Пасхальные посиделки

Павел Климешов
Нижний Новгород
Для публикации на сайте оставлена только проза



ПАСХАЛЬНЫЕ  ПОСИДЕЛКИ
Книга прозы и поэзии

Аннотация
Новая книга нижегородского литератора Павла Климешова написана осенью 2013 года. Она включает рассказы,  лирические миниатюры и стихотворения. Темы столь разнообразны, а персонажи и настроения пестры и неповторимы, что возникает некая панорама современной жизни.

КАК  НА  ДУХУ
(вместо предисловия)
   Не из-за предубеждения против критиков, только из потребности высказаться как на духу приступаю к автопредисловию. Если Господь пошлёт читателя, то Вы, доброжелательный друг, не надейтесь найти в этой книге некую единую темы и соответствующую интонацию. Ничего этого нет. Напротив, все тексты пестры в написании и более того – разножанровы. Наряду с «классическими» рассказами – с персонажами, характерами, фабулой и т.д. – подвёрстаны вещи «неклассические»: миниатюры, рождённые беглыми наблюдениями и воспоминаниями, а то и откровенные фантазии «на тему» «Продлённый призрак бытия», как сказал Набоков.
   В сущности говоря, почти вся книга «Фантастическая»: персонажи и ситуации выдуманы, что свойственно беллетристике; даже в тех случаях, когда есть отдельные совпадения с действительностью, автор вежливо предостерегает от скороспелых выводов и аналогий (литература и быт – не близнецы-братья!)
   Особенность книги – в её непреднамеренности: все тексты рождались спонтанно и возникали поразительно быстро. Только. Пожалуйста, не думайте, что сказав об этом, самоуверенный автор отводит возможные упрёки в  неряшестве и скороспелости стиля, - вовсе нет. Думается, такой творческий метод  сохраняет свежесть повествования, его непосредственность и лёгкость. И станет непоправимой утратой, если Вы, желанный читатель, не найдёте этого.
                АВТОР

НОЧЬ,  ВОКЗАЛ,  КАФЕ
  Ночью в привокзальном кафе. Немолодой господин с седым ёжиком некрупной головы, со скуластым, обветренным лицом и грустными глазами, за рюмкой коньяка рассказывает случайному собеседнику, каковые в обстановке вокзала становятся особенно желанными:
  - Я её ни разу не поцеловал, если не считать вежливых чмоков в гладкую щёку, когда на бегу прощался после дружеских встреч. Эти псевдосвидания были нечастыми и целомудренно-сдержанными, словно с однополыми коллегами  Но она – привлекательная женщина неважно каких лет, отношеня с которой  имели свои взлёты и падения. Только не подумайте об альковных столкновениях, а тем более усладах – не было ни того, ни другого. Признаюсь, теперь наше взаимное целомудрие мне по сердцу, но так было не всегда: год или два назад я просто изнемогал от жажды обладать ею, мучился от странной недостижимости этого, а потому не раз хотел порвать, как мне казалось, инфантильные отношения. На время это удавалось, только исподволь, не понимаю как эта женщина опять появлялась на моём житейском горизонте; мало-помалу, от встречи к встрече мы снова сближались до негласного предела, когда душе комфортно, а телу – отнюдь…
   Его рассказ то ли сочувственно, то ли с тайной завистью внимательно слушает господин  помоложе, модно подстриженный, с ухоженной русой бородкой и с уверенным полунепроницаемым взглядом. Слушая, он краешком глаза то и дело поглядывает на экран телевизора, где два бойца – негр и белый – пытаются нокаутировать друг друга: с перекошенными лицами размашисто бьют куда придётся – это бой без правил.
   А немолодому рассказчику, который торопливо исповедуется, не до телевизора. Между фразами он прислушивается к вокзальным объявлениям. Бесстрастный женский голос раскатисто  сообщает, что  очередной поезд прибывает  на такую-то платформу, к такому-то пути и что выход в город через  туннели.
  - Да, мы снова сближались. И, знаете, в ней проявлялась  некая душевная теплота, которую я до того не чувствовал. Мне становилось стыдно за недавние помрачения самца , стало казаться, что секс вовсе не нужен, что это телесная помеха в наших отношениях совсем  странно, я додумался даже до того, что истинных отношений меж мужчиной и женщиной я так и не узнал, это при моём-то почти тридцатилетнем супружестве! Да, я так и не постиг исконных, задуманных Богом отношений. Зато теперь, на закате лет, как слепой кутёнок, тыкаюсь во что-то таинственное, тёплое, влекущее…
   Наконец-то белый боец, нырнув в ноги, свалил негра и начал остервенело добивать, молотя его шоколадную голову. Через секунду мечущийся шоколад стал отливать красным сиропом. Моложавый собеседник откровенно любовался гладиаторским  действом. Но рефери в клетке прекратил избиение и поднял бойцов. Всё было кончено.
  - Простите, вам, наверно, неинтересно?.. – с досадой произнёс исповедующийся.
  - Нет-нет, продолжайте, пожалуйста. Хотя я не совсем понимаю, о каких отношениях вы говорите. По-моему, здесь всё ясно, и телесное так же важно, как  и душевное, не так ли?
