Шум шелеста

               
  Шумит. Тихо, негромко шумит...
  Нет, не так, как вы думаете — шумит по-иному, почти бесшумно, но что-то я всё же слышу. Что-то доносится до меня изнутри, шумит, тревожит пространство. Пространство? Есть ли там пространство? Непременно! Значит, может шуметь. Как?  Хотите знать, как шумит? На что это может быть похоже? Как объяснить? Однако,  попробовать стоит. Нет, нет, шумом это не назовёшь. Откуда там шум? Материи нет — шуметь нечему. В этом всё дело — её нет там. Я не говорю о вязкой каше, о студне, заполнившем голову, точно округлой пивной кружкой зачерпнули застывший кисель. Речь не об этом. О том, что там, да — там. О том, что внутри, да-да внутри, и ни о чём ином. О том, что там шумит, о том, что там может шуметь, о том, что вовсе не шумит, ибо — как? В том смысле: как может среди бесплотности, среди всех этих образов, среди всех этих призрачных обрывков, этих невысказанных слов, этих непроизнесённых предложений, этих фантомов, возникающих из ниоткуда, исчезающих в никуда, что-то шуметь?
  Они шелестят. Едва слышимы, точно ангелы в своём незримом мире. Нет, не совсем так: точно образы ангелов. Шелест их похож на лёгкий звук переворачиваемой страницы. Нет, опять не точно, опять надуманно, опять вскользь. Быть может, на трущиеся, цепляющиеся друг за друга, груды, ворохи букв и знаков? Так, пожалуй, лучше. Впрочем, это мои ощущения, мои чувства, мои слова. Они возникают, возникают часто, возникают иногда надоедливо, иногда возникают редко, иногда и вовсе не возникают. Мысли тут ни при чём. Бывает, думаешь о чём-то простом, грубом, даже обыденном, а вот и зашелестело, зашелестело, зашелестело... Лёгкий взмах, за ним другой, третий, и — кружат, кружат, вьются роем мошкары. Нет, конечно, роя никакого нет, иначе это было бы невыносимо, рой свёл бы меня с ума. Разве такое бывало? Нет, конечно нет, но что-то похожее, что-то очень похожее — было, было.
  Я не в силах справиться с этим, просто бессилен. Тело — бессильно, разум — тоже. Весь я бессилен, а они: эти фантомы, эти образы, эти сильные, бесплотные, наглые — и не думают прекращать свой напор, свой натиск, не думают проявлять милосердие. Нет у них никакого милосердия, нет чувств, нет никаких угрызений, да и совести у них тоже нет. К чему она им? А ведь похожи на ангелов, похожи... Когда-нибудь слышали об ангеле милосердном, об ангеле совестливом? «Иди и сделай для Меня», — говорит Господь. И идёт и делает, полагаясь на Бога, и приходит, и кладёт меч, и говорит: «Совершил, готово». «Ступай», — говорит Господь. И отходит до времени...
  На кого они полагаются, когда подступают ко мне? Не знаю, не знаю... но, в отличие от Его слуг, нельзя назвать этих послушными, о нет! Они зудят, они докучают, они досаждают, они мучат. Да-да — мучат, чаще всего мучат, изводят, не отступают ни днём, ни ночью. Думаешь: ночью будет немного отдыха. Куда там! Бывает, правда, но... Чем досаждают? Каковы их требования? Ну, в общем-то, они просты: пусти на волю, освободи, облеки нас во плоть.
Всем нужна свобода, оказывается, даже этим фантомам. Сами-то знают, что будут с ней делать? Собираются там, в своей темноте, шепчутся, воют, стонут, канючат, вопят, требуют: дай нам её! Дай... дай... Что станут делать с ней, погрязшие во тьме, грязи, склоках, жаждущие не делать ничего? Дай нам её... дай! Наивные глупцы, невежды, как освободитесь от тёмного своего прошлого, как соединится со светом чёрное ваше нутро? Нет, бесполезно, бесполезно! Их бесполезно увещевать, взывать к их разуму...
   Пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас пусти нас…
  Они готовы вопить об этом часами. Потом перейти на недовольный, охрипший гул. Затем спуститься к свистящему шёпоту. Вот уже бесшумно, почти бесшумно — точно ангел шелестит крыльями в незримом своем мире — губами, одними губами, не прекращать, не останавливаясь склеивать воздух в единственное своё требование, единственное желание, единственное безумное стремление: пусти нас, пусти нас, пусти нас...
  Что будете делать потом? Знаю — проклинать меня за мою слабость, поносить меня последними словами, дышать в мой адрес злобой и проклятьями, вопить в истерике, брызгая злостью и ненавистью: что ты сделал? зачем послушал нас? Всё-всё знаю, потому и держусь, держусь из последних сил, держусь, уперев плечо в дверь, подперев её другой рукой, выпрямив ногу упором, поджав в колене другую и всем телом навалившись на дверь, в какую ломитесь вы оттуда, из своей (моей?) темноты. Напираете, напираете, орёте свой жуткий клич: свободы, свободы...
Глупцы, глупцы, что вы понимаете в этом? Свободы, свободы... Вам-то она зачем? Что в мире вашем такого худого, чего нет здесь? Да не орите вы в ухо сквозь хлипкую дверь! Думаете, в этом мире станете более осязаемыми, более реальными, более настоящими? Ха-ха-ха-ха-ха... Кто же так провёл вас, одурачил, промыл мозги (если, конечно, они есть у вас), кто натянул вам нос? Мы сами здесь фантомы, сделанные по образу и подобию. Всего лишь по образу, и только по подобию, точно двойное, тройное, четверное, а быть может, и триста шестьдесят пятое (если верить отдельным умникам) отражение. Да и зеркала эти, пожалуй, далеки от совершенства.
  Ах, эти зеркала... Вот ведь тоже напасть! Хочу чуть подробнее рассказать об этом. Вот что, собственно, знаю: этот засмотрелся в своё отражение, ну и пошло-поехало... Жуткая история! Особенно, как представлю то, древнее пространство, заполненное ниспадающей этой третью. Так и встает перед глазами голубой купол неба, испещрённый белыми, нет, скорее чёрными, чёрточками, как при движении самолёта по небу, только короче, намного короче. Точно запятая, нет, как штрих, да-да, как штрих — сверху вниз. Много, много, много таких штрихов, и там, на кончике их, что-то взблескивает угольком...
  Так вот, возвращаясь к началу рассказа: он засмотрелся... Куда, спрашивается, засмотрелся? В зеркало? В подобие зеркала? Откуда там зеркала? Зачем они в мире без плоти? Я вот что думаю: засмотрелся этот, светоносный, в своё воображение. Застрял основательно, рассматривая себя так и эдак, а в конце концов вопрошает (опять же себя любимого, себя прекрасного): чем же я не Он? Ну и понеслось всё там, да так быстро... поди поспевай считать эти штрихи-чёрточки. Остальное — известно, но мысль-то мою поняли? Куда я гну — уразумели? С этим воображением держать ухо востро надо, чтобы самому чёрточкой на небе не стать. Думаете, преувеличиваю, жути нагоняю, пытаюсь урезонить тех, орущих, требующих чудесностей? Им всё равно: на меня всю вину спихнут, в случае чего... Мол: ну да — пошумели, побузили, ума-разума у нас, сирых, не так и много, а вот этот куда смотрел? Нет, нет, чёрточкой чёрной (да хоть и белой) на небосклоне не хочется быть.
  Стучат, орут, ломятся. Держу, пока держу. Раздумываю, размышляю, взвешиваю. А ведь я толком и не знаю их. Так, в общих каких-то чертах, никак не более, чем дочерей Пиера, удумавших своё безумство. Вообразивших себя превыше тех девяти... Заметили, заметили: опять это треклятое воображение высунулось. Мол, нас девять и тех — тоже, и мы ничуть не хуже! Вот так всегда: ничуть не хуже... А лучше-то чем? Тех, кто ничем не хуже, не девять, а девятьсот девяносто девять найдётся; ты вот лучше отыщи. Ну, собственно, неутешительный итог известен: крыльями шелестят, клювами пощёлкивают... Да ведь и кроме этого, примеров масса, масса, только разве они послушают? Пусти нас пусти нас пусти нас...
