Черный телефон на Михайловской улице
Единственный в городе общественный телефон находился в нише стены, справа от входных дверей почты, на верхней площадке широкой, из серого волынского гранита, лестницы. Среди «маленького Сталинграда» – разрушенного войной центра города - здание почты высилось на углу Михайловской и Киевской улиц трехэтажным бетонным кубом с геометрически правильными, казавшимися в то время огромными, прямоугольными окнами, разграфленными переплетами на мелкие квадраты: индустриальный стиль тридцатых годов. Рядом с окружавшими его обугленными руинами Киевской, Михайловской, Петроградской и Бердичевской улиц оно смотрелось символом несокрушимости. Здание уцелело в страшных бомбежках сорок первого года и в артобстрелах сорок третьего, когда город освободили, потом сдали, и снова освободили. А сдавали и освобождали, как сообщали военные сводки того времени, с боями. Уличные бои шли в центре города, так что прочность здания почты была добротно проверена обеими, воевавшими друг с другом, армиями.
Центральную часть города, застроенную двух- и трехэтажными зданиями, война превратила в кирпичную россыпь развалин. Здесь почти не осталось деревьев, огонь и дожди стерли голубую, светло-зеленую, охристую краски с остатков когда-то веселых фасадов; пыль, мусор и серые сорняки скрыли терракотовую красноту битого кирпича, и мощеные булыжником центральные улицы стали бесцветными, безжизненно-серыми, как в черно-белом кино. Поодаль от городского центра в зелени садов и переулков прозябали несчастные, замученные, израненные войной, запущенные, перенаселенные одноэтажные дома и домишки. Среди пепелищ и руинного уныния здание почты стояло осколком счастливой довоенной жизни.
Жители называли улицы старыми, досоветскими названиями. Табличек с названиями улиц не было, и может быть, поэтому новые наименования все еще не привились и существовали только в официальных адресах и документах. Только на – центральной, самой короткой и единственной в городе заасфальтированной Михайловской улице, висели две желтые таблички «им. Горсовета»: в самом начале - на стене почты, и в конце - на стене ювелирного магазина на углу Бердичевской. Ну, еще бы, ведь именно здесь, на Михайловской, в некогда презентабельном трехэтажном здании с портиком разместились и обком партии, и горком, и городской Исполнительный Совет депутатов трудящихся. По обеим сторонам портика одна над другой висели стеклянные, в золоченых рамках, вывески. На них, слева от входа – на русском, справа – на украинском языке, золотыми буквами по черному полю были выписаны названия этих самых представительных учреждений власти. Нижний край этих черных вывесок приходился выше Генькиной головы, ему приходилось запрокидывать её, когда он рассматривал золотые буквы с ровными, четкими, будто ножиком обрезанными краями. Рядом, в наспех восстановленных домах, один напротив другого разместились два городских кинотеатра. Часто, возвращаясь из школы, Генька останавливался возле них и подолгу рассматривал рекламные фото-кадры из фильмов будущей недели.
Генька находил название улицы странным и непонятным. Почему улица – «имени Горсовета»? Ну, была бы она «Горсоветовской», или «Улицей Горсовета», тогда было бы понятно: улица так названа, потому что она принадлежит Горсовету. Чья эта улица? Улица Горсовета. Все ясно. Но «имени Горсовета»? Чушь какая-то!
Тогда понятия «логика» и «этика» существовали еще вдали от Генькиного интеллекта, но каким-то чутьем он улавливал бессмысленность, высокопарность и глупость в том, что городской Совет именем самого себя назвал улицу, на которой сам же и находился. Вот кинотеатры тут же, на этой же улице называются: «имени ВЛКСМ» и «имени И. Франка». Ведь как глупо звучало бы, если бы какой-нибудь из них назвали «Кинотеатр им. Горсовета», а саму улицу - «им. Кинотеатра»?
Слово «Горсовет» Генька толковал, как собрание наделенных властью людей, которые время от времени собираются в доме с портиком посоветоваться, то есть на совет, что, к слову сказать, свидетельствует об абсолютно нормальном количестве извилин в его голове. По хвастливым рассказам однокашника Вовки Перегуды Генька знал, что такие советы собираются не часто, но регулярно. Отец Вовки - прославленный в городе токарь - был депутатом этого Горсовета, но сам Вовка был балда, лентяй и тупица и выделялся лишь тем, что регулярно срывал уроки, провоцируя скандалы с учителями. А еще, благодаря ему, весь класс знал, когда проходила сессия Горсовета: по запаху мандаринов. «Давали на сессии», – говорил Вовка подчеркнуто безразлично, небрежно, будто не его отец, а он сам был депутатом и присутствовал там, где давали пакеты мандаринов, по два килограмма в пакете! Когда Перегуда доставал из затасканной полевой офицерской сумки мандарин, пьянящий, завораживающий запах заполнял класс и даже выползал в коридор. Все знали, что первую дольку - «зубок», как по аналогии с чесночной анатомией мы называли эти дольки - Вовка съест сам, а вторую даст своему дружку, рябому Ваське Карасю, самому сильному и бесшабашному переростку в классе. Третий зубок Вовка мог дать еще кому-нибудь в зависимости от сиюминутных симпатий или предстоящей необходимости попросить «козу», чтобы списать домашнее задание. Оставшееся он по зубку съедал втихаря во время уроков, чтобы ни с кем не делиться. Обоняние учителей улавливало мандариновый запах, это было заметно по их многозначительным взглядам в сторону дальнего угла, где сидели Перегуда и Карась, но никто из них, кроме справедливого и беспощадного «англичанина», никогда не делал ему за это замечаний.
