Неизбежность. Вас слишком испортила слава

*** «Вас слишком испортила слава»


Аудиокнига https://youtu.be/oCOmu25ly34


В противоположность Игорю Северянину, поэзами восторга и обожания осыпавшему публику, Александр Вертинский заговорил с эстрады о печальном и трагичном. Это было рискованно, поскольку, не найди поэт нужную интонацию, единственные слова, образ, способ общения, его творчество оказалось бы невостребованным. Это было рискованно ещё и потому, что любая недосказанность, движение, жест, мимика – всё, что могло показаться фальшивым, означало банальность. И если банальность была позволительна в стихах «гения Игоря Северянина», ибо обретала вселенские, концертные масштабы массовой культуры, то в лирике А. Н. Вертинского ничем, кроме пошлости, банальность обернуться бы не могла. Каким образом поэт сумел донести драматизм положения, по какой тонкой грани сумел пройти, оттачивая своё искусство, сказал советский критик М. И. Иофьев:
«У Вертинского лирика пересекается иронией, причём и то и другое свидетельствует об отношении автора к самому себе. Пародии обезврежены заранее. Вертинский готов отнестись к себе с той насмешкой, какую заслуживает, но, поверив в иронию, мы тем сильнее поверим в драматизм его положения. Грустное кажется смешным в его искусстве и наоборот, потому банальное становится оригинальным. Ирония Вертинского – не сарказм, печаль – не отчаяние. Выработано удобное отношение к жизни – утверждается и поэтизируется человеческая слабость». (М. Иофьев. «Вертинский»).
Удобным подобное отношение, конечно же, вряд ли можно назвать. Поэтизировать слабость в эпоху утверждения оптимизма и силы означает в полной мере противопоставлять своё творчество эпохе.
– Я существую на правах публичного дома, – говорил о себе артист по возвращению на родину, – все ходят, но в обществе говорить об этом не принято.
Тексты его песен не публиковались, ноты тоже; ни строчки, ни слова упоминания в газетах. Пластинки не записывались, за исключением одного случая, когда артиста ночью вызвали в Дом звукозаписи и записали 16 песенных новелл для того, кто в Кремле. После того как солнце уходило за горизонт, кабинет кремлёвского горца превращался в ирреальный мир рассказа о слепых капитанах, ведущих мёртвые седые корабли… Тем не менее по радио песни А. Н. Вертинского никогда не звучали, а друзьям ничего не стоило ошарашить его рецензией в духе Л. Никулина:
«Продавец чужих перелицованных слов и звуков, весёлый малый, остряк с прекрасным аппетитом и самыми здоровыми привычками. Но так как он торговал наркотической эротикой, тлением и вырождением, то он играл роль дегенерата и наркомана. И играл эту роль очень правдоподобно, даже в минуты, когда ел, с аппетитом, вареники с вишнями. Кукла из дансинга, стилизованная кукла Пьеро, одетая в кружева и бархат, висела у него через плечо. Он махнул нам длинной прозрачной рукой. И вошёл в подъезд. И мы представили себе бархатного длиннолицего певца, ветошь вчерашней эпохи, которую время смахнуло с эстрады и перебросило, как куклу, через плечо». (Журнал «Огонёк», 1929 год).
Какое уж тут удобство?


О моей собаке

Это неважно, что Вы – собака.
Важно то, что Вы человек.
Вы не любите сцены, не носите фрака,
Мы как будто различны, а друзья навек.

Вы женщин не любите – а я обожаю.
Вы любите запахи – а я нет.
Я ненужные песни упрямо слагаю,
А Вы уверены, что я настоящий поэт.

И когда я домой прихожу на рассвете,
Иногда пьяный, или грустный, иль злой.
Вы меня встречаете нежно-приветливо,
А хвост Ваш как сердце – даёт перебой.

Улыбаетесь Вы – как сама Джиоконда,
И если бы было собачье кино,
Вы были б «ведеттой», «звездой синемонда»
И Вы б Грету Гарбо забили давно.

Только в эту мечту мы утратили веру,
Нужны деньги и деньги, кроме побед,
И я не могу Вам сделать карьеру.
Не могу. Понимаете? Средств нет.

