Сердце и центр. Глава Вода

Вода
Самолет Тартаковского летел над серебристо-бурым пространством тюменского ландшафта, перемежавшего скудную растительность с глянцевыми овалами болот и выглядевшего так, будто на землю упало огромное зеркало и раскололось на тысячу мелких осколков, отразивших серое небо. Созерцание этого лишенного четкости пейзажа наполняло Бориса мучительным ощущением пустоты. Он словно взирал на какую-то абстракционистскую абракадабру в духе Кандинского, беспредметность которой разрывала взгляд на кучу несвязанных между собой разноцветных пятен и под пыткой заставлявшую воображение играть, внушая вялую надежду на выигрыш в этой игре хоть какого – нибудь смысла. Безжизненную неопределенность бескрайнего горизонта оправдывали изредка попадавшиеся мачты вертикально торчавших из земли нефтяных вышек и качели качалок, похожих на больших птиц, клевавших черные зерна в аккуратных квадратах желтых песочниц, в которых копошились, словно червячки, фигурки людей. Самолет снова нырнул в белую вату облаков, выдернув взгляд из пустынных далей и вернув его в уютность обитаемого салона. Отвратившись от иллюминатора, Борис подумал, что только люди и их дела могли наполнить эту нелепую территорию каким-то качественным содержанием. Людям, все время жившим в национально – идеологических интересах государственного аппарата, который навязывал им замшелые и обскурантистские цели, отрывая их от мотива конкретной и частной жизни, в коем и могла только иметься ее ценность, надо было практически донести новые ориентиры и цели. Но мало людям дать работу, исполненную рациональных целей и задач, необходимо было освободить русского мужика от стереотипов. Всё время страдающий, задавленный, с одной стороны, женой и семьей, с другой стороны, государством, бегущий и от семьи и от государства куда угодно, - на охоту, на рыбалку, много и подолгу пьющий, с ног до головы обвязанный обязанностями перед всеми, и обладающий одним, но священным правом – напиться в стельку, и потому постоянно виноватый перед женой, русский мужик, этот повсеместный Иван не мог не вызывать жалость. С детства приговоренный к несчастной судьбе, усугубляемой инфантильной дуростью и пьянством, в итоге русский мужик представлял собой постаревшего ребенка, измочаленного непосильным бременем нелепой жизни. Больше всего Бориса поражал диссонанс между русской женщиной и русским мужиком, - они как будто жили на разных планетах, два инопланетянина, случайно встречающихся за столом и в постели, два разговаривающих на разных языках жильца необитаемого острова, вынужденных примиряться и уживаться по причине невозможности выбраться с «проклятого» острова семейной жизни. А главное, что мучило этих островитян, что не давало им покоя, что порождало обоюдную паранойю заключалось в том, что один для другого – лишь средство, но не цель, или что, хуже того, оба они средства какого-то непонятного процесса, чья цель отодвинута в дурную бесконечность бездонной будущности. 
Диссонанс между мужским и женским был в большей степени присущ русским людям, России, в отличие, допустим, от Европы и Востока, где этот конфликт в чем-то да как-то погашался идеологическим или психологическим и уж точно традиционным  доминированием одной половины над другой. Но все не так – в России, все обстояло не так с этими половинами здесь. И как русская женщина была полностью погружена в семью, в воспитание детей, в различную суету по устроению быта, словом, твердо стояла на земле повседневной жизни, так русской мужик рвался в «небо» наивных, детских иллюзий, в мир мечты и игры воображения, главным свойством которого была именно эта самая игра, которая объективировалась в любви к домино, спортлото, футболу и так далее, - душа мужика, ища игрищ, волила свободы, и как часто бывает, свободолюбие рвущейся в «небеса» иллюзий души прямо оборачивалось разнузданным анархизмом, как будто и, правда, что «свобода это невозможность принять какую-либо из форм». Но ведь европейский, а, особенно, американский либерализм изобрел эти формы, и в экономике и в политике, воплотил, заставил работать эти формы, почему же так бесформенно русское свободолюбие? Каким уж таким тонким, таинственным и заповедным содержанием обладает эта загадочная русская душа, что так страшится претворения, в какие высоты и глубины устремлен её вектор, проносясь мимо всех разумных целей, мимо всякого здравого смысла? А не запрограммирована ли эта «птица – тройка» на то, чтобы промахиваться мимо нормальной цели обычного человеческого счастья, которое в представлении Бориса связывалось только и только с личной свободой. Понятие свободы в его сознании было предельно широко, - оно включало и  экономическое определение, когда потребности полностью определяют возможности, а не наоборот, и политическую характеристику, когда интересы личности определяют цели государства, поскольку последние обязаны своим существованием первым, и не должны их собой подменять, и духовно – нравственное измерение, в котором свобода выступала мерой счастья человека, была его сущностью и единственной ценой. И эта свобода имела положительное определение и не была «невозможностью принять одну из форм», но понималась им как возможность обладания максимальным количеством форм. И в этом положительном определении она выступала аналогом любого метафизического бога, уж коли, человек оказался им оставленным, покинутым и безнадежно забытым. Такой человек, набравшийся мужества отказаться от идеологических и религиозных иллюзий, попадал в ситуацию высочайшей ответственности перед самим собой с одной – единственной задачей, во что бы то не стало, сохранить свою свободу как первый и последний предел жизни. Поэтому для Бориса либерализм в его американском изводе был последней, окончательной, финальной религией живущего под опустевшим Небом человека…
Исходя из этой точки зрения,  Борис понимал, что нефтянка – это только средство, основная задача – трансформация образа жизни людей. Он лишь отчасти считал себя предпринимателем и топ-менеджером некой компании, функционирующей в сфере нефтяной промышленности, он не только, и не столько был «экономистом», но, по большей части, осознавал себя «идеологом» стремительно меняющейся российской реальности. Это шло еще с тех времен, когда Борис был комсомольским вожаком. Уже в годы юности, которая пришлась на горбачевскую перестройку в бытность вторым секретарем одного из райкомов ВЛКСМ Москвы, он с тревогой следил за растущим разрывом между теоретической базой власти и ее практическим исполнением. Старая бюрократическая элита, судорожно цепляясь узловатыми пальцами старческих рук за уносимый в небо несбывшихся и несбыточных иллюзий воздушный шар заскорузлой догматики, в то же время нервно сучила дряблыми ножками по уплывающей из-под ног земле прагматических интересов. Однако в пику консервативной части партаппарата, начала поднимать голову настроенная на реформы когорта молодых, талантливых, продвинутых секретарей ЦК партии, ратовавших за проявление экономической инициативы. Большая часть этих «модернизаторов» сделала карьеру не в кабинетах партийной номенклатуры, работники которых плавали в невесомости необоснованных практикой умствований, а производимая ими бумажная пурга только полировала столы пустопорожних заседаний, но вышла из среды хозяйственников и руководителей предприятий, знакомых со структурой советской экономики не понаслышке, и имевших с ней дело непосредственно. Именно их хозяйственный опыт диктовал необходимость трансформации экономики, - связь с конкретной практикой, с реальностью в ее материально-вещественном исполнении давала свободу от шор теоретических спекуляций, побуждая к поиску выхода из идеологического кризиса, прежде всего, на путях экономической реформы.  Хозяйственники-«модернисты» давно хотели выступить в качестве крупных собственников, и, прежде всего, с тем, чтобы придать своим необъятным полномочиям вполне осязаемое обстояние в виде дорогих коттеджей, иномарок, фешенебельных квартир, зарубежных туров. В сознании этих людей крепло убеждение, что власть давно должна отказаться от своего аскетического имиджа, засунутого в тесный чехол заправленного в кирзовые сапоги френча, и предстать как хорошо и интересно живущая элита. К середине 80-х годов разделение верхушки партии на «теоретиков» и «практиков», достигло предельного накала, в котором инициативу оперативно перехватили «хозяйственники», напористость и энтузиазм которых во - многом объяснялись тем, что все они были из провинции.   
Борис всегда с признательностью вспоминал Краснова Владимира Петровича, члена ЦК партии, выходца из одного уральского горнодобывающего городка. Он одно время по-отечески опекал молоденького комсомольского секретаря и с подлинно большевистским упоением твердил о том, что «коммунист должен уметь зарабатывать деньги». Благодаря патронажу Краснова, Борис сначала организовал несколько дискотек под эгидой комсомольских мероприятий, кое-что при этом заработав, потом, используя мощности горкомовской типографии, выпустил сборники текстов молодежных музыкальных групп в рамках работы комсомола с молодежью, затем был пущен большой проект по организации объединения Научно-технического творчества молодежи, которые оправдываясь существованием нескольких молодежных кружков, выступали в качестве неофициальных коммерческих структур, торговавших ширпотребом, бытовой техникой, электроникой и, конечно, компьютерами. Только что появившиеся на рынке маломощные «айбиэмки» пользовались бешеным спросом, и именно суммы от  их продажи, довольно приличные, составили уставный фонд созданного им с партнерами по бизнесу банка, одного из первых частных финансовых учреждений в реформируемой России. И уже позже, когда под руководством другого бывшего комсомольского вожака в стране началась приватизация, Борис почти весь свой капитал вложил в активы бурно акционируемой нефтяной промышленности. От воспоминаний его отвлек вираж заходившего на посадку самолета. Он совершал поворот над насыпанным посреди болотно-таежной бесформенности желтым пятачком Нижнеюгорска, урезанного с одного края узкой линейкой взлетно-посадочной полосы. Мерный рев турбин, сжимал со стороны ушей голову двумя подушками, высвобождая нутро черепной коробки, соединяя его с полым пространством верхней части тела и создавая неприятное першение в глотке. Нижнюю левую часть иллюминатора рассекла масса разделенных дорогами серых пятиэтажек, вскоре полностью заполнивших его кружок. Через двадцать минут Борис ехал в служебном «Лендкрузере». Мимо проплывал унылый пейзаж застроенного однотипными панельными домами Нижнеюгорска, похожего на склад кое-как разбросанных серо-желтых ящиков с пустыми бутылками за забором из вертикалей сосен. Он снова подумал о вызывающей скуку пустоте этого бетонного ландшафта, среди которого так бесцельно растрачивается человеческая жизнь, не будучи направлена в русло созидательного и эффективного труда. Сейчас Бориса, больше всего, занимал проект рационального переустройства города. Ему было очевидно, что проживание такого большего количество народа неоправданно на этой плохо приспособленной для жизни территории. Уже несколько месяцев Борис вынашивал идею по созданию на территории этого неуютного городка, совершенно уродливого в архитектурном отношении и испытывающего крайний дефицит инфраструктуры, современного вахтового поселка, наподобие тех, что он видел в Канаде и на Аляске. Ну, какой был для рядового нефтяника смысл в том, чтобы здесь, на тюменском Севере вить себе гнездо, обзаводиться семьей, рожать детей, здесь, где всё протестует против жизни, где образующий двор кол вязнет в тряском болоте, где явно ощущается нехватка кислорода, а погода меняется по три раза на дню? По замыслу в Нижнеюгорске должно было остаться не более 30% от всех нефтеюгорцев, что и составляло всё работающее населения. Создание вахтового поселка автоматически решало проблему жилья, социальной защиты, инфраструктуры, необходимость в которой практически отпадала.
Далее мысль Бориса сама собой коснулась судьбы России. Россия волею иррациональной судьбы в конце 20-го века зашла в идеологический  и экономический тупик. И теперь у России, несмотря на все культурное и экономическое богатство, осталось только подчиниться более могущественным в политическом и экономическом отношении державам, отказаться от какой бы то ни было геополитической самостоятельности, а главным в этой сложной ситуации было расстаться с национально нарциссическим представлением о России как о «великой державе». Борис с ясностью психотерапевта понимал, что, подобно тому, как комплекс неполноценности невротика компенсируется манией величия и иллюзорным представлением о себе как о сверхзначимой персоне, причем так, что и мания величия, и комплекс вызывающей депрессию неполноценности оказываются двумя полюсами единого психологического маятника души невротика, так же русский этнос, вцепившись своей «таинственной» душой в не менее «таинственную» «русскую идею», оправдывает ею откровенно провальные, нелепые, кровавые события своей истории, полагая, что это - те самые тернии, что растут на дороге к звездам. И этот национально-религиозный фантазм не то, чтобы помогает, но, напротив, самым решительным образом препятствует кардинальному избавлению, излечению от всех социально – экономических комплексов, что позволило бы ему спокойно влиться в дружную семью евроатлантических народов. Почитав в свое время Фрейда, Борис понял, что невроз, который зиждется на воображаемом представлении о себе, как о большой, сверхзначимой фигуре, становится причиной фиксации и ядром кристаллизации комплексов неполноценности так, что питающая фантазм величия идея сверхполноценности становится коспонсором всех остальных комплексов. Идея воображаемой гиперполноценности всегда является крайностью того коромысла, на другом конце которого пребывает комплекс символической неполноценности. Логика этого психоаналитического факта для Бориса была железной. Поэтому задача психоаналитика в принципе сводится к тому, что бы вдребезги разбить эту изваянную воображением статую идеального Я, поскольку идеал – Я поощряет аутичное невнимание к окружающему миру. Такая зацикленная на идеальном Я психика живет, как правило, фантазиями и иллюзиями, причем, преимущественно, религиозного толка. Борис также внял тому, что невротический, слишком доверяющий своему воображению, индивид излишне зациклен на образе отца, вина перед которым, образована по мотивам Эдипова комплекса. Особую гипертрофированность образа отца Борис отмечал именно в русском человеке. Вот эта «вина перед отцом» провоцировала преувеличенную тягу к претворению тоски по образу отца в социальном плане. С этим была связана большая подверженность русских людей к тому, чтобы впечатляться харизмой того или иного руководителя, обосновывающих традиционную монархичность русского политического сознания, подобострастность людей по отношению к власти и эти извечные верноподданнические настроения. Этот сложный виртуальный комплекс идеальных представлений индивида о самом себе вредит и мешает ему. Разве может человек определяться чем-то таким, что существует виртуально, в воображении. Единственным пространством идентификации может являться лишь внешне окружение. Идентификационном экраном субъекта может являться и является симметричный другой, что удостоверяет его в существовании. Симметрия другого – основание и цель демократической и либеральной нормы.      
