Неизбежность. Мы осенние листья, нас бурей сорвало

*** «Мы – осенние листья, нас бурей сорвало»


Аудиокнига https://youtu.be/oCOmu25ly34


Герою Жюля Верна флегматичному англичанину мистеру Филеасу Фоггу довелось объехать земной шар за восемьдесят дней, чтобы выиграть пари и обрести прекрасную миссис Ауду, спасённую им от огня погребального мужниного кострища. Иным людям для кругосветного путешествия необходима целая жизнь, а в поиске возлюбленной и целого мира бывает мало. «Tour du Monde» Александра Вертинского стоил артисту двадцати пяти лет жизни: Константинополь – Кишинёв – Бухарест – Варшава – Краков – Данциг – Дрезден – Берлин – Париж – Александрия – Бейрут – Иерусалим – Нью-Йорк – Сан-Франциско – Харбин – Шанхай.
В письме народному комиссару иностранных дел СССР В. М. Молотову сообщалось следующее:

«Глубокоуважаемый Вячеслав Михайлович!
Я знаю, какую смелость беру на себя, обращаясь к Вам в такой момент, когда на Вас возложена такая непомерная тяжесть – такая огромная ответственная работа, в момент, когда наша Родина напрягает все свои силы в борьбе. Но я верю, что в Вашем сердце большого государственного человека и друга народа найдётся место всякому горю и, может быть, моему тоже.
Двадцать лет я живу без Родины. Эмиграция – большое и тяжёлое наказание. Но всякому наказанию есть предел. Даже бессрочную каторгу иногда сокращают за скромное поведение и раскаяние. Под конец эта каторга становится невыносимой. Жить в дали от Родины теперь, когда она обливается кровью, и быть бессильным ей помочь – самое ужасное.
Советские патриоты жертвуют свой упорный сверхчеловеческий труд, свои жизни и свои последние сбережения.
Я же прошу Вас, Вячеслав Михайлович, позволить мне пожертвовать свои силы, которых у меня ещё достаточно, и если нужно, свою жизнь моей Родине.
Я артист. Мне 50 с лишним лет, я ещё вполне владею всеми своими данными, и моё творчество может дать много. Раньше меня обвиняли в упаднических настроениях моих песен, но я всегда был только зеркалом и микрофоном своей эпохи. И если мои песни были таковыми, то в этом вина не моя, а предреволюционной эпохи затишья, разложения и упадка.
Давно мои песни стали иными.
Теперешнее героическое время вдохновляет меня на новые, более сильные песни. В этом отношении я уже кое-что сделал, и эти новые песни, как говорят об этом здешние советские, уже звучат иначе.
Разрешите мне вернуться домой. Я – советский гражданин. Я работаю, кроме своей профессии, в советской газете Шанхая “Новая жизнь” – пишу мемуары о своих встречах в эмиграции. Книга почти готова. ТАСС хочет её издать.
У меня жена и мать жены. Я не могу их бросать здесь, и поэтому прошу за троих:
1. Я сам – Александр Вертинский.
2. Жена моя – грузинка Лидия Владимировна – 20 лет.
3. И мать её – Лидия Павловна Циргава, 45 лет.
Вот и всё. Разбивать семью было бы очень тяжело. Пустите нас домой.
Я ещё буду полезен Родине. Помогите мне, Вячеслав Михайлович. Я пишу из Китая. Мой адрес знают в посольстве в Токио и в консульстве в Шанхае.
Заранее глубоко благодарю Вас.
Надеюсь на Ваш ответ.
А. Вертинский.
Шанхай
7 марта 1943 г.»
(А. Н. Вертинский. «Дорогой длинною…» С. 409–410)



В 1918 году в Москве, когда артист спел «На смерть юнкерам», его вызвали в ЧК.
– Вы что, – сказали, – симпатизируете контрреволюции? Вы на стороне этих буржуазных выкормышей?
Что было сказать? В слепой классовой ненависти в ЧК не знали пощады.
Он ответил, что ему просто их жалко: они отдали жизнь за безнадёжное дело, а их жизни могли бы пригодиться России.
– Новая Россия обойдётся без них, – объяснили ему.
– Но я их жалею, – деликатно попытался оправдаться артист. – Вы же не можете запретить мне жалеть. 
– Дышать запретим, если найдём нужным.
Наступало столетнее царство тьмы, редкие прояснения в котором лишь высвечивали ужасающее положение, будучи не в силах его изменить.
Вот тогда он – зеркало и микрофон своей эпохи – понял, что для него места в новой России нет, и уехал на юг.



