Будьте безумны. Часть VI

Часть VI.
                «Особенно меня волнует в Евангелие божественное   растаптывание человеческой логики».   
                Архиепископ Иоанн Сан-Франциский (Шаховской).

          1. Беды Глафиры Ивановны начались неделю назад, когда Миша не пришёл ночевать. Она позвонила Басику и чуть не упала в обморок, узнав, что Миша её обманул и c Басиком не встречался. А потом позвонили из психбольницы – знаком ли ей такой Михаил Астахов? И совсем оглушили, сказав, что подробности и свидание - только через милицию. Глафира Ивановна промаялась всю ночь без сна, и на утро побежала в отделение, где нахальный следователь долго допрашивал её о Мише, его родителях, целях приезда к ней, и почему именно к ней, и о его знакомствах, как будто она знает, и ещё чёрти о чём, и, наконец, сообщил, что у Миши «поехала крыша», он убил кого-то в ресторане, и сейчас сидит в дурдоме, потому что ведёт себя неадекватно, а свидания он ей пока дать не может в интересах следствия. Жизнь остановилась и раскололась на куски. Глафира Ивановна стала чувствовать, как внутри её словно раскачивается маятник, то взлетая к вершине какой-то непонятной надежды, то проваливаясь в пропасть отчаяния. Ей показалось, что сама она сейчас сойдёт с ума и это, наверное, будет лучший выход из положения.    

          Следователь, видимо привыкший видеть чужое горе, влил в неё стакан воды, сунул в рот валидол и выставил из кабинета. Глафира Ивановна долго просидела без сил на стуле в коридоре милиции, а потом в каком-то запале бросилась к Струпанову. Но уже по дороге в голове у неё стали появляться вопросы, которые неожиданно успокоили, придали сил и решительности. С чего бы это вдруг у здорового парня «поехала крыша»? Мишину родословную она знала прекрасно и не с лучшей стороны. Были в их роду и подлецы и стервы, как её сестрёнка, например, но заскоков ни у кого не было, и даже пьянством, слава Богу, никто не страдал. Дед его, правда, по отцовской линии чего-то там шизовал и лечился в психбольнице. Но это когда было… Мало ли? А Миша – никогда, ничего странного… Ну, разве что когда приехал держался как-то не так. Но это, конечно не то; с дороги, с устатку. Убил он, видите ли, кого-то! Как же! Да он, мало того, что и мухи не обидит, так ещё и по правилам этого самого карате никогда не поднял бы руку на обыкновенного человека. Он сам говорил. Нет, тут что-то неладно. Маятник качнулся вверх, и Глафира Ивановна почувствовала себя лучше.
         К Струпанову она пробилась неожиданно быстро. Был приёмный день, но Василий Игнатьевич сам вышел из кабинета и пригласил её персонально. Глафира Ивановна даже почувствовала какую-то гордость, и немного с высока, хоть и искоса посмотрела на очередь солидных «портфелей» в приёмной. Но на этом её душевный подъём и закончился. Струпанов слушал её внимательно, но с каким-то окаменелым выражением лица, покивал головой и обещал разобраться. И было в его глазах что-то невыразимо лживое и даже коварное, отчего у Глафиры Ивановны на душе сделалось совсем плохо. Маятник с угрожающим гулом ухнул в какие-то чёрные глубины, утащив её за собой. Глафира Ивановна вышла из исполкома в полуобморочном состоянии и побрела по улице, не замечая окружающего, ослепшая и оглохшая. Другие ощущения тоже отказали. Она не чувствовала холодка осеннего ветра и своих слёз на щеках, не испытывала боли, спотыкаясь о бордюры и даже падая на асфальт. Кто-то помогал ей подняться и что-то говорил. Она кивала, не разбирая слов, и шла дальше, пока не оказалась у дверей церкви.
           Глафира Ивановна вошла в Храм Божий, словно переступила границу между кошмаром и задумчивым покоем. Наверное, так происходит со смертью, когда вдруг исчезает лихорадка жизненных проблем и наступает тишина, лишённая оставленных по ту сторону мелких забот, которые сразу перестают иметь значение, потому что открывается новое, недоступное никакой фантазии настоящее и будущее.
            У алтаря, окруженный редкой толпой прихожан, тихо молился священник. Невольно и с приятной теплотой в груди Глафира Ивановна отметила, что большинство молящихся составляет молодёжь. Истово крестился перед алтарём крепыш в майке, открывающей бугристые накачанные руки. На правом плече в обрамлении огненного кольца синела татуировка «Deus, gratias ago»*. Очкарик с ноутбуком на плече задумчиво шевелил губами, глядя в спину священнику. Особенно тронула Глафиру девушка, сжавшаяся в комок на коленях перед иконой «Призри на смирение». Конечно, слишком прозрачная блузка, сквозь которую просвечивался бюстгальтер, рваные джинсы и крашенные в разные цвета волосы не слишком подходили для церкви. Но пёстрые волосы были скрыты неумело повязанной чужой косынкой, и в этом было что-то трогательное. А в бессильно согнутой линии спины, упавших вдоль тела руках, в бессильно опущенной голове – во всём положении ослабшего, покорного тела чувствовалась такая подавленность, такое покаяние, что у Глафиры Ивановны защекотало в глазах, которые и так целый день были на мокром месте.
Прохлада церкви пахла лампадным маслом и ладаном, и спокойный полумрак опускался из-под купола и медленно растворялся в цветных лучах проходящего сквозь витражи света. В этом храме, выстроенном несколько веков назад, Глафира Ивановна всегда ощущала приятную робость, преклоняясь перед возрастом и святостью древнего строения. Возведенный византийскими мастерами с любовью и молитвой, храм безусловно был более свят, чем многие современные церкви, отстроенные озлобленными безработицей людьми на деньги угрызаемых совестью воров от политики и бизнеса. Спустившись по крутым ступеням, она прошла в боковой придел и остановилась у иконы Богородицы, позади разноволосой девушки.
           - Пресвятая Богородица, помилуй нас, - шептала и думала Глафира Ивановна. - Заступи перед Сыном Твоим меня грешную, обремененную многими грехами и пороками… и племянника моего, Михаила. Пусть будет ему путь истинный и счастье, и здоровье, и успех в делах…
Но глаза Богородицы, всегда внимательные и спокойные, смотрели сегодня с непонятной тревогой, и от этого зашевелился в груди страх и пополз от сердца в голову и ноги…
         - Спаси и сохрани его, Матерь Божья, - испуганно взмолилась Глафира Ивановна, - прости ему все грехи и прегрешения его!
Когда через два дня к ней примчались милиционеры, обсмотрели все углы в квартире и кричали, чтобы она сказала, где Миша, Глафира Ивановна впала в какое-то покорно-безразличное состояние. Она поняла, что Миша из больницы исчез, не понимала верить или не верить, что он сбежал, но твёрдо знала, что он ни в чём таком не виноват. Так она и сказала старшему лейтенанту, но тот только тихо выругался.
       Следующие дни слились в один оглушительный кошмар. Глафира Ивановна не находила себе места ни дома, ни на базаре, ни на улице. В церкви становилось немного легче. Молитва словно снимала с души часть тяжести, которую, может быть, принимали на себя святые.
Сегодня она захлопотала себя хозяйством. После того, как были перемыты все кастрюли, до блеска начищена плита, обработана «Кометом» и лишний раз отдраена и без того чистая ванна и весь кафель в ванной комнате, выбиты половики и одеяла, Глафира Ивановна приготовила обед из трёх блюд, но есть не могла. Желудок отказывался, и в горле постоянно возникал один и тот же комок. Стоило отвлечься от каких-нибудь дел, как едкая тревога начинала подниматься снизу, куда провалился маятник, затапливала грудь, ударяла в голову, и тогда можно было выть волчицей, визжать, как свинья, или изрыдаться до судорог – всё равно ничего не помогало. Всё в доме сверкало чистотой, но сидеть без движения было невыносимо. Она вскочила и прошлась по комнате, подошла к серванту и долго смотрела сквозь стеклянную дверцу на початую бутылку «Портвейна – 777», потом сжала губы и отвернулась. Когда в прошлый раз позвонили из психбольницы и сообщили о Мишиной болезни, она так разнервничалась, что как-то неожиданно для себя выпила целых два стакана вина. Результат оказался не совсем тот, которого она ждала. Забурчало в животе, началась жуткая изжога, а потом она стала неудержимо плакать, и закололо в сердце и в левом виске. Всё тело ослабло и стало невыносимо жалко себя. Она проплакала почти всю ночь, а утром была опухшая и трясущаяся, как последний алкаш.
        Следующим, едва не добившим её, ударом был звонок из милиции. Дежурный скучным голосом сообщил, что Миша находится в районной больнице в Севастополе, как туда попал неизвестно и она может его оттуда забрать. Непослушными губами Глафира Ивановна сумела-таки спросить, а что собирается делать милиция, какие претензии... Дежурный так же скучно ответил, что пострадавший в ресторане мужчина пришёл в себя и никаких претензий к её племяннику не имеет, поэтому милиция дело закрывает, и разбираться, что там случилось в Севастополе, не собирается. Маятник взлетел до небес. Глафира Ивановна, в несколько звонков нашла Севастопольскую больницу. Там почему-то долго не могли понять, чего она хочет. Наконец, нашлась какая-то сестричка, которая сказала, что состояние больного Астахова стабильное и можно его забирать. Подробности можно узнать у лечащего врача, но его сейчас нет, и будет он только завтра утром. Глафира Ивановна побросала в сумку какие-то ненужные тряпки, потом бросила эту сумку в угол и пошла к Инге, занимать денег на дорогу. Инга выглядела усталой и невыспавшейся. Она неожиданно восприняла беду с Мишей как-то уж очень близко к сердцу и заявила, что поедет вместе с Глафирой Ивановной, потому что та совсем расстроена, ей нужна поддержка и помощь. Глафира Ивановна сразу заподозрила неладное, но вдвоём ехать было, конечно, надёжнее, и она согласилась. Впрочем, в сомнениях она пребывала недолго. Инга в пути так волновалась, что Глафира Ивановна просто не могла не задать конкретный вопрос, и получила на него совершенно конкретный ответ. Однако это не долго огорчало Глафиру Ивановну. Привыкшая к превратностям судьбы, она быстро смирилась и стала думать, что могло быть и хуже. Неизвестно ещё, какая стерва могла бы охмурить мальчика, а эта, по крайней мере, знакомая, да и упрекнуть ее, в конце концов, не в чем. Кто не потеряет голову с мужем-пьяницей, а потом и вообще без мужа?! А последнее время она вроде и пить бросила и вообще… Ишь, как убивается! Ещё бы! Из-за такого парня! Господи, только бы с ним всё было хорошо!