Учитель английского языка Иван Дмитриевич Квеселевич был единственным из всех учителей школы, кто вопреки школьной традиции не имел никакого прозвища. Сухой высокий, слегка сутулый старик знал шестнадцать языков, а всех учеников школы, начиная с пятиклассников – английский начинали учить в пятом классе - называл только на «вы» и только по имени – отчеству. Даже самые отъявленные шалопаи–переростки, пережившие, нигде не учась, три года оккупации, устраивавшие другим учителям к всеобщему восторгу класса «черную жизнь», не смели ему грубить или перечить. Однажды Перегуда, воспользовавшись тем, что «англичанин», стоя к классу спиной, что-то писал на доске, засунул в рот пол мандарина, а душистую кожуру запустил в сидевшего перед ним через два ряда тщедушного, истощенного осетина Даусова. В тишине урока кожура смачно шмякнулась в наголо стриженый иссиня-черный затылок.
И тут произошло невероятное. Даже не повернув к классу головы, продолжая писать, Иван Дмитриевич произнес негромко, но твердо и внятно:
- Владимир Ефимович, встаньте и выйдите из класса!
И так же, не поворачиваясь к классу, не интересуясь реакцией ни самого проказника, ни класса, спокойно продолжал писать мелом.
Будь вместо англичанина другой учитель, сейчас бы началось: «Почему?», «За что?», «Это не я!», «Не выйду!», в поддержку солидным баском вступил бы в перепалку Карась, и урок был бы сорван. Но тут… не переча ни единым словом, сопровождаемый взглядами всего класса Вовка молча встал и вышел.
Вот это был учитель! Ну, как мог он видеть, как мог знать, что происходит за его спиной? Мистика!
Нет, Михайловская улица, - думал Генька - куда благозвучнее! И понятнее: ведь на ней, прямо напротив почты, стоит, тоже чудом уцелевшая Михайловская церковь. Вдумчивый Генька долго доискивался ответа на вопрос: почему почта и церковь – целы, а вокруг вплотную к ним – одни развалины с наполовину заложенными кирпичом оконными проемами первых этажей? Не найдя ответа, принял все таким, как оно есть.
Из разговоров Генька знал, что в первые дни войны всем владельцам радиоприемников приказали их сдать. За невыполнение грозило наказание «по законам военного времени», то есть – расстрел. В то время радиоприемники были вожделенными предметами владения, большая редкость и ценность. Сданные приемники складывали в Михайловской церкви. Наиболее сообразительные вынимали из приемника начинку и приносили только деревянные футляры с приклеенными ручками настройки. Когда же пришли немцы, в Михайловской церкви они обнаружили приятный подарок – полное собрание радиоприемников города. Советские власти старательно выполнили за оккупантов их работу. Ведь в оккупированном городе слушать радиоэфир тоже запрещалось, и тоже каралось расстрелом.
Говорили, что внутри церковь очень красива. Она стояла запертой, - в ней и теперь что-то хранили, - но всегда, когда по дороге в школу Генька проходил мимо, ему чудилось сумрачное вызолоченное внутреннее пространство церкви, до потолков заполненное штабелями радиоприемников.
Генька не любил трудно произносимое слово «ПОЧТАМТ», большими накладными буквами выведенное по верхней кромке обоих фасадов. Ему казалось ненужным чудачеством употреблять «почтамт» вместо привычного и удобного «почта». Слово «почтамт» невидимыми связями соединялось в Генькиной голове с понятием «штамп». Оно лязгало и чавкало, как грязный, замасленный черный штамп на музыкальной фабрике, у которого суетился вернувшийся с фронта старший Генькин брат - Сюнька; оно шмякало, как нехитрые штемпельные машинки на столах почтовых работниц за застекленной стойкой, там, внутри почтамта, в большом зале.
Всякий раз, входя в этот зал, Генька вспоминал в нем себя самого: маленького, довоенного, в черной пушистой шубке, замотанного до глаз теплым шарфом. Тогда ему здесь нравилось все: и огромность светлого теплого пространства, и эхо, усиливавшее многоголосый шум, и огромные, в два человеческих роста фикусы в углах, и особенно - удивительные подпружиненные двойные двери. Эти двери можно было открывать в обе стороны, а закрывать за собой не нужно вовсе, потому что, немного поколебавшись туда-сюда, они закрывались, сами. Он всегда просил взрослых «подсадить» его, чтобы увидеть, что происходит там, за стойкой. Его с готовностью приподнимали, показывали, а потом ставили на пол и, расстегнув шубку, заправляли вылезшую из штанишек или рейтуз рубашку. Ему было очень приятно чувствовать кожей гладкие, расправленные и подтянутые многочисленные одежки, заботливые, быстрые, умелые движения маминых рук, или рук тети Брони. Но, больше всего ему нравился узорчатый пол, выложенный желтыми и коричневыми восьмиугольными плитками и черными квадратиками между ними. На плитках таял нанесенный с улицы снег, превращаясь в жидкую грязную кашицу. Ногами, обутыми в валенки с галошами, Генька сгонял эту кашицу в валики и горки, пока взрослые улаживали свои почтовые дела; и на него за это не гневались, потому что плитки были «каменные» и не размокали от воды. Возле одной из дверей три плитки, отклеившись, просто лежали в своих углублениях и покачивались, если на них наступали. Но в мокрую погоду наступать на них не следовало, потому что из-под них брызгала грязная вода, это Генька усвоил на собственном опыте.
