною думой,
С безвестною грустью невольно смотрел
На образ возвышенный доли угрюмой,
Столь часто достоинству данной в удел.
Там видеть любил я, дивясь, великана,
Который безмолвно, во сне вековом,
Простерт у священной подошвы Ивана
На ложе гранитном, с суровым челом.
Он некогда в тяжком падении ранен,
В темнице сырой погружался сто лет,
И царственной массою чуден и странен,
Вот вызван из мрака дивить белый свет…
С глубоким клеймом рокового паденья,
В позорище миру слепому открыт,
Увенчан блестящим символом спасенья,
Крестом лучезарным, он гордо стоит.
И люди приходят толпой к великану,
Посудят про тяжесть и лета его,
Посмотрят на дивную, тяжкую рану,
И в сторону с шумом идут от него.
Их взоры, желанья, мечты — близоруки,
Одно любопытство к нему их ведёт,
И им непонятны глубокие звуки,
Которых волну он таинственно льёт:
«И зачат, и создан я с целью великой,
С высоким призваньем… Хотел бы звучать,
Рассыпаться музыкой грозной и дикой
И рёвом неслыханным землю обнять;
А рок, мой убийца, холодным законом
Судил вековечно безмолвствовать мне —
И я не дрожу сокрушающим звоном,
Неметь обреченный в бездейственном сне.
Мне слышится часто хор младших собратий,
Гуденье нестройное, резвый трезвон,
И в горние недра воздушных объятий
Тщеславно несётся их лепет и стон.
И люди, собравшись, толкуя убого,
Дивятся им слепо… Но это звонки:
И слышны, и громки, затем что их много!
Повисли высоко, затем что легки!
Не трудно привесть их в порыв и движенье,
Не трудно разгул им ликующий дать,
От сна возбудить их веселое пенье
И вновь немотою их голос сковать.
Нет, если б кто долгий мой сон уничтожил,
Нет, если бы кто мой язык разомкнул,
Какой бы торжественной песнью я ожил,
Какой бы я пролил несыханный гул!..
Но хилы и немощны слабые люди,
Не вынесет звуков могучих их слух,
Бессильны и чахлы их тесные груди,
Тревожливо сердце и робок их дух.
Мой вопль необузданно-дикий оглушит
Их ухо, привычное мирно дремать;
Мой гром неумолкный покой их нарушит,
Положит на сердце их смуты печать.
И я не жалею, что в ухе презренном
Не стану великою песнью греметь;
Я буду в покое глухом, неизменном,
Я буду молчать и века цепенеть.
И так вы, о люди, меня не пугайтесь,
Дремлите беспечно на ложе своём,
И в праздности с!уетной мне удивляйтесь,
Созданья беззвучные в мире немом!»
<1838>

Прекрасной

Поймет ли свет, мятежный и коварный,
Поймет ли свет, бесчувственно-слепой,
Твоей души светильник лучезарный,
Души невинной, ясной и простой?
Ты в нем блестишь, как камень самоцветный,
Как радуга, божественно-мила;
Ты в нем символ святой, новозаветный,
Кругом тебя языческая мгла.
Ах, свет готов страстей волною жгучей
Облить твою младенческую грудь!
Беги с душой, весенней и пахучей,
Беги от нас, и черный мир забудь!
Спеши туда, где лес и дикий камень
В пустынной тишине глубоко спят,
Где землю окрестил волканов пламень,
Где воздух чист, живителен и свят…
О, там тебя не тронет уязвленье,
Не потемнит ничто твой райских блеск,
Ни зависти змеиное шипенье,
Ни яд страстей, ни мира злобный плеск!

Художник
(Оль-Буль [5])

По тёплой страсти иль от скуки,
Иль увлекаясь новизной,
К питомцу музыки на звуки
Стеклися смертные толпой,
Он из отчизны отдаленной
Привёз магический смычок,
Чтобы на скрипке вдохновенной
Дать силам творческим исток.
И вот напевы дум крылатых,
И страсть, и нежная тоска,
И волны помыслов богатых
Уже бегут с его смычка…
Влекут возвышенные звуки
Слух жадный силой неземной:
В них голос творчества и муки;
В них спор с надменною судьбой.
В них то добычи алчность ищет
И жертве гибелью грозит,
То зависть тешится и свищет,
То вдруг младенец прокричит,
И разольётся плач невинный
Как на скалах горы пустынной;
То будто лес застонет вдруг,
И слышен в нём секиры стук;
То будто робкий сын вдовицы
Вблизи отеческой гробницы
Уныло воет и грустит;
То будто дождик зашумит,
И гром прокатится сердито;
То ропщет девица открыто,
И безотрадная тоска
Широко льётся, как река,
И душу рвёт волною горя;
То будто в ярой бездне моря
Борьба с погибелью и зов
На помощь из среды валов…
Рукоплесканья, поздравленья,
Гром похвалы, гул одобренья
Смычка полёт сопровождал
И вдохновение венчал.
Театр, признательный к искусству,
Послушный вызванному чувству,
Мятежно, радостно шумит
И сыну музыки кричит:
«Скажи, Художник, где похитил
Смычок чарующий ты свой?
Как овладел им и насытил
Наш слух музыкой золотой?
Ты обаял наш ум и взоры
Волшебной прелестью игры!
Как мог ты, пламенный и скорый,
Бросать нам редкие дары?
Как мог излить плод дум широких,
Мир целый звуков неземных,
Разнообразных и глубоких
В импровизациях живых?».
Х у д о ж н и  к
Не удивляйтесь этим звукам:
В них жизнь мятежная дрожит!
Я обречён был ранним мукам,
Нёс бедность, горести и стыд.
Там, за пучиной моря дальной,
Любовь к искусству затая,
В стране суровой и печальной
Среди толпы скрывался я.
С дней первых тяжкого ученья,
С дней первых избранного рвенья
Судьба назло со всех сторон
Мне поставляла ряд препон.
Но постоянством терпеливым,
Самозабвеньем горделивым
Я влёкся им наперекор
И побеждал забот напор,
И охладительные нужды
Сурово гнал перед собой...
Но мне приветы были чужды:
Никто на труд бессонный мой,
На сокровенные мечтанья
И к доле избранной любовь
Не обратил тогда вниманья,
Не взволновал мне славой кровь.
Моя страна ко мне хладела,
Мне отозваться не хотела,
От чистой дани отреклась,
Мои надежды смяла в грязь...
Но то, что вас влечёт, волнует,
Что сильно вас во мне дивит,
И поражает, и чарует —
Не мне оно принадлежит.
Я не достиг моим терпеньем,
Всем жаром долгого труда
Того, что чудным вдохновеньем
Вы именуете всегда.
В часы убийственной кручины
И горьких мук я получил
От неожиданной причины
Избыток творчества и сил.
Неистребимо то страданье
Навек в моём воспоминаньи,
Когда, презренный от судьбы,
Презренный также от толпы,
Я потерял всё упованье,
Всю веру в гордое призванье.
Сын роковых забот и нужд,
Без помощи, всем людям чужд,
Роптал я, плакал, как ребёнок
В досадной тесноте пелёнок.
Тогда, отчаяния полн,
Подумал я: хоть бездна волн
Меня б от жизни поглотила
И мук земных освободила.
Я был бы рад, чем дни влачить
В таком позоре и мученьи,
Чем бесполезно жизнь губить
В непросветимом заблужденьи.
Потом мне в голову зашла
Невольно мысль о силе зла,
Той силе — губящей, мятежной,
Неотвратимой, неизбежной,
Чью роковую власть вовек
Не разгадает человек.
Я странно вспыхнул, оживился —
И на уме изобразился
Души тяжёлый произвол...
Я думал: если в бездне зол
Нет и не будет мне спасенья
От вечных бурь и потопленья,
И если братья-люди все
Мне в чувстве сердца отказали
И рока алчного косе
В потраву бедственную дали —
Явись хоть ты, о демон зла,
Посланник силы душегубной,
Приосенить мои дела
Твоею лаской дружелюбной!
Хоть ты, таинственная власть,
Почти мой жертвенник приветом,
И возбуди огонь и страсть
В глухом, болящем сердце этом,
И против бедствий дай броню,
Да тщетных слез я не роню!
И что же? Воззванная сила
Мгновенно мне себя явила.
Я не был в тяжком забытьи,
В какой-нибудь горячке знойной:
Глаза угрюмые мои
Глядели с ясностью спокойной.
Без грёз и низких страхов я
Вдруг вижу гостя у себя:
Слетел пришелец бестелесный
Под кров мой нищенский и тесный,
Взял тихо, с блеском на челе,
Смычок и скрипку на столе.
И, не дотрагиваясь полу,
Тут стал на воздухе играть...
Я думал, радостный, внимать
Вихрепоющему Эолу.
Так сын враждебных, тайных сил
Меня восхитил, упоил.
И в звуках трепетных и чистых
Дышал высокий, неземной
Напев гармонии святой.
В порывах ярко-голосистых
Лилися буйство и тоска,
И невозвратное паденье,
И безутешное мученье...
И долго мощная рука
Смычок пирующий водила,
И в полных жизнию струнах
Восторг и плач производила,
Рождала гнев, любовь и страх.
Недосягаемые звуки!
Живой и пламенный ручей
Высокой скорби и страстей!
В тех стонах, стонах бед и муки,
Жалел, оплакивал он рай...
Но вот умолкнул дух враждебный,
И мне подав смычок волшебный,
Печально молвил: «На, играй!».
Потом исчез. Я, поражённый,
Неодолимо увлечённый,
Алкал ещё ему внимать
И слух несытый услаждать.
Но после чудного виденья
Не повторилось посещенья.
Судьба на диво мне с тех пор
Переменила приговор:
Я стал надеяться успеха,
Не трепетать стыда и смеха.
С тех пор, едва касаюсь струн,
Летит с них сила и Перун,
И звуков целая пучина,
Клокоча, рвётся на простор —
Для самого меня причина
Неразрешимая. С тех пор,
Надменный, гордый и лукавый,
Мне улыбнулся призрак славы,
И запоздалою молвой
Я удостоен был толпой.
С тех пор, ласкаемый приветом,
Вниманье мира заслужив,
Делюсь я звуками со светом,
Ему несу смычка порыв,
Как дорогое достоянье,
Как мой высокий капитал...
Но в торжестве рукоплесканья,
Среди восторгов и похвал
Ко мне мысль грустная теснится,
Что я всем счастием моим
Обязан демону, что с ним
Я подружился, что кружится
Подле меня он день и ночь,
Со мной живёт, не улетает,
От своего знакомца прочь,
И самовластно управляет
Его бесплотная рука
Движеньем, звуками смычка.
Тогда моей стыжусь я славы,
И точит сердце червь отравы;
Читает внутренний мой взор
Неотразимый тот укор,
Что с сыном вечного паденья
Вошёл я в грешные сношенья,
И содрогаюсь, плачу я,
Как злополучное дитя...
Итак, что вас влечёт, волнует,
Что сильно вас во мне дивит
И поражает, и чарует —
Не мне оно принадлежит.
Я не достиг моим терпеньем,
Всем жаром долгого труда
Того, что чудным вдохновеньем
Вы именуете всегда!


* * *

И как светло, и как прекрасно,
Когда на своде голубом
Горит, пылает солнце красно
В полудни ярком, золотом!
Лучи его текут, как волны,
Пространный мир животворя;
Все твари новой жизнью полны
От сил Бессмертного Царя.
Но вот великое светило,
Склонив венчанное чело,
На ярких лаврах опочило,
В зари багряные легло…
Угас гигант, и мрак угрюмой,
Распростираясь над землей,
Обвил ее, как тяжкой думой,
Широкотенной пеленой.
И будто заключен в оковы,
Мир неподвижен, глухо спит…
Кто совлечет с него покровы
И прелесть дня восстановит!
<1839>

Покойница

Милые девы, кого убираете пышно цветами,
Будто готовя к венцу? Так, есть невеста у вас:
Резвая ваша подруга, ваш цвет, обручилася с гробом,
В нем как живая лежит, мирным объятая сном.
Кажется, видит она быт веселый, сторону счастья,
Видит и хочет сказать, как хорошо ей в гостях…
Только уста разомкнуться для речи готовой не могут:
Мысль блуждает на них, тайны полна неземной.

Кукушка

Благовещенье настало,
День великой и святой:
Солнце радостью сияло,
Веселился мир земной.
Православные спешили,
Умиляясь, к алтарям;
О житейском не тужили,
Обратившись к небесам.
Сладко их лилися хоры,
Бога славя и моля…
Им сочувствовали горы,
Воды, пропасти, поля.
И леса благоговели,
Оглашалася их сень:
Птицы радостные пели,
Величая Божий день.
Лишь одна Творца забыла,
Звуков славы не дала,
Дня святого не почтила
И гнездо себе свила.
Как! Свила гнездо в то время,
Безрассудная, когда
Целый мир откинул бремя
Дел житейских и труда?
Бог судил за то виновной
Без пристанища век быть,
В чаще странствовать дубровной
И птенцов не выводить.
С той поры она летает
Бесприютно по лесам,
Своего гнезда не знает
И чужда своим детям.
С той поры она тоскует,
Нет привета в мире ей:
Одинокая кукует
В темноте глухих ветвей.

Схимник

Обитель затворников ночи покровом
Оделась. Но в келье, на ложе суровом
Без сна простирался монах молодой;
Давил его сумрак печальный, густой,
Давило и пасмурных сводов молчанье,
И млело в нем сердце, стеснялось дыханье,
И не было тихой мольбы на устах.
Душой волновался смущенный монах,
И роем ходили в нем скорбные думы:
«Так ночи и дни мои вечно угрюмы…
Мир Божий прекрасен, прекрасен весь свет,
Лишь в этих стенах утешения нет!..
Там лица весельем и свежестью блещут,
Сердца согреваются, жаром трепещут,
А здесь одиночество, мрак, пустота,
Страшит бесконечных ночей долгота, —
И, жертвенник подвигов мертвых, бесплодных,
Как будто в объятиях гроба холодных,
Среди безответных, удушливых стен,
Жизнь медленно стынет — жизнь иго и плен…»
Вдруг утренний благовест громко раздался;
В обители миг усыпленья прервался,
И бодрые старцы в молитве святой
Стеклися во храм. Что ж монах молодой?
Не слышит он тихого голоса братий,
Но звон его душу исторг из объятий
Ночного мечтанья: он вздрогнул, молчит…
В ушах его благовест мощный звучит,
И стонет протяжно, как плач сокрушенья,
И вопит над ним, как глагол обвиненья…
Он вспомнил Небес неизменный завет
И данный Творцу добровольно обет,
Слова отречения, клятву страданья,
И ночи последней мятеж и роптанья;
И ужас родился в монахе немом…
Он хочет святым осениться крестом —
Но с груди не в силах рука приподняться,
И персты сомкнулись и тяжко томятся;
Он хочет моления шепот издать —
Уста изменяют, не могут вещать;
Он хочет заплакать и жаждет потока
Слез теплых — но слезы не льются из ока…
Лишь утренний звон раздается в ушах,
И стонет над ним, и трепещет монах!


* * *

Куда летишь, сожженный пылом
Души безумной, молодой?
За этим губящим светилом,
За этой радужной красой?

Ты потонул, дитя, в пучине,
И сиротеющий твой чёлн,
Как жертва бурь, несется ныне
По мрачной бездне мрачных волн!

Утешение

С закатом тихий мрак на землю опускался,
Величественный свод звездами убирался,
И точками, едва приметными, оне
Являлись чередой на ясной вышине.
Раб горестей земных, житейского волненья,
К ним поднял я глаза — и чувство утешенья,
Неведомое мне дотоле, ощутил:
Бесчисленность вдали затепленных светил,
Святая глубина небес, их бесконечность
Представили душе таинственную вечность…
Мятежный сын земли! — себе я говорил, —
Что значат все твои мгновенные страданья?
Пред зрелищем небес умолкнуть им должно…
Вперед не изъяви безумного роптанья
И верь: твоей душе бессмертие дано.
<1842>

Тройцын день

Благость Божия незримо
К миру дольнему сошла,
И земля неизъяснимо
Благолепна, весела:
Праздник светлый, праздник новый
Дивно зиждется на ней;
Облеклась она в покровы —
 В зелень рощ, узор полей.
Вся природа, встретив лето,
Гимны радости поет;
Небо яхонтом одето,
Жарко вызолочен свод,
И на нем горит великий,
Немерцающий алмаз,
Будто вечного Владыки
Неусыпно-бдящий глаз.
Неба горние селенья
Торжеством озарены:
Там, у трона Провиденья,
Плещут светлые чины;
Трисвятаго именуют
И поют пред высотой,
Где, слиясь в одно, ликуют
Сын, Отец и Дух Святой.
Перед сонмищем нетленным
Распустился Божий сад,
И жильцам присноблаженным
Спеет райских виноград.
Вьются радостные кущи
Под сиянием венцов:
Их поставил Всемогущий
Для веселия духов.
И ко смертным от эфира
Торжество перенеслось,
Эхом благости и мира
На земле отозвалось.
И земля, пируя свято,
Клонит Господу чело:
Всё мольбой на ней объято
Благочестием светло.
И залог небесной славы,
Откровения печать,
На Апостольские главы
Сходит Духа благодать…
И постигли чин великий
Вдохновенные сердца,
И влекут они языки
К разумению Творца!

Сирота

Перед домом богача
У ворот стоит, стуча,
Бедная сиротка
Слёзка виснет на глазу,
Тихо трет она слезу
Кончиком платочка.
Видно, горе в ней живёт,
Чувство раннее забот,
С жизнью неразлучных.
Беззащитна и бедна,
Видно, чует уж она
Долю злополучных.
Что же, милая, кольцом
Шевелишь ты у хором,
Где тебя не знают?
Где нет жалости давно
И спесиво за окно
Нищим хлеб кидают?
И тебе ли, сирота,
Отопрут ли ворота,
Если на запоре?
Тут живет торгаш-купец,
Он тебе ведь не отец,
Не утешит в горе.
У него сын молодой,
Он жених, да не с тобой
Будет обручаться.
Есть толпа усердных слуг,
Не тобой они, мой друг,
Рады заниматься.
Ах, не жди себе добра,
От высокого двора,
Где лишь много лоску!
Не стучися целый день,
Ты нашла на мертвый пень:
Нет в нем отголоску,
Дочь убогой простоты,
Не слыхала разве ты
Слов сердитых, лаю?
Ненавидя нищету,
Здесь отгонят сироту,
Спустят борзых стаю.
Не смотри на этот дом!
Лучше, милая, пойдем
В бедную лачугу.
Вон, что прячется в земле,
И темна… но в этой мгле
Ты найдешь услугу.
В этой хижине живут
Теснота, безмолвный труд,
Бедность и терпенье;
Холод, голод… нужды нет…
Ты услышишь там привет,
Ласку, утешенье.
Там есть друг тебе родной,
Сходный жребием с тобой,
Брат твой малолетний:
То ж наследство — нищета:
Как и ты он сирота,
В мире бесприветный.
Да, под крылышком родным,
От одной груди вы с ним
Некогда питались;
Вместе плакали, как мать
Уставала вас качать;
Вместе пеленались.
И игрушки вас одне
Забавляли в тишине
Пасмурной лачуги…
И на жизнь одной канвы
Роком брошены уж вы,
Жалостные други!

Луна

Издалёка звезды блещут,
Слабо свет роняя свой,
И завистливо трепещут,
Помраченные луной:
Выполняя чин царицы
На полях небес, она
Из серебряной светлицы
Восстает убелена.
Небо, радуясь богине,
Развивает синий свод
И в лазоревой вершине
Ненаглядную ведёт.
В облаках купаясь вольно,
Подымается луна
И глядит самодовольно
На земные племена…

Сонет

Зачем, о, дева-красота,
Владеешь грудью ты лилейной?
Зачем улыбкой чудодейной
Твои красуются уста?

Ты вся любовь и вся мечта…
Полна ты жизни беззатейной
И дышишь негой тиховейной,
Огнем и светом налита!

О, как роскошно, как отрадно
Отдать себя тебе во власть,
И пред тобою, ненаглядной,
В восторге трепетном упасть,
И языком лобзаний жадно
Вверять тебе немую страсть!

Свет и мрак

На своде утреннем, в торжественность одетом,
Едва зажжется день, обильный теплотой —
Как весело душе, обрадованный светом!
Несет ее мечта в мир высший и святой.
Летит она как звук, как бабочка порхает,
И вьется над землей, там, где пределов нет,
И в солнечных лучах блаженство почерпает…
Не родина ль души днем царствующий свет?
Когда же по лицу земному чередою
Задумчивая ночь раскинется во мглах
И опояшет мир глубокой тишиною —
Неведомый душа испытывает страх.
Томит ее как цепь свинцовое молчанье,
И призраки встают и носятся во мгле,
И чувствует она невольно содроганье,
В насильственных мечтах о гибели и зле.
Ей душен этот мрак и страшен как могила…
Не царствует ли в нем отверженная сила?

* * *

Разыгралось сине море —
Волны мечутся, кипят,
И в неистовом раздоре
Потоплением грозят.
Кто над бездной власть докажет,
Ярость дикую уймёт
И безмолвием обяжет
Глубину ревущих вод?
Для мятежной их гордыни
Нет препоны никакой…
Сокрушаются твердыни
Перед бездной роковой
Так бунтующие страсти
В сердце пламенном кипят…
Чей рассудок гордой власти
Подчинит их страшный ад?
Чужд границ и мер не знает
Их свирепый произвол:
Запылавши, потопляет
В бездне ярых смут и зол.

Воспоминание

Столицы шумной житель новый,
Чудес я много вижу здесь,
И поражаться всем готовый,
Пред светом ум теряю весь.
Но сердце как-то суеверно
Права заветные хранит
И дружбе света лицемерной
Предаться разом не спешит.
Хоть каждый день, смущенный взором,
Невольно к миру полетев,
Блестящих прелестью, убором
Я вижу здесь роскошных дев,
Хоть каждый день их блещут очи
Передо мной светлее звезд, —
Однако мне в виденьях ночи
Всё снится дева дальних мест,
Тех мест отрадных, где, бывало,
Сиротка утренней порой,
На грудь накинув покрывало,
Бежит с кувшином за водой,
И вот домчится: милым станом
Сгибаясь, черпает в реке,
От вод поднявшимся туманом
Полузакрыта вдалеке;
И вот спешит она в светлицу,
Так восхитительно-стройна…
А я гляжу всё на девицу
Из одинокого окна.

Демон

Ты тих, спокоен, ты молчишь,
В углу задумчиво сидишь,
Чело подёрнуто туманом;
Но вдруг, как чудным талисманом
Внезапно пробуждён от сна,
Встаёшь, бежишь, тебе тесна
Глухая, темная лачуга,
В твоей груди запела вьюга,
Забилась шумная волна…
Как под огнем металла слиток
Сверкает, полон жарких сил,
Так распаял, опламенил
Тебе звучащий сердца пыл
И дум стремительных избыток…
Но кто, скажи, твой дух исторг
Из мрачных уз оцепененья?
Кто сообщил тебе восторг
И бурный трепет исступленья?
Ах, это гость чудесный твой,
Другого мира странный житель,
Дух-чародей, дух-возмутитель,
Гремящий молнией и мглой!
<1842>

Молитва Иверской

Источник отрады священной и чистой,
О жаркие слезы! Без звука, без слов,
Я лил вас пред Образом Девы Пречистой,
Пред Образом древним, что столько веков
Чудесно стоит у заветной твердыни,
И в светлых лампадах не гаснет елей,
И с верой, с молитвами дивной святыни
Устами касаются роды людей.
И в радости сердца, в мечте непонятной,
Я долго пред Образом древним стоял,
И рдел милосердием лик Благодатной,
И трепетным людям покров обещал.
И внутренним голосом нёс я моленья:
О дай, Непорочная, жизни святой,
Дай чистых желаний, дай слез и терпенья,
И дум исступленных мятеж успокой!

Светлое Воскресенье

Среди полун;чи, молчаньем обвитой,
Вдруг Божии церкви прервали покой,
Как свечки затеплились ярко, открыто,
И чудного света оделись игрой.
Но кто же в красу торжества и веселья
Вдруг ;брал святое чело алтарей?
Зачем на них блещут кругом ожерелья,
Цветут золотые гирлянды огней?
Не это ли девы, готовые к браку,
Что всех на пленительный праздник зовут,
С елеем горящим противятся мраку
И в жарких мечтах Обручённого ждут?
Так, это невесты: миг сладостно-дивный
Уж близок… И вдруг загудело… К звездам
Помчался торжественно гул непрерывный,
Могучая жертва хвалы небесам.
И смерти орудия, дочери браней,
Очнулись глубоко, запели огнём,
Свой плеск раскаленный из медных гортаней
Посыпали громко в концерте святом.
И сердце звенит в нас, и движется волос…
И всё, всё слилось, от земли до небес,
В один упоительный, огненный голос:
Распятый Воскрес! Погребенный Воскрес!

Абалак [6]

Чудесное событие, составляющее предмет этих слабых страниц, происходило при Царе Михаиле Феодоровиче и относится к 1636 году. В Абалаке, ныне большом селении, а тогда бывшем безлюдною деревнею, жила бедная, набожная вдовица Мария. Однажды во сне явилась ей Икона Богоматери, от которой она слышала голос: «Встань и объяви людям, чтобы здесь, во имя Мое, построили от усердия своего церковь; так угодно Моему Сыну и Богу». Мария проснулась, но сомневаясь в истине виденного, боялась открывать его. Чрез несколько времени видение повторилось наяву, и в третий раз, когда она сидела в хижине одна, явился ей на воздухе, с Иконою Богоматери, Угодник Николай, угрожая за ослушание гневом Божиим. Упав среди хижины, Мария в страданиях умоляла Богоматерь простить ей безверие; тогда от Иконы послышались слова: трудно ей, и Мария пришла в прежние чувства, а видения уже не было. Она не могла долее утаивать виденного и всё открыла духовнику своему, прося его, чтобы он сообщил о том людям. Но духовник, по недоверчивости, или из опасений, молчал о словах Марии.
Наконец, в четвертый раз, когда она шла из Абалака в Тобольск по житейским надобностям, вдруг на пути поднялся пред нею облачный столп, и в столпе явился опять Угодник Николай, с Иконою Богоматери. Мария остановилась в ужасе. Между тем Святитель говорил ей: «Преступная! зачем не повинуешься судьбам Божиим! Разве хочешь, чтобы за твое ослушание терпели другие? Поди, открой все виденное тобою миру; если же люди тебя не послушают, тогда не ты, а они будут наказаны». Видения не стало. Мария насилу могла тронуться с места, и пришедши в Тобольск, начала всем рассказывать о чудных явлениях. Народ толпами стремился на ее слова и громко благодарил Бога за ниспослание Святой воли. И бедные и богатые, все хотели участвовать в исполнении небесного веления — строить в Абалаке церковь. Поспешно составили план и с благословения архиерея приступили к делу.
Скоро действие Промысла подтвердилось явными чудесами. Один земледелец лежал в тяжкой болезни, лишенный движения. К нему пришел нищий Павел и стал советовать, чтобы он обещался для новой церкви написать Икону Богоматери. Рассказ Павла про явление возбудил в больном чистейшую веру, и он с великой радостью дал спасительный обет. У них речь был поутру, а в полдень расслабленный почувствовал уже облегчение и начал приметно владеть собою. В то же время заказан от него иконописцу Образ Богоматери, и вскоре страдалец, совершенно оправившись, сам пришел за Иконою в Тобольск и поставил ее в Соборном храме, где она была до окончания в Абалаке церкви.


Часть первая

Страну Кучума, край богатый,
Нам Бог чудесно даровал.
Еще спокойствием объятый —
Тот край судьбы Творца читал:
Там пред неверными очами,
Как вестник мощный, роковой,
Вдруг с колокольнями, крестами
Являлся город золотой;
И с высоты внезапным звоном
Дрожащий слух был поражен,
И степь вопила тяжким стоном
И  грозно меркнул небосклон;
Иртыш багр!овел, будто гневом
И роковым позором полн,
И мчался вдаль с унылым ревом,
И тяжко бился грудью волн.
И вот предвестью совершились:
Как непонятный метеор,
Восстал Ермак… Поработились
Нам сонмы чуждых рощ и гор!
Отринул рок мольбы шамана,
Его сковали страх и стыд,
И он в леса, под кров шайтана,
В безмолвном ужасе бежит…
И нет Кучума, нет Искера:
К народам диким, вместо их,
Спешила истинная Вера,
И шум кровавой брани стих.
И вот на лоне разрушенья,
На лоне пасмурных степей,
Уж православные селенья
Стоят — отрада для очей.
И свет блеснул в стране суровой,
И там звучит иной земли
Одолевающее слово,
Там мир и счастие взошли.
И вскоре созданы там были,
Как признак жизни и труда,
Как центр промышленных усилий,
Приюты обществ — города.
Сперва над мирною Турою
Тюмень возвысилась, потом
Тобольск над гордою волною,
Над величавым Иртышом…
И свыше благость Провиденья
Приосеняла и вела
Плод человеческого рвенья,
Новорожденные дела.
Уже Тобольск стоит полвека:
В нем быстро всходят и растут,
И предприимчивость, и труд,
И все успехи человека.
Уже служители Христа,
Дыша для Веры и святыни,
Внесли в далекие пустыни
Изображение Креста;
Уже влекут они к Распятью
Суровых множество сердец…
Как вдруг обрадовал Творец
Мир целый новой благодатью,
Да оживляющийся край
Поймет любовь Его яснее,
Кресту поклонится теплее
Обнимет свет, увидит рай!
Кого ж избрал Он, Правосудный,
Орудьем благости Своей?
Кто Вышней воли голос чудный
Постиг, услышал из людей?
О, простота — удел смиренья,
Удел безвестности глухой!
К тебе слетают откровенья,
Дары Премудрости святой…
В быту сокрытом и убогом
Ты помнишь небо лишь одно,
И между смертными и Богом
Тебе посредствовать дано!..
В одном селе, глухом и скудном,
Был земледелец. Он лежал,
Расслабленный, в недуге трудном,
И скорбно таял, угасал.
К нему однажды торопливо
Приходит нищий... «Брат Ефим!».
Одушевительно и живо
Бедняк беседу начал с ним:
«Молись Творцу: Он даст пощаду.
Он ныне всем послал отраду...
Ты, на одре лежа своём,
Чай, милость Бога уж прославил!
Друг, о явлении святом
Ты слышал?

