Тризна

Вечером из конторы отделения прибежала посланная управляющим немолодая уже техничка и позвала к телефону. Звонила двоюродная сестра. Она сообщила, что сегодня утром померла тётка Лушка. «С большим трудом вызнала телефон, – устало поделилась она. – Ладно, решай, я буду звонить дальше»…
Вернувшись домой и обсудив скорбную весть с женой, он вдруг поймал себя на мысли, что… рад случившемуся. Не тому, конечно, что ушла из жизни, пусть и не безвременно, старшая из тёток по отцовой линии, – единственная, которую он застал в живых, знал и любил, – а возможности уже завтра оказаться в широком кругу большой своей родни.

Была середина февраля. Шёл только второй месяц, как он с семьей «вернулся на свой Алтай». Там, в Средней Азии, (сестра писала, да и сам знал из опыта)  – погода баловала оттепелями, а здесь дули ветры, и морозы никак не хотели признать, что пора бы уже сбавлять потихоньку. Но ему было в чем ехать: двоюродный брат Михаил Гаврилович (они с ним ровесники), выделил «возвращенцу» на первое время свой овчинный полушубок с дубленым верхом. То – демисезонное серое суконное пальто, в котором Николай приехал (переезд был спонтанным) – не годилось для сибирских морозов. В Киргизии остались мать, отец, сестра с братом, но он чувствовал, что поступил правильно. Не в смысле какого-то  хитрого экономического хода, материальной выгоды – для души правильно. Там у них всё было как будто в порядке. И с карьерой: он директором ПТУ работал, жена детским садиком заведовала. Дети ходили в школу… Но все эти десять лет, после того, как они «проездом» из Владивостока, «на время», остановились у родителей – постоянно давило на него и не давало покоя беспокойное чувство временности, непостоянства своего обустройства. Он чувствовал себя чужим в азиатской стране, с укладом жизни в которой не успел свыкнуться за те четыре года до поступления в мореходку, ещё мальчишкой, и тем более – потом, уже взрослым, семейным человеком. Хотя в Киргизии он окончил университет и стал педагогом (профессия морского штурмана на берегу была, мягко говоря, не совсем востребованной), и перспектива на будущее, казалось, прорисовывалась неплохая. Но уж очень глубоко и крепко в памяти засели милые сердцу события и картины из детства, манила, настойчиво звала – требовала к себе малая родина. Тут ещё последние события… – как чувствовал он, торопился. И действительно, не успели вещи разобрать, переехав, – распался нерушимый союз, и в одночасье оказались они с родителями, сестрой, братом и племянниками гражданами разных государств.

Ночь перед поездкой Николай провёл в волнительном ожидании встреч. Вспоминал поразившую его своей трогательностью картину общения тётки Лушки и отца  – полтора года назад вдвоем с ним они приезжали на Алтай. В гости, но он-то уже примеривался, присматривался. На даче двоюродной сестры Зины, на земляничных грядках, куда хозяева выпустили их «попастись», восьмидесятилетняя старушка-«мамка», собирала в ладонь спелую, красную ягоду и, не ев сама ни одной – «я ею уже объелась», кормила шестидесятилетнего «младшенького». Её «братка» сидел на земле, опершись сзади руками в землю, и покорно, как птенец в гнезде, открывал рот и слизывал, подобно маленькому теляти, с высохшей морщинистой руки сестры сладкие сочные ягоды. При этом они почти не произносили слов, но в то же время создавалось полное впечатление беседы – с продолжительными монологами, вопросами и переспросами встречными взглядами. Будучи на целое поколение младше сестры, Алешка, естественно, воспринимался ею скорее сыном, чем братом. Она в свою очередь долго почиталась маленьким Алексеем как вторая мама. Это, по-видимому, осталось между ними навсегда.
Николай вспомнил, как смешно тогда тётка Лушка делилась с остальными впечатлениями о своей поездке в Киргизию.
  – А что у вас там хорошего? Одни лягушки.
  – Лягушки, – веришь, нет? – обращалась она к хохочущим Вале и Зине, – вот та-аки-ие зда-а-ро-овые, – вытягивала она вперёд руку на высоте не меньше полуметра. – Со стулку прямо! – И тётка Лушка указывала на стоявшую рядом тяжёлую табуретку.