А однажды маленький Генька пришел сюда с сестрой Ноной, и, пройдя через волшебные двери, на весь зал заорал: «Здравствуйте!», чем привел в восторг находившуюся в зале публику. Люди, погруженные в дела, писанину и бумаги, подняли головы, повернули их в сторону Геньки и весело заулыбались. Нона смутилась и по дороге домой дружелюбно объясняла своему сверхвежливому братику, что если она и учила его здороваться четко и громко, то это не значит орать во все горло, а, входя на почту, можно, оказывается, вообще не здороваться. Дома, во время застолий об этом случае часто рассказывали гостям. Генька напускал на себя при этом смущенный вид, но был польщен: он понимал, что избыток вежливости – порок невелик.
Теперь Генька стал другим. Он подрос и не нуждался в подсадке, чтобы увидеть, пространство за стойкой. По маминому поручению, по ее паспорту он получал здесь письма до востребования или сдавал заказные. Он проходил через те же двери, не замечая их чудодейственности, худой, всегда голодный, одетый в скудные одежонки. В мокрую погоду в его стоптанных ботинках противно хлюпала вода: красивые глянцевые галоши остались в том счастливом довоенном времени.
Война, эвакуация, голод, скитания по стране, вокзалы, вшивые вагоны-теплушки, кровь, болезни и смерти, ненависть и доброта людей, жестокость и сострадание, насилие и унижения с такой силой крутанули колесо Генькиной жизни, что он и не заметил, как оно прокатилось по зеленой лужайке с названием «счастливое детство». Детство оборвалось с началом войны, а потом … Выживание, борьба за жизнь, лишения, страдания и страх, страх, страх, постоянный страх. Провинившегося Геньку мать наказывала унизительно: ставила на колени. Тогда у него было время размышлять о своей жизни. Он представлял, себя со стороны, и от обиды и жалости к себе в его груди наворачивался тугой комок, спиравший дыхание. Сначала маленький, он становился все больше и тяжелее. И тогда Генька начинал плакать, молча, беззвучно, без всхлипов. Чтобы подавить плач, Генька закрывал глаза и запрокидывал назад голову, но унять слезы не удавалось: теплые, они текли из-под закрытых век под подбородок, по шее за воротник. Ему казалось, будь у него сила и рост, как у взрослого мужчины, он и жить мог бы независимо, как взрослый, по своим, справедливым законам, по своему уму. Ума, считал он, у него достаточно. Детство, - думал Генька, - это период слабости, бессилия перед взрослыми. Он умел много больше, чем положено в его возрасте. Видел больше, чем положено его возрасту: страдания, смерть, кровь, много крови, много смертей. И знал тоже больше, чем положено. Знал такое, чего знать ему еще не следовало бы вовсе, или, по крайней мере, не так досконально. И все же Генька не чувствовал своей исключительности. Говоря по правде, все его сверстники были такими же.
* * *
Одно время избыточная «осведомленность» и дерзость, восполнявшая недостаток физической силы, побуждали Геньку наносить визит в почтовое учреждение по причине хоть и имевшей касательство к почтенному ведомству связи, но в перечне его услуг не числившейся. И вот по какой.
Упомянутый в самом начале моего рассказа телефонный аппарат не был телефоном-автоматом в нынешнем понимании. У него не было диска номеронабирателя, только черная железная коробка с небрежной надписью белой масляной краской под прорезью для монет: «15 коп» и черная прикованная цепью трубка. Абоненты, во всяком случае, частные абоненты, номеров не имели. Чтобы воспользоваться телефонной связью, нужно было опустить в прорезь монету, ждать голоса телефонистки, и в ответ на её: «Слушаю!», - попросить: «Дайте, пожалуйста, квартиру Каминских на Чудновской улице», или «Мне скорую помощь», или «Соедините меня с доктором Сливко». Если за этим не следовало: «Занято!», то слышалось: «Соединяю», что вовсе не давало уверенности, что разговор состоится. Абоненты могли слышать друг друга, могли обоюдно не слышать друг друга, либо слышимость могла быть односторонней. Но, как бы там ни было, другого качества связи люди еще не знали, на что-то лучшее не претендовали, и этот аппарат был спасением для всего города; позже Генька не раз прибегал сюда, когда его страдающей тяжелой гипертонией матери нужна была «Скорая помощь».
Из подслушанного мимоходом на улице обрывка разговора живое воображение и фантазия тринадцатилетнего Геньки родили великолепный трюк, которым он потешал своих однокашников. Он и проделывал его ради форса, чтобы потом говорили о его лихости.
Генька приходил с двумя-тремя товарищами к злополучному телефону, клал в рот маленькое яблочко, грецкий орех или, на худой конец, большую пуговицу: от этого его детский голос приобретал басовое звучание, опускал монету и после привычного «Слушаю!» произносил:
- Дайте мне на углу Базарной и Гимназической!
Тотчас же Генькина свита прикладывала уши к трубке, потому что в ответ, как правило, следовало:
- Я на углах не даю!
- Тогда назовите адресок, где вы даете…
После некоторого молчания в трубке что-то щелкало, и связь отключалась. Трубка с хохотом вешалась на крючок, торчавший из коробки, и все весело убегали.
Менялись названия улиц, голоса телефонисток, время дня и года, но ответ почти всегда был один и тот же: «Я на углу не даю!». Наверно, в рабочей суете телефонистки забывали о предыдущих подначках и всякий раз отвечали одинаково. Шутка имела неизменный успех, нужно было только дождаться, когда у телефона не собиралась очередь, а это удавалось не часто.
Телефонный «флирт» продолжался долгое время, но… Как-то дождливым поздне-осенним вечером, уже в сумерках Генька один возвращался из школы, и, проходя мимо почты, увидел, что возле телефона пусто. Неважное настроение, сырая погода и отсутствие очереди тотчас подвигли его повторить - в который уже раз! - озорство. Генька поднялся по мокрым каменным ступеням, оглянулся, проверяя, не стоит ли кто за ним в ожидании, опустил монету и снял трубку. Услыхав традиционное «Слушаю!» он быстро назвал какой-то перекресток центральных улиц и попросил дать ему на углу. Последовала необычно долгая пауза, а затем страшный удар по уху, прижатому к телефонной трубке, уложил потерявшего сознание Геньку в мокрую грязь на каменной площадке.
