Любкина песня...

  Любка, едва научившись читать и писать, бросила школу. Так пятью классами и закончилась вся её грамота. Совсем девчушкой пошла на дойку -  коров доить много ума не надо. Лет семнадцати её посватали. Жених был городской.
   Невеста родителям пришлась не по нраву. Любонька, долго не думая,  собрала вещички – и назад, к матери, а та и рада радёшенька – всё не одной вековать в бревенчатой избёнке. Горевать не о чем: дитя с городским молодцом не нажила, собой, слава богу, удалась -  рыжие густущие волосы рассыпаются огненными волнами, глаза чуть раскосые блестят чёрными смородинками. Чистолобая, пухлогубая. Туфли в городе на базаре куплены. Вся ладная, словно точёная статуэтка, что стоит у тётки Устиньи на комоде. На руке у Любки – часики на кожаном тонком ремешке, брат Пётр на именины подарил.
   Лето в тот год выдалось жаркое. Небесная синь втягивала и растворяла взгляд. Солнце жгло так, что земля становилась тёплой и мягкой пылью. В пыль эту проваливались босые Любкины стопы, и от этой теплоты родной земли становилось весело и радостно на душе. Хотелось идти, ускоряя шаг, почти лететь. Люба срывала пушистый мягкий белоголовник в охапку, густо пахнущую мёдом, утыкалась лицом в его кашицу, вдыхала нежную томящую сладость.
   Затем шла по бревенчатому мостку над прозрачным ручьём мимо берёзовой рощицы, где пестрело мелкоцветье, шально пели птицы, то звонко и ясно, то  глухо, чуть слышно из самой глубины лесной чащи.
   Вставать Любке приходится ранёхонько, ещё до зари. Чуть свет – бежит на дойку. Коров двадцать в коровнике и всех подоить надо. Порой так над ведёрком нациркается, что руки-ноги занемеют, спина затечёт. Молодость тем и замечательна, что бескрайние силы её плещутся, не дают покоя душе. Тело девичье крепкое, сильное, что берёзонька гибкая, соками переполнена. Как тут не раскрыться жизни, не распахнуться всем её радостям!
   Выросла, созрела красота, никаких помад – естественная, природная, взятая у суровой  рослой матери - чалдонки и рыжего добродушного отца - мордовца. Красота крестьянская от самой землицы-матушки, вскормленная парным молоком.
   После вечерней дойки Люба окунётся водой из кадки, согретой под летним солнцем. Намылится мылом духовым и  - хлобысь на себя  ведро, следом другое – окатится. Накинет свежее платье, застегнёт тугой ремень на талии, волосы приберёт – и скоренько до клуба. Пока мать не увидела, а не то устроит «сени мои сени» - только держись!
   Ночь тёплая, душисто цветками пахнет. Звенит в сельском клубе гармонь, надрывается. Далеко слыхать -  на другом конце деревни: знать Володька Чепурнов раздувает меха тальянки, что есть силушки. Пальцы его ловко перебирают, прыгают по белым да чёрным кнопочкам. Тряхнёт гармонист чубом своим русым: «А ну, девки, -  плясовая!» - до того задористо и радостно, что у девчат ноженьки против воли своей в пляс пускаются.
   «И-и-и! Э-э-эх!» - с голосом выскакивает синеглазая хохотушка Марья Радушкина, далее – Мотька Селивёрстова, вслед за ними – Любонька, и пошли, понеслись родненькие друг за дружкой кружком. Засверкали газовые косыночки разноцветные, затопотили каблучки туфелек – аж досточки клубного пола треск дали. Полились частушки-пересмешки. Включили радиолу. Закружили вальс под пластинки. Солдатики подошли, что на уборочную прибыли, набились в клуб гурьбой. Здоровенные деревенские парни покосились недобро. Успели тетки Нюрки Капустиной самогону хлебнуть, чуть до драки не дошло: «мол, девчат наших не троньте, а не то худо вам придётся!»
   Любашка выплясывала, сыпала частушками. Приглашали её парни один за другим. Разрумянилась, заполыхала вся. Заблестели глаза-угольки, рыжие кудри расхлестались. В суматохе клубной и не заметила, что в правом дальнем углу сидит и не дышит, глаз с неё не сводя, молоденький старшина.
