М. Б. Чистяков. Два лесника. Повесть

Настоящая публикация посвящается 130-летию со дня кончины замечательного русского писателя, педагога, издателя "Журнала для Детей" - Михаила Борисовича Чистякова (1809 - 1885). Повесть "Два лесника" напечатана в его сборнике "Родное" (СПб., 1883), адресованном детям и юношеству. В советское время рассказы и повести М.Б. Чистякова не переиздавались, и лишь в последние годы мало-помалу стали возвращаться к отечественному читателю. Текст подготовлен к новой публикации М.А. Бирюковой.


М.Б. ЧИСТЯКОВ

ДВА ЛЕСНИКА
Повесть

Леса Новгородской губернии простираются на десятки вёрст; они, по большей части, болотистые и во многих местах имеют вид ещё не тронутых топором, первобытно-девственных лесов. По временам встречаются непроходимые чащи; между крупными деревьями сосен и ёлок вырастает целое племя молодых подростков; они переплетаются своими ветвями и колючими хвоями так плотно, что ни зверю, ни человеку не проникнуть сквозь эту живую загородку; у корней только может проползти змея, или проскользнуть крыса. В иных местах, посмотришь, между кочками, поросшими черникой, багульником или голубикой стоит грязная, тенистая вода, поросшая клюквой, или зеленоватой плесенью водорослей или - чёрная торфяная почва, ещё до того пропитанная водою, что нога уходит в неё по колено.
Ходить по новгородским лесам утомительно в высшей степени: то пробирайся по кочкам, прыгая с одной на другую, то прочищай грудью дорогу через кусты, или сучья повалившегося от старости дерева; вот лежит одно: оно уже поросло мохом; сучья поотвалились, пообломаны ветром или дикими зверями, по обеим сторонам его стоит болото; только у старинного места дерева, где корнем выворотило глыбу земли, выросли кусты черники, да расцвёл какой-то голубенький лесной цветок; путник видит болото, видит лежащий над ним, подобно мостику, ствол, ступает на него, чтобы пройти через топкое место, делает шаг, другой; нога скользить по седым порослям, ещё шаг и - проваливается сквозь ствол дерева, который, только сохранив вид свой, уже совсем истлел внутри и не может вынести тяжести человеческого тела.
Есть впрочем и такие леса, в которых видна забота человеческая: проделаны просеки, для лесного сторожа построена избушка; в ней поселён какой-нибудь бобыль, которому деваться некуда и которого по какой-либо причине надобно удалить из деревни; но этим, по большей части, и ограничивается частное лесоводство: тут нет и помина о правильной порубке леса, об очищении его от валежника, об осушении почвы и, наконец, о возобновлении леса посевом. После этого и не мудрено, что леса с каждым днём всё уменьшаются и, почему знать, ведут за собою такие перемены в климате и в промышленности края, следствия которых предвидеть очень трудно.
Заглянем теперь в один из таких полузнакомых владельцу лесов; лежит он в каких-нибудь четырёх верстах от деревеньки С. Дорога к нему поворачивает у самых гумен деревни; сначала она вьётся между полями, засеянными хлебом, потом спускается к болоту, идёт через него по гати, кое-как укреплённой настилкой из ветвей и кусков дёрна, без порядка, без расчёта торопливо набросанных; болото большое, посреди него озерко со светло-зелёными топкими берегами, по которым одним только журавлям ловко ходить, а человеку или крупной скотине не устоять на трясине; так и пойдёт ко дну. Пробравшись по окраине болота, дорожка поворачивает в лес и становится суше; она бежит под тенью столетних елей и сосен, и чем дальше в лес, тем становится уже; то она сбежит в овражек, то поднимется на холмик; направо и налево глушь дремучая; тишина невозмутимая; ни птицы, ни зверя не слышно; полуденное солнце печёт. По узкой тропинке с небольшою котомкой за плечами, с палкой в руках идёт молодой человек, утомлённый дальним путём и зноем; он и худ, и бледен, точно ещё не поправился после долгой и тяжкой болезни. Идёт он с усилием, часто снимает свою широкополую соломенную шляпу, вытирает пот с лица и откидывает назад длинные чёрные волосы, прядями нависшие ему на лоб. Шёл он очень долго, по временам отдыхал в тени, подле окраины дороги; прошёл уже вёрст шесть, но лес всё по-прежнему тянулся перед ним в своей молчаливой, таинственной прелести. Наконец вот поляна, а посреди неё избушка; на завалинке сидел человек лет сорока пяти, в синей пестрядинной рубашке. Он был замечательно некрасив собою: приземистый, широкоплечий, с лицом угрюмым и почти сердитым. Низкий и широкий лоб его прятался под густыми чёрными волосами; скулы широкие, выдававшиеся, глаза маленькие, без блеску, точно подслеповатые, несмотря на то, что видели очень хорошо, очень ясно и очень далеко. Он внимательно чистил ружьё; подле него, на солнце, спала легавая собака; лесничий до того углубился в своё занятие, что и не замечал приближения прохожего, пока он уже совсем близко не подошёл к избе, и собака, подняв голову, не заворчала на него. «Здравствуй, Антон Михеич, - сказал пришедший, - как поживаешь?»
Лесничий пристально всматривался в молодого человека, и по угрюмому лицу его видно было, что не узнаёт его. Он нехотя кивнул прохожему головою и сказал:
- Здравствуй! Да, почём ты меня знаешь? Вот я гляжу, гляжу на тебя и никак признать не могу, кто ты таков?
- Неужели не узнаёшь меня, дядя Михеич? А помнишь маленького Митю, который жил в господском дворе, да ходил к дьячку учиться грамоте? Ты ему ещё приносил бывало ягод, и давал подержать ружьё.
Михеич встрепенулся; на лице его выразилось удовольствие, смешанное с недоверчивостью, и он сказал:
- Помню, помню Митю, но по лицу признать не могу, сколько ни гляжу на тебя; Митя был такой крепкий, весёлый, здоровенький мальчик, кровь с молоком, такой кудрявый, светловолосый; а ты, вишь, какой худой, бледный, черноволосый, точно с того света пришел; нет, не могу признать тебя, видит Бог, не могу.
Потом, помолчав, прибавил:
- Садись тут в тени, отдохни, да скажи, куда тебя Бог несёт и откуда; сними котомку, положи её на скамью.
Митя сделал то, что ему говорил Михеич, сел и задумался; лесничий по временам взглядывал на него и недоверчиво покачивал головой; очевидно было, что он всё ещё не узнавал молодого человека; наконец, лесничий повторил свой вопрос. Молодой прохожий встрепенулся и сказал:
- Не дивлюсь, дядя Михеич, что ты не признаёшь меня; устал я больно от далёкой дороги. Шутка ли? Иду из Москвы; был там у медника в ученье, да, видно, не по мне была работа, всё хворал, хворал до того, что мне под конец в больнице доктор сказал, чтобы я больше не ковал меди, а шёл куда ни на есть в деревню, да там и прожил на свободе; а не то не дожить мне и до зимы. Когда я выписался из больницы, пошёл к нашему молодому барину, что учится там в университете, да и сказал ему, что мне говорили доктора. Мне бы что? Я и не говорил бы, пошёл бы к хозяину работать, да выписали, видно, рано: когда я взялся за молот и стал отбивать медный котёл, руки не поднимаются, - пот крупный льётся с висков, и моченьки нет; ударю раз, да силы и нет, задыхаюсь, рука опускается, устаю, точно камни ворочал. Подумал: плохо; хозяин станет сердиться, не захочет даром кормить, а работать не в силах; вот, подождал с недельку; нет, силы не только не прибавляется, а всё как-то больше устаю, и грудь болит, и ноги подламываются; ну, я и пошёл к нашему молодому барину и сказал ему, вот так и так. Он выслушал меня, да и тотчас сам пошёл к моему хозяину-меднику и говорит, что мне больше у него оставаться не приходится, что я болен, и мне надо отправиться на родину, пожить в деревне. Дал он мне письмо к управляющему, да денег десять рублей на дорогу; по машине велел доехать до Валдайской станции, а там взять до дому подводу; так и деньги рассчитал.
- Ну, Митя, а ты что, так и сделал? Зачем же со станции идёшь пешком? Зачем не взял подводы?
- А вот зачем, - отвечал Митя, - ты, должно быть, знаешь, у меня мать-старуха живёт хотя и во дворе, на недельном пайке, да всё же нужна копейка; мало ли чего старухе и без муки и крупы нужно? А где ей взять деньги? Где заработать копейку? Вот я и подумал: на место того чтобы платить на машину, не лучше ли мне домой на своих ногах дойти, а по пути есть только хлеб с водой, так и домой донесу какой ни на есть лишний грош? Я так и сделал, и вот кое-как доплёлся до тебя, дядя, да уж больно устал; позволь у тебя отдохнуть и переночевать, а завтра пойду дальше. До дому недалеко, всего вёрст десять будет, не дальше. Я тебя не обеспокою, дядя; хлеб у меня есть, а воды зачерпну, вон, в том ручье под горой.
На лице старика выразилось неудовольствие; он сердито вскинул головою и, стукнув оземь прикладом ружья, торопливо заговорил:
- Чего суёшься со своим хлебом! Воды зачерпну! Видишь, выскочка какой! Давно ли молоко на губах обсохло, а туда же... свой хлеб в котомке... вода в ручье... ах ты, неуч какой... думает: из Москвы иду, семи пядей во лбу.... а башка твоя пустая и не догадалась, что в чужой дом со своим хлебом не ходят. Разве я тебе говорил, что у меня перекусить нечего, залить горла нечем?.. Ах ты, нехристь, татарин, жид!.. Мало тебя мать-то бивала, уму не научила, обхожденья у тебя никакого нет, а ещё в Москве жил, а ещё у медника учился. Эх ты, молокосос безбородый!.. Неуч, право слово, неуч. Хлеб у меня найдётся и без твоих крох; оба будем сыты и не один, не два дня. Ты думаешь, я в лесу, так волком сам стал, есть буду, а другого, гостя, взашей от стола!..