Вот так и живём мы. Бедно, но гордо.
А главное – держим высоко всегда
Я свою голову, а Вы свою морду, –
Вы, конечно, безгрешны, ну а я без стыда.

И хотя Вам порой приходилось кусаться,
Побеждая врагов и «врагинь» гоня,
Всё же я, к сожалению, должен сознаться –
Вы намного честней и благородней меня.

И когда мы устанем бежать за веком
И уйдём от жизни в другие края,
Все поймут: это ты была человеком,
А собакой был я.

                1934
                Париж – Нью-Йорк



Вообще, всякое поэтизирование может быть удобным только в терапевтических целях излечения самого поэтизирующего. А. Н. Вертинский, скорее, виртуоз: он мог позволить себе с эстрады говорить о серьёзном, одновременно иронизируя над публикой, над самим собой, ариеткой и обстоятельствами, в которых оказались те и другие.
«Мы вынуждены принять его мир как мир действительных и сложных переживаний именно потому, что ничтожество этого мира он не пытается скрыть. Человек знает и чувствует нелепость своей жизни, но изменить её не может и не хочет. В этом сила и слабость Вертинского, потому он так художественно рассказывает о жизни киноактрисы, куртизанки, сноба – он сам ею живёт и ею же тяготится, привязан к ней и её презирает. Любой момент освещён двойным светом, раскрывается в двойном ракурсе – это обязывает к виртуозности». (М. Иофьев. «Вертинский»).


Мадам, уже падают листья

На солнечном пляже в июне
В своих голубых пижама
Девчонка – звезда и шалунья –
Она меня сводит с ума.

Под синий berceuse  океана
На жёлто-лимонном песке
Настойчиво, нежно и рьяно
Я ей напеваю в тоске:

«Мадам, уже песни пропеты!
Мне нечего больше сказать!
В такое волшебное лето
Не надо так долго терзать!

Я жду Вас, как сна голубого!
Я гибну в любовном огне!
Когда же Вы скажете слово,
Когда Вы придёте ко мне?»

И, взглядом играя лукаво,
Роняет она на ходу:
«Вас слишком испортила слава.
А впрочем… Вы ждите… приду!..»

Потом опустели террасы,
И с пляжа кабинки свезли.
И даже рыбачьи баркасы
В далёкое море ушли.

А птицы так грустно и нежно
Прощались со мной на заре.
И вот уж совсем безнадежно
Я ей говорил в октябре:

«Мадам, уже падают листья,
И осень в смертельном бреду!
Уже виноградные кисти
Желтеют в забытом саду!

Я жду Вас, как сна голубого!
Я гибну в осеннем огне!
Когда же Вы скажете слово?
Когда Вы придёте ко мне?!»

И, взгляд опуская устало,
Шепнула она, как в бреду:
«Я Вас слишком долго желала.
Я к Вам… никогда не приду».

                1930
              Цоппот, Данциг



В мире нет единой точки зрения, поскольку мир – складка и существует в виде бесконечного множества сходящихся и расходящихся серий событий. «Я должен иметь тело, такова моральная необходимость, “требование”. И, прежде всего, я должен иметь тело, поскольку во мне есть тьма», – эксплицировал монадологию Г. В. Лейбница (1646–1716) Ж. Делёз в книге-размышлении о бытии и природе событий «Складка. Лейбниц и барокко» (С. 145). «Я должен иметь тело, поскольку во мне есть тьма», – но это ещё не всё. Самое поразительное, что для прояснения тёмного духа, в глубинах которого – мрак, эта тёмная его природа как раз и проясняет и требует тело. 
Первые месяцы эмиграции вспоминались кутежами, швырянием денег, шампанским, которым «вспрыскивались» сделки, барыши и деловые знакомства. Какой-то микроб «беспечности» носился в воздухе: думалось – всё наладится и все скоро вернутся на родину. Картина точь-в-точь походила на то, что описано М. А. Булгаковым в «Беге», пьесе в восьми снах и восьми же действиях, в работе над которой драматург использовал мемуары белого генерала Я. А. Слащова (1885–1929). Генерал стал прототипом страшного в своей мести и сумасшествии командующего фронтом Романа Хлудова, роль которого в кинофильме А. Алова и В. Наумова пронзительно сыграл Владислав Дворжецкий.