Е ф и м
Нет, мой добрый Павел!
Никто в мой угол не зайдёт,
Никто не сядет у кровати,
И не протянет мне объятий,
И речь со мной не заведёт!
А сам я... нет во мне движенья...
Куда и как пойду? Скорей
Про чудо Божьего явленья
Мне расскажи и в грудь пролей
Святую радость утешенья!

П а в е л
Узнай. Без дружбы, без родства,
Сокрыта в хижине убогой,
Есть в Абалаке жизни строгой
Одна бездетная вдова.
В трудах проводит дни Мария,
От мира грешного бежит,
И в тишине мольбы святые
Перед Создателем творит.
Недавно, в хижине смиренной,
На ложе тихом и простом
Она дремала легким сном,
И ей, отрадно усыпленной,
Вдруг образ Девы Пресвятой
На светлом воздухе явился
И в вышине остановился
Пред нею с дивной красотой.
Близ Богородицы, блистая,
Лик чудотворца Николая
С Египетской Марией был...
Смутилась робкая вдовица;
В уме нет памяти и сил...
А ей Небесная Царица
Вещает ласково: «Поди
И православным возвести,
Да с верой, с чистыми сердцами
Единодушными трудами
Мне в Абалаке зиждут храм,
И два других по сторонам:
Один во имя Николая,
Другой — Марии, что стоит
Перед тобою... Так святая
Премудрость Господа велит».
Потом сокрылося виденье;
Вдова ресницы подняла
С великим страхом и в смущенье
Встать с ложа долго не могла.
Она как будто онемела,
И чуда сказывать не смела,
Боясь в простой душе своей
Молвы и смеху от людей.
Прошло с тех пор немного дней —
Мария хлеб несла в лачугу;
Вдруг будто облако над ней
Раскинулось... Она с испугу
Упала... видит пред собой
Опять на воздухе в сияньи
Икону Девы Пресвятой,
А Николай — стоит живой
В архиерейском одеяньи...
Он говорит: «Мария, встань;
Небесной воли малодушно
Ты опасаться перестань;
Явися в Божий мир послушно
И людям выскажи тотчас,
Что видела ты в первый раз,
Да знают все!». Мария встала,
Как пробуждённая от сна,
И пред людьми опять молчала...
Вот в третий раз, когда одна
Сидела в хижине она,
Вдруг слышит запах фимиама,
Как от кадил святого храма...
Опять на воздухе пред ней
Явилось знаменье Пречистой;
В одежде яркой и огнистой
Угодник был... С его очей
Текла угроза... Он сурово
Жене вещает: «Для чего
Таишь ты Божеское слово,
Не скажешь миру про него?
Ты понесёшь за ослушанье
От вечной правды наказанье!».
Тут вдруг Марию повело.
Она средь хижины упала...
Тогда, страдая тяжело,
Святую Деву умоляла,
Да ей подаст небесный щит
И грех безверия простит...
Вот слышит голос утешенья
От лика Девы: трудно ей!
Вмиг унялись её мученья,
И чудо скрылось от очей.
Мария встала средь волненья,
Таиться больше не могла,
И чудотворные виденья
Духовнику передала,
Да он откроет их скорее...
Но он увериться хотел
В словах Марииных яснее,
И в мир поведать их не смел.
В четвёртый раз из Абалака
В Тобольск одна Мария шла,
И на пути своём была.
Вдруг посреди густого мрака,
И тёмный столп, как занавес,
Взвился пред нею до небес.
И в том столпе Святая Дева,
И чудотворец, полный гнева...
Изумлена, устрашена,
Остановилася она,
И мук — болезнуя душевно —
Ждала себе. Угодник гневно
Вещал ей: «Грешная жена!
Ещё ль противиться дерзаешь
Небесной воле и вменяешь
Судьбы святые ни во что?
Спеши, открой свои виденья
Всем людям ныне же! Не то
Ты будешь в тяжком расслабленьи,
И в муках Божью благодать
Напрасно станешь призывать.
А если скажешь, и забудут
Твои слова, тогда не ты —
Они терпеть мученья будут
От безрассудной слепоты».
И вдруг видение сокрылось,
И мрак исчез. Марии мнилось,
Что тут прикована была...
От ужаса в ней сердце билось,
Насилу двинуться могла...
Достигла города и с кликом
Там перед всеми начала
Рассказ... В стечении великом
За нею следовал народ,
Крестился, радовался, чуду
Сердечно веровал... И вот —
В домах, на улицах — повсюду
Живая Господу хвала
Из уст признательных текла.
У всех святое нетерпенье
Явилось в ревности своей:
Все люди Божее веленье
Хотели выполнить скорей.
Их на спасительное дело
Архиерей благословил,
И вот уж радостно и смело
Народ к работе приступил...
Уж быстро начали, возводят
Храм в Абалаке, и туда
Из дальних мест толпы приходят,
Чтоб освятиться от труда.
«О друг! Ты весь убит телесно...
Молись Владычице Небесной!
Быть может, веры благодать
Тебя очистит, и покинешь
Ты эту скорбную кровать,
Где в муках медленно так стынешь!».
Так нищий Павел говорил.
Страдалец, вдруг оживший духом,
Ему внимал несытым слухом,
И голос тяжких мук забыл...
Он молвил: «Как теперь утешен
Я безотрадный! слеп и грешен,
Терплю я праведно... мне жить
Уже недолго, может быть...
Всё раб я вечного Владыки —
Он помнит страждущих детей;
Он дал услышать мне, Великий,
Про диво благости Своей!..
И вот, как солнце, предо мною
Стоит Пречистая в лучах
С Младенцем Богом на руках,
С любовью, с ласкою святою!
Как тих и кроток взор у Ней!
И как легко душе моей!..
Теперь воскрес, теперь живу я:
Глаза увидят новый храм...
Пречистой Образ напишу я
И Богу в дар поставлю там!..
И наполнялся благодатно
Страдалец верою святой,
И плакал горько и приятно,
И Богу жаркою мольбой
Высказывал своё желанье...
И в тот же день его страданье
Смягчилось. Легче и свежей
Дышать он начал и сильней
В груди почувствовал биенье —
Помог болящему Господь!
И возвратилося движенье
В его расслабленную плоть.
Тогда, держа обет священный,
Спешил тотчас он заказать
Иконописцу написать
Пречистой лик благословенный.
А сам со дня на день с тех пор
Живее был; яснее взор
Кидал на мир как будто новый...
И вот пришла ему пора:
Вскочил он весело с одра,
Опять и бодрый, и здоровый.
Каким горячим языком
Тогда своё благодаренье
Он изливал перед Творцом!
Опять в нём крепость и терпенье!
Опять он будет над землёй
Трудиться, действовать сохой!..
И вот он быстрою стопой
К иконописцу поспешает
И образ Девы Пресвятой
Берёт на грудь и притекает
С ним в Божий храм... Среди людей,
Среди молитв Архиерей
Икону принял и святою
Сам окропил её водою,
Священнодействуя пред ней.
И все пред Ликом повергались
И с умиленьем прикасались
К нему устами... и Творца
Глубоко славили сердца.
И земледелец исцелённый
Стоял коленопреклонённый,
И, кроме Бога одного,
В себе не помнил ничего...
И все, кто знал его дотоле,
Теперь, взирая на него,
Дивились чудной Божьей воле!

Часть вторая

Стоит пустынный Абалак
На крутизне горы высокой:
В ненарушимости глубокой
Пред ним лесов раскинут мрак…
Вдали громады их одело
Небес туманной синевой;
Внизу шумит осиротело
Иртыш. Он пенится волной,
Невольник грустно-безнадежный;
Давно хребет его мятежный
Рыбак веслом перекрестил
И в волны сети запустил.
Вдруг слава чудного явленья,
Проникнув мир святым огнем,
Глухой приют уединенья
Одушевила торжеством…
Уж быстро начали, возводят
Храм в Абалаке, и туда
Из дальних мест толпы приходят,
Чтоб освятиться от труда.
Какая ревность в их усильях,
Какой восторг в живых сердцах!
Растет, летит как бы на крыльях
Священный труд, ходатай благ!
Грядами кедры вековые
Под звучным пали топором,
И их несут валы седые
К горе крутой — на Божий дом.
И вот на избранной вершине,
Завет и радость племенам,
Чертог молитвам и святым,
Поднялся новозданный храм.
И миг настал, миг вожделенный,
Миг благодатный, неземной:
Дар земледельцем принесенный —
Икону Девы Пресвятой
Повелевает Архипастырь
Несть в Абалак и в новый храм
Торжественно поставить там.
И всё стеклось на праздник дивный,
Живых стремительнее вод,
И звон ликующий, призывный
Благовестит прекрасный ход.
Хоругви тронулись, и вот,
Между безмолвными толпами,
Приосененная крестами,
Икона движется… За ней
Блистая, стражи алтарей
Идут величественным хором;
Идут таинственным собором
И братья-иноки. Гремит
Высоких, мощных гимнов пенье,
С кадил пылающих куренье
Благоуханное бежит…
Идут среди восторгов чистых,
Горит у всех отрадой лик…
Путь пролегал в полях лесистых
Через деревню Шанталык [7] .
В деревне той печали жили:
Там и трудился и скорбел
Простой, безвестный муж Василий —
Он дочь болящую имел.
И дочь одна, зеница ока,
Любовь души, во цвете лет,
Завидно хороша, высока,
Но ей отказан Божий свет:
Её глаза давно страданьем
Поражены, и луч дневной
С своим приветливым сияньем
Ей недоступен, ей чужой.
Пред нею мир глубокой тмою
Подернут весь. Она весною
Не видит прелести цветов,
Ни мглы раскидистых кустов.
И вот узнал отец унылой,
Что Благодатную несут,
И вспыхнул веры чудной силой,
И вмиг забыл печаль и труд…
Спешит во сретенье Пречистой,
И жарко падает пред Ней,
И слезы льет волной струистой,
Молясь Помощнице скорбей:
«О Непорочная, Святая,
Ты жизнь, Ты свет земли и рая!
Дай бедной дочери моей
Увидеть ясными очами
Твой святый Образ, да с мольбами
Она поклонится Тебе…
О, помоги Своей рабе!»
И он исполнился надежды,
Домой торопится… Глядит:
С весельем дочь к нему бежит —
Её болезненные вежды
Открыты бодро и светло…
Василий думает: чт; с нею!..
Дочь кинулась к нему на шею
Целует в очи и чело…
и крепко грудь его сжимая,
«Родитель! — говорит, — сама я
Себя не помню: погляди…
Огонь в глазах, огонь в груди…
Как ты ушел, я у порога,
Вот здесь, тебя присела ждать.
Одна, я думала про Бога
И про Святую Деву-Мать.
И долго-долго я сидела,
Глазами темными смотрела
Вокруг порога моего
И не видала ничего.
И вдруг я слышу пенье, топот…
Ах, это с Образом идут!
И вырвался молитвы шепот…
Не знаю, что со мною тут
Случилось, только я невольно
И дико бросилась к окну —
И чувствую, глазам не больно…
Как будто кто-то пелену
Внезапно скинул с них и светом
Их окатил! И я кресты
И ход увидела… и в этом
Народе Божьем плачешь ты!..
Нет, будь ты нынче весел, ясен,
Как этот день… велик Творец!
О Божий мир! Как ты прекрасен,
Как всё в нем чудно, мой отец!».
Душа Василья замирала…
Он сердцем Господа постиг;
Но радость сильная сковала
Его уста, его язык:
Он ищет слов и не находит,
На дочь, в стесненьи чувств, глядит…
Вот с ней за Образом спешит.
Он в Абалак его проводит…
И там отслужит Пресвятой
Молебен с верою живой.
И чудо новое мгновенно
Проникло набожный народ:
Один другому умиленно
Его в пути передает,
И Образ новым поклоненьем
И новой славою святит…
Но вот пред крестным ополченьем,
Уж Абалак вдали открыт,
И храм высокий, храм нагорный
Светло красуется очам…
И вносят Образ чудотворный
В сень освященную, в тот храм.
О час божественный! Отныне,
В глухом углу, в немой пустыне
Всё живо, звучно… разлита
Блаженной веры теплота.
Сюда, к таинственной святыне,
К мечу житейских бед и зла,
Стремятся волны православных,
И здесь свершаются дела
Чудес бесчисленных и явных…
Один идет на костылях…
Он встал едва с постели, бедный;
Он много лет хирел и чах,
И вот пришел, иссохший, бледный,
К святому Образу воздеть
Свои немеющие руки,
Излить мольбу, свой стон и муки,
И грудь надеждой разогреть…
И будто вдруг бальзам целебный
Коснулся немощных костей,
И с песнью радостной, хвалебной
Идет он в дом — без костылей.
Иной лишен святого дара —
В знакомых звуках изливать
Свой дух и с братьями вещать…
Язык в цепях — какая кара!
Дышать с подобными себе,
Иметь и мысли, и желанья,
И роковые испытанья,
В земной сокрытые судьбе,
И узы вечного молчанья
Печально несть; не в силах быть —
Ни тайной думы, ни страданья,
Ни воли брату сообщить!..
Но вот пред ликом Благодатной,
Немой срывается язык,
И сильный речью, всем понятной,
Он издает восторга клик!
Тот поражен утратой слуха:
Ни ближнего священный зов,
Ни мощный звон колоколов
Дремоту скованного уха
Прервать не сильны… Божьих слов,
Чудесных звуков Откровенья,
Ни утешительного пенья
Не слышит он, когда стоит
Во храме светлом — и закрыт
Ему источник умиленья;
Пред ним ключ радости иссяк…
Но вот пришел он в Абалак
И пролил теплые моленья
И ухо дремлющее вдруг,
Ожив, почувствовало звук!
И годы льются, годы мчатся,
И чудеса Иконы той,
Благословенные, творятся
Неистощимой чередой,
И слава их потоком звучным
Бежит по сумрачной стране,
И благодати хлебом тучным
Сердца напитаны вполне.
И всякий труд людей смиренных,
К высокой вере приобщенных,
Венчают радость и успех;
Восходят чистые желанья,
Цветут и зреют начинанья
Плодом довольства и утех.
И грудь земли, раскрыв умильно
Всю роскошь тайных сил своих,
Выносит пышно и обильно
Дары на нивах золотых…
И зной живых полей не губит,
И злаков молния не жжет
И град стремительный не бьет…
Роса их ласковая любит,
И их урочною порой
Кропить жемчужною струёй.
Но из годов, цветущих счастьем,
Был год суровый для земли:
Весна грустила под ненастьем,
Дожди холодные текли…
Полей затопленного лона
Чуждался спрятавшийся луч,
И не сходили с небосклона
Громады серых, диких туч.
Ревели ветры буйным хором,
Клубили мрак седых небес,
И под ужасным их напором
Срывались пни, ломался лес.
И мстя враждующим восстаньем
За плен бесславный, вековой,
Иртыш катился с клокотаньем,
С угрозой бешеной, слепой…
И воды вздутые надменно
Шли на простор из берегов
И покрывали исступленно
Поверхность пашен и лугов.
И люди чувствовали трепет,
За свой страшилися удел,
Потопа ждали… Скорбный лепет
К Творцу отчаянно летел.
Вдруг Архипастырь повелел,
К отраде всех, как оборону
И щит растерзанной земли,
Ту чудотворную Икону
Принесть в Тобольск — и принесли…
И чистой, пламенной душою,
С благоговейною тоскою,
Мольбы смиренные пред ней
Во храме лил Архиерей…
И в тот же день дожди и бури
Утихли. С девственной лазури,
Из-за бегущих облаков,
Пробился луч, опять готов
Живить, лелеять мир унылый,
И снова прелесть ясных дней
Настала. Схлынули с полей
Ручьи, потоки. Жизнь и силы
Проникли землю, и она
Дышала, роскоши полна…
И признак благости небесной
В святой раскинуты красе,
Созрели жатвою чудесной
Поля, запаханные все.
И скорбь сменила ликованье,
Сердца наполнились отрад…
Те дни святит воспоминанье,
Заветный, сладостный обряд:
Как мир под летними лучами
Заблещет светом и красами —
С тех пор [8]  бывает каждый год
Из Абалака крестный ход,
И Образ, славный чудесами,
В Тобольск приносят [9] , и за ним
С любовью, с трепетом живым,
Народ бежит… И восхищенный,
Выходит сам Преосвященный,
В одежде ярко-золотой,
Навстречу к Деве Пресвятой.
И Образ дивный в храм Соборный
Несут и ставят при мольбах:
Восторг пылает животворный
В кипящих ревностью сердцах!
Все — стар и молод, девы, жёны —
Тут умилительно стоят:
Земные, жаркие поклоны
Пред Богоматерью творят
И непрерывно их моленья
Бегут, как пламенный поток,
Пока святого посещенья
Вдруг не минует краткий срок [10] .
<1841>

Мой домик

Над тихим зеркальным заливом
Стоит укромный домик мой,
Где я в бездействии счастливом
Вкушаю негу и покой;
Где все блаженною свободой
Упоено… Цветет весна:
Я занят светлою природой —
Друзья мне солнце и луна.
Они сменяясь величаво,
Над мирной хижиной моей
Восходят, венчанные славой,
В одежде света и лучей
Когда по темному эфиру
Ночей владычица плывет
И убаюканному миру
Сны очарованные льет,
И лик её трепещет нежно
На лоне зыбкой глубины —
Я созерцаю безмятежно
И мрак, и чудный свет луны.
И мне обильными мечтами
С высот она благотворит,
И сокровенными словами
С юдольным сердцем говорит…
Когда ж пленительным рассветом
Блеснет восточный небосвод,
Я благодарственным приветом
Встречаю солнечный восход;
И гимн услыша, плещут воды
Царю могучему природы,
Всё радо, всё отозвалось
И в песню жаркую слилось…
Подняв из розовых объятий
Зари пылающей главу,
Прекрасен, полон благодати,
Он рассекает синеву.
И луч его ко мне в лачугу
С полей лазоревых летит,
И снисходя к земному другу,
Весь день у смертного гостит.

Город

Когда смотрю, пленен неизъяснимо,
На этот круг бесчисленных домов,
Где жизнь людей кипит неутомимо,
Возросшая под яростью веков,
И вспомню то, как груда этих зданий
Возникла, поднялась и расцвела,
И сколько бед и лютых испытаний
В стенах своих она перенесла —
Тогда я весь дрожу от умиленья,
Тогда я говорю с собой самим:
Так! здесь есть нечто выше разрушенья,
Хоть слитое с ничтожеством земным.

Павлин и Пава

Взор ослепляя красой величавой,
Блещет в цветах, изумрудах павлин,
Гордо разводит свой хвост перед павой,
С перьев льет золото, яхонт, рубин…
Пава ж красуется прелестью скромной,
Ходит пред ним без цветов, без лучей,
Тихо сгорает любовию томной,
Нежная узница нежных страстей.
Дышет она ненаружною славой,
Тайным богатством… Зачем же один,
Взор ослепляя красой величавой,
Блещет в цветах, изумрудах, павлин?
В старые годы, вещает преданье,
С набожным миром сбиралась чета
Праздновать Светлого Утра сиянье,
Радостно встретить Владыку-Христа.
В миг пред Заутреней, в миг вдохновенный
Пава служила павлину; на нем
Бисер сияющий, цвет драгоценный
Так и низала в весельи немом.
Вот уже грудь его, хвост его, шея
Мечутся в радугах… Кончила труд:
Сердце отрадой умильною грея,
Стала рядиться сама она тут;
Голову ярким веночком одела —
Вдруг святой благовест прервал убор:
Пава украситься вся не успела,
Так и осталась без блеску… С тех пор
Дышет она только внутренней славой,
Тайным богатством, а гордый павлин,
Взор ослепляя красой величавой,
С перьев льет золото, яхонт, рубин.

Беспокойство

Зачем на лоне тишины
В беспечности благополучной,
Мы непонятно смущены
Тоской заботливости скучной?
Когда бездействие и лень
Глубоко душу усыпляют,
В дремоте топят каждый день
И мирно жизнь уничтожают —
Какой-то мстительный укор
На сердце падает невольно,
Твердит печальный приговор,
И сердцу тягостно и больно…
И вот, дремоты лишено
И приглашаемое бденьем,
Робеет горестно оно
Пред независимым стремленьем,
Перед порывом неземным,
Пред целью творческой, высокой —
И страждет грустию глубокой,
Изнеможеньем роковым:
Оно и ропщет, и жалеет,
И негодует на себя,
И вдохновения не смеет
Призвать, ничтожность полюбя.
Ему бы нужен праздник духа —
Гульба в пределах неземных,
Пир ненасыщенного слуха,
Пространство звуков золотых;
Но к высотам не могут крылья
Отяжелевшие парить,
И жребий жалкого бессилья
Неметь в оковах и грустить!..
Так лучше, сердце, не смущайся
Пред эхом творческих трудов,
Спи тяжелей, не откликайся
На их изменнический зов!
<1839>

Дума

Что задумала, головушка,
Загадала моя буйная,
Плеч хозяйка разудалая?
Не взяла ль тебя хмелинушка,
Не она ль зеленой чарою
Твои очи затуманила?
И кипучая, веселая,
Ты пошла опять разгуливать
По раздолью мира Божьего
Вольным голубем, лебедушкой,
И с размахами орлиными?
Не опять ли ты, отважная,
В поднебесье путь направила
И сиротствовать в бессилии
Плеча праздные оставила?
Нет, моя ли свет-головушка,
Вольным голубем, лебедушкой
В небе синем не гуляешь ты:
По земле теперь ты носишься,
Как раба земли невольная..
Ах, задумала ты думушку —
Дико бросить свою родину
И по счастие летучее
Мчаться пташкой бесприютною
На чужу-дальну сторонушку,
За луга, поля широкие,
За леса, за реки быстрые,
За крутые горы каменны,
Что к народу незнакомому,
В неизвестные обычаи!
Оттого, моя головушка,
Ты печально опустилася,
Очи светлые потуплены,
Брови темные надвинуты;
Оттого ты, молодецкая,
Не сидишь, как прежде, с удалью
На плечах своих раскидистых,
И раздумать хочешь думушку,
И не хочешь разлучиться с ней!

Титан

Титан-младенец, тяжко связан,
Грустит под сводом душных стен…
За что судьбою он наказан,
За что несет суровый плен?
Но рано ль, поздно ль, грозным взломом
На волю вырвется волкан —
И возмужав, оковы с громом
Уронит мощный великан.
Так сын свободы, сын парений,
Орел свергает мрак сетей;
Так узы рвет окрепший гений
В отваге пламенной своей.

К луне

Дивишь ты, неба дочь, своим очарованьем,
Когда, окружена звездами и сияньем,
Под пологом небес гуляешь, а кругом
Свежо, безоблачно в просторе голубом…
Стыдливо ты плывешь, чиста как голубица,
И смотрит на тебя, любуясь, цвет-девица,
И жертвует тебе мечтатель сна часы.
Но я боготворить готов твои красы,
Когда из-под одежд подвижных тучи зыбкой,
Проглянешь ты на мир серебряной улыбкой,
И ласково поля и холмы озаришь,
Как будто поцелуй невесты подаришь!

* * *

С туч, беременных дождями,
Льются бурные ручьи:
Грусть и сумрак над полями
Обессиленной земли.
Но спешит на смену вёдро
К неприязненным дождям…
Солнце весело и бодро
Вновь идет по небесам.
Благосклонно пламень Феба
Согревает вновь поля,
И глядит на яхонт неба
Восхищенная земля.
Так, изведав ливень бурный
Наводняющих страстей,
Встретишь ты полет лазурный
Плодотворно-ясных дней.
<1842>

Кладбище

Из дебри свой купол подняв к небесам,
В красе одинокой стоит Божий храм.
Он грозный пустынник, он сторож могил;
Его молчаливый приход окружил.
И путь к нему темен, но вечно открыт:
День каждый ему всё прихожан дарит;
День каждый густеет всё роща гробов —
Он всех принимает под верный покров.
И спят его гости в глухой тишине,
И нет отголоска в глубоком их сне.
Но скатится вечер — их дивный покой
Оденется в ужас под черною мглой…
И жизнью каких-то неведомых сил
Чудесно повеет тогда от могил.
Как будто кто сронит с них ношу цепей,
Как будто начнется в них говор костей.
И страшно к местам оживленно-немым
Приблизиться мира созданьям живым…
Но храм пред гробами, храм Божий стоит!
Он мраком и силой и тайной обвит.
Настанет мгновение: вдруг озарён,
Несказанным светом наполнится он;
И старец могучий, в сияньи венца,
Является в храме, и славит Творца,
И поле могил знаменует крестом,
И в сумрак летит его голос как гром:
«Мир вечный почившим, молчанье гробам
«Покой бестревожный холодным костям!
«Ничто да не рушит сон Божьих рабов,
Пока не прогрянет труба с облаков!»

Вавилон

Необузданный и чудный,
Сотворив кумиром ложь,
Город пышный, многолюдный,
Ты ликуешь и цветешь!
Похититель пирной славы,
Нег волшебно-золотых,
Поднял ты с земли дубравы
И висеть заставил их.
Плавать в бездне наслажденья,
В море благ — тебе закон;
Для трудов самозабвенья,
Для любви ты не рожден…
Ты не помнишь, что на свете
Есть другие города —
Братья в скудости, не в цвете,
С горем дружные всегда.
Пусть они, бедами сыты,
Стонут в муках роковых —
Ты, счастливец именитый,
Отвергаешь вопли их;
Кровных чествуя презреньем,
Знать не хочешь нищеты,
И слепым столпотвореньем
Занял руки и мечты.
И Творец тебе не страшен…
Пусть потоп наводит Он,
Ты взойдешь на выси башен,
Занесенных в небосклон.
И хоть шар земной с горами,
С сонмом рощ, полей и нив
Захлебнется под водами —
Нужды нет: ты будешь жив!
<1842>

* * *

День рассеянный, день нестройный
Мною властвует как рабом;
В суете его беспокойной
Я ношусь и кружусь пером…
Нет ни силы в душе, ни воли,
Нет мечты в уме золотой,
Нет на сердце колючей боли,
Нет и радости в нём живой.
Но лишь смолкнет день этот буйный,
И волнами на мир падёт
Сумрак вечера тихоструйный,
И покоем всё обовьёт —
Начинаю я возрожденье:
Грудь колышется и дрожит,
Сердце с силою про мученье,
Про печали мне говорит…
В нем воскреснет мир тайн избр!анных,
И тоскует оно об них,
О привязанностях попранных,
Умилительных и святых;
И раждает в нём скорбь и сладость
Память юности и тех дней,
Как ему улыбалась радость
И надежда в венце лучей!
<1842>

Свет

Сперва с отрадой суеверной
Душа на целый свет глядит
И в простоте нелицемерной
Открытый мир боготворит.
Вся жизнь ей кажется залогом
Блаженства, счастия, мечты,
Весь свет пленительным чертогом
Неизъяснимой красоты.
И в думе пламенно-могучей
Она хотела бы обнять
Весь мир любовию кипучей,
Превознести, облобызать…
О, дайте красок самоцветных,
Одеть всё в радужный покров!
О, дайте песен искрометных,
Лучистых звуков, жарких слов!
Но скоро с чудным обаяньем
Душа расстаться уж должна…
Восторг погас; негодованьем
Воспламеняется она.
Перед ея смущенным взором
Разоблачился этот свет,
Со всем стыдом, со всем позором
Страстей торговых и сует…
О, чем доверчиво пленялась,
Чему восторг она несла,
Какой личиной ослеплялась,
И в чем любовию жила!
И гнев кипящий в ней клокочет:
Надежд отрадных лишена,
Разочарованная, хочет
Изранить черный свет она —
Снять чешую с пифона-змея,
Коварство, хищность обнажить,
Постигнуть ужасом злодея,
Порок и месть оцепенить…
О, дайте метких стрел, могучих —
Мир ядовитый поражать!
О, дайте, дайте молний жгучих,
Перунов огненную рать!
<1842>

Звездочка

Ты, мечтатель грустный, сведал
В небе звездочку, и ей
Подчинил себя и предал
Сны безрадостных страстей…
Смотришь в дальнюю пучину,
В это поле, где она,
Выбрав темную долину,
Блещет весело одна.
Ей подруг-сестер не нужно,
И без них она дивит,
Пламенисто и жемчужно
В отдалении горит.
Восхищен ее сияньем
В тишине святых ночей,
Ты и взором и желаньем
Горячо следишь за ней;
Вознося ревнивый шепот,
Предаешься и мольбе,
Изливаешь тайный ропот,
Шлешь вопросы о судьбе…
Ты твердишь ей то мгновенье,
Как ее обетный луч
Поразил впервые зренье
Сквозь туман вечерних туч,
И на яхонте далёком
Обозначился ярчей,
Будто выглянул пророком
Утешенья, светлых дней!

Воспоминанье

Смиряя тревогу в груди уязвленной,
Задумчиво-грустный, когда-то один
Бродил я в пустыне, в глуши отдаленной,
Меж дебрей туманных, меж скал и стремнин.
В суровой красе предо мной подымались
Громады утесов и шли до небес,
И дико, но голосом тайн откликались
Мне звучные скалы, и дебри, и лес…
Беседовал с ними дневной я порою,
Беседовал с ними во мраке ночей,
И слышал и чувствовал тихой душою
Глубокую речь говорливых ключей.
Но чт; мне вещали те скалы, стремнины?
Какие ронились мне в душу слова?
Ах, это был звук безначальной Причины,
Святой, сокровенный глагол Божества!
И все проникалось там мыслью одною,
Всё громко твердило о силе Творца,
И всё заповедной цвело чистотою —
Нетленным уроком Владыки-Отца…
И в воздухе свято парили станицы
Пернатых — пустыни смиренных жильцов,
И с голосом лебедя речь голубицы
Сливалась в молитвенный гимн средь лесов.
И сладко вздохнул я: в груди облегченной
Опять просиял упования свет,
И я уж не помнил, в отраде священной,
Ни прежней печали, ни прежних сует.