  Вопят, шумят, не прекращают напирать, не думают остановиться. Уже и сомнения начинают закрадываться: а может, и правда пустить? Только здравый смысл пока преобладает: без посторонней помощи разве управлюсь? Пока держусь, пока...
Хотелось бы спокойно жить, не мучить, не изводить себя, не терзать, не заниматься изо дня в день одним и тем же, одним и тем же. Но я привык, слишком привык, вот только досаждают стенания за дверью. Я знаю: придётся поддаться на их требования, уговоры, необдуманные, поспешные, сумбурные речи. Рано или поздно они доконают меня. Я жду, терпеливо жду. Чего? Быть может, шелеста крыльев над головой... Быть может, чудес... Думаю, это могло бы помочь. По крайней мере, я бы знал, что делать. Нет, не так, знать-то я знаю, но уже не было бы никаких сомнений, никаких сомнений. Замечательно не иметь сомнений, но кто позволит такую роскошь? Да и есть ли такой среди смертных? Это им, им всё нипочём в своём бесплотном мире, в котором никто не ведает про сомнения. Для них это — пыль, прах, фантом. Здорово, удивительно: фантом фантома для нас — реальность. Это как чудные дебри математики, где минус на минус даёт плюс. Они — подобие дебрей бытия, заплутать в которых проще, чем в чащах непроходимых лесов. Опять же, без провожатого — замечу вам, — без этого бесплотного вергилия, посланного в помощь из-за людской слабости, неуверенности в собственных силах, лености и прочего расчудесного букета неисчислимых человеческих недостатков. Пока вергилий этот, крепко взяв за руку, ведёт меня по едва приметным тропам; по пути, который я не в силах рассмотреть; во мраке, в тумане, в сумерках, в какой-то мельчайшей взвеси, увлекая вперёд — почём я знаю, что вперёд? из того, что лицо моё направлено туда? — влача за собой в неизвестность; те — продолжают вопить. Или жданный вергилий только мне чудится? Но те, кто вопят, знаю — нет. И опять, опять я остался один, а те сгрудились, стоят, хрипят своё, и никого рядом, никого! Кто и был — убежал, сбросив покрывало. Только хрип, только шёпот оттуда, из-за призрачной двери: пусти, пусти, пусти...
  Надоели, как же вы надоели! Мерзкая кучка злобных призраков беснуется, царапает, грызёт дверь, колотит в неё призрачными кулаками, локтями, коленями, не прекращая своих криков, хрипов, шёпотов. Это потом они станут милыми, покладистыми, может, слегка взвинченными, может, только иногда проскользнёт ругань в их гладкой, отточенной мною речи... Они надеются, что я приведу их в порядок, дам привлекательный вид, дам в вечное пользование неистрепанную площадными ругательствами и омерзительными проклятьями речь.
   Да-да разумеется… конечно непременно… вы право так любезны… это было бы замечательно… о всегда к вашим услугам… нет простите нет… это совершенно не возможно...
  Именно этого они хотят: стать иными, стать как мы, затеряться среди нас, принять наш облик, стать нами. Оттого так неистовы, так грубы, так несдержанны, оттого они рвутся, рвутся оттуда сюда, почти потеряв рассудок, ибо чуют — мечта их близко, близко...
  Что они кричат, я не могу передать — я не желаю выслушивать такое. Может, сейчас? Может, нет вовсе никаких чудес, поводырей, готовых помочь мне? Может, просто отворить им дверь?
  Как будто новое послышалось среди утомительного шума приглушённых криков, проклятий, суеты. Да, сначала в отдалении, потом — ближе, ещё ближе... Я слышу тихий, негромкий шум. Нет, не так, как вы думаете — шумит по-иному. Похоже на шелест, тихий шелест. Теперь, прямо над моей головой. Там за дверью всё стихло, молчу и я. Один только тихий шелест заполняет всё: это пространство, да и то пространство тоже. Я понимаю: теперь не нужно сдерживать их. Я отхожу от двери. Я сажусь за стол. Я кладу перед собой чистый лист бумаги. Я беру карандаш-кифару с шестью чёрными лаковыми гранями. На одной из них серебром выдавлено: ORFEY. Я начинаю петь, под аккомпанемент единственной, ломкой струны.


Рецензии