«Главный заработок был от иностранцев. Им очень нравилось всё русское. Начиная от русских женщин, капризных и избалованных, которые требовали к себе большого внимания и больших затрат, и кончая русской музыкой и русской кухней. Простодушные грубоватые американцы, суховатые снобирующие англичане, пылкие и ревнивые итальянцы, весёлые и самоуверенные французы – все совершенно менялись под “благотворным” влиянием русских женщин, ибо переделывали они их изумительно. А русские женщины любят переделывать мужчин! Для иностранцев условия были довольно тяжёлые. Но чего не претерпишь ради любимой!
Помню, был у меня один приятель француз. Человек довольно неглупый, молодой, богатый и весёлый. Подружились мы с ним потому, что он обожал всё русское.
– Гастон, – спросил я его однажды. – Вот вы так любите всё русское. Почему бы вам не жениться на русской?
Он серьёзно посмотрел мне в глаза. Потом улыбнулся.
– Вот видите ли, мой дорогой друг, – раздумчиво начал он, – для того чтобы жениться на русской эмигрантке, надо сперва… выкупить все её ломбардные квитанции. А если у неё их нет, то её подруги. Раз! Потом выписать всю её семью из Советской России. Два! Потом купить её мужу такси или дать отступного тысяч двадцать. Три! Потом заплатить за право учения её сына в Белграде, потому что за него уже три года не плачено. Четыре! Потом… положить на её имя деньги в банк. Пять! Потом… купить ей апартамент. Шесть! Машину. Семь! Меха. Восемь! Драгоценности. Девять! и т. д. А шофёром надо взять обязательно русского, потому что он бывший князь. И такой милый. И у него отняли всё-всё, кроме чести, конечно. После этого… – Он задумался. – После этого она вам скажет: “Я вас пока ещё не люблю. Но с годами я к вам привыкну!” И вот, – вдохновенно продолжал он, – когда она к вам наконец почти уже привыкла, вы ловите её… со своим шофёром! Оказывается, что они давно уже любят друг друга и, понятно, вы для неё нуль. Вы – иностранец. “Чужой”. И к тому же хам, как она говорит. А он всё-таки бывший князь. И танцует лучше вас. И выше вас ростом. Ну, остальное вам ясно. Скандал. Развод. На суде она обязательно вам скажет: “Ты имел моё тело, но души моей ты не имел!” Зато ваш шофёр имел и то и другое. Согласитесь, что это сложно, мой друг!
Шарж был ядовитый, но в общем довольно верный. И тем не менее женщины всё-таки побеждали. Они выходили замуж за кого угодно, начиная от самых больших особ первого класса и кончая самыми маленькими. А турки вообще от них потеряли головы. Разводы сыпались как из рога изобилия. Мужья получали отступного и уезжали искать счастья кто в Варну, кто в Прагу, кто куда, а жёны делались “магометанскими леди” и одевались иногда в восточные одежды, которые носили не без шика.
Константинополь был буквально переполнен молодыми и хорошенькими женщинами. Вся эта военная молодёжь из белых армий где-то в Крыму, в Ростове и Екатеринодаре “с перепугу” переженилась на молодых девчонках и привезла их с собой, надеясь на знаменитый русский “авось”. Девчонки сразу освоились и как-то внезапно, точно по уговору, все оказались дочерьми генералов, полковников, губернаторов и миллионеров. Иностранцам они рассказали о себе чудеса. Те слушали их разинув рты. Мужья сердились, но терпели. Главой в доме была жена. Сменив военную форму на штатское, мужчины чувствовали себя как-то неуверенно. Имея много свободного времени, они ревновали своих жён, тяготились создавшимся положением или, наоборот, спокойно мирились с ним и от скуки целые дни торчали в бильярдных».

(А. Н. Вертинский. «Дорогой длинною…»)


*   *   *

Пей, моя девочка, пей, моя милая,
Это плохое вино.
Оба мы нищие, оба унылые,
Счастия нам не дано.

Нас обманули, нас ложью опутали,
Нас заставляли любить…
Хитро и тонко, так тонко запутали,
Даже не дали забыть!