Борис и понимал психоанализ, как психологию либерализма, а либерализм – как социально – политическую проекцию учения Фрейда. Именно психоанализ, по его мнению, сыграл продуктивную роль в определенной деидеологизации сознания европейского обывателя. Здесь люди давно избавились от потребности в отце. Место Отца заняла конституционная функция власти, которая, прежде всего, представляла собой Закон, безличный и анонимный в своей абстрактности и всеобщности. Политический топ-менеджер не позиционирует здесь свою харизму и личность, но воплощает знак всегда пустого, но привилегированного центра социального закона, как того круга, чья линия может приравнять и учесть интересы и мотивы всех соучастников социального процесса, и таким образом, такой политический топ – менеджер, воплощая знак центра, представляет собой компромиссное образование, способное удовлетворить максимальное количество членов социума. И чем, точнее он воплощает этот центр, тем больше он соответствует своей задаче. Именно так понимал Борис роль и функцию руководителя государства, что идеально и воплощались в фигурах глав западных государств. Иначе дело обстояло в России, где почему-то руководитель государства, будь то генсек или президент, снова и снова, по непонятным законам становился царем-батюшкой. Возвращаясь мыслью к виртуализирующей сознание русского человека идее, Борис четко отдавал себе отчет в её пагубности, - идея представлялась ему неким зазором и паузой, чья пустота прерывала свободное течение потоков знаков. Пустота национальной идеи закабаляет ум ложными иллюзиями, отвлекающими его от реальности. Он все больше утверждался в мысли, что всякая идея, имея своей сутью религиозную природу, рано или поздно приходит в столкновение с имеющим характер математической достоверности законом, чья универсальность непреложна и необходима, а идея как раз таки постоянно провоцирует появление частных исключений из всеобщего правила. Борис вспомнил слова из недавно читанной им книжки Збигнева Бжезинского «Великая шахматная доска», слова, о том, что «сохранение иллюзий о великих геостратегических вариантах может лишь отсрочить исторический выбор, который должна сделать Россия, чтобы избавиться от тяжелого заболевания». Как раз такая «иллюзия» в представлении Тартаковского была тем мнимым фокусом, что задавал перспективу значительно искажавшего реальность идеологического экрана. А сама такая питающаяся верой «иллюзия» как идея всегда есть религиозная идея, которая конституирует представление о тоталитарной и необходимой общности, призванной господствовать над случайными и частными различиями, составляющими реальность. Однако на самом деле реальность может фокусироваться только на знаке, на объективных знаках, которые превозмогают идеальное тождество идеи реальным различием знака, который и есть сама единственно существующая действительность. Дело также и в том, что обладатель идеи, являясь её единоличным собственником, не имеет возможности поделиться этим иллюзорным достоянием, каким-то образом выразив её или сообщив, разве что сумасшедше её прокричав или как-то эмоционально о ней промолчав, как будто идея эта делает её носителя немым и слепым. Носитель идеи не может транслировать её другому в отличие от того же носителя знака, который может легко им поделиться со своим партнером, поскольку сам язык, эта совокупность знаков, специально существует для того, чтобы делиться с собеседником своим глубоко личным переживанием или смыслом.         
Мысли Бориса восставали против того, что называлось консервативным сознанием, и центрирующей его трансцендентной идеи. Именно она поощряет в человеке аутизм религиозного фанатизма и шовинизм национальной ксенофобии, но, прежде всего, такая идея стимулирует в мужчине перфекционизм фаллического толка. Такое идеологическое сознание формирует  любое консервативное общество, отличающееся патриархальностью и жесткой иерархичностью, поэтому такие общества – это общества мужчин с едва выраженными женским присутствием. Хваленый коллективизм этих обществ – это исключительно мужской коллективизм, «общество господ», основанное на их фаллической, нарциссической, и, по сути, инфантильной солидарности. Такой  коллективизм полностью исключает женщин. Совсем другое дело, думал Борис, либеральные общества, с их подчинением единому закону. Эти общества, будучи материнскими, как будто бы унаследовали архаичный матриархат, утративший, правда, за долгие годы патологию религиозно-фанатичного экстремизма. В либеральном сообществе отсутствует какая бы то ни было мужская исключительность, место которого занимает благожелательный и незлобивый семейный патриотизм, основанный на объединяющем семейную пару знаке. Такой знак не обособляет человека в онтологическое одиночество, но объективирует его как уже мужчину и женщину в элементарный коллектив семейной матрицы, где права и обязанности равномерно поделены и распределены. И обязана эта «ячейка общества» своим существованием не заоблачной идее, а реальному знаку. И в подтверждение свой мысли Борис вспомнил замечательную русскую поговорку и перефразировал ее: лучше синица имманентного знака в руке, чем журавль трансцендентной идеи в небе. Идея и знак – две стороны одной медали, одного центра, но идея поощряет произвол, а знак нет, он – необходим, он исключает ложную, эгоистичную интерпретацию, предполагая единственную. Идея пагубна, поскольку обособляет человека, класс, нацию, государство в фанатизм религиозного чувства, в безумное противостояние одного класса другому, в этноцентричный национализм и изоляционизм, в великодержавную ксенофобию и шовинизм. Знак продуктивен, потому что, связывая мужчину и женщину в пару, граждан в гражданское общество, людей в человечество, мотивирует открытость и приязнь в межчеловеческой коммуникации, свободу и демократизм гражданского общества, экономическую и культурную солидарность в процессе мировой глобализации. Но волею очень страной судьбы, думал Тартаковский, душа русского человека, да и россиянина вообще, оказалась меж двух огней, между идеей индивидуалистической замкнутости и знаком межличностной открытости. Но сохранять такое равновесие долго нельзя, невозможно, немыслимо. Но как? как? спрашивал у себя, у своего разума Борис, можно было бы убедить, уговорить,  как склонить чаши весов русской души в пользу знака, какой можно было кинуть на эту чашу аргумент? 
Идеальным государством полностью воплотившим принцип знакового равновесия для Бориса была Америка. Он улыбался, думая о ней. Америка – мечта мира, его цветок, его любимое детище. О, сколько достоинств с самого начала вложил таинственный и  исполинский разум мира сего в эту волшебную, сказочную, богатую рукотворными чудесами землю. Эта удивительная страна, будучи лишена богатейшей истории и культурного наследия, какими обладали другие страны и цивилизации, казалось бы, должна быть обречена на то, чтобы влачить дефицитное существование на обочине мировой цивилизации. Но не тут было. Америка, отрезав себя от какой бы то ни было традиции – национальной, религиозной, идеологической, не пропала, но, наоборот, полностью себя освободила для создания иного и нового человечества. Это новое человечество, возникнув в 17-м веке, в Новое время, ведущим принципом своей жизни избрало не слепую веру в неведомое, но свет свободного разума, руководствующегося исключительно собственными мотивами и желаниями. И этот свет разума, желая новой жизни и новой земли, стал действительно Новым Светом новооткрытой Америки. Эта страна, оказавшись в своем сиротстве одинокой, как географически, так и политически, стала в то же время и подлинно свободной, будучи избавлена от культурных обязательств и исторической ответственности. Американская цивилизация, начав свою особенную историю, начала с нуля и всю историю человечества. Такое отсутствие памяти о предыдущей истории человечества, полное пренебрежение ею и желание всё начать заново позволили Америке наиболее точно претворить идеалы новоевропейского рационализма в жизнь. Как будто бы историческая память, та историческая память, которая для большинства стран была начальным капиталом оставленного предками богатого наследства, позволявшего потомкам уверенно начать жизнь, казалась для американцев неподъемным бременем ответственности, непосильным грузом непонятной вины, лишним балластом, мешавшим подняться в небо воздушному шару счастливой жизни, наполненному детской беззаботностью и беспечностью. Именно это освобождающее беспамятство позволило реализовать основные проекты новоевропейского человечества. Они воплотились, прежде всего, в политический принцип конституционного демократизма и в экономический принцип свободной конкуренции, призванной самостоятельно, монетарно уравновешивать систему хозяйствования. И система демократии и система рыночной экономики Америки в качестве регулирующего принципа признавали только внутренний, имманентный принцип системного равновесия, благодаря которому любая система сама себя уравновешивает, исключая какое-либо авторитарное решение. Только такая политическая и экономическая  система способна выживать и развиваться. В экономике таким принципом стали ничем не ограничиваемая возможность свободного столкновения коммерческих мотивов в стихии рынка, чистого расчета, лишенного идеологической подотчетности, чистого желания, нацеленного  исключительно на коммерческий успех и выгоду, не отягощенных никакими моральными соображениями. Политическая система руководствовалась только принципом разумной формальности закона, основой которого была Конституция, исключавшим волюнтаризм человеческого фактора, непредсказуемого и капризного. То же касалось и основания судопроизводства, которым становится все тот же принцип конкуренции и состязательности.
В конце концов, полагал Тартаковский, подчиненность политических и экономических институтов Америки принципу имманентного человеческой рациональности закона, который абсолютизировал некое тотальное равенство, предельное уравнение, предполагавших наличие абсолютного центра различия идеального и реального, и саму Америку выдвигала в самый центр геополитического пространства мира, ставя ее в авангард развития цивилизованного мира. И у России нет и не может быть другого пути, кроме как ввергнуться в орбиту американского мира, наступление которого не за горами, потому что Америка с ее Большим Яблоком – несомненный центр мира. Свою маленькую миссию Тартаковский видел в том, чтобы тихонько подтолкнуть, помочь России плавно и безболезненно ввергнуться в орбиту панамериканской цивилизации, на кругах которой Россия смогла бы легко и спокойно обретать себе место большего хранилища углеводородного сырья, но не более того. И не надо больше никакой мегаломании, никаких громадных геополитических проектов, взрывался раздраженными мыслями Тартаковский, всё! всё! история закончилась, случилась другая победа, тихая и ползучая победа западного либерализма во главе с американской демократией, как писал Френсис Фукуяма, как пишут все мало-мальски грамотные специалисты Запада. Случилась победа американского доллара как мировой валюты, алмазная твердость которой – гарантия стабильности системы экономики всего мира. Случилась победа американского образа жизни, экземплификацией которого является продукция Голливуда, подтверждавшая этот факт баснословными гонорарами. Наконец, состоялась победа созданной американским гением Билла Гейтса всеохватной сети Интернета, чьи нити связывают собой весь мир в единое информационное пространство, которое становится условием анонимной и безличной власти информационного знака. Таким образом, случилась геополитическая исключительность США подтвержденная самым высоким образом жизни каждого американца. Мир становится воплощением знаковой системы языка, где власть будет всего лишь абсолютно формальным имманентным центром глобальной системы единого мира в качестве условия ее стабильности, что, совершено, исключает какие-либо параноидные черты человеческой власти с ее непредсказуемостью и необузданным волюнтаризмом. Сейчас этот могущественный и богатейший американский ребенок старушки Европы встал в свой полный рост, заявляя о своем безусловном праве на владение всем этим миром, слишком старым и слишком слабым. Окружающие Америку народы злопыхательно демонизируют ее, конечно, из зависти, конечно, из нежелания признания факта тотального свершения мировой истории, которая результируется как раз в Америке и её политическом строе. Теперь, думал Борис, этот совершенный, образцовый, эталонный ребенок должен оплодотворить своим космическим нарциссизмом весь мир, как уже свой собственный.
Сегодня Борису предстояло выступить перед группой отправляющихся на стажировку в США менеджеров дочерних подразделений Нижнеюгорского региона. Подъехав к трехэтажке местного университета, с которым серое приземистое здание делил и организованный «Интеройлом» корпоративный институт, он поднялся в актовый зал и вышел к обитой красным шелком трибуне, стоявшей рядом с президиумом с несколькими человеками. Зал был заполнен наполовину. Тартаковский, улыбаясь, поздоровался и стал говорить о том, что только личный опыт и очевидный пример может послужить глубокому усвоению лучших образцов мировой экономики, чьи проверенные долгими годами принципы финансового менеджмента и маркетинга позволят после распространения их на почву российской экономики сделать её такой же рентабельной и эффективной. В продолжение своего выступления Тартаковский подчеркнул, что  именно на молодых руководителей дочерних подразделений московское руководство компании возлагает основную надежду, веря в то, что только местный топ-менеджмент, будучи мобильным и быстро обучающимся, станет управленческим авангардом компании. После недолгого выступления глава компании поздравил прошедших конкурс стажеров и стал торжественно вручать им командировочные предписания. Одним из отправлявшихся в Америку стажеров был старший экономист отдела стратегического менеджмента ОАО «Югорскнефтегаз» Фёдор Комаров. Тартаковский вручил ему красочно оформленную бумагу. Протягивая руку и улыбаясь, он негромко произнес «поздравляю». Федор, получая предписание и благодарно пожимая главе компании руку, снова испытал странное ощущение от взгляда Тартаковского, от которого у него вновь сжалось сердце, а душа наполнилась тревожным волнением. Не дожидаясь окончания торжественного мероприятия и следующего за ним банкета, Фёдор отправился домой. Уже через неделю огромный «Боинг» с приклеившимися к иллюминаторам пассажирами подлетал к Нью-Йорку. Панорама столицы мира с мачтой Статуи Свободы превосходила параметры самого буйного воображения. Во весь горизонт, всюду, куда хватал взгляд, простирался самый значимый город мира, покрывая землю похожим на микросхему серебристо-серым плато с золотисто-зеленой змейкой Гудзона.
При подлете массив Нью - Йорка ощерился иглами небоскребов, чьи высоты уменьшались от центра к окраинам. Самолет взял резко влево и направился на юг. Он подлетал к международному аэропорту Нью-Йорка с несколькими взлетно – посадочными полосами. Здесь было три часа пополудни. Несмотря на то, что полет продолжался 12 часов, пассажиры оказались на месте почти в то же самое время, в какое и вылетели. Через полчаса после посадки к самолету подъехал эскалаторный автотрап, по которому пассажиры сразу спустились в автобус. Их повезли к огромному зданию аэропорта. В просторном холле проходил таможенный досмотр. Белозубая работница в синей униформе что-то спросила  по- английски. Федор растерялся:
- Что? Я не понял.
Из-за спины прозвучала чья-то любезная подсказка, что надо предъявить паспорт («pass») и визу. Федор суетливо достал документы. Работница американской таможни посмотрела их и, улыбаясь, задала еще один вопрос, который тот же голос перевел фразой о цели визита.
- Я представляю корпорацию «Интеройл». Приехал на профессиональные семинары по обмену опытом.