 До Новоалтайска он доехал поездом, там пересел в электричку и уже за полдень сошел на заснеженный перрон станции Заринская. Оттуда на машине  его доставили в село Сорокино, к небольшому дому, где доживала свой век тётка Лушка. Боковым взглядом угадывая в стоявших на улице людях того или иного родственника и ощущая при этом радостные толчки взволнованного сердца, – но с вами потом, потом, сейчас надо вот сюда, – он вместе со своими спутниками вошёл в избу. В небольшой горнице пятистенка, где стоял гроб, воздух был спертым и тяжелым от большого количества народа и долгого горения восковых свечей. Уже улавливался пока ещё слабый  запах тления, хотя дверь практически не закрывалась. Люди беспрестанно входили и выходили. Старушки в чёрных одеяниях то присаживались при гробе на стулья и табуретки, то вновь вставали, читали и пели хором и поочерёдно. Скоро он весь оказался поглощенным атмосферой причастности к первоистокам старинной русской культуры.
Ещё в раннем детстве очаровало и завлекло его это, ни на каких концертах, ни по телевизору не исполняемое, заупокойное песнопение. Неземного звучания голоса без музыки возбуждали до надрыва, до мистического страха, поднимая волосы на голове. Особенно – когда плакальщицы брали высокие, тревожащие до глубины души ноты. В такие мгновения он почти верил в действительность существования потустороннего мира; почти реальным, вочеловеченным становился в его сознании Бог, имя которого в панихидных плачах, песнях и молитвах старушек звучало постоянно. И в этот день он вновь проникся этими, казалось уже забытыми, чувствами. «Как же хорошо, – думал он. – Как это по-человечески! Вот так уходить и надо…».
Он вышел на воздух. Двор был полон. Как будто обыденно, улыбаясь и посмеиваясь, он поздоровался с теми, с кем уже успел встретиться по возвращении на родину. Дольше продолжались рукопожатия с теми, с кем не виделись долго. Они оглядывали друг друга, то отдаляясь на вытянутые руки,  то вновь сходясь в объятиях, заглядывали в заблестевшие глаза, пытаясь разглядеть там, в глубине, тех их ещё, десяти – двенадцатилетних, и, молча, поглаживали или похлопывали друг друга по спинам. Были здесь и такие, кого он видел вообще впервые в жизни, хотя и знал все годы – по фотографиям, рассказам, по переписке. Нахлынувшие чувства кружили голову, мешали мысли. Хотелось говорить, расспрашивать, громко и безудержно радоваться, но ситуация была не совсем та, и они сдерживались. Прислоненная к бревенчатой стене дома крышка гроба, обитая черным сатином с нашитым белым крестом, доносившиеся изнутри голоса плакальщиц не давали забываться.
Сестры Валя и Зина, с которыми долгие годы наиболее тесно общалась тётка Лушка, рассказали, что последние годы она сама ходила на отпевания, вместе с товарками читала заупокойные псалмы из личного псалтыря. Николай отметил про себя, что не помнил её особенно набожной. «Но кто на исходе пути земного не становится ближе к Господу?» – процитировал он сам себе распространенную банальную мысль. А тётке Лушке было целых 83 года! А может и все 84, – в каком месяце, дореволюционного ещё, девятьсот девятого, она родилась – вряд ли и сама знала. Число же восемьдесят три представлялось им всем не просто солидным – патриархальным. Поэтому все её племянники, племянницы и единственный, остававшийся в живых самый младший – братка Алёшка – были уверены, что пережить сухую, поджарую, всегда в суете и в движении Лукерью Егоровну не суждено больше никому. Уже почившие братья её и сёстры уходили рано. Некоторые – очень рано. И уж конечно, Алексей Егорович, который появился на свет позже сестры аж на 18 лет, тем более не претендовал на долгожительство, так как всю жизнь жаловался на здоровье.
  Весь день во дворе дома покойной и потом вечером на квартире в Заринске, за столом и после,  – говорили, говорили, говорили...
  – Вот как собрала всех нас бабка Лушка, – то и дело произносил то один, то другой печальную русскую поговорку.
  – Чтоб мы, наконец, хоть так повстречались…