Пей, моя девочка, пей, моя милая,
Это плохое вино.
Оба мы нищие, оба унылые,
Счастия нам не дано.

Выпили нас, как бокалы хрустальные
С светлым душистым вином.
Вот отчего мои песни печальные,
Вот отчего мы вдвоём.

Пей, моя девочка, пей, моя милая,
Это плохое вино.
Оба мы нищие, оба унылые,
Счастия нам не дано.

Наши сердца, как перчатки, изношены,
Нам нужно много молчать!
Чьей-то жестокой рукою мы брошены
В эту большую кровать.

Пей, моя девочка, пей, моя милая,
Это плохое вино.
Оба мы нищие, оба унылые,
Счастия нам не дано.

                1917



«Знакомый восточный князь Меламед купил шхуну и гостеприимно предлагал актёрам ехать на ней в Турцию. Предлагал мне, Собинову, Барановской и Плевицкой. Молодые актёры нанимались кочегарами на “Рион”, большой пароход, стоявший в порту. Спекулянты волновались и покупали всё, что возможно, чтобы только отделаться от корниловских “колокольчиков”. В такие дни на стенах города вдруг появлялись расклеенные приказы генерала Слащова: “Тыловая сволочь! Распаковывайте ваши чемоданы! На этот раз я опять отстоял для вас Перекоп!”
Иногда в осенние ночи, когда море шумело и билось за окнами нашей гостиницы, часа в три приезжал с фронта Слащов со своей свитой. Испуганные лакеи спешно накрывали стол внизу в ресторане. Сверху стаскивали меня и пианино. Я одевался, стуча зубами. Сходил вниз, пил с ними водку, разговаривал, потом пел по его просьбе. Но водка не шла. Голова болела, было грустно, страшно и пусто. Слащов дёргался, как марионетка на нитках, – хрипел, давил руками бокалы и, кривя страшный рот, говорил, сплёвывая на пол:
– Пока у меня хватит семечек, Перекопа не сдам!
– Почему семечек? – спрашивал я.
– А я, видишь ли, иду в атаку с семечками в руке! Это развлекает и успокаивает моих мальчиков!
Мы уже были на “ты”.
Черноморский матрос Фёдор Баткин, краснобай, демагог и пустомеля, “выдвиженец” Керенского, кого-то в чём-то безуспешно убеждал. Люди пожимали плечами и, не дослушав, уходили, потому что им была нужна только виза.
– Визу, визу, визу! Куда угодно! Хоть на край света!
Остальное никого не интересовало. А Слащов уже безумствовал. В Джанкое он приказал повесить на фонарях железнодорожных рабочих за отказ исполнить его приказы. С Перекопа бежали. Офицеры переодевались в штатское. Однажды утром я получил от него телеграмму: “Приезжай ко мне, мне скучно без твоих песен. Слащов”.
На рейде стоял пароход “Великий князь Александр Михайлович”. Капитан его, грек, был моим знакомым. Пароход отходил в Константинополь. На нём уезжал Врангель со своей свитой. Ночью, встретив капитана в гостинице, я попросил его взять меня с собой. Он согласился.
Утром, захватив с собой своего единственного друга, актёра Путяту, и пианиста, я уехал из Севастополя».
(А. Н. Вертинский. «Дорогой длинною…»)



В пьесе М. А. Булгакова кавалерист генерал-майор Чарнота, указывая куда-то вдаль, обращается к командующему Хлудову, казнящему и карающему:
– Ваше превосходительство! Что же это вы делаете? Рома! Ты генерального штаба! Что же ты делаешь? Рома, прекрати!
– Молчать! Обоз бросите здесь, пойдёте на Карпову балку, станете там.
– Слушаю.
3 ноября 1921 года, в годовщину взятия Крыма, советская власть объявила амнистию участникам Белого движения, и уже 21 ноября генерал Я. А. Слащов с белоказаками вернулся в Севастополь, откуда в личном вагоне «железного Феликса» был доставлен в Москву. В 1924 году вышла его книга «Крым в 1920 г. Отрывки из воспоминаний». С июня 1922-го Я. А. Слащов преподавал тактику в школе комсостава «Выстрел», где не жалел ни язвительности, ни насмешки, разбирая операции Красной армии на подступах к Крыму. Напряжение в аудитории было порой как в бою: в забитой до отказа аудитории многие командиры в недавнем прошлом сами сражались с врангелевцами. 11 января 1929 года  в комнате при школе, в которой жил Я. А. Слащов, он был застрелен Лазарем Львовичем Коленбергом в расплату за все зверства, совершённые белой армией над еврейским населением юга России.