Свидание
(Из Гёте)

Возможно ль, вновь немые руки
Тебя, светил светило, жмут!
О, что за бездна — ночь разлуки,
Какая цепь скорбей и смут!
Так, это ты, струя живая
Моих возвышенных отрад;
Я трепещу пред встречей рая,
Мучений прошлых помня ад.
Когда мир темный в сне глубоком
На лоне Бога жизнь таил,
И в люботворчестве высоком
Бог первый час установил,
И рек — да будет! зазвучало
Тогда болезненное ах!
И мощной бытности начало
Заговорила в пустотах.
Явился свет! Полна испуга,
В пучины ринулася ночь,
И побежали друг от друга,
Разделены, стихии прочь.
Еще не ведая призванья,
Как в грезах диких и слепых,
Мертво, без звука, без желанья
Стремилась каждая из них.
Всё было пусто, непробудно,
Бог в первый раз был одинок!
Тогда зарю Он создал чудно,
И ужас весь пред нею лёг.
Она игрою красок нежной
Мир безотрадный обняла,
И в широте его безбрежной
Любовь и сила ожила.
И жаждет всё неодолимо
С частицей встретиться родной,
И чувство, взор ненасытимо
Стремятся к жизни золотой…
И вот, под вихрем сочетанья,
Слилося всё одно с другим!
Бог опочил от мирозданья,
И мы вселенную творим.
Так, запылав, заря спешила
К твоим устам меня примчать,
И ночь к союзу приложила
Тысячезвездную печать.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

К. К. П[авло]вой
в Альбом

Не блещет столик ваш спесиво
Ни кипарисом, ни резьбой,
Но он альбом красноречивой,
Хоть безответный и немой.
На нем красуется собранье
Любезных памяти вещей —
Сердечных чувств повествованье,
Речь безглагольная друзей…
Дивится взор, вперенный жадно:
Как много сладких знаков здесь!
Как говорит душе отрадно
Их привлекательная смесь!
Но как их звук немой ни жарок,
Меж ними громче и милей
Перо, божественный подарок
Олимпа светлых дочерей:
Вы им прекрасно и законно
Всегда владеете, и нам
Передаете благосклонно
Дум сокровенный фимиам!
<1842>

* * *

Как ветер закрут!ит мгновенно прах летучий,
И вдруг, исполнены отваги кален!ой,
Воинственно начнут накатываться тучи
На своде голубом, одетом тишиной,
И небо сжатое воспрянет, загрохочет,
И вздутая река сердито заклокочет, —
Тогда, неведомой восторженности полн,
Люблю я услаждать мой слух игрою волн;
С благоговением их дико-стройный голос
И гром святых небес ловлю моей душой,
 И в страхе сладостном вздымается мой волос,
И весь я становлюсь дрожащею струной.
Но, после знойных бурь, слезливо и печально
К нам осень тянется… На бледный небосклон
Станицы хворых туч сойдутся погребально,
И в сумрак и в дожди закутается он:
Томят его и скорбь и немощные раны,
Перунов огненных подарок роковой…
По долам широко постелются туманы
И тощая волна подымет грустный вой.
Тогда моя душа с развенчанной природой
Горюет заодно, полна тяжелых снов,
И сердце не дрожит ни силой, ни свободой,
И слух не празднует под музыкой громов.
Но вот летит зима, летит зиждитель-холод;
Водам кует броню его всесильный молот,
И палица его клеймит земли кору,
И блещут на стекле узоры поутру.
И снежные валы, восстав, кипят сурово,
И рощи, без одежд, свое заводят слово…
Тогда я восхищен и жизни снова рад!
Раскинется везде торжественность и воля:
Разгульем удалым гудят равнины поля,
И длится между скал борея перекат…
И этот гордый шум, холодный шум погоды,
Мне кажется лихим веселием природы
И смехом праздничным над бурями тех дней,
Как вспыхивала твердь от молнийных огней!
Не так же ли трунит и опытная старость,
Когда заснет огонь бунтующих страстей,
Когда умолкнет их слепая блажь и ярость
И грудь не закипит опять от их ключей?
<1842>

Смертному

Не сетуй, смертный, вольнодумно,
Что жизнь мятежная твоя
Без цели реет слепо, шумно
В широком поле бытия;
Что ты кружишься легким пухом,
Не зная около чего…
Угомонись скорбящим духом,
Не мучь рассудка своего!
Взгляни на мир: не так ли мчатся
Под небосклоном облака —
Придут, нависнут, удалятся,
И вновь летят издалека?
Кто их для вечного убранства
Задержит в небе голубом?
Земля, игралище пространства,
Сама верт!ится колесом;
И тверди гордые светила
Обречены на быстрый ход;
Круговращательная сила
Весь поворачивает свод.
И ты, мгновенного призванья
Мгновенный сын, ту ж долю знай,
Вертись… и череде созданья
Противоречить не желай!
Среди бессонного круженья,
Среди превратностей дыши,
И пей струю самопрезренья
В холодной горечи души!
<1842>

Слезы

Девственно-чистые,
Слёзы струистые,
Грустный приветствует вас!
Полный томленьем,
Он с наслажденьем
Льёт вас потоки из глаз.
Вашею силою,
С жизнью постылою
Вновь примиряется он;
Вы облегчаете,
Вы утоляете
Сердца страдальческий стон.
Так мне, забытому,
Горестью сытому,
Плакать — веселье одно;
В тайном мучении
Слез упоение
Мрачному сердцу дано…
Падайте ж, слёзы, вы!
К юности розовой
Душу стремите вы вновь;
Радость являйте мне,
Чувствовать дайте мне
Первые сны и любовь!

Пробужденье

Замыкая полночных светил хоровод,
Вестник утра, горит люцифер средь высот.
Он роскошно над сонной моей головой
Сквозь окно сыплет свет бриллиантовый свой;
Он жемчужными искрами будит меня
Встретить близкое пиршество нового дня.
И, покорный призывному блеску его,
Я встаю торопливо от сна своего…
Но какие заботы, какие мечты,
Утра вестник святой, озарил во мне ты?
Неизменный далеко есть друг у меня:
И при сумраке ль ночи, при свете ли дня,
Про него я наполнен мечтаний и дум,
Без него не отраден и утра мне шум…
Знаю, там, в одичалой, глухой стороне,
Он, мой верный друг, помнит, болит обо мне;
Знаю, в жажде свиданья, пронзенный тоской,
Он несется оттуда — обняться со мной…
И ретивые кони теперь сквозь леса,
Сквозь пустырь его мчат, и над ним небеса,
И в глазах, замыкая светил хоровод,
Вестник утра, горит люцифер средь высот,
И приветно над томной его головой,
Как и мне сыплет свет бриллиантовый свой.

Обращение

Буйной мудрости внушеньям
Долго, долго я внимал,
И подвластный заблужденьям,
Храмы редко посещал;
Не боялся жертвы скудной
Пред богами приносить…
Но теперь, согретый чудно,
Ложный путь спешу забыть.
Вижу: царь долин безбрежных,
Раздирая бурный свод,
На конях перунобежных
Зевс несется средь высот…
От громов его пучины,
Стикса берег роковой
И Атлантских гор вершины,
Содрогаясь, мечут вой.
Вижу, есть рука, что в чине
Всё содержит и ведет,
Что ругается гордыне,
На смиренных славу льет.
Распустив над миром крылья,
Счастье быстрое летит,
Тем несет дары обилья,
А у тех отнять спешит.

Русское вино

Здравствуй, Русское веселье,
Здравствуй, Русское вино,
Православное похмелье,
Чаш потопленное дно!
Ты по юношеским жилам
Влагой крепости бежишь,
И к былым, каленым силам
Грудь увядшую стремишь!
Как возникли дни отчизны,
Кто из Русских чад, любя
Свой предел без укоризны,
Не отведывал тебя!
Кто в пылу борьбы кровавой
Дрался н;-смерть, и не пил?
Кто, приветствованный славой,
Чаш не пенил и не бил?
Ты ли, П е т р, титан могучий,
Перед кем земли родной
Расступился мрак дремучий,
Рухнул сон наш вековой —
Ты ль не помнил круговую,
Как злодеев поражал,
Как надменность роковую
Карла буйного смирял?
Нет, объят хмельным порывом
Полубожеской мечты,
Пировал и новым пивом
Угостил Россию ты.
И с твоей кипучей браги
Разгулялася она,
Сил зеленых и отваги
Пламенеющей полна!
Ты ли, чудный Ломоносов,
Сын убогий рыбака,
Непонятный для вопросов
И бессмертный для венка,
Ты ль не ведал чаши мирной,
Как науку пожинал
И с торжественностью пирной
В небо крылья простирал?
Нет, паря к богам и свету,
Знал ты с творчеством вино;
Ты повел к живому цвету
Слова Русского зерно…
И в просторе дня широком
Поднялось оно, и бьет
Винограда жарким соком,
И горит, и каплет мед!
Слава Русскому веселью,
Слава Русскому вину,
Православному похмелью,
Чаш потопленному дну!
Искони оно по жилам
Влагой крепости бежит,
И к былым, каленым силам
Грудь увядшую стремит!

Поэт

Не блещет в очах его свет вдохновенья,
Поник он угрюмо туманным челом,
И смотрит на арфу с тоской отвращенья,
И струн потревожить не хочет перстом.
Он помнит, он помнит их сладостный гром
И звуков потоки, быстрей водопада
Летевшие с арфы послушной в те дни,
Когда в нем кипели восторг и отрада
И теплились ярко святые огни…
Но где ж те мгновенья? исчезли они.
Душа онемела, душа одичала
И скорбью ничтожества тяжко болит;
Напевы затихли, струна замолчала,
И мрачный певец, пустотою убит,
С презреньем и гневом на арфу глядит…
Ее уж не хочет он видеть святыней,
Залогом прекрасного в мире земном,
А дико твердит ей: на что мне ты ныне,
С лукавой изменой, с предательским сном?
Так жрец, приносивший дары всесожженья,
Глядит с отрицаньем на жертвенник свой,
Лишенный огня и святого куренья,
Осыпанный пеплом, охваченный мглой…
Он видит — уже не воротится пламень,
С его алтаря улетевший к богам,
И шепчет в тоске: не разбить ли о камень
Тебя, на котором потух фимиам?

К. К. П[авло]вой

День благодатный, день рожденья
Вы огласите звоном чаш!
Явлюсь ли с данью поздравленья
Я без стихов на праздник ваш?
И вот что сердце вам лепечет:
Да ниспошлет на вас Зевес
Лет столь же много, сколько мечет
В грудь вашу звуков от небес!
Да полны помыслов блаженных,
Неистощимых и живых,
Стихов простых, стихов смиренных
Не забываете моих!
Мой жребий мрачен и ненастлив,
Никто мне в мире не родня;
Но я прославлен, горд и счастлив,
Когда вы хвалите меня.
1840, июль.

Буря

Стоит гроза над тёмным лесом,
В реку удалый ветер бьёт,
И под свинцовым туч навесом
Непроницаем небосвод.
И стонет лес, и поле воет,
Утесы в зареве громов,
И берега теснит и роет
Неукротимый бой валов.
И в темном лесе ворон чёрный
На сосне дряхлой и нагой
Сидит, внимая гул задорный
Грозы веселой, молодой.
И глаз его, сверкая, бродит
По груде пней, среди стремнин…
Не чары ль ворон производит,
Не он ли бури властелин?
И размахнув крылами живо,
Под скрып дерев и трепет скал,
Вот с мрачным коршуном ретиво
Перекликаться ворон стал:
«Скажи, куда свои полёты
Стремил ты нынче, серый брат?
С лихой и доблестной охоты,
Чай, воротился ты богат!
Не видно ль где кровавой брани,
Не слышно ль голоса мечей?
Уже давно не брали дани
Мы с человеческих костей!
Или раздор, пылая веки,
Снял с мира грозную печать,
И не хотят уж человеки
Один другого пожирать?
— Везде блуждал, везде летал я,
Как демон грустен и несыт;
Но крови следу не сыскал я —
Война приветливая спит.
Не видно в чистом поле брани,
 Не слышно голоса мечей,
 И верно, долго тучной дани
Мы не возьмем с людских костей! —
«Нет, серый брат! я чую радость,
Я вижу трупы вдалеке,
И крови лакомая сладость
Кипит на жадном языке.
Недаром лес завыл дремучий,
Смутились твердь и лоно вод…
Ведь это брани дух могучий
Предначинает свой полёт.
«О, скоро вспыхнет сечь пыланье,
Заговорит войною мир;
Насытит смерть свое алканье,
Созреет нам роскошный пир.
И мы помчимся в сонме диком
Туда, где тешился булат,
И жатву плоти встретя с криком,
Отслужим свой над ней обряд!»

Вечер

С насыщенных светом лазурных долин
Скатился венчанный небес исполин,
И в двери востока, наместник готовый,
К нам шествует месяц; а запад лиловый
Сияньем вечерней звезды освящён:
Горит провозвестница мглы и заката,
И жаром и негой волшебной объята,
К земле опускает свой девственный трон.
Пойду любоваться вечерней звездою,
И месяцем ясным, и ласковой мглою:
Но слышу — кругом суетится народ,
И вторится говор нестройных забот…
А я, вдалеке от черты многолюдной,
В покое глубоком, в тиши непробудной
Привык любоваться вечерней звездой,
И месяцем ясным и ласковой мглой;
Привык их встречать одиноким приветом
На холме кремнистом, в мох дикий одетом,
И радовать сердце, в истоме тоски,
Задумчивым хором пустынной реки!

Примирение

Не бунтуй, душа, напрасно,
Прекрати с людьми войну,
 Проповедуй громогласно
Золотую тишину.
Чт; в мучительном раздоре?
Он преследует, томит,
Он питает наше горе,
Но отрадой не живит.
Если видишь в людях глупость,
Смесь невежества и зла,
Обвиняй природы скупость,
Что даров им не дала;
Не дала им разуменья,
Целомудренной мечты
И священного стремленья
В мир изящной красоты!

Иван Великий

В кругу очертясь заповедно-твердынном,
На холме великом, на холме святом,
Царей православных жилище старинном,
Он стал и вознесся к эфиру челом;
В эпоху тревог и печали народной,
В дни голода вырос… недаром он тощ!
И веет с чела его мглою холодной,
И в нем откликаются воля и мощь.
Горит и красуется сторож могучий,
Сокровище взору, источник мечтам,
И волны молитв и громовых созвучий
От купола яркого мчит к небесам.
Он к Богу взывает, как Веры посредник,
И смотрит на мир с рубежа облаков,
И дней безграничных державный наследник,
Смеется полету голодных веков.

Из Гейне

Завешен снегом, кедр высокой
На темном севере стоит,
И клонит сон его глубокой,
И в тяжком он покое спит.
И снится кедру пальма: снится,
Как безотрадно там, вдали,
На юге пламенном томится
Она, страдалица земли.
<1839>

Пристань

Я с волнами жизни смутной
Долго справиться не мог;
Вот у берега приютно
Стал мой трепетный челнок…
Благодатную свободу
Сердце чувствует вполне
И любить одну природу
Предлагает ныне мне.
Время детских заблуждений,
Своенравного огня
С вихрем ярых потрясений
Пронеслося для меня.
Всё, что прежде волновало,
В сердце врезывая страсть,
Надо мною потеряло
Чародейственную власть.
И под гнетом непогоды
Тяжко стонут ли моря,
И дрожат ли неба своды,
Молний заревом горя:
Перед ними ныне смел я
И могуществен стою,
Их тревоги, мглы и стрел я
Не пускаю в грудь мою.
Переложения из Библии
Премудрость
Краше перла, изумруда,
Чище солнечных лучей,
Где живет она, откуда
Вечный свой струит елей?
Бездна молвит средь кручины:
Нет премудрости во мне;
Откликаются пучины:
Нет её на нашем дне.
Безгранично-величава,
Утаилась от земли.
— Нам её гремела слава —
Смерть и пагуба рекли.
Только мира Вседержитель
След премудрости постиг,
Безначально к ней в обитель
Прежде вечности проник.
Сам Он, полный провиденья,
Поднебесную блюдёт,
Знает чин всего творенья,
Вихрей вес и меру вод!

Оборона

Кто живёт, молясь и веря,
Чужд бедам он роковым;
Сталь врага и зубы зверя
Притупятся перед ним.
Он пройдет сквозь вихрь и пламень,
Сквозь ревущий ураган;
За него гора и камень
И бездонный океан!

Наитие

Не опыт смертному дарует
Блаженной мудрости удел,
И не седины знаменует
Краса высоких чувств и дел;
Нет, с ранних лет нам есть Учитель,
Его глагол непобедим:
Сам дивный веет Вседержитель
На нас дыханием святым!
Так, в цвете юности незрелой,
Я полон истин неземных,
И сердце жаждет речи смелой,
Бунтуя в персях молодых.
Изнемогаю, весь убитый
Души глубоким торжеством,
И грудь моя как мех, налитый
Огнеклокочущим вином;
И я уста открою шумно,
И реки слова источу…
Не постыжусь людей безумно
И пред лицом не замолчу!

Сетование

Точат плоть мою болезни,
В сердце лютый скорпион…
Проклят будь навеки, исчезни
День, когда я в свет рождён!
Да пожрет ту ночь пучина,
Мрак и смерть, когда рекли:
Вот еще приносит сына
Естеству жена земли!
Да не вспомнит ночи этой
Мироздатель никогда;
Кто ей друг, тот вечно сетуй
В бездне горя и стыда.
Да померкнут и в гробницы
Лягут звезды ночи той,
И она красы-денницы
Не дождется в скорби злой!
Потому что не закрыла
Чрева матери моей,
Не стоптала, не разбила
Чашу мне посланных дней.
О, зачем, едва зачатый,
Не погиб в утробе я!
Для чего меня взяла ты
На колени, мать моя?
Для чего сосцы кипели
Мне отрадным молоком?
О, зачем я в колыбели
Не заснул могильным сном!
Стон и жалобы волнами
С уст моих бы не текли…
Я бы спал теперь с царями
И с могучими земли.
В мире том гроза и ярость
Бурных душ утолены,
Отдыхают труд и старость
Под крылами тишины.
О, зачем детям мученья
Небеса кидают свет
И не рвут скорей теченья
Жизни, полной слез и бед!
Кто здесь ищет, будто клада,
Мглы и сени гробовой,
Не летит к тому отрада —
Смерть, дающая покой.

Свидетель

И день и ночь я лью стенанья,
Но ты, земля, их прочь гони,
Окаменей для состраданья
И слух бесчувственно сомкни!
Мне есть Внимающий, Кому я
Несу печаль души моей,
Пред Кем, растерзанный, точу я
Бессонно-жгучих слез ручей!

* * *

Бог нас проводит чрез горнило
Злых испытаний, чтоб сердца
Крепчали мужеством и силой
И рделись верой до конца.
Его ль пути, как наши, слепы,
И Он ли в гранях скован был?
Произнесет ли суд нелепый,
Кто землю с небом сотворил?
Когда святое дуновенье
Удержит в пламенных устах —
Поникнет всё в одно мгновенье,
И мир уляжется во прах!

Псалом на Голиафа

И юн, и мал пред всеми был я
В дому отца, и по полям
Овец смиренных предводил я,
Душою тих и кроток сам.
Мои неопытные руки
Орган составили, и я
Перстами ткал на струнах звуки,
Мирозиждителя хваля.
Но кто души восторг умильный
Домчит к небесной вышине?
Услышит Сам его Всесильный!
Послал Он вестника ко мне…
И принял я елей избранья,
И чудно взят был от овец,
 Чтоб оправдать знаменованья
И на чело надеть венец.
Моих великих, славных братий
Господь любовью не венчал.
Мне бурю идольских заклятий
Язычник страшный изрыгал…
Но он у ног моих застынул:
Я вырвал меч из рук его —
И с головой безумца скинул
Позор с народа моего!

Псалом 8

О Ты, что держишь скипетр вечный,
Кто сил Твоих измерил вес?
Их не обнимет бесконечный
Простор пучин и глубь небес.
Ты в грудь младенцев безглагольных
Вложил восторг, и потекла
Из уст их дивно-богомольных
Благоуханная хвала.
Взгляну я, трепетно-мятежный,
На полог неба голубой,
На звезды, месяц белоснежный,
На всё, что создано Тобой;
И цепь великую творенья
Я вижу… Чт; же сын земли,
Над кем, Создатель, попеченья
Незримо носятся Твои?
Немногим, Боже, ограничил
Ты против ангелов его,
Дарами, славой возвеличил,
И вверил ключ ему всего…
Он царь земли — его рукою
Утишен бурный пыл зверей;
Он выше туч ступил пятою,
Похитил таинства морей.

Из Соломона

«Печален, мал путь жизни нашей,
Рекли неправые сердца:
И человеку с горькой чашей
Нет избавленья от конца.
Где провозвестник доли тайной,
Что скреплена могильным сном?
Мы рождены темно, случайно
И вновь к ничтожеству пойдём.
Лишь дым и призрак в нас дыханье,
А слово — сердца гул слепой;
Внутри замрет огня мерцанье,
И тело — пепел гробовой;
Подобно капле, разольется
Наш дух, а имя и дела
Как бы падут на дно колодца:
Их осенить навеки мгла.
И рухнут наши дни уныло,
Слетят, как утренний туман,
Почуя жаркое светило,
Слетает с дремлющих полян.
Так! наша жизнь подобна тени;
Бесплодно спрашивать хотим…
Возврата нет из мрачной сени,
И смерти путь неизбежим.
Пойдем же вслед за нашим мигом,
Пойдем в цветущий неги сад;
Земным не связанные игом,
Потопим дни в реке отрад.
Устроим пир чредой желанной,
Грудь соком знойным напоим,
И обольем благоуханно
Чело елеем дорогим.
Да не напрасно в бездну канут
Рассвет и краски бытия;
Возложим, прежде чем увянут,
Мы плющ и розы на себя.
Везде оставим ликованья
 И шумной радости печать;
В них тайна здешнего призванья,
Земли венец и благодать.
И понесет от нас убогий
Позор с насильем роковым;
Мы презрим старца лепет строгий,
Вдовицы слез не пощадим.
И мужа правды медом лести
Угомоним коварно мы,
И сбережем его для мести,
Для адской гибели и тмы.
Затем что нас он порицает,
Деяний тусклых не любя,
И суеверно величает
Господним отроком себя.
Его стези, его укоры
Нам ядовитей клеветы;
И снесть не могут наши взоры
Его угрюмые черты.
И мы направим хищно руки
Против докучного врага,
И вкусит смерть, позор и муки
Упрямый Господа слуга.
Тогда, в кровавое мгновенье,
Мы взвесим легче и ясней,
Сколь неподвижно в нем терпенье
И глухо сердце для страстей!»
Рекли питомцы преступленья
В змеино-демонской мечте,
И тайн высоких Провиденья
Не отгадали в слепоте;
Разбили чистое желанье,
На доблесть подняли мечи,
Добру отвергли воздаянье,
Сорвали с мужества лучи.
Нет, не на тлен и скоротечность
Бог человека сотворил;
Он дал ему права на вечность
И в нем Себя изобразил.
Но смерть губительным влияньем
Сил черных в мир занесена:
Кто обречен ей достояньем,
Того в свой зев берет она.

Из Соломона

Причастный гроба узам чёрным,
Первосозд;нного я внук:
На землю пал зерном покорным
И издал плача грустный звук.
С целебным соком наслажденье
Доил мне матерний сосец…
Всем одинаково рожденье,
Всем одинаков и конец.
И к Небу я мольбой смиренной
Воззвал, на тяжкий зрея путь,
И дух Премудрости нетленной
Наполнил сумрачную грудь.
В огне святых её глаголов
Душа растаяла моя,
И выше скиптров и престолов
Ее почтил в отраде я.
Пред ней земные украшенья
Как прах, рассыпанный у ног;
Безцветны яркие каменья,
А груды золота — песок.
Я не алкал красы телесной,
Упругих мышц — её просил
Затем что луч её небесный
Творец изащества и сил.
И вот рекой с её дарами
Ко мне сокровища пришли;
Стоят богатства пред очами,
Как дань услужливой земли.
Облекся я порфирной властью,
Уснул на радужных цветах…
Премудрость дверь к живому счастью,
Алтарь щедрот, царица благ.
Как тать, ее безвестным кладом
Я не запру в груди моей;
Но брызну мощным водопадом
В ненапоенный слух людей.
Мне дал восторг и звучный лепет
Сам Бог, премудрости Отец…
В Его руке уст наших трепет
И струны чуткие сердец.
Он дал мне знать ход мира дивный,
Законы движущих Им сил,
Времен порядок непрерывный
И вечный быт и чин светил;
Дал ведать бурь напев угрюмый,
И бессловесных дикий нрав,
И человеческие думы,
И жизнь дерев, и свойства трав.
И что вещает взору явно,
И что молчит среди завес,
Всему наставила державно
Меня Премудрость, мать чудес.
Живет в художнице высокой
Дух — рая чище и святей,
Всё проницающий глубоко,
Сходящий молнии быстрей.
Как Божьих тайн и дел начало,
Премудрость правит всем одна,
И славы Творческой зерцало,
Пророков движет грудь она.
И звезды в прелести полночной
Пред нею тусклы, бледен свет;
Сменяет солнце мрак урочный,
Ей никогда заката нет.
Она лишь миру совершенство,
Всему, что создано, венец;
Как безначальность и блаженство,
Сам возлюбил ее Творец.
И нашу плоть она с терпеньем
И дух наш с святостью дружит,
И целомудренным смиреньем,
И правдой, мужеством крепит.
И если смертный полн желаний
С чудес и тайн совлечь печать,
И сокровенный смысл гаданий
Разоблачить и прочитать:
Она лучом своих наитий
Везде ему покажет свет
И развернет чреду событий
В пучинной будущности лет
Ее искал, ее избрал я
Себе невестой с юных дней,
Сует владычество попрал я
И сердцу жить назначил с ней.
Я верил, будет мне подруга
И вождь она в трудах земных,
Целитель скорбного недуга,
Бальзам печалей роковых.
В союзе с нею мне народы
Дадут высокой славы чин;
Мои младенческие годы
Похитят почесть у седин;
И в круг бесед людских на пренье
Я победительно войду
И сердце сильных в изумленье
Могучим словом приведу.
И если стану я молчанье
Хранить, объятый роем дум,
Все погрузятся в ожиданье,
Прерву докучный слуху шум;
И если речь моя широко
И звучно будет пролита,
Все, подчиняясь ей глубоко,
Положат палец на уста.
И в сень могилы путь не страшен,
Когда Премудрость мне покров;
Ее величием украшен,
Жить буду в памяти веков.
И вразумит меня верховно
Людьми господствовать она,
И покорятся безусловно
Мне стран безвестных племена.
И содрогнется злой мучитель
От метких стрел речей моих;
Я в брани буду сокрушитель,
А в мире благостен и тих.
Войду без смут в мои чертоги,
Почию с гостьей неземной…
О, с нею нет душе тревоги,
С ней беспечальность и покой!

Из Моисея

Склоните к смертному вниманье,
Небес лазурные поля!
Да слышит уст моих вещанье
С морскими безднами земля!
Да ниспадут мои глаголы,
Как сладкошумный дождь из туч,
Как с крутизны летит на долы
И землю бьет гремучий ключ!
Душою, полной умиленья,
Я имя Господа призвал:
Ему настройте песнопенья,
Курите жертвенник похвал!
В делах творенья возвеличен,
Он любит истины печать;
Его суд грозный безграничен,
Неизмерима благодать.
Но, дети Божьего призванья,
Попрали вы Его наказ…
Род буйный! Это ль воздаянье
Творцу, спасающему вас?
Куда влечетесь безрассудно,
Против Кого ополчены?
 Не Он ли ваш Отец, Кем чудно
И жизнь и счастье вам даны?
Окиньте зоркими глазами
Первоначальные века;
Пусть пронесется перед вами
Людей и времени река;
Спросите тех, кто вас родили,
Пролейте слово к сединам —
И чудодейственные были
Заговорят глубоко вам.
Когда, рассеяв поколенья,
Всевышний ход устроил им,
Он поручил законы бденья
Над ними Ангелам святым;
Себе ж, как жребий невозвратный,
Один лишь род избрал во власть —
И был Израиль благодатный
Творцу возлюбленная часть.
Его Он поднял от бессилья
И в даль заветную повел,
Как с торжеством приняв на крылья
Своих птенцов несет орел.
Его насытил Он в пустыне
И спас от жажды и препон,
И перед ним погряз в пучине
Конегонитель Фараон.
И вел Создатель чад избранных,
Лия на них щедроты дождь,
И землю благ обетованных
Открыл очам их Крепкий Вождь…
И тук овец они вкушали,
И гроздий кровь и дар полей,
И камни мед им предлагали,
И скалы капали елей.
И полон жизни, пресыщенный,
Иаков Небу изменил,
Поколебался, вожделенный,
И Бога спасшего забыл.
Желаньем суетно-кичливым
Он растоптал Еговы храм;
Принес богам чужим и лживым
Клятвопреступный фимиам.
И от изменников сурово
Лик отвратил Господь и рек
В пыланьи ревности громовой
«Неблагодарен человек.
Да отягчит же казни мера
Сынов, отринувших Творца;
Не водворяется к ним вера
В окамененные сердца.
Вспылав, раскатится до ада
Огонь от ярости Моей;
Под ним растает гор громада,
Истлеет жизнь и плод полей.
И соберу на род лукавый
Дни, закаленные в бедах;
Всех обесчадит меч кровавый,
От алтарей погонит страх.
Рассею их, и с содроганьем
Их жребий память сохранит… —
Где эти боги, упованьем
Которых сердце ваше чтит?
Вы ели жертв их тук обильный,
Вы наполнялись их вином:
Да оживут и вас всесильно
Покроют ласковым щитом!»
Хвала Творцу! Им век держимый,
Ты с плеском радуйся, эфир!
Не умолкайте, херувимы,
Блажить престол Его и мир! —
Вам нет стыда, вам нет печалей,
Чьи верой теплятся сердца…
А вы, отступники Скрижалей,
Вы ждите страшного конца!

