Страна вне времени - Миррэлия
1
Что до Анны Ахматовой женщины говорить вообще не умели и хороших стихов не создавали – общеизвестно из ее уст. Что и в дальнейшем не напишут они ничего достойного, тоже понятно из ее же призыва в том же четверостишии – заставить их замолчать. «Могла ли Биче словно Дант творить, или Лаура жар любви восславить?..» Ясное дело, не могли, потому что, будучи призваны к чему-то другому, сами стали объектами поэзии, а не ее создателями. То бишь поэтами они изначально не были, даже поэтессами, если угодно.
И все-таки женщины творили. Потому что не ведающий преград Источник Творчества не знает и предубежденности к вопросу пола, избирателен же Он, скорее всего, из соображения большей или меньшей вероятности свершения общечеловеческих замыслов. Все же женщинам реже такое под силу, но не в силу предвзятости Божьей, а просто потому, что есть для этого по-настоящему сильный пол, и что сам он с усами сбрасывать и воплощать творческое бремя... Но все же он не всесилен, и не дано ему, исчерпывающе глаголя, освещать мир с противоположного полюса! Пришлось-таки женщинам научаться искусству стихотворства: Сафо, Коринна, Луиза Лабе, Софи Меро, Марселина Деборд-Вальмор, Эмили Дикинсон, Каролина Павлова… Другое дело, насколько вровень дамское рукоделие с шедеврами великих мужей. Существует и праздный вопрос: которая из них главная? И тут поддалась эмоциям Анна Андреевна, поспешила, как говорится, выдать желаемое за действительное. Мало того, что сами женщины, вопреки чаянию ее, так и не замолчали (поэтессам любого калибра и всякой масти в веке XX отбоя не было!), – с некогда замалчиваемых имен прошлого продолжают слетать последние покровы. И вот возрождается в наше время все больший и больший интерес к одной из ее поэтических предшественниц.
« – Так что же получается? Среди баб главная – Ахматова? Ну, давайте посмотрим, кто был? Цветаеву я в счет не беру, потому что мне нравятся только «Версты». – Ахматова промолчала. И я начал, как мне свойственно… экскурс:
– Была Бунина.
– Ее никто не читал, я – тоже, следующая!
– Ростопчина.
– Это очень слабо.
– Каролина Павлова.
– Это ценный поэт, но не первого класса.
– Мирра Лохвицкая.
– В ней что-то было. Но на ее стихах лежит печать эпохи безвременья – Надсон, Минский, Фофанов…»
Так передает И. Лиснянская разговор с Ахматовой С. Липкина.
Должно сказать, что слово содержания зыбкого и размытого – безвременье – слишком уж явная условность. Эпоха 80-90-х годов XIX века все же прославилась выдающимися литературными и философскими именами (среди них Д. Мережковский и В. Соловьев, потаенный тогда еще И. Анненский, зарождение целой плеяды русских мыслителей) и отношение ко всему этому как к «безвременью» вследствие элементарной «реакции царизма» – не более чем натяжка соцреалистического периода русской критики. Но если даже принять шаблоны сии на веру, в принципе понимая под безвременьем периоды культурного и общественного застоя (как принято в современном русском языке), то и тогда это, налагая некоторую печать, индивидуальности отнюдь не лишает. Надсон, Минский и Фофанов – поэты уж очень разные и неравные, если что их и объединяло, так это больший или меньший интерес к социальной проблематике и гражданская тема. Чего у Лохвицкой как раз-то и нет.
А что же все-таки «было»?
2
Мирра (по метрическому свидетельству Мария) Александровна Лохвицкая родилась 19 ноября (1 декабря) 1869 года в Петербурге, в семье известного адвоката. Семья была многодетной и много переезжала, пока, наконец, не обосновалась в Москве, где Мирра в 1888 году закончила Александровский институт. Стихи, по собственному ее признанию, писала «с тех пор, как научилась держать перо в руках, но серьезно предалась этому с 15 лет» (Север, 1897, № 44). Переселившись по окончании института в Петербург, куда после смерти отца переехала ее мать, Лохвицкая печатается в журналах «Север», «Художник», «Труд», «Всемирная иллюстрация», «Русское обозрение», «Книжки недели». В 1892 году Мирра Александровна вышла замуж за обрусевшего француза, профессора архитектуры Е. А. Жибера. В браке с ним она стала матерью пятерых сыновей.