  Они который раз принимались выстраивать список – даты рождения и смерти всех своих дядей и тёток. Вспоминали года – с числами, и даже месяцами, было сложнее. Не помнились. К тому же они и те, что были официально записаны в паспортах, – зачастую не соответствовали действительности. Что говорить, если даже ещё в пятидесятые учёт рождения по деревням вёлся плохо. Уже третий ребенок в семье родится, тогда только: соберётся глава семейства в район или на центральную усадьбу по делам, вспомнит и запишет, зайдя по пути в сельсовет, всех разом на даты, какие в ум пришли. Раньше хоть к церковным праздникам привязывали: «на «Казанскую» родился», «на третий день по Рождеству», «на «Николу вешнего»... Потом повытравили из народного обихода этот удобный, повсеместно распространенный численник, который чуть не с рождения заучивался и накрепко запоминался всеми православными, и писать, что называется, «от фонаря» стали. Ребят, рожденных в конце года, записывали на следующий, чтобы к сроку, как в армию идти, повзрослее был уже, покрепче. Девчатам молодость продлить старались, дабы в девках не засиделась формально. У кого-то другие соображения были, порой прямо противоположные. В любом случае – понапутали, а астрологам нынешним разбирайся, подтасовывай.
Разговор-анализ этот был постоянно повторяющимся, и всякий раз в нем – обязательно! – принимали участие новые персонажи из подрастающей волны очередного поколения рода. Получалось путано, сбивчиво, шумно. Но такой его характер – напряженных вспоминаний, открытий, как будто совершаемых только что, здесь, за столом, – делал «диспут» настоящим откровением для новых участников.

А было в семье Егора Ивановича и Елены Ивановны  девять всех человек детей. Самый старший – Кузьма Егорович, 1907 года рождения. Уйдя на Великую Отечественную в первые же дни, он пропал без вести. Но про него в роду долго ходила (и живёт до сих пор) легенда о том, что он, якобы, не погиб, а придя с войны, в семью не вернулся, потому как женился на другой женщине. То ли на фронте с ней сошёлся, то ли раненого она его выходила – короче: его видели где-то здесь же, на Алтае. «Ну – вылитый Кузька», – рассказывали встречавшие его. Правда, сам он, со слов свидетельствовавших, не признавался. У жены Прасковьи остались на руках два малолетних сына: Петр и Анатолий. Подняла.

Следом шла тётка Лушка, старшая из сестёр, 1909 года рождения, нынепреставленная. О ней основной разговор сегодня.

В 1914 родился Егор Егорович. Хоть и небольшого роста, но ужасно отчаянный и бесстрашный, любитель колесить по стране. Ещё до войны он вербовался на Сахалин – суровые и криминально опасные места в те времена. Затем жил в Узбекистане, Казахстане. В Казахстане, в городе Лениногорске, он и помер. Там же похоронены и их с тёткой Матрёной дети: Анатолий и Валентина. Внуки рассредоточились по всему бывшему СССР.

  В 1916 году была рождена Евдокия Егоровна. Прожив короткую и тяжёлую жизнь, она умерла полной сил от неоказания медицинской помощи после незаконно проведённого аборта, оставив на безногого мужа, инвалида войны, четверых детей. Не выдала повитуху и умерла от потери крови в коридоре больницы. Аборты в начале пятидесятых годов в Советском Союзе были запрещены. Сыновья – Валентин и Михаил, дочери – Зинаида и Полина поднимались с помощью дядей и тёток, воспитывались в интернате.