То, что я должен сказать

Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрожавшей рукой,
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в Вечный Покой!

Осторожные зрители молча кутались в шубы,
И какая-то женщина с искажённым лицом
Целовала покойника в посиневшие губы
И швырнула в священника обручальным кольцом.

Закидали их ёлками, замесили их грязью
И пошли по домам – под шумок толковать,
Что пора положить бы уж конец безобразью,
Что и так уже скоро, мол, мы начнём голодать.

И никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги – это только ступени
В бесконечные пропасти – к недоступной Весне!

                Октябрь 1917. Москва



Мысль, словно в подполье, находится в состоянии кочевья – в становлении. Ничто окружающее не проходит мимо; всё с необходимостью становится самой мыслью, словно из мира необходимости попадает в сон о свободе, – осмысливается, субъективируется. Это состояние мысли – артистическое, когда «весь мир – театр, а люди в нём актёры».
Артист всегда кочевник: к этому его побуждают внешние обстоятельства концертанта и личностная творческая необходимость.
Каждая песня Александра Вертинского – небольшой рассказ или маленькая новелла, театральная миниатюра. В ней есть действие, атмосфера и собеседник, с которым у автора завязывается диалог или который действует сам на свой страх и риск. Как в театре, публике предлагается стать свидетелями происшествия, будь то комедия или драма, трагедия или фарс. Главным действующим лицом, как правило, выступает сам автор: он – непосредственный участник, или свидетель,  или рассказчик.

«Концерт я начал тихо, как всегда. Публика насторожилась. Тишина была особенная. Выжидающая, но пока ещё недоверчивая. Да… я забыл ещё сказать, что моему концерту был придан антураж. Сначала профессор Иодко играл на цитре, потом выходил чтец-рассказчик – маленький пожилой Володя Сладкопевцев, неподражаемый исполнитель рассказов Горбунова и Щедрина, скромный и талантливый.
Эти выступления до меня всё же как-то расположили публику. Атмосфера была хорошая. Первое отделение прошло благополучно. Леонидов не показывался. Во втором отделении, подкрепившись ещё глотком коньяку, я уже пел увереннее. “Бал господен” тронул наконец все сердца. Мне аплодировали довольно много.
Последней была песня “То, что я должен сказать”. Я уже был в ударе, что называется. В полной боевой готовности. Подойдя к краю рампы, я бросал слова, как камни, в публику – яростно, сильно и гневно! Уже ничего нельзя было удержать и остановить во мне… Зал задохнулся, потрясённый и испуганный.

Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в Вечный Покой!..

Я кончил.
Я думал, что меня разорвут! Зал дрожал от исступлённых аплодисментов. Крики, вой, свистки, слёзы и истерики женщин – всё смешалось в один сплошной гул.
Толпа ринулась за кулисы. Меня обнимали, целовали, жали мне руки, благодарили, что-то говорили…
Я ничего не слышал и ничего не понимал. Я упал в кресло. Меня трясла нервная дрожь. Так вот он, этот страшный экзамен на звание артиста! Я выдержал его на этот раз. И вдруг сквозь всю эту толпу я увидел лицо Леонидова. Он шёл ко мне. В глазах у него были слёзы.
– Молодец, мальчик! – сказал он, обнимая меня. – Умница! Вот… я рву обе телеграммы и посылаю эту…
Он прочёл мне её: “Успех небывалый. Вертинский победил. Нас можно поздравить! Мы угадали будущего гения. Леонидов”.
С тех пор я стал концертантом.
С этого дня я уже не пел в “миниатюрах”. Я пел концерты со своим хорошо подобранным антуражем. Билеты раскупались задолго до моего выступления. Я делал аншлаги, получал большие гонорары…»
(А. Н. Вертинский. «Дорогой длинною…»)



В синем и далёком океане

Вы сегодня нежны,
Вы сегодня бледны,
Вы сегодня бледнее луны…
Вы читали стихи,
Вы считали грехи,
Вы совсем как ребёнок тихи.

Ваш лиловый аббат
Будет искренно рад
И отпустит грехи наугад…
Бросьте ж думу свою,
Места хватит в раю.
Вы усните, а я вам спою.