В эти годы главной темой творчества М. Лохвицкой была любовь. Первый сборник стихотворений (1896) она посвятила мужу, там же были стихи, обращенные к сыну. «Нельзя в более яркой, оригинальной и красивой форме, – писал первый ее рецензент поэт А. Голенищев-Кутузов, по представлению которого сборник был награжден половинной Пушкинской премией, – выразить порыв молодой и страстной любви, не верящей в возможность преград и смело заявляющей о своей всепобедной силе». Других поражала и возмущала непривычная для русской женской лирики интимная откровенность.
Пустой случайный разговор,
А в сердце смутная тревога, –
Так заглянул глубоко взор,
Так было высказано много.
Простой обмен ничтожных слов,
Руки небрежное пожатье, –
А ум безумствовать готов,
И грудь, волнуясь, ждет объятья...
Ни увлеченья, ни любви
Порой не надо для забвенья, –
Настанет миг – его лови, –
И будешь богом на мгновенье.
Впоследствии по этому поводу высказался вышеупомянутый поэт Н. Минский: «Первоначальные стихотворения Лохвицкой отличаются жизнерадостностью, страстностью, вакхическим задором. Юная поэтесса порою казалась нескромной, ее мечты и порывы – мало целомудренными. Но здесь, мне кажется, было гораздо больше искренности, чем нескромности».
Что бы ни говорили современники, для нас сегодня многие из ранних ее стихотворений все-таки слегка наивны. Однако в незрелых этих опытах уже налицо то, что ляжет потом в основу интимной женской лирики. (Так что семи-восьмилетней Ане Горенко было у кого учиться). Впрочем, намечается и кое-что другое. Даже под налетом молодых эмоций стихи поэтессы несут в себе странное настроение, нечто такое, что перебросит после мосток к символизму. Настроение это – мистическая печаль.
Душе очарованной снятся лазурные дали...
Нет сил отогнать неотступную грусти истому...
И рвется душа, трепеща от любви и печали,
В далекие страны, незримые оку земному.
При всем при этом надо сказать, что повседневный облик Мирры Александровны не совпадал с образом «русской Сафо» и не отличался выспренностью. Об этом слово Ивану Бунину:
«Воспевала она любовь, страсть, и все поэтому воображали ее себе чуть не вакханкой, совсем не подозревая, что она, при всей своей молодости, уже давно замужем, – муж ее был один из московских французов по фамилии Жибер, – что она мать нескольких детей, большая домоседка, по-восточному ленива: часто даже гостей принимает лежа на софе в капоте, и никогда не говорит с ними с поэтической томностью, а напротив. Болтает очень здраво, просто, с большим остроумием, наблюдательностью и чудесной насмешливостью, – все, очевидно, родовые черты, столь блестяще развившиеся у ее сестры, Н. А. Тэффи. Такой, по крайней мере, знал ее я, а я знал ее довольно долго, посещал ее дом нередко, был с ней в приятельстве, – мы даже называли друг друга уменьшительными именами, хотя всегда как будто иронически, с шутками друг над другом».
В 1898 году семья Жиберов снова переезжает в Петербург. Здесь Лохвицкая входит в кружок К. Случевского, хотя на «пятницах» его бывает нечастой гостьей. К этому примерно периоду относится и знакомство ее с Константином Бальмонтом. Их взаимное чувство, сопровождающееся бурной поэтической перекличкой, в конце концов, перерастает в столь характерный для эпохи символизма «роковой поединок».
Об уникальном месте этого поэта в том промежуточном для литературы времени красноречиво свидетельствует в своих воспоминаниях Тэффи:
«К Бальмонту у нас особое чувство. Бальмонт был наш поэт, поэт нашего поколения. Он – наша эпоха. К нему перешли мы после классиков, со школьной скамьи. Он удивил и восхитил нас своим «перезвоном хрустальных созвучий», которые влились в душу с первым весенним счастьем».