Генька пролежал не долго; открыв глаза и еще плохо соображая, где он и что с ним, он увидел раскачивающуюся на цепи телефонную трубку. Мысль, что украден портфель с учебниками, заставила его вскочить на ноги: портфель лежал рядом. Первым пришедшим в голову объяснением стало предположение, что какой-то почтовый служащий, специально выслеживавший «шутника», подкрался к Геньке сзади, и, услыхав ожидаемую просьбу, со всей силы врезал чем-то – не кулаком, нет, наверно железякой - так силен был удар! – по голове. Но рядом, к счастью или несчастью, никого не было. Наконец до Геньки дошло, что его сшибли электрическим током, скорее всего, разрядили на него конденсатор. От бессильной злобы Генька заплакал, но тотчас утерся ладонью, поднял портфель и спустился по ступеням. Голова гудела, ноги не хотели идти, во рту щипало, будто лизнул контакты на батарейке для карманного фонарика.
- Сука! – Генька мысленно грязно выругался в адрес неизвестной телефонистки, - ведь ты же могла меня убить!
Он представил себя мертвым, лежащим на спине в грязи, на лестнице ставшего ему ненавистным почтамта; голова свешивалась со ступени, и даже в вечерней темноте была видна синюшная бледность мертвого лица. Геньке стало жаль себя. Таким иссиня-белым увидел Генька убитого током зэка в далеком военном уральском Невьянске. Зэк работал вне зоны на столбе, охранник в тулупе стоял внизу. Подвела беднягу неосторожность, или, может быть, он сознательно решил разом и навсегда расстаться со всеми «прелестями» Тагиллага – Тагилстроя, кто знает? Теперь зэк лежал навзничь на снегу, в пятидесяти метрах от вахты. Его почему-то не уносили, и тот же кривоглазый стрелок в тулупе стоял над ним с растерянным лицом, молча и неподвижно, держа холодную трехлинейку «к ноге». А из обоих трехэтажных блоков, стоявших посреди поля у лагерной ограды, сначала бегом, а потом, уже не торопясь, собирались любопытные, глазели, сокрушались, и, замерзнув, кто - перекрестившись, кто – просто вздохнув, уходили обратно.
Эффект разряда конденсаторов Генька узнал на первом занятии в школьном физическом кружке. Боця, Михаил Иванович Бачинский – учитель физики, человек не без странностей, вывел будущих ньютонов на школьный двор, построил их в круг и велел взяться за руки. Он попросил держаться как можно крепче, и мальчишки старались изо всех сил. Боця разомкнул круг, стал в разрыв, вынул из портфеля загадочный красный предмет с рукояткой, как у ручной швейной машины, и двумя голыми проводами. Один провод дал держать ближайшему любителю физики слева от себя, другой – мальчишке справа и крутанул рукоятку. От мощного электрического удара мальчишки разлетелись в стороны.
- Это, - и он, как гранату, поднял над головой прибор, – магнето от немецкого «Юнкерса». Оно вырабатывает ток напряжением 12 тысяч вольт, в чем вы только что убедились. Вас не убило только потому, что сила тока была очень мала. Теперь я с помощью этого магнето сначала заряжу конденсатор, а потом самые смелые смогут узнать, что такое разряд конденсатора. Это нужно, чтобы вы в будущем не боялись электричества, но и не пренебрегали мерами безопасности.
Повторенный опыт произвел впечатляющий эффект, потому что на втором занятии кружка желающих раздвинуть горизонты физики оказалось вдвое меньше, чем на первом.
Генька огляделся: рядом никого не оказалось. Никто не стал свидетелем Генькиного позора, - это хорошо. Ну а если бы он держал трубку поплотнее к уху, кто бы оказал ему помощь? Генька давненько уже не досаждал телефонисткам. Видно кто-то позаимствовал его идею и озлобил телефонных дам. Вероятно, они прибегли к помощи своих же связистов, и те сотворили им «адскую машинку». Емкость конденсаторов они рассчитали на взрослого, да и считали ли? Мощный разряд пришелся на тридцатикилограммового Геньку, стоявшего к тому же на мокрой площадке в промокших худых ботинках. Повезло ему. И то верно, зачем бы ему, тринадцатилетнему, уже так много раз бывшему на волоске от смерти, вдруг так глупо умереть на ступенях почтамта? Хотя, как знать? Вон Яшка Ройтман, сосед по переулку, успевший в свои неполные пятнадцать лет и в партизанах побывать, и раненым быть, а как умер? Генька вспомнил похороны Яшки: серую клячу, впряженную в грязную, украшенную еловыми ветками и черными бумажными лентами телегу, закрытый черный гроб, белое худое Яшкино лицо, упавшую на гроб Яшкину мать, кричавшую на весь переулок безумным голосом: «Яничка, Яничка, умоляю, возьми меня с собой!». Яшка умер глупой смертью. Он вцепился и повис на заднем борту въезжавшего в переулок грузовика, чтобы прокатиться, как делали все жившие в переулке мальчишки. А поперек всего переулка, в самом его начале была огромная, никогда не просыхавшая лужа, в весеннее время особенно полноводная. Вот у этой-то лужи и притормозил водитель видавшую виды полуторку, а Яшка этим воспользовался. Но на дне лужи была яма, и машину, въехавшую почти по ступицы колес в грязную воду, вдруг резко тряхнуло. Яшка сорвался, упал в лужу лицом вниз и захлебнулся. В сотне шагов от порога своего дома! Яшку отнесли домой, кто-то привел жившего в доме рядом доктора Штофенмахера. Рассказывали, что Штофенмахер закатил манжет рукава, чтобы, не дай Бог, не испачкать грязью белую рубаху, брезгливо, двумя пальцами сжал Яшкино запястье и сказал: «Пульса нет. Он умер», - вытер пальцы, повернулся и вышел. Говорили, что Яшкина мать упала без сознания, а когда стали Яшку мыть и вынули изо рта грязь, он всхлипнул: «Мама!» и уже действительно умер.