Это все, что смог извлечь из себя растерявшийся Федор. Но к его счастью, таможенная экзекуция быстро закончилась. Он получил обратно документ с визовой регистрацией, с напряжением вымолвил из своего скудного английского лексикона слово «Сенк». На выходе из здания аэропорта менеджеров компании вкупе с Комаровым встречали руководители местного представительства во главе с его руководителем Андреем Милютиным, специалистом по инвестменту, которого Фёдор узнал по телевизионным передачам. Всю группу рассадили по машинам и повезли в Нью-Йорк. Фёдор оказался в одной машине с Милютиным. В продолжение поездки они разговорились. Милютин рассказал, что их ждет интересная программа - лекции, семинары, корпоративные торжества в нью-йоркском офисе, жить они будут в гостинице, расположенной в Бруклине. Пока тот говорил, Комаров заметил, что его голос звучит, как-то необычно, быстро и с минимумом эмоциональности, с холодным стрекотом принтера, «по-американски», как определил сам Фёдор. Дорога в город петляла между покрытыми редкими деревцами холмами, открывавшими идеально чистый горизонт с высоким безоблачным небом и ярким солнцем. Фёдор обратил внимание, что небо здесь сильно отличается от того, которое он привык видеть. Оно было такое же голубое, но излишне насыщенное цветом, какое-то глянцевое, как будто искусственное. Ему даже показалось, что это не небо, а вода, и едут они вниз головой, и гляди, вот-вот, свалятся прямо в эту небесного цвета воду. Постепенно холмы сменились малоэтажной застройкой пригорода, который неожиданно быстро исчез за стенами небоскребов, как если бы они резко въехали в тоннель, в который был обращен целый город. Гостиница, в которую их привезли, была довольно дешевой, похожей на общежитие, правда, с просторными номерами и хорошей мебелью. Вместе с ним поселили еще одного молодого человека. Тот, приветливо улыбаясь, представился Игорем Гавриловым, главным технологом Новокуйбышевского нефтеперерабатывающего завода. Немного пообщавшись с коллегой и устроившись, Фёдор отправился на прогулку. Он шёл по улицам района, известного компактным проживанием здесь русской диаспоры. Несмотря на солнечную погоду, странный, исходивший от больших темных домов холод заставлял Фёдора обтягиваться легкой курткой. Диссонанс чужих каменных стен и русских букв на висящей на них рекламе вызывал неуютное чувство фальшивого гостеприимства.
Побродив по пустынным улицам Бруклина, Фёдор, быстро что-то надумал и поймал желтую машину с нелепым сооружением наверху, попросив водителя неведомой ему, Фёдору, национальности отвезти его в Манхеттен. Покружившись по улицам, такси внезапно въехало на Бруклинский мост. Оттуда открывалась широкая панорама вида, который он столько раз видел в фильмах, но который воочию был каким-то оглушающим, мощным, чудовищным. «Да уж приучили нас к нему», подумал Фёдор, «мы можем в точности его описать, ни разу здесь не побывав». Выйдя на одной из авеню, он обнаружил себя стоящим в ущелье, по дну которого в разные стороны шумно текли два потока нервно спешащих людей, и над стеклобетонными стенами которого, между их сходящимися вершинами, как во взгляде из дзота, светлела узкая полоска неба. Фёдор побродил немного по расположенным в шахматном порядке ущельям, и очень скоро ощутил сильную потребность выбраться на поверхность из этого, как будто, подземелья. Ему ничего не оставалось, как зайти в один из небоскребов, где в обширном холе серебрились створки нескольких лифтов Фёдор зашел в один из них и растеряно посмотрел на кнопки светящегося зелеными цифрами табло. Пальцы самопроизвольно нажали цифру «91». Лифт вздрогнул, и как будто завис над пустотой. Только по возникшему в груди чувству тошноты Фёдор понял, что лифт движется. В это убеждало верить быстрое мелькание цифр табло. Через десяток секунд лифт, спотыкнувшись, остановился. Створки разошлись и открыли путь в широкий коридор, который, проходя в темноте, завершался просветом, угадываемым за поворотом. Сделав несколько шагов, Фёдор оказался на ограниченной стеклянной стеной площадке и посмотрел. У него забрало дух. Во всём, что попадало во взгляд, ширился город, продолжаясь даже за пределы видимого горизонта, который металлически блестящей плоскостью упирался в небо, разрезая пополам диск заходящего солнца. Светило разливалось по горизонту черно-красной кровью на фоне начинавших густеть сумерек, среди которых плыли редкие серо-синие облачка. Погружаясь в сумерки, город определял свои силуэты быстро зажигавшимися всюду огоньками. Фёдор увидел в отдалении почти на уровне взгляда небольшой самолет. Самолет  быстро скрылся из виду. Проследив за ним взглядом, Фёдор заметил, что рядом с тем зданием, где он находится, стоит точно такой же небоскрёб, и понял, что находится в одном из зданий Всемирного торгового центра, визитной карточки Нью-Йорка. Вдруг он ощутил какую-то дрожь, которая то ли распространялась снаружи внутрь, то ли переходила изнутри вовне, создавая ощущение некой зыбкости и неустойчивости созерцаемого. Фёдор отчетливо представил всю фантомность своего высотного местонахождения, открывающего невозможную перспективу, и подумал, что подобные архитектурные сооружения, ничто иное как, памятники человеческому воображению, которое в геометрическом плане и представляет вертикально ориентированное абстрагирование от естественного горизонта взгляда. И то, что сейчас кажется таким статичным, таким вечным – всего лишь окаменевший полет неуёмной  фантазии человека, что завершится по прекращении галлюциногенного наваждения. Фёдор вернулся к лифту, в котором ему представилось, что он не опускается, а поднимается со дна гигантского водоёма. Снова поймав такси, он возвратился в гостиницу, где уже находился его сосед по номеру.
При виде Фёдора Игорь радостно встретил его пожеланием доброго вечера. Выждав паузу, как перед чем-то важным, он торжественно спросил:
- Ну, как?!
- Что, как? – недоуменно спросил Фёдор.
- Ну, Америка!
- Ничего. Нормально.
- Ой, а я никак успокоиться не могу… Как в сказке…, - Гаврилов стал вышагивать по комнате, возбуждено потирая руки, он показался Фёдору излишне восторженным. - Такой размах! Столько возможностей! А главное… У меня всё время такое ощущение, что меня снимают в кино… То есть, даже не снимают, чтобы потом показать, а уже показывают в реальном времени… Есть где-то такой экран, где тебя видно, и ты участвуешь в некоем реалити-шоу под названием «Америка»… Оно где-то идёт, - сообщил он Фёдору с интонацией доверительного признания. - Это так ответственно… и так возбуждает!.. То есть, вот весь город – такая декорация, и тебе надо как-то специально себя вести…
- Ты, Игорь, успокойся. Никакого кино тут не снимают. Тем более с нашим участием… И, вообще, мы тут никому не нужны…, - уверил соотечественника Фёдор. - А кино это, о котором ты говоришь, идет только в сознании, раздвоённом под впечатлением отчуждения в пользу взгляда другого… Подобно тому, как отчуждается ощущение Я при взгляде в зеркало… И вообще вся эта Америка и есть одно отражение, которое существует, пока на него смотрят… 
- Ну, не знаю…, - замешкался мыслями Игорь, - Понятно, что никакого кино нету... Но ведь хочется так думать… Что, типа, тебя снимают, и что ты находишься на съемочной площадке… И уже скоро тебя покажут миллионам зрителям… Или, вернее, уже показывают… То есть, здесь надо особенно заботиться о своём отражении в глазах других…
Улегшись  на диване, Фёдор с удовольствием выслушивал наивный и искренний самоотчёт Гаврилова. Симпатичный Игорь, зная, что представляет определенный эстетический объект, продолжал с театральным пафосом рассуждать: 
- …Дома не так… Там ты как бы весь внутри, а здесь весь – снаружи… и… и у тебя этого нутра уже нет, оно всё вытекло и расплылось, проявилось… Забавно… А главное, что никакой этой внутренней жизни уже и не надо… Сидишь там, как в клетке, чего-то себе воображаешь, думаешь, что ты самый умный и исключительный… А на самом деле всё давно уже выдумано, всё уже повытаскивано наружу… На тебя надавилась такая тяжесть, и от неё как-то спокойно…   И ты ходишь, как будто раздели тебя и скрывать больше нечего, хотя немножко и тревожно, и даже как-то стыдновато, но зато свободно, просторно… Потому что бояться-то уже нечего… Всё! Ты такой, какой ты есть, и мир таков, каков он есть! И ты с ним – на равных… Причем я это ощущаю как такую вертикаль настоящего, что стоит прямо посреди горизонта с полюсами прошлого и будущего, которых больше нет…             
- Что? Совсем нет? – с мрачностью спросил Фёдор, приподнимаясь с дивана и тяжело опираясь локтями о колени.
- Совсем, - воскликнул Игорь.
- Но ведь это, наверное, возможно, если ты один? – выразил сомнение Фёдор.
- Почему? Совсем нет! Если все такие, как ты, значит, все думают также... и живут также… То есть, в у всех одно и то же… при некоторых, лишь видимых, отличиях…
- Честно говоря, мне, Игорь, в таком мире жить не хочется… Я лучше буду жить, как ты сказал, в клетке своего нутра…
- Да, конечно, - с той же интонацией согласился Игорь, - и я буду, и все будут… Но какова сама возможность! Это, наверное, и есть свобода!
- Может быть, - охотно подтвердил Фёдор, - только мне всё же хочется чему-то, кому-то принадлежать, идентифицировать себя с тем, что неизмеримо выше меня…
- Так, а что выше?! – совершено наивно изумился Гаврилов. – Все высоты уже достигнуты, все перспективы реализованы… Тем более, здесь, в Америке! Стремится, больше не к чему!
- Высоты? – скептично переспросил Фёдор. – Скорее, все глубины, - тихо добавил он, вспомнив о своём посещении небоскрёба и постигшего его там ощущения.
- Ну, и глубины тоже, - согласился Игорь, не видя между высотой и глубиной разницы, и потом, несколько изменив возбужденную  интонацию, от чего изменилось выражение его глаз, продолжил:
- То, о чём ты говоришь, у меня как-то ассоциируется с, что называется, «тяжелым наследием прошлого», перед которым я всегда почему-то испытываю вину… А я не хочу этой вины, - с бунтарским вызовом произнес Гаврилов. – Я хочу вины перед будущим! Если уж человеку суждено жить в этом нелепом чувстве, и если уже оно является единственным способом межчеловеческого взаимодействия, некой формой любви, то я лучше буду испытывать вину не перед отцами, а перед еще не рожденными детьми. И, вообще, почему-то эта вина перед прошлым оказывается сексуально негативной, тогда как вина перед будущим – сексуально позитивна, поскольку от неё, от этой сексуальности будущее как раз и зависит!
- Да, пожалуйста, - несколько испугавшись возбуждения собеседника, как бы разрешая, отреагировал Фёдор. – Я-то, что?! Живи, как хочешь.
Гаврилов вдруг от души рассмеялся и быстро заговорил:
- Ой, Фёдор, извините, со мной что-то происходит. Действительно, всё никак не могу успокоиться. Ладно. Пойду спать. Спокойной ночи!
- Спокойной ночи.
«Странный парень», успел подумать про себя Фёдор, прежде чем на него, совершено уставшего от переживаний, обрушился сон.               
Дня через три Фёдор отправился на встречу, от которой, как он полагал, многое будет зависеть. Он долго петлял по узеньким улочкам кампуса Колумбийского   университета на арендованном корпорацией синем «Форде Фокусе» 95-го года. На жидкокристаллическом мониторе автомобильного навигатора красной линией среди желтых квадратиков, обозначавших постройки, и зеленых квадратиков леса был четко указан маршрут. Однако ему с трудом давался поиск правильного пути из-за сложности   сопоставления реальной дороги, утопающей среди плотной зелени леса, и его электронной симуляции, красная полоска которого завершалась квадратиком с литерой Х. Федор спешил на лекцию человека, о котором много уже слышал, который привлекал своими высказываниями общественность всего мира, и чья теоретическая деятельность серьезным образом влияла на геополитическую стратегию внешней политики США, а значит и всего мира. Это была лекция в прошлом советника по национальной безопасности в администрации президента Картера, ярого антисоветчика, а ныне профессора Колумбийского университета, специалиста по России Збигнева Бжезинского. Пропетляв с полчаса кривыми дугами лесной дороги, Комаров сделал поворот, которым он неожиданно для себя выехал к зданию, на углу которого висела табличка с литерой Х. На стоянке перед небольшим крыльцом со стеклянными дверьми стояло несколько автомобилей, среди которых он узнал несколько корпоративных машин. Федор взглянул на электронное табло: к назначенному часу прибавилось несколько лишних минут. Он торопливо схватил портфель и заспешил внутрь здания, в котором уже должна была начаться лекция Бжезинского. Зайдя через автоматические двери, Фёдор прошел по коридору и скоро увидел широкую дверь с приклеенным к ней листком: «Лекция Бжезинского». Он осторожно открыл дверь и зашел в большое помещение. Это была просторная аудитория, полукруглыми рядами парт лесенкой поднимающейся к самому потолку. Помещение было заполнено на две трети. Василий быстро, и, как можно более, бесшумно поднялся повыше и сел. Сходившаяся усеченным конусом аудитория затуплялась рядом столов, на самом крайнем возвышалась небольшая трибуна, за которой стоял невысокий, довольно щуплый человек с корявым невзрачным лицом. Фёдор без труда узнал Бжезинского. Американский специалист по России говорил по-английски, его скрипучий голос карябал тишину аудитории. Федор надел наушники и стал слушать. Русская версия его речи, раздававшаяся из раскиданных по партам наушников, щебетала приятным девичьим голосом:
- … Отправной точкой этой ориентации, определенной в терминологии, связанной скорее с культурой и даже с мистикой, была предпосылка, что в геополитическом и культурном отношении Россия не совсем европейская и не совсем азиатская страна и поэтому явно представляет собой евразийское государство, что присуще только ей…
Восприятие речи Бжезинского постоянно перебивалось мыслями Федора, которые невольно втыкались острыми пиками в то или иное высказывание Бжезинского, что, вертясь как дичь на вертеле, давали возможность рассмотреть их повнимательней на ярком свету возбужденного сознания. В последнее время он много думал о двойственности срединного положения России, о ее, с одной стороны, европейских формах, а, с другой стороны, азиатских традициях, и приходил к выводу, что такое странное сочетание, наверняка, казавшееся снаружи нелепым и случайным, изнутри представлялось неизбежным и органичным, вынуждаемым стремлением, во что бы то не стало, соединить, удержать в равновесии азиатское содержание, отцовское по сути, и западную форму, материнскую в своей основе. Сохранение такого баланса было сущностно необходимым фактором идентификации ее государственности, её «инстинктом самосохранения»…       
-… Для России единственный геостратегический выбор, в результате которого она смогла бы играть реальную роль на международной арене и получить максимально возможность трансформироваться и модернизировать свое общество,  – это Европа…
… Конечно, Россия, продолжал размышлять Федор, все время и на всем протяжении исторического пути постоянно впадала в крайности, но именно этими отклонениями Россия формировала основополагающую тенденцию «русской идеи» как ядра европейско-азиатского равновесия, которая была основным катализатором евразийского сплава и единения евразийского материка. То, к чему призывает Бжезинский, в качестве  выбора исключительно европейского приоритета, осуществление выбора одного, европейского полюса для направления драйва современной России означало бы, как понимал Федор,  единственно разделение России, от  европейской части которой откололась бы в виде целого куска или нескольких кусков азиатские сегменты российской территории… 
-…Сохранение иллюзий о великих геостратегических вариантах может лишь отсрочить исторический выбор, – высокомерно  продолжал  Бжезинский, – который должна сделать Россия, чтобы избавиться от тяжелого заболевания уверенности в своей геополитической исключительности…
…Таким образом, перед современной внешнеполитической доктриной США ставится сверхзадача нейтрализации и упразднения геополитической инициативы России на международной политической арене, а значит США будут стремиться предельно ослабить авторитет России во влиянии, как на Запад, так и на Восток. Однако такое ослабление возможно только и только за счет определенной идеологической дезидентификации, путем провоцирования кризиса идентичности, основанной на сложном комплексе идей, образующих «русскую идею». Другого способа, дестабилизировать идеократичность российской государственности, нет. Российская государственность на современном этапе парадоксальным образом совмещала организуемое по вполне восточному типу деспотическое государство и либеральную экономику западного типа...   
