Милый друг. Часть 2. Глава 2. Мопассан

2

Прошло уже два дня с тех пор, как супруги Дю Руа вернулись в Париж. Журналист вновь занялся своими старыми обязанностями в ожидании того, чтобы решительно сменить светскую хронику на то, чем раньше занимался Форестье: на политику.
Этим вечером он поднимался к себе, в жилище своего предшественника, с радостью в сердце, ожидая ужина, и с пробудившемся желанием скорее поцеловать жену, чьему физическому шарму и неуловимой власти над собой он живо подчинялся. Проходя мимо торговца цветами на улице Нотр-Дам-де-Лоретт, ему пришла в голову мысль купить букет для Мадлен, и он выбрал большую связку полураскрывшихся ароматных роз.
На каждой лестничной площадке он вновь с готовностью смотрел в зеркало, которое постоянно напоминало ему о первом визите в этот дом.
Так как он забыл ключ, ему пришлось позвонить, и тот же самый слуга, которого они оставили у себя по совету Мадлен, впустил его. Жорж спросил:
- Госпожа вернулась?
- Да, сударь.
Но, когда он проходил через столовую, он был удивлён тем, что на столе стояли три прибора. Дверь в гостиную была полуоткрыта, и он увидел Мадлен, которая ставила в вазу на камине охапку роз, похожую на его собственную. Он был недоволен этим, словно у него украли идею, внимание и всё то удовольствие, которого он ждал.
Он вошёл и спросил:
- Ты кого-то пригласила?
Она ответила, не оборачиваясь, расставляя цветы в вазе:
- И да, и нет. Придёт мой старый друг граф де Водрек, который обычно ужинал у нас каждый понедельник и не изменил своей привычке.
Жорж пробормотал:
- А! Прекрасно.
Он стоял перед ней с букетом в руке, и ему хотелось спрятать или отбросить его. Но он сказал:
- Смотри, я принёс тебе розы.
Она живо обернулась и воскликнула с улыбкой:
- Ах, как это мило с твоей стороны!
И протянула ему руки и губы с таким искренним порывом радости, что он утешился.
Она взяла цветы, понюхала их и с детским удовольствием поставила в пустую вазу напротив первой. Затем, посмотрев на неё, она прошептала:
- Как я рада! Вот я и украсила свою каминную полку.
И почти сразу же добавила убеждённым тоном:
- Ты знаешь, Водрек очень мил, вы быстро подружитесь.
Звонок известил о приходе графа. Он вошёл, спокойный и уверенный, словно был у себя дома. Галантно поцеловав кончики пальцев молодой женщины, он обернулся к мужу и сердечно протянул ему руку, спрашивая:
- Как поживаете, дорогой Дю Руа?
У него больше не было чопорного вида, как раньше, он выглядел любезным, признавая тот факт, что ситуация изменилась. Удивлённый журналист старался вежливо отвечать на его авансы. Через 5 минут можно было подумать, что они были знакомы и обожали друг друга уже 10 лет.
Тогда Мадлен сказала им с сияющим лицом:
- Я вас оставлю ненадолго. Мне нужно взглянуть на ужин.
И она вышла, бросив взгляд на мужчин.
Когда она вернулась, они обсуждали новую театральную постановку, и в их глазах светилось полное взаимопонимание, свидетельствующее об общности мышления.
Ужин был прекрасен, и граф остался допоздна – настолько ему было хорошо в этом доме, в этой новой семье.
Едва он ушёл, Мадлен сказала мужу:
- Не правда ли, прекрасный человек? Хороший друг, надёжный, преданный, верный. Без него…
Она не закончила мысль, и Жорж ответил:
- Да, я нахожу его очень приятным. Я думаю, что мы хорошо поладим.
Но она продолжила:
- Я должна тебе сказать, что нам нужно будет поработать сегодня вечером. У меня не было времени сказать тебе об этом до ужина, потому что пришёл Водрек. Мне принесли важные новости по Марокко. Депутат Ларош-Матьё, будущий министр, мне их принёс. Нам нужно написать большую сенсационную статью. У меня есть факты и цифры. Давай примемся за работу немедленно. Принеси лампу.
Он её принёс, и они перешли в кабинет.
Те же самые книги стояли в книжном шкафу, на котором теперь возвышались три вазы, купленные Форестье на мысе Жуан перед смертью. Под столом стояла грелка покойника, и Дю Руа, усевшись, взял перодержатель из слоновой кости, слегка обкусанный зубами другого.