И долго Михеич продолжал ещё ворчать; Митя сначала не мог прервать его, чтобы оправдаться, потом несколько раз принимался, но тем только больше раздражал лесничего, так что почёл за лучшее молча выслушать его до конца.
Когда старик-лесничий уходился, то совсем переменил тон и ласково сказал:
- Ну, Бог с тобой, помиримся, пойдём-ка в избу, пора обедать: али знаешь что? В избе темно, неприветно; постой-ка, лучше подам тебе сюда обедать: тут и способней, и прилетит Божия пташка и подберёт кроху, которая наземь упадёт, да и лес посмотрит на нас ласковей и прошумит нам что-нибудь сердечное.
Всхлопотался лесничий, прежней угрюмости как не бывало: он вынес хромоногий деревянный столик, постлал рединную скатерть, как для редкого праздника, потому что гость в лесной избушке был для него, действительно, редким праздником. Лесничий, видно, жил хозяином; кроме краюхи хлеба и солонки с крупною, серою солью, он поставил на стол похлёбку из диких голубей, сваренную с перловою крупой; пар над нею стоял столбом и такой душистый, что и голодному захотелось бы есть. Помолившись Богу, новые старые знакомцы сели за стол и оба ели с величайшим аппетитом; один проголодался от дороги, а другой от охоты: сваренная дичь была в тот же день им сам им застрелена. После похлёбки старик сказал:
- Ну, Митя, погоди, угощу тебя ещё новинкою: я сегодня набрал грибов, да изжарил их, а уж каких хорошеньких, ядрёных!
С этим он поторопился в избу, принёс на сковородке грибов, изжаренных в масле, и поставил на стол.
- Кушай, батюшка, - сказал он, - таких грибков, чай, и в Москве нет; где там быть? Не растут они по улицам и площадям. Ты думаешь, я Москвы твоей не знаю? Живал в ней по году, когда молод был. Что на меня смотришь? Аль думаешь, я и молод не бывал, всегда был такой же, как теперь? Но, о прошлом неча говорить, скажи-ка мне лучше, что ты намерен в деревне делать? Не станешь же сидеть у матушки за печкой? Придётся чем ни на есть заняться.
- Да я и не думаю сидеть на печи; но вот беда: крестьянской работы я не знаю, а холопской не хочу. Сперва пойду, повидаюсь с матушкой; ведь уж шесть лет не видал её; поживу с ней недельку, а там посмотрю, что делать. Многого делать не могу; силы у меня немного, да и грудь болит, нет-нет, да кровь горлом и пойдёт, понатужься я только маленько.
С этими словами он опустил голову и задумался.
- Отдам письмо управляющему, - продолжал он несколько минут спустя, - посмотрю, что ему там пишут, да и решусь на что-нибудь... А сидеть, сложа руки, я не намерен, - прибавил он после минувшего молчания.
- Вестимо, так, - отвечал Михеич, - ты молод, немочь пройдёт; поживи на вольном воздухе, будешь - кровь с молоком, опять такой, каким я тебя знавал у твоей матери.
Разговор прекратился; солнце стало ещё выше - и палило с неумолимым жаром; так и размаривало, особенно после сытного обеда.
-Эк жарынь какая! - сказал Михеич. - Пойдём, Митя, вон на ту окраинку леса, под ту развесистую рябину, да полежим маленько, отдохнём; дела ни у меня, ни у тебя теперь нету; так чего ж сидеть и от жару млеть?
Котомку отнесли в избушку, оба пошли в тень, легли, вскоре уснули, проспали весь жар, но и тогда, может быть, не проснулись бы; но собака стала заигрывать со спящим хозяином, теребить его за рубашку и за лапоть. Михеич проснулся, протёр себе глаза, поднялся и разбудил товарища. Из лесу уж пахнуло свежестью; тени стали длиннее, лесничему надобно было обойти участок леса; он взял ружьё, закинул его себе за спину, захватил пороховницу и дробницу, кликнул собаку и, обращаясь к Мите, сказал:
- Не хочешь ли идти со мною? Али тут оставайся, отдыхай, коли ещё ноги болят от ходьбы.
Митя остался. Лесничий скрылся в лесу, и только издали ещё довольно долго долетало хрустенье поломанных ветром ветвей, на которые он ступал.
Перед этим Митя шесть лет пробыл в городе, или в мастерской перед огнём, вдыхая в себя вредные частицы меди, или лежал больной в лазарете. Сельская природа и душистый лес даже во сне уже перестали являться ему. Теперь же он вполне наслаждался и летним теплом, и ароматным вечером, и видом зелени и цветов; он лежал под деревом и с величайшим удовольствием смотрел вверх; его радовала лёгкая, беловатая гряда облаков, точно перьями расстилавшаяся по синеве неба. Он с любовью следил за быстрым полётом ласточки, прислушивался к крику перепела; а вот даже вздрогнул и вскочил, когда за ним в кустах с шумом захлопал крыльями тетерев или глухарь; а тут заяц выскочил на поляну, сел, навострил уши и, опустив передние лапы, поворачиваясь вправо и влево, прислушивался к какому-то отдалённому шелесту, потом, успокоившись, начал умывать мордочку лапками и поскакал вперевалку, ни-сколько не торопясь, к кустам, над которыми и принялся пробовать силу своих зубов. Всё это было так знакомо и так ново Мите, что он не мог глаз отвести; на душе у него стало легко и весело; он так бы, кажется, и обнял всю окружающую природу, так бы и прижал её крепко, крепко к своему сердцу, как обнимают и прижимают любимое дитя.
Каждый куст, каждое дерево казались ему особенно прекрасными; в лесу всё было так зелено, так свежо, самая избушка так мирно, так заманчиво смотрела на него своими тусклыми окнами, что ему лучшей жизни и лучшего занятия, как у Михеича, нельзя было и придумать, и у Мити мелькнула мысль попроситься к нему в помощники. Он зашёл в избушку: она состояла из двух комнаток; точно с намерением была построена для двоих; в одной, правда, не было печи, но её можно было поставить; чего же лучше? Митя быстро обдумал свой план и решился проситься у Михеича и управляющего в помощники к лесничему. Он с нетерпением дожидался возвращения старика, с беспокойством ходил взад и вперёд по лужайке, по просеке, заглядывал в лес и, когда лесничий показался издали, с парою тетеревей в ягдташе, он с лихорадочным волнением бросился к нему и рассказал, что и как придумал.
Михеич, не говоря ни слова, вошёл в хижинку, поставил ружьё на место, из ягдташа достал дичь, положил её на стол и крепко задумался; видно, ему не хотелось товарища, не хотелось, чтобы кто-нибудь нарушал его лесное одиночество, к которому он привык в течение многих лет. Подумав с полчаса, в течение которых Митя переминался, не зная, что подумать о молчании старика, Михеич точно проснулся от сна и сказал:
- Тебе лесной жизни хочется отведать; оно бы можно было, да вот беда: я-то уж больно отвык от человечьего общества; мне любо быть одному; у меня сердце не замирает, когда зимою загудит буря, да заходит по лесу так, что стон стоит и волки завывают и по ночам стаей облягут избу, и от них проходу нет. Мне люба такая жизнь; мне что? Я стар; но ты молод, тебе надо промеж людей жить, тебе не по нутру будет жить здесь с зверьём, да со мною, старым медведем, от которого зачастую тоже слова не добьёшься.
- Ты послушай, дядя Михеич, зачем мне хочется в твою избу, к тебе: я вырос в городе, учился грамоте и ремеслу, а крестьянской работы не знаю. От тебя же я научился бы твоему занятию: кажись, не очень трудное; а размахнуться косою, жать рожь, наклонившись до земли, или за сохою идти и поддерживать её, не пускать, когда мать сыра-земля лемеши потянет в глубину свою, я не в силах: уж я говорил тебе, что у меня грудь слаба. Если же поживу годок, другой в лесу, подышу чистым воздухом, наберусь крепости от сосен и елей, опять уйду в город доучиваться своему ремеслу: оно - хорошее и мне по сердцу, и выгодное, лишь бы силы не изменяли.
Михеич и Митя долго толковали; старик помирился с мыслью, что уединение его будет нарушено, и уж сам помогал Мите строить планы. Ночь летняя, тёплая и тихая, застала их ещё в разговоре.
На другое утро Митя с котомкой за плечами пошёл своею дорогой и через двое суток прибыл в село. Его душу охватила какая-то тоска при встрече с мужиками; никто его не узнавал; каждый, окинув его с головы до ног пытливым взглядом, сторонился от него потому только, что он был не в сермяге, а в сюртуке. Мать обрадовалась несказанно при свидании со своим сыном; она не могла наглядеться на него, не переставала тосковать о его худобе, плакалась над ним, догадываясь, что здоровье его потрясено в самом основании. Не было конца расспросам о его житье на чужой стороне. Денег, им принесённых, она никак не хотела брать и сердилась, что он настаивал на том; он силой принужден был дать их старухе и как милости просить, чтобы она оставила их у себя. Митя почти ни на минуту не покидал своей матери, ему только с нею было приятно, потому что вся дворня смотрела на него с нелюбовью; когда думали, что он не слышит, говорили: «Эк, принесла его нелёгкая! Ещё в милость вотрётся. Он человек бывалый, понравится господам; его и так молодой барин знает; сюда прислал. Видишь, выскочка какой! Всего-то жил без году неделю, а уж в сюртуке и в сапогах ходит». – «Мой Аксюшка не хуже его, а и по сю пору в рубахе, босиком, гусей гоняет», - подхватывала какая-нибудь дворовая женщина, у которой сын только и годился ходить за гусями, потому что никакой работе не мог выучиться, сколько с ним ни бились.
До Мити доходили толки, и в те две недели, какие он прожил во дворе, в нём только усилилось желание отправиться в лес к Михеичу. Да и силы, утомлённые долгим пешеходным путешествием, что-то очень ослабели, и он никак не мог поправиться: но мать смотрела на него с такою любовью, с такою уверенностью говорила о том, что они долго, несколько лет, проживут вместе! У Мити как-то язык не поворачивался сказать ей, что хочет уйти из села к Михеичу в лес. Борьба, вероятно, ещё долго бы продолжалась, если бы случай не заставил его высказаться.