Из Иова

Сквозь туман, грозой кипящий,
Бог перунами сверкал
И глагол громозвучащий
Необъятно простирал:
Кто ты, муж земной юдоли,
Бога смеющий винить
И гордыню дум и воли
От Него хотящий скрыть?
В ризу крепости и славы
Облачись, питомец лет;
Стань, как царь, с жезлом державы;
Я спрошу, ты дай ответ.
Где ты был, когда паялась
Толща сумрачной земли?
В грани кем она стеснялась,
Кто ей строил вереи?
И на чём её подпоры
Стали тяжкою пятой?
Кто морям склепал затворы,
Очертил их бег слепой?
Кто раскинул над зыбями
Неветшающий покров,
Опоясал их шатрами
Из туманов и паров?
При тебе ль родился ярко
Утра свет, любовь очей,
И заря вспылала жарко,
Предводительница дней?
Ты ль, творя природы зданье,
Чин существ установил,
В бездыханность влил дыханье,
В пепел слово заронил?
Иль спустился ты в пучины,
Их разгрянул и сомкнул?
Стал на звездные стремнины,
Твердь и тартар пошатнул?
Где, скажи, обитель света,
Мглы и ночи колыбель?
Покорил ты бурю лета,
Унял зимнюю метель?
Кто стремительные грады
С туч бросает, как свинец?
Где снегов таятся клады?
Кто росам, дождю отец?
Чья рука весёлым злаком
 Наготу пустынь живит,
Рядит в мох покрытый мраком,
Неприветливый гранит?
Иль прочтёшь небес таблицы,
Их изменишь череду
И притянешь за косицы
Ты вечернюю звезду?
Кто как чашу опрокинул
Над землею неба свод
 И на нём сложил и двинул
Облаков летучий ход?
Ты ли грозное желанье
Львов пустынных утолил?
На тебя ли упованье
Ставят тигр и крокодил?
Кто в глуши трущоб унылых
Пищу ворону даёт
И птенцов его бескрылых
Пеленает и блюдёт?
Ты ль бесстрашием и рвеньем
И красой венчал коня,
Налил грудь его кипеньем,
Бурей силы и огня?
Посмотри: он, чужд печали,
Бьёт копытом по земле,
Не уклонится от стали
И ругается стреле.
И твоей ли волей твёрдой,
Полюбив надземный дол,
С торжеством, с отвагой гордой
В небе носится орёл?
Беззаботливо-широко
Распростёр он крылья там
И стремит навстречу око
Ослепительным лучам.
И зацепишь ли ты !удой
И запрёшь ли в тенета
Вод земных царя и чудо,
Неприступного кита?
И ему рукой надменной
Ты предпишешь ли закон;
И попросит ли смиренно
У тебя пощады он?
Полон славы, полон силы,
Узы станет ли терпеть?
Как канат в нём свиты жилы,
Рёбра — кованая медь.
Не услышит наводненья,
И потоп ему мечта;
Примет шумное стремленье
Целых рек в свои уста.
Он взыграет, и трепещут
Недра влажной глубины;
Как денница, очи блещут,
Бурным светом зажжены.
Из ноздрей горящих клубом
Раскалённый пар бежит;
Под его свинцовым зубом
Череп скал не устоит.
Водворяется свирепо
На гранитных персях мочь;
Перед ним всегда и слепо
Ходит пагуба как дочь.
Дух его — растущий пламень,
Разрывающийся гром;
Сердце, твердое как камень,
Будто наковальня в нём
Спит на остриях подводных,
И сокровища, как прах,
Без числа под ним в холодных
Раскидались глубинах.
И встаёт от ложа с пиром,
С вечным жаром великан:
Как сосуд, налитый мvром,
Кипятит он океан.



СТИХОТВОРЕНИЯ,
не вошедшие в сборник 1843 года



На прибытие в Тобольск Государя Наследника

Шум радости, порыв движений!
Восторг везде заговорил!
Какой животворитель-гений
Внезапно всех одушевил?
Какими чудными огнями
Зажглась на Севере заря?
Явилось солнце перед нами,
Наследник, первенец Царя!
И слух дрожит, и сердце тает!
Мы гостя царственного зрим!
Не сновиденье ль обольщает
Сердца событием таким?
Не чародей ли наши взоры
В могучий фокус погрузил,
Прочёл тихонько наговоры
И чудом вдруг обворожил?
Далече Севера столица,
На рубеже утверждена.
Снегов старинная царица,
Сибирь дика и холодна…
Могла ль державное вниманье
Страна туманная занять?
Могла ль, тая свое желанье,
Высокой чести ожидать?
Дни вожделенные созрели…
Неслася быстрая молва,
Из уст в уста стрелой летели
О дивной новости слова.
И вот Сибирь, смутясь, трепещет,
В весенний праздник убралась,
И гостю царственному плещет
Как жениху, развеселясь!
Ты на нее, в мечтах избранных,
Державный Отрок, не взирай
Как на страну людей изгнанных,
Как на презренный ссылки край!
Нет, полюби её душою
Как землю Русскую твою;
Ах, назови её родною
Как дочь, как отчину свою!
В ней есть, живёт святое бденье,
К Престолу верностью дыша;
Есть то же Русское терпенье
И та же Русская душа.
Есть очи с жаркими слезами,
Есть чувством движимая кровь,
Есть неразлучная с сердцами
К Царю могучая любовь!
Русь необъятна, Русь велика!
Бог предназначил ей греметь!
Ты хочешь, будущий владыка,
Её все части обозреть;
Изведать их прямые свойства,
Постигнуть, отгадать вполне
Цепь отношений и устройства,
Чем тайно связаны оне!
Благоволит тебя Россия!
Иди же, красная звезда,
Обрадуй области родныя!
Тебя встречают города.
Расти, надежда, цвет Державы,
Народный дух возвесели,
Мужай для подданных и славы,
Будь полубогом на земли!
<1837>

Прощание с родиною

Сжат холодом зимним в доспехах кристальных,
Гуляка степей беспредельных, Иртыш,
Ещё ты не скинул пелен своих спальных,
Ещё в неподвижном покое молчишь!
Желал бы я видеть твоё ликованье,
Побег твой весенний, свободу от сна,
Желал бы я видеть, как в шумном восстаньи
Помчится со льдами живая вода…
Но я не услышу твой говор отрадный,
Твою заунывную, звучную речь!
В равнинах зелёных, красавец нарядный,
Ты будешь роскошно, блистательно течь…
А я убегу от родимой природы,
Под мирною кровлю далёких небес;
Ударят в мой слух незнакомые воды
И шумом поздравит меня чуждый лес!
Хотя бы на родине мы испытали
Всё горькое, злое — страданья, беды,
И выпили полную чашу печали,
Постигли мучительный плен и труды;
Хотя б ядовитые ковы гоненья
Губили насильственно связь нашу с ней;
Хотя бы нас вдаль все влекли обольщенья,
Все призраки счастия, радостных дней, —
Однако, друзья, в час разлуки, прощанья, —
Спросите у сердца, где чувство цвело —
Как видим решительный миг расставанья
С священною родиной, — нам тяжело!..
На родине пасмурной, снежной, холодной,
Не видел я счастия светлых годов,
И братского чувства, любви благородной
Не встретил в упругих сердцах земляков.
Родимый мой край меня жаловал худо,
Он даже рассудок мой срамом покрыл…
В стране моей был я какое-то чудо
И жалким безумцем, юродивым слыл.
Теперь я от сени родной удаляюсь,
Куда настоящая цель мне велит,
И многого слишком, кажись, не лишаюсь,
Стремяся из края, где нёс один стыд;
На поприще новом, быть может, я встречу
Живое радушие, тёплый привет;
Быть может, и бедный мой смысл обеспечу
От стрел нареканья и дерзких клевет; —
Но всё-таки, други, зерно сожаленья
О крае родимом таится в груди,
И душу неведомый червь угрызенья
Всё точит при мысли о дальнем пути!
Пусть люди мне здесь горделивый, ничтожный
Свой суд изрекали, со смехом в устах;
Пусть был для меня здесь период тревожный,
Пусть я здесь изведал бесславия страх, —
Всё родина, други, мне будет священна,
И память об ней, как высокий залог,
Останется сердцу всегда драгоценна,
И памяти этой не выхватит рок!..
Да, волею Промысла, здесь я родился,
Здесь видел впервые свет Божий, красу
Небес непостигнутых; здесь научился
С ручьём разговаривать, бегать в лесу,
Петь с листьями шумных деревьев дубравы
И слушать в час бури муз!ыку  валов.
Здесь я наслаждался забвением славы,
Испытывал рай фантастических снов!..
Какой же предел твою память изгладит,
О родина милая, в сердце моём?
Какой в нём чужбина мир новый насадит,
Чтоб я позабыл уж о крае родном?
Прости же, священное место рожденья,
Где я пеленался, и рос, и мужал,
Где первые чувства, мечты, впечатленья
Младенческим сердцем моим познавал!
Прости, мой любимец, Иртыш быстротечный,
С обрывами, пнями! Простите, поля,
Души моей резвой, свободной, беспечной
Кумир ненаглядный, родные друзья!
Помешанный сын ваш, который дерзает
Вас ныне покинуть для новой страны,
Расцвесть вам прекрасно и мирно желает,
Убраться всем блеском грядущей весны!
Быть может, теперь я последние взоры,
В тоске непонятной, бросаю на вас…
Да будут счастливы долины и горы,
Которым я песни твердил много раз!
Быть может, Сибирской зимы вьюг певучих
Мне более слышать судьбой не дано;
Быть может, погоды порывов могучих
Не чувствовать уху уже суждено, —
И я перестану разгульному вою
Тех бурь упоительных жадно внимать,
И слух не утешу кипящей грозою,
Когда ураганов замечется рать!
И пляшущий холод стальным своим треском
Будить уж не станет меня по утрам,
Ночное сиянье с пленительным блеском
Не явится больше несытым очам!
24 марта 1839
Тобольск

Из письма П. А. Плетневу: «Я измеряю дни и часы, желая отсюда [из Тобольска] выбраться. Отъезд мой задлился потому, что товарища моего задерживает здесь служебная ответственность, и мы не замедлим отправиться. Между тем, я бы сконфузил мою родину, если бы расстался с ней безмолвно и не посвятил ей прощального гимна. Считаю долгом передать его Вашему Превосходительству».


Сибирские клады

Сибирь обильна и полна
Сокровищ редких, благородных,
И дань богатую она
Выносит из широт холодных.
Свет благосклонный плещет ей,
Он восхищён её дарами,
И сам приходит черпать в ней
Трудолюбивыми руками;
Он открывает глубину,
Распах полей неизмеримых,
Ключи богатств неистощимых —
Разнообразную страну.
Высоки там леса, дремучие темницы,
Где весело гуляют соболей станицы,
Которых нежные, пуховые хребты
Волнуются потом на плечах красоты,
Вкруг шеи лебединой пышно облегают
И грудь лилейную от холода спасают.
Есть дебри мрачные, куда не входит свет,
Где кроется в своей тюрьме анахорет,
Полуночных пустынь воспитанник косматый,
Медведь — лесов вельможа, силами богатый;
С плеча он своего нам шубу отдает
И учит не страшиться зимних непогод.
Есть горы, кедрами покрыты их вершины;
Есть тучные луга, раздольные равнины,
Питатели и други вверенных им чад:
От них зависит жизнь бесчисленных тех стад,
Которые под кровлей неба необъятной
Родились, выросли на воле благодатной,
И зреют, движутся, живут для одного —
Для выгод человека, князя своего.
Порфир и яшмы в глыбах дремлют
На крутизнах, сидя венцом,
И вид изящества приемлют,
Одушевлённые резцом.
Земля полна чудесной силы,
Растит, питает племя руд:
В ней металлические жилы
Кипят, потоками бегут.
Из копей льётся дождик злата,
Медь громогласная звенит,
Калится крепкий пласт булата,
Сребро кристальное блестит…
А сколько в этом крае, новом
По мощным силам и дарам,
Хранит природа под покровом
Ещё неведомого нам!
Чт; ж предприимчивость укажет,
Изобличит в теченье дней,
И сколько п!ытливость развяжет
Замкнутых тайною путей?
Но много есть богатств заветных,
Давно похищенных землёй,
Глухих, на вызов безответных,
Неприкасаемых рукой:
Они на родине блистали,
Но затаились в глубинах,
Когда пред Ермаком упали
Щиты Сибирские во прах.
Они с потухшею свободой
С тех пор во мрак погребены,
Как он нагрянул непогодой,
С губящим пламенем войны;
Как перед ним бежали волны
Сибирских сокрушённых сил,
И в дебри житель, страха полный,
Спастись от кары уходил.
Вотще полны Шаманов бледных,
Перед кумирами упав,
Молились в рощах заповедных,
Во мраке девственных дубрав:
Ни бешенство сопротивленья,
Ни заклинания волхвов
Не отвели порабощенья,
Край не избавили оков!
Ермак сквозь сумрак и пустыни
Проник. Сибирь изнемогла,
И, покоряяся, в рабыни
Владыке Русскому пошла…
Но много в ней сердец таилось,
Не могших вынести судьбы,
Которым хуже казни мнилось
Признать решителя борьбы.
И ненавидя жизнь постылу
Всё драгоценное собрав,
Непримиримые в могилу
Пошли искать народных прав…

На темных равнинах, в пустынной дали,
Грядою возникли курганы;
Там скорби, отчаянья жертвы легли,
На тризне их были Шаманы.
Легли, погрузивши богатства под спуд,
Врагу предрекая отмщения суд…
На чудных могилах наложен
Кудесников мудрых враждебный завет:
Таящимся кладам открытия нет,
К ним доступ навек заворожен.

Коснётся ль могилам пытательный щуп —
Металлы ему отдаются;
Рыть глубже … вот, кажется, золота клуб,
Но клады рукам не даются;
Всё дальше под землю уходят, звеня,
Как будто ругаясь и снова маня.
Кому же покажутся клады?
Кто вызовет их из сырой глубины,
Поймёт, разрешит колдовство старины?
Кому суждены их награды?
Когда на холмах, по раздолью степей
Таинственный мрак воцарится
И полночь обнимет их глушью своей,
Там чудного много творится.
Немые могилы воскреснут от сна,
Их тёмная внутренность блеску полна,
С них искры светистые прыщут;
Там слышны и говор и странный напев
И в них отражаются ропот и гнев,
Там бешено всадники рыщут…

Иртыш воздымается, плещет, шумит,
Надменно и грустно клокочет…
Как будто он чувствует рабство и стыд,
И жалобу выразить хочет;
Но вместе кичится, что в бурю и мрак
Погиб среди вод его грозный Ермак!
И голос валов разъярённых,
Строптивых и молвящих края позор,
Сливается в мощный, торжественный хор
С отзывом дубрав отдалённых.

Но там,  при маститых деревьях и пнях,
Под с!осною тёмно-кудрявой,
Где скрыт исполина погибшего прах,
Трепещет огонь величавой:
Не может затмить его чёрная ночь,
И призрак завистливый крадется прочь…
Угрюмую дебрь озаряя,
Далёко восходит пленительный свет,
Стихий не страшась, не слабея от лет:
В нём теплится Слава живая!..


Воробьёвы горы

Москва гордится справедливо
Красой окрестностей своих:
Оне зовут красноречиво
В прохладу рощей вековых…
Когда в цветущие покровы
Поля оденутся весной,
Как обольстительны и новы
Тогда места перед Москвой!
Какие нежные картины
Тогда кругом нея очам
Рисуют холмы и долины —
Приют свободе и мечтам!
Но между ними тешат взоры
Всех больше Воробьёвы горы:
Вдали, у темени небес,
Чернеет их высокий лес…
Самолюбиво, своенравно
Оне свой подняли хребёт,
И возвышаются державно,
Глядятся в яхонтовый свод…
И вся, в величественной груде,
Внушая чувства и слова,
С гор Воробьевых, как на блюде,
Видна безмерная Москва.
На тех горах Цари живали,
Но время стёрло их следы.
Тех гор чело знаменовали
Петра бессмертного труды…
Он насадил на них дубраву,
Наперсник мощных дум и сил,
Кто чудно Русскую державу
Пересоздал и просветил!
С каким я сладким умиленьем
Коснулся в первый раз ногой
Тех гор поверхности крутой!
С каким святым благоговеньем
Ходил по роще вековой!..
И я глядел на мать-столицу,
На свет бесчисленных крестов,
И видел всю Москву-царицу,
Венец родимых городов…
О, как цветет она прекрасно,
Как горячо волнует ум!
Над нею бурно и ужасно
Гудел веков мятежных шум…
Но он утихнул, он пронёсся,
И вот, со славой золотой,
Несокрушимого колосса
Москва представила собой!
И на Кремлёвские соборы
Я, полон чувств и дум святых,
Глядел: восторженные взоры
Не отрывалися от них.
В моей душе теснились лики
Венчанных святостью мужей,
В глазах сиял Иван Великий,
Всего и выше и светлей…
И сердцу чудилось — отрадой
Горел державный исполин,
Над этой царственной громадой
Прелестный вождь и властелин!
Но я шептал ему желанье —
Подняться выше к небесам,
Одеться в новое сиянье,
Предстать величественней нам!
<1840>


Останкинские кедры

Велик и прекрасен Останкинский сад!
Цветы в нём роскошные взор веселят;
Деревья, высоких и славных пород,
Смыкаются в мрачно-таинственный свод;
В их тёмную, густо закрытую сень
Со зноем не вторгнется огненный день…
Отрадно дышать под щитом их ветвей,
Но кто мне меж ними дороже, милей?
Вы, кедры Сибирские!.. Святы вы мне!
Я с вами родился в одной стороне…
Как сладостно видеть родных земляков!
Я жизнию молод, вы старцы веков:
Начните со внуком святой разговор!
Явился я к вам от наследственных гор,
От матери вашей, заветной земли,
Где вы воспитались, где вы расцвели!
Начните знакомую речь вы со мной,
Припомните быль старины золотой!..
Быть может, ваш древний, приветственный шум
С отрадою слушал суровый Кучум;
Быть может, качали вершинами вы,
Когда покатился с его головы
К ногам Ермака сокрушённый венец,
И был он скиталец, и был он беглец!
Смотрите, как д!убы седые кругом
Стоят перед вами, нахмурясь челом!
На вас они смотрят, на чуждых гостей,
И шепчут угрюмо в  причуде своей,
Что вы захотели их славу отнять,
Раскинуться шире и выше их стать…
Но всё же им любо услышать от вас,
Былого свидетелей, чудный рассказ!
<1840>


Обращение

Как много я святых обетов
К Тебе, о Боже мой, забыл!
Как далеко Твоих заветов
Я не сберёг, не совершил!
Как раболепно и послушно
Я шёл за праздной суетой,
Уничтожался равнодушно
И весь немел перед Тобой!
Мне было тягостно молиться,
Душа бесчувствием жила,
И стала густо в ней ложиться
Тоски убийственная мгла.
Но в сердце, преданном печали,
Незримо строил Ты алтарь,
И вновь небесные скрижали
Даёшь ему, Бессмертный Царь!
И душу, сжатую мученьем,
Надеждой светлою живишь,
И наполняешь умиленьем,
И с благодатию роднишь!
И я, как буйно ни стремился
Забыть, о Боже, голос Твой,
Я слышу, вновь он пробудился
Во мне с отрадой неземной!
Я слышу, вновь святые звуки
Меня зовут к любви небес,
И я забыл тоску и муки,
Я жаждой истины воскрес…
И я молюсь, Отец творенья,
Молюсь Тебе, Помощник мой:
Пошли мне крепость для служенья
Твоей Премудрости святой!
Пошли Ты мне духовный голод —
Да Твой  спасительный глагол
По сердцу бьёт как жаркий молот
И не пускает к миру зол!..
О, дай все дни ревнивым ухом
Лишь одному Тебе внимать,
Не подать в прах смущённым духом,
 И не скорбеть, не унывать!


Образ Богоматери

Источник отрады священной и чистой,
О жаркие слёзы! Без звуков, без слов,
Я лил вас пред Образом Девы Пречистой,
Пред Образом древним, что столько веков
Чудесно стоит у заветной твердыни,
И в светлых лампадах не гаснет елей,
И с верой, с молитвами дивной святыни
Устами касаются роды людей!
И в радости сердца, в мечте непонятной,
Я долго пред Образом древним стоял…
И рдел милосердием лик Благодатной,
И трепетным людям покров обещал.
И внутренним голосом нёс я моленья:
О дай, Непорочная, жизни святой,
Дай чистых желаний, дай слёз и терпенья,
И дум исступлённых мятеж успокой!


К портрету Пушкина [11]

В болезненных чертах, страданьем заклейменных,
Сверкает пламень дум летучих, вдохновенных,
И, трогательно полн высокой грусти, взор
Льёт прямо с облаков души судьбе укор.
Как звук, умолкнувший нечаянно и странно,
Как пламень алтаря, потухновший нежданно,
Певец наш истинный, мгновенно ты угас
И скрылся в мир другой, неведомый для нас.
Ты был родным певцом великого народа,
И голос твой шумел как Русская погода,
Был горд и величав как наши небеса,
И в радугах сверкал и лился как роса.
Он снегу белого был чище, холоднее,
Был крепче, звонче льду и стали был острее,
И таял, огненным разливом в пир страстей
Стремился и бежал как дерзостный ручей,
И пенился волной, и мчался вдаль с ударом,
Как вешние снега, растопленные жаром,
И шумно, яростно с крутых и влажных гор,
Бегущие к лугам, на низменный простор!
<1839>


На сооружение памятника Ермаку

Прошло с половиной два века с тех дней,
Как гордый Иртыш принял смелых гостей,
И взял от них дар — вековечные цепи,
Увлекши с собою долины и степи,
И горы, и холмы обширной страны;
Как в грустном и тяжком биеньи волны
Он ропщет угрюмо, судьбу упрекает
И старую славу и блеск поминает.
Кучумово царство, с народом своим,
Внимает два века законом чужим
И Руси приносит богатства и дани,
Расширив собой православные грани.
Пределы Кучума, пределы снегов,
Русь любит, и с дальних и тесных концов
Идет насадить в  их пустынях суровых
Мир жизни цветущей и выгод торговых.
Но кто, без воинственной рати и сил,
Обширного царства свободу разбил,
Стоптал его жизнь, уничтожил дыханье,
И труп его предал навек в обладанье
Могучей России?.. Всё это Ермак,
Чье имя покрыл бы в истории мрак,
Чью память постигло одно бы забвенье,
 Когда б Иоанн не простер свое мщенье
На шайки бродивших по тёмным лесам
И смерть не изрек их удалым вождям!
Всё это Ермак, в честь которому ныне,
Усердием Руси, на гордой стремнине
Возвысился памятник!.. Будут века
Смотреть на него, и почтят Ермака,
За дело бессмертное радостным плеском,
И имя украсят немеркнущим блеском. —
Хвала тебе, мощный и смелый герой!
Иртыш не престанет печальной волной
Роптать на тебя и, при вое погоды,
Рассказывать подвиг твой — гибель свободы
И сладостных прав золотой старины.
И житель Сибирский у мрачной волны,
На береге темном, в раздумии станет,
Былое припомнит и трепетно взглянет
На грозный, пугающий памятник твой,
И к небу возденет дрожащей рукой…
Но небо не молвит отрадного слова —
И медленным шагом до скорбного крова
Пойдет он от ярых, отчаянных волн,
Тоски безнадежной и гордости полн.
И будет расти твоя слава и мчаться
Далече, а памятник твердо стоять,
Полету голодных веков издеваться
И очи и сердце людей поражать!..
<1839>


* * *

Под сенью девственных акаций,
Под сенью клёнов молодых,
Я в миг вечерний вижу граций,
Волшебно-легких и живых…
Лишь день свершит своё теченье,
Туда слетаются оне,
И мелодическое пенье
Льют в благодатной тишине…
И пылко взор мой любопытный
На них во мраке устремлён,
И пеньем их мой ненасытный
Слух очарован, упоён…
Но скоро граций хор прелестный
Замолкнет — скроются оне —
И вот потонет мир окрестный
В глубинном отдыхе и сне…
Тогда внезапно голос флейты
Слух поразит, как нежный плач…
О, звук мечты и грусти, чей ты?
Кто, тайной горестью богач,
Протяжно льёт волну печали
Из груди трепетной своей?
Чью душу страсти растерзали?
Чья это скорбь, и ропот чей?..
И я внимаю выраженью
Мук безнадежных, роковых,
Внимаю пламенней, чем пенью
Уст зладкозвучных, молодых!


Утро

Сон и утренняя тма
Покрывает все дома.
У соседней лишь избы
Дым выходит из трубы.

Что, сосед мой дорогой,
Что доспелося с тобой?
И каких ради грехов
Ты встаешь до петухов?

Не от новых ли проказ
Ты смыкать не смеешь глаз?
Не от новых ли затей
Ты с постели поскорей?

Кто, злодей, в твою жену
Не вселил ли сатану?
Не любезная ли дочь
Сладкий сон твой гонит прочь?

Аль, не зная мук и ссор,
Ты храпишь во весь опор,
И храпит твоя жена,
А не спит лишь дочь одна?

Не она ли, эта дочь,
Прохозяйничала ночь?
Без милова, без дружка,
И дремота далека.

Не ждала ль она в избе
Гостя милого к себе?
А обманщик хитрый, злой,
Он остался у другой.

И печальна и одна,
Ночь продумала она,
Всё крушилась о милом,
Незнакомая со сном.

На подушках пуховых
Не покоил молодых,
Лебединых, нежных плеч,
Затопила рано печь.

Пусть-де миленький дружок,
Пусть увидит мой дымок,
Как покажется в окне,
И вздохнет хоть обо мне.

Пусть-де знает, что не сплю,
Горячо его люблю,
И лечу к нему душой
День и ночь с любовью той.



Русское слово

О, слово Русское, о мощная дружина
Души, исполненной небесного огня!
Ты молния мечты, огней в тебе пучина,
Как в столкновении железа и кремня.
Как крепость Русская, и ты неистощима,
Как славный Русский меч, ты лаврами хранима, —
И гордо спят в земле твоих огней жрецы,
России доблестной бессмертные певцы!
Как страшный океан, порой ты носить бури,
И пенишься, и рвёшь, и смертию грозишь;
Но вдруг утихнешь ты, и нежный блеск лазури
В созвучии своём волшебно отразишь.
И вмиг польёшься ты отрадною струёю,
Как майский ветерок, волна твоя легка,
Как девы поцелуй вечернею зарёю,
Как бабочки полет к цветочку от цветка.
И спорить кто бы стал, что юга стих сильнее,
Что Франков речь милей, свободнее, звучнее,
Державина пошлю я Памятник в ответ,
Крылова острый стих и Пушкина привет!
Я Русским словом горд — люблю его стихию!
Она в душе моей и сердца в глубине,
И только перед ней склонив покорно выю,
Любовницу души нашёл я в тишине!


Зима

Везде зима пушисты ткани
Самодержавно навела,
Как будто шёлковые брани
Вокруг богатого стола.
Люблю зимы я воздух чистый,
Вид ослепительный снегов,
Морозов иней серебристый,
Поверхность лаковую льдов.
Опять леса полны музыкой
Меланхолической и дикой,
Опять вздыхают и гудят,
Как будто грусть делить хотят.
Поэту
Когда тебе дарован гений,
Питайся творческим огнём,
Лови минуты вдохновений,
Невозвратимые потом!
Не подави страстями мира
Сокровищ, вверенных судьбой,
Пусть обличит их свято лира...
Зри солнце — вот оракул твой!
Оно восходит и заходит,
От цели не отступит прочь;
Но за собою следом водит
Непроницаемую ночь...
Так, если гения светило
В твоей закатится груди,
Певец, померкнешь ты уныло —
И молний творчества не жди!
Не закипит душа немая
Опять божественным огнём,
Она забудет тайны рая,
Глухим подавленная сном.


Воспоминание

Смиряя тревогу в груди уязвлённой,
Задумчиво-грустный, когда-то один
Бродил я в пустыне, в глуши отдалённой,
Меж дебрей туманных, меж скал и стремнин.
В суровой красе предо мной подымались
Громады утёсов и шли до небес,
И дико, но голосом тайн откликались
Мне звучные скалы и дебри, и лес...
Беседовал с ними я дн!евной порою,
Беседовал с ними во мраке ночей,
И слышал, и чувствовал тихой душою
Глубокую речь говорливых ключей.
Но что мне вещали те скалы, стремнины?
Какие ронились мне в душу слова?..
Ах, это был звук без начальной Причины,
Святой, сокровенный глагол Божества!
И всё проникалось там мыслью одною,
Всё громко твердило о славе Творца,
И всё заповедной цвело чистотою —
Нетленным уроком Владыки-Отца...
И в воздухе свято парили станицы
Пернатых — пустыни смиренных жильцов,
И с голосом лебедя речь голубицы
Сливалась в молитвенный гимн средь лесов.
И сладко вздохнул я: в груди облегченной
Опять просиял упования свет,
И я уж не помнил в отраде священной
Ни прежней печали, ни прежних сует!


Приглашение
На приезд В.А. Жуковского в Москву

Собирайтеся, поэты!
Стройте лиры и сердца,
Сыпьте розы и куплеты
На любимого Певца.
На Певца, что в шуме битвы
Год великий наш воспел,
Год страданий, год молитвы,
Год заветных Русских дел.
Наш Певец был в грозных драках,
Был бойцом в войне святой
И коптился на биваках
С лирой звонко-золотой.
<1841>


Лилея

Полны жизнью и красою
Милы вешние цветы,
Но из них передо мною
Краше всех, Лилея, ты!
Не сравню я с цветом Розы
Нежной бледности твоей:
Та венчает терний лозы,
Ты сидишь в тени аллей.
Как застенчивая скромность,
Ты сокрытая цветёшь,
Умилительную томность
Окружающему льёшь.
Роза — пышна, горделива,
Для тщеславия живёт,
Ты — задумчива, стыдлива,
Любишь тень близ тихих вод.
Розы ветреной любовник —
Тёрн колючий иль шиповник;
Твой товарищ и дружок —
Постоянный василёк.