Мадлен оперлась на камин, зажгла сигарету, рассказала новости, затем изложила свои мысли и план статьи.
Он внимательно слушал, делая заметки, а потом сделал возражения, расширил вопрос, развернул не план статьи, но план кампании против министерства. Эта атака должна была стать началом. Его жена прекратила курить и слушала с интересом, догадываясь о замыслах Жоржа ещё до того, как он их озвучивал.
Время от времени она бормотала:
- Да… да… очень хорошо… Прекрасно… Очень сильно…
Когда же он, в свою очередь, закончил говорить, она предложила:
- Теперь начнём писать.
Но начало всегда давалось ему нелегко, он не находил слов. Тогда она тихо подошла и наклонилась над его плечом, а затем начала нашёптывать фразы ему в ухо.
Порой она колебалась и спрашивала:
- Ты ведь это хотел сказать?
Он отвечал:
- Да, именно это.
Она находила жалящие, едкие слова, чтобы уязвить главу Совета, и смешивала остроты о его лице с остротами о его политике в настолько забавной манере, что справедливость её замечаний не могла никого оставить равнодушным.
Дю Руа иногда вставлял фразы, которые делали нападение более глубоким и мощным. Кроме того, он знал искусство предательских двусмыслиц, которому научился в колонке светской хроники, и если какой-то факт, излагаемый Мадлен как неопровержимый, казался ему сомнительным и компрометирующим, он в совершенстве подавал его так, чтобы о нём можно было только догадываться, но это убеждало разум читателя намного сильнее, чем открытое заявление.
Когда статья была закончена, Жорж с чувством прочёл её вслух. Они оба нашли её восхитительной и улыбнулись друг другу, обрадованные и удивлённые, словно только что открыли друг друга с неожиданной стороны. Они смотрели друг другу в глаза, взволнованные восхищением и нежностью, и порывисто обнялись и поцеловались в пылу любви, который перешёл из их умов в тела.
Дю Руа взял лампу и сказал с горящими глазами:
- А теперь – баиньки.
Она ответила:
- Идите вперёд, мой господин, ведь вы освещаете мне дорогу.
Он пошёл, а она двинулась вслед за ним, щекоча ему шею между воротником и волосами кончиком пальца, чтобы он шёл быстрее, так как боялся этой ласки.
Статья вышла под подписью Жоржа Дю Руа де Кантель и наделала много шума. В Палате заволновались. Папаша Вальтер поздравил автора и назначил его ответственным за политические новости «Французской жизни». Светская хроника вновь перешла к Буаренару.
Тогда в газете началась ловкая напористая кампания против министерства, управлявшего этими делами. Атака была всегда подкреплена фактами и звучала то иронично, то серьёзно, то учтиво, то язвительно, но нападала с такой уверенностью и постоянством, что читатели удивлялись. Другие листки без конца цитировали «Французскую жизнь», вырезали из неё целые отрывки, а люди, облечённые властью, интересовались, нельзя ли было с помощью префектуры заткнуть рот этому неизвестному, сорвавшемуся с цепи врагу.
Дю Руа становился знаменитым в политических кругах. Он чувствовал рост своего влияния по силе пожатий рук и по движению шляп. Жена, впрочем, наполняла его изумлением и восхищением от изобретательности её ума, ловкости получения информации и числа знакомств.
Возвращаясь домой, он находил в своей гостиной то сенатора, то депутата, то судью, то генерала, которые вели себя с Мадлен как со старым другом, с серьёзной фамильярностью. Откуда она знала всех этих людей? Она говорила, что познакомилась с ними в свете. Но как ей удалось завоевать их доверие и привязанность? Он этого не понимал.
- Из неё получился бы изворотливый дипломат, - думал он.
Она часто опаздывала к ужину, возвращалась запыхавшейся, дрожащей, раскрасневшейся и, не успев снять вуаль, говорила:
- Сегодня у меня есть новость – пальчики оближешь. Представь себе, министерство юстиции только что назначило двух судей из смешанной комиссии. Мы так по нему пройдёмся, что оно надолго это запомнит.
И они «проходились по министерству», а за ними по нему проходились другие – на следующий день и через день. Депутат Ларош-Матьё, который ужинал на улице Фонтэн по вторникам (после графа де Водрека, который начинал неделю), с силой пожимал руки жены и мужа с выражениями чрезвычайной радости. Он повторял:
- Вот это кампания! Разве мы можем не преуспеть после такого?