   А после подружки на дойке хихикали:
- Люб, а чё – старшина-то  рази провожать не пошёл?
-  А глядел-то как, уж как глядел… Ну все глаза проглядел!
   Старшина и впрямь догнал Любу, настиг почти у самой калитки, перекрыл ход. Она струхнула малость, но вдруг ни с того, ни с сего раздухарилась:
- Ты чёй-то, щас как тресну туфлей, иль мать кликну – огреет клюкой по башке!
   Он смутился:
-  Да ладно тебе… я ничё такого… ты не подумай…не шуми только. По душе ты мне пришлась вот…шибко понравилась, значит. Поговорить хотел.
Он неловко пожал плечами.
-  Завтре и поговоришь. А не то – в субботу приходи к клубу.
    Старшина согласно кивнул головой. Постоял немного, помялся и поплёлся восвояси.
    Люба шмыгнула в избу и скоренько в койку. Софья пробурчала:
- Уж поди заря? Носисся, как савраска без узды, язви тебя.
   До дойки часа три  осталось. Спать надо…но какой тут сон! Старшина-то ох до чего хорош собой, ладен, с выправкой, плечист, кучеряв. Как это он сказал-то? - «По душе ты мне, мол, шибко понравилась»…
 Она улыбнулась этому новому счастливому чувству, которое пробирало насквозь и растворялось по всем жилочкам. С тем и заснула…
   Ночь эта перевернула всю Любину жизнь. Чувство нежности заполыхало в душе подобно расцветшему в полную силу её любимому цветку – марьиному коренью, крупному, с чайную чашку, из ярко-вишнёвых лепестков с бархатисто-жёлтой серёдкой. Цветок этот необычайной красоты и волшебной силы был редким в здешних местах. Произрастал только в березняке, да и то не во всяком. Поставишь  такой букетище в горнице на круглый стол, крытый белой скатертью, а на скатерти-то – точь-в-точь такие цветы красными нитями из мулине вышиты – глаз не оторвать, душенька поёт!
   После той ночки летней прошла неделя. Старшина не появился. Любонька намывала в избе окна, дощатые полы, а в сенях даже скребла скребком, вытрясала от пыли кружки, вязанные из тряпок бабкой Настасьей. Старалась, чтоб мать не бурчала, как кила.
   Софья сидела за деревянной прялкой. Поплевывала на шерстяную нить, веретено проворно вертелось в её разбухших от крестьянской работы руках.
-  Любка, - окликнула она, - чичас вспомнила: третьеводни солдат захаживал…запамятовала я вовсе…
-  Чё хотел? – настороженно и вместе с тем радостно спросила Люба.
-  Хто ево знает, чё хотел… известно чё хотел энтот кобель… принесли черти паравичечного.
   Любка повеселела, запела душевно. Мать была сердито-ворчливой, но беззлобной:
-  Ты чёй-то? Не перед добром, девка, разживилась.
   Та смолкла, прикусила язык. Причипурилась перед зеркалом  и – нырк в сени.
-  Куды? – окликнула Софья.
-  Да щас я, до Марьи добегу и назад.
-  Вишь, чё творит, опеть побежала. Вихорь с погодой, язви тебя!
   Любка только до калитки добежала, мать честная, – старшина-то, как из- под земли вырос! Глаза синие уставил из-под чёрных бровей. Постояли. Помялись через ворота.
- Ну чё, пустишь в избу или как? – охрипшим от неловкости голосом спросил он.
-  Мать там, - робко сказала Люба.
-  Ну и чё?
   Она смутилась и выдохнула волнительно.
-  Заходи.
   Калитка распахнулась.
   Частенько стал заглядывать старшина в крохотную избушку на краю деревни. Добиться расположения Софьи ему не особо удалось. Однако старуха не могла противиться его приходам, до того он  ловко и добродушно всё обставил. Послал солдат, те поленницу дров нарубили – на всю зиму хватит. Сено пособили убрать. Ребята старались, видать отрабатывали свои походы в самоволку. В доме появилась дефицитная сгущёнка, нет-нет – да солёненький лосось. Софья бурчала себе под нос: «Чёрт с им! Всё помочь кака-никака от иво, змея большеголового».
