Что дано Уэллсу то не дано Горькому

Книги самая доступная машина времени и средство перемещения в пространстве. Можно вернуться в прошлое столетие, ничего не стоит пересечь Ла-Манш или пройти по заснеженной Москве времён гражданской войны.

Времена меняются, а проблемы зачастую всё те же. Несколько лет назад прочитал письмо в книге биографического жанра, показавшееся мне интересным при сопоставлении позиций, одна из которых характерна для европейской культуры, а другая для российской.

«Берберова Н. Железная женщина: Документальный роман»: Книжная палата; М.; 1991 (первое издание книги было в 1981-м году).

Повествование о судьбе женщины, которую называли на Западе "русской миледи", "красной Матой Хари". Жизнь её и в самом деле достойна приключенческого романа: Мария Игнатьевна Закревская – Мура, она же княгиня Бенкендорф, она же баронесса Будберг, она же подруга «британского агента» Р. Локкарта; рядом с Горьким 12 лет, – ей посвятил роман «Жизнь Клима Самгина»; невенчанная жена Уэллса, адресат лирики А. Блока и т.д. и т.д.

Но сейчас меня интересует не столько Мура, сколько Горький и Уэллс, представители двух разных миров, практически ровесники, 1868 и 1866 года рождения, соответственно. Берберова хорошо знала обоих, что вовсе не обещает объективного к ним отношения. Горький у неё, пожалуй, чрезмерно демонизирован. О Горьком есть хорошая книга у Дмитрия Быкова "Был ли Горький"… но, опять же, не в самом Алексее Максимовиче дело. Берберова, вовремя эмигрировавшая на Запад и закончившая свои дни в Америке в преклонном возрасте (26 июля (8 августа) 1901, Санкт-Петербург — 26 сентября 1993, Филадельфия), сравнивает российский и европейский тип отношения к тому, чего не понимаешь и что принять не можешь. Далее объёмный фрагмент книги:

Что особенно озлобляло Горького, это что с 1906 года, а может быть, и раньше, он понимал, что бессилен победить «эстетствующих дегенератов» в открытом споре, потому что они не хотят понять, что литература обязывает приносить людям пользу, показывать дорогу, вести в будущее, разоблачать негодяев, учить дураков. Они что-то знали такое, чего он не знал; на его стороне почему-то всегда бывали малограмотные стихоплеты и многословные, штампованные писания сермяжных прозаиков, результатом печатания которых было падение тиража «Знания», и даже пьесы Луначарского не могли поправить дела – их не ставили. Тот спор, который был у Уэллса с Джеймсом, когда Уэллс признался, что он «плевать хотел на эстетику» (ему бы только мир изменить), Горькому был недоступен: он никогда не мог бы провести дискуссию ни с Брюсовым, ни с Вяч. Ивановым, ни с Блоком, ни с Мережковским, если даже предположить, что эти люди нашли бы слова, чтобы говорить с ним, – но на каком языке? За каждым из четырех упомянутых было две с половиной тысячи лет, а может быть, и три тысячи лет европейской культуры, а у Горького были проглоченные в молодости брошюры, в которых ему были объяснены Бокль, Белинский и Бебель. Он в музыке ценил хоровое пение, народные инструменты; в живописи – Крамского и «какого-то француза», фамилию которого он забыл и картину которого, изображавшую весеннее таяние снега на берегу речки с грачом на ветке, он просил Ракицкого ему купить, чтобы «повесить у себя в кабинете над письменным столом»; но Ракицкий, может быть, по лени, а может быть, и по другой причине, от этого увернулся. Он ненавидел Замятина и Булгакова и глумился над романом Белого «Маски».

Он делил людей на две категории: одних он мог учить, другим нечему было у него учиться. Этих последних он ненавидел. Сначала – Дягилева и «Мир искусства», потом Мейерхольда и Миклашевского. Постепенно люди стали от него бегать, избегать его общества. От Уэллса люди тоже бегали, скучая от его проповедей, боясь быть вовлеченными в дело, к которому они не имели никакого интереса, но между ними была огромная разница: отступавшие от Уэллса ничем не рисковали, бежавшие от Горького рисковали не только своей литературной репутацией, но – после 1930 года – слишком часто и жизнью.

Уэллс в ореоле своей славы, с самого ее возникновения игнорировал молодую группу Блумсбери. Но Горький игнорировать символистов не мог. В 1920 х годах советская власть свернула им шею, решив, что им пора умирать, а с ними и сотне других помоложе. Горький продолжал ненавидеть живущих в двух шагах от него в Москве и наезжавших в Москву Ахматову, и Мандельштама, и Кузмина, одновременно зорко следя, как бы в следующем поколении кто нибудь вроде них не вышел в люди. Благодаря бдительности его и других никто в люди не вышел. Тысячи, и среди них Пильняк, Олеша, Бабель, Шкловский, Зощенко, – либо были наказаны, либо призваны к порядку, либо перевоспитаны. Казалось бы, на этом можно было бы и успокоиться? Но это было не так.

Эмигранты не давали ему покоя <…> То, что эти люди, по большей части нищие, часто не могущие дать образование своим детям, живут, работают, ничего ни у кого не просят, и даже пишут и издают книги, романы и стихи, и не признают идей Ленина, не давало ему покоя. И непонятно было, что было сильнее в нем: его ярость на то, что этих людей в свое время не добили, или зависть к их несчастной свободе, дарованной им впервые со времен первопечатника Ивана Федорова, или его восхищение перед качеством напечатанного, так волновавшим его. Все три чувства как то уживались в нем: он был противоречивым человеком и привык за долгую жизнь кое-как ладить с самим собой, хотя, как он однажды признался, он не умел и не очень любил смотреть в самого себя.