Еще Тэффи описывает свое кратковременное с ним знакомство у «старшей сестры Маши (поэтессы Мирры Лохвицкой)». Правда о сестре и об отношениях ее с Бальмонтом по каким-то личным причинам говорит она вскользь. Но вот одно небезынтересное наблюдение – оно подводит черту как раз под тем, с чего мы начали нашу тему:
«Следующая встреча была уже во время войны в подвале «Бродячей Собаки». Его приезд был настоящая сенсация. Как все радовались!
– Приехал! Приехал! – ликовала Анна Ахматова. – Я видела его, я ему читала стихи, и он сказал, что до сих пор признавал только двух поэтесс – Сафо и Мирру Лохвицкую. Теперь он узнал третью – меня, Анну Ахматову». По всему видно, что в те, еще «серебряные», времена любое сопоставление с М. Лохвицкой было для «музы плача» довольно лестной оценкой.
Пока отвлечемся от Бальмонта, чтобы закончить разговор о «первенстве» среди поэтесс. Итак, в начале XX века наша поэзия имела достойный образец интимной женской лирики. Откуда же у новой «русской Сафо», на свой манер воспевавшей ту же стихию чувства, впоследствии взялась такая уверенность в приоритете собственного пера? Тут следует вспомнить, что к моменту появления антисимволистских манифестов (начало 10-х гг.) Мирра Лохвицкая успела «устареть», вернее просто вышла из моды. Томная разочарованность Ахматовой пришлась ко времени, а личное окружение оказалось благоприятным. «Как стилен в мертвом Петрограде ее высокопарный вой!..» – скажет в 1918 году, в отместку за Лохвицкую, Игорь Северянин. Сказалось и то, что через пару десятилетий станет одним из опознавательных знаков постмодернизма – у виднейшей представительницы громко заговорившего тогда акмеизма проявился интерес к самодовлеющим частностям быта. «Рукомойник», «узкая юбка», «незавитая челка», «запах дегтя», «какаду», «устрицы», «китайский зонтик» – все это приходит на смену не только лилиям, розам и фимиаму (что поначалу в небольшой дозе сохраняется у самой Ахматовой). Бытовым аксессуарам вполне реалистической героини теперь уступают место так простодушно населявшие традиционно-романтическую поэзию Лохвицкой феи, нимфы, русалки, виллисы, весталки, королевы и чародейки. Интересный парадокс: при всем при этом Лохвицкая в жизни естественна, а в публичной обстановке, как свидетельствуют современники, даже застенчива; Ахматова (что отмечают бесчисленные мемуаристы) вырабатывает осанку и поступь королевы. Но есть в различиях и нечто более сущностное. Чисто женский психологизм Ахматовой оправлен во внешнеобрядовую набожность. У Лохвицкой страстность души переходит в глубинную религиозность.
Унылых часов не боюся я зова,
И смерть я с улыбкою встретить готова,
Я верю, что души, любившие много,
Сойдутся за гробом, по благости Бога.
Отсюда же истоки стиля и сама лексика: у Ахматовой – церковная атрибутика (четки, пасхальные звоны, епитрахиль, чудотворная икона), у Лохвицкой – мистическая символика.
И еще один немаловажный в женской поэзии штрих для сравнения – взаимоотношения с соперницей. У Мирры Лохвицкой находим:
Многоколонен и обширен
Стоит сияющий мой храм;
Там в благовонии кумирен
Не угасает фимиам.
Там я царица! Я владею
Толпою рифм, моих рабов;
Мой стих, как бич, висит над нею
И беспощаден и суров.
……………………………………
Так проходи же! прочь с дороги!
Рассудку слабому внемли:
Где свой алтарь воздвигли боги,
Не место призракам земли! – и т. д.
Здесь налицо все элементы эпохи «героического эгоизма», но самохарактеристика этой по-ницшеански сильной личности полна достоинства: она нисколько не оправдывается и не стремится вызвать у читателя жалость. А вот у Ахматовой:
Я не любви твоей прошу.
Она теперь в надежном месте…
Поверь, что я твоей невесте
Ревнивых писем не пишу.
Но мудрые прими советы:
Дай ей читать мои стихи,
Дай ей хранит мои портреты –
Ведь так любезны женихи!