Доктора Штофенмахера не любили. Он был не настоящий, а санитарным врач, неприветливый и надменный старик, единственный состоятельный еврей в нищем Генькином Московском переулке. Карикатурно подчеркнутая семитская внешность: длинный горбатый нос, сжатые в брезгливо-презрительную мину жирные отвислые губы, гнусавая речь и, особенно, постоянные претензии к соседям вызывали устойчивую антипатию у жителей переулка, к слову, на три четверти евреев. И все же, изредка, в случае самой крайней необходимости они обращались к нему за помощью. Но после Яшкиной смерти Штофенмахера окружило всеобщее презрение и неприязнь всех соседей. Многие даже перестали с ним здороваться. Подхватив настроение взрослых, мальчишки, мстя за Яшку, мелко пакостили Штофенмахерам, ему и его жене.
Геньке стало жалко не то Яшку, не то себя самого, так жалко, что лицо его скукожилось, и он снова заплакал, но тут же испугался, что кто-нибудь увидит его мокрого, грязного и заплаканного: потом в школе засмеют. Генька стал ладонью вытирать слезы, но слезы лились, и он никак не мог их остановить и избавиться от давящего в груди комка. Надо было идти домой, а домой идти не хотелось. Там ему не с кем было поделиться обидой своего поражения, страхом умереть, никто бы его дома не утешил, никто бы не приласкал. Мать воспитывала его сурово и дома ждала его расправа за грязное пальто, грязные штаны, ведь на той проклятой гранитной лестнице было так много мокрой осенней грязи.
Здание почтамта и черный телефон у входа связаны, хоть и косвенно, с еще одним неприятным, но памятным эпизодом Генькиного детства.
С началом учебы в седьмом классе произошли два важных изменения в Генькиной школьной жизни. Во-первых, с окончанием седьмого класса заканчивалось обязательное в те годы семилетнее образование. После седьмого класса можно было либо продолжить учиться в школе до окончания десятого класса, и получить среднее образование, либо поступить в техникум, либо – для самых бедных или отсталых – пойти в ФЗО, школу фабрично-заводского обучения. Дальнейшая учеба в школе стоила немалых денег, сто двадцать пять рублей за каждое полугодие, в то время, как ученикам техникумов даже стипендию платили. Ученики ФЗО вообще поступали на полное государственное обеспечение: их кормили, одевали, учили; жили они в общежитиях на казарменном положении и по городу ходили строем. Достаток семьи в те времена во многом предопределял судьбу подростка.
Генькина семья жила бедно. Мать-портниха шила на заказ, работала с утра до позднего вечера, зарабатывала не много, а кормила не только Геньку, самого младшего, но еще помогала Генькиной сестре с ребенком и вернувшемуся с фронта Генькиному брату.. Копейка в доме была в цене. И вот перед началом учебного года мать предупредила Геньку, что плата за учебу обеднит их и без того скудный рацион, и если он будет учиться плохо, то после семилетки ему светит ФЗО. Генька ненавидел школу, но учился хорошо: помогали природная Генькина любознательность и строгий материнский надзор. В понимании матери хорошо учиться значило быть круглым отличником, ну одна – две четверки, не более. Тройки не допускались, за них мать строго Геньку наказывала. Мать высоко оценивала способности сына и спуску ему не давала, а воспитывала так, как когда-то воспитывали ее саму: ремнем, голодом, лишением простейших детских удовольствий. Удовлетворить ее требования Геньке было нелегко, но и перспектива попасть в фэзэушную казарму была вовсе безрадостной. Так что предстоящий учебный год не представлялся Геньке розовым.
Во-первых, в седьмом классе предстояло учить новый и чрезвычайно важный предмет - Конституцию СССР, Сталинскую Конституцию, как ее называли. Еще в шестом классе ученикам внушали страх и почтение к предстоящему предмету. Предупреждали, что по Конституции не допускается оценка ниже четверки и подчеркивали, что от нее во многом зависят оценки по остальным предметам, в том числе в свидетельстве о получении семилетнего образования и что среди одиннадцати предстоящих экзаменов экзамен по Конституции – самый главный, самый важный. Тем, кто оставался учиться дальше, уже в средней школе, оценку по этому «важнейшему» предмету через три года вписывали в аттестат зрелости.
Как было сказано, это – во-первых.
А во-вторых, преподавать Конституцию должен был только что появившийся в школе новый учитель Соломон Моисеевич Бунимович. Еще не начался учебный год, еще не прошел ни один его урок, но по школе уже поползла дурная слава о нем: злобен, жесток, беспощаден, на уроках требует железной дисциплины и повиновения. Каким образом хула опередила нового учителя, непонятно, но так было, и семиклассники стали его бояться еще до знакомства с ним.