Тогда же Инга с разгону рассказала, как она помогла Мише вывести машину после того, как он убежал из сумасшедшего дома, и покаялась, что не рассказала этого раньше, но Миша не велел…
         В Севастопольской больнице были рады избавиться от странного больного с его непонятным ступором. Сказали, что его привезли из отеля «Аквамарин» в бессознательном состоянии с огнестрельным ранением головы. Рану ему обработали сказали - не опасная, как будто могут быть неопасные раны на голове. Пуля прошла вскользь, хотя удар был достаточно сильный. Достаточно для чего, спросила Глафира Ивановна. Для сотрясения мозга, сердито ответил врач. Он не мог понять, почему больной не приходит в себя, и нервничал. Милиция Ялты, рассказал он, тоже была в замешательстве. Никакого криминала за Михаилом Астаховым не числилось, и было непонятно, зачем он прорывался через кордон «Беркута», перекрывшего выезды из города в поисках банды налетчиков, и почему бежал, разбив чужую машину.
Увидев Мишу, Глафира Ивановна расплакалась. Марлевая повязка на голове как будто добавляла его лицу бледности, и оно казалось белым, как алебастр. И полузакрытые глаза казались дырами на посмертной маске. Инга тоже не сдержала слёз. Так вдвоём, ревя и причитая, вывели его под руки и уложили в нанятый Ингой микроавтобус. Миша казался, как теперь принято говорить, овощем. Он мог кое-как передвигать ноги, недолго сидел, но потом заваливался набок, пассивно глотал мягкую пищу. Врачи посоветовали детское питание, и Глафира Ивановна по дороге купила целую упаковку. Глаз Миша не открывал, только иногда мелко-мелко дрожали веки и губы начинали шевелиться, как будто он с кем-то разговаривал в своём беспамятстве. Тогда Глафира Ивановна с надеждой заглядывала ему в лицо, прислушивалась, но ничего не могла разобрать, а потом он снова затихал и оставался таким же погружённым в свою болезнь и недоступным для неё.
         Дома он, наконец, полностью открыл глаза, посмотрел на неё, как на пустое место, и сразу лёг. Этого она уже не выдержала и в истерике вызвала «скорую помощь», и стала кричать на ни в чём не повинную докторшу, что они ничего не понимают и ничего не хотят делать, потом опять расплакалась, стала предлагать «любые деньги», которых у неё не было. Докторша и сама расстроилась, но по-другому, без истерики. С плачущим лицом и слезами на глазах она общупала и обстукала Мишу со всех сторон, заставила Глафиру Ивановну проглотить какую-то таблетку, потом стала куда-то звонить, договариваться и, наконец, сказала, что отвезёт Мишу в психиатрическую больницу, потому что его состояние явно не соматического характера. К концу этих переговоров таблетка начала действовать, и Глафире стало казаться, будто всё происходящее она видит со стороны, и действительно ничего страшного не происходит, и если с телом у Миши всё в порядке, то самое время обратиться к опытному психиатру, он обязательно поможет. Глафира Ивановна хотела непременно ехать в больницу вместе с Мишей, но ей, после двух суток урывчатого сна, вдруг невыносимо захотелось спать, да и врачиха посоветовала непременно отдохнуть. Мишу увезли, а Глафира Ивановна легла и провалилась в сон, как в пропасть.
         Только наутро Глафира Ивановна вспомнила о сестре. Впрочем, память о сестре жила в ней постоянно, припекая, как маленький подёрнутый пеплом уголёк. Всё, что она делала в молодые годы, обычно происходило под критичным надзором сестры, и далеко не всегда так, как этого хотела Глафира. Позже, рассорившись и разъехавшись, сёстры почти не общались между собой, но Глафира Ивановна, по какой-то психологической зацикленности, невольно рассматривала свои поступки как бы со стороны, глазами сестры, и порой даже радовалась, если поступала ей на зло. Уголёк вспыхнул из-под пепла, когда начались Мишины беды, но Глафира Ивановна какой-то параллельной, второстепенной мыслью решила, что позвонить сестре она всегда успеет, надо сначала разобраться самой, да и что могла сестра – ей из Москвы добираться, небось, двое суток.
Глафира Ивановна нехотя набирала номер с неприятным предчувствием скандала и, действительно, получила его по полной программе. Оказалось, что именно она виновата во всём случившемся, и что сестра «так и знала» и что «если бы не она»… Глафира Ивановна в сердцах бросила трубку, но через минуту сестра перезвонила и потребовала подробностей. Она больше не ругалась, но к концу разговора Глафире Ивановне стало казаться, что она отморозила ухо и правую руку, в которой держала трубку.

         2. Я отбросил одеяло и оттолкнул руку с маленьким шприцем, нацеленным мне в шею.
         - А вот этого не надо! – голос прозвучал неожиданно слабо, горло перехватывала противная сухость. Я сглотнул и откашлялся.
Лицо Аркадия Павловича дрогнуло, но тут же снова закаменело. Нетерпеливым жестом он освободил свою руку и отступил от кровати. Для человека, собирающегося совершить убийство, он выглядел удивительно спокойным.
         - Наконец-то, - сказал Аркадий Павлович. - Вы – интересный случай, Астахов. Как себя чувствуете?
На мне снова была коричневая байковая пижама, только окантовка на ней была не жёлтая, а какая-то застиранно-серая, и вокруг была та же пенопластовая комната, и с потолка сочился тот же мёртвый неоновый свет. В этой камере мало что изменилось. Те же квадраты потолка и стен, тумбочка, клеёнка с узором из жёлтых цветов. Но теперь, словно под действием мрачных видений из моих кошмаров, камера казалась одним из цехов преисподней. Углы её, особенно вверху, где потолок стыковался со стенами, тонули и пропадали в полумраке, а сам потолок зыбился и плыл, то приобретая непробиваемую твердость, то уходя вверх, в бесконечность, и голова Аркадия Павловича качалась между мной и этой бесконечностью, росла и заполняла её собой.
 Я поднялся и сел на кровати. Кружение медленно прекратилось. Я заметил, что на окне появилась плотная коричневая штора, как будто сшитая из той же байки, что и моя пижама. Штора была задёрнута, и определить, что там за окном – день или ночь, я не мог.
            - Дайте воды!
             Он взял с тумбочки пластиковый стаканчик и протянул мне. С виду там была вода. Я понюхал и попробовал языком. Аркадий Павлович стоял вполоборота ко мне и смотрел в сторону, но – я был в этом уверен – он улыбнулся отвёрнутым от меня углом рта. Не спуская с него глаз, я сделал несколько глотков и поставил стаканчик на место.
- Сколько прошло? – спросил я. - Сколько я был…?
- Почти два дня, - ответил Аркадий Павлович. – Октябрь уж на дворе… Но давайте продолжим.
Он поднял свой шприц и осмотрел иглу. Его мысли и намерения были понятны, хотя планы его несколько сбило моё ненужное пробуждение. Одно дело убить бесчувственного больного и совсем другое – вколоть яд глядящему на тебя человеку. Впрочем, Аркадий Павлович считал, что проблема ограничивается его собственной психической интерпретацией ситуации и, как опытный психиатр, быстро перестраивал её применительно к новым обстоятельствам. Определяющим мотивом было то, что он получил хорошие деньги, и теперь должен был их отработать. Случай с моим непонятным состоянием мог стать интересным для медицины предметом исследования, но ни врачам в Севастополе, ни Аркадию Павловичу это было не нужно. А рассчитывать на какое-то авторитетное внимание со стороны не приходилось. Поэтому едва ли кто-то станет копаться в причинах моей смерти, в то время как в клинике каждый день умирает по нескольку наркоманов и безнадёжных больных. И команду Аркадий Павлович получил только что…, от Носковского…
Всё это в одно мгновение прорвалось у меня в мозгу с лёгкой болью облегчения, как лопается созревшая почка, и я вдруг понял, что за яд в шприце Аркадия Павловича. И мысли его я мог теперь прочитать с большой степенью точности. Он был неплохим психиатром, немного владел гипнозом, но блоков ставить не умел. Да и никакие блоки, мне уже не могли помешать. Ощущение прикосновенности к Великому, впервые испытанное в детстве, охватило меня с новой силой и с каким-то новым качеством. Радужный поток был вокруг меня, и он был во мне.  И была в нём не только энергия, но и знания, возможности, способности - дары, о которых говорил апостол Павел. Мне открылось, что Это и есть цель всего существующего и одновременно осуществление этой цели…
Я чувствовал, что как никогда ясно начинаю понимать окружающее, внимать его новыми, только открывающимися восприятиями. Они окутали, очистили пять моих чувств, неожиданным образом сплели в единую систему, и словно отодвинули их в сторону, как неглавное, заполнив моё сознание новыми неизвестными прежде пониманиями. Я чувствовал, что достаточно мне подумать о любой подробности окружающей действительности, как она проявится во всех своих аспектах. Я мог свободно улавливать мысли и настроения доктора и медсестры, а, при желании, людей за стенами палаты, сознавать своё внутренне состояние и видеть растворённые кристаллы в шприце Аркадия Павловича. Я легко определил структуру цианидов и перестроил её в безвредный физиораствор.
Яснее стала видна его аура – синевато-красная, как свежий кровоподтёк. До каких же уровней подлости может опуститься человек… А ведь он не мог не догадываться… Аркадий Павлович был достаточно профессионален, чтобы не обратить внимания на некоторые сходные особенности характера заболеваний определённых групп своих пациентов.
Анализируя психическое состояние людей типа Носковского, Струпанова, мэра и прочих причастных к власти, Аркадий Павлович отметил у них сходные отклонения. Самые простые тесты, которые он исподволь проводил с ними, показывали явные нарушения связей между подкоркой и корой головного мозга, от которых зависит эмоциональность человека. Здоровый человек неизбежно, хотя и в разной степени, эмоционален, а эмоции предполагают наличие коммуникабельности, сопереживания, сочувствия, соболезнования. Психопаты же плохо расшифровывают как собственные эмоции, так и эмоции других людей – для них чужие эмоции и желания несущественны. И в их сознаниях возникает «мёртвая зона», которую не могут разрушить и поколебать ни страдания других людей, ни мольбы о милости, ни отчаянное сопротивление обречённых… Они безразличны к чужой боли, их заботит только собственная судьба, замешанная на амбициях и неутолимости желаний. И чем продолжительнее пребывание такого человека на властной должности, тем обширнее и плотнее становилась в нём его собственная «мёртвая зона», а в случае быстрого карьерного взлёта она превращалась в непробиваемую психическую вседозволенность, лечить которую было уже бесполезно. Так было у Гитлера, Сталина, Пол Пота… Опасность состояла в том, что у людей это было не просто стабильным психическим состоянием, а прогрессирующей тенденцией одержимости.