Но глубокую разницу между Уэллсом и Горьким ярче всего отражает один документ, который был написан одним и никогда не мог быть написан другим. В этом документе, как ни в одном другом – письме, поэме, дневниковой записи, – отразились величие и великолепие, богатство и жизнеспособность и вся божественная гибкость европейского мышления. Это – письмо, написанное Уэллсом в 1928 году (т. е. когда ему было шестьдесят четыре года) своему младшему современнику, англо-ирландскому писателю Джеймсу Джойсу, автору «Улисса».

Джойс представлял для Уэллса все то, что представляли для Горького его современники символисты, и Уэллс знал, что Джойс его не считает за писателя и даже, может быть, из шестидесяти его книг прочел одну или две. К нему, Уэллсу, как и ко многим другим, обратились друзья, старавшиеся помочь Джойсу; он в это время жил в большой нужде, и ему грозила слепота. Вот что ему написал Уэллс:

«Дорогой мой Джойс! Я изучал Вас и размышлял о Вас долго. Вывод мой: я не думаю, чтобы я мог что нибудь сделать для распространения Ваших произведений. У меня к Вашему таланту огромное уважение, которое началось по прочтении еще ранних Ваших вещей, и сейчас я чувствую прочную личную связь с Вами, но Вы и я выбрали себе совершенно разные дороги. Ваше воспитание было католическим, ирландским, мятежно протестующим; мое – каково бы оно ни было – конструктивным, позитивным и – полагаю – английским. Мой разум живет в мире, в котором для него возможен сложный гармонический и концентрический процесс (когда увеличивается энергия и расширяется поле действий благодаря усилению концентрации и экономии средств); при этом прогресс  не неизбежен, но он – и это интересно – возможен.

Эта игра привлекает меня и держит крепко. Для выражения ее я ищу язык простой и ясный, какой только возможен. Вы начали с католичества, т.е. с системы ценностей, которая противоречит реальности. Ваше духовное существование подавлено уродливой системой, полной противоречий. Вы искренне верите в целомудрие, чистоту и личного Бога и по этой причине все время находитесь в состоянии протеста против…, дерьма и чёрта. Так как я не верю в эти вещи, мой дух никогда не был смущен существованием ни нужников, ни менструальных бинтов, ни незаслуженных несчастий. И в то время, как Вы выросли в иллюзиях политического угнетения, я вырос в иллюзиях политической ответственности. Для Вас восстать и отколоться звучит хорошо. Для меня – совсем не звучит.

Теперь скажу Вам о Вашем литературном эксперименте. Это вещь значительная, потому что Вы человек значительный, и у Вас, в Вашей запутанной композиции, я вижу могучий гений, способный выразить многое, гений, который раз и навсегда решил избегать всяческой дисциплины. И я думаю, что все это никуда не ведет. Вы повернулись спиной к "обыкновенному человеку", к его элементарным нуждам, к его нехватке свободного времени и ограниченному уму, и Вы все это тщательно разработали. Какой получился результат? Огромные загадки. Писать Ваши две последние книги было, наверное, гораздо более интересно и забавно, чем когда нибудь кому нибудь их читать. Возьмите меня, типичного, обыкновенного читателя. Много я получаю удовольствия от чтения Ваших вещей? Нет. Чувствую я, что получаю что-то новое и открывающее мне новые перспективы, как когда, например, я читаю скверно написанную Павловым книгу об условных рефлексах в дрянном переводе? Нет. И вот я спрашиваю себя: кто такой, чёрт его подери, этот самый Джойс, который требует такое количество моих дневных часов из тех нескольких тысяч, которые мне остались в жизни, для понимания всех его вывертов, и причуд, и словесных вспышек?

Это все с моей точки зрения. Может быть, Вы правы, а я совершенно не прав. Ваша работа – необычайный эксперимент, и я буду делать все, что в моих силах, чтобы спасти её от прерывающих её запретов и уничтожения. Ваши книги имеют своих учеников и поклонников. Для меня это тупик.

Шлю Вам всякие теплые и добрые пожелания, Джойс. Я не могу шагать за Вашим знаменем, как и Вы не можете за моим. Но мир широк, и в нем есть место для нас обоих, где мы можем продолжать быть неправыми.

Ваш Г.Дж. Уэллс».

Само собой разумеется, что к письму был приложен внушительный чек: Уэллс знал, как знали все, что Джойсу, его жене и двум детям жить было очень трудно.

Конец громоздкого фрагмента. Хотел сократить, но рука не поднялась. Кажется – каждое слова важно и характерно.

Письмо Уэллса мне понравилось полнотой представления его отношения к адресату и к написанному им. Удивительное стремление к объективности, допущение выхода за рамки очевидных ценностей, без чего искусства быть не может – очевидное для одних, другими обращается в относительное.

Хочется надеяться, что набирают силу умные люди с широкими взглядами на мироустройство, что их становится всё больше. Одно катастрофически быстро гниёт, другое возникает, набирает силу. Хотелось бы увидеть лучшие времена. Всё же надеюсь на Россию… не одни только пролетарские писатели определяют её будущее.


Рецензии
Как хорошо, что не стали сокращать громоздкий фрагмент.
Хорошо, что рука не поднялась. Мне тоже кажется, что - каждое слово важно,
и хорошо, что Вы их все нам привели на наш читательский суд и оценку...
Каждый разберется сам...
Цитирую Вас и присоединяюсь:"Хотелось бы увидеть лучшие времена. Все же
надеюсь на Россию..."
Будем надеяться вместе (еще лучше - все вместе).
Спасибо за Ваш труд.

Оля Гуськова   15.04.2023 17:34     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.