В синем и далёком океане,
Где-то возле Огненной Земли,
Плавают в сиреневом тумане
Мёртвые седые корабли.
Их ведут слепые капитаны,
Где-то затонувшие давно.
Утром их немые караваны
Тихо опускаются на дно.
Ждёт их океан в свои объятья,
Волны их приветствуют, звеня.
Страшны их бессильные проклятья
Солнцу наступающего дня…

       1927. Польша, Краков



Капитаны – те же кочевники.
«Паладины Зелёного Храма, над пасмурным морем следящие румб», – такими видел их Н. С. Гумилёв. Прошло совсем немного лет, и быстрокрылые корабли стали мёртвыми и седыми, а пропитанные солью моря капитаны – слепыми. Н. С. Гумилёв грезил «Капитанами» в крымском Коктебеле летом 1909 года; А. Н. Вертинский различал немые караваны кораблей, опускающиеся на дно «В синем и далёком океане», в польском Кракове в 1927-м.
Скитания артиста начались с Киева. В 1918-м это был город «Белой гвардии», мир Шервинского, Мышлаевского, Студзинского, Турбиных. Гетманская власть и украинизация юга страны держались германским военным присутствием, хотя по хуторам разбойничали банды петлюровцев, и не было никакой политической воли, чтобы их приструнить.
Симона Петлюру убьют тремя выстрелами из револьвера прямо на улице в Париже, где тот доживал свои дни на золотые карбованцы, награбленные за годы атаманства. На суд пришли люди, у которых петлюровцы уничтожили отцов, матерей, изнасиловали дочерей, сожгли младенцев. Последней свидетельницей была женщина, которая разорвала на себе блузку, и французские судьи увидели, что обе её груди отрезаны.
Убийца Петлюры был оправдан.


Дым без огня

Вот зима. На деревьях цветут снеговые улыбки.
Я не верю, что в эту страну забредёт Рождество.
По утрам мой комичный маэстро так печально играет на скрипке
И в снегах голубых за окном мне поёт Божество!

Мне когда-то хотелось иметь золотого ребёнка,
А теперь я мечтаю уйти в монастырь, постареть
И молиться у старых притворов печально и тонко
Или, может, совсем не молиться, а эти же песенки петь!

Всё бывает не так, как мечтаешь под лунные звуки.
Всем понятно, что я никуда не уйду, что сейчас у меня
Есть обиды, долги, есть собака, любовница, муки
И что всё это – так… пустяки… просто дым без огня!

                1916


В перерывах между концертами артист скучал – душа жаждала встряски. Биться, виться, жужжать маленькой букашкой, а потом исчезнуть, как дым, не узнав ничего – это было чересчур. С комиком и куплетистом Павлом Троицким поэт пропил свои жёлтые заграничные ботинки, свезённые приятелем-кочевником на Подол на толкучку:
– Какой интерес пить на деньги, когда их полно? – рассудил Троицкий. – Давай продадим ботинки, а выручку пропьём…
Через некоторое время высокий блондин в носках вернулся к себе в гостиничный номер, удивляя эксцентричным видом извозчика и швейцара.
– Ты – настоящий друг! – на прощание сказал Троицкий и – заплакал.
Александр тоже едва сдержался: кануло ещё одно мгновение жизни.
Время – старый обманщик.
Киев был его родино й.
Здесь 9 марта 1889 года Александр Вертинский появился на свет. Его отец был успешным адвокатом с обширной практикой и высокими гонорарами, растрачиваемыми им на своих же доверителей, а мать происходила из дворянской семьи. Когда ему было три года, она умерла. В пять лет ребёнок остался круглым сиротой и воспитывался у сестёр матери – тёти Сони, тёти Мани и тёти Сани.
Артистические способности проявились рано. Киевской молодёжи безумно хотелось показать себя на сцене. Молодые люди и девицы складывались по грошам, снимали на вечер «контрактовый зал» всё на том же Подоле, брали напрокат костюмы, расклеивали на заборах жидкие афишки… и играли, играли, играли – фарсы, комедии, «Волки и овцы», «Горе от ума». 