 Уже на первоначальном этапе становления чиновника-психопата у него появлялась потребность манипулировать людьми, навязывать им свой сценарий. При надобности или по простому капризу, он выискивал или создавал болевые точки и воздействовал на них для достижения своих целей, и достижение этих целей дарило ему эйфорию подчас несравнимую с возможностями некоторых наркотиков. Заболевание начиналось с первых, незначительных шагов государственной службы. Эти люди в последнюю очередь задумывались о принесении пользы другим или «на алтарь отечества». На первом месте у них быстро выдвигались эйфория власти и славное будущее, которого они могли достичь, используя в своих целях других людей и этот самый неисчерпаемый «алтарь». Администраторы гостиниц, всяческие дежурные и секьюрити, секретари высоких чинов, заполучив крупицу власти, получив право говорить другим людям «нельзя» или «не положено», использовали это право с удовольствием и по максимуму, выжимая из него всё возможное. Аркадию Павловичу часто вспоминался охотничий блеск в глазах дежурной по этажу маленькой гостиницы, когда она недосчиталась вешалки в шкафу, и требовала от него написать объяснительную и внести деньги в сберкассу в другом конце города.
Нельзя сказать, чтобы в начале деятельности Аркадия Павловича, когда он признавал невменяемыми диссидентов, разрушал психику неугодных властям людей, доводил неугодных до самоубийства, покрывал мошенников вроде Ивана Ивановича, в душе его не шевельнулась та самая Божья искорка, которую принято называть совестью. Но с точки зрения официальной психиатрии – это была всего лишь эмоция, включающая в себя чувства вины и страха – то есть, отрицательные составляющие, которые только вредят целостному восприятию себя, как сильной личности. И в каждом конкретном случае эта искорка вытеснялась воздействием объясняемой (опять же сверху) целесообразности, которая подтверждалась материальными и карьерными стимулами. И хотя Аркадий Павлович понимал, что рано или поздно вытесненная, вмятая куда-то глубоко  совесть, обязательно поднимется и достанет его, он, как наркоман, знающий о неизбежной ломке или смертельном передозе, загонял это знание вслед за совестью в глубину сознания.
С некоторым недовериям к собственным догадкам (и ползучим страхом, что окажется прав) Аркадий Павлович исследовал томографии головного мозга крупных чиновников. Они часто страдали головными болями, и не считались со временем и средствами для лечения. При этом лечение касалось главным образом физиологии – в полной нормальности своей психики они не сомневались.
Но среди всех этих психических и физических процессов Аркадий Павлович не столько наблюдал, сколько чувствовал некое пространство, которое, словно незаполненные ещё клетки в таблице Менделеева, должно было содержать неизвестный пока элемент, очень важный и зачастую определяющий. У нормальных людей это пространство занимали наивные представления о Боге и чёрте, которые обычно вытеснялись и бывали заняты заботами о бытовых, сиюминутных, сегодняшних делах… А вот у власть придержащих…
Но здесь Аркадий Павлович обычно останавливался в своих рассуждениях, потому что ему становилось как-то особенно страшно. Человек боится неизвестного – темноты, неиспытанных ощущений высоты и глубины,  боится смерти!  Последствия физической смерти, которые представляются людям в той или иной форме вроде ада или рая или – как просто полное небытие, в какой-то мере определяют это неизвестное и таким образом смягчают страх перед ним. Но в пресвященном психиатрией сознании Аркадия Павловича, незаполненное звено таблицы, продолжало оставаться таким же ужасающе неизвестным, потому что логика вела его мысль к существованию невидимого тонкого мира, существование которого всё более уверенно утверждала современная наука. А что могло ждать Аркадия Павловича в мире духа среди душ, которые он уничтожил? Ответа на этот вопрос у него не было.
- Я как раз собирался ввести вам транквилизатор для поддержания…, - говорил Аркадий Павлович. – Впрочем, неважно. Теперь, когда вы очнулись, это тем более необходимо…
Я поднял рукав больничной куртки, стараясь поймать его взгляд, но он упорно отводил глаза.
- Нет, нет, лучше в шею, вот сюда, - пробормотал он. – Так быстрее…
Сестра быстро протёрла мне спиртом место для укола, и я почувствовал лёгкую боль, похожую на ожёг.
- Полежите немного, пока подействует, - сказал доктор глухим, как будто севшим голосом. – А вы свободны, София Марковна.
Медсестра ушла, а Аркадий Павлович отдёрнул штору и стал смотреть в окно. Его тёмный силуэт расплывался по краям от лучей света. Похоже, было позднее утро. Я увидел над его головой кусочек чистого голубого неба и край облака, подсвеченного солнцем. Наклонившись вперёд, Аркадий Павлович стал  без всякой надобности тереть стекло ладонью.
- Что-то мне не хорошо, - сказал я и прилёг на кровать. – А зачем вы меня убиваете, доктор?
Он не обернулся, не переменил позы, и даже аура его почти не изменилась.  Он только перестал тереть стекло ладонью и забарабанил по нему пальцами футбольный ритм. И когда заговорил, голос его звучал спокойно и внятно.
- Вы всё время пытаетесь изменить реальность, Астахов. Но реальность такова, как она есть, и ни наркоманам, ни правдоискателям её не изменить. И те и другие в той или иной степени погибают. Это закон природы.
- Закон человеческой природы, хотите вы сказать.
- Не важно! Закон есть закон.
Аркадий Павлович, наконец, обернулся.
- С чего это вы взяли, что Рахметов пойдёт против Струпанова и Носковского? И что реально он мог сделать? Поднять прессу, сообщить в СБУ, ООН. Вздор! Ему гораздо проще было договориться и войти в долю. Там ведь, в случае удачной разгрузки планируются новые поставки. А это большие деньги.
- Стало быть, вы тоже в доле?
Аркадий Павлович только пожал плечами. Он прошёлся по комнате, посмотрел на часы, нахмурился и хотел взять меня за пульс, но я оттолкнул его руку.
- А что это мы не умираем? А, больной?
- Что касается вас, не знаю, а я вот передумал. Есть у нас ещё, знаете ли, дома дела.
Несмотря на внешнюю невозмутимость, Аркадий Павлович взволновался. В руке его снова оказался шприц, но дрожали пальцы, нервно дёрнулся угол рта и аура начала наполняться рубиновым сиянием. Это облегчало мою задачу. Волнение всегда ослабляет защитные функции психики, даже если это психика психиатра.
- Нет, нет, Аркадий Павлович, - сказал я. – Об этом вы забудьте. Хватит вам тратить дефицитные яды. Путешествие в морг отменяется.
Я взял под контроль его двигательные функции, парализовал волю и замкнул речь. Аркадий Павлович послушно снял и отдал мне свой халат с ключами в кармане, улёгся в кровать и укрылся одеялом. Его глаза спрашивали, но на этот вопрос можно было не отвечать.
В коридоре было пусто. Справа он оканчивался тупиком с такой же, как и в моей палате, стандартной дверью, с другой стороны, в нескольких шагах, поворачивал направо, и на самом углу я увидел зарешёченное окно, закрытое снаружи зарослями давно отцветшей сирени. Я на цыпочках прошёл до угла и прислушался. В отделении было тихо, если не считать будничных шумов вроде протекающей где-то воды, далёкой музыки и отдалённого неразборчивого бормотания голосов. Я выглянул из-за угла и едва не столкнулся лоб в лоб с лохматой головой моего соглядатая. Он фыркнул и пропал, оставив после себя слабый запах гари. Я немного постоял, стараясь ладонью и дыханием утишить удары заколотившегося сердца. Теперь он, не стесняясь, будет преследовать меня, пугать, пользуясь обычным механизмом человеческих страхов, пока не сведёт с ума.
Я повернул за угол и оказался в светлом коридоре с картинками жизнерадостных пейзажей на стенах, и через несколько шагов увидел дверь с табличкой «Начальник отделения». Это наверняка был кабинет Аркадия Павловича. Я быстро определил нужный ключ на связке и вошёл. Узко сдвинутые тёмные шторы пропускали в комнату плоский луч света, который освещал только стол в середине комнаты и стоявший позади него стеклянный шкаф. Углы комнаты полускрывала тень. Справа тоже было какая-то тёмная мебель – шифоньер, кресло, тумбочка… На краю стола лежало несколько папок с историями болезней. Я по одной сбросил их на пол. Моей истории не было, но, невольно опустив глаза вслед упавшим папкам, я увидел её в мусорной корзине за краем стола. Разодранная надвое и смятая она торчала среди других бумажных обрывков. На обложке была моя фамилия, жирно перечёркнутая фломастером. В обрывках я нашёл два разорванных вместе с папкой листа бумаги. Тётя Глаша, плача, рассказывала всё, что знала из моей родословной.
«Со слов тётки больного известно, - твёрдым почерком с левым наклоном писал Аркадий Павлович, - Дед Астахова по отцовской линии страдал шизофренией космогонического плана. По его словам находился в контакте с Богом или Мировым разумом (в разное время называл по-разному), получал от него информацию о «морфологии жизни». Утверждал, что такая способность есть у всех людей, люди подсознательно ощущают её, но не только не хотят приложить усилия для её пробуждения, но даже не хотят разрешить себе осознать её.
Отец Астахова никаких странностей в поведении не проявлял, если не считать его крайней застенчивости и неспособности постоять за себя.
Сам больной рос спокойным, любознательным мальчиком…
Проявлял интерес к изотерике…».
Чувствовалось, что интерес Аркадия Павловича быстро шёл на убыль. Записи прерывались, вероятно, за ненадобностью. Ниже, уже без всякой уверенности шли задумчивые выводы: «расщепление…, онейроид…помрач…» и сердитый росчерк: «Чушь!»
Я бросил папку обратно в корзину.
В небольшом шкафу нашлись вполне приличные джинсы и новенький свитер. Интересно, что никого ощущения кражи, у меня не возникло. Эта акция лишь в малой степени компенсировала причинённые мне неприятности.
Я без особого труда вышел из отделения, только санитарка в коридоре недоумённо посмотрела вслед, хотела что-то сказать, но не сказала. За дверью отделения меня ждал серый депрессивный день, который уже переползал в тёмный сумеречный вечер. Солнце неохотно проглядывало сквозь облака, и ветер неприятно холодил голову неожиданными порывами. Казалось, энергия, только что наполнившая меня в палате, иссякла. Я чувствовал слабость и желание забиться куда-нибудь в тесный угол, подальше от людского внимания и чужих проблем. Вероятно, такое состояние происходило от полученных мною в беспамятстве инъекций или это лохматый дьявол уродовал мне мозг.