-…Америка в настоящее время является единственной супердержавой, а Евразия – центральной ареной мира…, - продолжал вещать бывший президентский советник.
…Ну, что ж, понятно, думал Фёдор, Америка – этакий единственный субъект геополитического действия, а Евразия, и, прежде всего, Россия – его единственный объект. Америка – это единственная геополитическая система, самая уравновешенная и эффективная, а Евразия – лишь непаханое поле среды для претворения её буйных фантазий. И все, что остается, - это ждать, когда субъект освоит, обуздает объект.         
- … Америка – «необходимейшее» для государств мира…
… Видимо, это следует понимать так, что Америка – единственный центр мира, эксцентрация относительно которого приводит состояние мира к балансу, равновесию, обеспечив благосостояние и процветание 
- … Россия – это «черная дыра» мира…
…Значит, комментировал Комаров, Россия является источником той дестабилизации, дисбаланс, производящий в мире хаос, на чье устранение направлена «миротворческая» деятельность США.   
Докладчик закончил. В разных углах аудитории раздались аплодисменты. Бжезинский спросил, нет ли у аудитории вопросов. Вопросы были. Четвертым или пятым задал вопрос Игорь Гаврилов:
- Мистер Бжезинский, какие, по вашему мнению, позитивные сдвиги происходят сейчас в России, так, что это способствует интеграции России в сообщество западных государств, и помогает преодолеть ошибки прошлого, и что или кто эти процессы представляет? Спасибо!
Бжезинский прочистил горло, поблагодарил за вопрос и начал отвечать:
- Наиболее важным я считаю, проводимую в настоящее время политику создания институтов крупного капитала. Только очень богатые люди способны существенно влиять на политику государства, серьезным образом ее менять, трансформировать. Крупный капитал неизменно будет оказывать значимое давление на меняющуюся структуру государства, требуя для себя таких особых обстоятельств, которые бы естественным образом способствовали повышению эффективности бизнеса. Очевидно, что нынешняя российская форма государственности, представляя нелепую смесь старого советского государства с его министерствами, бюрократией, идеологическими догмами, которыми зашорено сознание большинства чиновников, и новой прогрессивной, но неопытной элитой, чьи усилия слишком ничтожны, чтобы существенно модернизировать имеющийся государственный менеджмент, просуществует считанные годы. Единственным выходом из создавшейся ситуации для крупного капитала было бы тотальное обособление своей самостоятельности по отношению к государству. Крупный капитал, всё больше и больше, чувствуя независимость от государства, должен создавать альтернативную  государственность, основанную не на идеологии, а на всеобщих законах мировой экономики и политических принципах демократии. Естественно, важнейшим фактором такого обособления от государства станет сращивание российского капитала с международным, в результате чего будут возникать мощные транснациональные корпорации. И если эти транснациональные корпорации будут создавать свои партии, движения, обзаводиться своими средствами массовой информации, вплоть до полного их подчинения, особенно это касается телевидения как наиболее массового и популярного СМИ, внедрять своих людей в органы местного самоуправления в стремлении сделать их максимально управляемыми, тогда крупный капитал, став сильнейшим фактором  децентрации неисправимой идеократичности российского государства. – И уже завершая  свой затянувшийся ответ, Бжезинский выпятил грудь, откинул голову и с пафосом произнес:
- Крупный капитал спасет новую Россию!
Эффектное заключение сорвало еще одну порцию аплодисментов, окончания которых Комаров уже не слышал, поскольку, услышав последние слова специалиста по России, им обуяло странное возбуждение, которые подкинуло его на месте, заставило быстро выбежать из аудитории, запрыгнуть в машину, и, вцепившись в руль машины, разогнаться до высокой скорости. Выехав на широкую автостраду, наполовину заполненную неспешно едущими машинами, Фёдор стал резкими и опасными поворотами объезжать их. В груди Фёдора всё клокотало, сердце его учащенно билось, повышая градус его озлобления до такой степени, что ему казалось, что, вот, выскочи он за ограду моста, по которому он в данный момент ехал, и ему будет всё равно, что с ним  случиться.  Он даже в какой-то мере этого хотел. В рамки сознания его мятущуюся душу вернул звук полицейской сирены. Фёдор взглянул в зеркало заднего вида. В десяти метрах от него ехала полицейская машина, мигая на своей крыше двумя синими фонарями. Он резко нажал на тормоза. Пронзительно завизжав, «Форд» остановился. Фёдор больно ткнулся лбом в стекло. К машине подошел одетый в кожаную куртку с большим металлическим значком и в высокой фуражке полицейский и что-то начал говорить по-английски. Приблизительно догадавшись, о чем идет речь, Фёдор протянул паспорт и водительские права. Вместе с возвращенными документами он получил бумажку, по-видимому, квитанцию о штрафе за превышение скорости. Вернувшись в гостиницу, он наткнулся на Гаврилова, чего в принципе желал. У Фёдора в голове крутилась одна мысль, которую он хотел отпустить порезвиться в открытой воде. Игорь в обычном для него состоянии возбуждения замечательно для этого подходил. Фёдор эмоционально, с места в карьер заговорил:
- Ну, молодец, Бжезинский! Как чётко всё разложил! Америка, Россия, система, среда. Цели поставлены, задачи определены, за работу, товарищи. Я даже подумал, что это откровенная программа политического действия. А? Как ты думаешь, Игорь?
- Несомненно, – с энтузиазмом подтвердил Гаврилов, удобно откидываясь в кресле. – Только, знаешь, я не вижу в России сил, которые способны что-то в этом направлении делать.
- Да, ерунда! Была бы идея, а силы найдутся. Я, вот, даже думаю, что такое политическое движение можно вполне создать на базе нашей компании!
- Думаешь?
- Уверен. Как я понял, у корпорации разветвленная сеть дочерних структур по всей России. Я из Сибири, ты из Самары. Есть люди из Новороссийска, Туапсе. Вон Альберт откуда-то, вообще, из Владивостока. При наличии определенной воли можно создать сеть политических отделений на базе корпоративных структур во всех регионах России, причем осуществлять это всё в рамках корпоративной политики. Причем, примерно, так, что, если ты работаешь в компании, то ты автоматически разделяешь её основные идейные установки. Это правильно, справедливо, честно - по принципу преданности тому, кто тебя кормит. А?
- Да, не знаю, – неуверенно проговорил Гаврилов, несколько скисая под напором Фёдора. – Ты же, знаешь, как президент к политике относится. Борису Михайловичу несколько раз предлагали вступить в разные партии, типа «Наша родина – Россия». Но он всё время отказывается. Говорит, что политика – не для него. Бизнес и политика – разные вещи и не надо их, типа, путать… Он даже несколько раз публично осуждал Абрама Борисовича Осинского за его политическую активность…
- Так и правильно! Очень мудро. Это тонко продуманная осторожность. Ведь, что здесь, на самом деле, предлагается? Им предлагают играть на чужом поле с заранее определенными правилами. А надо создавать своё поле. Я думаю, необходимо создать некое до поры аморфное политическое движение под каким-то не очень внятным названием. Я даже название придумал. «Прозрачная Россия».
- Прозрачная Россия? Да. Неплохо.
- А главное, ничего определенного, чтобы те, кому не нужно, раньше времени не напугались. И что, в конце концов, плохого в прозрачности, в транспарентности?
- Ничего… С чем-то транспарентным приятно, не напряжно общаться. Не то что, с каким-нибудь, типа, интровертом, в тихом омуте которого, как правило, черти водятся…
- Точно, – машинально согласился Фёдор, с некоторой даже жестокостью. – Причем, как ты понимаешь, транспарентность самого движения будет липовой. Его надо создавать под видом какого-нибудь, там, интернет-образования. А что? Интернет – это актуально, востребовано. Интернетом уже весь мир полнится. Скоро без него шага ступить нельзя будет. Скоро туда вся культура переместится. Интернет – это уже что-то на вроде «надстройки» по Марксу. Причём, как ты понимаешь, Интернет уже в надежных руках. Осталось, чтобы такой надстройке и весь базис полностью прокорреспондировал… Да, а потом, когда силы будут достаточно консолидированы, можно уже будет выступить единым фронтом и по всей России.
- Да, интересная идея, – задумавшись и внимательно глядя на Фёдора, кивал головой Игорь.
Через неделю срок стажировки подошел к концу. Фёдор поучаствовал еще в нескольких акциях, походил на семинары с участием крупных американских бизнесменов, побывал даже на лекции Билла Гейтса, который представлял новую версию всемирно известной операционной системы. Всё мероприятие завершилось праздничным банкетом с участием американского топ-менеджмента российской компании. Фёдор не вытерпел и половины этого торжества, не вынеся его какого-то пафоса «пира во время чумы». К тому же Фёдор впал в нетерпение. Его уже несколько дней колотил озноб дикого нервного напряжения, и он, что называется, был на грани срыва. Ему во что бы, то ни стало, страстно хотелось увидеться и поговорить с главой компании, хотя он совершено не представлял, что и как он будет ему говорить. Он только точно знал одно, - того, кого безбожно мучают и унижают, того, над кем издеваются, вымогая от него рабство или самоуничтожение, тот, кто страдает, принимая страдание как дар, рано или поздно восходит на крест, ибо ему не оставляют иного выхода. И тем самым ему даруется единственно возможная точка зрения, с которой распятый видит всё, как оно есть. И в том, что он видит, нет ни логически редуцированных правды и лжи, ни этически мотивированных добра и зла, но только абсолютная прозрачность. Поэтому Фёдор жаждал не то, чтобы убедиться: ни в чём до конца убедиться нельзя, - и не то, чтобы спровоцировать возникновение некой политической ситуации: она и без того уже вполне созрела, – ему хотелось, чтобы эта ситуация выступила в своей определенности, чтобы она достигла, как говаривал Гегель, своёго понятия. Только, когда выступает в своей определенности понятие, утверждается и отрицаемый им смысл, подобно тому, как орудие убийства указывает на убийство, даже за отсутствием самого убийцы. Таким образом, Фёдор нуждался в понятии. Из самого себя он его получить не мог. У него как будто бы не было той или не хватало той силы воли, на которое рассчитывает большинство различных деятелей, о чём он, впрочем, не жалел, зная, что воля, как правило, коренится в здравом смысле, коему он уже ни мало не доверял. Фёдор просто хотел верить, но, видимо, не вполне был на это сподоблен. Значит, полагал Фёдор, единственное, на что он мог положиться, было знанием, однако знанием отрицательным, апофатическим, выражаясь богословски. Он не мог наверняка знать, чем является то, во что он верит, но мог точно знать, чем оно не является. И в этом смысле, Фёдор прекрасно понимал, что Америка, ну, никак, не может быть идеей российской вещи, а центр, которым она себя позиционирует, будучи геополитическим балансиром, точно не является сердцем мира. Поскольку, как мыслил Фёдор, сердце – это, прежде всего, сердце веры, а центр – это лишь центр знания, который по способу своей избыточной центральности паразитически отчуждает всё значение того, что центрирует.
Система, какой является Америка, превращая весь мир в свою среду, рассчитывает полностью от неё отгородиться, воображая, что аккумулирует всё его бескрайнее богатство, но аккумулирует лишь, полагая спекулятивные границы. В понимании Фёдора это было похоже на то, как, если бы зеркало, отразив объект, самонадеянно решило его упразднить. Однако, если уничтожится реальность, зеркало потеряет значение, а если разобьется зеркало, то всё равно с реальностью ничего случится. Америка воображала себя всадником, который, стремясь оседлать крупное тулово России, взнуздать его и пришпорить, хотел помчать его мимо завещанного пути к какой-то своей дурацкой цели. Однако не для этого выскочки был предназначен никем не обуздываемый белый конь России. Его единственным всадником был и остается Иисус Христос. Так думал Фёдор, сидя в самолете, взмывавшем над взлетно-посадочной полосой американского аэродрома. Он смотрел, как сжимается в желто-зеленый, почему-то, квадрат всё пространство Америки, и от мысли, что он возвращается домой, у него потекли слезы радости. По прилете Фёдор решил на несколько дней остаться в Москве. Он поселился в гостинице компании и уже скоро отправил по каналам корпоративной связи служебную записку, адресованную главе компании. В ней, выражая желание встретиться, Фёдор сообщал о наличии у него важных соображений в отношении  безопасности компании перед угрозами со стороны государства. К записке он также приложил файл со своими размышлениями об отношении государства и крупного бизнеса. Откровенно провокационным содержанием посланий он, прежде всего, хотел заинтересовать в себе, рядовом менеджере дочернего подразделения, самого председателя совета директоров крупнейшей нефтяной империи России. Фёдор откровенно шёл ва-банк. Он решился. И ему больше нечего было терять. В продолжение ожидания встречи Фёдор проводил всё время в номере находящейся за городом гостиницы, из окна девятого этажа которой открывался чудный вид на подмосковные пейзажи, где белые корабли высотных домов бороздили зеленое море леса. Он подолгу сидел у подоконника, любуясь застекольным пейзажем. Во время такого созерцания Фёдора и застал долгожданный телефонный звонок из офиса корпорации. Он нажал кнопку мобильника. Звонил секретарь Тартаковского, приглашая на встречу с ним, завтра, в 19 часов. На следующий день Фёдор вызвал такси и поехал к зданию офиса «Интеройла», на улицу 1905-го года. Без четверти семь вечера Фёдор зашёл в большой холл офиса. Недалеко от входа стоял стол, за которым сидел одетый в хороший костюм рослый охранник. Фёдор направился к нему, и, подойдя, представился.