Он действительно надеялся преуспеть и получить портфель в МИДе, о чём давно мечтал.
Это был один из многоликих политиков, без убеждения, без больших возможностей, без смелости, без серьёзных знаний – провинциальный адвокат, красавчик окружного центра, который хитро балансировал между крайними партиями, нечто среднее между республиканским иезуитом и либеральным грибом сомнительной природы – один из тех сотен, которые вырастают на навозе всеобщего избирательного права.
Его деревенский маккиавелизм создал ему славу сильной фигуры среди коллег, среди всех деклассированных неудачников, из которых выходят депутаты. Он был достаточно ухожен, достаточно корректен, достаточно развязен, достаточно дружелюбен для того, чтобы преуспеть. Он имел успех в свете, в смешанном обществе, которое волновалось и мало разбирало высших чиновников в текущий момент.
О нём повсюду говорили: «Ларош будет министром», и он верил ещё твёрже, чем все остальные, в то, что Ларош будет министром.
Он был одним из главных акционеров газеты папаши Вальтера – своего коллеги и сообщника во многих финансовых вопросах.
Дю Руа поддерживал его с доверием и смутными надеждами на будущее. Впрочем, он всего лишь продолжил дело Форестье, которому Ларош-Матьё пообещал крест, когда настанет день триумфа. Орден украсит грудь нового мужа Мадлен, вот и всё. В общем, ничего не изменилось.
Он тоже хорошо чувствовал то, что ничего не изменилось, потому что собратья по перу вставляли ему шпильки, на которые он начал сердиться.
Теперь его постоянно называли «Форестье».
Едва он приходил в редакцию, как ему кричали: «Эй, Форестье!»
Он делал вид, что не слышит, и начинал рыться в картотеке. Голос раздавался с большей громкостью: «Эй, Форестье!» Слышался приглушённый смех.
Когда Дю Руа шёл в кабинет директора, тот, кто звал его, преграждал ему путь:
- О, прости, я именно с тобой хотел поговорить. Так глупо, я постоянно путаю тебя с беднягой Шарлем. Это из-за того, что твои статьи чертовски похожи на его. Все ошибаются.
Дю Руа ничего не отвечал, но сердился: в нём поднимался глухой гнев против покойника.
Когда удивлялись схожести стиля и содержания в хрониках нового политического редактора и его предшественника, сам папаша Вальтер заявил:
- Да, это Форестье, но более насыщенный, более нервный, более мужественный.
В другой раз, когда Дю Руа случайно открыл шкаф с бильбоке, он нашёл шары своего предшественника, обёрнутые траурным крепом, а свой шар, которым пользовался, когда упражнялся под указаниями Сэн-Потэна – украшенный розовой ленточкой. Все шары лежали на одной полке, выстроенные по размеру, а к полке было прикреплено объявление: «Бывшая коллекция Форестье и Ко; Форестье-Дю Руа, последователь, обладатель патента без правительственной гарантии. Предметы коллекции не знают сносу и могут быть использованы в любых обстоятельствах, включая путешествия».
Дю Руа с холодным спокойствием закрыл шкаф и громко произнёс:
- Глупцы и завистники есть повсюду.
Но его гордость и тщеславие были задеты – гордость и тщеславие писателя, которые вызывают эту нервную чувствительность, в которой равны и репортёры, и гениальные поэты.
Фамилия «Форестье» раздирала его слух, он боялся её услышать и чувствовал, что краснеет, когда слышит.
Эта фамилия была для него грубой шуткой и даже более – почти оскорблением. Она кричала ему: «Твою работу делает за тебя жена, как она делала её за другого. Без неё ты был бы никем».
Он признавал, что без Мадлен Форестье ничего бы не достиг, но что касается его самого – мы ещё посмотрим!
Когда он возвращался домой, навязчивые мысли продолжали преследовать его. Этот дом теперь всегда напоминал ему о покойнике: вся мебель, все безделушки – всё, чего он касался. В первые дни после свадьбы он не думал об этом, но шпильки коллег оставили рану в его мозгу, которую теперь раздражали любые мелочи.
Он не мог взять в руки ни одной вещи без мысли о том, что над ней довлела рука Шарля. Он видел вокруг себя только те вещи, которыми раньше пользовался Шарль, которые он купил и любил. И Жоржа начала раздражать даже мысль о прежних отношениях между его другом и его женой.