Я быстро сбежал по ступенькам и двинулся в сторону, где по моим расчетам был выход из больницы. На меня никто не обращал внимания. Белый халат в больнице был, как плащ-невидимка. Люди в белых халатах здесь воспринимались обезличенной частью общего дизайна и почти не идентифицировались ни больными, ни друг другом, не считая, естественно, близких знакомых. С озабоченным видом я миновал больничные корпуса и уже несолидной трусцой побежал по заросшей с двух сторон аллее к задним воротам больницы. Створки ворот были приоткрыты, и за ними слышался шум большой дороги. Гул моторов, шелест шин, редкие сердитые гудки сливались в единую симфонию движения. Возникло странное ощущение причастности к каждой из пролетающих мимо жизней, и в то же время – невероятной отстранённости от них. На пороге маленькой проходной перед запертой дверью лежал ворох листьев, нанесённых ветром. Навстречу из ворот торопливо прошла незнакомая женщина. Её муж второй месяц умирал здесь в больнице от какой-то диковинной болезни, и сейчас она испытывала облегчение, потому что это, наконец, скоро кончится. И комплекс вины за это облегчение будет преследовать её всю жизнь. Она смотрела перед собой и даже не повернула головы в мою сторону. Когда она скрылась за поворотом аллеи, я снял халат, скомкал его и забросил в кусты.
И тут на улице меня накрыло. Не справившись чужими руками, проклятая тварь набросилась на меня сама – со всех сторон, с неба и земли, стремясь захватить моё сознание, мою психику, душу, тело. Я чувствовал, как отовсюду меня иглами пронизывают злые вибрации, призванные возбуждать и гипертрофировать человеческие страсти. Словно в поисках слабых мест инферно пробуждало во мне гневливость и злость – и злобные судороги кривили губы, узлами свело мышцы живота и сами собой сжались кулаки. Неопределённая злость замутила зрение и тут же нашла для себя объект. Случайный прохожий… Глупое, безмысленное лицо… И я готов был броситься на него и бить, бить, бить кулаками по этой тупой, обезличенной морде за то, что он не понимает и не хочет понять окружающего, не хочет понять сам себя, занят своими ничтожными, мизерными проблемками, тупеет от пива и попсы и доволен этим, за то, что потушил в себе свет и смешался с окружающей тьмой… И поднималась из глубины сознания гордыня. Я не был одним из тех, кто хвастливо называл семя homo sapiens! Я не относился к этим полуживотным, которыми свободно манипулировали хищники того же биологического вида! К тем, кого инферно давно уже считало своими, не прилагая даже усилий к завоеванию их пропащих, продажных, глупых душ…Я не был жалким, глупым, запутанным множеством обманов и лениво не желающим просто подумать и назвать их своими именами. Я был высок! Я – Посланец! Подобный ангелам Господним, а может быть,  действительно – ангел… Беспричинный страх снежными прикосновениями заставлял тело вздрагивать и холодеть… Неосознанное ощущение беспричинного горя поднималось изнутри. Это походило на наркотическую ломку, когда человек не знает причин своего горя, но уверен  в его реальности.
Я боролся, но комплексы возбуждались во мне не один за одним, а одновременно или в последовательности, позволявшей последующему поддержать и усилить предыдущий. Одновременно, стремясь раздробить моё внимание, инферно открывало мне глубины своих пространств. И, как бы не был я подготовлен к их виду, в сочетании с комплексом страха они мешали мне защищаться. Моё сознание рвалось на части, слоилось и изнемогало под ударами...
И тогда впервые я обратился к Координатору за помощью, и она тут же пришла, словно он только и ждал моей мольбы, словно для него это не составляло никаких усилий.
Потоком невидимого ветра снесло враждебные влияния и во мне не осталось ничего, кроме меня самого. Но сам я напоминал сейчас боксёра, который чудом продержался до конца последнего раунда, но при этом наполучал столько оплеух, что с трудом понимал, где он находится и зачем. Окружающее пространство плыло и зыбилось, в нём ещё ощущались отзвуки недавнего нападения… крученой верёвкой спуталось время… Справа на дороге маленький злой «Опель» врезался в зад толстой «Такуме», но это случится только завтра… а прорыв водопроводной трубы в двух метрах под землёй был залатан неделю назад, но вода продолжает сочиться… Реальности пластами наползали одна на другую. Передо мной порхали сотни инфернальных сущностей, которыми пыталось пугать меня инферно. Я шёл среди мельтешения элементалий и с;мов, уродливых или вовсе лишённых форм; они взлетали и опадали, кружились, как частицы грязи в мутной воде. Странный вид приобрели прохожие. Утратив контрастность, они виделись мне на плоском мерцающем фоне туманными силуэтами, окружёнными тусклым разноцветием аур. Над каждым из них мутными сгустками плясали вольные духи. Они любили пошутить над людьми, но шутки их не были смешными. Наметив жертву, подрагивая от вожделения, они опускались на неё и впивались в темя, высасывая свою долю… Я видел, как чёрный вампир с раздувшимся паучьим брюхом откачивал из тщедушного тела маленького человека остатки энергии покоя, оставляя в нём яд жалкой зависти. Похожий на прозрачного москита элементаль воды вымывал из мозга молодой женщины последние капли надежды, заменяя её недоброй и едкой иронией.
Это было совсем не нужно мне сейчас.  Я упёрся… Я стал цепляться за образы своего, привычного мира, за деревья, туманные силуэты проходивших мимо людей… Фонарный столб так вовремя толкнул меня в плечо – он был холодный, твёрдый – надёжный. Я прижался к нему ладонями, принял его за центр своего мира, и постепенно моя реальность стала расширяться, пока не оттеснила за границы привычных чувств явления других пространств… Но теперь я знал, что, стоило захотеть, и любой запредельный мир откроется мне, и не только на уровне нижних слоёв. И это будет мой следующий шаг по Золотистому следу…
Первым, кого я заметил, когда сознание прояснилось, был дядя Коля. Он сидел на низком подоконнике магазинной витрины и как будто ждал меня. Мутные сгустки, не приближаясь, кружили вокруг него, словно выжидая удобной минуты, но не решались тронуть. Я подошёл к нему и сел рядом.
- Чего это ты такой сумной? – спросил дядя Коля.
- Да так, взгрустнулось.
- А бледный чего?
- Да так, взбледнулось, - я пытался шутить.
- Остряк-самоучка, - пробурчал дядя Коля. – На вот, подлечись.
Он достал из-за пазухи свою фляжку и протянул мне.
- У тебя, дядя Коля, на все случаи одно лекарство.
- Так и есть.
Я не стал спорить и сделал несколько глотков его оглушительного пойла. Как и в прошлый раз оно обожгло горло, огнём пролилось в желудок и мощным ударом выбило из головы морочную муть. Теперь я ясно увидел вокруг наполненный солнцем день, почувствовал приятное щекотание ветерка. Звуки проснулись вокруг, и я услышал, как маленький мужчина, из которого сосал энергию чёрный вампир, сердито пробормотал.
- Бухают, где попало. Ментов на вас нет.
- Иди, иди, дядя. Нехорошо завидовать, - сказал дядя Коля. – А где ты пропадал? - он повернулся ко мне. – Считай, неделю тебя не видел.
- Неделю?! – по спине снова прошёл холодок.
- Ну, может меньше. Уезжал, что ли куда?
- Уезжал…, - повторил я.
- Ну, как хочешь. Что-то не нравишься ты мне сегодня. Психованный какой-то. Случилось что?
Не надо было мне пить. Расширенные сосуды быстрее погнали через себя кровь, и картины двух реальностей заплясали, сменяя друг друга и не давая сосредоточиться. Притаившаяся боль ударила изнутри в виски, собираясь выбраться наружу и отравить всё вокруг, и весь мир заслонили лохматые космы соглядатая, как будто он склонился надо мной, лежащим навзничь. Я коротко всплывал из глубины своей боли, и в эти мгновения понимал, что говорю, но не слышал себя; видел внимательные глаза дяди Коли, и так, продолжая говорить, снова уходил от поверхности вниз, куда тащил меня демон лапами своего лохматого раба, и отбивался от него и продолжал говорить, захлёбываясь бьющей в горло горечью. Я почти не сознавал, что именно говорю. Это был горячечный бред, в котором сплетались пирамиды и Щёлковский недострой, Радужный поток, Аблер и Струпанов… Среди этого сумбура, непонятно откуда взявшись, прозвучали дата и время разгрузки «Кальмара»…
Я пришёл в себя в знакомой комнате с трещиной на потолке. Её заполнял прозрачный, пропитанный солнцем воздух с запахом ладана. Я лежал по грудь укрытый тонким покрывалом, но был словно отделён от комнаты, невидимой преградой. Она не мешала дышать и слышать, но не давала соединиться с прохладой от окна, с тихими звуками и запахами вокруг. Я находился в себе самом, как в коконе, и сквозь отверстия глаз смотрел наружу, но всё снаружи не было связано со мной, и это было мучительно. Последним воспоминанием был стремительно приближающийся к лицу окурок на грязном асфальте и испуганный вскрик дяди Коли. В комнате было тихо, только едва слышно бормотал что-то невидимый голос. Я повернул голову и увидел священника с молодой русой бородкой. Он стоял в изголовье моего дивана и читал по маленькой книжке в потёртом кожаном переплёте. Я не разбирал слов, но это было и не нужно, потому что священник читал не для меня. Тихое бормотание постепенно вплеталось в окружающую меня отчуждённость, окружало, приближаясь ко мне словно со всех сторон. В его уверенной монотонности был покой и постоянство, медленно, но уверенно ломавшие границу, за которой я пропадал в непонятной тревоге. Эта грань сопротивлялась, отступала и всё плотнее обступала меня, стискивая мой кокон, и тогда я сделал усилие, чтобы избавиться от неё совсем, и она распалась, как завал из мусора на пути весеннего ручья. Мой кокон исчез вместе с ней, и я оказался в мире священника, светлой тётиной комнаты, в мире свежего воздуха из приоткрытого окна и тихих домашних звуков. Священник перестал читать, и посмотрел на меня. Он был молод, но глаза по-стариковски провалились и были красны. В лице его чувствовалась усталость, но это как бы отодвигалось на второй план перед главным – выражением радостного удовлетворения человека, получившего хороший результат, в котором, впрочем, был уверен заранее. В нем появилось что-то мальчишеское, как будто он молча говорил: «Ну, вот, видишь?! А что я говорил?!»
Я сел. Немного болел лоб над правым глазом. Снова вспомнился окурок на сером асфальте… В остальном всё было в порядке, если не считать неприятной слабости во всём теле. Испытанное мною за только что разрушенной гранью было уже далеко, и вообще, как будто происходило не со мной.
- Ну, как самочувствие? – спросил священник.
Я почему-то ждал, что он продолжит своё монотонное чтение, и обычный вопрос прозвучал как-то неожиданно.
- Хорошо, спасибо, - сказал я. – А что это вы читали.
- Мудрость, - священник улыбнулся, покачивая в руках свою книгу в потёртой коже.
- В чём мудрость, батюшка?
Он нехотя оторвал взгляд от своей книги и посмотрел на меня с сожалением и укоризной. Ему как будто было стыдно за меня, напрасно задающего заведомо глупые вопросы.