Был какой-то праздничный день; после обедни застольная была особенно хорошо убрана; в просторной избе большой стол был накрыт белой скатертью; солонки в порядке расставлены, скамейки придвинуты. Раздался звук застольного колокола; голодная дворня мигом собралась; только матери Мити с ним ещё не было: они пошли к обедне; старуха ходила непроворно, церковь была далеко - они вовремя и не успели воротиться. Дворовые люди тотчас заметили отсутствие их и, пользуясь им, расселись за столом пошире и посвободнее; обед начался: когда щи уже дымились на столе, в воротах показалась мать с сыном; они шли медленно, не торопясь. В застольной их тотчас заметили:
- Вот идёт курица со своим трёх-аршинным цыплёнком, - сказал камердинер.
- Вот житьё-то, - подхватил другой, - мы работай с утра до вечера, а он лежит на солнышке, да нежится, и не подумает за что ни на есть взяться; только хлеб даром ест; чужую долю заедает.
- А, знать, ему известно, - сказал опять камердинер, - что молодой барин написал управляющему: ему велено дать волю делать, что хочет, до тех пор, пока сам не рассудит взяться за какое-нибудь занятие; тогда и давай ему эту должность, а не ту: я, дескать, этого желаю. Вот, поди, какова честь! Кто из нас заслужил её. Ох, уж эти мне выскочки! Видно, умел подольститься, умел лисой к нему подъехать. Такое зло берёт на него, что вот так в бараний рог и согнул бы его. Вон, лезут в избу; небось есть хочется, а от работы как бы подальше!
Дверь отворилась; дворовые переглянулись и перешепнулись. Старуха стала обходить стол, чтобы отыскать место сесть куда-нибудь; но никто не двигался, никто не давал ей сесть; Митя видел её замешательство; наконец, он подошёл к двум девушкам и, раздвинувши их пышно раскинутые платья, сказал:
- Молодые девицы, вы, должно быть, не видите, что старуха ищет места, а то бы давно подвинулись и посадили её подле себя.
- Вы сами видите, здесь места нет, - отвечала одна.
- Ничего, - отвечал Митя, - вы потеснитесь; вы Настасья, подвиньтесь к соседке своей, а вы, Анна, к соседке - так места и будет довольно, а матушка сядет между вами.
Поморщились девушки, однако ж должны были исполнить волю Мити, и посадили старуху между собою, но во весь обед толкали её нарочно локтями, не давали ей пирога и всеми силами старались дать ей почувствовать, что она сидит не на своём месте.
Усадивши мать, Митя поискал было места и для себя, но никто не хотел подвинуться; он и не стал добиваться чести сидеть с ними за одним столом, придвинул табурет к окну и хотел обедать на подоконнике. Но и тут ему не дали покою.
Если ему хотелось щей, стряпуха не давала, говоря:
- Ешь из общей миски; видишь, какой барин, вместе с другими есть не можешь, подавай ему особо на тарелке; а где мне тебе тарелку достать?
Пришлось Мите дождаться, пока все поели; тогда, взявши одну из мисок, он кое-как добыл себе немного щей, но пока ел их, ватрушки и пироги были все поедены или попрятаны, и ему ничего не досталось. Это бы ещё - нечто; но главное - во весь обед разговор шёл о дармоедах, о том, что только лентяям житьё хорошее и милость барская, что никаким другим способом ничего и добиться нельзя. Всё это было сказано таким грубым тоном, с очевидными намёками, что ошибиться нельзя было, на счёт кого идёт речь; и мать, и сын ясно понимали, в чём дело. Мать начала было отбиваться, но на них обоих напали ещё хуже прежнего, так что лучше всего было молчать и уйти. Это они и сделали. Когда они остались одни, Митя долго молчал: он был так взволнован, что не мог говорить; кровь у него волновалась, и в груди так и кипело. Наконец, собравшись с силами и подавив волнение, он довольно спокойно сказал:
- Видишь, матушка, мне -  пора за дело; народ корит меня за то, что я не работаю, что я даром хлеб ем.
- Да, Митя, слышала - и сердце кровью обливалось; они, злодеи, не видят, что ты хвор, что у тебя ни кровинки в лице, ни силы, ни бодрости.
- Всё равно, матушка, о чужом здоровье никто не спрашивает; мне пора самому хлеб зарабатывать.
- Но чем же ты, Митя, хочешь заняться? Не пахать же и не сеять тебе!
- Нет, этого не могу и не умею, и сил нет.
- Так во дворе лакейской должности искать будешь?
- Нет, нет, ни за что на свете! Ещё прежде, чем сюда пришёл, я побывал в лесу у дяди Михеича; хочу проситься к нему в помощники: и жизнь простая, привольная, и дело нетрудное, и житьё спокойное, и по силам.
- Как, ты от меня хочешь уйти? Как же я опять одна останусь?
- Лучше уйти и только изредка видаться, чем жить вместе и вместе терпеть от наветов и попрёков. К тому же, я буду в каких-нибудь десяти верстах от тебя, матушка, и нам видаться можно будет хоть раз в неделю.
-Так-то так, да зверья там много: ну, как что дурное приключится? Ты же такой хилый!
- Не бойся, матушка, зверю в зубы не дамся; попрошу у управляющего какого-нибудь из охотничьих ружей, научусь стрелять, тогда и зверь мне не опасен будет. Сегодня же пойду проситься в лесничие; я дольше тут оставаться не могу, силы нет!
Матери жаль было опять расставаться с сыном, но она чувствовала, что ему житьё с ней не на радость. Митя пошёл к управляющему и просился в лесничие, в помощники к Михеичу. Он ссылался на то, что не привык к сельским работам, а домашняя служба ему не по сердцу, да и при большой дворне ему делать нечего. В письме к управляющему, присланном из Москвы, было сказано, чтобы Мите дали именно то занятие, какое ему самому захочется, поэтому управляющие не стал спорить и тотчас согласился на желание молодого человека. Когда Мите было позволено на другой же день отправиться к новой должности, он всё ещё не решался уйти, переминался, теребил свою шапку и краснел. Управляющей посмотрел на него и с первого разу увидел, что у него ещё есть какая-то просьба, но что застенчивость мешает ему высказать свое желание; как человек добрый, он захотел вывести его из затруднения и спросил:
- Не нужно ли тебе ещё чего-нибудь?
- Я хотел просить у вашей милости, нет ли в кладовой лишнего охотничьего ружья; в лес без него как-то неловко ходить.
- А стрелять ты умеешь?
- Нет, не умею, но научусь.
- Я тебе дам ружьё, приходи завтра, перед отправлением; я велю приготовить подводу, выдать тебе месячный паек, одежду, назначенную для лесничего, одним словом, снаряжу, как следует, и отпущу тебя с Богом на новое житьё.
Обрадованный Митя поспешил к матери, рассказал ей всё, и они в сердечной, задушевной беседе провели весь остаток дня.
На другое утро Митя получил от управляющего охотничий кафтан, высокие сапоги, двухствольное ружьё, пороховницу, сумку, охотничий нож, пороху и свинцу. На подводе была мука, крупа, соль и горох, всё назначенное на месяц для содержания одного человека. Митя распрощался с матерью и, полный надежды, отправился в своё новое жильё.
Михеич встретил его дружелюбно, похвалил охотничьи принадлежности и уже рад был новому товарищу; они вдвоём устроили комнату, сколотили нары, набросали на них сена, развесили на стене оружие и зажили вдвоём тихою лесною жизнью. Дни у них проходили незаметно в труде; они или хлопотали по дому, по своему простому хозяйству, или обходили тот или другой участок леса. Митя ежедневно стрелял в цель и в короткое время так наметался, что уже бил с успехом тетеревей и куропаток; на болотах попадались утки, их-то чаще всего ему удавалось приносить домой, потому что стрелять в сидячую птицу ему было легче, чем в летячую, и по ней промахов было меньше. В село Митя отправлялся в две недели раз и никогда не являлся туда без подарка: то принесет матери несколько штук тетеревей, иди куропаток, то уток, или диких голубей, витютней, которых мать ела очень охотно.
Дошло дело до поздних, осенних дней; вечера и ночи становились длиннее; в избушку лесников стала было заглядывать скука, но тут началось для Михеича новое наслаждение, о котором он до тех пор и понятия не имел: у Мити было Евангение на русском, а не на церковно-славянском языке, была священная история и ещё кое-какие книги. По вечерам отшельники зажгут лучину, засядут, и до полуночи. Митя читает вслух. Михеич и не нарадуется на его чтение; с каждым днём прислушивается к чему-нибудь, до тех пор ему неведомому, и с увлечением, свойственным нашим крестьянам, у которых любознательность развивается иногда в старости, прислушивался к сказаниям из древней, библейской истории; но больше всего он любил Евангелие, и нередко в уединённой лесной хижине, при тусклом свете лучины, старик рыдал, как дитя, при описании страданий Богочеловека. Вечера проходили частью в чтении, частью в рассказах о жизни в Москве.
Здоровье Мити поправилось; он мог ходить и долго и скоро без большой одышки и без усталости; стрелял он уже довольно ловко; в осень ему даже пришлось стрелять раза два в волка и одного убить. Незаметно стал подходить праздник Рождества. Митя достал где-то у проезжего жида кусок меди, да два молотка и, пользуясь своим знанием, вынесенным из ученья, состряпал кастрюлю для матери и сковородку для Михеича. То и другое он вылудил, как следует, и подарил их на праздник. В деревне всякий ремесленник - человек драгоценный; к Мите в лес от соседних помещиков начали приносить разную медную посуду, то для починки, то для полуды. Работа на свободе ему была не трудна, за неё перепадала лишняя копейка, а если за иную и не платили деньгами, то приносили масла и яиц. Следствием такого промысла было довольство, о котором Михеич прежде и не мечтал.