  Следующая – Елена Егоровна, 1918 года, мать Вали и Зины, взявших на себя всю организацию похорон, а ещё старшей дочери Марии, братьев – Михаила и Виктора. Муж Елены Егоровны, Демьян Кириллович Соколов, тоже рано уйдя из жизни, взвалил все заботы о воспитании детей на неё. Как могли, помогали дети, рано познавшие «радость» тяжёлого крестьянского труда. У Марии в прошлый приезд они с отцом были в гостях в пустеющем, помирающем селе Ново-Троенка, всех их общей малой прародине. С «Мишаней-Соколёнком», как зовут его родные и двоюродные сёстры, они проговорят добрую половину предстоящей ночи, лёжа рядом на застеленном для всех полу. Это тоже их лишь вторая встреча спустя четверть века. С младшим Соколовым, Виктором, он не виделся ни разу – тот давно живёт на Украине.

  Григорий Егорович, 1919 года рождения, тоже фронтовик, инвалид войны, со своей женой Ириной родили и воспитали только одного сына. Хотя известно как минимум ещё о двух его сыновьях, которых он произвел на свет с другими женщинами. Буйного нрава, красавец с черными, сросшимися на переносице бровями, дядька Гришка имел успех у женщин.
С этим дядькой он был знаком ближе, чем с остальными, потому что до 1967 года проживали в одном городе Алейске. Их сыну, братке Сашке, обязан Николай выбором морской профессии – тот в своё время окончил в Барнауле речное училище, потом служил на Тихоокеанском флоте срочную.

Седьмой, самый несчастный, Александр, родился в 1923 году и умер ещё в детстве, в возрасте 9 лет. Помер Санька в один день с первым ребёнком тётки Лушки, Ваней. Своего второго сына, тоже ушедшего молодым, но успевшим родить Лукерье Егоровне внука и внучку, тётка Лушка назовёт так же, Иваном.

  В 1925 году родился Гавриил Егорович. Воевал. Инвалид. После войны работал бригадиром, конюхом, и вместе с женой Антониной (в девичестве Новосельцевой) произвёл на свет дочь Раису и пятерых сыновей: Геннадия, Виктора, Анатолия, Михаила и Гавриила. Вот они, Гавриловичи, почти все здесь. Уйдя из жизни в 1972 году и прожив всего сорок семь лет, он успел дать детям достойное воспитание, оставив у всех у них добрую о себе память.
  – А в каком месяце помер Гавриил Егорович?
  – В марте. Седьмого марта, прямо перед Восьмым. Тётка Лушка была, Егор Егорович, – вспоминает сын Анатолий. – Утром закричали все, и я проснулся. Я на сундуке спал, потому что всё было занято. Подошёл к койке, а у отца ногу раненую крючит, изгибает всю. Я взял его за эту ногу, и он как-то задёргал ею, весь потом задёргался, и помер. 
  – Как первый раз сердце прихватило, четыре года всё на «больничном» был, по врачам ездил, – добавляет старший Геннадий.
Гена тракторист, передовик-труженик. Ещё в советское время был поощрён поездкой во Францию. В Париже был алтайский аграрий!
  Солидно помалкивает Михаил Гаврилович, сегодня уже подполковник внутренней службы. Служит в пожарной охране, а начинал свой путь с рядового бойца-ствольщика.

Наконец, в 1927 году родился самый младший, Алексей Егорович. Так случилось, что в том же году от банальной простуды помер их отец, глава семейства Егор Иванович, оставив жену с грудным ребёнком на руках да с оравой ещё не ставших на ноги сыновей и дочек. Так что поднимать и воспитывать детей кому-то одному из родителей – просто какая-то нехорошая родовая традиция, которая продолжается и в последующих поколениях. Чаще – это, конечно, мать. 