А этим дурочкам нужней
Сознанье полное победы,
Чем дружбы светлые беседы
И память первых нежных дней…
Вне сомнения, у каждого времени свой нрав, у каждой женщины свои жизненные правила, и у каждой ревности своя интонация обиды... Но сгоряча уличая факты мужской неверности и посылая на голову изменника поэтические проклятья, на беспристрастие мудрости просто не стоит претендовать.
3
Лионель, певец луны
Любит призрачные сны,
Зыбь болотного огня,
Трепет листьев и – меня.
«Лионель» – один из поэтических псевдонимов Бальмонта. У Лохвицкой посвящений ему достаточно, каждое несет тот или иной оттенок отношения. «Из мрака и лучей, из странных сочетаний / Сплелося чувство странное мое» – скажет Мирра в одном из стихотворений. Прежде всего, это частые вариации на тему «я люблю»:
Как росинка, что светлый в себе отражает эфир,
Я объемлю все небо – любви беспредельной, как мир,
Той любви, что жемчужиной скрытой сияет на дне;
Я люблю тебя глубже, чем любят в предутреннем сне.
Или как в другом, более известном стихотворении: «Я люблю тебя, как море любит солнечный восход, / Как нарцисс, к воде склоненный, – блеск и холод сонных вод…»
Но вот она воспевает себя жрицей Луны, Таниты, а его – жрецом Солнца: «Двух гордых душ – желанье и томленье, / Двух чуждых сил – воззванье и стремленье / Слились в один бессмертный фимиам». Впрочем, слились они, надо полагать, и в самой Мирре: лунное женское начало и солнечное, мужское, творческое. Как и в самом Бальмонте с присущей ему по жизни женственной капризностью. Так что «союз магов» перекрестно состоялся, принес весомые литературные плоды и на какое-то время даже увенчался солнечной короной:
Пусть мглой и туманом природа одета,
Пусть множатся сонмы разорванных туч,
Мы – дети лазури, мы – гении света,
Над нами сияет немеркнущий луч!
(«Дети лазури»)
Ведь как бы в дальнейшем ни складывались личные отношения двух поэтов, мужчины и женщины, взаимодействие творческих сил не проходит бесследно.
Так что же такое «Мирра» и где место Лохвицкой в ряду русских стихотворцев? Думается, что само имя было выбрано ею не случайно. По греческой мифологии Мирра (по другой версии Смирна) была превращена Афродитой в благовонное дерево, дабы спасти ее от наказания за преступную страсть, а из этого дерева родился Адонис, впоследствии сам возлюбленный богини. Погибающий, чтобы воскреснуть… Но само исполненное эротической магии, имя это заключило в себе смертоносный заряд судьбы. (Интересен, например, такой факт: сын Мирры Измаил покончил с собой в Париже предположительно из-за несчастной любви к дочери Бальмонта, названной именем Мирра в честь Лохвицкой. Опять же – любовь и смерть).
Да, поначалу Мирра, как и подобает «русской Сафо», воспевает любовь-страсть, порой изливая ее в «Вакхической песне», облекая в «Гимн Афродите». Но вот мечта ее стремиться все дальше, все настойчивей влекут пряные запахи экзотических земель,
Где блеском сказочным палаты
Затмили роскошь южных стран,
Где мирра, ладан и шафран
Струят с курильниц ароматы…
(«Царица Савская»)
И, наконец, любовь ее, стесненная в трехмерном пространстве, постепенно приобретает магический оттенок, в поэзию же вторгаются мотивы колдовского мистицизма. Это в дальнейшем, в поэзии М. Цветаевой, вспыхнет душераздирающая коллизия Любовь – Творчество, и на алтарь (письменный стол) последнего будут брошены все прочие интересы и стремления. («Ибо раз голос тебе, поэт, / Дан, остальное – взято».) Лохвицкая еще слишком традиционна, она патриархально сориентированная жена и мать, модернизм не исказил естественных ее черт, не испортил мелодическую окраску голоса. А поскольку в женском существе своем она вся из глубины столетий, то и душевные страдания вовлекают ее в поток исконно женской стихии, ставшей в Средние века объектом охоты и исследования знаменитого «Молота ведьм». Так рождается целый ряд демонических откровений (к сожалению, неравных по художественной силе): «Вампир», «Молох», «Черный ангел», «Невеста Ваала», «Шмель», «Дурман», «Лилит», «Богиня Кали», «Подземная свадьба», «Праздник забвения», «Забытое заклятье», «Злые вихри», «Колдунья».