Сцена канцелярная

(За столом сидит повычтчик, оклавшись бумагами, в которых роется с большим прилежанием; несколько подъячих расхаживают по комнате, одни грызут перья, другие ногти. Один молодой подъячий сидит в углу подле печки и дремлет).
1-й подьячий.
Ах, нынче день субботы!
2-й подьячий.
Невидимо неделя пролетела.
3-й подьячий.
Тем лучше; отдохнём, отложим мы заботы
До понедельника.
Повытчик (продолжая рыться в бумагах).
Сперва бы нам дела
Привесть к решению, и тем привлечь вниманье
Начальства, да уж после отдых, да гулянье…
3-й подьячий.
Так точно-с! И погода нынче не красна,
Гулять невыгодно; ошибся я в расчете.
Ненастье; на дворе мокро, да грязь одна.
4-й подьячий (подходит к этому и говорит вполголоса
Сегодня, видно, ты не будешь на охоте?
3-й подьячий. (тихонько)
Согласен бы, да зван я в гости.
4-й подьячий.
А к кому?
3-й подьячий.
К сержанту отставному одному,
Который имянины внучки отправляет.
Он ищет плясунов —
И нас, известных удальцов,
На вечеринку приглашает.
Уж мы повеселимся у него!
От наших каблуков задребезжат окошки,
Не будет, говорят, забыто ничего:
Ни карт, ни пива, ни ерошки.
В такой компании ты сам
Порадуешься быть, я вижу по глазам…
Повытчик (озираясь и глазами отыскивая кого-то)
А где он? Убежал? Нет, вон! сидит у печи.
Эй, барич! пробудись… Не слышит тихой речи.
(обращаясь к подъячим)
Нельзя ль вам потрясти повесу, господа?
Он крепко задремал: ведь нету в нем стыда.
(Один подьячий подходит к сидящему подле печки и будит его; тот открывает глаза; повытчик кричит ему)
Подайте переписку,
Возникшую не так давно, по иску Недобродеева
(Молодой подьячий встает, вынимает из шкапа дело и подает повытчику, который, перебирая листы, продолжает)
Вот это бы совсем
Окончено; лишь нужно докладную,
Которую составить вам рекомендую,
Тем более, что вы не заняты ничем.
Я сущность переписки вкратце растолкую:
Проситель жалуется в том,
Что якобы жильцы деревни Подгородной,
О праздничной поре, подпив неблагородно,
Его чуть не зас!екли топором;
А потому, за таковое истязанье ,
Он просит учинить с них должное взысканье.
Из показаний же означенных крестьян
Напротив явствует, что сам он злой буян
И в озере чужом ершей ловил без вида;
За то, дескать, ему и сделана обида.
С одной-то стороны, конечно, так,
Нельзя сего оспорить: ибо
В чужом участке пользоваться рыбой
Воспрещено; про это знает всяк.
С другой — нельзя опять
И самовольства оправдать.
Быть в деле собственном судьёю
Никто не может, паче же побою
Без следствия, суда, другого подвергать.
Всё это должно описать
Подробно, обстоятельно и купно
С изложенным решением…
Молодой подьячий (гладя в окно и зевая)
Дождик крупный!
Повытчик.
Да вы моих, суд!арь, не слышите речей?
Пускаете спокойно всё мимо ушей.
Теперь усматриваю ясно,
Что с вами говорить и вас учить — напрасно.
Молодой подьячий
По случаю дождя,
Нельзя ли мне пойти домой?
Повытчик (с досадою).
Куда угодно. (Молодой подъячий уходит)
Ну, с чем же это сходно?
Он неуч, он дитя!
Час целый толковал без отдыха ему я,
Надеялся добиться толку от него…
Куда! Стоит себе как вкопан, как стат!уя,
Не понимает ничего.
Как будто говоришь наречьем иностранным!
Мне это кажется, по чести, очень странным!
И рвётся всё домой… Вы знаете его?
Что делает приятель, вечно сидя дома?
1-й подьячий
Его хозяйка мне знакома;
Поскажет про него, так дыбом волоса:
Такие водятся за хватом чудеса!
Поверите ли? Днем и ночью, в будни, в праздник,
Сидит наедине всё с книгою проказник!
Порою, ставши в угол, под окном,
Бормочет про себя невнятное тишком.
Не худо, право бы, смотреть за ним построже:
Не служит ли молодчик наш Масонской ложе?
Повытчик
Ну, с книгой быть еще не важная беда…
Нельзя постановить нам правил без изъятий…
Брать книжку в руки можно, но тогда,
Как есть свободный час от должностных занятий.
Слыхал я, что читать полезно, господа;
Что будто книги тем, которые читают,
Рассудка прибавляют.
4-й подьячий
Чужим-то разумом всяк может быть умён!
Нет, будь-ка он своим горазд, без книг учён.
2-й подьячий
Помилуйте, да книги все — чума,
Не только бесполезны для ума,
Вот если б, так сказать, он навострился в деле!
А то читает всё заморский вздор,
Журналы, например, где тот и разговор,
Что взгляды высшие с разбором важных целей…
Как будто надобность большая знать о них…
Где часто пустяковщину городят
И головы людей, нетвердых, молодых
С последнего рассудка сводят!
Так точно у него,
У нашего дитяти, смысл в-бегах, посредством
Негодных этих книг. Я знаю бред его:
Он занимается поэтством [12]
3-й подьячий
А! то есть, он стишки плетёт.
Ну, выбрал же почётное занятье!
Да это всё равно, что грешное объятье
Бесчестной женщины, как некоторый род…
4-й подьячий
Недаром стихотворцы все твердят о музах,
Которые, по их словам, в каких-то узах
Содержат их!
Повытчик
Уж это подлинно, что страх,
Когда наш м!олодец помешан на стихах!
От всех других безумств избавиться есть меры…
Но кто бы, заразясь поэтством, поумнел —
Еще не виданы примеры.
Пропадший человек, и только, наш пострел!
<1839>


Каролине Карловне (по случаю жизни в Сокольниках)

От пыли и гулу столицы громадной
Вы мирно бежали в приют полевой,
Где роща маститая с тенью отрадной
Теперь посвящает вам шум вековой.

Как сладко в тиши позабыться глубоко
И очи к зерцалу небес устремлять,
И с жизнью природы сливаться широко,
В великом концерте творенья звучать!

Но где бы ни жили вы с арфой и луком,
Бог дум лучезарных ваш любит приют:
Везде вы гремите мечтами и звуком,
И жизнь и природа вам плески несут.
<1840>


К. К. П[авло]вой
(В альбом)

Не блещет столик ваш спесиво
Ни кипарисом, ни резьбой;
Но он альбом красноречивый,
Хоть безответный и немой.
На нем красуется собранье
Любезных памяти вещей —
Сердечных чувств воспоминанье,
Речь безглагольная друзей…
Дивится взор, вперённый жадно:
Как много сладких знаков здесь!
Как говорит душе отрадно
Их привлекательная смесь!
Но как их звук немой ни жарок,
Меж ними громче и милей
Перо, божественный подарок
Олимпа светлых дочерей:
Вы им прекрасно и законно
Всегда владеете, и нам
Передаете благосклонно
Дум сокровенный фимиам!


Рекрут

Не слон перед людьми ступает горделиво —
Валит по улице дородный Митрофан
И смотрит на прохожих косо и спесиво,
Как будто из дворян.
Идет он избоченясь, чоботы в обтяжку,
Чамбары вышивные, плисовый кафтан,
И шапка набекрень, и полы нараспашку,
На шее красный плат.
Ну кто же из детин под стать ему годится,
Потянется за ним и выйдет наравне?
Ему ль не щеголять, ему ли не бодриться,
Как деньги есть в мошне!
Он рекрут по найм!у, и много уж задатку
Его лихая прокатила голова;
Он высватал себе невесту — службу-матку,
И взял калым сперва.
«Теперь я господин, ведь жизнь моя раздолье! —
Он думает отважно. — Что со мной ни будь,
А всё мне трын-трава; дай нынче на приволье
Порядочно гульнуть!»
Гарцует он теперь, наполненный веселья....
Сегодня в кабаке он делает потоп,
А завтра, не глядя, что он еще с похмелья,
Ему вскричали: «Лоб!»
И вот уж перед ним открылась жизнь другая:
Он должен строго знать часы еде и сну;
Обезоружилася воля дорогая,
Он будто в полону.
Чуть брезжится заря, тотчас иди в ученье.
Начальник новобранных, вспыльчивый солдат,
Твердит ему шаги, и с тем подразуменье:
«Ведь ты наемник, брат!»
Со временем он слышит речь гораздо боле,
Вдобавок принимает палки и пинки,
И жаль ему тех дней, когда он был на воле,
Не знал чужой руки.
И в мире Митрофан не он один, конечно.
Как часто, например, свободой невпопад
Рискуя, на аркан супружества беспечно
Кидается наш брат!
Когда же тяготы восстанут на супруга
И ропщет малодушно угнетенный муж, —
«Терпи, — ему твердит строптивая подруга, —
Коли взялся за гуж!»
Участь
В семье своей лиственной, шумной, ветвистой
Широкое дерево в чаще росло,
Долине бросало свой сумрак тенистый,
И высилось гордо, и в листьях цвело.

Но вот оно вдруг, не отживши, увяло...
По чаще стал прыгать ужасный топор,
И то благородное дерево пало
И тени прохладной не кинет с тех пор.

Обрублены ветви, и сохнет в пустыне,
От корня родного далече, оно...
Наружность цела, но в его сердцевине
Уж порча и гниль зародилась давно.

Дышал человек благодатной свободой,
На родине милой он счастливо жил;
Но мстительный рок прошумел непогодой
И радость того человека убил.

И грустным изгнанником ныне он бродит,
Под сводом далеким, у чуждой реки...
Наружно еще на собратий походит,
Но сердце истлело в горниле тоски.




ПЕРЕПИСКА

Е. Л. Милькеев — Н. Я. Зимовскому
3 января 1839 г., Тобольск

Письмо ваше от 2 декабря несказанно меня обрадовало и было душе моей врачебным, освежительным бальзамом. Спешу отвечать вам по священному долгу взаимных отношений, а больше потому, чтобы удовлетворить потребности собственного сердца, которое порывается передать вам горести и муки, испытанные им со времени нашего последнего с вами свидания. Вести, достигшие обо мне вашего слуха, не изобразят и сотой доли того человеческого унижения и страданий, которые довелось мне перенесть и вытерпеть в несчастную эпоху воз-вращения моего на родину. Человек, с которым я ехал, был человек бессовестный и наглый, лишенный всякого нравственного чувства и вовсе недоступный правилам, сколько-нибудь благородным. Представьте мое положение быть в сообществе с ним и как бы в зависимости от него! Но как бы ни было мне тяжко и бедственно с ним ехать, я не роптал на судьбу и думал скромностью и стоическим терпением победить все испытания дальней дороги, сопровождаемой неприятностями. Мое детское смирение пособило только моему злу, и злу самому отвратительному. Оно не тронуло жестокого спутника, напротив, одушевило его дерзостью, которая стоит любого злодеяния. Этот человек ненавидел и презирал меня, потому что я замещал собой облучок его повозки и сидел едва-едва не с ямщиком. Он позволял не только самому себе обижать меня, даже служителям своим внушал оказывать ко мне знаки мерзкого пренебрежения и всячески давал чувствовать, что он везет меня единственно из милости, и что может без обиняков столкнуть меня с облучка и оставить среди дороги. Так действительно и случилось. В городе Кунгуре Пермской губернии он бросил меня. Он посягнул там на мою свободу и подговорил людей, достойных его общества и образа мыслей, которые с удовольствием подвергли меня поруганию и неволе: взяли мой чемодан, самого меня насильственно заперли в больницу, отняли у меня платье до последней нитки, надели на меня чужую рубаху и привязали к койке. В этой состоянии я онемел от ужаса, как жертва коварства неслыханного, изумительного. Далее облили глаза мои жидкостью, от которой оставался я несколько времени слепым, налили мне в горло микстуры, которая произвела во мне жестокую болезнь, так что я не мог пошевелиться; потом давай восстановлять мое здоровье, давай облегчать мои страдания — и все это с ругательством самым ужасным, с поношением самым пасквильным и омерзительным. Тут-то я понял, до какой степени разврат и невежество ядовиты и неистощимы в своих выходках, в своих скаредных изобретениях.
Ну какая же крепкая голова устояла бы в спасительной ограде своего рассудка против этой мерзости и наглости, против этого посрамления нравственности и всего святого в мире? Я испытал ужасное омертвение моих способностей, темноту мысли и тупость памяти, совершенное убийство духа. Несчастное воображение мое до такой степени было осквернено, так наполнено страшными привидениями порока и злодеяний, что я решительно потерял смысл, и в уме, к помешательству близком, не могло составиться ни одной идеи стройной, которая бы обличала во мне присутствие здравых сил духовных. Я не видел тут ни одного человека честного, которому открыться мог бы и который поднял бы меня из глубины стыда и унижения незаслуженного. Я не имел права переступить за порог предложенной мне комнаты, потому что наглые пристава больницы отнюдь меня не выпускали и насмешливо требовали расплаты, как будто я нарочно купил их ругательства и позор.
Сопутник мой, совершив подвиг злодейства над беззащитным своим товарищем, отправился далее, и, желая отклонить от себя упреки людей благомыслящих, которым я довольно известен, везде провозглашал меня сумасшедшим, будто бы навлекшим на него во время пути множество беспокойства и муки.
Положение мое в больнице, невыразимо тяжкое и мучительное, продолжалось более месяца. Наконец добрые люди в Тобольске распорядились: взяли мое жалованье, которое оставалось за полгода неполученным, и отрядили за мною в Кунгур посольство. Оно, приехав туда, расплатилось с больницею и возвратило мне свободу. Но я все еще не мог опомниться от расстройства и ужаса, которые поселились во мне. Я принужден был остановиться в Тюмени и прожить там несколько времени у недостойных родственников [13]  которые так же тешились над моим несчастьем и предавали меня насмешкам и поруганию особенного рода. Наконец, кое-как войдя в себя и собрав немного сил душевных, я приехал в Тобольск уже в начале октября.
Таким-то манером заключился мой вояж в столицу. При отъезде моем в Петербург многие, без сомнения, смотрели на меня с завистью. Что же я получил, чем воспользовался? Со мною поступили так, что я находился в опасности лишиться даже чести; обругали меня наиподлейшим образом, оклеветали, выставили на позор как сумасшедшего; отняли у меня полугодичное жалованье — единственную надежду как-нибудь поправиться и одеться. После этой истории, так легко со мною сыгранною и не наказанной, право, не захочется жить на белом свете! Я воротился почти в рубище, воротился в тех же избитых перьях, в каких щеголял здесь и прежде; теперь не имею на себе даже штанов порядочных. Книги, посланные ко мне от Жуковского, получил я в Тюмени; их переслали уже из Тобольска, и я должен был отдать за это страховые деньги. Но в тогдашнем положении моем я решительно не мог находиться в области ничего умственного, и книги лежали долго нетронутыми; понятия мои опрокинулись, я не в силах был сосредоточить и остановить внимания ни на чем, что бывало мне драгоценно и увлекательно в минуты умственной жизни. Отчаяние неодолимое меня наполняло. Эта нравственная смерть, это тяжкое оцепенение моих способностей пресеклись уже по прибытии в Тобольск, где первоначальный ход жизни и спокойствие в присутствии моей матери мало-помалу настроили ум к ясному и правильному движению. Представьте же, сколько у меня погибло времени! Теперь обращаюсь к вашему письму. Сердечно благодарю вас за то, что вы постарались воспользоваться случаем сообщить обо мне сведение П.А. Плетневу, я неизъяснимо признателен к его вниманию и живой заботливости оказать мне помощь. Я очень помню мои обязанности к этому благодетельному человеку и согрешил непростительно, не доставив ему никакого известия о себе. В жалкий период отсутствия во мне всех нравственных сил, когда я унизился до состояния бессловесных, я не мог иметь сношения ни с каким существом, которое возвышается духом. Но теперь, когда способности мои получили довольно здравое отправление, я пошлю к П. А. Плетневу подробную картину моего происшествия.
Совет ваш оставить мрачную Сибирь очень справедлив. Мнение ваше, что мне здесь делать нечего, я вполне разделяю. Я могу уехать отсюда вместе с матерью, так, чтобы для меня не было уж здесь никакой привязанности. Но тотчас нельзя этого сделать как потому, что не имею средств, так и потому, что должен еще наедине с собой несколько подумать и приготовиться к переходу в мир образованный предварительным занятием и приобретением необходимых сведений, к чему дают способ доставленные мне книги. Учение внутреннее и поэтическое может обогатить меня запасом впечатлений, сердцу моему еще не ведомых, и я подъеду к воротам нравственного света с новыми и лучшими дарами души моей. Думаю, однако, что это переселение из мраков сибирских, где загрубление и темнота умственная почти в равновесии с суровостью климата и мглою полуночи, можно исполнить будущим летом, если Бог не откажет в средствах. Ехать в Омск я решительно не хочу. Покажите мое письмо, если можно, П.А. Плетневу.
Вы предлагаете мне, любезнейший Николай Яковлевич, в самых искренних выражениях, на случай моего приезда в Питер, свою квартиру. Я никогда не сомневался в вашем ко мне внимании и дружеском расположении и весьма чувствителен к этому обо мне попечению с вашей стороны, попечению непритворному! О если бы судьба допустила нам соединиться с вами! Какой бы открыли мы в объятиях друг друга утешительный и новый мир жизни! Какую черпали бы радость в этих мечтаниях, в этих изустных и живых изъявлениях чувствований наших, в этом чистом и взаимном излиянии сердца!
Теперь прощайте. Ваш навсегда
Евгений Милькеев.
P. S. Если вам не лень, загляните в последний нумер «Современника» за 1838 год. Там найдете исповедь моего сердца в Путешествии В. А. Жуковского по России.

Е. Л. Милькеев — П. А. Плетневу
22 февраля 1839 г. Тобольск

При отъезде моем из С. Петербурга, будучи чрезвычайно обязан вами и В. А. Жуковским, я произнес обет доставлять вам из Сибири известия о моих занятиях, о моем положении и расстался с вами в полной уверенности сдержать мои слова, с исполнением которых, без сомнения, сопряжена моя польза как в отношении к моральному состоянию моему, так и устройству моего будущего. Но вот как человек мало предвидит горькие обстоятельства и случаи, которые делают его неверным и даже преступным для самых святых обязанностей! Только ныне, чрез десять месяцев после данного обещания, пишу я к вашему превосходительству, жестоко виноватый перед вами. Однако я ласкаю себя надеждою на полное ко мне снисхождение, если ваше превосходительство узнаете подробности моего происшествия, которое на несколько времени лишило меня умственного движения и поставило в невозможность относиться к вам ранее [14] . Рассказ мой должен глубоко тронуть и оскорбить вас, как и всякого человека, сколько-нибудь чувствующего и способного сострадать к несчастию ближнего. При этом письме, вместе с тетрадью стихов, я посылаю к вашему превосходительству несколько страниц, писанных мною к двум приятелям; они могут дать понятие об ужасном приключении моем на возвратном пути из С. Петербурга. По времени я доставлю к вам подробную картину этого гнусного происшествия, к описанию которого приступить ныне запрещают мне обстоятельства. Меня занимает теперь довольно курьезный процесс. Здесь, было, вздумали на днях повторить гадкую комедию, которую удалось разыграть со мной при возвращении моем из С. Петербурга. Вот в чем дело: одной служащей особе рассудилось немножко меня пообидеть; я жаловался генерал-губернатору [15] , который не только отвергнул мое предъявление, но еще лишил меня места и отослал к здешнему губернатору [16] , не назначив мне должности; а вдобавок, признав меня сумасшедшим, велел схватить и освидетельствовать в здешней врачебной управе. Но управа не решилась выдать меня за сумасшедшего, а сказала только, что я одержим был пароксизмом горячки! Ко мне, как к важному преступнику, приставили караул, который сняли только по усиленной просьбе моей матери. Но целый город может подтвердить, что никогда я не был сумасшедшим или опасным человеком. На такое действие, как решительно самовластное и насильственное, намерен я писать жалобу в высшее судилище, в Прав<ительствующий> Сенат.
Недавно я получил из Москвы весьма приветливое письмо, где журят меня за мое непростительное молчание и зовут к себе, предлагая мне дружески свои услуги. Тронутый таким заботливым радушием, я отвечал московским друзьям, что принимаю с чувством их предложения и что готов бы решиться на поездку к ним, если бы имел теперь средства. Намерение мое было такое, чтобы вырваться отсюда нынешним летом вместе с матерью, которая хотя и противится этому, однако я берусь победить упрямство старушки. Но теперь, с потерею места и лишением жалованья, поставлен я в большое затруднение. Беспокоить ваше превосходительство просьбою о помощи было бы слишком назойливо. Однако я не считаю за преступление смиренно обратиться к вам с вопросом, нельзя ли будет предпринять издания хоть некоторой части моих стихов, если только можно от такой меры надеяться ожидаемого пособия? Думаю, что в моих обстоятельствах решимость на тиснение весьма несовершенных плодов слабого дарования не будет принята за какую-нибудь ребяческую жажду славы или за внушение щепетильного и низкого расчета. Смею ожидать от вас по этому известия и снисходительного ответа.
Говорить о моих занятиях перед вами крайне мне совестно, потому что бедственное происшествие поглотило у меня такую массу времени, отняв решительно свободу нравственных сил моих. Я и поныне не успел еще хорошо заняться доставленными мне книгами, которых посылка есть редкое для меня благодеяние. В числе их не получил я, по росписи, — Опыта о русском стихосложении Востокова, Истории средних веков Шульгина и Курса географии Шульгина [17] ; кроме того, не оказалось при Илиаде Карты Троянской осады, а при Атласе древнего света Брута объяснительной таблицы к последней, XXIII карте. Все это необходимо для меня или нет, решите ваше превосходительство сами. Но к прекрасному собранию доставленных мне книг я желал бы, если позволено, присоединить еще несколько необходимых сочинений по части естественной истории и современного познания Земного Шара, например: Путешествие вокруг света Дюмон-Дюрвиля, Путешествие в Южную и Северную Америку и Путешествие в Азию и Африку [18] . Дельность или прихотливость этого желания предаю также вашему суду. Теперь считаю долгом сердца искренно благодарить вас и помещение моей записки в Современнике с таким обольстительным для меня отзывом [19] . А что для меня выше всего — вы смешали понятие обо мне с драгоценным и блистательным именем В. А. Жуковского. Также благодарю сердечно ваше превосходительство за перемену нескольких слов моей записки другими, более счастливыми, и прошу на будущее время спасать подобным образом неопытное перо мое от промахов и негладкостей.
Я не забыл вашего замечания, которое вы сделали однажды при чтении моей молитвы [20] . Тут не понравились вам некоторые стихи, и я решился воспользоваться вашей критикой. Если вам угодно будет напечатать мой гимн, — следующие стихи:

Стал тесный мой угол велик и широк,
Раздвинулись стены, упал, потолок —
прошу заменить стихами:
Не чувствую горя, не чувствую бед…
И вдруг налетел неиспытанный свет.

А в конце, после стиха —
Исторгни мой дух и меня погуби, напечатать:

Как тварь малодушную, низкую, злую,
К божественным тайнам и чувствам немую!

Последние же два стиха вовсе отбросить.
Посылаемые к вам теперь стихи написаны почти все в нынешнем году. Конечно, я представил бы гораздо более, если бы не был уничтожен духом на столько времени после истории пасквильной, которая со мной случилась. С глубочайшим уважением остаюсь,
Евгений Милькеев.


Из письма Е. Л. Милькеева — П. А. Плетневу
от 22 мая 1839 года, Москва
После продолжительной и довольно скучной дороги тороплюсь доставить вашему превосходительству известие о себе. Товарищ, с которым надеялся я разделить путь мой, по обстоятельствам остался в Тобольске. Не отыскав другой оказии, принужден я был решиться ехать один и отправился при самом наступлении весенней распутицы. Отъезд мой из Тобольска последовал на 1 апреля...
…Московские друзья встретили меня с ласками и радушием; они до такой степени были внимательны и добры, что приготовили мне заранее квартиру; нашли даже для меня доброхотного, бескорыстного наставника в немецком языке, который, по их мнению, теперь нужнее мне другого [21] . Не позволяя себе малейшего сомнения в благонамеренности и чистосердечии московских друзей, я совершенно уступаю общему их желании, которое обязывает меня остаться здесь. Но здесь, к сожалению, нет большой надежды на покровительство и подпору со стороны людей сановитых. По приезде моем, я был у графа С. Г. Строганова, который сначала принял меня хорошо и обнадежил употребить свое содействие к доставлению мне места, но чрез несколько дней сказал, что он не может найти его с жалованьем до 1000 или 1200 р. и что вообще здесь очень трудно получить такое место.
В этом состоянии дел моих думал тотчас отправиться отсюда в С. Петербург, но рассудительные люди убедили меня не спешить и прежде написав обо всем вашему превосходительству. Я послушался доброго их совета и остался покуда еще здесь. И так, извещая вас о себе, всепокорнейше прошу не оставить меня вашими наставлениями и вразумить, что я должен предпринять в моем теперешнем положении: надобно ли мне ехать, не теряя времени, в С. Петербург и у вас искать возможности основаться или уже все помышления обратить исключительно к Москве и в ней дожидаться разрешительных мер моей судьбы, несмотря на первую неудачу? Что касается до моих потребностей, они весьма ограниченны, и я бы согласился принять всякое место, не устрашаясь мелочными нуждами; но меня более всего тревожит мысль о матери, которой должен я теперь же доставить способы к соединению со мною и во всяком случае обеспечить ее старость со стороны вещественной жизни и спокойствия…



Из письма П. А. Плетневу
от 18 июля 1839 г., Москва

Сколько мне было отрадно и обольстительно получить от вашего превосходительства письмо, исполненное живой заботливости насчет моего положения, столько же горько и трогательно было видеть из него ужасное бедствие, которым судьба вас поразила [22] . Я упрекал себя за то, что беспокоил ваше превосходительство вопросами насчет моей судьбы в минуты священной и живейшей скорби вашей...
Теперь, когда прошло более месяца после получения от вас драгоценного для меня письма, я осмелился вновь известить вас о моих обстоятельствах, считая к тому себя перед вами обязанным. Положение мое в Москве — нельзя сказать, чтобы совершенно упрочилось; по крайней мере, благодаря Бога и добрых людей, сделано к тому начало. До приискания места с жалованьем я принят на службу в Губернское правление сверх штата. В числе образованных и добрых людей, обнаруживших ко мне искреннее участие, должен я упомянуть с чувством особенной признательности о Н. А. Мельгунове [23] , который, несмотря на свои страдания от продолжительной болезни, весьма заботливо занимался моим положением. Он отыскал мне и квартиру, и наставника в немецком языке, и доставил способ переслать матери нужное число денег на переезд ко мне. На днях он отправился в Петербург, откуда поедет за границу для излечения своей болезни. Я проводил его с грустию и с искренним желанием ему здоровья и счастия.
К величайшему моему утешению, я давно уже знаю, что Василий Андреевич Жуковский воротился счастливо из чужбины с высоким путешественником [24] . Я не отваживаюсь теперь относиться прямо к моему благодетелю, в полном убеждении, что ваше превосходительство не пропустите передать ему все обо мне подробности, известные вам из моих писем.
С глубочайшим уважением имею честь быть вашего превосходительства всепокорнейший слуга
Евгений Милькеев.


Письмо П. А. Плетневу
от 7 сентября 1840 г., Москва [25]

Милостивый государь Петр Александрович!
Решаюсь беспокоить ваше превосходительство описанием моего незавидного положения в Москве. Более года живу я здесь и не имею в виду ничего существенного, хотя и были заботы со стороны моего благодетеля Василия Андреевича и московских знакомых о доставлении мне места. Карманные недостатки и неизвестность будущего повергают меня теперь в беспокойство и отчаяние.
В продолжение моего пребывания в Москве я принимался за немецкие уроки, но они шли плохо, по отсутствию во мне твердости, а больше по нерешительности моего положения, и наконец оставлены вовсе. Если идти за учением, с тем чтобы достигнуть его вполне, для этого надобно время и обеспечение со стороны материальной жизни. А как я не имею ни малейших средств поддерживать себя в вещественном отношении, то, кажется, не остается мне ничего делать, как, вздохнув, пожертвовать избранной целью и расстаться с лучшими надеждами.
Ваше превосходительство, по своему снисхождению, вероятно, не откажетесь облегчить меня советом, что я должен предпринять в теперешних моих обстоятельствах. Жить без места и без дела невозможно. Убедительнейше прошу вас разрешить мое недоумение и удостоить меня отзывом, нет ли какого способа приютиться мне в Петербурге.
Еще отваживаюсь прибегнуть к вашему превосходительству с просьбою, хотя и не весьма скромною. Если можно, сделайте мне милость, теперь необходимую, пришлите в ссуду денег двести рублей и тем спасите от величайшей крайности.
Затем позвольте представить вам сделанный мною во время немецких уроков перевод из Гете пьесы под заглавием Wiederfinden [26]  Свое, чт!о намарал я от безделья, ласкаюсь надеждою передать вам лично, если судьба назначит мне быть в Петербурге.
С глубочайшим уважением имею честь быть вашего превосходительства всепокорнейшим слугою
Евгений Милькеев.


Из письма Е. А. Милькеева — Плетневу
от 6 марта 1841 года, Москва [27]
…Хотя положение мое в Москве доныне
по-настоящему не устроено и я все еще лишен надежного обеспечения в жизни, однако благодаря счастливому для меня здесь пребыванию Василия Андреевича, моего великодушного покровителя, надеюсь скоро стать на якорь. Финансовый долг, накопленный мною в ожидании этой пристани, велик, судя по моим способам к его уплате; но все-таки не хочу быть злостным банкрутом и не стану отчаиваться: может быть, судьба и приведет меня в состояние возвратить благодетельные ссуды к источникам.
По желанию Василия Андреевича собрал я в одну тетрадь все мои стихотворные безделки как прежние, так и новые. Я старался, как мог, заровнять мои грехи и отделать пьесы окончательно: если не успел в этом, по крайней мере, было желание. Василий Андреевич порадовал меня своей похвалою, но заметил, что в последних пьесах начинаю сбиваться на старое. Знак плохой! Не пора ли сделаться благоразумнее в обращении с музой?
Недавно приехала ко мне матушка…


Письмо П. А. Плетневу
от 19 июня 1841 г., Москва [28]

Милостивый государь Петр Александрович!
Со времени отъезда Василия Андреевича в последний раз из Москвы доныне остаюсь при одних надеждах на получение обещанного места. Открытие вакансии, на которую меня сперва назначили, по враждебному влиянию обстоятельств не последовало, и мне велено ждать благоприятного случая. Между тем для узнания канцелярских обрядов и юристики (потому что меня предполагают в судебные секретари) приглашен я посещать канцелярию гражд.<анского> губернатора, где и занимаюсь теперь, покамест без жалованья.
Не зная положительно, когда будет разрешение моей трагической фортуны, и подверженный в житейских способах угнетению крайности, я все еще вынужден испытывать человеколюбие ближних. Таким образом, обращаюсь вновь к состраданию вашего превосходительства, осмеливаясь покорнейше просить милости прислать мне ныне же сто рублей.
С глубочайшим уважением имею честь быть вашего превосходительства покорнейшим слугою Евгений Милькеев.