В ту поездку на Алтай, когда они возвращались уже обратно, отец в поезде рассказывал Николаю подробности, наверное, первый раз в жизни.
«Брат Санька умер в 1932 году. Тогда же умер и первый сын Лушки, Ваня, – ему всего полтора годика было. Без неё помер. Сама Лукерья – ей тогда 22 было – была в это время на заработках в соседней деревне, в колхозе «Красные орлы», потому что у нас в селе работы не было. Где подрабатывали, где побирались… Мужик её служил срочную в Красной Армии. Мне всего пять лет было, но я запомнил. И мать рассказывала».
  «Голодали в тот год страшно. Жили на диком щавеле да лебеде. Пропастиной подъедались. Падёт где-нибудь лошадь изработавшаяся или корова телка мёртвого скинет – подбирали, обрабатывали марганцовкой, засаливали и ели».
  «Она сразу-то мать укоряла: «Зачем не сберегла сына моего?» А за что мать винить, когда у неё у одной на ту пору на руках оставались три сына, один другого меньше, да внука дочка оставила с распухшим от голода животом. Не жилец был – он и кричать уже не мог последние дни».
 «Поэтому, когда утром обнаружили Ванюшку мёртвым, не удивились. Мать привела дядю Дорофея, отцова брата, чтоб тот гробик сделал. А с чего? Лесу-то не было. Так что сделали: дом наш был крытый тёсом в два слоя. Дядька Дорофей с верхнего ряда две тесины снял, и из них сколотил. Санька-брат, – ему девять лет было – в этот день занемог и не пошёл на работу, на печи лежал. Да, он уже в колхозе работал. Мать ему и говорит: «Сань, сходи ещё к дяде Дорофею, принеси молока, я хоть мужикам, что могилку копают, суп забелю». Он сходил, принёс молока, а сам снова на печь полез. Мать ему молока стакан налила, подала. Он выпил через силу. Немного погодя потянулся на печи и говорит, глухо так: «Господи, почему мы-то никак не умираем». Повернулся на левый бок, задергался – у него вдруг пена изо рта пошла. И он умер.
Пришлось Дорофею Ивановичу ещё один гроб делать.

  Тётка Лушка про это не рассказывала. А вспомнил Николай, как в 1968 году, когда она приезжала в Киргизию, допрашивал он старую тётку про проклятый царский режим и революцию: «Нам в школе дали задание, расспросить у родственников, которые помнят».
  «Вот такой проклятый царский режим, – рассказывала она не столько ему, сколько вспоминала для себя. – Было у нас при царе десять коров да две лошади. Другая живность всякая: овцы, поросята, гуси, утки. Курей не счесть. Пашни не меряно. А твоя «советска власть» пришла и всё отобрала.
  – Так вы что, баб Луш, кулаками были? – разинул тогда он рот от удивления и от осознаваемого уже политического страха.
  – Какими кулаками! – плюнула в сердцах бабка Лушка. – Все тогда так жили, кто не валялся на печи до обеда, пока солнце не припечет и мухи не подымут.
  – Ты там про это только не сбреши, – добавила она, помолчав и одумавшись.
  – Нет, конечно, – заверил он её.
  – А про революцию что помнишь, баб Луш?
  – Какая революция. Приехали откуда-то люди в кожанках, с наганами. Собрали всех, власть свою назначили. Лучших хозяевов, трудяг – кулаками объявили и увезли с собой. Потом через два месяца белые приехали. Снова собрали всех, председателя сельсовета расстреляли, ещё кого там, – и тоже уехали. Больше у нас никого не было. Вся революция».


  Неприязнь к колхозам и коллективному хозяйствованию сохранились у тётки Лушки на всю жизнь. Она почти никогда, за исключением нескольких лет в молодости, нигде официально не работала. Любила путешествовать по родственникам, когда дома – занималась огородом, нянчилась с внуками да повязывала носки и варежки. Может неучастие в надрывном сельском труде, когда женщины были тягловой силой наравне с лошадьми  и волами, и охранило и сберегло её здоровье, дав возможность прожить дольше своих сестёр и братьев. Она почти не болела, преодолевая в любую непогоду десятки километров на своих жилистых худых ногах. Всегда в пути, всегда в дороге – тётка Лушка, наверное, слишком любила подолгу смотреть на солнце. Иначе, почему так рано выцвели и стали давным-давно мутно-белыми темно-карие от рождения, как у всех в роду, её глаза.