Зима прошла незаметно в дружеском труде; лесовщики так сдружились, что им, казалось, нет возможности жить друг без друга. Михеич наслаждался, глядя на ловкого Митю, с трудом поспевал за ним, когда он на лыжах догонял лося; иногда первый и самый удачный выстрел приходился на долю молодого охотника; зверя, по приказанию, отправляли на господский двор для продажи, или для отсылки в Москву к господам.
По мере того, как Митя знакомился с ремеслом охотника, оно ему всё более и более нравилось, он к нему пристращался и без всякой нужды нередко по целым дням проводил в лесу. Болезненное состояниеe его совсем исчезло; он инстинктивно угадал, какой образ жизни ему надобно вести, чтобы поправить своё здоровье. Прежней бледности не осталось и следа; движения его стали живее и развязнее; он и говорил как- то проворнее, охотнее и громче. Михеич смотрел на него как на родного, но при всяком случае всё-таки ещё показывал ему, что гораздо лучше него стреляет, и неоднократно рассказывал о своих встречах с медведями. Дошла и до Мити очередь познакомиться с этим страшным соперником. Уж совсем весною, когда снег начал таять, Михеич нашёл берлогу, в которой медведь досыпал свой зимний сон. Наши лесничие вооружились получше, каждый взял кроме ружья и охотничьего ножа, по рогатине, которые смастерили сами из ножей, насаженных на крепкие ратовища, и пошли на дремлющего зверя. Он всполошился от шума шагов и встретил их грозным рявканьем. У Мити сильно билось сердце при виде ещё вовсе незнакомого ему зверя; Михеич сказал ему: «Ну, стреляй ты первый! Промахнёшься, я тебя выручу». Митя приложился, но руки его от волнения до того дрожали, что пуля только оцарапала зверя и раздражила его. Митя совсем растерялся, когда медведь стал на задние лапы и пошёл на него; но Михеич, пользуясь открытою грудью зверя, выстрелил в него в самом близком расстоянии и убил наповал.
Так кончилась первая встреча с опасным зверем; но после того Митя много раз сам отыскивал медвежий след, зазывал Михеича на охоту и доказал, что он достойный ученик такого учителя, каким был старый охотник.
Настала весна; до наших отшельников дошла весть, что в селе ждут на лето господ; весть эту из деревни принёс Михеич и, передавши её товарищу, прибавил:
- Знаешь, брат Митя, молодой-то барин у меня учился стрелять; без меня он ни на шаг в лес не ходил; вот и Трезорку-то он мне подарил. Я его и на тетеревей водил и стойке учил, а всё для барина, чтоб ему собака была сподручная, когда он придёт. Пускай, думаю, потешится со псом. Ну, дела-то мне будет много, да ничего, не стану же я беречь свои старые кости; они на то и есть, чтоб доставить удовольствие молодому барину; ведь я его махонького в лес по грибы водил; а как подрос, я ему и ружьём давал играть, а потом и стрелять и заряжать учил. Ты, ведь, его знаешь, Митя, не правда ли? Бравой какой вышел.
- Да, дядя, бравый, красивый, ласковый, и умный какой!
- Если б ты знал, Митя, какой он любезный был, когда ещё и от земли чуть поднялся; приду, бывало, во двор, а он выбежит на крыльце и станет звать: «Дедушка, поди сюда, расскажи мне, как куропатка детей водит, или как это медведь зимою лапу сосёт». Я говорю, что знаю, а у него глазёнки чёрные так и блестят, и кудрявые волосики повиснут на лоб. Потом, когда выйдет барин или барыня, побежит к ним и почнёт докучать: пусти меня за грибами с Михеичем, пусти в лес по чернику! Как там наистаршие ни отговаривают, а всё же под конец согласятся, велят заложить старую савраску в тележку, посадят барчонка, я сяду с ним, а Афоня правит лошадью. В телегу положат кое-чего перекусить. Ну, и поедем, бывало, и маленький барчонок пробудет у меня долго: мы пойдём в лес, к овражку: там и ягод много и грибы растут. Я заранее запримечу либо ягодное, либо грибное место, ну и сразу приведу к нему, а маленький-то радуется, ручонками хлопает, веселится, хохот его слышен бывает в лесу, да так вскрикивает, когда грибок попадется, что любо смотреть.
Потом, как постарше стал, этак лет двенадцати, и одного отпускали ко мне; оседлают ему махонькую лошадку, он прискачет в лес, привяжет ее в тень подле избы, а сам, как вольная птица, бегает, лазает по деревьям, катается по траве, или стреляет в цель: я ему и цель поставил, и мать для него маленькое ружьецо дала, велела только смотреть за ним, чтоб не поранил себя. Ну, и пойдёт по лесу пальба такая, что в лесу гул стоном стоит - право: птица прочь летит и зверь всякий бежит без оглядки. Вот так-то мы и жили, пока его в Москву, в наверситет не послали; учиться, сказали, надо. Полно ему по лесам шататься, да охотиться; а надо тебе знать, что любил он поохотиться, как подрос, да как стрелять выучился. Надо сказать, славный малый, и я рад, что он на лето сюда приедет!
Митя с удовольствием слушал рассказ старика, потому что и сам любил молодого барина, и, когда нашел возможность вставить слово от себя, сказал:
- Правда твоя, дядя Михеич, он и в самом деле должен быть очень добр. Я всего только два-три раза видел его: раз, как выписался из больницы, и меня такая слабость разбирала, что я ноги едва волочил и руку насилу поднимал, особенно с молотом; я решился проситься в деревню, на отдых, и пошел к нему; он выслушал меня, ласково на меня посмотрел, спросил, где живёт мой хозяин; когда я стал отвечать на его вопросы, вдруг защемило у меня в груди, я закашлялся и никак не мог откашляться; он позвал лакея, велел принести мне стакан воды с сахаром и сам подал мне. Дня два спустя, сижу я на скамье, у нас, у хозяина; в стороне горит огонь на очаге; я отколачиваю медный лист, сгибаю его для кастрюли; все мы в копоти, чёрные, замазанные, и лица не видно; в мастерской шум такой, что и слов не слышно, стукотня во всех углах, копоть стоит такая, что всё точно в тумане, запах меди едкий, глазам больно, и дышишь с трудом, точно будто что ест внутренности. Вдруг дверь, смотрю, отворилась, и на пороге показался молодой барин; я встал и подошёл к нему. «Где твой хозяин?» - спрашивает. Я ему показал рукою, потому что стукотня поднялась такая, что никоим голосом не перекричишь её. Побыл он у нас, переговорил с мастером, немцем, нашим хозяином, видно расспросил, не по лености ли я хочу от дела отвильнуть, и дал мне тотчас же паспорт на проезд и десять рублей на дорогу. Да, добрый барин, нечего говорить, святая душа! - заключил рассказ свой Митя.
С этого дня в лесной избушке начались деятельные приготовления для встречи молодого барина. Михеич ещё внимательнее и точнее принялся за Трезорку; по целым часам заставлял его подкрадываться к мнимой дичи, делать стойку и затверживал ему нередко убедительным хлыстом все утончённые правила собачьей науки. Всё свободное время Михеич водил собаку на практические упражнения по болотам и кустарникам, и с каждым днём становился довольнее успехами своего воспитанника.
Митя тоже не оставался без дела; он с особенным рвением исполнял и свою должность, и должность старика Михеича, который ею в последнее время занимался небрежно, потому что всё внимание его было поглощено ожиданием молодого барина. Митя обходил дальние участки, наблюдал, чтобы никто не рубил лесса, и только мимоходом занимался охотой: здесь подстрелит зайца, там тетерева и т.п.; но охота не была его исключительным занятием; душа его отдыхала в лесу от городских впечатлений труженической жизни. Он в детстве учился кое-чему; зима и тишина уединённой жизни пробудили в нём страсть к чтению; зайдёт куда-нибудь в глушь, в чащу, засядет подле обнаженных корней вековой сосны, достанет из охотничьей сумки книгу и начнёт читать; тут прилетай себе тетерев к ногам его, сиди себе заяц в двух шагах от него, выглядывай и лисица из норы своей, он ничего не видит, ничего не замечает, не протянет руки к ружью; птице и зверю нечего бояться; он весь душою поглощён чтением. Только разве послышится вдали стук топора; чувство долга, как бы толкнёт его под бок, он вскочит, побежит в ту сторону и поймает, или прогонит вора.
Митя не скучал от того, что Михеич как будто забыл о его существовании; ему что за нужда? В книгах находил он друзей и более образованных и недокучливых, таких, с которыми можно и поговорить, когда хочешь, и помолчать, когда придётся; и расстаться и увидеться с ними не трудно. Книги доставал Митя от управляющего, который полюбил его за скромность и за то частью, что от времени до времени получал от него дичь.
Так прошло месяца полтора; настала весна в полном своём развитии; деревья покрылись зеленью, солнце начало уже припекать сильно. В одно воскресенье, когда Митя был в гостях у матери, по дороге, которая извивалась перед окнами её комнаты, показались клубы пыли; вскоре на господский двор взъехали две коляски, одна за другою; в первой сидела старая барыня с дочерью, во второй - молодой барин с кем-то. Полчаса спустя притащилась бричка с поклажей и с прислугой. Дворня всполошилась, встречала давно жданных господ, высаживала их и кланялась в пояс; старухи плакали, приговаривая разные ласковые слова; молодые суетились, хлопотали и больше мешали, чем помогали приезжим.
Митя не пошёл вслед за матерью встречать господ, а из окна смотрел на суматоху. Когда все убрались в комнаты, он потихоньку отправился домой, чтобы поскорее принести Михеичу радостную весть; давнишнее желание их исполнилось: желанный гость приехал. Михеич, действительно, обрадовался; на следующий день принарядился, как можно лучше, надел Трезорке новый чёрный кожаный ошейник с бляхами и повёл его во двор.