- Не надо, - тихо сказал он. – Вы умнее, чем хотите казаться. Вы знаете, что мудрость в том, как устроен мир, в том, чтобы поддерживать это мироустройство, а не уродовать его вопреки божьему промыслу. Людям дана свобода воли, но они не знают, что с ней делать. Зато нечистый знает, и каждый, которого он касается, использует эту свободу во вред себе – знает, что убивать нельзя, и убивает, знает, что воровать грешно, и ворует… И всему находит оправдание. Но, если человек выбирает свободу творить зло, не давая себе труда подумать и осознать это, если открывается навстречу злу и пороку – нет ему оправдания. И тогда его прибирает нечистый.
- А со мной что? То же самое?
- Не знаю. Но Господь всё знает и молитва, если с верой, не пропадёт даром, и нечистого отгонит.
- Это что, экзорцизм? – глуповато спросил я, как будто демонстрируя знакомство с предметом.
- Молод я ещё для этого, слаб духом, - улыбнулся священник. – Да и кто знает, какие молитвы - экзорцизм, какие – просто молитвослов. Это всё названия, слова, что мы сами придумали, а тут всё сложней.
- А разве молитва не из слов, что мы сами придумали?
- Из слов-то она из слов, только слова эти не простые и составлены не просто так, как люди захотели. Слова молитвы Богом были вдохновлены тем, кто сумел к Нему приблизиться, а они уж нам передали… Как апостолы – евангелия. Молитва – это как формула, в которой не только слова, но, главное – вера, надежда и любовь. Главное  в ней – душой обратиться к Богу.
В это время в дверь коротко позвонили и тут же, после секундной паузы разразился скандал нервных звонков. Я услышал торопливое шарканье тёткиных тапочек, сердитое бормотание, щелк замка и в квартиру ворвался мамин голос. Сёстры заговорили, перебивая друг друга. Голоса их были похожи, и могло показаться, что говорит один человек, если бы не истеричные нотки в мамином голосе и с трудом сдерживаемое спокойствие – в тётином.
- Где он – да здесь – не шуми – здравствуй – здравствуй – да ладно – это потом – где он – а это зачем…
Мама ворвалась в комнату, как смерч, разметав по сторонам священника, тётку, стол и стул у моего дивана, она заполнила собой всё оставшееся пространство. Священник слегка поморщился и отошёл к стене. Я не успел встать, мама наклонилась надо мной, положив руку на плечо, прижалась губами ко лбу – то ли поцеловала, то ли проверила температуру, отодвинулась  и стала всматриваться в глаза.
- Что они с тобой сделали, Миша!
Она не спросила, а бросила приговор, окончательный и безапелляционный, непонятным «им». Это был её обычный стиль. В любой ситуации, мама сразу находила вокруг себя виноватых, тут же судила и выносила свой вердикт. Неважно, что он часто оказывался ошибочным – главное было в его быстроте и категоричности – так обычно поступают полководцы и политики.
Мама была, как всегда, элегантно одета, аккуратно и в меру накрашена и пахла тонкими духами. Ничто, никакой семейный и даже вселенский катаклизм не помешает женщине следить за своей красотой.
- Как ты? Что это? – она коснулась рукой повязки у меня на голове. – Болит?
Она села рядом, обняла и прижалась. Её бедный мальчик, втянутый в беду, оторванный от родительских забот, избитый и больной, почти погибший, в ужасном доме этой бестолковой и несуразной Глафиры, ещё и поп зачем-то… Её переполняли эмоции, причём внешние их причины даже как-то отходили на второй план, а на первое место выдвигалась коварная сестра, заманившая, скрывшая и не сумевшая оберечь…
- Мама, тётя Глаша не виновата. Ни в чём, - я старался говорить убедительно, ловя её взгляд, но глаза у мамы прыгали, метались из стороны в сторону, и то, что было в них, не хотело так просто соглашаться. Я поймал её руку и начал поглаживать.
- Я в порядке. Ничего у меня не сломано и не болит. Успокойся!
Священник деликатно кашлянул и пошёл из комнаты.
- Я пойду. Благослови вас Господь.
Мама рассеянно посмотрела на него и потянулась за сумочкой.
- Сколько…
Но я остановил её руку.
- Спасибо, батюшка!
- Будьте здоровы!
Священник кивнул и вышел. Я обнял маму за плечи и начал рассказывать. В моих руках она как-то сразу обмякла, успокоилась, и я, как никогда, почувствовал её близость со мной,  ощутил себя её частью, её органом, некогда освобождённым ею из себя…. Но теперь и она была частью меня…  А я через неё соединялся со всем остальным миром – с тётей Глашей и спускавшимся по лестнице священником и с цветком на подоконнике и с шевелящим занавески воздухом…
 Через полчаса все обвинения с Глафиры Ивановны были сняты, разумеется – новые. Старые тёткины вины остались в далёком прошлом и, следуя женской логике, могли быть забыты, но не прощены. В конце концов, сёстры, хоть и с некоторым холодком, обнялись и даже поплакали. Мама смягчилась, но моя дальнейшая судьба была тут же решена с неподлежащей обжалованию категоричностью. Единственно, что мне удалось выторговать, это два дня отсрочки.
Относительно погубленной «девятки» у меня не возникло особых тревог и сомнений, и тут, словно глядя из недалёкого прошлого, я подивился произошедшим во мне переменам. Ещё недавно необходимость компенсировать хозяину разбитую машину вызвала бы бурю отчаянных эмоций, в том числе стыда и раскаяния. Теперь же я просто знал, что это мелочь, которая должна быть и будет устранена каким-нибудь незаметным образом, как ненужный раздражитель, мешающий главному. И действительно, мама только небрежно махнула рукой, отбрасывая несуществующую проблему.
Если не считать шишки на голове, я чувствовал себя и выглядел вполне прилично. Впрочем, шишка уже не болела, только слабость во всём теле была такая, словно я неделю сидел на диете какого-нибудь самозваного целителя.
Сёстры ушли на кухню, оставив меня отдыхать. Я снова улёгся на свой диван и с удовольствием потянулся. Нужно было обдумать структуру взаимодействий, но как-то не думалось. Меня охватило приятное облегчение, какое бывает у ребёнка, переложившего свои детские заботы на взрослых.
- Ну, как тут у вас? – невольно услышал я мамин голос. – Бендеровцы не беспокоят?
- Какие бендеровцы?! Аня, я же говорила…
- Да, ладно тебе. И татары тоже?
- Что – татары? Где ты этого набралась? Всё у нас в порядке.
- А-а-а! – протянула мама. – С тобой всё ясно.
Как по-разному может звучать обычное протяжённое «а-а-а». В нём может быть удивление и вопрос, небрежное отрицание, удовлетворение и гнев. В звуке, который издала мама, было отрицание всякой возможности иного с ней мнения, потому что всякое иное мнение заведомо глупо и может исходить только от недалёкого или зомбированного неправильными идеями человека.
К сожалению, именно таким зомбированием и занимаются часто правители пограничных стран. И хотя отвлечение людей от своих проблем путём усиленного внимания к поведению соседа с постепенным превращением его во внешнего врага  стало чуть ли не хрестоматийным примером политики стран-агрессоров, большинство населения охотно шло навстречу этой психотехнике. Потому что так проще: принять сторону сильного, проще признать полуправду и даже ложь, навязываемую лидером, чем напрягаться и думать самостоятельно.
Голоса мамы и тёти Глаши стали отдаляться и исчезать, и как продолжение моих мыслей, в голове возник голос Координатора.
«Для большинства людей гораздо проще не осознавать трезво происходящие события, а неосознанно подчиняться мнениям, навязываемым авторитетом лидера или коллективным авторитетом большинства…».(;)
В трещине на потолке, с краю, откололся кусочек штукатурки, с улицы доносился неразборчивый разговор (показалось, что я различаю пришепётывание Петровны), из кухни чем-то вкусно запахло. Я взял со стола газету. Она была вчерашняя. Пробежав глазами заголовки, я уже собирался перевернуть страницу, когда слово «пирамид», случайно выхваченное из контекста, привлекло внимание. Маленький заголовок в углу страницы объявлял: «Прекращение раскопок Крымских пирамид?». В конце заголовка стоял вопросительный знак. Дальше статья коротко и скучно сообщала о том, что энтузиасты раскопок так называемых Крымских пирамид, в силу каких-то неопределённых причин, отказались от дальнейших работ и самостоятельно засыпали вырытый шурф. Засыпали тем самым трактором, которым производили раскопки. Чувствовалось, что корреспондент не собирался углубляться в сомнительную тему, которая совершенно его не интересовала. Нельзя сказать, чтобы я испытал смятение или радость, или что-то в этом роде. Ощущение, вытеснявшее из меня короткую безмятежность, скорее напоминало предчувствие нового чуда, более грандиозного, чем всё, открывшееся мне раньше.
Люди сами исправляли свои ошибки! Без моего вмешательства. Но ведь я и не должен был вмешиваться. Зачем же тогда – я? Может быть копателей сквозь их детское любопытство коснулся Радужный поток?! Может быть Система обнаружила, наконец, пустоты в структуре их мышления и заполнила их нужной информацией, способностью воспринимать реальность ближе к её истинному виду, вытолкнула их из рамок искажённого знания, дала дополнительный импульс для включения ранее бездействующих потенциалов?! Мне предстояло ответить на много вопросов, прежде всего самому себе.

Я позвонил Носковскому. Складывалась забавная структура взаимодействий. Рахметов и Струпанов заказали Сычу моё сумасшествие, а потом и убийство не без ведома Носковского. Теперь, когда им известны обстоятельства моего последнего объяснения с психиатром, - все карты раскрыты. Носковский знает, что я знаю, и я знаю, что знает он. И вот я звоню ему, как ни в чём не бывало и прошу помочь. Ещё вчера подобной структуре я усмотрел бы что-то предельно лицемерное и даже патологическое. Но сейчас все эти оценки отошли на задний план, потому что на переднем яснее, чем когда-либо засиял золотистый след. И если Носок поможет мне сделать хоть один шаг по этому следу - неважно друг он мне или враг.
Подчёркнуто вежливый секретарь сообщил, что начальник занят, однако, любезно принял во внимание мою просьбу сообщить ему о звонке. Фальшь сквозила сквозь весь наш короткий разговор, да и предстоящая беседа с Носковским заранее обещала быть такой же фальшивой. Он позвонил через две минуты. В чём, в чём, а в нахальстве и умении идти навстречу трудностям отказать ему было нельзя. Я успел только отправить в другую комнату сунувшихся ко мне с чаем маму и тётку, убедив их, что мне лучше побыть одному и подремать. Едва раздался звонок, их головы моментально появились в дверях.
- Всё в порядке, - сказал я, подняв трубку. – Это мой друг.
Не знаю, услышал ли это Носковский, но скорее всего, услышал. Казалось, он был искренне рад моему звонку и даже счастлив. В задушевности его голоса почти не чувствовалось фальши, хотя со счастьем он, пожалуй, переигрывал.
- Мишка, чёрт! Ну, ты как, оклемался?
- Привет, Носок. Да. Я в порядке.