Е. А. Милькеев — П. А. Плетневу
22 марта 1843 г., Москва

Милостивый государь Петр Александрович!
По распоряжению его превосходительства Ивана Григорьевича Сенявина [29]  под лестным начальством которого я теперь служу, стихи мои удостоились издания в количестве более 400 экземпляров, с предоставлением в мою пользу. Не умея сам заняться сбытом их, я обратился с просьбою о покупке всего издания к приехавшему в Москву из Петербурга на короткое время книгопродавцу Матвею Дмитриевичу Ольхину [30] , который согласился дать по 2 руб. ассигн. за экземпляр, но еще не решительно, а обещался известить меня окончательно уже из Петербурга, где нужно ему прежде узнать о книжке мнения г. г. литераторов. Мы предположили с ним выпускать в продажу каждый экземпляр по 1 рублю серебром.
Одушевленный к вашему превосходительству чувством живейшей благодарности за оказанное мне пособие во дни затруднительных моих обстоятельств, я поспешаю представить вам экземпляр этой книжки, лаская себя приятнейшею надеждою, что вы удостоите принять ее благосклонно.
С глубочайшим уважением имею честь быть вашего превосходительства покорнейшим слугою Е. Милькеев.

Е. Л. Милькеев — М. П. Погодину
25 августа, 1844 г. [31]

Милостивый государь Михаил Петрович!
Его превосходительство Иван Григорьевич Сенявин письмом своим из Петербурга возложил на меня поручение, чтобы по двум билетам на получение за сей год «Москвитянина» один экземпляр доставляем был на имя его в С. Петербург, а другой на имя супруги его Александры Васильевны в Задонск.
По неизвестности мне, в чьих руках находятся означенные два билета, я решился о желании его превосходительства представить на благоуважение вашего высокородия и покорнейше просить, если возможно, удостоить зависящим от вас распоряжением к удовлетворению оного.
Надеюсь, что снисхождение ваше не откажет мне в удовольствии получить от вас по сему предмету извещение. С совершенным почтением и преданностью имею честь быть
вашего высокородия покорнейшим слугою
Е. Милькеев.
Русская литература. СПб., 1983, № 1. — С. 202–208.



КРИТИКА

Степан Шевырёв
О выходе в свет стихов Милькеева

Скоро выйдут в свет стихи Милькеева. Публика встречала иногда, но редко, это скромное имя под некоторыми замечательными пиесами в стихах. У нас так много выходит в свет стихотворений, что читатели, алчущие более прозы, привыкли с какою-то особенною, убийственною для таланта холодностию принимать подобные явления в Литературе. Поэт выходит с скромною лирою на нашу печатающую площадь, приглашает звуками внимательных любителей изящного; просит, чтоб по крайней мере его выслушали; никто к нему и не подходит; все равнодушны, все идут мимо; лишь одни только безъименные рецензенты, эти хожалые нашей Словесности, по долгу ложного звания, подходят к поэту с тем, чтобы насказать ему несколько грубостей, бросить грязью в его лиру и насмешить тем праздную толпу зевак-читателей, которые в литературе, как и на рынке, только и ищут подобных зрелищ. Мудрено ли после этого, что истинный талант кроется долго в глуши, боясь показаться на свет, а публика не берет на себя труда отличить замечательное от обыкновенной посредственности. Вот почему мы считаем за нужное сказать несколько слов о самом Милькееве и стихах его, и приглашаем любителей Поэзии почтить его вступление в свет вниманием, которое он заслуживает.
В достопамятном 1837 году, когда все области России имели счастие видеть Великаго Князя Наследника, на берегах Иртыша, в Тобольске, робкий юноша нетерпеливо ожидал прибытия В. А. Жуковского, который сопровождал Высокого Гостя всей России. В то время, когда все были заняты светлым торжеством встречи, у юноши были также свои заботы. Природа дала ему призвание к поэзии: бедность жизни и скудное воспитание как ни препятствовали развитию этого дара, но несмотря на них, талант расцвел в глуши, без науки, без совета, без ободрительного слова людей просвещенных. Книжка стихотворений была готова и переписана для поднесения знаменитому Поэту. Настала роковая минута: усилием победив свою робость, трепетный юноша стоял с тетрадью своих стихов перед Жуковским. Это был Милькеев. Ласковый взгляд Поэта, венчанного лавром славы, встретил юношу. Опытный вкус преобразователя Русских стихов открыл в нем дарование. Скоро Милькеев был уже в Москве и Петербурге, благодаря покровительству своего Мецената.
Здесь на вопрос о том, как раскрылось в нем дарование к стихам, Милькеев рассказал в письме к своему покровителю все что знал о себе. Приведем из этого письма, написанного с простодушием чувства и изяществом необыкновенным, то, что, собственно, относится к развитию его стихотворного дарования.
«Если не заблуждаюсь, природа наделила меня привязанностью к звукам, говорит Милькеев, но между тем назначила родиться и жить в такой сфере, где ничто не могло способствовать своевременному пробуждению и образованию этого инстинкта, где более всего раздается безмолвие для души, где менее всего слышится музыка слова. Не гармонический тот класс, из которого я происхожу...
Первая хорошая книга, которая попалась мне в руки, это были басни Крылова: я им чрезвычайно обрадовался, так что вытвердил их наизусть, и помню большую часть теперь. По ним я стал учиться рифмам и излагать стихами разные сказки. Решительное желание сделаться стихотворцем овладело мною при чтении Плутарха, когда мне было отроду лет шестнадцать: я воспламенился, и с величайшим усердием ломал голову над рифмами; не разумел стоп и размера, утешался только созвучиями; необузданный стих мой содержал иногда слогов двадцать, ударение прыгало и садилось произвольно. Хотя приметил я нестройность в этой отчаянной музыке, однако долго не отгадывал, отчего у меня выходила такая нескладица, и это доставляло мне истинную пытку. Целые ночи были проведены в усилиях открыть секрет. Наконец сосчитал я гласные буквы в печатном стихе, прислушался к ударению — и завеса приподнялась. Я начал составлять стихи, более пли менее правильные, и приводить их в разные размеры, по образцу немногих стихотворений, которые удалось читать впоследствии.
Таким образом, прежде нежели научился я сердцем постигать то, что называется Поэзией, мне надлежало открыть собственною догадкою, разумеется в некоторой степени, механизм сочетания, или сделать доступным для своего понятия тот избранный способ выражения, к которому душа симпатически влеклась. Медленно успевал я в этом, потому что заграждены от меня были всякие средства; я даже не знал, существуют ли на то учебные пособия. Прибегнуть к кому? Те, с которыми я мог сближаться, не могли откликнуться на мои вопросы: нельзя было ничего от них перенять или услышать; и как черты этих людей не имели большого сходства с моими, то я застенчиво удалялся от их сообщества. Из лучших никто не чувствовал охоты заняться мальчиком, безмолвным и скучным, а я по врожденной боязливости не смел спрашивать; малейшей нескромностью страшился обнаружить свою привязанность, как преступление, и хранил ее в душе непроницаемо для всех.
...Как развивался ход моей мысли, какие внушения располагали духом, и чем наиболее поражалось внимание? Предел моих знаний препятствовал расширять мысль. Религиозное чувство и природа служили основным, единственным побуждением: я любил смиряться и дивиться Богу, любил смотреть на звезды и открытое небо, и хотел одевать чувствования звуком, хотел говорить о небе и Творце. К этому сердце относило цель жизни. И теперь желал бы я всего более погрузиться в истину, настроить разум, совокупить силы души, чтобы принесть дань удивления чудесам Бога словом достойным.
Но желания велики, а крылья слабы. Часто умственное бессилие наводило на меня глубокую тоску, подавляло душу унынием; часто мучился я недоверчивостью и сомнением, — и тем рачительнее скрывал мою тайну.»
Конечно, это искреннее признание Поэта внушить читателям охоту короче с ним познакомиться. Публика увидит скоро в печати стихи Милькеева. Мы приглашаем всех просвещенных любителей Поэзии встретить их не с тем обидным равнодушием, с каким обыкновенно встречаются у нас стихотворения, а подарить им внимание, которого они достойны и которым почтил их сначала первый современный представитель Русской Поэзии. Чтобы оправдать наше приглашение и расположить мнение общественное в пользу Поэта, который решается выйти на скользкое поприще печати, мы помещаем отрывок из его стихотворения Колокол в Кремле.
...Он некогда в тяжком падении ранен,
В темнице сырой погружался сто лет,
И царственной массою чуден и странен,
Вот вызван из мрака дивить белый свет...
С глубоким клеймом рокового паденья,
В позорище миру слепому открыт,
Увенчан блестящим символом спасенья —
Крестом лучезарным, он гордо стоит.
И люди приходят толпой к великану,
Посудят про тяжесть и лета его,
Посмотрят на дивную, тяжкую рану,
И в сторону с шумом идут от него.
Их взоры, желанья, мечты — близоруки,
Одно любопытство к нему их ведёт, 
И им непонятны глубокие звуки,
Которых волну он таинственно льёт:
И зачат и создан я с целью великой,
С высоким призваньем... Хотел бы звучать,
Рассыпаться музыкой грозной и дикой
И ревом неслыханным землю обнять;
А рок, мой убийца, холодным законом
Судил вековечно безмолвствовать мне —
И я не дрожу сокрушающим звоном,
Неметь обреченный в бездейственном сне.
Мне слышится часто хор младших собратий,
Гуденье нестройное, резвый трезвон, 
И в горния недра воздушных объятий
Тщеславно несется их лепет и стон.
И люди, собравшись, толкуя убого,
Дивятся им слепо... Но это звонки:
И слышны и громки, затем что их много!
Повисли высоко, затем что легки!
Нетрудно привесть их в порыв и движенье,
Нетрудно разгул им ликующий дать,
От сна возбудить их веселое пенье,
И вновь немотою их голос сковать!..
Нет, если б кто долгий мой сон уничтожил,
Нет, если бы кто мой язык разомкнул,
Каком бы торжественной песнью я ожил,
Какой бы я пролил неслыханный гул!..
Но хилы и немощны слабые люди,
Не вынесет звуков могучих их слух,
Бессильны и чахлы их тесныя груди,
Тревожливо сердце и робок их дух.
Мой вопль необузданно-дикий оглушит
Их ухо, привычное мирно дремать;
Мой гром неумолчный покой их нарушит,
Положит на сердце их смерть и печать.
И я не жалею, что в ухе презренном
Не стану великою песнью греметь;
Я буду в покое глухом, неизменном,
Я буду молчать и века цепенеть.
И так вы, о люди, меня не пугайтесь,
Дремлите беспечно на ложе своём,
И в праздности суетной мне удивляйтесь,
Созданья беззвучные в мире немом!»

Это стихотворение может дать некоторое понятие о высоком лирическом направлении Поэзии Милькеева, которая часто отзывается глубиною думы и силою точного выражения.
Москвитянин. М.,1842, № 7, отд. IV «Критика». — С. 400–404.



Петр Плетнев
Стихотворения Е. Милькеева

Читателям нашим уже возвещено было о том, что книга, которой выписано здесь заглавие, должна скоро выйти (Современ. Т. XXIX) [32] . И вот перед нами собрание  стихотворений поэта, которого по справедливости надобно назвать замечательным между современными нашими талантами. Будучи всем обязан природному чувству и постоянному стремлению к самосовершенствованию, он довел свое искусство до обработки прекрасной. Удивительней всего, что в эпоху падения чистых поэтических форм, не поддерживаемый строгостию науки, он, руководимый единственно музыкальным слухом и внутренним тактом, понял назначение поэтических созданий, и защитился от всех недостатков господствующего теперь слога. Но это одни отрицательные его достоинства. А он исполнен и положительных прекрасных качеств. Обдумывая самобытно предметы своей поэзии и чувствуя сильно красоты природы и ее влияние на сердце, он исполнен выразительности оригинальной; он владеет самыми смелыми идеями и создал для их оттенков множество счастливых оборотов и выражений. Ясность представления образов и действий сообщила его языку необыкновенно  чистую отделку. Чтобы наши замечания сделались ощутительнее, мы выписываем из него стихотворение, под названием Возрождение:
Смена холоду крутому,
Смена мертвым, душным льдам,
Сну болезненно-немому,
Зимним вихрям и снегам!
Мир очнулся весь глубоко,
И прелестен, и богат,
Одевается широко
В новосвадебный наряд.
Вновь леса темны, пахучи,
Полны мраком и весной,
И свободны и могучи
Воды льются с быстротой.
Воротилась тверди ясной
Золотая бирюза
И за тучей громогласно
Говорящая гроза.
Так являют дни и годы
Непрерывный переход:
То потускнет жизнь природы,
Одряхлеет и замрёт;
То восстанет от паденья,
Вновь полна красы и нег…
Лишь один ты возрожденья
Не изведал, человек!
Ты помазанник созданья,
Ты с душою получил
Ключ премудрого познанья,
Дар святых, высоких сил.
Что ж ты юностью венчальной
Вновь не блещешь, неба сын,
А к развалинам печально
Переходишь от седин?
Нет, не гибнешь ты… Хоть годы
Изотрут тебя во прах,
Всё властитель ты природы,
Вечный в царственных правах:
Создаешь ты поколенья
Жизнью собственной, и вот
Бытия и возрожденья
Бесконечный пир цветет!
И увядший невозвратно
Блеск твоих весенних дней
В роды мчится перекатно,
С пылом воли и страстей.
И сынам твоим судьбами
Заповедан тот же путь,
Так же в них ревет громами
Огнедышащая грудь!
Кто постигает успех соединения поэтической идеи с достоинством ее словесной формы, тот без сомнения почувствует, как не похожи эти стихи г. Милькеева на ежедневно ныне появляющиеся рифмованные строки, без гармонии, без ясности, лишенные ровности фраз и колеблющиеся в своем неверном движении. В общем направлении поэзии г. Милькеева выражается чувство благоговения к Создателю, любви и удивления к природе и ко всему прекрасному. Все высокие истины, так счастливо изображенные им, почерпнул он из собственного источника души — и вот как справедливо и убедительно о том говорит он:
Не опыт смертному дарует
Блаженной мудрости удел,
И не седины знаменует
Краса высоких чувств и дел;
Нет, с ранних лет нам есть Учитель,
Его глагол непобедим:
Сам дивный веет Вседержитель
На нас дыханием святым!
 
Современник. 1843. Т. ХХХ. — С. 185–187.



Осип Сенковский
Стихотворения Е. Милькеева

Боже мой, чт!о это я делаю!.. Новые книги… стихотворения господина Милькеева?.. Да, да! Нет сомнения!.. Теперь и сам примечаю, прочитав стихотворения господина Милькеева, что я, несчастный, в самом деле каждый Божий месяц читаю просто новые книги. Как же я этого давно не догадался? Один молодой человек, сказано было еще в хрестоматии Якобса, по которой меня учили немецкому языку, рассуждал громко, но очень умно, о каком-то важном предмете в присутствии старого юрисконсульта. Старик нашел смелость его непростительною, и начал осуждать самонадеянность юношества. «Милостивый государь! — твердо сказал молодой человек, обращаясь к старому ученому — я молод, это правда, но я читал старые книги». Он, молодой, читал старые книги и от этого стал умен: а я, ваш старый летописец, я, седоволосый, читаю новые, молодые книги!.. Ну, и не мудрено, что от этого... Вы понимаете, чт!о я хочу сказать. Если так случится, что я понесу чепуху... если у меня вырвется чт!о-нибудь такое... не взыщите, будьте великодушны: я стар, это правда, но я, знаете, читаю новые книги... стихотворения господина Милькеева... комедии господина Не-го... и тому подобное. От этого не поумнеешь. Немецкая хрестоматия совершенно права.
Чтобы не сказать чего-нибудь такого, чтобы не впасть в чепуху, я стану... хоть это очень неверное средство... я стану придерживаться собственных слов авторов. Господин Милькеев, по словам автора — поэт: и какой еще поэт! — по призванию, по природе; поэт, который пишет стихи, потому что живет; человек, для которого жизнь и поэзия — одно. И вот груз его жизни, или поэзии: и какой жизни, какой поэзии! — чудной, шипящей, вдохновенной, с девами, с мечтами, с рюмками, с идеалами, с лунами, штофами, звездами... Ах! дайте отдохнуть и с силами собраться: я всё вам расскажу.
В предисловии к «Стихотворениям господина Милькеева» помещена Всеобщая История его гения, жизни и поэзии. Отсюда буду я почерпать все мои сведения, все факты.
«Природа, по словам автора, наделила меня привязанностью к звукам, но назначила жить в такой сфере, где ничто не могло способствовать пробуждению инстинкта, где всего более раздается безмолвие для души, менее всего слышится музыка слова. Не гармонический тот класс, из которого я происхожу.» Тут поэт описывает, как его отдали «перебелять черновые сочинения канцелярских писателей». Поэту попались басни Крылова, и по ним начал он «учиться рифмам и излагать стихами сказки». Шестнадцать лет было поэту, когда ему попался «Плутарх для юношества», и... «решительное желание сделаться стихотворцем овладело мною: я воспламенился, ломал голову над рифмами, не разумел стоп и размера, утешался созвучиями, примечал нестройность в моей отчаянной музыке, и это доставляло мне истинную пытку. Целые ночи были проведены в усилиях открыть секрет. Наконец, сосчатал я буквы в печатном стихе — и завеса поднялась. Между тем не-гармонический класс, в котором витал поэт, и сфера, где раздается безмолвие, душили его: он «смотрел на звезды и небо, и одевал чувствования звуком, хотя умственное бессилие наводило на него глубокую тоску, подавляло душу унынием, мучило недоверчивостью, сомнением.»
Нельзя не согласиться, что судьба иногда бестолково жестока: ну, чт!о бы ей подсунуть поэту грамматику Меморского? А ведь не догадалась! Вместо этого, вообразите, она встретив поэта между звёздами, схватила его за ногу, как некогда Юпитер своего неудавшегося сынка, Вулкана, и бросила в Санктпетербург. Да! он был здесь, и мы его не видали, мы не знали его! В Петербурге поэт, по древнему обыкновению поэтов, немножко загулялся: мы вдруг встречаем его уже под усом. Покровители предложили ему учиться. Это испугало поэта. «Да ведь надобно приняться за всё, потому что я ничего не знаю. Надобно сесть на одну лавку с детьми: а мне двадцать три года. Невозможно! Я должен затвориться в комнате, начать учение наедине... отстать от избранной мысли, воротиться к прозе, к занятиям, от которых тупеет голова, от которых чувствуешь себя удивительно ничтожным и пустым!.. Кажется, природа назначила мне не ту орбиту. Но опять не дело подозревать судьбу в ошибках. Я должен решиться прозябать в невежестве...». Поэт! прямой поэт!
Словом, господин Милькеев, как истинный поэт, как поэт по природе, благородно решился ничему не учиться, приискать местечко, где бы у него было время писать стихи — и нашел это благо в Москве. Плодом столь мудрой меры является теперь образчик его внутренней жизни — упражнения в поэзии».
Что касается до поэтических теорий господина Милькеева, то он держится того правила, что шампанское — злоупотребление в поэзии, которая не должна ни на волос удаляться от природы, вечного источника всего изящного: изо всех известных и не известных ему вещей, самая близкая к природе, по его мнению — русская сивуха, и вот как он воспевает её высокие красоты:

«Здравствуй, русское веселье,
Здравствуй, русское вино,
Православное похмелье,
Чаш потопленное дно.
Ты по юношеским жилам
Влагой крепости бежишь,
И к былым, каленым силам
Грудь увядшую стремишь!
Как возникли дни отчизны,
Кто из русских чад, любя
Свой предел без укоризны,
Не отведывал тебя?
Кто в пылу борьбы кровавой
Дрался на-смерть, и не пил?
Кто, приветствованный славой,
Чаш не пенил и не бил?»
Поэт обращается к Петру Великому:
«...Объят хмельным порывом
Полубожеской мечты,
Пировал, и новым пивом
Угостил Россию ты!
И с твоей кипучей браги
Разгулялася она,
Сил зеленых и отваги
Пламенеющей полна!»

А Ломоносов, непонятный для вопросов, и бессмертный для венка, Ломоносов —
«Ты ль не ведал чаши мирной,
Как науку пожинал,
И с торжественностью пирной
В небо крылья простирал?
Нет! паря к богам и к свету,
Знал ты с творчеством вино,
И повел к живому цвету
Слова русского зерно...»

Браво! Вот чт!о значит — уметь кстати не учиться! Как тогда человек видит вещи просто, естественно, так сказать, натурально! Как он близок к природе! Как прямо натыкается на великие истины, который не что иное как великие простоты! Людям совращенным учеными идеями, — шампанским, ротвейном, мадерой, — и в голову не приходило, что ведро творчества ст!оит только три целковых. Правда, со времени Ломоносова, оно очень вздорожало, и, насчет цены, едва ли не выгоднее теперь для русской поэзии вдохновляться ротвейном, которого ведро можно достать за два рубля семьдесят пять копеек серебром — целый четвертак в барыше для творческой силы, — чем натуральным, хлебным вином; но господин Милькеев не вдается в арифметику: он видит, что, посредством этого вина, Ломоносов,
«Воспарил к богам и свету,
И повел к живому цвету
Слова русскаго зерно», —

и всю свою надежду, касательно поэтического усовершенствования этого слова и просвещения людей, полагает на деятельность винных откупов.
Почерпая далее в том же кастальском источнике, господин Милькеев показывает, что его достанет на всё, — на трогательное, на наивное, на забавное, на патетическое и на высокое. В семидесяти пиесах его «Стихотворений» есть и Покойница и Кукушка, есть Иван-Великий и Сухарева Башня (по словам автора Сухарева Башня невеста Ивана-Великого), есть День и Ночь, Гроза, Луна, Звездочка, Слезы, Наитие, Кладбище, даже Демон. Сколько красот, сколько перлов, алмазов, поэзии! У того в груди «запела вьюга и забилась шумная волна», там несутся «тучи, беременныя дождями», а там далее луна «вольно купается в облаках». По части луны и девы вот чт!о раздается в его «музыке слова»:
«Зачем, о, дева-красота,
Владеешь грудью ты лилейной?
Зачем улыбкой чудодейной
Твои красуются уста?
Ты вся любовь и вся — мечта,
Полна ты жизни беззатейной
И дышишь негой тиховейной —
Огнем и светом налита!»

Такова дева господина Милькеева: она, как вы видите, полна жизни беззатейной и, притом, налита светом, подобно Ломоносову, который уже известно откуда наливался светом. Сам же поэт, с своей стороны, полон томлением и сыт горестью, и льет потоками девственно-чистых  слез к розовой юности.
«Девственно-чистыя,
Слезы струистыя,
Грустный, приветствует вас!
Полным томлением,
Он с наслаждением
Льет вас потоки из глаз.
Вашею силою
С жизнью постылою
Вновь примиряется он;
Вы облегчаете,
Вы утоляете
Сердца страдальческий стон.
Так мне, забытому,
Горестью сытому,
Плакать — веселье одно;
В тайном мучении
Слез упоение
Мрачному сердцу дано.
Падайте ж, слезы, вы!
К юности розовой
Душу стремите вы вновь;
Радость являйте мне,
Чувствовать дайте мне
Первые сны и любовь!»
Это очень жалко. Так жалко что и сказать нельзя.
Библиотека для чтения. СПб., 1844. Т. 62, отд. 6
«Литературная летопись». — С. 1–6



Марк Азадовский
Неизвестный поэт-сибиряк
(Е. Милькеев)

Нужно открыть сокровищницу Пушкина и пустить в общий оборот заключенные в ней богатства. Но пусть не пропадет втуне и тот обол, какой принес людям какой-нибудь Туманский, ведь и он выстрадал свой обол, а всякое даяние поэта есть благо.
М. Г е р ш е н з о н. Видение поэта.

С именем Е. Милькеева связано первое появление в печати Каролины Павловой. Стихотворением «Е. Милькееву» открывается полное собрание ее стихотворений. Первоначально оно было напечатано в «Отечественных Записках» за 1839 год, и носило заглавие «Неизвестному поэту», имя автора было скрыто за прозрачной буквенной подписью « — ва».
Читалось это стихотворение так:

Да, возвратись в приют свой скудный:
Ответ там даст на глас певца
Гранит скалы и дол безлюдный, —
Здесь не откликнутся сердца.

Забудь, что мы тебе сказали,
Покинь, что встретил в первый раз;
Тебя и мы не разгадали,
И ты, пришлец, не понял нас.

В глухую степь, у края света,
Далеко от людских бесед,
Туда забросил Бог поэта;
Ему меж нами места нет.

Не гул там разговоров скучных, 
Там бури бешеный набег,
И глас лесов седых и звучных,
И шум твоих сибирских рек.

Там, под родными небесами,
Не зная нашей суеты,
Забывши нас, забытый нами,
Поэтом сохранишься ты.

В том же номере «Отечественных Записок» вслед за этим стихотворением напечатано другое, посвященное тому же лицу. Оно принадлежит А. С. Хомякову: «Ему же»

Не верь, что хладными сердцами
Остались чужды мы тебе, 
Что ты забыт, не понят нами,
Что брошен в жертву злой судьбе.

Твоей молитвы гимн прекрасный,
Твоих страданий тихий глас —
Всё жизнью светлой, мыслью ясной,
Чаруя, оживило нас.

Ты пел — и Обь, Иртыш и Лена
В степях вилися предо мной;
Белела их седая пена,
Леса чернели над волной.

Ты пел — и под крылом бурана
Гудела степь и гнулся бор,
И, прорезая зыбь тумана,
Росли вершины снежных гор.

Вставал Алтай, весь полон злата,
И тайны и видений полн;
А песнь твоя звучала свято,
Прекрасней гор, степей и волн.

Ты наш! Ты наш! Родные чувства
Сказались нам, тебя мы ждем,
Мечты любимец, жрец искусства,
Святым проникнутый огнем.