  - Так-то оно так… Я всегда знал это, а теперь не уверен. Постельная близость соединяет его и её, только слишком окончательно. Это некий предел, физическая стена, за которой – неизбежное охлаждение и разрыв.  Это назревает между мной и женой. Дети выросли и теперь нас никто не сдерживает. По роду деятельности я постоянно мотаюсь по командировкам, но домой звоню редко, зато новой подруге почти ежедневно. И, знаете, мы говорим, на первый взгляд , почти ни о чём, о всяких пустяках, но мне важна её далёкая интонация. Я мысленно представляю её лицо, оно, я уверен, улыбается, иначе как объяснить врачующую теплоту её голоса? Сейчас еду в свой город и заранее предвкушаю нашу встречу.
  - Что ж, поздравляю вас, - отчего-то упавшим голосом напутствует  модный собеседник.
  - Простите, кажется, я чем-то расстроил вас?
  - Нет, всё нормально. Просто задумался… У меня такого друга женского пола нет и, наверно, не будет.
  - Почему? Вы так молоды…
  - Что вы! Мне – сто лет.
  - Вы шутите?
  - Ничуть. К сожалению, это горькая правда. Мне кажется. Что я уже всё видел и всё знаю. Как сказал герой одного культового фильма, здесь нам ничего нового не покажут.
  - Не знаю, не знаю… - замялся старший собеседник. – У меня другие ощущения.
  - Вы счастливый человек. Я начинаю завидовать вам. Да-да, помимо воли. У меня три высших образования, а такое чувство, что едва закончил первый класс.
  - По-моему, вы преувеличиваете. Во всяком случае не падайте духом. Хотя этому трудно сопротивляться в таком мегаполисе, как ваш. Творится невообразимое: тысячи, десятки тысяч, миллионы людей и все – чужаки. Верно сказал поэт: «Одинокое множество лиц»…
  - Да вы философ.
  - Куда мне, замызганному провинциалу!
   И тут по-над шумным многолюдьем вокзала раскатился машинообразный голос: такой-то поезд, отправлением  во столько-то, прибывает к первой платформе, ко второму пути.
  - Ну вот и всё, - допивая коньяк,  говорит старший и встаёт. – Спасибо за компанию. Простите, если что не так.
   Не спеша спускается в вестибюль, прямо-таки кишащий отъезжающими, с сумками, баулами, чемоданами, и разом поднимающими головы на цветовое табло с номерами поездов, часами и минутами отправления.
   Привстав из-за столика. Моложавый, модно одетый господин с холёной бородкой некоторое время видит старенький желтоватый плащ и коричневую кепку недавнего собеседника, но вскоре теряет в копошащейся толпе навсегда.
                2013

ОДНАЖДЫ  В  МЕТРО
   Не до вожделенного передыха, не до постельной неги с медовыми зевками нам грешным – изволь вскакивать в шесть, давиться горячим чаем или кофе с испуганными оглядками на стрекочущий будильник, не допив обжигающей чашки, не дожевав  давящего гортань куска,  без оглядки выбегай из подъезда и в тёмных утренних толпах механически иди под дождём ли, под снегом в строну станции метро. Тебе не до окрестных видов, не до огней и домов, когда рядом несутся ревущие авто, а в голове с тупой неотступностью свербит: «Только не опоздать… Успеть!» Никого не замечая, стоишь в эскалаторной тесноте, изолированный от всех и вся, и тебя неуклонно несёт в преисподнюю метрополитена, где металлически пахнет искусственно нагнетаемый воздух, с длинным гулом несутся поезда и навязчиво лезут в глаза крупные световые часы: «Шесть двадцать девять, семнадцать, восемнадцать, девятнадцать секунд»… Как всегда, механически переступаешь железный порог вагона, протискиваешься сквозь людскую густоту и бездумно застываешь, ухватясь за выгнутый поручень, чтобы не покачнуться, отдавив чьи-то ноги, когда шумно захлопнутся двери и толкнёт, возрастающее гудя и набирая скорость, набитый битком состав….
    Так было, есть и будет. Во всяком случае в этом уверял я себя, пока однажды в субботу заведённый порядок не сломался. Поначалу всё было по-прежнему, исключая рабочую давку. По причине странного малолюдства даже в кои-то веки удалось рассмотреть вагонный серо-коричневый интерьер с монотонным рядом сидений-близнецов, с потёртым, местами заплатанным полом, с тусклыми лампами и змеино длинными, тускло выблескивающими поручнями. Застарелый городской инстинкт продиктовал наглухо отгородиться от пассажиров, стать замкнутой «вещью в себе» и в бездумном оцепенении  слушать подземные звуки движения. Но странно, сквозь привычные завывания локомотива и мерный стрёкот стыков в вагоне витал тихий, невыразимо грустный звук свирели. Поначалу показалось: что-то происходит с моими мозгами, но свирель слышалась откуда-то сбоку, точнее – с дальнего конца вагона, и господствовала робко, ненавязчиво, словно опасаясь ненароком потревожить.
   И я стал оглядываться. Мимо, из дальнего конца вагона, прошла женщина в белой куртке, неся что-то в сомкнутой ладони; глаз невольно последовал за ней. Вот она подошла к высокому молодому человеку, одетому в чёрное полупальто и такую же бейсболку, и торопливо что-то сунула в его  свободную от свирели руку. Он прервал томительный музыкальный монолог, разжал ладонь со смятой купюрой, сунул деньги в карман (как показалось, брезгливо) и застыл с перекошенной улыбкой на лице.