- Пожалуйста, проходите, господин Комаров, вас ждут. Двадцатый этаж. Комната 2003.
Фёдор зашел в лифт и нажал кнопку двадцатого этажа. Не успел он поправить галстук, как бесшумная металлическая кабина открылась в огромной комнате, из стеклянных окон или даже стен которой открывалась необъятная панорама Москвы. У одной их стен стоял П-образный диван, на котором сидело несколько человек. Фёдор смущенно направился в их сторону. Когда до смотрящих на него людей оставалось несколько шагов, он остановился, и, поздоровавшись, назвал себя. С дивана поднялся тот, чьё лицо знала вся страна. Фёдор сто раз представлял себе минуту этой встречи, и все же не смог удержаться от волнения. Обаятельно улыбнувшись, Тартаковский протянул Фёдору свою тонкую кисть для рукопожатия и предложил ему присесть. Он сел на мягкий диван, и напряженно сцепил руки на плотно сдвинутых коленях. Грозившее затянуться молчание нарушил Тартаковский, спросив о том, не играет ли Фёдор в шахматы. Тот кивнул. Тартаковский придвинул доску с уже расставленными фигурами, предложив ему начать. Фёдор, чье знакомство с шахматами, случившееся в  подростковом возрасте, было весьма поверхностным, пошёл стандартно. Полпартии игроки напряжено молчали, глядя, в основном, на доску. Скоро количество фигур на поле значительно уменьшилось. Вместе с этой разрядкой, Фёдор чувствовал рост напряжения от желания побыстрей заговорить. Однако первым молчание прервал  Тартаковский:               
- Пространство вокруг коня, это, знаете, Фёдор, «черная дыра», – в  задумчивости произнес он, передвинув по большей диагонали ферзя, одновременно ставя под удар коня и короля белых, - шах, - улыбаясь, произнес олигарх.
Услышав про «черную дыру», Фёдор вздрогнул. Конечно, он узнал слово из лексикона Бжезинского.  Спину стеганула плеть нервной дрожи. Фёдор заметил, что в тот момент, когда Тартаковский сказал про «черную дыру», голова соперника совершила едва уловимое движение, как будто бы посмотрела на что-то за его спиной. Фёдор не решился сразу повернуть голову. Только через несколько секунд, когда, спасая короля, он пожертвовал конем, и потом, облегченно вздохнув, откинулся на спинку дивана, то, посмотрев перед собой… обомлел. В окне на чёрном фоне вечерней Москвы, сквозь простреленные огнями сумерки, отражаясь, белела висевшая на противоположной стене карта России. Понимая, что ждать больше нечего, Федор начал:
- Борис Михайлович, буду с вами откровенен. Мне кажется, что в целом я понимаю курс проводимой компанией политики. И в основном, как я полагаю, она сводится к последовательному отделению экономики «Интеройла» от политики государства, к тому, чтобы замкнуть все элементы компании в некую основанную на своих собственных ресурсах систему, полностью выведя их из-под контроля со стороны административных   структур, создать отдельно взятую корпоративную экономику на территории враждебного, по сути,  государства. Вы считаете (простите, что я думаю за вас), - в этом момент Фёдор подставил под взгляд  Тартаковского свои глаза, максимально выражая в них искреннее сожаление, – что законы экономики абсолютно самодостаточны, и к тому же самоочевидны и достоверны, как законы математики…
Глава «Интеройла» на мгновенье неопределенно повел головой, но снова придал телу неподвижность спокойствия, а взгляду – пристальность внимания.
-… и, прежде всего, экономика самодостаточна в фундаментальной  незыблемости принципа уравнения спроса и предложения, чей конкурентно устанавливаемый баланс абсолютно свободен от государственного насилия, поскольку центр этого уравнения автономен и неотчуждаем от него в пользу какой-либо политической воли. – Фёдор замолчал, переводя дух после столь длинного пассажа, и стал несколько нервно пожимать ладони, как бы  гася возникшую на последних словах эмоциональность, возбужденную для придания своим словам пущей убедительности. Как будто успокоившись, он снова заговорил:
- …Мне представляется, Борис Михайлович, что такая логика недальновидна, и более того, неполна. Я писал в адресованном вам письме (не знаю, читали ли вы его?), что экономика неотделима от политики государства, что они находятся в системном взаимодействии. И если экономика представляет периферию общественной жизни, то центр её круга находится в исключительной компетенции политической жизни. Дело в том, что экономика – это, действительно, выражение жизни общества, только в ней качество этой жизни получает полноценное символическое претворение. Однако только политическое начало задает саму эту экономическую периферию в качестве пусть воображаемого, пусть виртуального, но центра. Периферию экономики нельзя отделить от имеющего политическую значимость центра. И дело отнюдь не в идеологическом авторитете, но в той задаче, какую центр выполняет для периферии, обеспечивая стабильность её функционирования. Поэтому без экономически мотивированного политического центра невозможно достичь и сбалансированной системы экономических отношений, – Федор глубоко вдохнул поистраченный за время длиной тирады воздух, вздохнул и замолчал.               
 - Фёдор, я прочитал ваше письмо, – медленно зазвучал тихий голос собеседника, пульсируя легким дрожанием. – Не скажу, что оно меня убедило в основном тезисе, но мне оно понравилось – там представлена более-менее внятная логика. – Тартаковский не скрывал во внимательном и слегка ироничном взгляде определенного недоверия к Федору. Ему даже казалось странным, что он сидит сейчас с ним, беседует, играет в шахматы, имеет дело с каким-то Комаровым, с почти рядовым менеджером компании,  неправдоподобно простым и не по годам наивным. Впрочем, ко всему Борис был готов. Ситуация оправдывалась его давней привычкой к игре, привычкой, ставшей частью натуры. Всё из того, что окружало Бориса, что имело для него хоть какой-нибудь смысл, все перипетии случавшихся в его жизни обстоятельств, были достойны только игры. Борис играл, не скрывая этого от себя и не скрывая этого от окружающих. Он умел играть, он знал в игре толк, в конце концов, он любил играть. И игривый пафос его жизни призывал принять его еще один вызов. И он его принимал, принимал с удовольствием:
- В своем тексте вы, следуя, в-общем-то, изречению классика о том, что «политика – концентрированное выражение капитала», утверждаете необходимость трансформации экономической конкуренции в конкуренцию политическую, поскольку только в ней, по вашей мысли, экономическое содержание общественной жизни получает адекватную себе политическую форму, что формируется, прежде всего, судебной функцией государства, которая призвана гармонизировать запрос со стороны общества и административное предложение со стороны государства. (Я заранее извиняюсь за вольную интерпретацию). В сущности, так дело и обстоит, как вы, наверное, знаете, в Америке, где какая бы то ни было идеология – это всего лишь продукт, предлагаемый на политический рынок.  Далее, вы, господин Комаров, полагаете, что именно на путях такой трансформации центр политического баланса обретается как центр экономического равновесия, который, оказываясь нейтральным по отношению к обеим крайностям, а значит, и справедливым, выступает в качестве центра юридической тяжести всегда равного себе закона. Со всем этим я нисколько не спорю… Однако я не согласен с тем, что такой перенос центра экономического баланса на поле политического действия может иметь точно такой же эффект. Всё, все те принципы, которые имеют хоть какую-нибудь экономическую эффективность, на поле российской политики, ровным образом не оказывают никакого воздействия, промахиваясь мимо всех своих целей. – На последних словах Тартаковский внимательно посмотрел на Федора. Тот слегка кивнул в знак понимания. Глава компании, отхлебнув кофе, продолжил:
- Прежде всего, это, конечно, связано со спецификой российской государственности, которая с самого начала отрицала всякую возможность выработки коллегиального решения, коллективного консенсуса принимающего политическое решение большинства. Это с одной стороны. А с другой стороны, власть и капитал на Руси тоже никогда не были дружны. Как будто их вектора всегда были разнонаправлены. – Тартаковский, хмыкнув, неопределенно пожал плечами. – Вот и сейчас, стоило только Осинскому и Лебединскому, самым крупным предпринимателям России, заявить о своих политических амбициях, тут же они оказались в опале… – Тартаковский на некоторое время замолчал и, подытоживая, заключил:
- Мы, Фёдор, со своим руководством стараемся держаться подальше от политики. Не наше это дело. На Руси политика – тёмная история. Да, кстати, совсем забыл, вам - мат. - Улыбаясь, произнес глава «Интеройла» и сделал движение к тому, чтобы встать, показывая, что разговор закончен.
- Подождите, подождите, Борис Михайлович. Если можно, еще две минуты. Но ведь на что-то вы с вашей компанией рассчитываете? Какой-то свет в конце своего тоннеля вы видите? Ведь так?!
- Конечно, видим. – Тартаковский снова откинулся на спинку кожаного дивана, видимо, желая разрешить имеющееся у молодого и явно продвинутого экономиста сомнения. – Мы рассчитываем, собственно, на тот контекст, в котором существует экономика России, и от которого она не может быть свободной, рассчитываем на всеобщность и необходимость того закона, который, не мытьем, так катаньем, принуждает отечественный бизнес играть по принятым во всем мире правилам и вынуждает государство с этими правилами считаться. У этих правил имеются мощные гаранты – мировое сообщество, мировые финансовые структуры, Соединенные Штаты Америки, в конце концов...
- Вот! Значит, наличие определенного политического центра, обеспечивающего стабильность экономической системы, вы, Борис Михайлович, все-таки признаете? - стремительно воскликнул Федор.
- Конечно, но, именно, как центра, внеположного российской экономике, – легко согласился Тартаковский, нисколько не смущаясь возбуждения молодого экономиста, – и только эта внеположность гарантирует эффективность и прозрачность нашей экономики…
- … Это при наличии определенной политической воли Кремля, но стоит ей измениться…
- Не думаю. Сейчас в мире есть только одна политическая воля…, - жестко проговорил Тартаковский и тут же радушно улыбнулся, - …если, конечно, в руководстве страны не заведутся какие-нибудь религиозные фанатики и безумцы…
- Борис Михайлович, а разве государственная структура не дублирует, в общем и в целом, структуру экономическую, что, собственно, и позволяет функционировать экономике нормально? – возбуждено спросил Федор.
- Конечно, дублирует. На Западе. Но не в России. В Европе, примерно, с 17-го века существует такая модель государственного устройства, которую можно назвать экономической или акционерной в пику политической модели деспотичного государства восточного типа. –  Тартаковский заметно оживился, его щеки покрыл легкий румянец возбуждения, было видно, что он сел на свой любимый конек. - Возьмем, к примеру, любую экономическую структуру. Как известно, она разделяется на «теоретиков» и «практиков». Теоретиками являются акционеры, мажоритарные или миноритарные, которые в совокупности обладают всем имуществом компании. На своём собрании они коллегиально вырабатывают совместное решение, то есть, ставят теоретические задачи, которые призван исполнять менеджмент, организованный системно и иерархически. В отличие от демократичности собрания акционеров, где в зависимости от той или иной степени участия в собственности, размера пакета каждый из акционеров обладает той или иной силой голоса, управленческая структура подчинена единому началу иерархического принципа, простирающегося от председателя совета директоров до рядового менеджера. Система менеджмента должна отчасти преодолевать разноголосицу собрания акционеров в направлении достижения управленческой эффективности деятельности компании. Причем показателем такой эффективности является изменение индекса капитализации, от которого напрямую зависит повышение благосостояния самих акционеров. Таким образом, система менеджмента оптимизирует коллегиальную демократичность принимаемого на собрании акционеров решения, поскольку должна мобилизовать, сконцентрировать свою силу для воплощения решения на практике. Между пожеланиями акционеров и действием менеджмента устанавливается баланс, который выражает рейтинговый индекс капитализации компании и котировок акций на биржах страны и мира…
- … то есть, можно сказать, что горизонтально и демократично распределяемая теоретическая инициатива акционеров на практике претворяется по вертикальной и иерархической оси силового действия системы менеджмента…, – уточнил Федор, напряженно глядя на Тартаковского:
- …да, примерно. То же самое имеет место в западной государственности. Парламент, законодатели – это те самые акционеры, владеющие как бы голосами избирателей, которых они представляют. А государство, правительство – эта та, иерархически организованная система менеджмента, которая авторитарно, под властью президента страны, этого генерального менеджера, исполняет законодательную инициативу демократического парламента, - Тартаковский на мгновенье замолчал и, переведя дух, заключил:  - И вот, возвращаясь к вашему, господин Комаров, тезису, можно понять, как важна независимость того центра, который соблюдает равновесие между законодательным, акционерным, в этом смысле, вектором и административным, исполнительским вектором…
- Вы, имеете в виду суд?
- Конечно, максимально важным является то, чтобы он был независимым, нейтральным, предельно равнодушным к краям того коромысла, которые призван уравновешивать. Каким он, собственно, и является в Соединенных Штатах…
- …и каким он почему-то не может быть здесь, в России? – отчасти спросил, отчасти предположил Федор.
- … да, по-видимому. Юриспруденция в России крайне ангажирована идеей власти и харизмой властителя… У нас не умеют быть равнодушными к власти... К тому же,  у нас нет культуры закона как рационально усваиваемой справедливости. В России только верят в справедливость, но никогда не живут ею…
- Да, в России Бог – последняя судебная инстанция, – быстро догадался, о чем пытается сказать Тартаковский, Федор и продолжил:
- Подождите, это другое, ну, разве справедливость, равновесие не является центральной функцией всякой системы, причем не только экономической, но и политической?.. Вот, знаете, Борис Михайлович, пока вы говорили, я всё думал, что мне это напоминает, и понял. То, что вы называете экономической моделью государства, можно вполне назвать и кантовской моделью. В системе Канта предстает такая трехэтажная структура человеческого сознания. Самым примитивным уровнем является чувственность, исполненная многообразными и бессвязными впечатлениями, в нашем случае это – само общество, народ. На следующем, рассудочном уровне поставляемые чувственностью впечатления синтезируются в общие и необходимые понятия. В государственной системе функцию понятийного синтеза выполняет парламент, который своим представительством законодательно выражает интересы демократического большинства. В этом смысле, речь идет, действительно, о чисто теоретической власти акционеров. Затем инициатива переходит в сферу практического разума, который, отвечая на вопрос «Что я должен делать?», патронирует нравственность как план практической деятельности, где субъект уже не только что-то чувствует и знает, но действует и определенным образом себя ведет. Таким образом, по кантовской схеме чувственные впечатления общества сначала аккумулируются в законодательные акты парламентского рассудка, которые затем реализуются в сфере практического управления. А далее образуется развилка, которую вполне учитывает и сам Кант. С одной стороны имеется экономическая схема согласования законодательной теории и исполнительской практики, где равновесие становится очевидным в знаке. В бизнесе, действительно, как вы правильно сказали, показатель соответствия воли акционеров и практики менеджмента регулируется объективным и необходимым индексом капитализации компании на фоне национального и мирового рынка.