Пёс Дуглас

В нашу комнату Вы часто приходили,
Где нас двое: я и пёс Дуглас,
И кого-то из двоих любили,
Только я не знал, кого из нас.

Псу однажды Вы давали соль в облатке,
Помните, когда он заболел?
Он любил духи и грыз перчатки
И всегда Вас рассмешить умел.

Умирая, Вы о нас забыли,
Даже попрощаться не могли…
Господи, хотя бы позвонили!..
Просто к телефону подошли!..

Мы придём на Вашу панихиду,
Ваш супруг нам сухо скажет: «Жаль» –
И, покорно проглотив обиду,
Мы с собакой затаим печаль.

Вы не бойтесь. Пёс не будет плакать,
А, тихонечко ошейником звеня,
Он пойдёт за Вашим гробом в слякоть
Не за мной, а впереди меня!..

   1917



Природа артиста – это природа множественного, возможность в действительности реализовать складки, изгибы и причуды собственной индивидуальности. Амплуа это одна из складок, но чем более разнопланов артист и велик его талант, тем больше множественных возможностей заключено в его субъективности, во мраке духа, требующего для своего прояснения существования в теле. Он может тысячи раз умирать, и каждый раз это будет ни на что не похоже. Он может тысячу раз спеть одну и ту же песенку, и техническая задача исполнения отойдёт на второй план в свете сверхзадачи «сеять разумное, доброе, вечное» (Н. А. Некрасов. «Сеятелям»). Три поколения аплодировало А. Н. Вертинскому при его жизни, тридцать три – аплодирует после. Неважный математик, артист сильно ошибся с подсчётом времени отпущенных ему Богом аплодисментов.
В 1915 году одним из множественных воплощений Александра Вертинского был медицинский брат. На свой страх и риск спасая жизнь умирающему офицеру, он извлёк пулю из замочного отверстия раны под сердцем. Пулю разрешалось извлекать только хирургу, которого на поезде не было, а до ближайшего госпиталя в Пскове раненый ни за что бы не дотянул. Старший военврач по фамилии Зайдис велел медбрату сбросить тело где-нибудь по дороге.
– Как это «сбросить»? Разве так можно? Если дело только в операции…
И вот тогда медбрат вспомнил о корнцангах, щипцах для проводки дренажа и извлечения из раневых каналов инородных предметов. Когда в Москве ему вручили список и послали за инструментами для санитарного поезда в магазин хирургических инструментов «Швабе», он взял их по своему усмотрению из-за их «декадентского» вида: они были не только длинными, но и кривыми и заканчивались двумя поперечными иголочками. Его эстетическое чувство декадента и поэта подсказало ему необходимость в необыкновенном инструменте.
– Это зачем? – спросил начальник поезда. – Вот запишу на твой личный счёт – будешь платить, чтобы не своевольничал.


«Было часа три ночи. Полковник был без сознания. Я разрезал повязку и стал осторожно вводить щипцы в ранку. Через какое-то время почувствовал, что концы щипцов наткнулись на какое-то препятствие. Пуля? Вагон трясло, меня шатало, но я уже научился работать одними кистями рук, ни на что не опираясь. Сердце колотилось, как бешеное. Захватив “препятствие”, я стал медленно вытягивать щипцы из тела полковника. Наконец вынул: пуля!
Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся. За моей спиной стоял Зайдис. Он был белый как мел.
– За такие штучки отдают под военно-полевой суд, – сказал он дрожащим голосом.
Промыв рану, заложив в неё марлевую “турунду” и перебинтовав, я впрыснул полковнику камфару. К утру он пришёл в себя. В Пскове мы его не сдали. Довезли до Москвы. Я был счастлив, как никогда в жизни!
В поезде была книга, в которую записывалась каждая перевязка. Я работал только на тяжёлых. Лёгкие делали сестры. Когда я закончил свою службу на поезде, на моем счёту было тридцать пять тысяч перевязок!..
– Кто этот Брат Пьеро? – спросил Господь Бог, когда ему докладывали о делах человеческих.
– Да так… актёр какой-то, – ответил дежурный ангел. – Бывший кокаинист.
Господь задумался.
– А настоящая как фамилия?
– Вертинский.
– Ну, раз он актёр и тридцать пять тысяч перевязок сделал, помножьте всё это на миллион и верните ему в аплодисментах.
С тех пор мне стали много аплодировать. И с тех пор я всё боюсь, что уже исчерпал эти запасы аплодисментов или что они уже на исходе.
Шутки шутками, но работал я в самом деле как зверь…»