Иногда он удивлялся этому восстанию в своём сердце, которого не понимал, и спрашивал себя: «Какого чёрта меня это мучает? Я не ревную Мадлен к её друзьям. Я никогда не тревожусь из-за её поведения. Она выходит и приходит, когда ей хочется, но воспоминания об этой скотине Шарле наполняют меня гневом!»
Он мысленно прибавлял: «В сущности, он был кретином и больше никем. Без сомнения, именно это и ранит меня. Я сержусь из-за того, что Мадлен оказалась способна выйти замуж за такого дурака».
Он без конца повторял себе: «Как такая женщина могла хоть одну секунду терпеть подобную скотину?»
Его раздражение росло с каждым днём от тысячи незначительных деталей, которые кололи его булавочными уколами, постоянно напоминая о покойнике: слово, произнесённое Мадлен, слугой или горничной.
Однажды вечером Дю Руа, который любил сладкие блюда, спросил:
- Почему у нас всегда такие скудные десерты?
Молодая женщина весело ответила:
- Это правда, я об этом не подумала. Просто Шарль их ненавидел…
Он перебил её несдержанным жестом:
- Ты знаешь, Шарль начинает действовать мне на нервы. Шарль – то, Шарль – это. Шарль это любил, Шарль это не любил… Шарля больше нет, можно было бы оставить его в покое.
Мадлен с изумлением посмотрела на мужа, не понимая этого внезапного гнева. Затем, так как она была проницательна, она начала догадываться о том, что происходило у него внутри: медленная разрушительная работа ревности, которая возрастала с каждой секундой при воспоминании о другом.
Она сочла это, в какой-то степени, детским поведением, но была польщена и ничего не ответила.
Он же рассердился на себя за раздражение, которое не сумел скрыть. Когда вечером они по обычаю писали статью для завтрашнего выпуска, он запутался ногами в меховом мешочке Шарля. Так как ему не удавалось высвободиться, он отбросил грелку ударом ноги и спросил со смехом:
- У Шарля, наверное, вечно мёрзли лапы?
Она ответила, тоже смеясь:
- О, он постоянно боялся простудиться. У него была слабая грудь.
Дю Руа сказал свирепо:
- Да, он это доказал.
Затем галантно добавил:
- К моему счастью.
И поцеловал руку жены.
Но, когда они ложились, он опять спросил, мучимый неотвязной мыслью:
- А Шарль носил фланелевые чепцы, чтобы не простудить уши?
Она восприняла шутку и ответила:
- Нет, он завязывал платок надо лбом.
Жорж пожал плечами и произнёс с крайним презрением:
- Какой болван!
С этой поры Шарль стал для него предметом постоянных насмешек. Он упоминал о нём при каждом удобном случае, называя его «бедняга Шарль» с видом бесконечной жалости.
Когда он возвращался с работы, где его 2-3 раза за день назвали именем Форестье, он мстил покойнику, осыпая его насмешками в могиле. Он вспоминал о его недостатках, слабостях, смешных привычках, с наслаждением перебирал их, развивал и увеличивал, словно хотел победить в сердце жены влияние страшного соперника.
Он повторял:
- Скажи-ка, Мад, ты помнишь тот день, когда этот дурень Форестье старался нам доказать, что толстяки сильнее худых?
Затем ему захотелось узнать интимные подробности о покойном, о которых умалчивала молодая женщина. Он настаивал, упрямился:
- Давай же, расскажи! Наверное, он был очень смешным в этот момент?
Она шептала краями губ:
- Послушай, оставь его в покое, наконец.
Он не уступал:
- Нет, расскажи! Этот скот наверняка ничего не умел в постели!
И он всегда заканчивал выводом:
- Какой же он был скотиной!
Однажды вечером в конце июня, когда он курил сигарету у окна, на него пахнуло теплом, и ему захотелось прогуляться. Он спросил:
- Мад, хочешь прогуляться в Лес?
- Да, конечно.
Они сели в открытый фиакр, выехали на Елисейские поля, затем на проспект Булонского леса. Ночь была безветренной, словно в парной, и парижский воздух был прогрет, как в печи. Вереница фиакров, полных влюблённых пар, сновала под деревьями. Фиакры подъезжали и уезжали без конца.