- Ну и наворочал ты дел! Весь Крым раком поставил. Мы голову сломали пока поняли, что у тебя не того… Но сейчас-то как, в порядке?
- Да, да. Почти. Слушай, Гена, ты можешь мне навести кое-какие справки по Севастополю?
- Ну, может быть, кое-какие. А что?
- Узнай, пожалуйста, кто такой этот Аблер, с которым я был в «Аквамарине» и где он сейчас?
- Ну, ты даёшь! Ты что не знаешь? Не помнишь? Он же копыта откинул в ту же ночь. Когда вас нашли, он был ещё тёпленький. Остыл уже в морге, хе, хе…. Нашли острую сердечную недостаточность, а в крови просто коктейль из наркоты. Наверное, передоз. Реджинальд Аблер – официальный представитель торговой фирмы из Марокко – тёмная личность, три паспорта и непонятные цели пребывания. Хорошо, что у тебя ничего не нашли. В смысле наркоты. А тебя что, не допрашивали?
- Нет.
- Ну, ещё допросят. А скорее всего, мне поручат. А как ты с ним оказался?
- Просто подвёз меня до Севастополя.
- И что с вами такое случилось? Чего вы там, в номере делали? Вы оба отрубились. Ну, он наверное от наркоты. А ты?
- Не помню. Тогда я, наверное, и заболел.
- А что ты про него знаешь, про Аблера этого?
- Ты что, уже допрашиваешь? Ничего не знаю. Что говорят случайному попутчику? Погода, природа, немного политики… Слушай, давай потом. Я всё ещё не очень…
- Да, да, конечно! Извини. Давай, выздоравливай.

Я быстро приходил в себя. Хотя, что такое «приходить в себя» представлялось мне туманно. Откуда приходить и куда? Наверное, из прежнего состояния – в настоящее, ещё не до конца понятное, да и невозможное для понимания до конца. Потому что конца у этого настоящего нет; потому что всё наше существование – это постоянное движение по золотистому следу или прочь от него, осознанно или бессознательно, с желанием или без, движение через то, что мы называем жизнью и смертью и послесмертием. Вечное движение. Процесс, который важнее достижения. Поиск истины, который ценнее, чем обладание ею. Сколько счастливых людей умирало с улыбкой на губах, так и не решив поставленных перед собой задач?! И сколько разочарований приносили искателям неожиданные результаты. (Мой цензор шевельнулся, собираясь влезть с каким-то ехидным замечанием, но я заткнул ему глотку. Бывают истины, которым не мешает некоторая высокопарность). Как нет начала и конца времени и пространству, так нет конечной цели существования, но если она всё же существует, то далеко впереди на пути золотого следа и не может быть познана до срока. Прийти к этой истине, то есть не просто узнать о её существовании, а поверить в неё неимоверно трудно. Нужно хотеть, действовать, понуждать себя. Но люди чаще выбирают привычную лень, замешанную на недоверии, предпочитают страдать, не прилагая усилий к осознанию бесконечного пути каждого.

3. Джип Носковского взвывал на скользких подъёмах, но уверенно полз вперёд по раскисшей дороге. Иногда его слегка болтало из стороны в сторону, если колёса наезжали на край колеи, и тогда Струпанов недовольно морщился и хватался за ручку на потолке. Джип выбрался на пологий пригорок, и впереди, подпрыгнув на ухабе, открылось просторная панорама осеннего моря. До линии прибоя оставалось метров сто песчаного пляжа. Грязно-серые с желтизной волны под низким небом неровно ползли к берегу, таща на себе бурые водоросли, пену и мусор. Картина вполне соответствовала настроению Струпанова. Неприятности последних дней выходили за рамки привычных проблем, которые он привык решать одной левой. Василий Игнатьевич начал испытывать неопределённую тревогу с первой встречи с Астаховым и теперь чувствовал, что именно с тех пор, как будто соединяясь с этой тревогой, события развивались совершенно невероятно, непонятно и вообще не так, как он привык. Это выбивало почву из-под ног и делало бесполезными знакомые ориентиры.
Джип снова тронулся, но Струпанов положил руку на руль.
- Хорош, Саня. Давай прогуляемся.
- Давай, - согласился Носковский и выключил двигатель. – Пойдём поссым.
Струпанов недовольно посмотрел на него и вышел из машины. Они оставили джип на пригорке и пошли к берегу. Песок был мокрый и лип к ногам.
У воды оба остановились и оглянулись на джип.
- Думаешь, не достанет? – спросил Струпанов.
- Не, не достанет. Да там, скорее всего и нет ничего, - сказал Носковский. – Я проверял, хотя, кто его знает, при современной технике. А вот на тебе как насчёт жучков.
- Я перед отъездом новый костюм надел.
- То-то я и смотрю – какой ты шикарный.
Носковский осмотрелся – куда бы присесть, но кругом были только водоросли и мусор, выброшенный морем.
- Ладно, давай думать, - сказал Струпанов.
- Давай. Я с этой долбанной проблемой ночь не спал и никому не давал. Значит, смотри, что получается. Ну, сбежал он из дурдома, это ладно. Понять можно. Доехал до Ялты, переночевал. Хорошо. Непонятно – зачем, но ладно, не наказуемо. Но вот за каким чёртом прорывался под пулями через кордон «беркутов»?! Они совсем не его ловили – кому он нужен?! Потом сбросил в пропасть чужую машину, а сам поднялся на Ай-Петри. Как он потом умудрился пройти пещерой и не сломать себе шею, не представляю. Этого пути и местные спелеологи не знают. Ну, ладно. Вышел на дорогу и там его подобрал этот Аблер. Мы его водилу взяли. Всё рассказал, сука, хотя сначала кочевряжился – адвоката ему подавай… Грамотный, бля!
- Не отвлекайся.
- Не отвлекайся?! У меня с тех пор мозги – раком! Ведь пропал утром, прямо из камеры. И никто не знает! Хорошо хоть что-то выбили при задержании… Ну ладно. Значит получается так: этот Аблер отвёз его в Севастополь. Остановились в «Аквамарине», в люксе. Это дорогая штучка. А на какие шиши? У Мишки не было. Правда эта Инга ему передала тысячу, но это сам понимаешь… А на следующий день утром их нашли в номере этого Аблера. Сидели в креслах друг против друга. Оба без сознания. Сдали их в больницу. Аблера так и не откачали, а за Мишкой на другой день приехала тётка, забрала его, привезла домой и сдала в тот же дурдом. Дальше ты знаешь. Сыч его проворонил. Он снова сбежал и вроде бы сейчас в норме. И он знает, что Рахметов его нам сдал. А мне вчера звонил как ни в чём не бывало, с понтом, что не знал про смерть Аблера. Надо его срочно мочить.
- А ты не думаешь, что он кому-нибудь ещё рассказал?!
- Думал. Ничего страшного. Кому он мог? Тётке да Инге? Если и так, то что они могут? Я уже организовал хвосты и прослушку, но не думаю. Пока что они ничего не делали, в смысле выходов на прессу или каких-нибудь «зелёных». Выйдут – заткнём! Не проблема.
Струпанов стоял лицом к морю, покачивая головой, как сувенирный болванчик.
- Ты не подумай, что я тоже чокнулся, - заговорил он, не оборачиваясь, - но ещё когда он первый раз появился, я ещё тогда тебе сразу позвонил, помнишь? Так вот я тогда уже что-то такое почувствовал, не знаю… Как будто мы с ним, знаешь, разные полюса – он положительный, я – отрицательный, он вроде хороший, а я плохой, но нас как-то притягивает друг к другу. Стыдно чего-то стало, не знаю… А потом вся эта чертовня началась… Ты знаешь, как он сюда приехал? … А я поинтересовался. Автобусом из Симферополя. И где тот автобус? В километре от города столкнулся с бензовозом. Вдребезги! Никто не выжил, а он через час уже был у тётки дома. Это что? Живёхонький, с банданой на голове. И ещё тётка у него заметила синяки на спине. Потом, что это за история в твоём СИЗО? Летаргия – не летаргия, никто понять не мог. А огнестрельное в Ялте? Я тоже выяснял. Оно-то касательное, но со смещением височной кости. Тут, как минимум, трепанацию надо делать, и срочно, а он живёт! Эти врачи в Севастополе уж как рады были от него избавиться. Потом эта история с Сычём. Не мог он перепутать свою отраву, ну, не мог! Она у него отдельно была… Мишка уже должен был коньки отбросить, а он живёхонек… Потом этот гипноз… Нет, Саня, тут уже какой-то чертовщиной попахивает.
Струпанов перевернул носком обломок дерева, попытался отфутболить его в море, но промахнулся.
- И самое жуткое, продолжал он, – мне звонили. Оттуда…, - он возвёл очи горе. – Интересовались Мишкой. Кто, да что, да чем занимается? Этак осторожненько… Я, как мог, отбрехался. Сказал, что он связался с криминалом. Сказали проследить и обеспечить безопасность. Но откуда они-то его знают?! Что он за фигура такая?!!! Теперь его не только мочить, его беречь надо, чтобы под трамвай не попал или с тротуара не упал.
- У нас нет трамваев, - сказал Носковский.
- Вот именно – трамваев нет, а беречь надо. Знаешь, мне уже хочется, чтобы кто-нибудь другой… Чтобы я – руки по швам, и делать, что скажут, чтобы ни за что не отвечать, ни в чём не быть виноватым. Потому что тут уже ворочают силы – не нам чета…
- Значит, будем беречь?! – сказал Носковский.
- Будем, а вот Рахметов мне уже плешь проел. Требует свой процент, а всё ведь давно перераспределено. Представь, что будет в цепочке, если мы начнём урезать доли. Каждому объяснять… Да и вообще – опасный свидетель…
Струпанов сокрушённо помотал головой. Подняв глаза, он встретил понимающий взгляд.
- Ну, да, - сказал он. – Придётся.
К машине возвращались молча, и только у дверей Струпанов вдруг хмыкнул, что-то вспомнив.
- Кстати, твой толстяк в ресторане – артист. Хорошо сыграл! Надеюсь, ты его…
- Как же – артист! – ухмыльнулся Носковоский. – Просто нажрался на радостях, что на халяву, и не рассчитал. Чуть, в самом деле, ласты не склеил. Еле откачали.
- М-м-м, а я думал… Ну, ладно, это не важно. Главное – завтра вся эта хрень закончится, будь она неладна.
– Я туда направил на всякий случай наряд, но это вряд ли понадобится. Там такой бардак…, - Носковский махнул рукой. – За державу обидно.

4. Когда я приехал к станции, всё было, в принципе, закончено. Машины с грузом разворачивались, несколько милиционеров и парней полуспортивного вида курили около милицейского УАЗика. Парни в просторных куртках и чёрных вязаных шапочках, скорее всего, и были те самые  «бандиты», о которых говорил дядя Коля. Среди них я увидел Афганца. Он тоже заметил меня, и стал смотреть в сторону. Верная шестёрка Митя стоял за ним, опустив к земле не понадобившиеся кулаки.