Собрание странное видели мы:
С людьми здесь смещались исчадия тьмы,
Инкубы и ларвы меж ведьм без числа
Вилися бесшумно, как призраки зла.
И наши тут были. Узнали мы их.
Среди опьяневших, безумных, нагих,
И тех, что с давнишних считалися пор
За лучших из жен, дочерей и сестер
(Поэма «Праздник забвения»)
«Как живется вам с стотысячной – / Вам, познавшему Лилит!» – разит Цветаева неверного друга в «Попытке ревности». У Лохвицкой все проще и… страшнее. Древний миф о демонической праматери человечески не переосмысливается – бесчинствует ее непосредственная стихия:
Темнота пурпурных брызг,
Вакханалий дикий визг.
Яд, что в сумраке разлит –
Мир волшебницы Лилит.
Есть основания полагать, что напряженность этих темных бдений привела в конце пути к расстройству ее психику. Здесь кое о чем свидетельствует и драматургия последних лет, проливающая, кроме того, хотя бы тусклый свет на обстоятельства ее личной жизни: «На пути к Востоку» (1897), «Он и Она», «Вандэлин» (1899), «Бессмертная любовь» (1900), «In Nomine Domini» (1902). Последние две драмы, построенные на материалах Средневековья и начала XVII века, в чем-то предвосхищающие брюсовского «Огненного ангела», особенно мрачны. Из них первую, рассказавшую об опасности соприкосновения с оккультными силами и несущую отголоски «черного романтизма», сегодня приписали бы садо-мазохистскому комплексу, в основу второй положен знаменитый процесс Луи Гоффриди, изученный Миррой Александровной по запискам инквизитора Михаэлиса. Обе они содержат частные достоинства, но не оставляют по себе цельно-уравновешивающего впечатления и в конце катарсиса, увы, не дают.
Но драматургия все-таки не была ее полноценным коньком, и там, где сама поэзия не пересиливала, побеждало отчаяние. Поэтому особое место среди этих пьес занимает небольшая по объему драматическая поэма-сказка «Вандэлин» (1899). Возможно, поначалу в чем-то навеянная очень популярной в то время «Принцессой Грезой» Э. Ростана, вещь эта получилась вполне независимой, глубоко символической, волшебно-лирической, изящной феерией. Из всего наследия Лохвицкой она наиболее бесспорна и представляется связующим центром ее жизненной и творческой драмы, образцом идейно-образной законченности и тонкого мастерства.
Дитя мое, когда бы целый свет
Ты странницей бездомной исходила,
То не нашла бы принца своего.
Дитя мое, пустынною равниной
Для избранных ложится путь земной…
Кто бы то ни скрывался, как прототип, за двумя ипостасями главного героя – короля магов Сильвио (то ли отца, то ли воспитателя принцессы Морэллы и ревнивого воплотителя ее мечты), Лохвицкой блестяще удалось художественно разрешить одну из загадок психического мира – отысканием в сумрачной глубине душевной жизни ее светлого прообраза.
Ибо сам демонизм Мирры Лохвицкой только оборотная сторона тоски небесной.
Лилии, лилии чистые,
Звезды саронских полей
Чаши раскрыли душистые
Горного снега белей.
(«Между лилий»)
Отсюда же частые у нее мотивы раскаяния:
Богиня Кали! Черная Царица!
Будь проклята за дикий праздник твой,
За стон и кровь, и страждущие лица.
За то, что, странной скована судьбой,
Моя душа, как пляшущая жрица,
По трупам жертв – влачится за тобой.
В произведениях Лохвицкой свет и тьма сверкают гранями одного кристалла. Они не вступают в хитросплетения рассудочности, не знают сложных околичностей психологической рефлексии. Даже непосредственная лирика строится у нее на переживании ярких впечатлений жизни и контрастах природы, она начисто лишена реалий обстановки быта, если не считать чисто подчиненного их присутствия. Романтик по духу и форме, Лохвицкая, даже действуя от первого лица, чаще всего предпочитает удаляться в сюжеты прошлых столетий и других народов – там о сокровенном своем можно сказать с прямотой и раскованностью стороннего наблюдателя, придав частной драме значение общекультурное. Отсюда понятна предрасположенность ее к жанру баллады, их у нее немало, но отличительное место среди прочих занимают две, в свое время наиболее прославленные. Это «В час полуденный» и «Мюргит», являющие собой противоположные выходы из одного душевного тупика – первая знаменует победу начала ангельского, вторая – ведьмовского. Кроме того, и в той и в другой удалось ей достигнуть предельной изобразительной пластики и удивительной динамики ритма.