Ввечеру он возвратился в полном наслаждении; не было конца его рассказам о том, как молодой барин был рад собаке, как благодарил его, из своих рук пожаловал ему рюмку водки такой забористой, и наконец, как при прощанье дал ему целковый, не бумажный, а настоящий, серебряный, да не старый, а новый.
Прошло несколько времени. Михеич пуще прежнего готовился и ждал своего барина. Настал, наконец, давно желанный день. На поляне, близ избушки, послышался весёлый лай Трезора, и вслед за ним из леса выскакал на лошади молодой человек, в ловком охотничьем костюме, с ружьём за плечами. Михеич подбежал, схватил лошадь под уздцы и, когда Пётр Петрович слез, кликнул Митю, и велел ему привязать лошадь к кольцу, под навесом. Пётр Петрович с первого взгляда узнал Митю и, к досаде Михеича, вместо того, чтобы пойти с ним в избу, пошел с Митей в конюшню и с участием расспрашивал его о здоровье и радовался тому, что он поправился. Потом они оба пошли в избу, где уже накрыт был стол. Михеич кланялся и говорил:
- Батюшка ты мой, Пётр Петрович, не побрезгай моею хлеб-солью, отведай, что Бог послал, утешь меня старика!
На стол поданы были холодная дичь, хлеб, масло и творог. Пётр Петрович позавтракал и сказал, что намерен целый день бродить по лесу. Все трое взяли ружья и пошли. Только Михеичу неприятно было, что и во время завтрака Пётр Петрович невнимательно слушал его нескончаемые охотничьи рассказы и часто прерывал их каким-нибудь вопросом, обращенным к Мите; так проходили они часа два; ничего не попадалось; собака шла, опустив голову; Михеичу хотелось одному быть с барином и, пользуясь неудачной охотой, он сказал:
- Митя, ты ступай в обход по горелому месту, а мы пойдём на лединки; ты нам, может, и припугнёшь дичь, какую ни на есть!
Митя понял намерение старика и очень охотно пошёл по указанному направлению. Только в сумерки они опять сошлись на назначенном месте; после того, как они расстались, охота у них была успешнее: Митя принёс двух глухарей, а Михеич и Пётр Петрович напали на выводок куропаток, перебили и переловили их штук до десяти. К избушке все они пошли вместе, опять Пётр Петрович чаще заговаривал с Митей, и опять Михеичу это было досадно: ему хотелось, чтобы молодой барин кроме него и не замечал других людей.
Когда молодой человек уехал, Михеич начал ворчать, что вот, дескать, есть выскочки, охотники прислуживаться, когда никто о том их не просит и т. д. Митя сделал вид, что не понимает, или не слышит выговора и намёков; но положил лучше избегать встречи с Петром Петровичем, чем делать досаду старику. С этого дня Митя, как только заслышит топот лошади, пойдёт в лес, в самую глушь и остаётся там до позднего вечера. Михеич был доволен его поведением и на досуге окружал Петра Петровича самыми докучливыми ласками и самою щепетильною внимательностью. Таким образом прошло две недели. Пётр Петрович уж три дня не был в лесной избушке. Митя почувствовал себя нехорошо; у него в груди опять послышалась давно знакомая боль. Однажды солнце уже начало клониться к западу, когда Михеич пошёл в лес для обхода; Митя сидел один на завалинке; он был бледен; сильная боль сжимала ему грудь. Вдруг послышался знакомый топот; Митя поласкал Трезора и с поклоном встретил подъехавшего к избушке Петра Петровича.
- Здравствуй, Дмитрий, - сказал он. - Что это так давно тебя не видно? С приезда моего всего во второй раз встречаюсь с тобою.
- Да всё дома не случался, когда вы приезжали, Пётр Петрович; всё в лесу бывал, обходил дальше участки. Да и теперь не застали бы меня, если б нездоровье не пришибло.
- А что у тебя болит?
- Да, вот, опять грудь ломит; не знаю, от чего; простудился, что ли? Совсем было хорошо, а теперь опять и режет, и ноет, и кашель душит. Видно, простудился, как третьего дня попал по пояс в болото; пока домой шёл, платье-то высохло, да, видно, вода внутрь тела пошла, да на грудь и пала.
- Ну, вода внутрь тела не пойдёт? Да что же ты стоишь? Садись вот тут, поговорим. Ну же, не церемонься, садись.
Митя сел.
- Вот так. Да скажи мне, отчего ты не лечишься? Ведь в Сосонках и доктор есть; сходи к нему, он тебе лекарство даст.
- Авось, и так пройдёт; где нам лечиться? Мы люди простые. К заморским травам и лекарствам не привыкли: у нас сама болезнь также и проходит, как приходит - надобно только потерпеть немножко, подождать. Лекарства где нам добывать? И ходить далеко, и дорого, и хлопотно. Нет, уж лучше так.
- Послушай, Дмитрий, я тебе куплю лекарства; ты только сходи к доктору, посоветуйся с ним.
- Нет, Пётр Петрович, благодарю вас; это - простуда, не стоит лечить, сама пройдёт; вот, когда хуже станет, ну, тогда можно и полечиться.
Разговор на несколько мгновений прекратился.
- Где Михеич? - спросил Пётр Петрович.
- Пошёл в обход, - отвечал Митя.
- Отчего это я тебя никогда не только не встречал в лесу, но и выстрелов твоих не слыхал?
- Это от того, что я или далеко уходил, или и вовсе не стрелял.
- А любишь ты охоту?
- Люблю, но только на зверей ходить, а не на птиц. Мне птицу жаль бывает, когда подстрелю её, и она бьется; на зверя - другое дело; тут есть с кем потягаться; зверя и убивать не совестно; дело доброе делаешь; истребляешь вредного зверя; он губит скот, да и людям спуску не даёт. Птицу я стреляю только для того, чтобы в воскресенье матушке гостинца отнести. На свой же обиход достаточно и Михеич приносит; много ли надобно, чтобы сытым быть?
- Что же ты в лесу делаешь? Не всё же ходишь целый день? Ведь устанешь?
- Как не устать! Да я не всё хожу. Найдёшь местечко хорошее, либо нависшее дерево, либо овражек, на дне которого шумит ручей; ну, и сядешь, и сидишь, и смотришь, и слушаешь, и на душе становится легко и весело. Случится же книга какая, так почнёшь читать, да и читаешь, не замечаешь, как время летит. Спохватишься, что уж вечер на дворе, роса начнёт падать, и холодом станет тебя прохватывать; тогда вскочишь и пойдёшь домой поскорее, чтобы поспеть вовремя, не заставить дядю Михеича ждать понапрасну с ужином; этого он больно не любит.
- Своди меня когда-нибудь на свои знакомые и любимые места.
- Очень охотно, только не знаю, будет ли это Михеичу нравиться?
- Отчего же? Ему что за дело, куда я хожу!
- Дела никакого нет, но он так вас любит, что не захотел бы ни на минуту расставаться с вами, когда вы бываете в лесу.
-Так пусть и он идёт с нами.
- Извольте, я готов показать вам свои заветные места.
- Какие книги ты читаешь?
- Да по большей части священные; намедни только попалась мне История России Карамзина; ну и её я читал, да жаль, что дальше нет: всего только первая часть. Управляющий мне даёт книги; говорит, что и у самого больше нет.
- Постой, у меня есть; я тебе привезу завтра же; теперь ты болен, так на досуге и почитай: болезнь скорее пройдёт, как меньше станешь думать о ней. Теперь же прощай: видишь, уж смеркается; мне пора домой, да и Воронку пора на покой.
- Вы разве не подождёте маленько? Михеич, должно быть, скоро придёт.
- Нет, кланяйся ему от меня, скажи, что завтра буду; да ты, смотри, не уходи, дождись меня.
Петр Петрович ласково попрощался с Митей и быстрой рысью проехал через поляну. Долго ещё топот лошади и звяканье подков доносились до лесника; на поляну торопливо вышел Михеич.
- Что, это барин приезжал? - спросил он.
-Да, барин, дожидался тебя, но стало темнеть, так ему пора домой стало ехать, велел тебе кланяться и сказать, что завтра побывает.
- Досадно, что не видал! - сказал Михеич. - А я бы ему показал место, где водятся куропатки; сегодня нашёл; да выводок какой - штук двенадцать! А в какое время он хотел приехать?
- Не знаю, не говорил.
На другой день Пётр Петрович опять приехал под вечер; Михеич был дома, он ждал его, и тотчас же стал звать на охоту; но охотиться не хотелось Петру Петровичу: он отговорился тем, что поздно и приедет завтра, или на днях. Второй том Истории Государства Российского он отдал Мите и стал расспрашивать его о том, что ему понравилось в первом. Пробыл Петр Петрович около полчаса и всё время разговаривал с Митей; Михеич стоял, слушал и никак не находил возможности вставить слово от себя. Когда Пётр Петрович уехал, он с досадой сказал Мите:
- Ну, уж прах побери ваши книги! Ничего не поймёшь, о чём это вы там говорите - о каких-то Рюриках, да Славянах, да Варягах; что мне до них за дело! Слова путного не скажете! И ты туда же! Уж пошёл в лесничие, так книги брось, да и живи лесною жизнью; знай, где болото, где дичь, где порубили лес; книги годятся только зимой, когда нечего делать, когда вьюга, да волки воют и углы избы от мороза трещат. Летом же пусть они лежат на полке, или в сундуке, до тех пор, пока понадобятся; когда на каждом шагу в лесу рыщут звери и птицы, так нечего нос прятать в книгу; не наше дело чтение; пусть читают бары; им неча делать; а мы народ чернорабочий, у нас есть своё дело, а оно стоять будет, коли мы уткнём нос в книгу. Да, так-то приятель - книги отложи в сторону и занимайся своим делом.
- Напрасно, дядя, ты меня журишь; я от своего дела, кажется, не бегаю. Ты сам знаешь, я изо дня в день обходил и свои, и твои участки, и книги мне вовсе не мешали. Теперь же, пока я болен и дома сижу, я никому не сделаю зла, если прочитаю страницу, другую; из-за чтения не забуду домашней работы, всё, как есть, справлю, и избу подмету, и похлёбку и кашу сварю, всё будет исправно, дядя Михеич; не печалься и не сердись.