   Опасалась мать одного: что для дочери это может плохо кончиться. Недобро прищуривала свои серо-голубые глаза, волосы чернущие, почти не тронутые сединой, заплетённые в две тугие косицы, покрывала цветастым платком, по деревенскому обычаю. Ворчала недовольно на Любу: «Чё здря языком лязгаешь – сенки вехоткой протри, да корову подои».
   Приезд военнослужащих на уборочную страду оживил и всколыхнул деревенскую жизнь. Сельские ребята старались высветиться так, чтоб не ударить в грязь лицом перед солдатиками, а девчатам женихов прибавилось. Гармонь звенела, чуть ли не до рассвета. Крутили пластинки, вальсировали пары. Старшина оказался парнем ловким и бравым. Вихрем крутил Любоньку, складно и в аккурат под музыку ровнёхонько ноги выставлял.
   После танцев деревенская молодёжь ещё долго не угомонится. Слышится на улице отдалённое всхлипывание гармони, пересмешничают парни с девчатами, а там и пошли протяжные песни.
-  Люб, давай твою любимую, про голубые конверты, - просят девчата.
   Люба заголосит, зальёт:
                Вот уж вечер, а я у порога,
                словно тополь у края села,
   И хором:
                Где ж ты, милый, какая дорога
                далеко так тебя увела?

                …Буду ждать голубые конверты
                И когда ты вернёшься назад…
   И пошло-поехало:
                Что стоишь, качаясь, тонкая рябина,
                Головой склоняясь до самого тына.
   И:
                Расцвела под окошком белоснежная вишня…

   Нахороводятся, и как-то незаметно разбредутся парни с девчатами, рассядутся по скамейкам подле палисадников под ветками рясных черёмух да тонких берёз. Кто уж кого приметит – там и пара сложится. Так получилось, что нашла Люба свою пару не среди деревенских ребят. Свела судьба с молоденьким старшиной. Кто он? Какая у него там другая жизнь и другой порядок? Собой хорош, говорит ладно, не зря мать прозвала: «Вишь, чё опеть ботало идёт – ишшо не наболтался!».
   Лето пролетает скоренько, вот уж август подоспел. Ночи тёмные, ещё тёплые, парные. Звёзды укрупнились, засияли ярко и посыпали горстями. Августовский звездопад. Падают с небесной высоты на крохотную деревеньку, затерявшуюся среди диких колков из колючей боярки, рясной черёмухи, да берёзовых рощиц. Глянешь на небо  - и дух перехватывает, и приподнимает над всей обыденностью и простотой деревенской жизни. Словно рвётся душа, а куда и зачем -  сама не разберёт и не поймёт.
   Девки напелись и затихли. Жужжит комарьё. Тишина. Идёшь и шаги свои слышны. Нет-нет -  лязгнет цепью во дворе собака, да и тут же смолкнет.
   Любка-то, красавица деревенская – полногрудая, горячая. Вот и схлестнулась со старшиной. Уболтал, уговорил, паскудник, разнежил девичье тело молодое. «А будь чё будет!» -  страх перед наказанием и стыдом – всё отступило под горячими поцелуями его, окаянный стервец!
   Нчь тёмная, звёздная, сеном скошенным пахнет. Шелестят берёзоньки листвой, словно уговаривают, убаюкивают. Теряется и тает в ласке сознание, покидает тело. Время, видать пришло, полностью созрело и треснуло, как набухшая почка, как сочный спелый плод – падает на землю, и нет никакой возможности противиться этому. Неведомая, необъяснимая силища судьбы берёт всё в свои руки. Складываются в узорную мозаику её причудливые плетения. А там много чего:  и боль, и стыд, и смерть, и любовь – жизнь.