«На Подоле был “Клуб фармацевтов”, где по субботам устраивались семейные Журфиксы. Тут выступали все киевские молодые таланты. Сцена была открыта для любых выступлений.
Это было нечто вроде теперешней нашей самодеятельности, с той только разницей, что нас никто не субсидировал и никто нами не руководил. Но зато каждый мог продемонстрировать на эстраде клуба свои способности и, если окончательно не проваливался у публики, мог выступать там время от времени. Помню, как я, благополучно распевавший дома цыганские романсы под гитару, вылез в первый раз в жизни на сцену в этом клубе. Должен был я петь романс “Жалобно стонет”. За пианино села весьма популярная в нашем кругу акушерка Полина Яковлевна, прекрасно аккомпанировавшая по слуху.
Я вышел. Поклонился. Открыл рот, и спазма волнения перехватила мне дыханье. Я заэкал, замэкал… и ушёл при деликатном, но гробовом молчании зала. Так неудачно закончилось моё первое сольное выступление.
Вы думаете, это остановило меня? Ничуть!
В следующую же субботу я появился на той же эстраде в качестве рассказчика еврейских анекдотов и сценок, мною самим сочинённых в итоге пристальных уличных наблюдений на Подоле, возле магазинов готового платья.
На этот раз я имел большой успех».
(А. Н. Вертинский. «Дорогой длинною…»)



Сумасшедший шарманщик

Каждый день под окошком он заводит шарманку.
Монотонно и сонно он поёт об одном.
Плачет старое небо, мочит дождь обезьянку,
Пожилую актрису с утомлённым лицом.

Ты усталый паяц, ты смешной балаганщик
С обнажённой душой, ты не знаешь стыда!
Замолчи, замолчи, замолчи, сумасшедший шарманщик,
Мои песни мне надо забыть навсегда, навсегда!

Мчится бешеный шар и летит в бесконечность,
И смешные букашки облепили его,
Бьются, вьются, жужжат и с расчётом на вечность
Исчезают, как дым, не узнав ничего.

А высоко вверху Время – старый обманщик,
Как пылинки с цветов, с них сдувает года…
Замолчи, замолчи, замолчи, сумасшедший шарманщик,
Этой песни нам лучше не знать никогда, никогда!

Мы – осенние листья, нас бурей сорвало.
Нас всё гонят и гонят ветров табуны.
Кто же нас успокоит, бесконечно усталых,
Кто укажет нам путь в это царство Весны?

Будет это пророк или просто обманщик,
И в какой только рай нас погонят тогда?..
Замолчи, замолчи, замолчи, сумасшедший шарманщик,
Эту песнь мы не можем забыть никогда, никогда!

                1930
  Румыния


По неписанным законам истории, законам великого и смешного, бенефис А. Вертинского в Москве пришёлся на октябрь 1917 года – последний месяц «печального Пьеро Российской революции» А. Ф. Керенского. Артист заказал себе новый костюм Пьеро – чёрный вместо белого, билеты были распроданы за один час, публика готова была наполнить ещё пять таких театров и буквально задарила артиста: всё фойе театра было уставлено цветами, а подарки сдавались в контору театра. Это были большие настольные лампы с фарфоровыми фигурами Пьеро, бронзовые письменные приборы, серебряные лавровые венки, духи, кольца-перстни с опалами и сапфирами, вышитые диванные подушки, гравюры, картины, шёлковые пижамы, кашне, серебряные портсигары и т. п.
После бенефиса, возвращаясь на трёх извозчиках к себе домой, в Грузины, на Страстном бульваре артист отчётливо услышал звуки выстрелов. Это была ночь 25 октября.
– Слезай, барин. Дальше не поедем, – решили извозчики. – Стреляют.
Вазоны и ящики с цветами были преподнесены памятнику Пушкину.


*   *   *

Я сегодня смеюсь над собой…
Мне так хочется счастья и ласки,
Мне так хочется глупенькой сказки,
Детской сказки наивной, смешной.

Я устал от белил и румян
И от вечной трагической маски,
Я хочу хоть немножечко ласки,
Чтоб забыть этот дикий обман.

Я сегодня смеюсь над собой:
Мне так хочется счастья и ласки,
Мне так хочется глупенькой сказки,
Детской сказки про сон золотой…

    1915


Мысль поэта – в становлении.
Пьеро не принимает участия в истории; он исключён из неё, но преображается, чтобы появиться вновь в неожиданном виде на ускользающей границе социального поля.
Потом были Харьков, Одесса, где власть менялась, как перчатки, и наконец Крым. Белая армия отступала. К концу это был самый настоящий бег, когда позади – бессмысленные жертвы, а впереди – ничего.
В это страшное время А. Н. Вертинский с неизменным успехом воплощал искусство русского модерна. Сценический образ Пьеро, в костюме и гриме которого артист выходил на полуосвещённые подмостки московских театров и кафе, сменился чёрным фраком и открытым лицом поэта.