   Всё произошло молча, как-то буднично, что поначалу нельзя было понять. Почему прервалась мелодия? Кто эта женщина?  Отчего передала деньги? И главное, кто этот молодой человек? Студент консерватории, подрабатывающий в метро? Но почему он так непохож на поездного гастролёра? И отчего так горько, словно оскорблённый, ухмыляется?
   Похоже, этим озаботился я один – никто из пассажиров даже не повернул «головы качан». Мы совместно ехали ещё какое-то время, вагон, как водится, мягко мотало из стороны в сторону, всё так же длинно завывал локомотив, всё так же колёса стрекотали на стыках, а я ни с того ни с сего терзался непрошенными загадками…
   Позднее, поднявшись на эскалаторе в пёстрой толпе взаиморавнодушных земляков и выйдя на гудящую улицу с немыми громадами девятиэтажек, с их тусклыми сотами окон; да, выйдя на равнодушную улицу, я начал догадываться, отчего так заунывно, так невыразимо грустно исповедывалась свирель, отчего внезапно замолчала и, видимо, обиженная, огорчилась, тайным образом передав своё огорчение своему худощавому хозяину.
                2013

 ПИ СЬМО  В  НИКУДА
  «Вовсе не обида мною движет и не желание во что бы то ни стал оправдаться – обижаться мне не на кого и оправдываться не перед кем – и всё равно пишу скорее для себя. Хорошо понимаю это, много раз убедился в этом, но чувства переполняют, а высказать их некому, кроме моих четвертушек бумаги .Давно отвращают чистые новенькие листы, покоящиеся в фирменных упаковках – не для меня они, я привык и сроднился со случайными мятыми клочками: слово, писаное на них, видится непреднамеренным, непарадным, не претендующим на «ВЕЧНОСТЬ»; оно простецки скромное, даже застенчивое: ни к чему выпячивать свою значимость, хотя слово извлечено из глубин болящей души…
   Не признаю железной логики изложения. К лешему! Сейчас смотрю в утреннее окно и описываю видимое. Какое нежно лазоревое небо с бледно розовыми горизонтальными полосами! Оно так трепетно, что даже пролетающая птица воспринимается грубым остроугольным излишеством. Сквозь редеющую рыжую крону берёзы различаю разбухшие реактивные следы, они наискось прочерчены в высоте, но ничуть не портят утреннюю чистоту небес – они бело-пуховые, невесомые, нездешние.
   Семь часов утра. Я – ранняя птичка и просыпаюсь в пять, полшестого. Летом в этот час уже  светит солнце, сейчас октябрь и рассвет задерживается. К чему я это? Всё просто:  в восемь открывается наш пивной бар и я отправлюсь туда, возьму сто пятьдесят портвейна и, отпивая, посижу, посмотрю на людей. Помимо чтения и письма, это моё любимое занятие. Почти все завсегдатаи мне знакомы; издали, а то и через рукопожатие здороваются, спрашивают, как оно, ничего? Действительно, пока ничего неприятного, тем более трагического: жив-здоров, выпиваю вино, чего и вам желаю. Забавно, как по-разному они это делают! Один молча уединяется, сосредоточенно опрокидывает стакан водки и, не закусив, уходит. Другие кучкуются по двое-трое, шумно усаживаются за столик, пьют портвейн, закусывают конфетами, громко обмениваются новостями, а то обсуждают вчерашнее подпитие и хрипло смеются. Ежедневно ровно в девять ноль-ноль в бар заявляется женская компания во главе с серьёзной старухой лет семидесяти . Более молодые товарки, дворничихи или уборщицы, с сосредоточенно слушают её, чинно восседают вокруг лидерши, выкладывают их сумок походный закусон; умилительно видеть их пристойное застолье с неторопливым разговором на темы семейные. Мужская половина ведёт себя не так:  после многократных повторов она повышает голос, переходит на крутые матюги, отчего визгливая продавщица вопит из-за стойки: «Нахрюкались, голубчики! Больше ни грамма н продам. Пошли вон отсюда!»
   Эти санкции не раз распространялись и на меня .Бывало, придёшь со вчерашнего бодуна, махнёшь свои сто пятьдесят – и тебя развезёт вдрызг. Нет бы уйти восвояси, так нет, подобревшая душа требует русского размаха – я начинаю направо-налево угощать, сорить деньгами; мужики несказанно рады, а продавщица – наоборот. Сначала она жалеет меня («Всё просадишь, касатик!»), у убедившись, что её жалость бесполезна, гонит всех нас в шею…
   Я – добровольный раб бара, и не скрываю этого. Я вообще ничего не  скрываю. Да, я любитель выпить, Да, возможно, Я болен русской народной болезнью. Когда выпадают трезвые недели (из –за безденежья, конечно), я чувствую: жизнь слишком пресна, в ней чего-то не хватает. К слову сказать, мне многого, а теперь и многих не хватает: все закадычные друзья – в сырой земле. Трое умерли от запоя, двое от болезни, один попал под машину. Я, как перст, один –одинёшенек. Но тосковать некогда: я упорно, вопреки всему пишу, а планы у меня большие! Ну и что из того, что уже не могу без винного допинга? Приму энное количество, голова ясная, настроение боевое – и дело движется. Конечно, часто хочется прочесть написанное кому-нибудь, но как-то обхожусь –привык к одиночеству.