(А. Н. Вертинский. «Дорогой длинною…»)


Палестинское танго

Манит, звенит, зовёт, поёт дорога,
Ещё томит, ещё пьянит весна,
А жить уже осталось так немного,
И на висках белеет седина.

Идут, бегут, летят, спешат заботы,
И в даль туманную текут года.
И так настойчиво и нежно кто-то
От жизни нас уводит навсегда.

И только сердце знает, мечтает и ждёт
И вечно нас куда-то зовёт,
Туда, где улетает и тает печаль,
Туда, где зацветает миндаль.

И в том краю, где нет ни бурь, ни битвы,
Где с неба льётся золотая лень,
Ещё поют какие-то молитвы,
Встречая ласковый и тихий божий день.

И люди там застенчивы и мудры,
И небо там как синее стекло.
И мне, уставшему от лжи и пудры,
Мне было с ними тихо и светло.

Так пусть же сердце знает, мечтает и ждёт
И вечно нас куда-то зовёт,
Туда, где улетает и тает печаль,
Туда, где зацветает миндаль…

                Палестина



Другой знаменитостью эмиграции был актёр Иван Ильич Мозжухин (1889–1939). Он был лёгок на «сгиб», и ему ничего не стоило, меняя амплуа, от одной складки, сформированной сценарной «линией внешнего», перейти к другой. Ему одинаково блестяще удавались как трагические, так и комические роли, герои-любовники и гротеск. Среди его работ была роль адмирала Корнилова в «Обороне Севастополя» (1911), скрипача Трухачевского в «Крейцеровой сонате» (1911), чёрта в «Ночи перед Рождеством» (1913), отца Сергия в одноимённой картине (1918). Великий немой!.. Картины с участием Мозжухина делали полные сборы даже в Париже: французы сразу полюбили его.
Лейбниц утверждал, что монады, отдельные души, не имеют окон. Монада находится внутри мира и сама является миром, согласовываясь с другими монадами в совместной деятельности по причине гармонии, предустановленной Господом Богом, который тоже есть монада, высшая в иерархии духов и душ. Переводя немецкого философа на язык своей философии, Ж. Делёз объяснял, что в мире царит предустановленная гармония двух этажей-лабиринтов. Верхний этаж блаженных занимают складки или сгибы души (монады), которые есть не что иное как врождённое знание; внизу, на этаже про;клятых – складки материи, мир тел. Коммуникация между этажами происходит посредством вибраций.
С И. И. Мозжухиным у А. Н. Вертинского сложились тесные дружеские отношения. В их компании проводил время Серж Лифарь – артист балета и коллекционер пушкинских рукописей. Иногда к ним присоединялся Фёдор Шаляпин. Лифарь пел и плясал по-цыгански, Шаляпин рассказывал, Мозжухин смешил, показывая немое кино и представляя всякие уморительные эпизоды. Мир вибрировал.
Все они прекрасно понимали друг друга: множественные миры любого из них легко находили отклик в множественной субъективности другого. Александр Николаевич мог, к примеру, поведать  об одном замечательном случае из времён своей дореволюционной кинодеятельности, когда он только начинал работу на фабрике у Ханжонкова и свидетелем чего был один из присутствующих – Иван Мозжухин. А Лифаря и Шаляпина рассказ, несомненно, мог позабавить, если не заставил бы долго смеяться.