Доводы показались убедительны, но старик всё ещё ворчал что-то про себя; ему не на книги было досадно, а на то, что Пётр Петрович трое суток не приезжал, а тут и приехал, да больше с Митей говорил и всё о книгах, а его будто не замечал.
С этого дня Пётр Петрович приезжал довольно часто, привозил с собою или какое-нибудь лекарство для Мити, или новые книги; на охоту с Михеичем отправлялся очень редко и не принимал в ней того участия, какое показывал прежде. Когда же Митя поправился, Пётр Петрович опять приехал в лесную избушку и сам стал звать лесничих в лес, Михеич обрадовался, осматривал ружьё, гладил по голове собаку, суетился, одним словом, показывал большую деятельность, толковал о выводке куропаток и т. п. Вот, все трое вышли на полянку: Михеич пошёл было направо, но Петр Петрович, обратись к Мите, сказал:
- Веди меня на твои любимые места, покажи их мне!
- Надобно будет идти не туда, куда пошёл Михеич, а в другом направлении, - сказал Митя.
- Ну, так что ж? И туда пойдём.
- Эй, дядя Михеич, не туда! Мы в другую сторону, к горелому месту! - крикнул Митя.
Старик воротился и пошёл вслед за молодыми людьми, ворча про себя: «А чего там не видали на горелом-то месте? Там отродясь и птицы никакой не бывало, и заяц не забегал, и утка не садилась, а если сядет в ручье, то не увидишь её; в камышах и в прибрежных кустах так запрячется, что и не увидишь её во веки веков».
Погода была прекрасная; сырая тропинка красиво извивалась по лесу между старыми, обросшими мохом деревьями, тишина прерывалась изредка криком иволги, или кукушки, или стуком дятла, в коре деревьев отыскивавшего себе пищу. В воздухе было что-то мягкое, нежное, передававшееся душе; наши молодые люди не чувствовали в себе ни малейшей кровожадности; они готовы были наслаждаться всем окружающим. Напрасно Трезорка делал то над тем, то над другим местом стойку, Пётр Петрович не замечал этого, а если и замечал, то отзовёт собаку назад, или крикнет на неё "пиль", а сам и не стреляет, а смотрит только, как взлетит испуганная птица. Он находил удовольствие в разговоре с Митей; он увидел, что всё, прочитанное им, было не бесплодно, а оставило в восприимчивой душе его следы благотворной теплоты; он нашёл в этом простом, необразованном мастеровом горячую любовь к природе, а вместе с нею и к людям, да незлобивость чисто детскую. Такая чистота душевная невольно привлекла к себе человека наблюдательная и доброго.
Между молодым барином и ремесленником завязался живой разговор; каково было удивление Петра Петровича, когда он нашёл, что самые задушевный его мысли и чувства находили отзыв в простой и ещё очень небогатой идеями душе собеседника.
Михеич шёл сзади, по временам то пытался обратить внимание Петра Петровича на какую-нибудь птицу, то старался отозвать его куда-нибудь в сторону - к озерку, или к заводи, чтобы прервать его разговор с Митей; но ничто не помогало; Пётр Петрович отвечал каждый раз: «Нет, спасибо; мне сегодня не хочется стрелять: мне просто хочется походить, погулять». Михеич ворчал, но покорялся своей судьбе.
Пришли они таким образом к чудесному местечку: довольно крутой обрыв; на дне его журчит, бьёт клубами вода; над краем нагнулись столетние сосны, а по скату там и сям лепится куст орешины; корни сосен свисли во многих местах и сетью своею поддерживали клочья земли, не совсем вымытой из них дождями и разливами ручья. Молодые люди выбрали тенистое место под кустом, росшим на самом краю, сели, спустив ноги с обрыва, и смотрели на противную сторону овражка; за ним редел лес и простиралась поляна, покрытая сочною, зелёною травою, усыпанною тысячами самых разнообразных и разноцветных полевых цветов. Солнце ярко освещало поляну и дробилось в сучьях деревьев, то обливая их золотом, то теряясь в густой, почти чёрной тени их. Пётр Петрович долго смотрел на лесной вид и, обратившись к Мите, сказал:
- Ну, мастер ты выбирать любимые места, экая красота!
- Да что толку в этой красоте? - подхватил Михеич. - От ней нет никакой корысти; сюда птица не залетит, зверь не забежит; здесь посидеть с минутку, отдохнуть, да и давай Бог ноги! Чай, и вы отдохнули; я сюда шёл вам в угоду; теперь ваш черёд меня потешить, походить за Трезоркой; недалеко отсюда есть болотце: там куликов, да гаршнепов много; непременно подстрелим двух-трёх; пойдём только!
- Нет, Михеич, в другой раз: сегодня не хочется; мы посидим здесь; а ты сходи на болотце; мы тебя подождём.
Пётр Петрович говорил так потому, что ему действительно не хотелось охотиться, и он видел, что недавно выздоровевший Митя был ещё слаб, устал, а один он не остался бы здесь и непременно пошёл бы тоже на болото. Это могло бы его опять утомить и, пожалуй, свалит с ног.
Старому же леснику такой отказ был очень не по нутру: он видел, на кого менял его Пётр Петрович и досадовал, но не на барина, а на Митю, как ни виновника своей досады. Он махнул рукою, свистнул Трезора, и пошёл один.
Долго сидели молодые люди; Пётр Петрович всё больше и больше находил удовольствия в разговоре с Митей, человеком далеко не образованным, но исполненным любознательности; Митя с жадностью хватал рассказы о чужих краях, в которых молодой барин провёл несколько лет, ещё до поступления в университет, а чего не мог ему рассказать, как очевидец, по крайней мере, знал по книгам.
Несколько часов пролетело незаметно; один не успевал спрашивать, другой не уставал объяснять и толковать. Солнце начинало заходить; Михеич возвратился с болота, принёс дичи, и все вместе пошли к избушке. Пётр Петрович и Митя заметили дурное расположение духа старика, догадались, отчего оно происходит и начали заговаривать с ним, чтобы развеселить его; но это плохо удавалось; старик только чуть-чуть разговорился к тому времени, когда подошли к избе. Распрощались они довольно холодно; Михеич поклонился с почтением, но с нахмуренными бровями и смотря исподлобья.
Когда Пётр Петрович уехал, старик не стал ужинать, пошёл в свою конурку и лёг спать, не простившись с Митей; видно было, что зависть не на шутку защемила ему сердце.
После этого молодой барин часто приезжал, но редко охотился с Михеичем, а всё старался проводить время с Митей; когда не находил его в избе, отправлялся в лес один, отыскивал его на любимых его местах, и там разговаривал с ним, читал и учил его чему-нибудь. Так проходили дни совсем незаметно; молодой учитель всё сильнее и сильнее привязывался к своему понятливому ученику. Уроки по большой части состояли в толках о прочитанном, в исторических и географических разговорах; когда приходилось к слову, Пётр Петрович объяснял кое-что из физики.
Таким образом прошло лето; настала осень; Михеич просто возненавидел Митю за то, что он отворотил от него сердце молодого барина; он завидовал ему, но третьим в их разговорах не хотел и не мог быть; один вид дружеского обращения Мити с Петром Петровичем выводил его из терпения; к тому же толки шли всё о вещах, ему недоступных и не занимательных. Он видел, что Пётр Петрович с ним говорил совсем не так, как с Митей, как будто нехотя, что будто у барина и голос звучал иначе; сколько он ни старался удвоенною ласкою и предупредительностью, доходившей до навязчивости, опять приобрести расположение Петра Петровича, но бедный, необразованный старик и не знал и не догадывался, что этою чрезмерною ласкою он только надоедал ему и делал присутствие своё до того невыносимым, что молодой человек давно бы высказал своё неудовольствие, если б его не удерживало воспоминание о потехах и забавах, которыми лесничий разнообразил его детство.
С Митей Михеич не церемонился; он при каждом удобном случай осыпал его упрёками и бранью, и если тот когда захочет, бывало, оправдаться, неукротимый старик совсем выходил из себя и не знал границ своему негодованию. Один вид Мити стал ему ненавистен; старинная дружба к нему заменилась враждою.
Часто, глядя вслед за уходящими в лес молодыми людьми, он сжимал кулаки и, грозясь ими на Митю, говорил: «Хоть бы ты, негодный, провалился сквозь землю, не дал бы я тебе руки, чтобы вытащить тебя, а напротив, толкнул бы ещё ногою, чтобы скорее улетел в тартарары. Проклятый, двуличный щенок! Ишь, ластится, чтобы выманить лишнюю кроху, ишь, ползает, виляет хвостом, чтоб дождаться какой-либо подачки!» И полный досады, он каждый раз брал ружьё и уходил в противоположную сторону. Однажды тоже в подобном случай, раздражённый старик зашёл куда-то в такую даль от избы и в такую трущобу, что свету не взвидел; нельзя было двинуться ни взад ни вперёд  - всё еловые подростки, валежник и кочки; вот в самом глухом месте видит Михеич: лежит дерево, вывороченное с корнем; к корням его натащена целая гора хворостняку; старый охотник с первого взгляда увидел, что тут должна быть медвежья берлога; оставалось только убедиться, есть ли в ней жильцы. Михеич позабыл свою печаль и досаду; в нём пробудилась страсть охотника; он притаился, дожидаясь, не покажется ли зверь. Просидел он часа два; вдруг захрустел лес, и огромный медведь подошёл к берлоге; к нему навстречу выбежали два медвежонка. Сердце Михеича так и дрогнуло от удовольствия; вот средство опять приобрести любовь Петра Петровича: непременно приведу его сюда, подумал лесник, отправляясь домой. Он пришёл почти в одно время с молодыми людьми и с давно небывалою живостью подошёл к Петру Петровичу и сказал: «Добрые вести; знаете ли, я выследил медведя, да какого славного; здоровенного; так и подмывает положить его; не хотите ли вы помочь мне? Потеха будет славная! Здоровенный, свирепый! Чудо, что за Мишка!»