- И в этом смысле, как я понимаю, нравственность определяется уровнем  капитализации. То есть, чем выше капитализация, тем более нравственна деятельность субъекта? – уточнил Тартаковский.
- В случае с бизнесом только так. Здесь, таким образом, мера нравственности совпадает с мерой благосостояния. С другой же стороны условием баланса политической теории и экономической практики является его конституционное утверждение со стороны судебных органов, чьи критерии пребывают в сфере личных представлений о справедливости. То есть в сфере неких идей…
- Поэтому так важна независимость судебной функции, - напомнил Тартаковский о ранее высказанном им тезисе.      
- Не спорю. Однако открытым остается вопрос о критериях политической нравственности, которые лишены таких очевидных показателей, какие имеются в экономике. То есть, политика как бы не обладает индексами своей эффективности. Хотя Кант, как мне кажется, эту проблему решает, – уверенно произнес Фёдор. (Сейчас он откровенно блефовал: ничего подобного у Канта не было, и быть не могло)
- И как же? – с любопытством спросил Тартаковский.
Видя, что привлек внимание, Фёдор возбуждено продолжал:
- …Это решение заключается в понимании «этики» как «практики», где такая практика в кантовском смысле намеренно приравнивается к практике в её обычном значении, в котором она предстает как нечто противоположное теории. Благодаря этому Кант дальновидно выводит принцип нравственности, в том числе и государственной, из сферы, так сказать, интересов теории, предполагая и предлагая некий практический критерий нравственности. Он переносит носит центр нравственной тяжести из сферы веры, умозрительной и индивидуальной, в практическую и интерсубъективную сферу желания. После чего потом уже Маркс скажет, что «практика – критерий истины». Но это потом, но сначала Кант отринет некий умозрительный характер нравственности, прежде всего, её религиозный источник, и обоснует её прикладную, и я бы даже сказал её механическую функцию…
- Механическую? – удивлено спросил Тартаковский.
- Конечно. Нравственность, по Канту, не некая виртуальная ценность, не имеющая никакой практической значимости, но инстанция и вектор гармонизации межличностных отношений, имеющей системный характер. То есть, настоящая функция нравственности не в том, что бы внушать в души высокие духовные цели и ценности, которые пригодны разве что только мудрецам, монахам и религиозным фанатикам. Её подлинная цель, по Канту, в том, чтобы быть центральным принципом гармонизации системы социальных взаимоотношений. И, таким образом, выражаясь точнее, Кант переводит нравственность из сферы трансцендентного умозрения в сферу имманентного применения и сугубо практического приложения, где нравственность понимается как чисто механическое равновесие всех элементов круга социального взаимодействия. То есть, после Канта социальные отношения более не нуждаются в специальной идеологии, которая лишь на воображаемом уровне объединяет людей, а заинтересованы в оптимально сбалансированной системе государственного менеджмента, критерием эффективности может быть только конкретное благосостояние конкретного гражданина, в котором она и символизируется. Словом, Кант отменяет необходимость аристократической веры, которую отныне замещает достоверность и убедительность демократического знания…   
- О чём? – быстро спросил Тартаковский и тут же уточнил. – Демократического знания о чём?..
- Знания о тождестве понятия и предмета, - также быстро ответил Фёдор и с некоторым сожалением посмотрел на Тартаковского. – В-общем, эта давняя история… Это, что называется, основной вопрос философии… Это еще с Парменида и Платона началось… Ну, я попробую вкратце… Дело в том, что в европейской метафизике изначально дебатируется вопрос о тождестве воображаемого мышлением идеала и реального, наличного бытия. Причем заранее утверждается, что они должны соответствовать друг другу. Вся эта проблематика инициируется в Античности, потом продолжается в Средневековье в полемике реалистов и номиналистов. В Новом времени Кант редуцирует отношение философского идеала и действительности к соответствию логического понятия и чувственного предмета, что является основой конкуренции практической чувственности и теоретического рассудка, которые спорят о соответствии понятия предмету и предмета понятию. Этот спор завершается в сфере практического разума, который устанавливает их тождество, причем содержанием такого отождествления является человеческая свобода, которая, собственно, и делает человека нравственным…
- Простите, господин Комаров, я не очень понял последний тезис. Можно поподробнее, - попросил Тартаковский.
- Да. Здесь самое главное. Дело в том, что априори полагаемое синтетическое суждение о тождестве понятия и предмета всего лишь желательно, но никогда не действительно. Но это-то, как раз, и нормально. Поскольку  именно такое предоставление желаемого взамен действительного – условие балансировки понятия и предмета. Грубо говоря, именно само желание и сопровождающий его эффект уравновешивает понятие и предмет. Система балансировки понятийного спроса и предметного предложения, выступая машиной производства Желания Себя, сама производит из себя свой собственный центр, что, будучи весьма динамичным, и, я бы даже сказал, жидким, уравновешивает всю механику обмена. Желание – это тот производительный зазор, та пустота, в которой и коренится свобода как принцип свободной конкуренции понятия и предмета, рассудка и чувственности, теоретического спроса и практического предложения, законодательства и самоорганизации, политики и экономики, в конце концов, всех со всеми в преодолении любой авторитарно устанавливаемой иерархии и любого администрирования. Так дело обстоит у Канта, - Фёдор замолчал, перевел дух и продолжил:
- …то есть, у Канта баланс понятия и предмета остается открытым. Все последующие попытки закрыть этот баланс извне навязанным и откровенно воображаемым центром привели к двум мировым катастрофам – фашизму и сталинизму. Началось с Гегеля. Он спекулятивно замкнул систему баланса понятия и предмета на понятии, перенеся весь акцент на него, или, как он сам говорит в Предисловии к Феноменологии, метрическая форма различающего понятие и предмет предложения достигает баланса и гармонии только тогда, когда центрируется акцентированной крайностью понятия, ритмически усредняющего их различие. Замкнув весь исторический текст и контекст на воображаемом и, по его мнению, «объективном» понятии, Гегель вообразил и то, что история завершилась. У Ницше такое понятие обратилось в волю к власти, которая волюнтаристски замыкает на себе всю динамику общественной системы. В конце концов, это вышло боком для всей немецкой нации, которая тем же самым способом попыталась через пятьдесят лет замкнуть на себе уже весь мир. У Маркса происходит другая трансформация. Он обращает гегелевскую идею как основание спора понятия и предмета в знак. После этого понятие и предмет получают экономические смыслы, деонтологизируются, и оказываются на земле конкретной социально-экономической практики. Понятие теперь становится стоимостью, а предмет – товаром. Вопрос о тождестве понятия и предмета, стало быть, уже переносится в сферу экономики, где он встает как вопрос о соответствии цены и товара. Таким образом, своим политэкономическим анализом Маркс дает понять, что принцип равновесия того, что человек желает, и того, что он дает, его желающего спроса и его трудового предложения не трансцендентно, догматично и авторитарно, а строго имманентно и интерсубъективно. Далее. Поскольку главным товаром выступает, прежде всего, человеческий труд как мера человеческого бытия и ключевой источник богатств, то, собственно, главным является вопрос о цене труда, пребывающего, по Марксу, в зависимости от стихии рынка, от немилосердной пляски колебаний его спроса и предложения. Поэтому цена труда никогда не справедлива. Дело в том, что поскольку, цена формируется в сфере желания как спроса, а товар производится в сфере труда как предложения, то труд всегда оказывается недооцененным, и недооцененным, именно, спросом как единственной областью оценки, либо потребительской, либо производительной. По правилам свободного рынка соответствие труда и его цены равновесно устанавливается в процессе свободной и демократичной конкуренции, и по её итогам потребительская, а потому неизбежно субъективная, ценность труда, взвешиваясь на весах рыночного договора как торга, преобразуется в объективную цену как меновую, символически признаваемую всеми участниками рынка, а значит справедливую… якобы справедливую.
На последних словах Фёдор вытянул вверх указательный палец, остановился,  передохнул и вновь продолжил: 
- И тут Маркс формулирует главную проблему капитализма как проблему изначальной, априорной патологии в виде тотального приоритета спроса перед предложением. Спрос, представленный, как правило, как основное рыночное правило, инициативой со стороны права собственности на средства производства вносит, вопреки заявленной еще Адамом Смитом цели центральной функции капиталистической системы, дисбаланс в отношении баланса спроса и предложения, так, что спрос всегда избыточен по отношению к предложению. Спрос, завися, по словам Маркса, от прихоти богачей и капиталистов, оказывается акцентированной крайностью, наподобие гегелевского понятия. Причём патология избыточного, преобладающего спроса представлена двояко: либо в виде спроса покупки, который мотивируется желаниями и поведением потребителей, либо в виде спроса продажи, что мотивируется интересами и прихотями производителей. Избыток покупочного спроса, когда денежная масса с лихвой покрывает массу товарную, ведет к инфляции, а избыток продажного спроса, когда товарная масса по причине дороговизны зашкаленных цен увеличивается, происходит затоваривание, а это в свою очередь провоцирует безработицу как основной эффект сокращения производства. То есть, единственным заложником войны между двумя этими спросами в любом случае оказывается человек труда, рабочий, либо страдая от инфляции своей зарплаты, либо вовсе её лишаясь, оказываясь на улице. Единственный выход из ситуации диспаритета избыточного спроса и всегда дефицитного предложения Маркс, как мы знаем, увидел в  насильственной национализации средств производства в пользу рабочего класса. Тем самым отменяется, к чёртовой матери, вся стихия рынка, в преодоление естественного экономического закона директивно уравнивается спрос и предложение как уже потребление и производство. А далее по итогам этих социальных преобразований, например, в России, создается экономика, в которой наперед рассчитанная потребность и спрос позволяют спланировать экономическое предложение товаров, цены на которые автоматически становится фиксированными. Тираническим регулятором такого искусственного ограничения товарного предложения оказывается, конечно же, только  государство. Чем всё это закончилось - мы знаем, - Фёдор снова остановился, отхлебнул кофе и заговорил:
- Таким образом, вопреки кантовской, подлинно свободной модели 20-й век знает два типа спекулятивной государственности, которые насильственно пытались уравновесить политический спрос, в сфере которого формируется цена, и экономическое предложение, чьим делом является производство товаров, вся экономика. В фашистской Германии силовое ограничение этого баланса производилось со стороны политического спроса на геополитический нарциссизм арийской расы, в сталинской России – со стороны экономического предложения, которое загонялось в прокрустово ложе государственной собственности и плановой экономики. Обе эти схемы сошли с исторической сцены, доказав правоту великого Канта. Система баланса политики и экономики не может быть замкнута на волюнтаристски установленном политическом понятии и искусственно навязанном экономическом предмете. Политическая цена и экономический товар не могут быть насильственно навязаны один другому без обоюдного желания, как свободного, либерального и естественного основания их тождества. Субъект спроса, назначающего цену, и субъект предложения, производящего товар, должны свободно желать друг друга, только в этом залог эффективности их коммуникации. Они уравновешиваются только относительно того напряжения стремления друг к другу, что возникает в обоюдожеланном, свободном зазоре между ними. И равновесие политического спроса и экономического предложения достигается посредством не авторитарного, богоданного, трансцендентного решения, но в силу имманентного мотива и чисто системно, автоматически. – Фёдор замолчал и, нервно потирая руки, стал ожидать реакции.               
Тартаковский заговорил:
 – Во-первых, я должен сказать, что я, вообще-то, против таких далеких аналогий, хотя я не сомневаюсь в том, что степень влияния Канта на формирование либерального сознания современного Запада крайне велика. А, во-вторых, и это, прежде всего, вы же, Фёдор, понимаете, что мы живем в совсем другой стране. И здесь, вот эта ваша или, там, кантовская политическая нравственность как нравственность свободы пребывает в сфере идеологической инициативы, то есть, имеет, как раз, как вы говорите, умозрительный характер, и поэтому не может приобрести какую бы то ни было функциональность центра тяжести в уравнении политической цены и экономического товара. То есть, конечно, долгая традиция культивирования закона как исключительно практического института баланса между политической ценностью и социальной действительностью в том виде, в каком она имеет место быть на Западе, создала государственность, имеющую  юридический характер. Но она совершено отрицается государственностью российской, которая держится исключительно на свободной харизме конкретного правителя, под которого она ad hoc, по случаю и создается. У нас, понимаете, всегда была харизматическая, силовая государственность, пришел Грозный – возникла государственность под Грозного, пришел Петр – возымела место петровская государственность, пришел Сталин – появилась сталинская государственность. Каждый правитель, будучи единственно свободен, начинает практически с нуля, никоим образом не учитывая опыт предшественников, как будто в его лице весь русский мир творится заново и он имеет свои шесть дней. Причем всякий глава государства стремится замкнуть всю систему государственного управления на свою персону, подвешивая её на себе как на крючке. Когда крючок обрывается, вся выстроенная под конкретного правителя система летит в тартарары…       
- Да, но ведь это всё были совершено искусственные ситуации… 
- На Руси политика – это искусство, - иронично произнес Тартаковский. 
- И потом, сейчас уже время не то…, - Федор на секунду замешкался и, словно что-то припомнив, с пафосом заговорил, - Борис Михайлович, но ведь очевидно, что вот этот вектор политической «благой воли», предполагающий просто таки веру в её агента, необходимо реинтегрировать в другую систему координат, где равновесие идеологического намерения и управленческого действия обосновывалось бы равным желанием друг другом государства и общества, и где стабильность такого имманентного равновесия обеспечивалась бы непрерывной динамикой ротационного замещения, преодолевающего и отменяющего необходимость трансцендентной веры в конкретную харизму? 
Немного помолчав, Фёдор напряжено глядя в глаза Тартаковского, добавил:
- И, в конце концов, для этого нужна опять таки определенная политическая воля, которая добровольно бы упразднила в себе, какой бы то ни было, субъективный харизматический мотив в пользу объективности правовой нормы и справедливости как результата свободного желания имманентного равновесия. Чисто экономическая реинтеграция здесь, в России, невозможна, поскольку сам этот принцип политической нравственности пребывает, как уже было сказано, в сфере идеологического, то есть исключительно спекулятивного, фантазийного и, прямо таки, фантастического  умозрения, и нет никаких шансов, что он приобретет практический характер, став центром системного равновесия идеологического спроса и предложения, символизируемого в экономическом благосостоянии общества.