  Согласно православному обычаю, на другой день – он был третьим по смерти –гроб с тёткой Лушкой привезли на кладбище, опустили в яму и закопали. По-прежнему, не переставая дул колючий февральский ветер, и свежий холмик с восьмиконечным деревянным крестом скоро запорошило, задуло снегом.
  После поминального обеда, во время которого продолжились взаимные расспросы и исповедальные рассказы, стали разъезжаться. Провожались долгими обниманьями и самыми горячими поцелуями.
  «Как же нас много!» – читалось и горело у всех в глазах – у кого чуть влажных, у кого с текущими без удержу слезами.
  – Детей! Детей давайте чаще сводить будем. Пусть они не теряются! – повторяясь, звучало на прощание из каждых уст.
– Так вот... Пока они поймут тоже…
– Сами давайте не теряться! Не пропадать, чтоб!
И верилось, что так оно теперь и будет. Чувствовалось – и Николай думал и надеялся, что не только ему, – что в эти два дня произошло нечто поворотное, что-то большое и важное в их общей судьбе. Только не растерять возродившееся чувство! Чувство подлинного родства – настоящего, не номинального, как до этого! Разве знались они? Ему двенадцать было, когда родители увезли их в процветающую солнечную Киргизию – колонию, как теперь говорят, где жить было легче и дешевле, чем в метрополии. Возраст начинался самый тот  – только общаться. А они отдалились. Так что, считай, – заново теперь знакомились и роднились.
Спасибо тебе, тётка Лушка!   


Поезд на станцию Зональное прибывает рано утром. Ждать «обслужанку» – так называют здесь грузовую машину с кузовом под тентом, которая возит рабочих с отделения на центральную усадьбу и обратно – он не стал. Светлело, и звезды на небе гасли одна за другой. Мороз был градусов двадцать, не меньше. Вышагивая как в тоннеле по расчищенной проселочной дороге с высоченными снежными брустверами по обе стороны, он заново переживал произошедшее и радовался всё более крепнувшим в голове и на сердце чувствам. Самым главным из них было чувство того, что он, действительно, вернулся! Окончательно! Что он: как «Блудный сын: не был – и вернулся». Вернулся после долгой отлучки в лоно своей большой семьи. Чувство это умиротворяло и грело душу. Впереди – думал он, – будут ещё и юбилеи, и просто дни рождения. Свадьбы детей, а там и внуков. Похороны будут – куда без этого... И на всех этих семейных торжествах и событиях он будет не гостем, приехавшим издалека и случайно, не свидетелем, – а полноправным участником родовой истории. 
Кося глазом на покрытый от дыхания изморозью мех поднятого воротника, он испытывал восторг и от этой мелочи. Вот только ноги в демисезонных сапожках подмерзали. Но ничего. Заведёт он себе валенки. Настоящие, самокатные закажет. И тулуп справит. Не полушубок – а тулуп. Чтобы в санях на коне по зиме ездить. Коня он тоже заведет обязательно. И корову. Всё, что в детстве и отрочестве не задалось – всё надо попробовать, наверстать. Не столько для себя – сын ведь растёт! Пусть знает жизнь настоящую – не городскую, оранжерейную. Пусть с конём управляться научится, запрягать, верхом ездить. Эх, сможет ли он сам верхом, галопом чтоб во весь мах…
Ничего. Вот только зима закончится, переберутся они из тесного, низенького домика в большую квартиру – и тогда уж он запустит свою программу на полную мощь. А квартира, что им обещают, большая, трёхкомнатная, правда, обустраивать её – ого-го ещё! Но ничего! А там и мать с отцом перевезет. Глядишь, сестра с семьей переедет, брат. На Родину. Ведь здесь же всё! Корни все и начала – здесь. 


Рецензии