Пётр Петрович с величайшим удовольствием принял предложение, и тотчас было сделано условие, как приступить к охоте: «Нужно, я думаю, сделать облаву», - сказал молодой барин.
- Оборони Бог! - воскликнул Михеич. - На что это похоже? На одного медведя идти с целым войском! Нет, уж я лучше пойду на него один на один.
- Я того же мнения, что дядя Михеич, - сказал Митя, - нас будет трое: этого довольно, чтобы с одним зверем совладать.
- Ну, хорошо - без облавы, так без облавы; я спорить не стану: мне всё равно, я зверя не боюсь. Когда ж нам идти?
- Да чего ждать? Завтра по заре, а то зверь почует, что я видел его берлогу и, чего доброго, уйдёт, да и детенышей куда ни на есть уведёт; надо торопиться. Вы, батюшка, Пётр Петрович, запаситесь хорошей винтовкой, али штуцером; да нельзя ли даже двумя? Один заряд выпустите, другой будет наготове; да и ножом хорошим не худо запастись, и мы приготовимся как следует.
На другой день, ещё не рассветало, а Пётр Петрович, в охотничьем костюме с двумя штуцерами и охотничьим ножом за поясом, прискакал во всю прыть; с ним был конюх, он бросил ему поводья и побежал в хижину, к лесникам. Они тоже собрались; вчерашнее удовольствие Михеича прошло; он очень угрюмо снаряжался, с Митей вовсе не говорил, не давал ему, как в старину, советов, смотрел на него косо; и иногда в глазах его виделась вся злоба, которою было наполнено его сердце.
Пётр Петрович привёз с собою вкусный завтрак и фляжку с вином, попотчевал лесников, позавтракал сам, и все вместе весело пошли в лес. Михеич шёл вперёд, указывая дорогу; за ним оба молодые человека, разговаривая о том и о сём.
Вот они уже близко к берлоге; Михеич остановился, подозвал к себе товарищей и сказал:
- Нам всем вместе кучкой нечего подходить; зверь скорее увидит, да и ускользнёт  куда-нибудь в сторону, тогда и поминай, как звали; а лучше вот как сделаем: вы, Пётр Петрович, ступайте левее, вот в обход за эти кусты; да смотрите всё туда, где стоят три большущие сосны; подле них лежит четвёртая, а в корнях её берлога и есть. Я пойду посередине, а Митя пусть держится вправо, да чур не стрелять, пока все не будем близко к берлоге, один в виду другого, чтобы в случае опасности помогать друг другу.
- Знаешь ли ты наверное, дядя Михеич, что медведица одна в берлоге с детёнышами? Нет ли и медведя поблизости? Чтоб бед не наделал, как стрелять станем!
- Что, видно, брат, струсил! Уж не ко дворам ли? - насмешливо спросил старик, злобно взглянул на Митю.
- Нет, я не боюсь, а спросил так, из опасения не за себя, мне что? А вот из-за Петра Петровича и из-за тебя, дядя.
- Спасибо, племянничек: не надобно мне твоей жалости; без неё сумею обойтись. Да что тут из пустого в порожнее переливать? Не лучше ли за дело? Как вы полагаете, Пётр Петрович?
- Пойдём, не станем терять времени; только, смотрите, друг за друга стоять грудью.
- Хорошо! Не выдадим, - отвечали лесники, и все трое пошли к берлоге. Раньше всех в виду её был Михеич, но он приходился к ней с боку так, что если бы медведица вышла, она никак не могла бы его увидеть; к тому же, он спрятался за толстою сосною, приготовил ружьё и стоял; Митя шёл так, что ему приходилось выйти прямо против берлоги; кусты её закрывали от него до тех нор, пока не пойдёт к ней на три шага. Михеич с злобною радостью смотрел, как раздвигаются кусты, по мере того, как Митя подходит к берлоге; когда он был к ней уже совсем близко, но всё ещё не мог её видеть, Михеич взял порядочный камень и так ловко швырнул им прямо в берлогу, что, должно быть, попал в медвежонка; медвежонок рявкнул от боли, а раздражённая медведица в ту же минуту, с сверкающими глазами, ощетинившись, до половины вышла из берлоги.
Михеич спрятался, дожидаясь, что будет; «Пусть-ка помнёт его немножко, - сказал он сквозь зубы, - туда ему и дорога!»
Митя, между тем, держа ружье наготове, сделал ещё шага два вперёд, раздвинул последний куст и очутился с глазу на глаз с медведицей; он быстро окинул всё взглядом, но, не видя товарищей, остановился в недоумении. Медведица тоже увидела врага и первая готовилась напасть на него; она страшно зарычала и, поднявшись на задние лапы, хотела уже идти на него; Митя, пользуясь этим мгновением, приложился и выстрелил; зверь отшатнулся, и пуля хотя вошла ему в грудь, но не убила на месте. Боль придала силы медведице; она яростно вздрогнула, заскрежетала зубами и пошла на Митю; у него другого выстрела не было; бежать нечего было и думать, он успел только выхватить нож и готовился вступить в смертную рукопашную борьбу; он ещё раз оглянул кусты кругом, и ему показалось, что из-за дерева смотрит злобно улыбающееся лицо Михеича, но он не верил себе, думал, что это ему показалось со страху; однако крикнул: «Помогите, помогите!» Минуту спустя, он почувствовал уже у себя над головою горячее дыхание зверя, лапы его уже лежали у него на плечах и вонзились ему в тело; с отчаянным усилием Митя полоснул зверя изо всей силы снизу вверх; в то же мгновение раздался выстрел, и Митя упал под тяжестью зверя, но рванулся и выбился из-под него, весь облитый кровью животного и своею; одно плечо у Мити было порядочно поранено зверем, Митя оглянулся; Пётр Петрович заряжал ружье, а Михеич хлопотал с одним медвежонком, который не давался ему в руки, визжал и царапался.
- Спасибо, Пётр Петрович; без вас не видать бы мне больше дневного света; изломал бы меня мишка.
- Ещё неизвестно, кто из нас убил зверя, ты ли ножом, я ли пулей; пойдём, посмотрим.
Митя и Петр Петрович повернули зверя и начали осматривать его раны; Михеич со своей стороны и не обращал внимания на молодых людей, а продолжал возиться с медвежонком. Вдруг они слышат выстрел и вслед за ним крик. В одно мгновение оба были на ногах; у обоих в руках по ружью, Митя, вместо своего разряженного, схватил второе ружьё Петра Петровича, в два скачка был подле Михеича, которого уже под себя подгрёб огромный медведь, самец, отец медвежонка; Митя подбежал и выстрелил в него почти в упор; но руки его дрожали от волнения, он промахнулся, ранил его только в морду и выбил глаз; зверь заревел от боли и начал лапами вытирать себе морду; пользуясь этим временем, не сильно раненный Михеич ползком стал выбиваться из-под зверя; подоспел и Пётр Петрович, тоже выстрелил, но хотя и сильно ранил зверя, однако ж не убил его, а только привёл в ярость; медведь бросился вперёд одним скачком на ближайшего охотника и тоже подмял его под себя; это был Митя, он успел воткнуть нож зверю в бок, но не успел резануть его так, как первого; когти медведя, между тем, бороздили ему тело, - он собрал последние силы и ещё глубже впустил нож в рану: в ответ на это зверь заревел от боли и ещё сильнее рванул ему тело. Пётр Петрович, обезоруженный неудачным выстрелом, в отчаянии, при виде гибнущих охотников, выхватил маленький карманный револьвер, который в кармане носил больше для потехи, подбежал к зверю, уставил ему дуло к уху и, один за одним, выпустил в голову три пули. Медведь зашатался и упал, покрыв собою свои жертвы; потом ещё дрогнул раз, другой и совсем издох. Пётр Петрович, на всякий случай, сначала зарядил снова штуцер, боясь, что зверь ещё очнётся; но оказалось, что в нём жизни больше не было; тогда стал думать, как бы стащить его с лесничих. Он только было хотел приняться за дело, как раздался голос Михеича:
- Помогите мне, барин, высвободить ноги из-под них, тогда мы вдвоём стащим проклятого медведя и пособим Дмитрию.
Пётр Петрович помог Михеичу вылезть из-под зверя и спрашивал его:
- Ну, что, жив ли ты? Где ранен? Ты весь в крови! Можешь ли ты стоять на ногах?
- Я в крови, да не в своей, а стоять и ходить могу, хоть кости и болят, и раны саднеют. Ну, давайте, стащим чучелу с Мити, Бог милостив, может быть, и ему ничего.
Взялись вдвоём за медведя и с величайшим усилием, после больших трудов, стащили зверя. Но им представилось печальное зрелище: Митя весь в крови, в лохмотьях, с ободранным затылком, с плечами до костей обнаженными, лежал ничком, без памяти. Его тихонько приподняли, на губах у него была кровь, лицо бледно, на груди тоже раны. Его положили на бок и под голову положили свернутый охотничий сюртук Петра Петровича.
- Он ещё жив, - сказал он, - сердце бьётся; он только без чувств, нет ли где воды?
Михеич, сам почти такой же бледный, как раненый, с трудом сказал:
- Сейчас будет вода!
Горло у него сдавлено было разными ощущениями, прихлынувшими ему к сердцу. Он почти бегом пустился в лес и минуту спустя явился с полною шляпой воды. Вымыли затылок, натянули на него сдвинувшуюся кожу и повязали голову носовым платком; но кроме головной раны было ещё много других; из них кровь бежала струёй; её надобно было остановить, а то от потери её раненый должен был умереть. Полотна для перевязки не было. Михеич, не говоря ни слова, начал было снимать с себя пестрядинную рубашку, но Пётр Петрович остановил его, говоря:
- Не надо, не тронь, твоя толста, не годится; я достану лучше, а ты, между тем, заряди ружья, пока я приготовлю бинты, да принеси мне воды. Нам всё же надо быть настороже: запах свежей крови может привлечь волков, ведь мы не у себя дома, а в лесу.