Фёдор замолчал. Сейчас он действительно волновался: он закидывал в воду наживку, не сильно рассчитывая на то, что на неё клюнут. Тартаковский сразу откликнулся:
- Значит, нужна такая последняя политическая воля, которая своим последним волевым решением отменит необходимость себя? Вы полагаете, господин Комаров, что такой негативный жест перенес бы центр тяжести из трансцендентной сферы политического запроса, всегда невменяемого в силу неопределенности своей религиозной референции, в сферу имманентного равновесия политической цены и экономической вещи…
- …не то чтобы перенес, а просто создал бы его заново, тем более, что зиждущееся на внутреннем основании соответствие политической амбиции, которую явно необходимо поумерить, и его символического выражения является единственной гарантией стабильности в обществе, до которой, как мы видим, очень далеко.
 Фёдор замолчал, с тем же напряжением глядя на Тартаковского. Тот некоторое время пребывал в тяжелой задумчивости. Но через несколько мгновений, как будто опомнившись, вскинулся и, решительно вставая, с широкой улыбкой чересчур пафосно произнес:
- Ну что ж, будем ждать и надеяться на то, чтобы благоразумие такого жеста вызрело в головах наших политиков!
После недолгого прощания, в заключение которого глава компании преподнес Фёдору часы с логотипом «Интеройла», и его сопровождавшимся охранником ухода, Тартаковского обуяло сильное возбуждение, заставившее его остаться в кабинете офисной многоэтажки нефтяного гиганта и провести бессонную ночь, в продолжение которой в его смущенной душе мучительно рождалось решение, стратегическое решение. Когда первые лучи нового дня упали на стол, они осветили несколько телефонных аппаратов, по одному из которых Тартаковский вызвал руководителя департамента по связям с общественностью. И уже через неделю из недр этого департамента  выделился и стал активно функционировать политический отдел, под эгидой которого была выработана программа нового политического движения «Раскрытая России», что составила основное содержание одноименного сайта, вскоре появившегося в Интернете. В рамках этого политического движения создавалась широкая сеть образовательных центров, где под вывеской повышения телекоммуникационной грамотности молодёжи на самом деле учреждались филиалы нового движения. Один из них к концу года открылся и в стенах Нижнеюгорского корпоративного института, откуда однажды Фёдору позвонили и попросили написать для их сайта какой-нибудь текст. Эта просьба прервала то томительное ожидание, в котором всё это время маялась его мятежная душа. После возвращения из Америки, Фёдору всё стало представляться в каком-то зеленом отсвете, как будто преломление света в небесной толще по странным законам оптики изменило свою физическую частоту, приобрело новый лазурный оттенок и особую плотность, и теперь этот сине-зеленый свет высвечивал всё иначе. Лица, скрываясь вязкой средой воды, искривлялись, теряя прежнюю четкость очертаний. Голоса звучали как-то глухо, со странным акцентом, при чем часто рты смыкались и размыкались, не издавая никакого звука, как будто их поглощал незримый звуковой барьер, вызывая в Фёдоре удивление перед внезапно возникшим у него умением читать по губам. Движение сотрудников стали замедленными, тягучими, напоминавшим нескорое колыханье водорослей в глубокой воде, особенно плавными были их улыбки, мелькавших серебряной чешуей рыбок, выплывавших из малахитовой темноты, и в ней же исчезающих. Фёдора не оставляло ощущение, что работа идет на погружающейся в воду субмарине, внутренний полумрак которой был укрыт от внешнего света вертикально извивавшимися жалюзи. Это чувство усиливала ставшая модной заставка, изображавшая аквариум, что захлестнул своей темной и оживленной плавающими рыбками водой мониторы всех компьютеров, превращая их в иллюминаторы. Обычный офисный шум, своей симфоничностью всегда исправно рапортовавший об отлаженности делопроизводительной машины, теперь звучал откуда-то издалека. Циркулирующие по кабинетам бумаги, издавая тихий плеск, сбивались в кипы белых волн, в которых резвились черные косяки расчетов. Колючие ряды цифр, цепко впиваясь в бумагу, стали более длинными и тяжелыми. Их движение, приобретя солидную медлительность, было похоже на раскачивание, амплитуда которого сокращалась за счет набиравшегося с каждым качком веса. К концу рабочего дня голова становилась полым стальным шаром, с натянутой по середине струной, в которую с неумолимой силой била волна крови.   
Никогда не переживавшего никаких невротических симптомов Фёдора вдруг стали посещать различные видения, особенно их приход обостряло наступление сумерек. Он видел, как по сине-зеленому небу разрастается громадная паутина. Сначала выстреливали молнии поперечных радиусов, потом по ним ползли змеи продольных линий. Линии этих продольных и поперечных нитей виделись Фёдору то следами пролетавших высоко в небе истребителей, то оптоволоконными проводами Интернета, то трубопроводами, по которым текла какая-то зеленая жижа. То здесь, то там в паутине вспыхивали кратковременные разрывы, возникавшие в результате попадания в нее каких-нибудь объектов, - Фёдор не мог рассмотреть кто это – то ли люди, то ли целые страны? Эти вспышки были недолгими – места разрывов быстро затягивались, и становились как будто темнее, чем были прежде. Свиваясь, спираль мировой путины крыла свет неба аспидной тиной,   тщательно вычерчивая контур огромной мишени, нацеленной на планету. Прямо над ним, высилась похожая на мачту антенны черная вертикаль. Она уходила за марево красно-черного заката, терялась в темно-синей мгле, ощериваясь её льдом, стремясь в воображении Фёдора к неведомому центру вселенной. Ему вспоминался образ маятника из романа Умберто Эко, маятника, который, прикрепляя Эйфелевой башней Землю к невидимой точке, раскачивал ее в пустоте холодного мрака. Продолжая то ли грезить, то ли прозревать, Фёдор видел, как вертикаль начинала набухать и, приобретая очертания огромной руки, сжимала Землю, которая все плотнее опутывалась железными нитями непроницаемой сети в черный кокон. И вот уже Фёдору казалось, что не Земля огромным черным стержнем подвешивается к невидимому центру мира, но, напротив, змеей выползающая из бескрайней тьмы рука тянется к превратившейся в яблоко Земле, будучи готова вот-вот его сорвать. И когда натянувшиеся на этой руке жилы достигали предельного напряжения, и зажатое в железной ладони набухшее яблоко Земли смещалось с места, Фёдор вздрагивал, как будто, это в его собственной груди сжималось и смещалось с привычного места сердце. В такой момент, он с ужасом открывал глаза, со слепой сосредоточенностью вглядываясь в рассеянную реальность, стряхивал пелену наваждения и судорожно растирал на лбу мелкий бисер холодного пота.
В такие вечера Фёдор невольно подумывал о самоубийстве. Однако в смерть как абсолютное уничтожение, каким её считали самоубийцы, он не верил. Фёдор видел смерть как упразднение телесной границы между духом и миром внутри вечного, необъятного бытия, которое получает по рождению телесную оформленность, а по смерти вновь возвращается восвояси, воскрешается. Такое восприятие он почерпнул у Платона, не принимая редукцию бессмертия к голой логике рассудка, как это было у Гегеля. Отношение телесной оболочки к миру Фёдор представлял по схеме отражения в зеркале, в котором оригинал и его зеркальная копия составляли пару, где соответственно мир и человек относились друг к другу как две половины одной и тоже восьмерки, бывшей некогда кругом, свёрнувшегося относительно парадоксального центра, что был ни внутри, ни снаружи. Амальгама зеркала и выступала ключевой метафорой плоскости расщепления какого-то единого существа на теневую сторону рефлексии и световую сторону взгляда; и всё, что подпадало рефлексии, центростремительно сворачивалось относительно имманентного нуля, а то, что простиралось во взгляде, центробежно расширялось в трансцендентную бесконечность. То есть, амальгама рассекала мирочеловека на идеальное и реальное, воздвигая непроходимую границу между миром и языком. И граница эта, своей вертикалью предлагая уравновесить сексуальность и страх смерти, на самом деле маскировала главную границу между мужским и женским. То есть вместо того, что бы бороться с реальной границей между двумя людьми, человеку предлагается бороться с эфемерной границей. Амальгама подобна девственной плеве, чье нарушение провоцирует нескончаемую игру оригинала и его зеркальной копии, чьим условием  является непрозрачная тьма, скрывающаяся за блестящей пленкой, и прозрачный свет, простирающийся перед ней.
Вопреки Платону Фёдор как раз реальную вещь мира понимал как оригинал, а человека – как его идеальную, идеализированную копию, образ и подобие. Система отражения светлого бытия в зеркале темного сознания представала для Фёдора как связь четырех стихий: вечный огонь бытия вертикально проходил сквозь прозрачную среду воздуха и горизонтально преломлялся в блеск почти прозрачной воды, обладавшей отразительностью благодаря плотности непрозрачной земли. Так тело, получая зеркальную определенность, обретало свою самостоятельность в отношении духа, который собой выражало, и, который, однако, всё его содержание и составлял. Восьмерочное разделение стихий замыкало каждую половину относительно своего независимого центра – огненного, что собирал вокруг себя воздух, и земного, окружаемого водой. Так две эти сферы, замыкаясь друг от друга, символизировали непримиримый антагонизм двух начал – божественного и человеческого, трансцендентного и имманентного, мужского и женского. Главным аргументом в своей непримиримой конкуренции со своей половиной каждая сторона избирала ту единственную центральную преграду, которая их разделяла. Альтернативу такой восьмерки Фёдор видел в простой физиологии сердца, в которой сангвиническая пульсация его огня заставляет кровь холерично вбирать воздух легких, флегматично бежать жидкостью по жилам и питать собой меланхоличную землю мышц человеческого тела. Две разделенные половины сердца заняты противоположно направленными процессами, и, как одна половина сердца закачивает из легочных небес артериальную кровь, центробежно разбегающейся по земле тела красной волной, так другая – откачивает кровь венозную из тела, центростремительно синей волной вновь собирающейся в легкие. Но обе части сердца, отдающего хорошее и берущее плохое, воистину жертвенного алтаря, - неразделяемые половины единого сосуда, не имеющего никакого центра. Представив сердце таким образом, Фёдор сразу подумал о России. А не является ли и Россия вот таким сердечным сосудом, что, отдавая мировой экономике углеводородную кровь и энергию, забирает оттуда всё плохое, какие-нибудь ядерные отходы, вредные технологии и те же поддержанные автомобили. Но это всё, конечно, мелочи.
Поставляемый дьявольски изощренным центром грех и вред всегда нуждается в констатированной апостолом Павлом переплавке, в которой они посредством трансформации приобретают диаметрально иное качество, когда вещь, некий камень преткновения, отринутый определенным большинством, в специальных условиях вдруг, неожиданно приносит пользу, казалось, уже невозможную, становится камнем основания. Например, это касается адаптации политэкономического учения Маркса к условиям российской действительности, осуществленной в столь казалось бы чудовищной форме Сталиным. Далекий от христианства Маркс и представить себе не мог, как можно извратить концепцию его сугубо прагматичной, предельно заземленной экономической схемы, и применить её к нуждам максимально патриархального, практически теократического государства. Предназначенная исключительно для претворения на почве буржуазной индустрии Запада политэкономия Маркса стала идеологией аграрной державы. Однако невозможный конгломерат радикально левой экономики с радикально правой, консервативной государственностью в стране с православной культурой дал неожиданно положительный результат, оказавшись пусть гипертрофированной, но логичной версией традиции православной экономики с её мотивами соблюдения социальной справедливости. Такая трансформация общепризнано вредной схемы в пользу на путях жертвенного преображения в соответствующих условиях относится не только к марксизму. Она касается всего, что попадает в «зону» России, обретая странное и новое свойство, оказываясь полезной для исполнения её «неразумных» целей. Преобразующая функция зоны России накладывает на попадающие в неё вещи свой неповторимый отсвет, что еще одним лучом входит во весь спектр.    
Распятая на все четыре стороны света, Россия, этот Heartland мира, его сердце, всегда была вынуждена примирять крайности пламенеющего страстью Юга,  парящего в облаках духа Востока, колыхающимися водами сознаниями рационального Запада и сжатого камнем земной плоти Севера. Россия представляет как бы розу геополитических ветров, что разрывает её вдоль линий образованного вертикальной и горизонтальной осями креста, но которые она вновь и вновь жертвенно собирает ударами распятого сердца. Роза креста, сердце крайностей, каким бы оно не было, всегда являлось той жертвенной периферией, что силой материнского участия примиряет вражду четырех равнолюбимых детей в преодоление разрушительного действия центра, возникающего на перекрестке вертикали и горизонтали. Образованный этими математическими фантазмами перекрестный центр маркирует изначальную пустоту. Этот спонтанно возникший паразитарный нарост всегда выступает всего лишь нелепым двойником сердца, что, пародийно копируя его основную функцию, в то же время непрерывно крадет его энергию, бесконечную, впрочем,. Черная дыра центра воронкой затягивает энергию сердца, стремясь его, во что бы то ни стало, уничтожить, и приводя гармонию мира в крайности колебания. О, как любит центр это колебание, поскольку только за его счёт и усиливается! Сам из себя ничего не представляя, он способен выделиться в качестве значимого фактора только в качестве посредника, одна рукой причиняя раскол, а другой – его преодолевая. Доводя враждующие стороны до чудовищных крайностей, он, о, мастер диалектических синтезов! делает себя «необходимейшим» для обеих сторон, без которого они уже не могут обойтись. И уже полностью доверяя этому центру, каждая по своим мотивам, некогда бывшие едиными стороны приходят в еще больший разброс, возгоняя по центростремительной вертикали частоту взаимных колебаний, и расширяя по центробежной горизонтали их амплитуду. Высотный перпендикуляр частоты и широтная параллель амплитуды ставит крест на былом единстве четырёх сторон света, четырехчастной гармонии его стихий, но, конечно же, не может полностью скрыться свет надежды на его воскрешение. Зеркало, каким бы точным в своей  отразительности оно не было, не способно заменить сам отражаемый свет, как не способно сознание, сконденсировав в теневом понятии формально-логическое значение вещи, заместить сам смысл её молчаливо-светлого существования, как не способна, наконец, Америка притязать на место центра геополитической системы мира, ничего для того, чтобы этот мир был, не делая.