«Если не ошибаюсь, в 1914 году на фабрике появился Илья Львович Толстой, сын Льва Толстого, как две капли воды похожий на отца. Он искал актёра на одну из ролей сценария, который написал по рассказу отца “Чем люди живы”. Он сам и ставил этот фильм. Согласно сюжету фильма один из ангелов захотел узнать, как и чем живут люди на земле, и, спустившись с неба на землю, попал в семью сапожника. Все актёры у Толстого были уже подобраны, и ему нужен был только ангел.
Вначале он предложил эту роль Мозжухину. Иван со смехом отказался.
– Ну какой же я ангел? – сказал он. – Вот если б чёрта… Я бы сыграл!
Трудность заключалась ещё в том, что этот ангел падает с неба зимой прямо в снег, совершенно голый, с одними только крыльями за спиной. Никто не соглашался на такое неприятное дело. Толстой обратился ко мне. Из молодечества и озорства я согласился.
– Ты с ума сошёл! Голым прыгать в снег! Ты же схватишь воспаление лёгких! – изумлялись товарищи.
– Ничего. Не схвачу! Я спортсмен! – презрительно возражал я.
– Сколько вы хотите за эту роль? – спросил Толстой.
– Сто рублей! – прошептал я.
Все затаили дыхание. Это была огромная по тем временам сумма. К всеобщему изумлению, Толстой немедленно согласился. Очевидно, “ангелы” были дефицитным товаром. Был подписан договор и выдан аванс – пятнадцать рублей. Я повёл всех в кабак и был, разумеется, героем дня.
Через несколько дней Толстой приехал за мной. Снимать натуру надо было в Ясной Поляне. С вечера мы сели в поезд и утром сошли на маленькой станции. Во дворе за вокзалом нас ждали сани-розвальни с медвежьей полостью. В доме нас встретила Софья Андреевна, напоила чаем с баранками, и мы уехали в поле на съёмку. Ехали мы в закрытом возке вроде кареты. Для бодрости Илья Львович дал мне флягу с коньяком. Поставили аппарат. Я разделся в каретке догола, прицепил на спину крылья, глотнул коньяку и полез на крышу. Оттуда я должен был спрыгнуть в снег, оглядеться и пойти по снегу вдаль не оглядываясь (спиной к аппарату).
Всё это я проделал точно и аккуратно, как требовалось. Противнее всего было идти вдаль… Хорошо ещё, что сцена снималась только один раз. Я остекленел и окоченел. После съёмки меня схватили, укутали в тулупы, усадили в карету и вскачь повезли в деревню. В крестьянской избе меня стали быстро растирать снегом, дали ещё коньяку, и вскоре я блаженно заснул на печке под горой тулупов и шуб, которые на меня навалили. Всё это произошло довольно быстро. Кроме того, я был пьян и почти ничего не замечал. Помню только, что какая-то древняя старуха, узревшая меня в таком виде, очевидно, решила, что меня ограбили, и заголосила навзрыд:
– Что ж они с тобой, родименьким, сделали? Ироды проклятые! Голубочек ты мой чистенький! Ограбили дитё и в снег бросили!
Ей, конечно, нельзя было объяснить, что это кино, и на неё никто не обратил внимания. Так она и осталась при своём мнении.
Я проспал на печи до вечера. Потом меня посадили в поезд, и я уехал в Москву. В Москве, к моему удивлению, меня уже на вокзале встречали журналисты. Мне это очень польстило. Оказывается, всё уже было известно. Для них это, конечно, была сенсация. Меня расспрашивали о доме Толстого, о Софье Андреевне, о моей “работе”. Я врал изо всех сил, описывая свой геройский подвиг.
– Сколько же вы получили за эту роль? – спросил меня один из газетчиков.
– Сто рублей, – честно ответил я. И добавил: – Дурак был! Мало взял!
На другой день в газетах было напечатано интервью со мной. Кончалось оно так:
“– Сколько же вы получили за эту роль? – спросили мы Вертинского.
– Сто рублей. Мало взял! Дурак был! – отвечал он.
Мы не стали возражать талантливому артисту и откланялись”.
Позор был на всю Москву. Иван Мозжухин полгода издевался надо мной после этого».