У окна одна сидела я, голову понуря.
С неба тяжким зноем парило. Приближалась буря
В красной дымке солнце плавало огненной луною.
Он – нежданный, он – негаданный тихо встал за мною.
Он шепнул мне: «Полдень близится, выйдем на дорогу,
В этот час уходят ангелы поклоняться Богу.
В этот час мы, духи вольные, по земле блуждаем,
Потешаемся над истиной и над светлым раем.
Полосой ложится серою скучная дорога,
Но по ней чудес несказанных покажу я много».
И повел меня неведомый по дороге в поле.
Я пошла за ним, покорная сатанинской воле.
Заклубилась пыль, что облако, на большой дороге.
Тяжело людей окованных бьют о землю ноги.
Без конца змеится-тянется пленных вереница,
Все угрюмые, все зверские, все тупые лица.
Ждут их храма карфагенского мрачные чертоги,
Ждут жрецы неумолимые, лютые как боги.
Пляски жриц, их беснования, сладость их напева
И колосса раскаленного пламенное чрево.
«Хочешь быть, – шепнул неведомый, – жрицею Ваала,
Славить идола гудением арфы и кимвала,
Возжигать ему курения, смирну с киннамоном,
Услаждаться теплой кровию и предсмертным стоном?»
«Прочь, исчадья, прочь, хулители! – я сказала строго, –
Предаюсь я милосердию всеблагого Бога».
Вмиг исчезло наваждение. Только черной тучей
Закружился вещих воронов легион летучий…
Зато героиня второй баллады, звучащей язвительно и задорно, предпочитает взойти на костер и даже готова к вечным мукам – лишь бы не унизительный компромисс с ничтожеством.
Блеснула жемчугом зубов красавица Мюргит,
Зарделся маком бледный цвет нетронутых ланит, –
В усмешке гордой, зло скривясь, раздвинулись уста, –
И стала страшною ее земная красота.
«Я душу дьяволу предам и вечному огню,
Но мира жалкого рабом себя не оскверню…»
Сохранилась в черновом варианте незаконченная статья В. Брюсова, при жизни не очень благоволившего к Лохвицкой, но все же вспомнившего о ней спустя шесть лет после смерти. Он пишет:
«По художественности песни греха и страсти – лучшее, что создала Лохвицкая, но психологически всего интереснее именно эта борьба, эти отчаянные поиски спасения – все равно в чем, хотя бы просто в вечно-женском материнстве, которыми полны последние, предсмертные стихи поэта». Кроме религиозных стихов про ангельские хоры, которые, по-видимому, имел в виду Брюсов, хочется отметить еще стихи, посвященные сыновьям. Они по-настоящему хороши, и вот еще одна, так до конца и не раскрывшаяся грань этого таланта – поэзия для детей.
Среди посмертных отзывов примечательна также небольшая заметка М. Гершензона, характеризующая слабые и сильные стороны поэтессы в соответствии с требованиями того времени, где читаем:
«Ее дух был слишком слаб, чтобы выработать в себе всеобъемлющую мистическую идею; она точно ощупью двигается в этом тютчевском мире и с трогательной беспомощностью стремится выразить огромное неясное чувство, наполняющее ее».