Внимание исследователя невольно приковывается к этому имени «неизвестного поэта». Возникает ряд вопросов. Кто этот поэт, каков поэтический облик того, чьи стихи вызвали такую восторженную оценку Каролины Павловой и Хомякова? Почему суждено ему было остаться «неизвестным» вплоть и до наших дней? Как могло, наконец, случиться, что этот поэт-сибиряк, в стихах которого, как будто, раскрывались величественные видения Сибири, совершенно выпал с поля зрения сибирских писателей и исследователей?
Прежде всего попытаемся собрать о нем биографические и библиографические материалы. Их немного. Во-первых, заметка в Энциклопедическом Словаре Брокгауза и Эфрона (старое издание). Тон ее резко расходится с тем настроением, которое неминуемо создается у читателя после стихов Каролины Павловой и Хомякова. Приведем ее целиком: «Милькеев — стихотворец-самоучка (1815–1840). Произведения его помещались за подписью «М-в» и «Эм-в» в «Современнике» и не возвышались над уровнем посредственности. Тем не менее, по свидетельству Панаева, на М. многие, особенно Н. Ф. Павлов и А. С. Хомяков возлагали большие надежды. Упоминаемая Панаевым отдельная книжка стихотворений Милькеева в библиографиях не значится» [33] .
Но вопреки указаниям «Словаря» книжка стихов Милькеева в действительности была, хотя, правда, она является в полной мере библиографическим раритетом. Один экземпляр ее хранится в библиотеке Томского Университета, куда она перешла из книг В. А. Жуковского. Отдельное издание вышло в 1842 году в Москве; впервые же стихотворения Милькеева появляются в «Современнике» с 1838 года. Редакция характеризовала его, как поэта-самоучку и сопроводила появление стихов сообщением нескольких кратких биографических сведений о нем. Там же была выдержка и из его автобиографии, составленной в виде письма Жуковскому. Это автобиографическое письмо с некоторыми изменениями помещено и в предисловии к отдельному изданию.
Если к этим материалам прибавить еще несколько случайных упоминаний о Милькееве в письмах и мемуарах того времени [34] , да несколько ярких намеков в стихах Каролины Павловой, то этим, пожалуй, будут исчерпаны все те скудные сведения, которыми мы располагаем.
Евгений Лукич Милькеев родился в 1815 году, «на берегу Иртыша», и был земляком-ровесником Ершова. Жил он в Тобольске, служил канцелярским писцом в каком-то приказе, ненавидел службу и втихомолку зачитывался случайно попадавшими ему книгами, среди которых были и басни Крылова и Плутарх. В напечатанной в «Современнике» «Сцене канцелярной» [35]  несомненны автобиографические черты. «За столом сидит повытчик, оклавшись бумагами, в которых роется с большим прилежанием; несколько подьячих расхаживают по комнате, один грызет перья, другие — ногти. Один молодой подьячий сидит в углу подле печки и дремлет» [36] . Этот молодой подьячий, несомненно, сам автор. Кругом ведутся скучные и пошлые разговоры сослуживцев. Они тяготят юношу, он одинаково чужд, как их служебных интересов, так и их незатейливых и пошловатых забав и развлечений. И как чужды ему его товарищи по службе, так странен и чужд им он, — и о нем с пренебрежением отзывается его непосредственный начальник — повытчик: «он занимается поэтством». Автор сам подчеркивает последнее слово и в примечании указывает, что эта фраза была подлинно произнесена.
Этот период завершился резким и неожиданным переломом. В 1837 году было памятное для Западной Сибири путешествие наследника (Александра II); в его свите находился и Жуковский. Как только пронеслось известие о проезде через Тобольск наследника со свитой, юноша решился, как он выражается «сделать себе насилие» и «преодолеть робость». Он пересмотрел свои стихотворные опыты, собрал всё, что находил в них лучшего и отправился к Жуковскому «Мог ли я сделать лучше, — писал он позже в автобиографическом письме, — я нес подарок мой со смятением, но поддерживался, утешался мыслью, что услышу правду и верный приговор себе».
Жуковский встретил приветливо юного поэта-самоучку. О том впечатлении, какое произвел на него Милькеев, можно судить по рассказу об этом свидании «Современника», несомненно со слов Жуковского. «Он пришел один, никем не представленный. За исключением очень понятной застенчивости и даже робости, в нем не заметно было этого всегда неприятного подобострастия и ни одного из тех смешных приемов, которые нередки в провинциях». «Из разговора с ним открылось, что он самый бедный человек, не имел возможности образовать себя, а еще менее заменить недостаток чтения порядочным обществом. Но в его словах и во всей его наружности нельзя было не чувствовать того достоинства, в которое природа облекает человека с мыслию и характером» [37] . Понравились Жуковскому и стихи. Они, как говорилось в той же заметке «Современника», «в самом деле выражали то, что дает человеку жизнь, в полном смысле созерцательная, глубокое религиозное чувство и стремление к высокой философии» [38] .
Короче, Жуковский обласкал юношу, признал в нем поэтическое дарование, взял его с собою в Петербург и устроил там на службу. Сбылись самые необычайные мечты. Он — в Петербурге. Но восхищение и радость быстро сменились новыми тревогами и заботами. Петербург смущает и давит его. Ему хочется учиться, он чувствует, что «должен теперь затвориться в комнате, начать учение наедине» и стремиться догнать упущенное золотое время.
Но «крылья его связаны». «Нельзя оставить службу, — пишет он, — от которой получаю способ жить. А можно ли соединить службу с учением?». Его тяготит и другая забота. В Тобольске он оставил мать. «Тягостно мне, — продолжает он, — не видеть той, которая меня родила и боролась почти с нищетою для моей жизни. Решусь ли опечалить ее старость, предать беспокойству долговременной и безнадежной разлуки с сыном? Я уезжал с тайным желанием остаться здесь, чтобы положить мои способности в горнило учения; теперь слышу внутри себя упрек».
И дальше: «Но отстать от избранной мысли, воротиться на свое прозаическое место, к этой должности, к этим занятиям, от которых, нечего греха таить, часто тупеет голова!.. Опять возмущаюсь. Чем более вникаю в мои качества, в мои силы и способности, тем менее нахожу в себе призвания к настоящему поприщу». Так возникает вопрос: что же ему делать? «Прозябать в в невежестве, идти против воли и желания, разыгрывать ролю вечного противоборства и насилия себе, разбив до основания надежды», или «причинить боль матери».
Но, может быть, «судьба уже не пошлет другого случая приблизиться к средствам просвещения и я, не выступив из круга, враждебного моим расположениям, вероятно, останусь там надолго. Нет, лучше решусь пожертвовать чувством, которое меня мучит и призывает туда. Пусть укрепится мать против разлуки с сыном, необходимой для пользы его нравственных сил. Правда, что он хочет отважиться на подвиг трудный, и слишком поздно; но лучше поздно, нежели никогда!»
Редакция «Современника» добавила от себя, что борьба между решимостью, которой требовал холодный рассудок, и влечением сыновнего сердца, по-видимому, оканчивалась. Приискана была должность, позволявшая заниматься систематически учением, «но так неверен себе человек, сильно чувствующий и преследуемый воображением, что в самую минуту исполнения искренних и давних своих желаний, он упал духом, обнят был угрызениями совести и не нашел в себе силы победить нравственного влечения туда, где ему виделась покинутая, одиноко-дряхлеющая мать его».
Милькеев уехал обратно в Сибирь, а Жуковский послал ему вслед подобранную (самим Жуковским) коллекцию русских книг; с этого же времени начинают появляться в «Современнике» стихотворения Милькеева за подписью «Эм—въ».
На родине Милькеев пробыл недолго. В начале 40-х годов он уже живет в Москве. Один ли он вернулся, привез ли с собой мать, какие перемены произошли в его семейном положении, почему на этот раз оказался он в Москве, а не в Петербурге, об этом нет никаких сведений. Известно только, что в Москве он служит под начальством известного Ивана Григорьевича Сенявина [39] , усиленно занимается литературой и тесно сближается с целым рядом московских писателей, особенно с кругом Павловых. Первое время с «самородком», видимо, очень носились. Хомяков и Ник. Фил. Павлов одинаково ласкают его и заботятся, правда, довольно своеобразно об его образовании и воспитании. Панаев передает интересный спор между Павловым и Хомяковым по этому поводу. «Н. Ф. Павлов, как человек светский, доказывал, что Милькеева необходимо заставить учиться по-французски, что французский язык доставит ему возможность сблизиться с порядочным обществом, которое будет способствовать к его развитию... Хомяков горячо возражал против этого, говоря, что ни французский язык, ни общество не могут принести ему ровно никакой пользы, напротив — вред: что его надо принудить заняться серьезно немецким языком, что знакомство с немецкой литературой и философией расширит его миросозерцание» [40] . «Спор был очень горячий, — замечает Панаев, — спорящие не хотели уступить друг другу и разошлись, не решив участь этого гения-самородка».
Панаев говорит о Милькееве вскользь, интересуясь гораздо больше Хомяковым и Павловыми, чем им, но дальше проскальзывает несколько любопытных строк. Об этом споре он рассказал Белинскому. Тот молча выслушал и с грустью заметил: «Чем спорить о нем, лучше бы просто помогли бедняку». Эти слова отчасти уже приоткрывают одну сторону той драмы, которую суждено было пережить молодому сибиряку среди широкой, гостеприимной, но слишком шумной, а потому и нечуткой столицы. Но назревало иное, еще более горшее.
Хомяков и Павловы были в восторге от стихов Милькеева, всячески поощряли его и искренне считали «одною из самых блестящих надежд русской литературы». Высокого мнения о стихах Милькеева были и Жуковский с Плетневым. И вот, захваленный друзьями и теми, кого он называл своими учителями, еще не сумевший разобраться в себе и своих силах, молодой поэт решается появиться перед публикой уже не в качестве анонимного поэта, не на случайных страницах журнала, а с целым сборником — и в 1842 году появляется в печати его книжка — «Стихотворения Е. Милькеева».
Книжку встретили различно. В «Современнике» Плетнев снова повторил свои сочувственные отзывы. «Милькеева, — говорит критик, — по справедливости надобно назвать замечательным между современными нашими талантами». Он хвалит молодого поэта за «прекрасную обработку» формы, особенно за то, «что в эпоху падения чистых поэтических форм, не поддерживаемых строгостию науки, он, руководимый единственно музыкальным талантом, понял назначение поэтических созданий и защитился от недостатков господствующего теперь слога». «Поэт, — писал Плетнев далее, — исполнен и оригинальности выразительной», а также «владеет самыми смелыми идеями», для которых «сумел создать множество счастливых оборотов и выражений». «Ясность представления, образов и действий сообщила его языку необыкновенно чистую отделку» [41] .
Но тощие книжки «Современника», уже не имели в то время прошлого обаяния, и для публики более вескими были голоса, раздавшиеся на этот раз созвучно, из двух противоположных лагерей. Со страниц «Отечественных Записок» и «Библиотеки для Чтения», Белинский и Сенковский сошлись в отрицательной, уничтожающей оценке поэзии Милькеева. Белинский с участием процитировал автобиографическое письмо Милькеева, нашел, что оно проникнуто «простотою, умом и достоинством», но отнесся сурово и жестоко к его таланту. Из автобиографического письма «видно, — писал он, — что г. Милькеев то, что называется самородный поэт, поэт самоучка. Самородные поэты, — продолжает  Белинский, — особенно замечательны потому, что на их творениях, как бы они ни были грубы и необделаны, всегда лежит печать оригинальности, столь часто чуждой обыкновенным талантам». Таков, был, например, Кольцов. «Но, увы, не к таким поэтам принадлежит самородный поэт. г. Милькеев, если только, вообще, принадлежит он к каким-нибудь поэтам», — гневно заканчивал критик [42] .
Белинскому не раз приходилось давать оценки сборникам начинающих поэтов. По любопытному историко-литературному совпадению, как раз незадолго перед тем ему пришлось разбирать анонимный сборник одного, также начинающего поэта, скрывшегося за буквами Н. Н., — книжку стихов под заглавием «Мечты и Звуки». Среди подобных рецензий Белинского этот отзыв особенно примечателен: в нем Белинский как бы формулирует те требования, которые он предъявлял в таких случаях. И разбор стихов Милькеева тесно примыкает к этой статье о первом сборнике Некрасова, являясь как бы и дополнением к ней и лишним примером для общих воззрений, в ней выраженных.
«Если проза может еще удовлетворить гладкой формой и банальным содержанием, — писал Белинский, — то стихи решительно не терпят посредственности». «Читая такие стихи, вы чувствуете иногда, что автор их человек — несомненно благородный и искренний, но в то же время видите, что эти благородные чувства так и остались в авторе, а в стихи перешли только отвлеченные мысли, общие места, правильность, гладкость и — скука. Душа и чувство есть необходимое условие поэзии, но не ими всё оканчивается; нужна еще творческая фантазия, способность вне себя осуществить внутренний мир своих ощущений и идей, и выводить во вне внутренние видения своего духа». И дальше: «Прочесть целую книгу стихов, встретить в них все знакомые и истертые чувствованьица, общие места, гладкие стишки и много-много, если наткнуться иногда на стих, вышедший из души, в куче рифмованных строчек, — воля ваша, это чтение, или, лучше сказать, работа рецензентов, а не для публики, для которой довольно прочесть о них в журнале известие в роде: выехал в Ростов».
Стихи Милькеева явились, повторяю, как бы частным случаем этих общих замечаний. В его стихах Белинский не видел ни самобытности, ни оригинальности, ни даже просто поэтического таланта. «В стихах Милькеева не только нет никаких признаков поэтического дарования, но даже видна положительная, решительная бездарность». Особенно отразилось на суждениях Белинского одно обстоятельство. Среди тех разнообразных влияний, которые довольно отчетливо отразились в творчестве еще неокрепшего поэта, заметным было влияние Бенедиктова. Вот этого-то особенно и не мог простить Белинский. Ненавистней «бенедиктовщины», пожалуй, ничего не было для него в поэзии и, определив Милькеева, как «подражателя Бенедиктова», он уже не знал удержа в своем приговоре. «Г. Милькеев, — писал он, — подражатель Бенедиктова, подобно всем подражателям, доводящий до карикатуры и без того поразительные недостатки своего оригинала. Мы не встретили в целой книжке Милькеева ни одного поэтического стиха, ни одного живого образа, ни одной картины; стих его не что иное, как насильственное сведение слов, которые ревут, видя себя поставленными вместе. В выборе предметов, в мыслях не заметно никаких следов человеческих симпатий, живых стремлений, такта, действительности»... Отзыв оканчивался жестокими, убийственными строками: «стоило ли приезжать в Москву с берегов Иртыша, если это было затем только, чтоб издать книжку таких стихотворений? Стоило ли только о таком переезде писать в журналах и ожидать от него столь многого для русской поэзии? Стоило ли в журналах извещать публику, как о чем-то важном, о скором выходе в свет таких стихотворений? Что такое всё это? — Ирония, горькая, ядовитая ирония жизни»...
Не менее убийственным был и разбор «Библиотеки для Чтения», написанный, несомненно, самим Сенковским [43] . Со своей обычной манерой вышучивания, он издевался над отдельными фразами, издевался над его автобиографическим письмом (к которому, как мы видели выше, даже Белинский отнесся тепло и сочувственно), издевался, наконец, над личностью самого поэта. Особенно погубило Милькеева одно стихотворение (нужно сознаться, довольно слабое), посвященное «Русскому вину». Обращаясь к «русскому вину», автор спрашивал:

Как возникли дни отчизны,
Кто из русских чад, любя
Свой предел без укоризны,
Не отведывал тебя!

Кто в пылу борьбы кровавой
Дрался на смерть, и не пил?
Кто, приветствованный славой,
Чаш не пенил и не бил?

Уже Белинский с негодованием восклицал: «Как кто, г. Милькеев? — думаем, что все порядочные люди в России?» Сенковский же чуть не весь разбор свел к этому стихотворению, дав полный простор своему незатейливому остроумию: «Что касается до поэтических теорий господина Милькеева, — писал он, — то он держится того правила, что шампанское — злоупотребление в поэзии, которая не должна ни на волос удаляться от природы, вечного источника всего изящного: из всех известных и неизвестных ему вещей, самая близкая к природе, по его мнению, — русская сивуха и вот как он воспевает ее высокие красоты!» ... Выписав длинную цитату из стихотворения, Сенковский умиляется: «Вот что значит — уметь кстати не учиться! Людям, совращенным учеными идеями, шампанским, ротвейном, мадерой — и в голову не придет, что ведро творчества стоит только три целковых. Г. Милькеев видит, что посредством этого вина Ломоносов

Воспарил «к богам и свету…
И повел к живому цвету
Слова русского зерно».

Таким образом, всю свою надежду касательно поэтического усовершенствования людей, полагает он на деятельность винных откупов». И т. д.
Эти отзывы убили, убили в буквальном смысле, молодого поэта. Нищенствуя, кое-как перебиваясь, он жил одной надеждой — славы. Отзывами своих друзей он был уже подготовлен к ней. Казалось, вот-вот, по праву «слетит она осенить его своими лучами» — и можно представить с каким трепетом и волнением ждал он «в своем чердаке» [44]  первых печатных отзывов. Можно представить и то отчаяние, которое охватило его, когда он читал эти отзывы.
Наши сведения о нем здесь обрываются. И только несколько жутких в своей ясности строк в одном из позднейших стихотворений Каролины Павловой отчетливо зарисовывают последние минуты несчастного поэта:

Стоял той порой он в своем чердаке, —
Души разбивалася сила, —
Стоял он, безумный, с веревкой в руке...[45]

Петербургские и московские друзья и покровители, видимо, быстро охладели к нему и, позабавившись, бросили. Плетнев в 1850 году еще не знал об его смерти [46] . И только позже, много сама пережив и выстрадав за это время, вспомнит его в прекрасном покаянном стихотворении Каролина Павлова [47].

Глядит эта тень, поднимаясь вдали,
Глазами в глаза мне уныло.
Призвали его из родной мы земли,
По долго заняться мы им не могли,
Нам некогда было.

Он был «дик и странен», был «горд и нелеп» и некогда было возиться «с нуждой и тоской дикаря». Некогда было узнать, «он насущный имеет ли хлеб», некогда было справиться «о больном бедняке» и в тот вечер, когда он стоял «в своем чердаке» с веревкой в руках.

Стон тяжкий пронесся во мраке ночном...
Есть грешная где-то могила,
Вдали от кладбища, — на месте каком,
Не знаю доселе; проведать о том
Нам некогда было.

Так из немногих и случайных указаний выясняются контуры судьбы странной и необычайной, суровой и безжалостной. Драма необычайного взлета и стремительного падения. Долю непризнания пришлось познать многим. Вспомним хотя бы еще раз «Мечты и звуки» Некрасова или Гоголя с его «Гансом Кюхельгартеном». И кто знает, быть может, и книжка Милькеева разделила участь этих первых опытов. Быть может, и Милькеев, подобно Некрасову и Гоголю, скупал и жег свою, ставшую ему ненавистной, книжку стихов. Недаром же она является такой крупной библиографической редкостью. Но огонь, уничтоживший экземпляры стихов Некрасова и поэмы Гоголя, сильнее закалил их творцов. В первой неудаче они как бы сильнее окрепли и сумели вернее познать себя. Из другого материала создан был Милькеев. И вместе со своей книжкой сгорел он весь.
Но кто же был прав в оценке и прогнозе? Белинскому, правда, не раз приходилось ошибаться (вспомним хотя бы Боратынского), но все же отказать ему в эстетическом чутье и вкусе было бы несправедливо. Но ведь на такое признание в равной мере могут претендовать и Плетнев и Жуковский. Наконец, было же, значит, что-то такое в стихах Милькеева, что пленяло поэтический слух Каролины Павловой и ее друзей.
С одной стороны — «прекрасная обработка формы», «ясность представления образов и действий», с другой — «ни одного поэтического стиха, ни одного живого образа, ни одной картины»; с одной стороны — «оригинальная выразительность», «смелые идеи», с другой — «отвлеченные мысли», «общие места», «отсутствие следов живых стремлений и мысли». Наконец — «одна из самых блестящих надежд русской литературы» и рядом — «положительная решительная бездарность». Как сочетать эти отзывы, между которыми нет никакой точки соприкосновения?
Плетнев ли с Хомяковым и Павловыми в их восторженной оценке, Белинский ли в его категорическом и гневном отрицании, и может быть, в самом деле друзьями и покровителями Милькеева руководил только этнографический интерес к вышедшему из «сибирских лесов» самородку?
И нужно сознаться, когда за ответом обращаешься к самой книжке, то первые впечатления неблагоприятны для автора. Чувствуется подражание, заимствование, ученичество. Узнаются чужие стихи, чужие образы, слышны чужие ритмы.
Вот Бенедиктов, влияние которого отмечено уже Белинским:

Зачем, о, дева-красота,
Владеешь грудью ты лилейной?
Зачем улыбкой чудодейной
Твои красуются уста?
«Сонет».

Или

Я вижу здесь роскошных дев,
Хоть каждый день их блещут очи
Передо мной сильнее звезд…
«Воспоминание».

В строках стихотворения «Возрождение» нетрудно распознать влияние Жуковского:

Смена холоду крутому,
Смена мертвым, душным льдам,
Сну болезненно немому,
Зимним вихрям и снегам!
Порой встречается прямое заимствование, как например, из пушкинской «Полтавы»:
Была же смутная пора,
Как под ступенями престола,
Против державного Петра
Шипели зависть и крамола.
«Сухарева Башня».

В стихотворении «Город» отчетливо звучат лермонтовские ритмы и настроения:

Тогда я весь дрожу от умиленья,
Тогда я говорю с собой самим:
Так! здесь есть нечто выше разрушенья,
Хоть слитое с ничтожеством земным.

Также можно отметить влияние и других поэтов Пушкинской плеяды: кн. Вяземского, Н. Языкова и прочих. Ниже мы отметим особую роль и значение в творчестве Милькеева поэзии Тютчева.
Что касается общего колорита поэзии Милькеева, то перед нами довольно типичный, торжественно-приподнятый стиль русской романтики того времени, романтики бурной и слегка демонической. Неслучайно у него есть стихотворение «Демон», где является «дух-чародей, дух-возмутитель», «гремящий молнией и мглой», демон, сообщивший поэту «восторг и буйный трепет исступленья».
В небольшой поэме «Артист-музыкант» [или «Художник»] скрипач продает душу  «силе зла», «силе губящей, мятежной», «как жало смерти неизбежной»,

Чью роковую власть во век
Не разгадает человек.

Эта тема — одна из преобладающих у Милькеева (в первый пери-од), и соответственно этому мы находим у него все аксессуары демонической романтики: о поэте-музыканте он говорит:

В груди запела вьюга,
Забилась шумная волна <…>
Не удивляйтесь этим звукам
В них жизнь мятежная дрожит! [48]

Привычные образы этого романтического репертуара пронизыва-ют и окрашивают почти всю поэзию Милькеева. В человеке у него «ревет громами огнедышащая грудь», чувства окутаны та-инственностью, на них печать «страстного горения»; он говорит о «пыле воли и страстей», об их «таинственной власти»; «рок алчный», «восторги страшные», «сердце пламенное», «бунтующие страсти», «мечты таинственные и глухие» — вот элементы поэтики Милькеева. Соответственно этому и отношение к миру:

О дайте метких стрел, могучих —
Мир ядовитый поражать!
О дайте, дайте молний жгучих,
Перунов огненную рать!

Вот одно из характерных для него стихотворений:

Куда летишь, сожженый пылом
Души безумной, молодой?
За этим губящим светилом,
За этой радужной красой?

Ты потонул, дитя, в пучине,
И сиротеющий твой чёлн,
Как жертва бурь, несется ныне
Во мрачной бездне мрачных волн!

Природа представляется ему только в ряде общих мест; он еще не умеет зорко вглядываться в нее. Так, луна — «ночей владычица», она «встает из серебреной светлицы», «льет миру очарованные сны»; солнце — «могучий царь природы», «великое светило»; небо — «свод голубой», «величественный свод» и т. д. Но, конечно, по преимуществу, его интересуют в природе эффектные моменты — грозовые, мрачные и таинственные явления. В его стихотворениях часты описания грозы, бури, морского волнения. И соответственно этому его образы: дождь рисуется «бурными ручьями», горы — мрачными, море — грозным, «разъяренной бездной», «мрачной бездной», «хищной глубиной»,

Валы, вздымаясь из пучины,
Стремясь один другому вслед,
Несли корабль, как исполины...

Белинский назвал все это «бенедиктовщиной» и полагал, что этим сказал всё. Но дело было не в одном только влиянии Бенедиктова. Да оно к тому же было, как мы видели, и не единственным в творчестве Милькеева. Дело было во всей эпохе, в которую ему пришлось выступить.
История литературы знает моменты, когда необычайно мощным и захватывающим бывает взмах поэтического творчества. Поэзия заполоняет собою всю литературу и одно за другим появляется целый ряд поэтических дарований. Такова, например, была недавняя наша эпоха, — по общепринятому выражению, эпоха символизма. Эпоха одновременной работы Бальмонта, Брюсова, Вяч. Иванова, Блока, Белого, Сологуба... Такова была «Пушкинская пора», когда каждая очередная книжка «Северных Цветов» приносила стихи Пушкина, Боратынского, Дельвига, Языкова. Позднейший исследователь справедливо назовет ту эпоху «золотой порой словесного искусства в России» [49] . Такие эпохи обычно характеризуются с одной стороны повышенным интересом к теоретическим вопросам искусства и вопросам мастерства, с другой — высотой этого мастерства. Так, пушкинскую пору Ю. Н. Верховский характеризует, как пору «чрезвычайно высокого уровня художественного и, в частности, поэтической, стихотворческой техники, соединенной с высоким уровнем общего вкуса. В это время изящное чувство меры свойственно и заурядным поэтам, и какой-нибудь третьестепенный незаметный поэт пишет превосходными стихами» [50] .
Иной был характер того времени, в котором выступил Милькеев. Недавний взмах поэтического творчества идет на убыль. Только что умер Пушкин, давно уже ушли Веневитинов, Дельвиг; Языков в тяжких физических страданиях живет вдали от России; Боратынский в тиши готовит свои «Сумерки». Замолкают, наконец, один за другим и младшие представители Пушкинского века. Смерть уносит Козлова, Дениса Давыдова, Полежаева; Подолинский надолго отходит от литературы. Изредка в журналах и альманахах появляются стихи Кольцова, но он всегда стоял вне широкой литературной жизни и круг его воздействия был необширен. К этой же эпохе относится и быстро оборвавшееся творчество Лермонтова, но его сила и значение были осознаны позже. И сам он творил в полном одиночестве, не окруженный таким тесным кольцом друзей и учеников, в каком жил и работал Пушкин.
Эпоха Милькеева — эпоха следующего дня после смерти Пушкина, эпоха поэтического затишья малых поэтов.
Вместо напряженной созидательной работы идет поспешная разработка наследия предшествующей поры. Причем, это наследие воспринимается чисто механически. Поэты идут проторенными путями и говорят чужими словами; образы, пущенные в поэтический оборот Пушкиным, или каким-нибудь другим поэтом его «плеяды», захватываются, делаются общим достоянием, и вместе с тем становятся общими местами. То что для тех было переживанием, для «наследников» — готовая формула, удобный штамп. Поэтика превращается во фразеологию.
Падает и интерес к стиху, как таковому, падает интерес к форме. Вернее, поэты даже не сознают значения этих вопросов. Это, несомненно, и хотел отметить Плетнев, когда характеризовал это время как «эпоху падения чистых форм, не поддерживаемых строгостию науки». Создается полоса гладких и безличных стихов, с общими и банальными образами, с условной фразеологией. «Рифмованные строки без гармонии, без ясности, лишенные ровности фраз и колеблющиеся в своем неверном движении», — писал Плетнев в той же рецензии [51] .
На этот период падают и первые, еще робкие опыты поэтов, которым только позже суждено будет выявить свое яркое и индивидуальное поэтическое дарование. Первые опыты Некрасова, Фета, Майкова, Ап. Григорьева. Нивелирующее влияние эпохи отчетливо сказывается и на них. Правда, к этой же эпохе относится творчество Тютчева и Каролины Павловой. Но оба эти столь разные поэты шли в стороне, не подчиняясь общему влиянию и не подчиняя себе.
Все эти слабые и темные стороны эпохи отчетливо, как мы уже видели, отразились в творчестве Милькеева. И с этой стороны Белинский, как рецензент, бегло перелиставший книжку для очередного отзыва, едва ли мог сказать что иное. Таких книжек было слишком много, и для взора, не склонного чересчур разбираться в деталях и оттенках для отличия одного поэта от другого, все они были, как один. Иначе могли судить и судили близкие Милькееву, друзья его. Они могли видеть не только то, что сближало его со всеми, но и то в нем, что можно назвать «лица необщим выраженьем». Они могли следить за этапами его творческой работы и более ясно представлять себе и путь его развития, и его творческие достижения. Впрочем, вероятнее всего, что за этим они не сумели дать себе отчет в действительно слабых сторонах его творчества и не сумели оберечь от них самоучку-поэта.
Но можно проследить, как рос и креп молодой поэт. Его литературная впечатлительность, ученичество привели его еще к одному образцу — и в этом последнем подражании он сумел найти и осознать самого себя. В 1836 и 37-м годах в двух книжках «Современника» впервые появляются стихотворения Тютчева. Напечатанные анонимно (за подписью «Ф. Т.»), под общим заглавием «Стихотворения, присланные из Германии», они прошли почти незамеченными широкими кругами читателей, хотя в них Тютчев дал уже ряд совершеннейших достижений своей музы, Зато их оценили такие читатели, как Вяземский, Жуковский, Пушкин. И Пушкин, вообще неохотно печатающий стихи в «Современнике», отбирает и помещает сразу 24 стихотворения, «зорко почуяв новое, вещее слово» [52] . Ценили поэзию Тютчева и московские кружки; вместе с ними, а может быть и вполне самостоятельно, одним из первых ценителей и учеников Тютчева явился и наш поэт.
Влияние Тютчева оказалось самым сильным и самым благотворным в творчестве Милькеева. Особенно резко ощущается оно в его последних стихах. В стихотворениях «Беспокойство», «День рассеянный, день нестройный», «Смертному», «И как светло, и как прекрасно...» и некоторых других отчетливо звучат тютчевские темы, тютчевские образы, тютчевские ритмы.
Несколько примеров:

Среди бессильного круженья,
Среди превратностей дыши,
И пей струю самопрезренья
В холодной горечи души!

или

И жребий жалкого бессилья —
Неметь в оковах и грустить.

или

Угас гигант и мрак угрюмой,
Распростираясь над землей,
Обвил ее, как тяжкой думой,
Широкотенной пеленой.
И будто заключен в оковы,
Мир неподвижен, глухо спит...
Кто совлечет с него покровы
И прелесть дня восстановит!

Есть два основных вида подражания. Один может быть назван механическим, другой вид я бы решился назвать подражанием органическим. В первом случае поэт пользуется чужими образами, чужими формулами, чужими ритмами, но сам внутренне остается им чуждым. Происходит как бы игра. Перебор чужих форм. Причем иногда такая игра, такой перебор могут доходить до виртуозности. Прекрасным примером является в современной лирике творчество Вадима Шершеневича с его последовательными перепевами то Блока, то Игоря Северянина, то Маяковского. Так, например, когда мы у него читаем «И горят за мятельной вуалью твои очи, святая жена, и душа золотою печалью, как огнем мотылек, сожжена»; или: «отошла в голубые просторы, в хоровод светляков и луны», то сразу чувствуется перепев Блока. Здесь использованы блоковские ритмы, настроения, блоковский словарь и терминология, но все это подобрано механически: целостная же поэтика Блока осталась совершенно чуждой автору. Примеры такого подражания мы видели и у Милькеева: так он заимствует у Жуковского, Пушкина, Лермонтова. Рабское следование образцу, случайность, механичность.
Иной характер подражания органического. Здесь поэт уже проникается всем мировоззрением и мироощущением другого поэта. Чужие первоначально образы настолько тесно входят в поэтическое сознание, что их невозможно отделить и оторвать от всей творческой ткани поэта. Чужая поэтика — не кладовая, из которой можно, по произволу, извлекать тот или другой понравившийся образ, но материал, воспринимаемый в личной творческой переработке. И это усвоение чужой поэтики может быть вполне непроизвольным. Автор настолько срастается с нею, что незаметно для себя мыслит и творит в ее пределах и на ее основе. Так творчески был усвоен Милькеевым Тютчев.
Когда Милькеев говорит «тяжкая дума» («мрак угрюмой распростираясь над землей, обвил ее, как тяжкой думой, широкотенной пеленой»), то это, конечно, не тютчевское выражение в буквальном смысле. У Тютчева нет такого эпитета в применении к понятию «дума». Но Тютчев вполне мог бы так сказать, и в этом смысле это выражение тютчевское. Это как бы частный случай общих положений Тютчева: вспомним его «Фонтан». Здесь уже не механическое заимствование, но собственная творческая переплавка.
Вообще, всё это стихотворение насыщено тютчевской образностью, оставаясь в то же время вполне самостоятельным и оригинальным. «Мир неподвижен глухо спит». Опять самостоятельное применение тютчевского эпитета (у Тютчева: «О чём ты воешь, ветр ночной? О чём так сетуешь, безумно? Что значит странный голос твой, то глухо жалобный, то шумно?»; «И огнь, сокрытый и глухой, слова и строки пожирает» и др.). В том же стихотворении: мрак обвивает землю пеленой, наступление дня сравнивается с совлечением с мира покровов — эго уже окончательно привязывает всё стихотворение к поэзии Тютчева. И опять: это — не из Тютчева, но это полно Тютчевым. Ср. «О ночь, ночь, где твои покровы» [53] . Также знаменитое «День и ночь» напечатанное в «Современнике» (1839 г.).
На мир таинственный духов,
Над этой бездной безымянной,
Покров наброшен златотканный
Высокой волею богов.