Жорж и Мадлен разглядывали обнимающиеся парочки, проезжающие в экипажах: женщин в светлых платьях и мужчин в чёрном. Это была огромная река из любовников, которая текла в Лес под звёздным небом. Не было слышно никакого шума, кроме глухого стука колёс по земле. Пары всё проезжали и проезжали, откинувшись на подушки: молчаливые, прижавшиеся друг к другу, в плену желания, дрожащие от предвкушения скорых объятий. Тёплая тень, казалось, была полна поцелуев. Ощущение реющей нежности и животной любви отяжеляло воздух, было трудно дышать. Все эти парочки, опьянённые одной и той же мыслью, одним и тем же пылом, распространяли жар вокруг себя. Все экипажи, нагруженные любовью, над которыми витали ласки, бросали на проспект чувственное, тонкое, волнующее дыхание.
Жорж и Мадлен также почувствовали в себе заражение нежностью. Они нежно взялись за руки, не говоря ни слова, слегка подавленные тяжёлой атмосферой и наполнявшими их чувствами.
Когда они подъехали к повороту за укреплениями, они поцеловались, и она смущённо прошептала:
- Мы опять, как дети. Как тогда, в поезде.
У въезда в лес поток экипажей разделился. На дороге в Лак, куда направились молодые люди, фиакры стали реже, но густая ночь, воздух, оживляемый трепетом листвы и влажностью ручейков, журчащих под деревьями, свежесть огромного ночного пространства, украшенного звёздами, придавали поцелуям проезжающих пар более проникновенное очарование и делали тень более таинственной.
Жорж прошептал:
- О, моя маленькая Мад! – и прижал её к себе.
Она сказала:
- Помнишь лес у твоих родителей? Как там было жутко! Мне казалось, что он полон страшных зверей и не имеет конца. А здесь так хорошо! В воздухе носятся ласки, и я знаю, что Севр -  за лесом.
Он ответил:
- О! В моём лесу водятся только олени, лисы, косули и кабаны, и иногда можно наткнуться на домик лесника*.
Это слово, это упоминание о покойнике, сорвавшееся с губ, удивило его, словно кто-то выкрикнул это из чащи, и он осёкся и замолчал в мучительной неловкости, раздражённый ревностью, которая невидимо грызла его и отравляла жизнь уже так долго.
Через минуту он спросил:
- Ты, наверное, иногда приезжала сюда с Шарлем по вечерам?
Она ответила:
- Ну да, часто.
Внезапно ему захотелось вернуться домой, и это нервное желание сжало ему сердце. Но образ Форестье вернулся в его мысли и мучил его вновь. Он не мог больше думать и говорить о чём-то другом. Он произнёс с язвительной интонацией:
- А скажи-ка, Мад…
- Что, друг мой?
- Ты наставляла рога бедняге Шарлю?
Она презрительно промолвила:
- Каким ты становишься глупым со своими присказками!
Но он не отступал:
- Ну же, Мад, будь откровенна! Наставляла? Признайся!
Она молчала, шокированная этими грубыми словами, как все женщины.
Он упрямо продолжил:
- Клянусь, если кто-то и заслуживает рогов, то это он. О, да, да! Как я посмеялся бы, узнай, что Форестье был рогат. Этот простофиля!
Он почувствовал, что она улыбается каким-то своим воспоминаниям, и начал настаивать вновь:
- Скажи! Что такого? Напротив, было бы очень забавно услышать, что ты обманывала его. Мне ты можешь признаться.
Он весь дрожал от надежды и желания, что Шарль, ненавистный покойный Шарль носил это украшение. Но, однако… его желание знать об этом обострялось другим, более смутным чувством.
Он повторял:
- Мад, моя маленькая Мад, умоляю тебя, скажи! Ты была очень не права, если не наделила его рогами. Давай же, Мад, признайся.
Теперь она находила его настойчивость приятной, так как коротко прерывисто смеялась.
Он приблизил губы к уху жены:
- Давай же… давай же… признайся.
Она сухо отодвинулась и резко сказала:
- Ты глуп. Разве на подобные вопросы отвечают?
Она произнесла это таким особенным тоном, что холодная дрожь пробежала по венам её мужа, и он осёкся, испуганный и слегка задыхающийся, словно испытал нервное потрясение.
Фиакр в это время ехал вдоль озера, куда, казалось, небо обронило звёзды. По водной глади плавали два лебедя, едва различимые в темноте.
Жорж крикнул кучеру:
- Возвращаемся!