Поперёк дороги к башне нестройно топталась группа активистов, как я понял из числа местных жителей. Они не слишком походили на сознательных защитников окружающей среды, но на ногах держались. С краю покачивался мужичёк, не заметивший, видимо, что акция успешно завершена. Он производил протестующее движение собственного изобретения – скрещивал ножницами перед собой опущенные руки и резко разбрасывал их в стороны. Дядя Коля стоял вторым справа, а в середине шеренги размахивал руками и что-то говорил сторож Петрович. Парень с телекамерой сидел на стульчике около кунга, поглядывая на молоденькую ведущую, которая рыскала среди защитников станции, выискивая нужный типаж. Дядя Коля помахал мне рукой, и я двинулся ему навстречу.
- Теперь они, наверное, пришлют «беркутов», - услышал я, проходя мимо УАЗика. Говорил молодой лейтенант, видимо, старший в патрульной группе. В его тоне не было ни угрозы, ни предупреждения, просто озвучивалась вероятная структура взаимодействия.
- Ой, не делай мне смешно, - отозвался один из бандитов. – И пусть себе присылают. У нас тоже кое-что найдётся.
- Это ты о чём? – спросил лейтенант.
- Ну, там, пара стингеров, газы, лазер. Ты же знаешь, сейчас всё можно достать. Передай там, если случай представится, а нет – и не надо.
- Доложу, чего это парням рисковать из-за этих уродов.
- Точно…
- Но всё-таки, постанова мэра…
- Ну, а шо в той постанове? Там – за мусор! А де той мусор? Ты когда-нибудь видел мусор в бочках?
Я не стал задерживаться и не слышал, о чём они говорили дальше, но это было и не нужно. Бандиты и нынешние милиционеры росли в одном маленьком городе, возможно, учились в одной школе, вместе купались на «лесенке», драли рапанов и мидий, и то, что судьба впоследствии развела их по разные стороны закона, они воспринимали с философской терпимостью, оставаясь в первую очередь соседями и товарищами по играм. Только игры у них теперь были разными.
- Ну, что, понял, архангел Михаил? – сказал дядя Коля, пожимая мне руку. – Вот и победил дракона!
- Так это всё вы…
- Не кокетничай, не девка. Если бы не ты, точно засрали бы Щёлкино.
- Не только Щёлкино. Карстовые колодцы уходят…
- Знаю, знаю, - дядя Коля махнул рукой. – Посмотрел в Интернете. А вот что интересно. Неужели у этих твоих правителей ничего не шевельнулось, когда они эту сделку варганили? Сдельщики, мля!
- Не знаю, дядя Коля. Чужая душа – потёмки.
- Не потёмки, а помойка!  Какая там душа!? Где у людей душа, там у этих – чёрт сидит! Ты «Бесов» читал? Так, вот так! И никогда они не перестанут беситься, пока не вымрут.
- А что это местные у вас, вроде как пьяные? – поинтересовался я.
- Да некогда было агитировать, а за бутылку да за копейку, сам знаешь, всегда найдутся. Чем мы хуже наших депутатов!
Грузовики ушли, и телевизионщики стали собираться. Петрович с сомнением пересчитывал в уме свои запасы картошки, размышляя, не пригласить ли всех отпраздновать победу. Запасов явно не хватало, он вздохнул и стал помогать оператору сматывать кабель. Милиционеры простились с бандитами и укатили на своём УАЗике.
- Ну что, пора и нам собираться, - сказал дядя Коля.
- А вдруг они вернутся? – спросил кто-то из местных.
- Не вернутся, - сказал я.
- А и вернутся, так я на что? – сказал Петрович и продемонстрировал на ладони старенький мобильник. – Вот вы все у меня где!
- Это я дал ему твой номер, - сказал дядя Коля.
Я кивнул. Всё было правильно. Пока.
- А ты как сюда? – спросил дядя Коля.
- На такси.
- Туда-сюда?
- Ну, да. Вон там, у шлагбаума.
- Подвезёшь?
- О чём речь, конечно.
- И ещё пару ребят…
- А ты, дядя Коля меня, вроде как, охранять решил? – улыбнулся я.
- Решил, не решил, а так будет лучше.
В такси дядя Коля сел впереди, сзади поместились мы с Афганцем и незнакомый мне парень по кличке Грузо. Кроме этого прозвища и тяжёлого горбатого носа в нём была этакая кавказская экспансивность, рвущаяся наружу. Он ещё не отошёл от несостоявшейся схватки с милицией, и энергия теперь изливалась наружу забористым матом, в который вплетались не менее изобретательные грузинские ругательства. Уже без всякого удивления я понял, что прекрасно разбираюсь в кавказской фене. Сидя радом со мной, Афганец долго морщился, пока, наконец, не предложил Грузо заткнуться. Тот по-грузински послал его подальше, но замолчал.
Короткое время мы ехали молча. Шофёр такси молился, чтобы благополучно довезти до города пугающую его компанию. А у всех остальных ощущение победы постепенно слабело, подтачивалось каким-то неопределённым сомнением. Всё получилось как-то уж слишком просто. Как и Грузо, я был готов к серьёзному противодействию, ругани и драке, и теперь, после неожиданно лёгкой развязки чувствовал неудовлетворённость и смутную тревогу. Независящая от меня незавершённость словно указывала на то, что это была только одна из маленьких побед в сражении, которое только начинается.
- Ну, а что дальше? – не выдержал, наконец, Грузо. - Ну, увезут они своё говно и просто сбросят в море…
- Могут, но это не так просто, - сказал Афганец. – Если вскроется, им крышка, а теперь, когда это стало, так сказать, достоянием гласности…
- Не факт, - задумчиво перебил дядя Коля. Он уже достал свою фляжечку и теперь любовно поглаживал её прежде чем открыть. – Не факт, - повторил он. – Они умеют любое это самае «достояние» так повернуть, что и не узнаешь. Ну, смотрите: официально ведь что известно? Хотели в Щёлкино захоронить какие-то отходы. Какие – не известно. Общественность в нашем лице восстала, и власть пошла навстречу – честь ей и хвала – уступила народу… «Кальмар» этот сейчас улепетнёт, проверять его никто не станет, и где-то он всё равно свою отраву сбросит.
- Что за бардельеро! – возмутился Грузо. – Есть же закон, международное право, Интерпол этот!
- Есть-то оно есть, - сказал Афганец, - но иногда лучше – по понятиям.
- Верно, - подхватил дядя Коля и обернулся ко мне. - Вот у нас в прошлом году отключили электричество. Весь дом отключили, за долги. Жеки тогда так делали. Жильцы вечером собрались во дворе, ругаются. Дом чёрный стоит, ни телек посмотреть, ничего. А щитовая заперта на замок и пломба – всё вроде бы по форме, как полагается. Время позднее, с кем разбираться неизвестно. А вот он, - дядя Коля кивнул на Афганца, - принес топор, срубил этот замок к чёртовой матери вместе с пломбой и включил свет. И всем сказал, мол, будут спрашивать, так и говорите, что это я. Пусть, мол, полезут, суки. И что ты думаешь? Так и прокатило. Может кто-то кого-то и спрашивал, но его не тронули. Не то что не тронули, а как вообще ничего не было. Вот и думай, кто главней и кто сильней. И на той ли стороне закон. И что он, этот закон для людей?
Законы государства в действительности давно превратились в заточенное со всех сторон до бритвенной остроты орудие, которым могли орудовать только руки, одетые в золотые перчатки. Для остальных закон существовал отвлечённо, словно парил над маленькими человеческими отношениями, которые регулировал с трудом и неохотно. Мироновна, едва заглянув в канцелярию суда, предпочла сама сделать ремонт, чем судиться с залившим её соседом сверху. Зам начальника какого-то отдела Ипатов, которому бывший друг не отдавал крупный заём, едва не получил инфаркт обивая судебные пороги. Потом он просто обратился к бандитам, и уже на следующий день долг ему был возвращён. Ипатов не жалел об отчисленных бандитами процентах – моральное удовлетворение, полученное им от описания процесса возвращения долга, трудно было оценить в деньгах.
- А главное – не нарушать законов Божьих, - продолжал дядя Коля.
- Ну, поехал! – недовольно протянул Афганец. – Расскажи ещё про «не укради».
- Людям всё время надо напоминать прописные истины, - сказал дядя Коля, - иначе Земля снова станет плоской и ее будет больше местом, где человек встречается с Богом…
Афганец нисколько не удивило дядиколино пророчество.
- Она и так уже такая, - сказал он. – Говори – не говори – пофигу, и понимать ничего не хотят… Надо подальше от философии – поближе к жизни. Вот ты, Московский гость, - обратился он ко мне, глядя в затылок таксиста. - Ты-то каким боком сюда лепишься?
- Тем же, что и ты, - сказал я.
- Так это всё-таки мой город, ну, моя земля. А ты тут что?
- Так это же и моя Земля…
Афганец уловил разницу и усмехнулся.
- Встал утром – прибери свою планету, так что ли? Знаем. Читали. Только не те сейчас времена и не те люди.
- Люди, - повторил за ним дядя Коля и заговорил тихо, но так, что Афганец сразу замолчал. - Люди всегда одни – две руки, две ноги. Только внутри у них всё разное – кто чего себе нахватал – кто жадности, кто зависти, кто добра…  Но в каждом есть Божья искра, да только мы всё делаем, чтобы она не разгоралась.
- У меня она потухла, когда первый срок тянул. Ни за х… собачий, - сказал Афганец.
- Потухнуть она не может, как не старайся. Поэтому и сказано – «никогда не поздно!». Жаль только, что людей не беспокоит, что с ними было до рождения и что будет после смерти…
Когда мы прощались, Афганец вдруг наградил меня жёстким рукопожатием и, не выпуская руки, отвел в сторону.
- Ты жениться собираешься?
- На ком? – спросил я раньше, чем успел сообразить глупость вопроса. Но голова была сейчас занята другим…
Афганец хмыкнул и отпустил мою руку.
- Ну, тогда ладно. Пока! Пишите письма!

5. - Я чуть с ума не сошла, - говорила Инга, прижимаясь губами к моей груди. Её слова вместе с тёплым дыханием как будто проникали в меня сквозь кожу, согревали и успокаивали.
- Сойти с ума – не худший вариант, - пробормотал я. – Я уже пробовал.
- Не шути с этим. Ещё не известно…
После маминого приезда нечего было и думать о встрече с Ингой в её квартире. Рядом с мамой я всегда снова становился ребёнком, стесняющимся открыто закурить, выругаться и, уж конечно, вступить в связь с женщиной. Я мог на равных обсуждать с мамой текущие проблемы, но всегда как-то так получалась, что последнее слово оставалось за ней. Даже если она была не права. Это не касалось самых важных решений в моей жизни, но и не слишком важных, которые принимала за меня мама, было достаточно.