«Однажды вечером, разгримировавшись после концерта, я лёг спать. Часа в три ночи меня разбудил стук. Я встал, зажёг свет и открыл дверь. На пороге стояли два затянутых элегантных адъютанта с аксельбантами через плечо. Они приложили руки к козырьку.
– Простите за беспокойство, его превосходительство генерал Слащов просит вас пожаловать к нему в вагон откушать бокал вина.
– Господа, – взмолился я, – три часа ночи! Я устал! Я хочу отдохнуть!
Возражения были напрасны. Адъютанты оказались любезны, но непреклонны.
– Его превосходительство изъявил желание видеть вас, – настойчиво повторяли они.
Сопротивление было бесполезно. Я встал, оделся и вышел. У ворот нас ждала штабная машина.
Через десять минут мы были на вокзале.
В огромном пульмановском вагоне, ярко освещённом, за столом сидело десять – двенадцать человек.
Грязные тарелки, бутылки и цветы…
Всё уже было скомкано, смято, залито вином и разбросано по столу. Из-за стола быстро и шумно поднялась длинная, статная фигура Слащова. Огромная рука протянулась ко мне.
– Спасибо, что приехали. Я ваш большой поклонник. Вы поёте о многом таком, что мучает нас всех. Кокаину хотите?
– Нет, благодарю вас.
– Лида, налей Вертинскому! Ты же в него влюблена!
Справа от него встал молодой офицер в черкеске.
– Познакомьтесь, – хрипло бросил Слащов.
– Юнкер Ничволодов.
Это и была знаменитая Лида, его любовница, делившая с ним походную жизнь, участница всех сражений, дважды спасшая ему жизнь. Худая, стройная, с серыми сумасшедшими глазами, коротко остриженная, нервно курившая папиросу за папиросой.
Я поздоровался. Только теперь, оглядевшись вокруг, я увидел, что посредине стола стояла большая круглая табакерка с кокаином и что в руках у сидящих были маленькие гусиные пёрышки-зубочистки. Время от времени гости набирали в них белый порошок и нюхали, загоняя его то в одну, то в другую ноздрю. Привёзшие меня адъютанты почтительно стояли в дверях».
(А. Н. Вертинский. «Дорогой длинною…»)

Пытаться определить лирику А. Н. Вертинского элементаристски, разлагая её на части: вот это хороший образ, вот это эффектное сравнение, мелодичное звучание, новая рифма и т. п., – занятие бестолковое. Поэзия  А. Н. Вертинского может быть определена лишь топоцентрически – как целое. Его ариетки это всегда определённое состояние, в котором индивидуальный опыт и понимание обогащаются возможностями личностного преображения – то, что греки называли катарсисом. Эти возможности не могут быть извлечены из текстов А. Н. Вертинского как некий ключевой элемент, что, к примеру, допустимо у имажинистов (образ), модернистов (сюжет), авангардистов (футуристическая лексика и звукопись) или у Б. Л. Пастернака (сравнение). А. Н. Вертинский точно намечает цель – сердце собеседника – и апеллирует к нему всем арсеналом соответствующих задаче семиотических средств. Задачи разные: найти отклик, сочувствие, сожаление, вызвать смех, восторг, удивление, обрадовать, ошеломить. Но всякий раз, поэт и артист, А. Н. Вертинский преследует сверхзадачу преображения человеческого существа, которое, если и не в силах изменить, то облагородить, пускай даже на краткий миг, обязан.


Жёлтый Ангел

В вечерних ресторанах,
В парижских балаганах,
В дешёвом электрическом раю,
Всю ночь ломаю руки
От ярости и муки
И людям что-то жалобно пою.

Звенят, гудят джаз-банды,
И злые обезьяны
Мне скалят искалеченные рты.
А я, кривой и пьяный,
Зову их в океаны
И сыплю им в шампанское цветы.

А когда наступит утро, я бреду бульваром сонным,
Где в испуге даже дети убегают от меня.
Я усталый, старый клоун, я машу мечом картонным,
И в лучах моей короны умирает светоч дня.

Звенят, гудят джаз-банды,
Танцуют обезьяны
И бешено встречают Рождество.
А я, кривой и пьяный,
Заснул у фортепьяно
Под этот дикий гул и торжество.