В преодоление убийственной тоски Фёдор решил написать обстоятельное, аргументированное рассуждение, в котором со всей убедительностью показывалась бы опасность проводимой компанией «Интеройл» политики в аспекте обеспечения  экономической безопасности страны, а потом обратиться с этим посланием в соответствующие органы. Своё размышление он центрировал оппозицией двух соперничающих моделей национальной экономики, которые последовательно выделились в экономической истории мира. Такая оппозиция определялась противоположной направленностью векторов полярного взаимодействия спроса и предложения, чьи оси создают всё силовое поле экономики. Вопреки тотальности фундаментального закона спроса, рождающего предложение, экономика знает и другой закон, равноправный первому. По этому закону не спрос, то есть потребление, рождает предложение как производство, но производство определяет потребление. В наиболее радикальной форме такое хозяйствование сложилось в СССР в виде плановой экономики, в которой горизонт производительного предложения определялся вертикально устанавливаемым государством законом плана. Такое планирование предполагало комплиментарное взаимодействие двух институтов - Госстата и Госплана. В этой комплиментарности один орган рассчитывал задним числом возможный спрос, а другой наперед планировал соответствующее этому спросу предложение. В ситуации доминирования производства над потреблением и в условиях непрерывной внешнеполитической угрозы приоритет получало производство средств производства, так называемой, группы товаров А. Сюда относилась вся минерально-сырьевая сфера, энергетика, черная и цветная  металлургия, тяжелое машиностроение, легковой и грузовой автопром, станкостроительная промышленность, и, конечно, военно-промышленный комплекс. Приоритетное развитие этих отраслей напрямую угнетало производство предметов потребления или товаров группы Б. В условиях культивирования коммунистической идеи, ставившей интересы коллектива над интересами индивида, считалось, что советский человек равнодушен, или, по крайней мере, должен быть равнодушен к комфорту, который как раз и обеспечивался товарами группы Б.
Очевидно, что схема существовавшей в СССР плановой экономики полностью противоречила рыночной схеме, изначально практиковавшейся на Западе, где коренящийся в сфере индивидуального желания и конкретных потребностей спрос полностью детерминировал динамику и направленность предложения как экономического производства. Различие этих диаметрально противоположных схем можно сравнить с семейными отношениями матери к грудному ребенку и отца к сыну-подростку. Так же, как безмерно любящая своего дитя мать, откликаясь на все его прихоти, мотивируется  исключительно желаниями ребенка, точно также в либеральной модели экономики такой ничем не сдерживаемый инфантильный спрос абсолютно мотивирует, как чеканно полагает известная формула, «рождает» всё родительское предложение. В такой экономике желание потребителя – закон для производителя, который отталкивается от этого желания. Желание субъекта спроса выступает здесь для субъекта предложения некой точкой отсчета, полюсом, что центрирует всю систему производительных координат. И для него важнейшим ресурсом производства, конечно же, является само желание потребителя, - главное, что бы оно было, а всё остальное приложится. Фундаментальным свойством либеральной экономики желания  является установленное изнутри самой системы равновесие спроса и предложения. И поскольку система саморегулирования такой экономики зиждется на имманентном желании друг другом субъекта спроса и субъекта предложения, её можно также определить как имманентную. Совсем другое – экономика производства. По аналогии с тем, как отец сурово, но разумно ограничивает потребности своего сына, наперед решая, что может ему пойти на пользу, а что – во вред, точно так же в плановой экономике, которую можно назвать консервативной, производство тотально определяет собой всё потребление. Грубо говоря, в данном случае человек ест то, что дают, а не то, что он желает. То есть, в этой экономике, именно желание производителя в качестве плана – закон для потребителя. Здесь основой системы экономических координат выступает спущенный сверху план, который и становится точкой отсчета для экономического производства. Именно план как государственная сверхзадача задает направленность всех экономических трендов. По способу своей подачи извне такая экономика является трансцендентной и основа её стабильности, находясь за её пределами, обладает свойством конституированного государством закона. Очевидно, что обе схемы такого экономического «кормления» разными родителями чреваты крайностями. Мать может перекормить своего возлюбленного дитя так, что он может серьезно заболеть или даже умереть от переедания, - все кризисы перепроизводства на Западе - явные тому свидетельства. И, напротив, спартанский режим кормления отцом своего сына может довести до голодной смерти, - тому примеры – постоянный голод и дефицит товаров в странах с консервативной экономикой.
Различие двух типов экономик, продолжал писать Фёдор, имеет исток в двух противоположных онтологиях мира. Консервативная экономика создана онтологией трансцендентной и патриархальной идеи, которая своим вдохновленным с неба либо фантазматическим воздействием собирает субъектов экономики в преодоление своих индивидуальных интересов в коллектив общего интереса как интереса государственного и национального. Идея выступает, таким образом, принципом консервативного государствоцентризма, что простирается в своей традиции от всякого теократического института, типа церкви, до идеократической державы. Непосредственной силой идеи выступает субъективно внушаемая ею вера, в том числе и вера в божественное провидение проводимой государством политики и религиозные мотивы его существования. И, напротив, либеральная экономика рождается из онтологии имманентного и матриархального знака, которым символизируется исполнение интерсубъективного  желания. Экономический знак, как в пределе знак денежный, замыкает индивида на своей собственной выгоде, выделяя его из коллектива в субъект частной инициативы. Знак тем самым выступает принципом либерального экономикоцентризма. Непосредственной силой знака выступает его объективная очевидность, преодолевающая необходимость верить вместо того, что бы просто знать. Жизнеспособность и эффективность имманентной экономики доказывается нынешним благосостоянием Запада в отличие от той трансцендентно мотивированной экономики СССР, что более 10 лет тому назад прекратила своё существование. Доказывается её эффективность, но не её единственная возможность. Кризис советской экономики заключается, прежде всего, в тотальном кризисе коммунистической идеи, причиной инфляции которой стала внутренняя противоречивость её оснований, - детерминируя склонность человека к благу обстоятельствами экономического порядка, она в то же время человека этих обстоятельств лишала, помещая его в максимально дискомфортные условия существования. Однако инфляция коммунистической идеи отнюдь не дисквалифицирует принцип состоявшейся в СССР трансцендентной экономики, поскольку её мотивация залегает много глубже, чем то способна наполнить собой идеология Маркса. Укорененный на предельной глубине трансцендентный мотив веры в божественную предназначенность, Божью промысленность России, обладая мощнейшим ресурсом жертвенного преодоления мотивов личной выгоды, является нерушимым базисом всякой экономики, которая здесь может только быть. Исключительно к условиям подобного порядка относятся обстоятельства доставшейся России геологическим даром залегающей в её недрах углеводородной благодати. Эта благодать дана не случайно, но во исполнение завещанной миссии создания теократической державы, Богоместности, Божьего Местоблюстительства. В этом смысле было бы оправданным, предлагал в письме Фёдор, взвешенное сочетание в рамках российской экономики двух моделей промышленной мотивации, где индустрия того, что называлось товарами группы А, остается в ведении консервативной экономики, а производство товаров группы Б регулируется законами экономики либеральной.
Однако, в то же время, далее стучал пальцами по клавишам компьютера Фёдор, вызывает удивление деятельность компании «Интеройл», чьи интересы пролегают явно где-то в стороне от национальных интересов страны. Известно, что до 30% активов компании в настоящее время сосредоточены в руках иностранных акционеров, причем более половины из них – граждане США. Большая часть прибылей компании оседает на счетах западных банков, в основном американских. Тревогу внушает и просто захватническое отношение к городу, который приносит компании основной доход. Положение Нижнеюгорска сродни оккупационному, когда из него и его жителей выкачивается всё, но назад не возвращается ничего. Практически не делаются капитальные вложения в разработку месторождений. Тем большее опасение вызывает развязанная в последнее время топ-менеджментом компании бурная политическая деятельность, итогом которой может стать баллотирование главы компании Бориса Тартаковского на пост президента России. Закончив письмо, Фёдор задумался. «Довольно подло», подумал он про себя. «Я просто оголяю два конца, а потом стремлюсь накоротко их замкнуть. Ну, что поделаешь? Клин клином выбивают». Фёдор не питал на свой счет никаких иллюзий. В конце концов, в его задачи не входило то, чтобы быть ангелом. Его просто волновало общее дело, правда, при отсутствии достоверности его существования. Еще до завершения письма Фёдор, решил отослать его в Управление по экономическим преступлениям ФСБ, чей адрес он когда-то раздобыл в Интернете. Вечером, когда письмо было закончено, он с удивлением обнаружил, что у него отключена телефонная связь. Пришлось, дождавшись утра, воспользоваться Интернетом на работе. В десять тридцать Фёдору позвонили и вызвали к заместителю генерального директора. В кабинете было еще несколько человек. В одном из них Фёдор узнал начальника отдела безопасности компании Андрея Сычугина. Тот выступил навстречу Фёдору и потряс перед его лицом несколькими листками покрытой черными знаками бумаги с вопросом:
- Что это?               
Фёдор спокойно взял листы, и, несмотря на плохую распечатку, сразу узнал свои записи. Он твердо посмотрел в злые глаза Сычугина и сказал:
- Мои размышления… Я так думаю…
- Думаете?! Вы так с ума сходите!.. Вы же грамотный специалист… Всё понимаете… А это… Это предательство корпоративных интересов… интересов «Интеройл»… Мы вынуждены ограничить ваши передвижения… Арестовать вас, понятное дело, мы не можем… Но по внутреннему уставу службы безопасности мы вас задержим, обыщем кабинет и квартиру, изымем все документы, которые могут нанести ущерб компании… И лучше, если вы нам в этом поможете… У вас есть жена, имущество… Вам жить дальше… Подумайте об этом…
- Хорошо… Что от меня требуется? – Исподлобья взглядывая на главного охранника и изображая покорность, спросил Фёдор.
- Сейчас мы пройдем в ваш кабинет, и вы нам сами покажите и отдадите всё, что касается этого дела…
- Пойдемте, - недолго думая, проговорил Фёдор, быстро повернулся и пошел по направлению к своему кабинету.
Следом за ним шло человека четыре во главе с Сычугиным. Фёдор шел уверенно, всё время приглашая следовать за собой, и одновременно внимательно оглядывая всю делегацию. Наконец он подошел к своёму кабинету, достал ключи, щелкнул замком, и уже было, готовясь, открыв дверь, пропустить в кабинет представителей безопасности, неожиданно развернулся, со всей силы толкнул Сычугина, быстро заскочил в кабинет и, резко закрыв дверь, щёлкнул замком. Оставшись в кабинете один, Фёдор сорвал с вешалки куртку, подбежал к компьютеру и моментально вызвал функцию форматирования жесткого диска. Пока под аккомпанемент выбиваемой двери убийственно медленно чернели квадратики форматируемого диска, Фёдор, стегнув щеколдой, с силой дёрнул окно и посмотрел вниз – от второго этажа до земли расстояние было преодолимым. Он схватил портфель с ноутбуком, который всегда носил с собой, вскочил на подоконник и прыгнул вниз. Падение оказалось неудачным. Прихрамывая, Фёдор выбежал к стоянке офисных машин, и запрыгнул в служебную «Ауди», замечая, что по направлению к нему уже кто-то бежит. Благодаря тому, что машина стояла на самом краю стоянки, Фёдору удалось быстро выехать на дорогу. Наблюдая в зеркале заднего вида за бегущей и машущей руками фигурой, он несколько мгновений соображал, куда ему поехать. Понимая, что первым делом преследователи рванутся к нему на квартиру, а потом в городской аэропорт, он решил поехать в аэропорт соседнего Ургута, который находился в 100 километрах от Нижнеюгорска. Двигаясь так, как будто едет по дороге в аэропорт, он доехал до объездной, и поехал в противоположную цели сторону, свернув на ургутскую трассу. Всё время, пока Фёдор ехал, он посматривал назад, ожидая увидеть погоню. Но было похоже на то, что преследователи запутались в анализе мотивов его поведения. Единственное, что Фёдор предполагал, что его настигнут в самом ургутском аэропорту. Однако, никакой, по крайней мере, очевидной опасности здесь по приезде он не обнаружил. Подбежав к кассе, он спросил, что сейчас летит в ближайшее время, хоть куда-нибудь. По счастливой случайности, это был рейс до Питера. Фёдор купил билет.  Регистрация начиналась через полчаса. Стараясь не привлечь чьего-нибудь внимания, Фёдор в тяжелом напряжении просидел на скамеечке зала ожидания, и, уже более спокойно прошел регистрацию, принимая факт сознания, что опасность миновала, а потом сквозь окно подъезжающего к самолету автобуса возбуждено смотрел, как уменьшается здание аэропорта. Когда самолет, разогнавшись, опрокинул под себя желто-зеленую массу тайги, по которой, извиваясь, скользила его огромная тень, Фёдор подумал, что вот он, на самом деле, летит из одной неизвестности в другую. Тем не менее, он испытывал радостное волнение от того, что ему удалось одержать маленькую победу.
Фёдор испытывал восторженный трепет полета, предвосхищая мощный и яркий финал, в котором обнаружатся и свяжутся  начала столь длинных и запутанных нитей его мыслей. В какой-то момент самолет вылетел на светлое, очищенное от облаков место, с которого открылся широчайший простор. Глядя на него, Фёдор подумал, вот она простая Вещь бытия, которая есть неслиянное и нераздельное единство прозрачного купола неба и тёмной, непрозрачной шири земли. Повсеместно доступная всем эта вещь бытия и является непосредственным результатом творения, поведанного Ветхим Заветом. Бесконечность парменидовской сферы, данной в непритязательной простоте наивного детского впечатления за пределами самых научных воззрений, являет непосредственность вечного пребывания мира вопреки сложности «научной картины мира», столь навязчивой и непрерывно изменяющейся. Именно это простое двуединство Земли и Неба, всегда присутствуя во взгляде, доступному достаточно доверчивой душе, спокойно и незыблемо противоречит всякому географическому анализу сторон света, геологической аналитике материков и геополитической распре стран мира. Это единство есть всегда, какова бы не была сильна центробежная сила распадения мира. Оно всегда наперед прочно сцеплено силой божественного замысла, воочию явленного распятием Божества, преодолевающего центробежную силу распинающего креста центростремительной силой объятия мира в единство, пророчимого уже Новым Заветом. Иисус Христос, воплощая бытийное единство Неба и Земли, показывает сам способ жертвенного объединения половин мира, ангажированных таинственным и зловещим центром, что торчит занозой и клином в самом сердце мира, и нацелен только на то, чтобы разделять и властвовать, задавая главную тему в священной битве за Землю. Всемирно-историческим, и в этой последовательности – третьим и неписанным заветом, явлена объективным образом сама история России, что, став неким геополитическим Иисусом Христом, промыслена Богом в то, чтобы примирять мир в евразийское единство земного Запада и небесного Востока. В священной битве истории ценой немыслимых страданий было выстояно само место внутренней Земли, что в своей сердечной срединности хранила сокровенную связь с почти потухшими и опустевшими запредельными Небесами, что всё же последними усилиями оставляли надежду на их единство в будущем, идущую из оставленности в далеком прошлом. Так, Бытие, Христос, Россия были ипостасями той Троицы, что, составляя символ его веры, наполняли душу Фёдора смыслом…      
…Незаметно, под сурдинку этих мыслей Фёдор заснул и проспал почти весь полет.


Рецензии