   Ведь оно, одиночество, только усугубляется, когда выбираюсь «в люди». Коллеги с читают меня совсем пропащим, я доподлинно знаю это; у него, мол, одно на уме, ни на что другое он не способен. Более того, предрекают мне скорую смерть под забором. Не дождутся! Я отлично понимаю их, малопьющих и благополучных, нацеленных на деньги и карьеру, хотя в давние годы они более чем благоволили ко мне грешному; помнится, вместе выпивали и на этой почве тесно 
сближались, и вообще я был для них самым компанейским собратом «Мысль изречённая есть ложь», - и всё-таки попытаюсь солгать… Нельзя сравнивать искусство и жизнь – это слишком разные стихии: обычная жизнь соотносится с искусством, как виноград с вином. Значит, изначальное «сырьё» едино! А раз так. то истинное искусство и быт – многослойны; грубоватой аналогией – качан капусты. Талантливый читатель обязательно проникнет в тайное тайных той же литературы: в ней всегда – некий надтекст, поверхностный повествовательный слой, а под ним – подтексты, и чем больше. Тем величавее произведение. К чему веду? Да очень просто: в быту, если человек одарён он отыщет так же несколько подтекстов. Восприниматель должен быть по-человечески незауряден, исполнен глубокой любви… Меня мои соратники явно недолюбливают, считая примитивным алкашом. Я это давно понял, даже подыгрываю им: хотите видеть таковым – нате!!! Зачем я это делаю, в точности не могу ответить. Наверное, в этом моя своеобразная месть. В общем, достоевщина какая-то….
   Жизнь нас разъединяет. Сожалею ли об этом? Сейчас уже нет. Даль судьбы полностью прояснилась, особенно после того, как потерял последнюю женщину. Две предыдущие жены меня. Откровенно говоря, предали, а последняя стала не только надёжной подругой, верной любовницей, но и матерью. Да-да, именно так! И вот теперь, на  третий год после её кончины, никаких контактов с женщинами не хочу, не вижу  в этом надобности: ни одна из них не сможет заменить потерянную подругу…
   Точно так же новые приятели никогда не заменят покойных друзей. Ни завсегдатаи бара, ни даже «примерные» соратники – никто! Поэтому смиренно обретаюсь в своём однокомнатном углу с видом на старую берёзу и неопрятный двор, густо заставленный машинами. Мои надёжные соседи – книжные полки и обширные архивы из газетных и журнальных вырезок разных лет, из моих разрозненных записей, фотографий. Это – воплощённая память о прочитанном и прожитом; это мой спасительный мостик в неясное будущее. В общем, всё не так безнадёжно, уважаемые господа-товарищи!..
   А сейчас уже девятый час, бар-спаситель открыт. На скорую руку облачусь в свои поношенные одежды и потрёпанную обувку и двинусь с Богом. Вы хожу на гулкую улицу. Боже мой, первый утренник! Крыши и травы в инеевой седине, лужи в молодом хрустком ледке, почва тверда, как асфальт. Как хорошо дышится – лёгкий морозец бодрит! Небеса полностью очистились от облачной взвеси и реактивных борозд, они прямо-таки сияют! В эти минуты мне кажется – нет. Я уверен! -, что проживу до ста лет…»

   Эти записки случайно обнаружил сын – единственный наследник внезапно умершего автора, когда рассеянно рылся в бумажном архиве, чтобы вынести его на помойку.
                2013               
НА   ПОРОГЕ
1
   В нём вспыхнула сверхпамять. Он поражён: сквозь смутную толщу тяжких семидесяти лет он ясно видел каждый бугорок, каждую ямину, не говоря о широких шляхах, холмах и оврагах родной деревни с её Нагорицей, Подгорицей и Дунькиным выселком у перелеска. Всё яснее ясного, как на киноэкране, причём памятные шабры, всякий наособицу, движутся среди порядков деревни, кто широко шагает, кто в три погибели копошится на картофельном усаде, кто отдохновенно посиживает на завалинке с цигаркой во рту.
   Бог ты мой! Ему под восемьдесят, он полуслеп, полуглух, но чётко видит себя, тринадцатилетнего пацана,  с соплёй до губы, на телеге среди межевых колошек, которые развозит по распоряжению председателя дяди Калистрата. Землемер (помнится, Игнат Горбунов) размечает земельные наделы, а Ванятка шустро втыкает в рыхлый чернозём берёзовые колышки. И всё-то видно, как на ладони, закрой глаза, а каждый участок с клевером ли, с лебедой или репьём отчётлив, как свои пять. И всё-то слышно: каждый округлый звук, каждый порыв горьковатого от полыни ветра.
   Журавиха двухэтажна: один порядок длится по крутой кромке оврага, другой простёрт в его туманном лоне; и оба длиной в километр, а то и поболе. Водоёма здесь нет, зато бьют чистейшие ключи; их больше в Подгорице, они здесь холодней и слаще. Может, оттого, что ни реки, ни озера в Журавихе нет, а, возможно, по давнишнему обычаю, идущему от прадедов, бань в деревне отродясь не ставили – парятся в русских печах. Да, вынут из пышащего зева чугуны и кастрюли, сгребут стынущие угли в уголок, разоблачатся до гола и лезут в узкий проём с веником и тазом… Ах, как занятно было наблюдать в окно за какой-нибудь молодухой во всей красе, как она, неловко раскорячась, «раскрытым цветком» втискивается в полуовальнй, пышущий жаром загнёток, сама розовая от молодого жара!..