Сейчас складывалась забавная ситуация. Все знали о нашей связи, и мы с Ингой знали, что все знают, но пока это не проговаривалось вслух, как-то так считалось, что её можно не замечать. Такая связь – есть что-то, требующее выжидания, как брошенное в землю зерно, которое может и не взойти и поэтому говорить об урожае рано.
Инга оказалась изобретательнее, и пока я искал варианты нашего свидания, просто сняла неподалёку квартиру и также просто сообщила мне это по телефону.
Я накрутил на палец прядь её волос и мягко потянул назад. Инга подняла голову…  И вот этот взгляд действительно невозможно было описать, разве что – сыграть на скрипке. В нём звучала бесконечная мелодия нежности, сквозь которую временами прорывались нотки тревоги и страха. И ещё обертоном шла неуверенная – то вспыхивающая, то угасающая тема надежды, сплетённая с предчувствием близкого прощания.

Как я и предполагал, история с «Кальмаром» не наделала шума. Нужно очень постараться, чтобы по-настоящему разворошить осиное гнездо, в котором сложились липкие отношения, подслащённые взаимным подкупом и скрепленные постоянным страхом перед ядовитыми укусами со всех сторон. 
В новостях прозвучало сухое и не совсем внятное сообщение о вовремя пресечённой попытке захоронения в Крымской области радиоактивных отходов непонятного происхождения; похожая заметка появилась на предпоследней странице местной газеты; «Кальмар» со своей отравой ушёл из порта, и внешне всё затихло. Чего эта тишина стоила Струпанову и Носковскому, я узнал позже. Несмотря на лихорадочное замазывание щелей информации и даже оплату из собственных средств возвращения груза на борт «Кальмара», им не удалось наглухо замолчать случившееся. Прокурор города, случайно не попавший в пресловутую «цепочку», потребовал объяснений и даже поручил Носковскому провести доследственную проверку. Но тут всплыл факт направления Носковским в Щёлкино в день инцидента милицейского наряда для «поддержания общественного порядка», и Носок сам попал в число подозреваемых. Теперь он всячески открещивался от своего участия, заявляя, что послал наряд исключительно по приказу Струпанова. А Струпанов перепугал всю «цепочку», пригрозив разоблачением, и вскоре слишком ретивый прокурор был снят с должности «в связи с аморальным поведением», поскольку был «застукан» в пляжном домике со своей юридически не оформленной женой.
Для меня бурные события последних дней сменились отдохновенной паузой. Мама обжилась у тёти Глаши и неожиданно забыла об установленном для меня двухдневном сроке, решив отдохнуть несколько дней у моря. Эти несколько дней постепенно растягивались в месяц, и меня это устраивало. Можно было воспользоваться паузой, возникшей среди суеты последних дней.
Очередное воскресенье мама собиралась посвятить обходу городских рынков – (должны же мы купить что-то на зиму, и тебе тоже). Слово «посвятить» как нельзя хуже подходило к этому мероприятию. Ничего святого в нём не было, но женщины часто придавали ему чуть ли не ритуальный смысл. И форму. Она включала стадии подготовки (макияж и стильный прикид), предварительного обхода (первого круга по рынку с разведывательными целями и анализом полученной информации), второй круг и покупка с обязательным торгом и частым отказом от намеченного на первом кругу. В последнем случае ритуал мог повторяться сначала или модифицироваться самым непредсказуемым образом.
Я категорически отказался участвовать в убийстве выходного дня. С утра мы с Ингой уехали на дальний пляж и пробыли там до вечера. Вернувшись в город, я позвонил маме и сообщил, что буду ночевать у Инги – да, да, у той самой, нет – не в соседней квартире, а в квартире, которую мы сняли. Когда правда была произнесена, мама даже как будто обрадовалась, и не задала больше никаких вопросов. Просто оскорблено, со словами «Ах, так?!!!», положила трубку. Всякое, даже самое небольшое уточнение, означало бы для неё согласие на статус кво, а так – всё продолжало выглядеть несерьёзно.
А потом позвонила Аня, жена Басика, и на этом моя пауза окончилась. Уже потянувшись к трубке, я знал, что с Басиком беда. Влажное, в нос, Анино «Здравствуй» рассказало мне ещё больше, и я пожалел, что позволил себе расслабиться.
Рахметов был убит накануне вечером. Он вышел из офиса и сел в машину с прилепленным к днищу батончиком СИ-4. Видимо не очень знакомые с новым для них средством, люди заложили на всякий случай слишком сильный заряд. От Рахметова и его телохранителей, тех самыми сосредоточенных ребят, что обыскивали меня в его офисе, мало что осталось. Басик был задержан на месте преступления – в соседнем кафе, где пил пиво. При нём был обнаружен пульт дистанционного управления, которым могла быть запущена адская машина. Он пытался объяснить, что ждал незнакомого человека, которому и должен был передать этот пульт, но это конечно не было принято всерьёз. По дальнейшему сценарию он будет убит завтра при попытке к бегству, но об этом Аня не знала. Официальным расследованием, как и приведением в исполнение, руководил Носковский.
Я постарался успокоить Аню, проговаривая ей банальные утешения, но получилось плохо. Передавать внушение по телефону у меня пока не получалось.

6. Инга весь день рассеянно искала работу – читала объявления в газетах, звонила, равнодушно выслушивала неподходящие условия и, наконец, поняла, что просто убивает время, чтобы не думать о главном.
Она чувствовала, что Астахов появился в её жизни как-то необыкновенно вовремя, как бы специально для того, чтобы остановить, в последний момент подхватить её у самого края чего-то необратимого, последнего, после чего остаётся только безразличие, тупость и медленное погружение, когда вокруг вроде бы и есть свет и море, и люди, но тебе они уже не нужны, и хочется только, чтобы всё стало как-то иначе, и перелезаешь из постели в постель и мечешься от водки к анаше и… всё! Потому что больше ничего не знаешь, не понимаешь и постепенно всё больше хочешь не знать и не понимать…
Разлад с Афганцем, начавшийся задолго до их разрыва, постепенно вводил её в смутное помешательство протеста и отрицания безотносительно к их предмету. Она начинала протестовать, едва завидя мужа и даже едва коснувшись его мыслью, начинала возражать его словам раньше, чем он успевал закончить фразу, и готова была спорить без конца, даже если была не права. Она не задумывалась о причинах своей неприязни, ухватившись за какую-то случайную пьяную измену, присоединив сюда его редкие пьянки, после которых он всегда чувствовал себя виноватым, хоть и не извинялся из упрямства. Род его занятий также мало беспокоил её совесть – он делал свой бизнес. И в нём Инга находила даже какую-то честность. Во всяком случае, кражи и разбои были честнее взяточничества и продажности, среди которых приходилось жить. А в твёрдом выборе Афганцем своих жертв среди взяточников и скоробогатеев от политики и бизнеса, было даже что-то робингудовское, некий элемент благородного перераспределения захваченных меньшинством материальных благ. Но проходило время и всё, что творил Афганец, стало терять романтический ореол. Сквозь него всё больше проступали жестокость и цинизм, и те штучки, которые он заставлял её выделывать в постели, скоро перестали быть любовными шалостями и вызывали гадливость и стыд, превращая для неё секс в неприятную повинность, и тогда она взбунтовалась и отказала, отказала ему сразу и во всём.
Инга потёрла виски и постаралась перестать думать. Но и без мыслей в ней крепло понимание невозможности быть вместе с Астаховым, сознание их разноимённости, временности встреч и, главное – ощущение опасности, постоянно отравляющей пространство вокруг него. Это чувство разгоралось с новой силой всякий раз при встрече с ним, и хотелось обнять, укрыть, оберечь от невидимых злых сил, постоянно на него направленных и как будто всё теснее смыкающихся со всех сторон. Этот человек с его непонятной судьбой не вписывался в её жизнь. Она не могла представить его постоянно живущим в их каком-то там общем пространстве, просыпающимся по утрам, чистящим зубы в ванной, завтракающим вместе с ней за столом. Хотя всё это уже было в квартире, которую она сняла, но все эти движения, такие естественные и обыкновенные, казались временными и непрочными, как бывало у неё с несколькими случайными любовниками, которые уходили, возвращались, снова уходили, не становясь частью её жизни.
Афганец опоздал на четырнадцать минут (после того, как полчаса протоптался за углом её дома). Он должен был показать, что не придаёт её звонку большого значения и имеет дела поважнее, чем разговор с женой. Он принёс бутылку вина (не шампанского, конечно, а так, полусладкого, как она любит). И оделся он (по деловому случаю, естественно) не в обычные спортивные штаны и футболку, а в светлый костюм и бежевую, в тон, рубашку с расстёгнутым воротом, открывавшим на груди тёмные завитки, которые когда-то ей так нравились.
Едва взглянув, Инга с покорностью поняла его глубоко укрытое  торжество. Внешне он был деловит и хмур, но теперь, когда она сама позвала, в нём крепла вера, что жена одумается и вернётся, и что это восхитительное, сдобное тело, которое он так любил вдыхать и тискать, жадно забирая под себя, снова станет его, а не перейдёт чужие грубые руки. От такой вполне возможной и живо представлявшейся ему картины, у Афганца закладывало уши и глаза застилала свирепая пелена. Он знал, что ни один из его знакомых и вообще, ни один мужик в городе не решится замутить с его женой, но ревнивая тревога жила и постоянно щекотала изнутри, не давая покоя. К собственному его удивлению связь жены с Астаховым, прикончив мучительное ожидание, принесла ему облегчение. Астахов был приезжий и, наверное, в скором времени – уезжий. Поэтому и роман с ним был чем-то несерьёзным, временным и конечным. Отстранённый ответ Астахова на его вопрос о женитьбе ещё больше успокоил Афганца, и теперь, когда Инга сама позвала его, он готов был всё простить и забыть…
Пить вино Инга не стала. Оно так и простояло на столе, поблескивая сквозь прозрачное стекло в дневном, потом вечернем свете. И ночью, когда Инга лежала без сна, глядя в потолок, бутылка светилась в луче случайного света сквозь шторы. Но вина Инге не хотелось. Она чувствовала приятное умиротворение от того, что сделала всё, что могла, и теперь, если Астахову будет что-то грозить, она может только закрыть его своим телом. От этой мысли Инге стало совсем легко, и она уснула.
Разговор с Афганцем получился короткий, неинтересный, и совершенно обескуражил бывшего мужа. Инга предложила ему себя и насовсем при условии, что он будет охранять Астахова от любых, официальных или нет, опасностей и в случае надобности поможет ему спрятаться или уехать из города подальше, где его не достанут.
- Ты что, так его любишь? – глухо спросил Афганец и коротко порычал, разбивая комок в горле.
- Люблю, - просто сказала она, - но это безнадёжно. Он не от мира сего. Временный, что ли… У меня с ним всё равно ничего не получится! И он погибнет, если не уберечь.


Рецензии