На башне бьют куранты,
Уходят музыканты,
И ёлка догорела до конца.
Лакеи тушат свечи,
Давно замолкли речи,
И я уж не могу поднять лица.

И тогда с потухшей ёлки тихо спрыгнул жёлтый Ангел
И сказал: «Маэстро бедный, Вы устали, Вы больны.
Говорят, что Вы в притонах по ночам поёте танго.
Даже в нашем добром небе были все удивлены».

И, закрыв лицо руками, я внимал жестокой речи,
Утирая фраком слёзы, слёзы боли и стыда.
А высоко в синем небе догорали божьи свечи
И печальный жёлтый Ангел тихо таял без следа.

            1934. Париж



В 1970-е философ-постструктуралист Жиль Делёз (1925–1995) предложил метафизику, в которой множественность заменяла бы субстанцию, событие – сущность, виртуальное – возможное, постоянные темпоральные изменения – общее и индивидуальное, бесконечная множественность сингулярностей – особенное и одинаковое. В отсутствие изначальной предзаданности мысль, подобно ницшеанскому ребёнку, больше не следует правилам, но всякий раз играет в кости и принадлежит случаю. Субъект утрачивает стабильную идентичность и превращается в кочевника. В противоположность оседлому государству возникает «номадическая машина войны» – способ бытия кочевников вне кодификации и репрезентации. И поскольку оседлое государство основано на идее власти, кочевники не пытаются взять власть и обрести государственность: наиболее воинственные из них готовы её завоевать, чтобы разграбить и разрушить до основанья подвластный мир, другие – следуя дикому зову воли, бегут. Становление кочевников не подчиняется причинно-следственным законам истории; скорее, исторический нарратив следует по их пятам, истончаясь и теряясь в номадических линиях ускользания – линиях изменения, субверсии, сопротивления и бегства от хорошо организованных социальных институтов оседлости и репрессивного государственного аппарата.
Ж. Делёз объяснял:
«Становление – это не то же самое, что история: даже структуралистская историческая наука мыслит чаще всего в терминах прошлого, настоящего, будущего. Нам говорят, что революции приносят с собой зло или что их будущее порождает чудовищ: это старая идея, никто не ждал Сталина, то же самое верно и для Наполеона, для Кромвеля. Когда говорят о том, что у революций плохое будущее, то никогда не говорят о революционном становлении людей. Если кочевники нас и заинтересовали в такой степени, то потому, что они находятся в становлении и не принимают участия в истории; они исключены из неё, но преображаются, чтобы появиться вновь в неожиданном виде, на ускользающей границе социального поля». (Ж. Делёз. «О философии». С. 200)


«Я внимательно взглянул на Слащова. Меня поразило его лицо.
Длинная, белая, смертельно-белая маска с ярко-вишнёвым припухшим ртом, серо-зелёные мутные глаза, зеленовато-чёрные гнилые зубы.
Он был напудрен. Пот стекал по его лбу мутными молочными струйками.
Я выпил вина.
– Спойте мне, милый, эту… – Он задумался. – О мальчиках… “Я не знаю зачем…”
Его лицо стало на миг живым и грустным.
– Вы угадали, Вертинский. Действительно, кому это было нужно? Правда, Лида?
На меня глянули серые глаза.
– Мы все помешаны на этой песне, – тихо сказала она.
Я попытался отговориться.
– У меня нет пианиста, – робко возражал я.
– Глупости. Николай, возьми гитару. Ты же знаешь наизусть его песни. И притуши свет. Но сначала понюхаем.
Он взял большую щепотку кокаина.
Я запел.

И никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги – это только ступени
В бесконечные пропасти – к недоступной Весне!