   Мальчишеское детство озоровало; всегда, даже в глухие военные годы, по счастью, шедшие стороной, у Ванятки с дружками находились поводы или объекты для оглядчивого озорства – чужой ли это огород, соседская ли девчонка или рассеянная старушка. Понятное дело, не всегда это проходило безнаказанно – попадало лихим озорникам то отцовским ремнём, то натруженной материнской ладонью. И всё равно те баснословные времена теперь видятся в некоем радужной мареве, в сплошных солнечных отсветах.
2
   Правда, чуть позднее они несколько притухали. Помнится, в начале пятидесятых Ванятка подвергся нешуточному наказанию. Уже тогда в нём проснулась тяга к радиотехнике; все пацаны сходили с ума от детекторных приёмников, Ванятка в особенности. К тому времени его тётка Пелагея, бывшая церковная старостиха, по реабилитации вернулась из лагеря. Ну так вот, Ванятке было доподлинно известно, где она хранит деньги; в один укромный день, когда тётка куда-то отлучилась, он вынул матерчатый свёрток из-за иконы и взял нужную банкноту или две. Сбегав в магазин, купил заветный детектор, вручную намотал катушку, смастерил картонный корпус и забросил на соседнюю высоченную берёзу проволочную антенну. По договорённости  с одногодком Витюхой, тоже деревенским радиолюбителем, не медля организовали радиосеанс  Удивительно! Сквозь шелестевшие радиопомехи они услышали друг друга. А потом, усовершенствовав «приборы», стали ловить область и даже далёкую Москву.
   Пелагея подозрительно следила за «творчеством» племянника, и когда семейные допросы по поводу внезапно обозначившихся материальных средств ничего не разъяснили, естественно, спохватилась о своей денежной заначке… Хорошая порка прояснила истину – Ванятка признался в нечаянной краже… Зато по сей день престарелый Иван  досконально помнит (и запросто способен повторить) внутреннее устройство того сногсшибательного аппарата.
   Кстати сказать, всю последующую, как оказалось, долгую жизнь Иван Краснов так или иначе был связан с радиопромышленностью. Живя в крупном среднерусском мегаполисе, он без малого полвека работал регулировщиком секретных изделий, в которых до сих пор остро нуждается армия.
3
   Но разве забыть, как в романтической юности, шестнадцатилетним, он страстно захотел быть лесоводом. С большими трудами, чуть ли не умоляя до слёз, выправив в колхозе документы, они с тем же Витюхой Горбуновым, помнится, поехали в Саранск. Та памятная поездка до сих пор переживается во всех ярких подробностях. Билетов у друзей, конечно, не было; сперва они устроились на узкой вагонной подножке, а потом на каком-то заброшенном полустанке перебрались на крышу, уже густо населённую; там-то их чуть было не ограбили чужаки-бандиты: обыскали карманы и тощие котомки да, ничего стоящего не найдя, плюнули, за что им испуганное спасибо.
   И вот приехали-таки в Саранск, нашли лесной техникум, да враз передумали: комарья было видимо-невидимо! Смешно, этакий крошечный паразит, а круто повернул большую судьбу. Да, резко изменилось настроение тогдашних пилигримов, и они твёрдо решили ехать в Горький, по слухам, напичканный всевозможными заводами. Не растеряв горького радиоопыта, Ванятка вознамерился учиться в радиотехникуме, туда же сманил и Витюху. На удивление, легко сдали вступительные экзамены и, поди, не в последнюю очередь из-за послевоенного демографического провала. Но как бы то ни было, обосновались в незнакомом городе, среди на разные лады по утрам гудящих заводов, больших и малых зданий, несметных людских толп, где ни одного знакомого человека.
   Прочные способности и природная сельская сметка помогли благополучно преодолеть пёстрые ученические годы.  В общежитии, несмотря на постоянную проголодь, было далеко не скучно. Крепкие новые дружеские союзы, исподволь скрепляемые отчаянными винопитиями и драками против чужаков, как оказалось скрепились на года вперёд. Приходили редкие письма из деревни. Жирных даров оттуда Иван никогда не ждал: чего взять с матери, надрывающейся на тощей колхозной ниве?! Но ничего, сдюжил, не сломался. И потом, на заводе, ни в чём не уронил марку незабвенной Журавихи.
   4
   Только вовсе не заводские, до предела насыщенные, с командировками по секретным полигонам, с угрозами облучения СВЧ, - нет, не они! –а тихие деревенские дни, месяцы и годы, неотступно преследуют, но не тревожат, а несказанно радуют утомлённую душу и надорванное тело. Туда, в благословенную Журавиху, всё дальше и дальше из городской квартиры с детьми и внуками, кажется. Отлетает он, всё пристальнее всматривается в каждую травинку и кустик, в каждый плетень, колодец, избу – туда, в начало начал путей земных. Он точно знает, что небесных не будет…
   После недавней операции Ивану сказали, что метастазы удалить не удалось, что в его случае, в последней стадии болезни, медицина бессильна. Нам. Мол. Очень жаль, только химиотерапия вам противопоказана – слишком слабое сердце. Всё зависит от вашего организма, насколько у него хватит ресурсов.