Генька увидел Бунимовича в первый раз на общешкольном построении в последний день августа, за день до начала учебного года. Перед учениками, выстроенными на школьном дворе в каре, в группе учителей стоял среднего роста очкастый еврей. Толстые круглые линзы очков свидетельствовали о сильной близорукости. Голову украшала копна темных курчавых волос, зачесанных назад. Одет он был в зеленый военный сталинский китель со стоячим воротником, синие галифе и сапоги. В руках - большой светло-коричневый кожаный портфель. Типичная внешность советского служащего сталинской эпохи. Время от времени лицо учителя искажала неприятная судорожная гримаса, пробегавшая молниеносно, будто от удара током. После войны люди с нервным тиком - результатом контузии - встречались часто. Но такой мощный тик, охватывающий все мускулы лица, Генька видел впервые. Это был какой-то особенный тик: когда судорога пробегала по лицу, оба глаза стремительно вращались, причем сначала – по часовой стрелке, а затем – против, описывая как бы горизонтальную восьмерку. Лицо учителя искажалось особенно часто и сильно, когда он волновался. Впоследствии стало известно, что Бунимович воевал, имел звание капитана, был демобилизован после тяжелой контузии. Из-за необычного тика к нему вскоре приклеились прозвища: сначала «Восьмерка», а впоследствии – «Чик-чик». Кроме того, Чик-чик совсем не выговаривал звук «л», что позволяло ученикам легко пародировать его речь.
Не прошло и недели, как стало ясно, что слухи о новом учителе не были пустой сплетней.
Уроки Конституции проходили дважды в неделю. Учебников не было, учебником служила тоненькая брошюра «Конституция СССР», продававшаяся в каждом газетном киоске за двадцать копеек. Сидеть на уроках следовало прямо, неподвижно, сложив руки на парте, глядя только на учителя. Брать в руки ручки – только по его команде. Малейшее замеченное нарушение наказывалось немедленно: ученик вызывался из-за парты и ставился у доски перед классом. Этим Чик-чик не ограничивался. В дневник провинившегося вносилась соответствующая запись. В субботу она становилась известной классной руководительнице, которая, боясь в столь «серьезной» ситуации показаться политически либеральной, в свою очередь принимала крутые меры, вплоть до вызова родителей в школу, чего Генька смертельно боялся.
Так прошла первая четверть.
На предпоследний в той четверти урок Чик-чик вошел в класс в приподнятом настроении. Положив на стол свой портфель, он не сел, как обычно, не сделал перекличку, а остался стоять, улыбаясь, приветливо оглядывая класс. Затем он объявил, что учебный план первой четверти с успехом выполнен досрочно (тогда в моде было любые планы выполнять досрочно), поэтому на сегодня дисциплинарные строгости отменяются, все могут чувствовать себя свободно. После этого он сел и спросил: «Так чем мы сегодня займемся? Чем бы вы хотели заняться?». Ошарашенный класс загудел, но многие были так удивлены и растеряны, что молчали, не понимая, что происходит, и как надо воспринимать происходящее. Учитель улыбался, сквозь толстые линзы глядел на класс мягко, ласково и загадочно, как отец, принесший детям нежданный подарок. Уж не провокация ли со стороны Чик-чика? Он придвинул к себе портфель и вынул из него книгу. «Тут у меня есть интересная повесть, давайте, я почитаю вам вслух», - сказал он, развернул книгу и стал искать нужную страницу. Класс замер.
«Повесть о настоящем человеке», - подумал Генька разочарованно, - книга интересная, но все уже давно ее прочитали». Но услышал он нечто другое и совсем необычное:
- Царь Соломон не достиг еще среднего возраста – сорока пяти лет, - а слава о его мудрости и красоте, о великолепии его жизни и пышности его двора распространилась далеко за пределами Палестины. В Ассирии и Финикии, в Верхнем и нижнем Египте, от древней Тавризы до Йемена и Исмара, до Персеполя, на побережье Чермного моря и на островах Средиземного – с удивлением произносили его имя, потому что не было подобного ему между царями во все дни его…
Генька слушал, как завороженный, ничего не понимая. Он был начитанный мальчик, обожал историю древнего мира. Все названия по отдельности были ему знакомы, он мог бы все названные страны показать на карте, но какое отношение имеет все это к уроку Конституции? Вот если бы Чик-чик стал читать о молодогвардейцах или о том же Мересьеве, тогда все было бы ясно. А то – древний царь Соломон!? Уж не потому ли, что сам Чик-чик - Соломон?
А учитель продолжал:
- В 480 году по исшествии Израиля, в четвертый год своего царствования, в месяце зифе, предпринял царь сооружение великого храма господня на горе Мориа и постройку дворца…
И через несколько минут воображение унесло Геньку далеко, в древний Иерусалим, в царские виноградники к западу от капища Молоха, где жила прекрасная юная Суламифь.
Так он узнал о существовании повести Куприна «Суламифь». Так в него впервые без пошлости и скабрезности вошло представление о красоте женского тела, о всесильности и величии любви. Правда, название повести и имя автора Чик-чик назвал только в конце урока. Чтение повести продолжилось и на последнем уроке Конституции через три дня, но осталось еще много непрочитанного. И тогда Чик-чик объявил, что если класс будет хорошо учить Конституцию, и во второй четверти выполнит досрочно учебный план, то он продолжит чтение.
Во второй четверти класс уже с удовольствием мусолил статьи казенной брошюры, потому что после тех двух уроков ненависть к Соломону Моисеевичу сменилась абсолютной симпатией. У всех мальчишек было чувство, будто они всем классом состояли в неком тайном сговоре с Чик-чиком, все инстинктивно понимали, что учитель рискует, преступает некие невидимые границы дозволенного. Мальчишкам это нравилось и все с нетерпением ждали конца второй четверти.