Конечно же, во многих своих исканиях она оставалась всего лишь женщиной, жрицей Луны, и бессознательное, интуитивное, чувственное здесь над содержанием довлело. Можно выставить и другого рода упреки. Она владела разнообразием размеров и строфики, но легкую напевность ее стиха кое-где сковывали недостаточно гибкие, по нынешним меркам, технические приемы, частили избитые рифмы, тавтологии, порой сказывалась сила лексической инерции. Задавшись целью, можно было бы процитировать эти слабые места, перечислить всё неудавшееся. Поэт между тем царит на своих вершинах, и Лохвицкая остается явлением редкостным при всех ее недостатках. Интуитивно, пусть, но в истории нашей словесности именно она знаменует переход от поэзии гражданского поступка к поэзии запредельных пространств, легко снимая характерное для русской поэтической «думы» (что, между прочим, великолепно заострилось у К. Случевского) противоречие между чувством и долгом, ощущением и мыслью, музыкой и словом. Именно она преодолевает положение, сложившееся в русской поэзии позапрошлого века после разгромных для нее 60-х, ведь, по словам все того же Брюсова, «поэтам позднейших десятилетий приходилось отстаивать свое право быть, где же им было думать о разработке тонкостей самого дела!» Эти нюансы инструментовки и звукописи мы как раз и находим у Лохвицкой – ненарочитые, ненавязчивые, они, однако, способны продиктовать воображению многое, например, дух захватывающий полет нечистой силы:
С музыкой и пением мчатся Вихри злые,
Мчат их кони быстрые, кони удалые, –
Пыль вздымают облаком, пляшут в поле чистом,
Наполняют темный лес гиканьем и свистом.
А в отдельных стихотворениях, там, где образу удалось любовно слиться с большой идеей, Мирра Лохвицкая вообще на классической высоте:
Далекие звезды, бесстрастные звезды
Грустили на небе горячего Юга.
Наскучили звездам эфирные гнезда,
К свободе они призывали друг друга…
В этом стихотворении, одном из лучших, «неясное чувство» кристаллизуется в картину космического катаклизма, оно о том, как вослед «свободной комете» рухнули в бездну многие небесные светила, как не устоял перед искушением и Земной шар… Такой вот духовный кругозор, не мешающий, между прочим, замечать сугубо земное. И глухая, на первый взгляд, к общественной проблематике певица соловьев и цикад, при более тщательном прочтении ее, оказывается и тут изученной недостаточно. Просто, всегда верная своему голосу, она предпочитает говорить о бедах людских в общечеловеческом контексте и выражаться языком библейским:
В долине лилии цветут… Клубится черный дым.
На небе зарево горит зловещее над ним.
Огонь селения сожжет, – и будет царство сна.
Свой храм в молчанье мертвых нив воздвигнет тишина.
В долине лилии цветут. Какая благодать!
Не видно зарева вдали и стонов не слыхать.
Вокруг низринутых колонн завился виноград.
И новым праотцам открыт Эдема вечный сад.
И еще. Только к концу 90-х в полный голос заговорят русские символисты-мистики: в чем-то родственный Лохвицкой своей музыкальностью Блок, глубоко сосредоточенный модернист Андрей Белый, вселенский эклектик Вяч. Иванов, еще позднее Кузмин, Волошин. А Лохвицкая, сетуя на несовершенную природу наших познаний, уже в 1891 году отважно ринулась к постижению мировой загадки:
Не смерть страшна, о нет, – мучительней сознанье,
Что бродим мы во тьме, что скрыто пониманье
Глубоких тайн, чей мир и чуден и велик,
Что не выносим мы богини чудной вида…
Коль жизнь моя нужна, бери ее, Изида,
Но допусти узреть божественный твой лик!
Такая цена никогда богами не отвергалась, людей же отпугивала во все века. Тем паче во времена материалистические. Ну, кому и как в XX столетии всерьез было заниматься Лохвицкой, если после заката плеяды символистов и их последователей всякое срывание покровов стало восприниматься в среде поэтов в качестве смертного греха или считаться признаком дурновкусия!
Так и не войдя в хрестоматию, лишь изредка удостаиваясь скромного места в отечественных антологиях, она, однако, предвосхитила в них очень многое. Случайно ли, что в стихотворении 1904 года (то есть за год до смерти, быть может, уже в предчувствии ее) итог подводится ею с размахом ощущаемой в воздухе катастрофы – исступленная надежда, в которой слышится безнадежное отчаяние, историческая оглядка, которая, увы, скорее напоминает прогноз:
Чем ближе к утру – тем ясней,
Тем дальше сумрачные дали.
О, сонмы плачущих теней
Нечеловеческой печали!
Да в вечность ввергнется тоска
Пред солнцем правды всемогущей.