И экипаж развернулся, пересекая дорогу другим, которые ехали медленно и чьи большие фонари сверкали, как глаза в ночном лесу.
Каким странным тоном она это сказала! Дю Руа спрашивал себя: «Это ли не признание?» И теперь, когда его догадки превратились почти в уверенность, его захлестнул гнев.  Ему захотелось избить её, задушить, вырвать ей волосы!
О, если бы она ответила: «Но, дорогой, если бы я должна была его обмануть, то только с тобой». Тогда он обнял бы её в порыве любви!
Он сидел неподвижно, скрестив руки на груди, устремив глаза в небо, и его дух был слишком возбуждён, чтобы размышлять. Он лишь чувствовал, как в нём растёт и крепнет злоба и гнев, которые наполняют сердца всех мужчин от женских капризов. Он впервые в жизни испытывал эту смутную тоску супруга, который что-то подозревает. Наконец, он ревновал, ревновал к покойнику и за покойника! Эта ревность была острой и странной, в нём начала подниматься ненависть против Мадлен. Раз уж она могла обманывать другого, как он мог быть уверен в ней?
Затем постепенно его разум успокоился, затвердел против этого страдания, и он подумал: «Все женщины – девчонки. Надо пользоваться ими и не давать им ничего от себя».
Горечь поднялась из его сердца к губам, формируя презрительные слова. Но он не осмелился их озвучить. Он повторял про себя: «Мир принадлежит сильным. Нужно быть сильным. Надо быть выше всего».
Фиакр покатился быстрее. Они миновали укрепления. Дю Руа смотрел на розовеющее небо перед собой, похожее на отблеск огромной кузни, и слышал смутный шум, составленный из многочисленных городских шумов, то близкий, то далёкий – движение жизни, дыхание Парижа в этой летней ночи. Город был похож на колосса, изнемогающего от усталости.
Жорж думал: «Я буду глуп, если позволю этим мыслям портить себе кровь. Каждый за себя. Смелость города берёт. Всем правит эгоизм. Эгоизм, желающий амбиций и богатства, стоит дороже эгоизма, желающего женщин и любви».
У входа в город показалась Триумфальная арка на своих чудовищных ногах, похожая на бесформенного гиганта, который вот-вот пустится шагом вниз по проспекту перед собой.
Жорж и Мадлен находились в череде экипажей, возвращающихся домой, в желанную постель – молчаливые обнимающиеся пары. Он чувствовал, что всё человечество скользит мимо них, пьяное от радости, удовольствия, счастья.
Молодая женщина, которая догадывалась о том, что происходило в душе её мужа, спросила нежным голосом:
- О чём ты думаешь, друг мой? За последние полчаса ты не произнёс ни слова.
Он ответил с ухмылкой:
- Я думаю обо всех этих дураках, которые целуются, и говорю себе, что в мире, право же, есть и другие занятия.
Она прошептала:
- Да… но иногда это приятно.
- Это приятно, когда… когда нет ничего получше!
Мысли Жоржа продолжали свой ход, снимая с жизни её поэтический наряд в приступе какого-то гнева: «С моей стороны было бы глупо беспокоиться, чего-то себя лишать, мучиться, раздирать себе душу, как я делаю это на протяжении уже долгого времени». Перед его глазами пронёсся образ Форестье, и он не испытал никакого раздражения. Ему казалось, что они только что примирились, вновь стали друзьями. У него было желание крикнуть: «Доброй ночи, старина!»
Мадлен, кого смущало это молчание, спросила:
- Может быть, съедим по мороженому у Тортони, прежде чем вернуться?
Он искоса посмотрел на неё. Её тонкий светлый профиль вырисовывался под ярким светом газовой гирлянды, украшавшей кафе-шантан.
Он подумал: «Она хороша! Тем лучше. Хорошему коту – хорошая мышка. Но я вновь начну мучиться из-за тебя только тогда, когда вырастут пальмы на Северном полюсе».
Вслух он ответил:
- Конечно, дорогая.
И поцеловал её, чтобы она ни о чём не догадалась.
Молодой женщине показалось, что губы её мужа были холодны, как лёд.
Но он улыбался в своей обычной манере, когда подавал ей руку, выходя из экипажа перед дверью в кафе.

(26.11.2015)

*Forestier - в качестве имени нарицательного переводится с французского как «лесник». Упоминая домик лесника, Дю Руа упоминает фамилию Форестье.


Рецензии