Чик-чик сдержал обещание, чтение продолжил, но и тогда не закончил повесть. Не закончил он ее и в третьей четверти, и только весной, перед экзаменами повесть была дочитана до конца. И лишь тогда учитель вернулся к началу повести и прочитал эпиграф: «Положи меня как печать на сердце твоем, как печать на мышце твоей, потому что крепка, как смерть любовь, жестока как смерть ревность: стрелы ее – стрелы огненные». Потом он замолчал, погрузился в себя, и вдруг, шагая поперек класса, от стены к стене, сложив на груди руки, он наизусть, чуть-чуть нараспев стал читать: «Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина…», - странные, колдовские неизвестные мальчишкам стихи. Закончив, он сказал, что это был отрывок из поэмы «Песня песней», шедевра древней литературы, по мотивам которой Куприн написал свою «Суламифь».А эпиграф к повести - цитата из нее.
Так, благодаря Чик-чику и сталинской Конституции, заканчивавший семилетнее образование Генька узнал, что помимо «Молодой гвардии» и других обязательных для чтения книг в литературе существуют действительно бессмертные литературные шедевры.
Весь июнь шли экзамены. Одиннадцать экзаменов - шутка ли! Конституцию Генька сдал на пятерку. Страх перед Чик-чиком сменился дружелюбием, даже восхищением.
Ровно через год случилось, что сам того не желая, Генька за все заплатил Чик-чику черной неблагодарностью. А дело было так
В восьмом классе – мать все же решила, чтобы сын продолжил образование – предстоял экзамен по истории средних веков и нового мира, за два года сразу. Генька боялся его больше всех других экзаменов, потому что никак не мог запомнить хронологию, даты. Так была устроена Генькина голова, не мог он запомнить сведения, не скрепленные логическими связями. Он был совершенно не способен к зубрежке. А почти в каждом экзаменационном билете следовало назвать даты царствования какого-нибудь короля, или в каком году произошла та или иная битва, в общем, даты, даты, даты. Не в силах справиться с хронологией, Генька, в конце концов, написал шпаргалку, впервые в жизни. Перспектива выглядела не такой уж страшной: учителем истории был Михаил Иванович, добрый, подслеповатый и либеральный старичок. Считалось, что на его экзамене шансы подсмотреть в шпаргалку достаточно высоки. Все зависело от того, кого назначат ассистентом на экзамен. И вот накануне экзамена стало известно, что ассистентом будет Чик-чик. Это была катастрофа! От старшеклассников шла худая молва о безжалостном Чик-чике: на экзаменах, где он был ассистентом, ученики впадали в панику. Он задавал каверзные, замысловатые и неожиданные вопросы, требовал аналитических умозаключений и точных формулировок. Приходилось больше отвечать на его вопросы, чем на те, что стояли в билете. Чик-чик теребил ученика, как коршун, пока досконально не выявлял его знания. А самое главное – был беспощаден к шпаргальщикам. Проваливались лучшие ученики, экзамен затягивался далеко за полдень, но Чик-чик был неутомим. Кое-кто уже примерял к нему новую кличку: «инквизитор».
В классном журнале Генькина фамилия стояла второй по алфавиту, поэтому он сдавал одним из первых. И провалился! Чик-чик «припутал» его, когда Генька достал шпаргалку и положил ее на колени. Генька растерялся, все, что он знал, враз куда-то испарилось. Потом Чик-чик поиздевался над ним, как сытый кот над пойманным мышонком. В результате – тройка. Спасла Генькина репутация уверенно успевающего ученика, а то бы - двойка и переэкзаменовка. Убитый неудачей, Генька сразу ушел из школы, подавленный собственным поражением. Домой идти не хотелось, дома ждала расправа. Чтобы как-то ее оттянуть, Генька вытащил заветный рубль и пошел в кино, благо кинотеатр находился по дороге, на той же Михайловской улице. Фильм оказался совсем неинтересный, но ему было все равно. Он думал только о своей беде, ведь еще никогда он не получал тройку на экзамене. Генька не догадывался, что пал жертвой нездоровой конкуренции между Чик-чиком и историком: Чик-чик хотел выжить старика из школы, показав его педагогическую несостоятельность как преподавателя и получить его место. Об этом Генька узнает много позже, а сейчас в его мальчишеской груди клокотала ненависть к контуженому очкарику.
Выйдя из кинотеатра, Генька сразу столкнулся с понурым Ленькой Гельфандом. Он только что тоже получил тройку, хотя учился неплохо, но не унывал. Ленька рассказал, что Чик-чик лютует, и ребята боятся идти сдавать экзамен. И тут в Генькиной голове родилась блестящая комбинация, как спасти товарищей. Он вспомнил о черном телефоне, висящем у входа на почтамт!
- Давай позвоним в школу, скажем, что дома у Чик-чика пожар! Он побежит домой, и ребята смогут нормально сдать историю!
Ленька усомнился, поверят ли, но Генька его уговорил.
До почтамта было меньше квартала. Опустив монету, Генька попросил дать 25-ю школу. Он знал, что единственный в школе телефон стоит в учительской на первом этаже. На всем первом этаже шел ремонт, но Генька рассчитывал, что кто-нибудь из учителей все же услышит и подойдет. Но подошла героиня грез всех старшеклассников - молоденькая уборщица Рая – школа-то была мужская! Засунув в рот согнутый палец, Генька басом попросил к телефону Бунимовича. Рая ответила, что он на втором этаже принимает экзамен. Генька взволнованно закричал:
- Скажите ему, что у него дома пожар!
- Пожар? А кто говорит?
- Сосед!
И повесил трубку.
Вдвоем мальчишки побежали по Михайловской к школе, чтобы проверить, удалась ли провокация. Но еще на Бердичевской они увидели, как всклокоченный, с неизменным портфелем подмышкой Чик-чик на ходу вскакивал в проходящий трамвай. Левый рукав и спина пиджака были вымазаны чем-то белым, видимо Чик-чик в панике протерся по сырой побелке.