   Он предательски слабеет день ото дня, его истощают непрестанные боли, а лекарства их ничуть не утишают. За мужем  скорбно наблюдает жена, безмолвной тенью, едва не на цыпоках, ходит по квартире, когда он спит или упорно делает вид. Он безаппетитно ест, безвкусно пьёт. Отстранённо говорит.
   По началу, когда стал известен диагноз, его сковывал ужас – так во что бы то ни стало хотелось жить; а теперь, спустя пять месяцев, он смирился. Что поделать, надо готовиться туда, где пребывают многие из заводских коллег; Витя Горбунов, недавно умерший от инсульта, тоже поджидает – не гоже оставлять закадычного дружка детства в одиночестве.
   Сожалеет ли он о чём? Пожалуй, нет – что было, то было и ничего не убавить, не прибавить.
                2013



С  ПЛУГОМ  И  КИСТЬЮ
   «Трудно быть Богом»… Слышал, есть такой фильм, только не помню, какого режиссёра… Конечно. Трудно быть Богом, но Витюхой Никитиным ничуть не проще! Витюха – это я грешный, стареющий лох шестидесяти трёх годов от роду, проживающий в глухом захолустье, в тысяче с гаком километрах от столицы. Упрямо тяну лямку, наплевав на въедливые тяготы; как говорят у нас. Конолёблюсь, пока жив, хоть и знаю, что капитала не наживу, окромя русского народного ордена сутулого.
   Я не спорю, всякому – своё. Но кто сказал, что моё – это беспросветная житуха с повальной пьянкой и густыми матюгами, с шабрами, что до полусмерти замудохались от копеечных пенсий и матёрой несправедливости? Понятно, и я и дружки мои свыклись, как свыкаются лошади с тугим ярмом, - но мы не лошади, а «уважаемые россияне», как говаривал трезвенник царь Борис Николаевич, лихо сваливший меченого Горбача.
   Что было – то было, заем хаять былое? Оно за семью горами и долами, топырится где-то там, и что в нём проку?.. Жить охота сейчас, в этот день; и кто мне скажет, что он не последний?
   Нет, я не выпендриваюсь – не тех кровей, не думайте. Просто подвожу к самому главному, что у меня есть. Только не смейтесь и загодя не машите руками: что, мол, с него взять, с тёмного провинциала, с этого небритого увальня, который и говорить-то толком не обучен…
   Прошу прощения, светских манер не знаю – не до них в нашем заброшенном городке, глее «градообразующим» до недавних пор был Богородицкий молокозавод. История известная:   скот пустили под нож – так что не до молока и сопутствующих продуктов; некогда не худший совхоз «сдулся», так же, как и соседний Шолокшанский; остатки техники приезжее начальство то ли распродало, то ли разворовало, и мы, как были голозадыми, такими и остались, прости, Господи.
   Я это к тому, что нынче каждый выживает как может. Дело привычное – мы всякими там благами не избалованы и плевать хотели на воров миллиардеров: хапают и ртом и задом и не поперхнутся! И пусть власти ничего не делают и даже потворствуют, - всё равно расплаты не миновать, вот вам крест! Как верёвочке не виться… ну и так далее.
   Все мы одним миром мазаны; я тоже горбатюсь по хозяйству, как и шабры, не до отдыха на югах или в санаториях: из земли вышел – землю уйду как миленький! Только не охота налегке-то, порожняком – скотину и усад с собой не возьмёшь. Не знаю, как вышло – дурь ли моя или что-то иное, неизвестное мне самому – а заделался  я на старости лет художником. Не подумайте, что «пургу гоню», - ей Богу, мажу красками на чём придётся: доска ли, картон или фанера. Сперва, помню, это было баловство: у дочки от школы оставались альбомы да акварельные краски в коробочках, ну я и малевал для пробы, скажем, табурет или стол, а то окно с занавесками. Конечно, получалось месиво: краски лезли одна на другую, растекались по мокрой бумаге, и чтобы их обуздать, я орудовал пятернёй. Иногда, к моему удивлению, выходило неплохо. То же самое подтверждала дочь Маринка да и жена моя Елена Ивановна заглядывала, ахала и качала головой.
   Ну ладно, дело прошлое, только теперь не то. Акварель отошла, нынче у меня в ходу гуашь, а нередко и масляные краски в тюбиках, по оказии купленные в областном городе. Жена ругается: на ерунду деньги тратишь, вон гляди, поизносился – брючишки обветшали, мешком на заду висят, новые бы купить, а ты на безделицу тратишься… Сперва напирала на меня, пилила, даже ругалась по-настоящему, а с недавних пор присмирела: видать. Поняла, что это не баловство.
   А началось с её портрета. Я взял да изобразил её в новой кофте, как есть с кудрями и брошкой. Она глянула, зарделась и эдак на меня посмотрела – с благодарностью, что ли. А портрет вышел очень похожим, я даже родинку на щеке вывел, только чуть поменьше, а то бы Елена Ивановна рассердилась – недаром всегда эту родинку пудрит, чтобы уменьшить или совсем скрыть. А чего старается? Идёт ей она, красит розовые щёки – супруга у меня справная, кровь с молоком, наших, русских, кровей!