(А. Н. Вертинский. «Дорогой длинною…»)



Рождество

Рождество в стране моей родной,
Синий праздник с дальнею звездой,
Где на паперти церквей в метели
Вихри стелют ангелам постели.

С белых клиросов взлетает волчий вой...
Добрый праздник, старый и седой.
Мёртвый месяц щерит рот кривой,
И в снегах глубоких стынут ели.

Рождество в стране моей родной.
Добрый дед с пушистой бородой,
Пахнет мандаринами и ёлкой
С пушками, хлопушками в кошёлке.

Детский праздник, а когда-то мой.
Кто-то близкий, тёплый и родной
Тихо гладит ласковой рукой.

Время унесло тебя с собой,
Рождество страны моей родной.

                1934.  Париж



США скупали знаменитостей из Европы, как товар, и Мозжухин отправился в Голливуд.
– Миллионы крошечных кадриков составляют ленту моей души, – сказал он в одном из интервью.
Однако американцы приглашали европейских актёров отнюдь не ради искусства. Голливудским заправилам нужен был провал заграничных конкурентов у американской публики с тем, чтобы заменить их на кинорынке своими талантами. Попав в Голливуд, актёры незаметно сходили на нет. Рынок заполняли американцы. Выпустив Мозжухина в двух-трёх неудачных картинах, Голливуд добился, чтобы публика его невзлюбила, и ему пришлось вернуться в Европу. Карьера звезды русского кинематографа, чьи выразительные глаза со слезой, как магнит, притягивали зрителя, клонилась к закату.

«Звуковое кино окончательно убило Мозжухина. Он не знал ни одного языка. Несколько попыток сыграть в звуковых фильмах не увенчались успехом, да кроме того от слишком широкой жизни на лице его появились следы, скрыть которые не мог уже никакой грим. Он старел. К говорящему кино он пылал ненавистью. Я расстался с ним в 1934 году, уехав в концертное турне по Америке. Расстались мы холодно, поссорившись из-за пустяка. Больше я его не видел.
Я был в Шанхае, когда пришло сильно запоздалое известие о том, что у Мозжухина скоротечная чахотка, что он лежит в бесплатной больнице – без сил, без средств, без друзей… я собрал всех своих товарищей – шанхайских актёров, и мы устроили в “Аркадии” вечер, чтобы собрать Мозжухину деньги на лечение и переслать их в Париж. Шанхайская публика тепло отозвалась на мой призыв. Зал “Аркадии” был переполнен. В разгар бала, в час ночи, из редакции газеты нам сообщили, что Мозжухин скончался.
Продолжать программу я уже не мог. Меня душили слёзы…
Умирал Иван в Нейи, в Париже. Ни одного из его бесчисленных друзей и поклонников не было возле него. Пришли на похороны только цыгане, бродячие русские цыгане, певшие на Монпарнасе».
(А. Н. Вертинский. «Дорогой длинною…»)


Музыканты лета

Провожают умершее лето.
Служат панихиду тишины.
На могилах-клумбах астр букеты
Осенью-вдовой возложены.

Отзвенели в чаще золотистой
Божьих птиц высокие концерты.
И уже спешат в турне артисты –
Вечные певцы любви и смерти.

Ласточки летят на Гонолулу,
Журавли – в Египет на гастроли,
А малиновки ещё в июле
Обещали выступать в Тироле.

Соловьи мечтают о Сорренто,
Чтоб развить свои фиоритуры,
Починить больные инструменты
И пройти с маэстро партитуры.

Сам Господь даёт ангажементы
Беззаботным музыкантам лета,
И всегда в тяжёлые моменты
Их пути Он озаряет светом.

Только я останусь на вокзале.
Чтоб махать им бледною рукою.
Почему вы раньше не сказали?
Я бы с вами… Я бы всей душою.

Мне теперь совсем не нужно тело
В этой мёртвой солнечной глуши.
Никому нет никакого дела
До моей пустеющей души.

              1939–1940. Циндао





Аудиокнига https://youtu.be/oCOmu25ly34


Рецензии
Аудиокнига на Youtube http://youtu.be/oCOmu25ly34

Олег Кустов   27.12.2022 17:07     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.