Дома Генька получил сполна, но радость совершенного отмщения скрасила горечь расправы. Потом было лето, каникулы, острота июньских событий постепенно стерлась. Осталась лишь сладкая тайна удавшегося дерзкого поступка.
В сентябре Генька встревожился: по школе шли разговоры. Никто не знал, кто сделал ложный вызов. Ленька Гельфанд молчал, ибо не меньше Геньки боялся расправы. Но однажды к Геньке пришел Димка Квиселевич, сын учителя английского языка. Талантливейший парнишка раньше учился в параллельном классе, но после семилетки многие ученики ушли из школы и два класса слили в один. Генька сблизился с Димкой: они оба страстно любили рисовать. От него Генька узнал, что Чик-чик берет у «англичанина» частные уроки английского. Будучи у них в доме, Чик-чик рассказал, а Димка услышал, как эта история выглядела «оттуда». А «оттуда» выглядела она так.
Перепуганная Раечка вбежала в класс, где Чик-чик в пику раздосадованному Михаилу Ивановичу терзал очередную жертву, и заорала не своим голосом: «У вас дома пожар, только что звонил ваш сосед!». А у Чик-чика – Генька-то (и никто из учеников!) о том не знал – дома была жена с новорожденным ребенком и никого больше. Его тесть работал главным бухгалтером на пивзаводе неподалеку от дома. Чик-Чик бросился в учительскую и паническим голосом проорал тестю по телефону, что дома пожар, пусть он бежит туда, благо ему намного ближе, чем самому Чик-чику. На пивзаводе, как положено, имелась своя пожарная команда. Тесть поднял ее по тревоге и со всей командой приехал к ни о чем не подозревавшей дочери.
Повернув за угол, Чик-чик еще издали увидел у своего дома красную пожарную машину и толпу людей. Вне себя от ужаса, он галопом бросился вдоль улицы и, растолкав людей, взмыленный ворвался в дом, где столкнулся с разъяренным тестем. Не стесняясь присутствия посторонних людей, тесть во всеуслышание высказал свое мнение по поводу умственных способностей зятя, заодно припомнив ему и кое-какие прежние обиды.
Поняв, что он стал жертвой глупого розыгрыша, взбешенный Чик-чик бросился к одному из соседей (видимо у него были причины подозревать именно этого соседа), и выкрикнув ему в лицо: «Вы – сво-вочь!» - схватил его за грудки и боднул головой в нос. Сосед в долгу не остался и в свою очередь расквасил нос Чик-чику. Такая вот гоголевская сценка!
Рассказывая, Димка с наслаждением смеялся и несколько раз смачно пародировал Чик-Чика. Он хватал Геньку за рубашку и, вращая, как Чик-чик, глазами, орал, не выговаривая «л»: «Вы – сво-во-вочь!». Его симпатии были явно на стороне неизвестного проказника, устроившего эту провокацию. Тем более что он и еще несколько однокашников, благодаря неизвестному герою, смогли спокойно сдать историю и получить великолепные оценки.
Спокойно прошедшее лето и благополучно начавшийся учебный год убаюкали Генькину бдительность, а Димкина комплиментарность подстегнула в нем честолюбие. И Генька по секрету признался, что вся эта операция была проделана им и Ленькой Гельфандом.
Через неделю вся школа знала, кто устроил Чик-чику «пожар». Само собой разумеется, Генька был вызван к завпеду, пропесочен, пристыжен и решил, что за давностью события тем и обойдется. Но нет! В девятом – уже в девятом классе! – ему за первую четверть выставили четверку по поведению. А ведь тогда по поведению были только две оценки: «Отлично» - пятерка и «плохо» - четверка. На Генькин вопрос: «За что?» классная руководительница ответила: «За поджог!». За восьмой класс, значит. За проделку почти полугодичной давности! Отомстила!
После этого вся школа стала называть Геньку поджигателем. Чик-чик никакой неприязни к Геньке не выказывал, а, встречая его, всегда улыбался и спрашивал: «Ну, как дела, поджигатель!». В те годы кличка «поджигатель» имела второй, зловещий смысл. Клеймо «поджигатели войны» в адрес бывших союзников по антигитлеровской коалиции не сходило со страниц прессы и расклеенных на стенах плакатов.
Леньку Гельфанда не тронули, хотя тоже вызывали и тоже прорабатывали. Под такой уж, видно, несчастливой звездой Генька родился. Все школьные годы за свои, а часто и за чужие проделки Генька платил сполна. В отличие от многих ему никогда не прощали даже самой малости.
Вскоре Генька уехал в другой город, окончил, наконец, ненавистную школу, вырос, стал человеком. Зла на Чик-чика не держал. Всякий раз, открывая Книгу книг на заветной странице, лишь коснувшись взглядом первых строк: «Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина», Генька смежает веки. Из темного пространства всплывают юная голубиноокая Суламифь и контуженный очкарик Чик-чик в сталинском военном кителе, с поношенным желтым портфелем в руках. Улыбаясь, учитель спрашивает: «Ну, как дела, поджигатель?». В ответ Генька благодарно улыбается, пряча запоздавшее раскаянье.
***
Сумбурным получился мой рассказ, не так ли? О чем он? Что в нем самое важное? Школа? Детские страсти и детский страх смерти? Контуженный учитель Чик-чик? Суламифь? Михайловская улица?
Да, пожалуй, она - Михайловская улица. По ней Генька ходил дважды в день: в школу и из школы. Центральная улица безрадостного Генькиного детства. С почтамтом на углу, с телефоном в черной железной коробке у входа.
С него-то я и начал рассказ.
Лейпциг, январь 2005 - лето 2009г.
Свидетельство о публикации №215111301981