    Сарафанное радио у нас без перебоев работает: узнали соседи и знакомые про мои занятия, что я похоже рисую, стали заказы делать: нарисуй да нарисуй понарядней, а то карточки карточками – что в них проку? Там мы, как орясину проглотили: будто в столбняке, глаза выпучили, рот на замке. Уши  врастопыр. Срам один! А ты раскрась позавидней, чтобы весельство было, глянул и сказал: мать честная, а ведь я лучше, чем на фотографии!
   Сперва по карточкам рисовал, да быстро наскучило это:  муторно переносить с фотографии на краски, будто в парикмахерской причёсываешь и прихорашиваешь. Не мужицкое это дело! Нет, говорю, если хотите похожести, так сидите передо мной как есть и не шевелитесь, руками не махайте и не балабольте. Мужики наладили было приносить бутылки, пару раз обошлось, а потом моя благоверная вскинулась: «Чего приваживаешь пьянь? У меня тут не кабак, нечего трали-вали разводить. Ишь пришипились, по-воровски булькают!,,»
   Раз такое дело, я сказал: нет. Мужики, портрет -дело серьёзное, нечего кислое с пресным путать, потом сочтёмся. Нет, деньги я не брал – с какой рожей буду я смотреть на шабров? Куркулём сочтут. Но наши бабёнки, народ стеснительный.  стали совать кто пятьдесят, кто сотенку, кто поболее. Деньги Елена Ивановна прибирала, от щедрости оставляла мне на курево и только. А я не выступал: правильно, всякая работа чего-то стоит, я не какой-нибудь делец, а плату, если даёте, приму и спасибо скажу…Но хлопот с этими бабёнками бывало! Ты мне щёки подкрась, бровь круче выгни, губы помиловидней выведи… Намаялся, спасу нет! С мужиками куда проще: вывел нос, два глаза и чуб – они и довольны: «уважил, Витюха, всё ништяк, с нас причитается»…
   А потом портреты наскучили – сколько можно одно и то же? Меня к природе потянуло, она у нас на загляденье: что леса, что поля, что реки с камышовыми заводями! Век бы глядел, не отрываясь, и не надоело б. Начал я наши виды рисовать (потом узнал, что пейзажами называются). Сперва, честно скажу. Не получалось: то небо пересиню, то землю перечерню, то зелень перегущу; вроде похоже, а чего-то не хватает – не дышит картинка-то, как чахоточная! Я уж и кисти менял, и вместо картона, к фанере пристрастился, и всё равно не то, нарядное, а мертвечиной воняет!.. Бился я, бился, а потом дочухал: зачем похожести достигаю, когда надо душой охватить? А как понял это, дело и пошло. А началось с майской пашни. Помню, вспахал усад, и ахнул: Бог ты мой, экая красотища! Борозды под солнцем лиловым отливают и лоснятся, как жирные, уходят ровнёхонько вдаль и там смыкаются; небеса лёгкие, как вздох; справа вишенник цветёт, вовсю рябит над забором; по пашне грачи важно выхаживают, а сверху зяблики заливаются… Короче говоря, рай да и только. Я побежал в избу, взял все причиндалы – и на пашню. Час мазал, полтора, пятерню в дело пустил, аж пропотел насквозь, а добился-таки толку: вроде задышала картинка, будто запахла землёй;  жаль, что пение жаворонков в красках сказать нельзя…
   И пошло-поехало! Я скорей-скорей хозяйство справлю, наскоро перекушу и, несмотря на женины уговоры.  Иду на природу. Там перед фанеркой топчусь, орудую кистями, а то и рукой, с напрягом вглядываюсь в поле или лесную полянку, щурюсь, чтобы всё скопом охватить. Бывает, до вечера рисую, времени совсем не знаю, греюсь на солнышке, слушаю жаворонков и соловьёв – и млею, как кум королю…
   Конечно, это удовольствие большое – иметь дело с красками. Не поверите, я как-то меняться стал: внимательно смотрю в людей, в деревья и облака, даже в наши дома виданные-перевиданные, как они не похожи один на другой, у всякого – своя выправка, даже лицо, что ли. Замечаю, и ко мне стали по-другому относиться: вроде тот Витюха – и не тот, мол, посолиднее, повиднее стал, рисует, как правдашный художник!
   Ах, знали б они, как трудно мне, как недоволен я совей мазнёй, прости, Господи! Хочется больше знать, больше видеть, по музеям походить, «понюхать», как писали тот же Левитан или Саврасов. Только нет в округе пятисот километров никаких музеев, не то что московских картинных галерей. Хорошо им в столице: они всё видят, обо всём в курсе, а я – как отрезанный ломоть… Больно это, несправедливо: чем я виноват, что родился у чёрта на куличках?!
   Гад буду, изловчусь, когда-нибудь хоть на полдня очутюсь в Москве проездом или как, разыщу эту – как её? – Третьяковскую галерею и уж потешу душеньку на все сто!
   Что, не верите? Пока не помер, потешу, вот вам крест!

 
НЕСОСТОЯВШЕЕСЯ
   Если б я полюбил эту осень, я б её воспел. Помучившись, нашёл бы такие краски, чтоб сполна запечатлеть циклопические циклоны, сменяющие один другого, мчащие над замершими далями свинцово-серые полчища туч, несущих чудовищные запасы студёных небесных вод, суткам и, а то и неделями изливающие  эти запасы на редеющие перелески, стылые аллеи, насквозь вымокшие тропы и не просыхающие асфальты. Я бы втайне радовался этому затяжному ненастью, этому беспросветью, когда ливни перемежаются с вороватыми снегами, дождливые ночи с ясными лунными утрами, когда ударяют внезапные утренники, и поселковые крыши, тротуары и ржавые травы охвачены млечным инеем. Упаковавшись от въедливой мокроты, я б часами бродил по октябрьскому лесу, с горечью наслаждаясь захолустной тишь и безлюдьем; оскальзываясь, ступал бы раскисшими тропами, про себя отмечая предзимнюю голизну деревьев, растительную пустоту и залежи мёртвого листопала.