   Месяца через полтора Любонька поняла, в какую беду вляпалась. По первости решила скрыть брюхатость и избавиться. Но судьбу не объедешь и не обойдёшь, с одной стороны, а с другой – дитё это вцепилось в жизнь. Все Любины попытки выдавить, вытравить его из живота не удались. Словно эта неведомая сущь внутри её тела боролась со всей страстью за своё право жить. Всеми силёнками, с истинно чалдонским упрямством. Будущая мать плакала от ненависти к настырному плоду. Умоляла тётку Прасковью избавить, но та отказалась наотрез!
-  Ты чё, девка, совсем ополоумела, аль как? А ежели полой бабой останешься? Чё тогда делать будешь? Кому такой нужна – ни богу свечка, ни чёрту кочерга! Иди, милая, терпи, всё терпи, бог милостив. Кривая выведет на ровную дорожку.
   Любка помаялась, помыкалась, да делать нечего…
   Вскоре Софья почуяла неладное: то не ест, это не ест, тошнит девку – и её осенило! Мать завопила на всю деревню: «Ой, тошно мне, ой, тошно! Горе-то како, горюшко! В подоле принесла, сучка простоволосая! Как людям в глаза смотреть? Как жить таперича?» -  причитала Софья, пока не иссякла.
   Старший брат, Петр, как узнал, до того рассвирепел, что жиганул девку бичом вдоль спины, что есть силы. Та вся сжалась от боли и  стыда, как собачонка. Ноженьки подкосились и она рухнула посередь избы. Завыла, скрючилась, закрылась руками, зарыдала взахлёб, содрогаясь всем своим бабьим  телом с приплодом внутри. Плакала так горько, аж сердце стыло. Что ж теперь делать-то? Что делать? Куда бедную головушку прислонить?
   Приподнялась, губы подрагивают, лицо распухло, глаза испуганы – ровно сиротка кинутая. Выдохнула с отчаянием:
-  Бей, Петька, бей, братец, всё одно – жить не хочу! Нету моченьки моей…
   Опустила голову, рыжие волосы  раскосматились, выбилась гребёнка.
-   Нисколь нету, - зарыдала она.
   Софья всплеснула руками:
-  Чё делатся-то, чё делатся-то?! Тошно мне, ой, как тошно-то! Петька, не тронь её боле! Не тронь! Вишь – тяжёлая она…
   Любонька, всхлипывая, неловко встала, пошла по-утиному. Из-под ситцевого платья проглядывал округлый живот. Села тихохонько на койку, прижалась к металлическому козырьку, чуть живенька, обессилела вся до остатка. Петька глянул на неё, и такая жалость полоснула – аж до самого дна достала. Дрогнул кадык. Бросил бич, плюнул: «Тьфу на вас, окаянное бабьё», -  и вышел из избы.
   От солдатика и след простыл. Только пузо и осталось. Любка упрямая, гордая, как и вся её чалдонская родова, не погналась вслед, просить ни о чём не стала. Решила так: «пересолю, но выхлебаю». Утихла и смирилась со своею участью.
   Зазвенел апрель, возбуждающий, радостный, хоть и слякотный, а всё ж певучий. Петухи красные, хорохорясь, по двору ходят, мычат в загонах коровы, собаки гурбятся свадебно. Кот Васька разнежился, растянулся  возле печи. Тихо, только ходики тикают да на кухне Софья возится. Опять замесила тесто для пирогов с картошкой и осердьями.
   Полянка нынче отелилась бычком. Молока в доме – полные кринки, и творог, и сметана, и яйца. В кладовке – кадка с квашеной капустой и огурцами. Ещё грузди остались солёные с осени. Люба ничего этого не хочет. Ей бы рыбки кусочек, да взять негде.
   Софья, вначале причитавшая, гневно оскорбляющая дочь, постепенно смирилась, поутихла, и в глубине своей души уже не чаяла дождаться внука или внучку от своей младшей непутёвой дочки. Деревенские бабы злоязычничали и любопытствовали:
-  Софья, а когда Любка-то разрешится? Ждёшь-то кого -  внука али внучку?
   Но та, в силу суровости и несловоохотливости, отвечала сердито, а то и вовсе оставляла вопрос без ответа. А уж и в самом деле, пузо-то на лоб лезет.