Но меркнет день — настала ночь;
Пришла — и с мира рокового
Ткань благодатную покрова
Сорвав, отбрасывает прочь...

В стихотворениях, отмеченных тютчевским влиянием, вполне отчетливо чувствуется поэтический рост Милькеева. Стих приобретает силу и выразительность. Техника заметно улучшается; богаче и разнообразнее становятся ритмы. Характерно по своему своеобразному, оригинальному ритму стихотворение «День рас-сеянный...»

День рассеянный, день нестройный
Мною властвует как рабом;
И суете его беспокойной
Я ношусь и кружусь пером...
Нет ни силы в душе, ни воли,
Ни мечты в уме золотой,
Нет на сердце колючей боли,
Нет и радости в нем живой.
Но лишь смолкнет день этот буйный,
И волнами на мир падёт
Сумрак вечера тихоструйный.
И покоем всё обовьёт —
Начинаю я возрожденье...

Конца не цитирую, так как он разбивает всё впечатление. И так почти всегда у Милькеева — ни одного вполне выдержанного стихотворения. Непременно обнаружатся то детски-беспомощная рифма, то грубый прозаизм, то просто безвкусица. Так, в навеянном Тютчевым же стихотворении «Смертному» встречаются такие строки: «Земля, игралище пространства, сама вертится колесом», или: «И тверди гордые светила обречены на быстрый ход; круговращательная сила весь поворачивает свод». Последние строки, между прочим, уже Белинский приводил в качестве примера безвкусия.
Из таких противоположностей соткана Милькеевская поэзия. На фоне ученичества, подражания общности, условности мелькают великолепные, смелые образы, звучат четкие, сильные ритмы. Как далеко за пределы подражания уходят такие строки
С туч, беременных дождями,
Льются бурные ручьи...

В начале сороковых годов такой стих звучал слишком революционно, — недаром эти строки приводили в негодование Сенковского, но не о них ли думал Плетнев, когда писал о «смелости» и «оригинальной выразительности» Милькеева.
Плетнев отметил также музыкальность таланта Милькеева. Несомненно, под этим разумел он ту изумительную чеканку стиха, которую можно порой встретить у него. Мы уже отмечали ритмически разнообразное «День рассеянный, день нестройный...» В качестве примеров такой сильной и мастерской чеканки можно было бы привести некоторые строфы переложений из Библии; хороши также заключительные строки послания Каролине Павловой:

Мой жребий мрачен и ненастлив,
Никто мне в мире не родня;
Но я прославлен, горд и счастлив,
Когда вы хвалите меня.

Период ученичества, несомненно, подходил к концу; росло и крепло собственное поэтическое сознание. И вместе с мастерством, вместе с формальными завоеваниями углублялось и содержание его поэзии.

Уже при первом выступлении Милькеева редакция «Со-временника» характеризовала его поэзию, как поэзию созерцательную, отмеченную глубоким религиозным чувством и стремлением к высокой философии. Сам Милькеев в своем автобиографическом письме писал так: «…Как развивался ход моей мысли, какие внушения располагали духом, и чем наиболее поражалось внимание? Предел моих знаний препятствовал расширять мысль. Религиозное чувство и природа служили основным, единственным побуждением: я любил смиряться и дивиться Богу, любил смотреть на звезды и открытое небо, и хотел одевать чувствования звуком, хотел говорить о небе и Творце. К этому сердце относило цель жизни. И теперь желал бы я всего более погрузиться в истину, настроить разум, совокупить силы души, чтобы принесть дань удивления чудесам Бога словом достойным».
Таким образом, круг его интересов — в вопросах религиозно-философского характера. Восхищение перед Богом, удивление и восторг перед природой, размышления о месте человека в природе — вот темы, преобладающие в его поэзии. Характерно для него (по теме) стихотворение «Утешение»: «Мятежный сын земли! — себе я говорил. — Что значат все твои мгновенные страданья? Пред зрелищем небес умолкнуть им должно… Вперед не изъяви безумного роптанья и верь: твоей душе бессмертие дано». Уже одни только заглавия его стихотворений ярко вскрывают круг, его интересов и устремлений: «Возрождение», «Утешение», «Воспоминание» (дважды), «Светлое Воскресение», «Смертному», «Пробуждение», «Обращение», «Примирение», «Пристань». Наконец, ряд переложений из Библии: «Наитие», «Сетование», «Бог нас проводит чрез горнило», «Печален, мал путь жизни нашей», «Переложения из Иова» и пр.
Уже a priori можно сказать, что здесь юного автора должна была ожидать неудача. Не языком начинающего писателя, да еще самоучки, можно говорить о таких сюжетах. Такие сложные и величественные проблемы нужно прежде всего сильно и оригинально продумать, тогда только найдутся и свои слова и достаточная сила для их передачи. Недаром, этот вид лирики считается самым трудным, и в русской поэзии, пожалуй, до сих пор единственным великим представителем философско-религиозной лирики является Державин, да изредка умел возвышаться до настоящего религиозного пафоса Федор Глинка.
И, конечно, не детские впечатления, не опыт самоучки могли дать материал для такого рода размышлений и обобщений. Потому-то у него так обидно не хватило слов, и он не смог передать в четких образах волнующий его хаос еще неотстоявшихся мыслей. Потому-то все эти его наивные восторги не смогли уйти от общих мест и повторений. Оттого-то он так и разразился теми банальностями и штампованными, безличными образами, которые вызывали справедливое негодование Белинского. Таково, например, открывающее сборник стихотворение «К солнцу».

О дивный красавец, колосс мирозданья!
Даря нас торжественным зрелищем дней,
Выходишь ты с бездной тепла и сиянья
В короне зиждительно-мощных лучей.
Природы великой жених воцаренный
и т. д.

Гораздо выше стоят его переложения псалмов, видимо, относящиеся к более позднему периоду его творчества. Этот род поэзии в русской литературе пользовался особой популярностью. Псалмы перекладывали до Милькеева Ломоносов, Державин, Н. Шатров, Ф. Глинка. Сравнительную характеристику их дает Иван Розанов в известной своей книге о русской лирике. Ломоносов больше всего заботился о точности и правде передачи, и его стихи являются собственно стихотворными пересказами псалмов; Державин, наоборот, уходил от текста, и видел в псалмах лишь «источник для собственных вдохновений».  «Мысль псалма служила толчком для творчества». «Николай Шатров превращал псалмы в оды, очень растянутые со многими вставками и отступлениями. Федор Глинка является новатором. В основе у него лежит глубокое религиозное чувство и пафос его поэзии — сердечное умиление» [54] . Милькеев, видимо, многое заимствует у Глинки, но в то же время он стремится остаться как можно ближе к тексту. Правда, обаяния библейской поэзии он не смог передать, его переложения зачастую длинны и растянуты, но порой в них звучит сильный и меткий стих, умело передающий высокую мысль библейских поэтов. Например, «Из Соломона»:

Причастный гроба узам чёрным,
Первосозданного я внук:
На землю пал зерном покорным
И издал плача грустный звук.

С целебным соком наслажденье
Доил мне матерний сосец...
Всем одинаково рожденье,
Всем одинаков и конец...

С неудачей Милькеева любопытно сопоставить неудачу первого сборника Некрасова. Оба они выступили почти одновременно (Некрасов годом раньше), оба встретили одинаковый прием. Так же, как и у Милькеева, сборник Некрасова характеризуется печатью религиозности и повышенной романтики. И в нем изобилуют упоминания о Боге, о молитве, о необходимости «путь к знаньям верой осветить» и т. д. В то же время сходен до тожества и общий колорит: мы встречаем у Некрасова «дряхлый мир», «мрачную ризу ночи», «гения злобы», дев, у которых «кудри — вороновы перья: черны, как гений суеверья» и т. д. Словом, тот же условный стиль, навеянный книжными образцами, и те же образцы, вплоть до Бенедиктова. Один из биографов Некрасова отмечает, что нельзя видеть в первой книжке его исключительно только продукт сознательного подражания опреде-ленной литературной школе Она скорее «зеркало детски неопытной и наивной, но глубоко искренней, религиозной и поэтически настроенной юной души». Конечно, то же можно сказать и о Милькееве. Но характерно, во что и как вылилось у обоих их настроение. Оба сборника, и Некрасова и Милькеева, типичные плоды серой и скудной эпохи поэтического безвременья.
Некрасов сумел позже сам найти себя. Милькееву помог было Тютчев. Встреча с поэзией последнего была для него самым благотворным моментом в его поэтическом развитии. С Тютчевым кончалась для него пора ученичества. Тютчев указал ему творческий путь и тем помог осознать себя. И в стихотворениях, навеянных чтением Тютчева, как мы уже пытались показать, слышится и наиболее твердый ритм и отчетливая мысль в более четких образах.
В этом последнем подражании уже были заложены начатки будущего самостоятельного пути. Впрочем, едва ли сам Милькеев сумел вполне отчетливо осознать, что значил для него Тютчев. По крайней мере, книжка стихов не дает представления об его творческом развитии. В его сборнике хронологическая последовательность спутана, стихотворения не датированы, и ранние смешаны с поздними. Но если следить по книжкам «Современника», где печатались эти стихи, можно уловить общую линию и ход поэтического развития Милькеева. Этот путь шел от Бенедиктова через Тютчева к самосознанию. Вначале поэт еще не разрабатывает (не умеет разработать) своей темы, стремится, как можно скорее, во что бы то ни стало высказаться, «все равно как, лишь было б излито...», как говорит позднейший поэт. Всё укладывается в чужие, но зато готовые формы, используются чужие образы, заимствуются чужие ритмы. Впрочем, поэты редко замечают, что они чужие.
И если действительно, «бытие поэта начинается с того момента, когда он находит самого себя» [55] , то поэтическое бытие Милькеева уже начиналось. И кто знает, что дала бы вторая книга стихов!
Несомненно, с первым сборником Милькеев поторопился, но слишком дорогой ценой заплатил он за эту ошибку.
Поэзия Милькеева оборвалась. Она забыта и, конечно, никогда не оживет, чтоб стать вновь современной и близкой нам, как например, недавно ожила поэзия К. Павловой, как вновь вошли в сознание некоторые поэты Пушкинской поры, бережно и любовно собранные Ю. Н. Верховским. Милькеев навсегда останется «неизвестным поэтом», как пророчески назвала его Каролина Павлова. Но все же у него есть крупная и важная в истории русской литературы заслуга. Он был одним из первых, и немногих в то время, кто сумел оценить и почувствовать обаяние одинокой музы Тютчева; был первым и надолго единственным, кто пленившись этой музой, настроил в pendant ей свою лиру. Милькеев — первый тютчевианец и в этом значение и смысл того обола, который внес в русскую литературу наш несчастный земляк.
Остается еще один вопрос. Милькеев — сибиряк. Отразилось ли это обстоятельство в его поэзии? Хомяков писал ему: «Ты пел — и Обь, Иртыш и Лена в степях вилися предо мной... под крылом бурана гудела степь и гнулся бор... вставал Алтай весь полон злата» и т. д. Может быть, здесь только обычное поэтическое преувеличение, а может быть, Милькеев почему-либо не включил в свою первую книжку «сибирских» стихотворений. В вышедшем сборнике сибирским темам посвящена только одна поэма «Абалак». (Правда, по размеру это самая значительная вещь в сборнике). Первоначально эта поэма была напечатана в «Современнике», в сборнике ее редакция несколько изменена. Очевидно, объем поэмы показался автору чрезмерным и он выкинул почти половину. Но сократить, не нарушив цельности, он не сумел; он просто прервал поэтическое изложение и прозаическим рассказом от автора изложил то, что в первоначальной редакции рассказывал один из персонажей поэмы — нищий Павел. (В окончательной редакции выпущен и сам нищий Павел).
Содержание поэмы — предание о постройке в Абалаке церкви и чудеса Абалакской иконы Богородицы. Она интересна, как первый опыт внесения в литературу народно-религиозных сказаний Сибири. Около того же времени Ершов также пытается передать туземное сказание о Сузге. Обе эти попытки приходится признать неудачными. К сожалению, они надолго остались и единственными.
Особенно слаба растянутая (даже и после сокращений) поэма Милькеева. Специфических черт сибирского пейзажа он не смог уловить и из картин сибирского быта и сибирской природы получался порой ряд «романтических» видений. Вот описание скромного сельского крестного хода:
Блистая, стражи алтарей
Идут величественным хором;
Идут таинственным собором
И братья-иноки...

Иртыш —
…багр!овел, будто гневом
И роковым позором полн,
И мчался вдаль с унылым ревом,
И тяжко бился грудью волн.

В 1664 году в Тобольске было страшное наводнение. По приказу епископа была принесена из Абалака чудотворная икона. Наводнение, по преданию, тотчас прекратилось и воды схлынули. Это событие является последним эпизодом поэмы. В описании наводнения нетрудно узнать, кто был на этот раз образцом для автора.

Но из годов, цветущих счастьем,
Был год суровый для земли:
Весна грустила под ненастьем,
Дожди холодные текли...
Полей затопленного лона
Чуждался спрятавшийся луч,
И не сходили с небосклона
Громады серых, диких туч.
Ревели ветры буйным хором,
Клубили мрак седых небес,
И под ужасным их напором
Срывались пни, ломался лес.
И, мстя враждующим восстаньем
За плен бесславный, вековой,
Иртыш катился с клокотаньем,
С угрозой бешено-слепой…
И воды, вздутые надменно,
Шли на простор из берегов
И покрывали исступленно
Поверхность пашен и лугов.

В заключение — несколько слов по поводу одной ошибки. В «Журнале Министерства Народного Просвещения» за 1919 г. (Омск) напечатана статья А. Мокроусова «Петр Павлович Ершов». На стр. 128 автор, между прочим, пишет: «Вся его (Ершова) жизнь (в конце сороковых годов) проходит в двух областях: днем служба, с ее огорчениями, столкновениями с директором, вечером — семейный очаг, любимая жена и занятия литературой. Он работает над большой религиозной поэмой «Абалак», найденной мною только в нынешнем году и неизвестной даже прежним биографам поэта».
Затем, на стр. I33: «Мне счастливо удалось отыскать несколько новых произведений; такова, напр., религиозная поэма «Абалак», рукопись коей я нашел в Тобольском музее и у одного частного лица».
И хотя автор далее утверждает, что «подлинность поэмы и принадлежность ее Ершову устанавливается многими свидетелями», ошибка здесь очевидна. Автор, несомненно, нашел рукопись Милькеева. Поэма «Абалак» появилась в «Современнике» в 1838 году и была прислана туда из Тобольска, так что, вполне естественно, что там мог сохраниться один из списков. Если же, действительно, как утверждает А. Мокроусов, Ершов долго работал над этой поэмой, то странно, что автор «Конька-горбунка» ни единым словом не упоминает о ней в письмах к Треборну и Ярославцеву, которых он постоянно держал в курсе своих литературных замыслов и предприятий [56] . Странно и то, что в 1846 году Ершов принимается за сюжет, который только что был использован его земляком, и поэма которого была к этому времени дважды напечатана. А Ершов не мог не знать этого, ибо был не только читателем, но и сотрудником «Современника» в это время. Больше того, в той самой книжке «Современника», где напечатан «Абалак» (1841 г., т. XXII), помещены присланные Ершовым стихотворения Пушкина из альбома декабриста И. И. Пущина, Что же это за странное соревнование?
Автор статьи приводит и содержание найденной им рукописи. «Поэма повествует, — пишет А. Мокроусов, — о возникновении Абалакского монастыря и о чудесах иконы Богоматери, весьма чтимой в Тобольске. По дороге в Омск первой пристанью является селение Абалак с монастырем на берегу реки. История его возникновения, явление Богоматери и Николая Чудотворца одной женщине, вдове Марии, построение храма, исцеление больного земледельца, по имени Евфимий, написание им иконы Богоматери и многие другие исцеления от иконы составляют сюжет этой поэмы». Но в точности таково и содержание поэмы Милькеева.

Томск—Чита. 1921.
Марк Азадовский. Неизвестный поэт-сибиряк (Е. Милькеев). Чита, 1922. — 36 с.

БИБЛИОГРАФИЯ

Отдельное издание

Стихотворения Е. Милькеева. — М., в Губернской типографии, 1843. XXIV, [2], 222, [5] с. Цензурное разрешение 28 июня 1842 г.

Периодика

Сцена канцелярная // Современник. — СПб., 1839. Т. XV, отд. 8. — С. 130–136. Подпись: Эм—въ.
Беспокойство // Современник. — СПб., 1839. Т. XV, отд. 8. — С. 146–147.
Колокол в Кремле // Современник. — СПб., 1840. Т. XVIII, отд. V. «Стихотворения». — С. 247–252.
Свидание (из Гете) // Современник. — СПб., 1841. Т. XXI, отд. 7. «Стихотворения». — С. 238–240. Подпись: Эм—въ.
Абалак // Современник. — СПб., 1841. Т. XXI, отд. V. «Стихотворения». — С. 146–167. Подпись: Эм—въ.
Абалацкое чудо [Отрывок из поэмы «Абалак»] // Купель. Детский православный журнал для семейного чтения. — М., 1999, № 2(9). — С. 26–27.
Тройцын день // Купель. Детский православный журнал для семейного чтения. — М., 2005, № 2(27). — С. 49.

Литература

Плетнев П. А. Путешествие В. А. Жуковского по России // Современник. — СПб., 1838. Т. XI. С. 5–22.
Павлова К. К. Е. Милькееву / Неизвестному поэту: «Да, возвратись в приют свой скудный…» // Отечественные записки. — СПб., 1839, № 5. — С. 133.
Хомяков А. С. Милькееву: «Не верь, что хладными сердцами…» // Отечественные записки. — СПб., 1839, № 5. — С. 134.
То же // Стихотворения А. С. Хомякова. — М., 1861. — С. 59 (с измененной строфой 6). Присутствует во всех изданиях поэта.
Шевырев С. П. О выходе в свет стихов Милькеева // Москвитянин. — М., 1842, № 7. Отд. IV. «Критика». — С. 400–404.
Плетнев П. А. Стихотворения Милькеева // Современник. — СПб., 1843. Т. XXX. — С. 185–187.
Галахов А. Д. Русская литература: Стихотворения г. Милькеева. 1843 // Литературная газета. Вестник наук, искусства, литературы, новостей, театров и мод. — СПб., 1843, 18 июля. — С. 533–536.
[Сенковский О. И.]. Новые книги: Стихотворения Е Милькеева. Рец. // Библиотека для чтения. — СПб., 1844, Т. 62. Отд. 6. «Литературная летопись». — С. 1–6.
Павлова К. К. Памяти Е. Милькеева // Каролина Павлова. Стихотворения. — М., 1863. — С. 106–107.
Азадовский М. К. Неизвестный поэт-сибиряк (Е. Милькеев) // Камены. Сб. историко-литературного кружка при Государственном институте народного образования в г. Чите. Вып. 1. — Чита, 1922. — С. 33–67. — Отд. оттиск. Чита, 1922. — 35 с.
Рец.: В. Итин. — «Сибирские огни», 1922, № 5. — С. 184–185.
Азадовский М. К. Неизвестный поэт-сибиряк (Е. Милькеев) // М. Азадовский. Статьи и письма: неизданное и забытое. — Новосибирск, 1978. — С. 15–42.
Утков В. Г. (псевд. В. Бурмин) Поэтический подмастерье Евгений Милькеев // Омский альманах. Кн. 6. — Омск, 1947. — С. 145–158.
Шнейдерман Э. М. Е. А. Милькеев. [Биографическая справка] // Поэты 1840–1850-х годов. Общая ред. Б. Я. Бухштаба. Б-ка поэта. Большая серия. — Л., 1972. С. 197–199. Подборка из 12 стихотворений — с. 199–208.
Лобанов В. В., сост. Библиотека В. А. Жуковского (Описание). — Томск, изд. Томского университета, 1981. — 416 с. Позиция «Милькеев» № 223 — С. 41.
Постнов Ю. С. Е. Л. Милькеев // Очерки русской литературы Сибири. Т. I. Дореволюционный период. — Новосибрск, 1982. — С. 314–321.
Первая публикация: Русская литература Сибири первой половины XIX века. — Новосибирск, 1970. — С. 326–341.
Горбенко Е. П. К биографии Е. Л. Милькеева // Русская литература. — СПб., 1983, № 1. — С. 197–208.
Рогачева Н. А. «Ему меж нами места нет…». Вступительная заметка к подборке из 25 произведений Е. Л. Милькеева // Сб. Литературные фантомы. Сост. Ю. Л. Мандрика. — Тюмень, 1977. — С. 209–270.
Горбенко Е. П. Милькеев Евгений Лукич // Русские писатели 1800–1917. Биографический словарь. Вып. 4. М.–П. — М., 1999. — С. 60–61.
Стрижев А. Н. «Нам некогда было…» // Альманах Тобольск и вся Сибирь. Вып. 4. — Тобольск, 2005,  — С. 217–222. Подборка из 5 произведений Е. Л. Милькеева — с. 77–82.



ПРИМЕЧАНИЯ:

  [1] Я писал это во время бытности в Петербурге, но числился на службе в Тобольске.
  [2] Говорится о Брюсе.
  [3] Здесь обозначено то время, когда водопроводная машина, устроенная в двух верстах от Крестовской заставы, запирается для осмотра и если нужно для исправления механических ее снарядов; от чего и ход воды к башне останавливается. Это бывает каждодневно в 9 часов вечера и продолжается не более получаса.
  [4] Писано в Сибири, по возвращении из первой поездки в Москву.
  [5] В Москве я слышал от людей, достойных вероятия, про собственное признание Оль-Буля, что в самых критических обстоятельствах его жизни, когда он доходил почти до отчаяния, явился к нему гений музыки и заповедал ему тайну трогать и увлекать людей силой смычка, что и подало идею написать это стихотворение.
  [6] Абалак — название села, находящегося в 25 верстах от Тобольска. [Примечания автора.]
  [7] Шанталык — нынешнее село Ивановское, в 10 верстах от Тобольска.
  [8] С 1664 года.
  [9] Икону приносят в Тобольск 8 июля.
  [10] Икона подымается оттуда обратно в Абалак 25 июля. Местное уважение к ней до того распространено, что даже самые последователи Алкорана, во время крестного хода, присоединяются к массе христиан, во множестве идущих за Образом, и ставят пред ним свечи, а иногда делают разные вклады.
  [11] Писано в день получения последних книг Пушкина, с гравированным его портретом.
  [12] Слово, взятое с натуры.
  [13] По-видимому, в Тюмени жил Матвей Лукич Милькеев, брат поэта, с семьей. Он служил при Тобольском управлении Западной Сибири в окружном суде в должности коллежского секретаря. См.: Адрес-календарь на 1839 год. СПб., 1839, с. 294. (Здесь и далее примечания Е. П. Горбенко. — Ред.)
  [14] Это происшествие Милькеев подробно описал в письме к Н. Я. Зимовскому от 3 января 1839 года.
  [15] Генерал-губернатором Западной Сибири в 1839 году был кн. П. Д. Горчаков.
  [16] Гражданским губернатором Тобольской губернии был действительный статский советник И. Д. Талызин.
  [17] Имеются в виду книги: Востоков А. X. Опыт о русском стихосложении. Изд. 2-е. СПб., 1817; Шульгин И. П. 1) Изображение характера и содержания новой истории средних веков. СПб., 1837; 2) Курс всеобщей географии. 2 части. СПб., 1824–1825.
  [18] Путешествие вокруг света, составленное из путешествия и открытий Магеллана и т. д. Издано под руководством Дюмон-Дюрвиля, ч. I — III. СПб., 1836–1837. Точные выходные данные о других указанных книгах обнаружить не удалось. Возможно, Милькеев имел в виду следующие издания: Путешествие барона Александра Гумбольдта по Америке, с геологическими и климатическими исследованиями Азии. Пер. с нем. И. Неронов. 2 части. СПб., 1835; Второе путешествие Вальяна во внутренность Африки, чрез Мыс Доброй Надежды. Пер. с фр. протоиерей И. Грацианский. 3 части. СПб., 1824–1825; Живописное путешествие по Азии, составленное на фр. яз. под руководством Эйрие (Eyries) и украшенное гравюрами. Пер. Е. Корша, т. 1–6. М., 1839–1840.
  [19] См.: Современник, 1838, т. XII, № 4.
  [20] Стихотворение «Молитва» впервые было напечатано в сборнике стихотворений Милькеева.
  [21] Образовать Милькеева в области немецкого языка и словесности считал необходимым А. С. Хомяков.
  [22] 21 апреля 1839 года умерла первая жена Плетнева С. А. Раевская, оставив на попечении мужа 9-летнюю дочь Ольгу.
  [23] Н. А. Мельгунов (1804–1867) — русский писатель.
  [24] С 3 мая 1838 года по 23 июня 1839 года Жуковский сопровождал Наследника престола в путешествии по Западной Европе.
  [25] На письме рукой Плетнева сделана приписка: «Получ. 10 сент. 1840. Отвеч. и 200 р. послал, 11 сент. 1840».
  [26] Это стихотворение под названием «Свидание (из Гете)» было опубликовано в сборнике поэта (с. 139–141).
  [27] Милькеев благодарил Плетнева за удовлетворение своей просьбы, сообщал подробности путешествия матери и вновь обращался за материальной поддержкой.
  [28] В письме — приписка Плетнева: «П.<олучено> и о.<тправлено> 5 июля 1841. Послано 100 р. ас.».
  [29] И. Г. Сенявин (1801–1851) — товарищ министра внутренних дел, московский гражданский губернатор. Сенявину посвятил Милькеев свой поэтический сборник, в предисловии к которому писал о «счастии быть ныне подчиненным вашего превосходительства» (Стихотворения Милькеева, с. VIII).
  [30] М. Д. Ольхин (1806–1853) — известный петербургский издатель.
  [31] РГБ, ф. 231, М. П. Погодина, к. 21, № 4.
   [32] Там, при одном из стихотворений молодого поэта помещено следующее примечание: «Евгений Лукич Милькеев постоянно помещает свои стихотворения в Современнике с 1839 года. Его стихи, начинающиеся словами: И как светло, были первые из напечатанных в нашем журнале (XIV т., 178 стран.). В то же время под его пьесою мы заметили для читателей, что вместо имени автора будем выставлять под его сочинениями только буквы Эм—въ. Между тем, еще в 1838 г. (См. том I настоящего изд., стр. 407) поместили мы любопытнейшие обстоятельства его биографии. Ныне в № 8 Москвитянина (1842) увидели мы перепечатанными сообщенные нами тогда известия и самое имя автора разоблаченным по случаю издания им полного собрания стихотворений его. Этот случай заставил и нас под стихотворением г. Милькеева поставить его имя. Мы желаем, чтобы публика достойно оценила этот талант, которого открытием она обязана первому из нынешних поэтов русских, В. А. Жуковскому». П. Плетнев.
  [33] Энциклопедический словарь», т. XIX; стр. 315. В «Новом Энц. Словаре» слово «Милькеев» совсем отсутствует.
  [34] См. С. А. Венгеров. Источники Словаря Русских Писателей, т. IV.
  [35] Современник» 1839, т. XV, № 3; стр. 130–136.
  [36] Там же, стр. 130.
  [37] «Современник». 1838, т. XI; стр. 10–11.
  [38] Там же.
  [39] Ему посвящена и книжка стихов Милькеева.
  [40] Панаев И. И. Полное собр. сочин., т. VI; стр. 173.
  [41] Этот отзыв вошел в Собрание Сочинений П. А. Плетнева. — т. II, стр. 368.
  [42] «Отеч. Записки» за 1843 г. Цит. по Солдатенковскому изданию Белинского, т. VII; стр. 308–320.
  [43] «Библиотека для чтения», 1843, т. 62, отд. VI.
  [44] Стих Каролины Павловой.
  [45] В «Энциклопедическом Словаре» его смерть датируется 1840-м годом. Здесь — очевидная неточность. В 1842 году вышел его сборник стихов; в 43-м появились упомянутые рецензии. В том же году еще появилось несколько стихотворений Милькеева в «Современнике». Вероятнее всего отнести смерть поэта на ближайшие последующие годы. Стихотворение К. Павловой «Памяти Милькеева» написано в 1855 году. Не связано ли это с определенной поминальной датой — десятилетия со дня смерти?
  [46] См. письмо к Жуковскому от 4 марта 1850. Плетнев, ПСС, т. III, стр. 642.
  [47] «Памяти Е. Милькеева», с эпиграфом «Et-si interessent — vile damnum». [«Пусть вы погибли — потеря не велика (лат.). — Ред.].
  [48] Образу артиста-музыканта, видимо, приданы автобиографические черты. Это — отражение своего «я» в романтическом зеркале:

По теплой страсти, иль от скуки,
Иль увлекаясь новизной,
К питомцу смертному на звуки,
Стеклися смертные толпой.
Он из отчизны отдаленной
Привез магический смычок,
Чтобы на скрыпке вдохновенной
Дать силам творческим исток.
И вот, напевы дум крылатых,
И страсть, и нежная тоска,
И волны помыслов богатых
Уже бегут с его смычка...

  [49] Ю. Н. Верховский. Поэты Пушкинской поры. М, 1919; стр. 4.
  [50] Там же, стр. 5.
  [51] Соч., т. II, стр. 388.
  [52] Ю. Н. Верховский. Боратынский и его эпоха. Курс, читанный в Томском Университете в 1920 году (не напечатано — цит. по записи слушателей).
  [53] В полных собраниях стихотворений печатается «ночь, ночь, о где твои покровы», цитата в тексте — по варианту «Современника».
  [54] Ив. Розанов. Русская Лирика. Историко-литературные очерки. М. 1914, стр. 226. В примечании автор указывает, что такую оценку поэзии Глинки дал впервые Титов на страницах «Моск. Вестника».
  [55] Ив. Р о з а н о в. Op. cit., стр. 346,
  [56] См. монографию об Ершове Ярославцева.


Рецензии