Высокие свечи в бутылках озарили лицо Слащова – страшную гипсовую маску с мутными глазами. Он кусал губы и чуть-чуть раскачивался.
Я кончил.
– Вам не страшно? – неожиданно спросил он.
– Чего?
– Да вот… что все эти молодые жизни… псу под хвост! Для какой-то сволочи, которая на чемоданах сидит!
Я молчал.
Он устало повёл плечами, потом налил стакан коньяку.
– Выпьем, милый Вертинский, за родину! Хотите? Спасибо за песню!
Я выпил. Он встал. Встали и гости.
– Господа! – сказал он, глядя куда-то в окно. – Мы все знаем и чувствуем это, только не умеем сказать. А вот он умеет! – Он положил руку на моё плечо. – А ведь с вашей песней, милый, мои мальчишки шли умирать! И ещё неизвестно, нужно ли это было… Он прав. Гости молчали.
– Вы устали? – тихо спросил Слащов.
– Да… немного.
Он сделал знак адъютантам.
– Проводите Александра Николаевича!
Адъютанты подали мне пальто.
– Не сердитесь, – улыбаясь, сказал он. – У меня так редко бывают минуты отдыха… Вы отсюда куда едете?
– В Севастополь.
– Ну, увидимся. Прощайте.
Слащов подал мне руку.
Я вышел.
Светало. На путях надрывно и жалостно, точно оплакивая кого-то, пронзительно свистел паровоз…»
(А. Н. Вертинский. «Дорогой длинною…»)



Дни бегут

Сколько вычурных поз,
Сколько сломанных роз,
Сколько мук, и проклятий, и слёз!

Как сияют венцы!
Как банальны концы!
Как мы все в наших чувствах глупцы!

А любовь – это яд.
А любовь – это ад,
Где сердца наши вечно горят.

Но дни бегут,
Как уходит весной вода,
Дни бегут,
Унося за собой года.

Время лечит людей,
И от всех этих дней
Остаётся тоска одна,
И со мною всегда она.

Но зато, разлюбя,
Столько чувств загубя,
Как потом мы жалеем себя!

Как нам стыдно за ложь,
За сердечную дрожь,
И какой носим в сердце мы нож!

Никому не понять,
Никому не сказать,
Остаётся застыть и молчать.

А… дни бегут,
Как уходит весной вода,
Дни бегут,
Унося за собой года.

Время лечит людей,
И от всех этих дней
Остаётся тоска одна,
И со мною всегда она…

1932



Поэт никогда не лгал.
По его наблюдению, в эмиграции было много русских актёров, но не было ни одного, который в искусстве двинулся бы вперёд, оторвался от того, чему выучился прежде. Тем, кто поневоле стал кочевником, тяжело научиться чему-то новому в условиях, кардинально отличных от всего, что было привычным на родине. Кочевье изматывает: «пора остановиться, как-то где-то отдохнуть…» Кочевье заставляет согласиться с тем, что былого не вернуть. Становление, застывая в форме, подходит к концу. Мысль требует возвращения к колыбели. Его неизбежность с необходимостью закона закручивает мысль по спирали.
По мнению другого кочевника, великого русского шахматиста А. А. Алехина, самое ценное в творчестве А. Н. Вертинского это неугасимая любовь к родине, которой пропитаны все его песни.
«Я никогда не лгал. 30 лет в эмиграции я пел о том, что Родина прежде всего. Вспомните мои “Степи молдаванские”, мои “Чужие города”, моё “О нас и о Родине”, “Молись, кунак” и др. Я пел о Родине тогда, когда кругом были одни враги, когда если вы говорили, что в Москве хорошая погода, вас считали “большевиком”, т. е. своим врагом. Я пел, и ни у кого из вас не было сил “бросить в меня камень”». (А. Н. Вертинский. «Моим заграничным друзьям»)
В 1942 году Александр Николаевич женился.
Тогда и возникло письмо народному комиссару иностранных дел СССР – письмо покаянное – не перед Молотовым и советской властью – перед Родиной, от которой не деться ни в Шанхае, ни в Париже, ни в бананово-лимонном Сингапуре. Это была далеко не первая просьба артиста о возвращении. На этот раз она была удовлетворена.


Чужие города

Принесла случайная молва
Милые, ненужные слова:
«Летний сад, Фонтанка и Нева».
Вы, слова залётные, куда?

Тут шумят чужие города,
И чужая плещется вода,
И чужая светится звезда.

Вас ни взять, ни спрятать, ни прогнать.
Надо жить, не надо вспоминать,
Чтобы больно не было опять
И чтобы сердцу больше не кричать.

Это было, было и прошло,
Всё прошло и вьюгой замело,
Оттого так пусто и светло.

Вы, слова залётные, куда?
Тут живут чужие господа,
И чужая радость и беда.
И мы для них чужие навсегда!

(Р. Блох, А. Вертинский)




Аудиокнига https://youtu.be/oCOmu25ly34


Рецензии
Аудиокнига на Ютуб http://youtu.be/oCOmu25ly34

Олег Кустов   27.12.2022 17:04     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.