Последние денёчки дочь дохаживает. Весь дом, до единой дощечки, напрягся, да, кажется, и берёза в палисаднике, и кусты малины и смородины вытянулись, по-особому напряглись и не чают дождаться своего часа.
   Ближе к вечеру Любашке нехорошо стало. Мать встревожилась:
-  Ты чёй-то?
-  Живот болит, - простонала дочь.
-  Чё молчишь, язви тебя, простоволосая дура? Тошно мне, ой как тошно-то! До Сашки побегу, пущай коня уздат, в Краснополянск, в больницу сбирайся!
   Софья надела фуфайку, покрыла голову коричневым клетчатым полушалком. В сенях затеряла свои сапоги:
-  Любка, где обутки-то мои?
-  Под лавкой, - ответила Люба.
   Мать обула кирзовые сапоги и заторопилась к среднему своему сыну, Сашке.
   В больницу приехали затемно по весенней распутице. Любку переодели в больничную рубашку. Привели в порядок: помыли, обрили, где полагается, и повели в родовую. Боль дикая, нестерпимая охватила тело, так, что свет темнел в глазах. Что-то толкала, раздвигало кости с неистовой силой, рвалось наружу.
   Ближе к двенадцати часам ночи Любка услышала пронзительный крик. Старая акушерка держала в руках кровавый комок с головкой, ручками и ножками. Комок орал, что есть силы.
-  Девочка! Красавица! Ишь, горластая, - добродушно  сказала акушерка.
   Мать лежала вымученная, потная, с запутавшимися волосами, обессиленная. Дитя, только что явившееся на свет – её дитя. Плоть от плоти.
Кровь от крови. Горло перехватило половодье чувств, захлестнуло материнское сердце и полилось крупными, солёными слезами по щекам.
   Весна ранняя. К концу апреля дороги просохли. Брат Петр забирал Любу из больницы. Увидел сестру с дитём, завёрнутым в одеяльце.
-  Ну-ка, дай-ка глянуть.
   Приоткрыл розовый кружевной уголок. Руки затряслись от волнения, оттопырил мизинец, который не сгибался с детства от пореза о разбитый стакан:
-  Наша родова! – твёрдо заключил. И ласково добавил -  Ишь, сопит, махонькая.
   От волнения дрогнул кадык.
-  Как назвать-то хошь?
-  Ещё не знаю.
-  Эх, ты – баба, шельма, - шутливо сказал он, - Галей и назовём, в честь сестрёнки любимой. Ну, чё молчишь? Согласна али как?
   Люба улыбнулась светло и кивнула:
-  Согласна.
   Подошли к телеге. Петр хорошенько расстелил овчинный  тулуп поверх соломы. Усадил сестру и прикрыл ей ноги фуфайкой, которую Софья дала в дорогу. Ехали неторопливо, чуть покачиваясь. Жеребец, по кличке Белый, словно чуял, что везёт особый груз. Он аккуратно переставлял сильные быстрые ноги, постукивал глухо о землю и пылил копытами.
   Вдоль дороги берёзки покрылись зеленоватой дымкой, набрали цвет почки кустарников смородины и боярки. Птицы заливисто переливались на разные голоса. Кукушки не слыхать -  рановато. Вода в реке поднялась чуть не самого мостка, но постепенно отступала.
   Земля прогрелась. Сочно зеленели травы, с пригорков потянуло сладковатым запахом хрупких лютиков. Всё оживало кругом и подавало надежду на возможность складной и хорошей жизни. Люба прижала плотнее дитя и задремала под звуки мерно поскрипывающей телеги и гулкий топот копыт.


Рецензии
Здравствуйте!
Мы ознакомились с Вашими произведениями и хотели бы предложить Вам публикацию в нашем издании. Для этого требуется просто заполнить специальную форму: http://www.proza.ru/2016/02/15/1246 Вы можете отправить любое свое произведение, согласно правилам публикации.
Наши номера выходят каждый месяц 25 числа.

С уважением, редакция «Литературного интернет-издания PS»

Пост Скриптум Литжурнал   16.09.2016 17:40     Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.