За нами – Средние Века.
Пред нами – свет зари грядущей!
4
Один из самых значительных сборников Бальмонта «Будем как солнце» был посвящен Мирре Лохвицкой: «Художнице вакхических видений, русской Сафо, знающей тайну колдовства». В свое время взаимоотношения двух поэтов получили широкую огласку и не могли не затронуть ее семейного благополучия. К сожалению ли, к счастью, подробности их (болезненно отраженные в ее драматических сюжетах) известны мало и в мемуарной литературе почти не запечатлены. Известно, однако, что вынужденный разрыв с Бальмонтом, обернувшийся с его стороны враждебностью, сильно подорвал ее здоровье. В чем было разочарование Бальмонта – до конца не ясно. Как бы то ни было, прощальные стихи его звучат жестоко.
Чем выше образ твой был вознесен во мне,
Чем ярче ты жила как светлая мечта,
Тем ниже ты теперь в холодной глубине,
Где рой морских червей, где сон и темнота.
За то, что ты лгала сознанью моему,
За то, что ты была поддельная звезда,
Твой образ навсегда я заключил в тюрьму.
Тебе прощенья нет. Не будет. Никогда.
Однако позже, в 1905 году, раздумья об ушедшей Мирре перенесут Бальмонта в более светлые области, и он посвятит ей еще несколько стихотворений, одно из которых, теургически окрашенное, даже назовет ее именем:
Мне чудится, что ты в одежде духов света
Витаешь где-то там – высоко над землей.
Перед тобой твоя лазурная планета
И алые вдали горят за дымной мглой.
(«Мирра»)
Оставив пятитомное собрание своих сочинений, Лохвицкая ушла из жизни рано, в 35 лет. Ее кончина окутана столь возлюбленной ею при жизни тайной. На сегодняшний день исследователям ее биографии так и не ясно: то ли от туберкулеза она умерла, то ли от стенокардии. Дружившая с Лохвицкой поэтесса И. Гриневская утверждала, что та умерла «как-то загадочно», впоследствии «нарушения равновесия ее духа». Но так ли важна для нас, потомков, точность посмертного диагноза? В любом случае – от какого-то душевного преизбытка.
Слава Лохвицкой пережила ее ненадолго. Потом времена и вовсе изменились, к началу 10-х годов вся тематика ее стихов и сама поэтическая манера начинают восприниматься «отсталостью». Тогда-то и выдумал И. Северянин страну Миррэлию – в ее честь.
«Совсем отдельно ото всех стоит красочная фигура Игоря Северянина, – вспоминает в связи с этим Тэффи. – Он появился у меня как поклонник моей сестры Мирры Лохвицкой, которую он никогда в жизни не видел… Игорь писал стихи о том, что всюду царит бездарь, а он и Мирра в стороне…»
Вполне возможно, что сама Мирра несколько вычурным поклонением Северянина и не пленилась бы. Но кто знает, в чем коренилась основная причина полусерьезности «короля поэтов»? Не в том ли, что сам он к тому времени со своим романтическим ассортиментом несколько запоздал, что был он глубоко и больно уязвлен наступлением эпохи поэтического здравомыслия, и, как следствие, осмеянием своего кумира – Мирры Лохвицкой? Когда всерьез оставаться пажом королевы уже нельзя, не побыть ли королем шутов?
Спустя годы, уже в Эстонии, в эмиграции, он посвятил ей вполне серьезный, уже без пародийных кривляний и дурачеств, безо всякого «грезофарса», сонет. Просто о том, что сказка и миф времени неподвластны, а мистическое мирочувствие, пребывая за пределами времен, обитает в ином пространстве.
Она ушла в лазурь сквозных долин,
Где ждал ее мечтанный Ванделин,
Кто человеческой не принял плоти,
Кто был ей верен многие века,
Кто звал ее вселиться в облака,
Истаять обреченные в полете…
Так что же тяготело над ней: безвременье? условности эпохи? сама Вечность? Правда, наверно, заключается в том, что даже будучи продуктом своего времени, она неизменно стремилась за его пределы. И что эти две бесконечно враждующие силы, вечно разрывая на части, ускорили ее конец.
Июль 2008
Свидетельство о публикации №215112102066