С этими словами он снял с себя рубашку и разорвал её на бинты и на компрессы. Зарядивши ружья, Михеич ещё принёс воды, набрал каких-то трав, изжевал их и прикладывал к самым большим ранам; часа полтора длилось перевязыванье. Наконец кровь унялась, Митя всё ещё не приходил в себя, хотя и видно было, что он не умер.
- Одному из нас надобно здесь остаться, - сказал Пётр Петрович, - а другому сходить в избушку; там мой конюх, его надо привести, и мы втроём донесём раненого до избы; вдвоём же нам не по силам ноша; к тому же, ты, Михеич, и стар и ранен.
- Рана моя - не рана, а царапина; на ней уж и кровь запеклась; ступай ты, батюшка, Пётр Петрович, за конюхом, аль за лошадью, а я посторожу его, да попытаюсь привести в себя; пока сниму шкуры с обоих медведей, не оставлять же их здесь, волки растащат.
Пётр Петрович положил ружьё на плечо, ещё полил лицо Мити водою, тихонько под головой сюртук заменил охапкой листьев, надел сюртук без рубашки и скорыми шагами пошел по направлению к избушке.
Михеич остался один; он поминутно взглядывал на беспамятного Митю; в душе его шевелились самые горькие упрёки; он хотел было погубить Митю, но случай и мужество спасли его; а теперь, всё же он умирает, или умер от звериных когтей; не кинься он на зверя, не рань его вторично, не упади так, чтобы грудью закрыть собою его самого, никогда бы не видать бы ему, Михеичу, дневного света, никак не быть бы ему в живых! Его спасло самоотвержение Мити! Он добром, собственною жизнью заплатил за злой умысел против него. Михеич уверен, что Митя ясно видел и злобный взгляд, и улыбку, когда в первый раз почувствовал на себе лапы медведя. Старый лесничий сознавал вину свою, и в душе у него совершенно погасла ненависть, которая заставила его покуситься на злодейский умысел: он видел только вину свою и великодушное самоотвержение молодого человека; теперь он кровью и жизнью готов был выкупить вину свою; сердце в нём тосковало и ныло при виде бледного, мертвенного лица Мити. Несколько раз Михеич принимался было сдирать кожу с медведей, но всякий раз оставлял работу, подходил к бесчувственному и с отчаянием ломал руки. Он много передумал, пока оставался один с полуживым другом, к которому так недавно чувствовал кровожадную ненависть; теперь он вспомнил, как хорошо и тихо прошла у них зима, как незаметно убегали вечера во взаимной беседе и при чтении книг, учивших любить людей больше себя и прощать им обиды.
«Какую обиду сделал мне Митя, что я захотел погубить его?» - спрашивал он себя и не находил в душе ответа, не находил оправдания. Время тянулось медленно, душевные терзанья Михеича были велики и ещё замедляли его; чтобы хоть сколько-нибудь сократить день, он принялся сдирать кожи и уже оканчивал последнюю, как ему послышался тихий стон. Он подбежал к Мите и увидел, что он пришёл в себя:
- Дядя, дай напиться! - сказал он.
Михеич поднёс ему воды к губам, тот хлебнул, и жизнь совсем вернулась в него. В глазах показалась живость, он оглянулся и сказал:
- Мы ещё в лесу, а где Пётр Петрович?
- Пошёл за помощью, чтоб перенести тебя домой; скажи, как ты себя чувствуешь?
- Всё болит!
Михеич несколько времени смотрел на него, потом бросился на колени, схватил его руку, поднёс её к губам и говорил, судорожно рыдая:
- Избавитель мой, родной мой, прости меня! Ради самого Христа, прости меня! Ты знаешь, я виноват перед тобою!
- Полно, дядя, - тихо сказал Митя, - успокойся, я не сержусь, нечего прощать! Если б мне пришлось также худо, как тебе, ты всё ж бы выручил меня!
Усилие, с которым он произнёс слова эти, опять истощило его, и он опять впал в беспамятство. Но на этот раз оно продолжалось недолго, и он опять пришёл в себя, когда Пётр Петрович воротился с конюхом.
- Мне холодно, - сказал Митя, и зубы его стучали от лихорадки.
Его покрыли одною из медвежьих кож, но больной не выносил её тяжести, и её принуждены были снять; Михеич скинул с себя кафтан и набросил на больного. Пётр Петрович и конюх выломили две длинные хворостины, связали их поперечными жёрдочками, накрыли эти носилки свежими медвежьими кожами и на этих, наскоро устроенных носилках понесли к избе. Трудно было идти по неровной почве; носильщики часто спотыкались и тем причиняли раненому сильное страдание.
Постели в избе, как это обыкновенно бывает у наших простолюдинов, были в самом жалком положении; хорошо ещё, что нашлось сено; его навалили на нары и покрыли кое-какою одеждой, чтоб мягче было; у Мити нашлась простыня, подушки и одеяло, и таким образом, хоть без тюфяка, устроили довольно спокойную постель. Лишь только Митю уложили, Пётр Петрович вскочил на лошадь и во всю конскую скачь помчался к доктору, который жил в двенадцати верстах от леса. Через три часа он воротился вместе с ним; доктор, человек добрый, снисходительный и вовсе не напыщенный, но знающий, очень внимательно осмотрел раненого, очистил и сравнял все раны, перевязал их мазью и липким пластырем, которые привёз с собою, расспрашивал, что чувствует Митя, посоветовал, что и как делать, и ушёл, сказав, что на другой день опять придёт.
Пётр Петрович вышел вместе с доктором и спросил его, как он находит раненого.
- Очень плохо, - отвечал он, - за жизнь можно ручаться только в таком случае, если он крепкого сложения и, особенно, если грудь у него крепка.
- К несчастью, должен сказать вам, что он чахоточный; у него поминутно болит грудь, даже кровь идёт горлом.
- Ну, в таком случае, не ручаюсь за него.
Михеич стоял тут же и слышал слова эти: он побледнел и, всплеснув руками, вскрикнул: «Господи, не дай ему умереть! Сохрани его для меня! Я всю жизнь буду ходить за ним, моим избавителем, как за сыном родным».
- Успокойся, старик, я постараюсь помочь ему; я употреблю всё своё знание; но помни, жизнь и смерть человека в руке Божией. Прощайте, берегите больного от всякого волнения, не позволяйте ему говорить.
Доктор уехал, Пётр Петрович тоже, оставив конюха с лошадью, на всякий случай, приказав ему тотчас приехать, если что-нибудь неожиданное случится с больным.
С этого дня и доктор и Пётр Петрович ежедневно бывали в избушке лесничих; Митя был в беспамятстве; Михеич не отходил от него; он был постоянно угрюм и печален; он видел опасность, приходил в отчаяние и в невыразимое раздражение от того, что ничем не может помочь своему избавителю.
Наконец, силы Мити уже видимо истощались; ему всё становилось хуже, лихорадка не унималась; пришлось сказать матери о положении её сына; тяжёлая обязанность эта пала на Петра Петровича; она сначала была, как помешанная; долго нельзя было пустить её к больному. Только после того, когда она дала слово быть спокойною, когда ей было объяснено, что от её неосторожности он может немедленно умереть, её привезли в избушку, и она больше не отходила от постели.
Жизнь медленно, постепенно угасала в нём; он был тих и покорен, как ребёнок; горячечное состояние, от упадка сил, прекратилось, но лихорадка постоянно отнимала у него жизнь; он был в памяти, страдал ужасно, но не произносил ни одной жалобы, ни одного жёсткого слова. На мать жаль было смотреть; она всё удерживалась от слёз, кусала себе губы, дрожала, но не говорила ни слова: иногда, когда ей казалось, что сын спит, она подле кровати бросалась на колени и горячо молила Бога, чтобы Он сохранил ей сына, её последнее утешение, жизнь и радость старых дней её. Но страдальцу была назначена иная участь; ему не суждено было жить; он постепенно угасал.
Однажды все собрались в комнату Мити, он лежал с закрытыми глазами и тяжело дышал; одну руку его держала мать, над другою склонился Михеич и, тяжело вздыхая, прижимал её к губам, шепча: «Прости меня, Митя, прости, родной, живи, друг мой, живи для того, чтоб я раскаянием мог загладить вину свою!» Но Митя не слыхал слов его, он не отвечал ему, дышал всё реже, не бросил даже ни на кого прощального взгляда и спокойно уснул, как дитя, уставшее от долгой беготни; незаметно было, когда он испустил последний вздох. Только по холоду, разлившемуся по рукам и по важному выражению лица можно было догадаться, что его уж не стало.
Митю похоронили. Мать, убитая горем, спотыкаясь, пошла в свой дом. Михеич, молчаливый и мрачный, отправился в лесную избу. Пётр Петрович по отрывочным выражениям догадался, что какое-нибудь неправое дело лежит на душе старика; ему хотелось, однако ж, облегчить его горе, и он начал довольно часто ездить к старику; но присутствие его не приносило облегчения, а напротив, он являлся Михеичу как грозный, мстительный призрак. Один вид Петра Петровича напоминал те дни, в которые он так часто и долго гулял и толковал с Митей. Лес со своим шёпотом, длинные тени деревьев, звонкие перекликиванья птиц уж не приносили ему, как прежде, отрадной тишины душевной; деревья ему напоминали мгновение, когда он из-за них хладнокровно глядел, как Митя отбивался от медведя; тень их напоминала ему мгновение, когда он лежал в тени дерева, бледный, облитый кровью. Старик тосковал, перестал охотиться, жизнь в лесу ему стала невыносима, и когда однажды Пётр Петрович приехал проститься с ним, потому что уезжал в Москву, старик попросил у него вида, или паспорта во все города России. На вопрос, куда же он намерен идти, Михеич отвечал: «Пойду, поклонюсь святым угодникам в Киеве, а потом, если ноги не откажутся служить, пойду в Соловки по-молиться заступникам Зосиме и Савватию».
Паспорт был выдан, Михеич ушёл, и с тех пор в лесной избушке поселился другой лесничий.


Рецензии