   Исхлёстанный дождём, перепачканный дорожной грязью, дрожащий от пронзительной стужи, я бы торопливо возвращался домой к своим книгам, телеканалу «Культура» и любимой Мурке. Конечно, при этом я бы оцепенело смотрел в окно, содрогаясь от зрелища низко несущихся туч, от мутных потоков небесных и земных вод, а потом спохватывался бы, усаживался за натруженный стол, включал колченогую лампу и брал бы в руки зачитанного Набокова. Невольно отрешившись от заоконного ненастья, я бы вновь пьянел от затейливой интонации «Весны в Фиальте», от горьковато-цветного языка «Круга», от подспудных таинств «Тяжёлого дыма». Конечно, меня бы вновь сокровенно язвила собственная несостоятельность, словесное бессилие, но чуть позднее спасительное осознание национального родства наполняло бы несказанно, и я бы почти гордился сопричастности великому русскому искусству…
   Стыдно сказать, мне бы и самому захотелось посильно отметиться в реестре словесности и, вспоминая недавнюю прогулку, я бы стал мучительно рифмовать. Нет, не ради самодовольства 9»и мы можем»!), а только ради того, чтобы отметить нынешний неприветливый день, косвенно запечатлеть его недружественный лик. И при всей нелюбви к бессолнечному прозябанию у меня бы. Наверное, сложилось нечто отстранённо пасмурное:
По черни желть – орнамент листопала:
Осин и клёнов никнет череда;
На лес предзимняя истома пала
И от неё не деться никуда.
Но дерева дремотные не тужат,
Приемля непреложный календарь,
И смотрятся в чернеющие лужи,
Тихи, как в достопамятную старь,
И лишь коснеют, клонятся и вянут,
Забыв о просветлительной весне
И в столбняке исконном, деревянном
В безжизненном преображаясь сне.
   А сон действительно безжизненный! Ни тебе прощального бабьего лета с его застенчивым теплом, ни хрестоматийной осени с Пушкинскими багрецом и золотом и в конце концов без долгожданных ярких опят… Только эта бессолнечная непогода, когда ветра непредсказуемо меняют направления: сегодня – с северо-запада, завтра – с востока, после завтра – с крайнего севера. Неизменно одно:  собачий холод и беспрерывная, бескрайняя мокрота…
   Если б я полюбил эту осень! Только никак не могу, хотя понимаю, что день за днём уходит, их уже никогда не вернуть, и надо жить во всякую погоду и по возможности наполнять дарованное время чем-то важным, непреходящим. И когда после некоторых усилий отрешишься от пасмурного помрачения, постепенно рождается целительное утешение:  а ведь эта домашняя замкнутость, это вынужденное одиночество в сущности закаляют   тебя, русского провинциала,  не позволяют оплыть опасным душевным жирком, вероломно разнежиться в ласковом тепле, возомнить из себя этакого благостного южанина, самонадеянно заласканного, а потому мизантропически наглеющего. И вспоминается куплет из некогда популярного фильма; помнится, забавный Бармалей со товарищи распевал сакраментальное: Это даже хорошо, что пока нам плохо»… Вовсе нет! – плохая погода лечит, не даёт разнежиться, замурлыкать на лаковом солнцепёке: мы – извечные гипербореи, на чём стоим и чем, как ни трудно, гордимся…
   А ведь я почти сроднился с теперешней осенью! Всю ночь лил дождь, а под утро вышла полная луна, поманив ясную зарю. В свете низкого октябрьского солнца белеют инеевые крыши. выблескивают заледенелые лужи, матово отливают травянистые обочины. За ночную непогоду напрочь облетели рыжие берёзы и уже сквозят над поселковыми домами; справа дробно освещённый садовый массив бугрится бурым вишенником; небо звонко чистое, без единого облачка. Вот она – изнанка напрасно нелюбимой осени!
   Ах, если бы я её любил, какой бы словесный гимн ей посвятил, проникся ею без остатка, душевно бы смирился и, наверное б, возмужал, открыв в себе неиспытанную стойкость. Так нет, без малого два месяца прохандрил, обижаясь на долгую непогоду, сетуя на несостоявшееся бабье лето и классическую золотую пору с пёстрыми лесами, гулкими далями и голубым окоёмом.
   Не состоялось ни того, ни другого, ни третьего. Опасаюсь, что из жизни выпал драгоценный фрагмент, ядрёный на привкус и хмельной по духу. Как его вернуть, Бог ведает; чем восполнить, заместить? По смелому размышлению, нет полной уверенности в том, что следующая осень сполна вернёт все долги осени нынешней – кто гарантирует, что таковое врем года для тебя состоится? Инфантильно уповать на будущее – уж слишком оно зыбко и непредсказуемо. Легкомысленно опираться на настоящее – два печальных месяца разуверяют в этом.
               


Рецензии