Батрасьян
На шоссе было странно пустынно, на полях влажно лежала ночь, собственный его фонарь то и дело выхватывал из темноты муниципальные дорожные знаки "Осторожно, зверюшки!", гордость и визитную карточку города, след пребывания в нём украинского богача, чемпиона мира по боксу: очерченные красным треугольнички с зайчиками, фазанами, улитками, даже одной лягушкой аккурат на повороте на окружную дорогу. Он и сам похож был на лягушку, толстогубый, лопоухий, с прозрачными, навыкате, глазами за мощными стеклами очков. Высокорослую лягушку, жилистую, сильную, выносливую. Ему уже минуло тридцать. Юношей он страстно мечтал о любви, но рано осознал, что это удел красивых и дерзких, а удел подобных ему склизких и угрюмых земноводных - забиваться в норы подальше от людских глаз и не отсвечивать. К такой жизни он себя и готовил, смиряя дух и плоть, и в общем преуспел. То, что творилось с ним в последнее время, стало полной неожиданностью для него самого.
При всём желании он не мог потом вспомнить, когда и как увидел её в первый раз. Его нерачительная память ссыпала те первые впечатления в одну мусорную кучу, как порванные фотографии, потеряв при этом добрую половину обрывков. Что ему удавалось извлечь из этого хлама? ...Единый, обслуживающий весь этаж компьютерный кластер. Длинные, цвета старого золота волосы змеятся крупными нерасчёсанными прядями по спинке кресла, по плечам, по грубой вязке свитера, тонкие пальцы судорожно сжимают мышь, на экране - сплошной, убористый текст на кириллице (и почему в гимназии он выбрал вторым языком никому не нужную латынь?) "Ты не слышала, принтер сработал?" - Обернулась, вздрогнув. Глаза мечтательно полны прочитанным - чудесные, миндалевидные, зелёные глаза. "Ah! Ich habe nichts geh;rt. Aber ich habe auch nicht zugeh;rt..." - И отвернулась обратно. К тройкам с бубенцами? Инкустированным серебром дуэльным пистолетам? В блеск упоительный бала? На выстуженный метелью петербургский студенческий чердак? К крестным мукам катожного этапа? Захлебнувшийся бумагой принтер мигал красным глазом в каких-нибудь десяти сантиметрах от её острого локтя, но она было уже далеко, недосягаемо, непостижимо... Шум и толкотня столовой, тяжелый поднос, слабые плечи, потёртые джинсы, смешной маленький рюкзачок болтается за спиной. Её скрипично изогнутую фигуру провожают шесть пар глаз, все, сидящие за их столом. Маттиас - баварец! - первым комментирует: "У Герхарда в этом году - целое стадо русских аспирантов, четверо что ли, если не пятеро. Девушек две, вторая, ну, как бы это помягче - не такая, как эта." Никаких обид: Герхард обедает вместе со своим стадом, более того, Фалько Лёве, женатый на украинке, сегодня в Бонне, так что интересующую всех тему можно ещё немножко развить: "Да, русские женщины становятся опаснее русских танков!" Вот здесь да, нужно менять тональность, разговор переходит на футбол, но змея соблазна, иллюзия возможности, доступности, лёгкости уже вползла, уже угнездилась в сердце...С волосами, собранными на затылке, её голова похожа на цветок на длинном стебле, наивно, несмело тянущийся ввысь из бесформенного вязаного воротника. Дверь её офиса открыта, она закинула длинные, до неприличия длинные ноги на заваленный бумагами стол, на коленях - потрёпанная книга, грызёт ручку. По одной из её гибких ступней, по чёрному капрону чулка ползёт розовой струйкой тонкая стрелка. Когда она разговаривает по телефону, в дверную щёлку видна её тонкая рука с цыганскими браслетами на запястье. Голос у неё высокий, чистый, издалека узнаваемый, неблагозвучные слова родного языка окрашиваются в её исполнении чем-то интимным, домашним, нежным. Он уже ревнует, уже контролирует, подслушивает с пристрастием, но слышит улыбку, насмешку, грусть, жалобу, раздражение, но никогда ничего, что подразумевало бы разговор с другом сердца. Друга сердца она не завела и у них, хотя он не мог не заметить с тайной болью, что её диковатая, неухоженная красота привлекала не его одного: молодые приват-доценты часами просиживали с нею рядом на кластере, пока она с очаровательной беспомощностью, двумя пальцами, набивала что-то в LaTexе, подсказывали ей команды, исправляли ошибки, отлаживали, архивировали готовые файлы, но, к его вящему ликованию, когда речь заходила об ausgehen, она неизменно ссылалась на fr;here Verabredung...
Кого он действительно ненавидел бешено и люто, так это её соотечественников и, по всему судя, давних знакомцев, однокурсников, если не одноклассников. Их было всего трое: двое юношей, прыщеватых и неопрятных, не говорящих толком ни по-немецки, ни даже по-английски, но самоуверенных и шумных, а также жёстко самодостаточных и самозамкнутых, и ещё одна девушка, лидер компании, широколицая коротконогая кубышка с сальным каре, постоянно обжимающаяся с одним из прыщеватых (а может и с обоими - он их почти не различал) и видимо помыкающая его холодноватой, молчаливой, кроткой, безответной Верой, одновременно ненавидящая её (за красоту - за что же ещё!), обесценивающая, высмеивающая, но и не отпускающая из сферы их потного, горластого, сложными влияниями насыщенного притяжения. Как тонко, не зная языка, выучился он читать чужие интонации! И отсутствие вербального наполнения, казалось, ему только помогало. Он узнал, что поначалу они поселились все вместе где-то в городе, но Вера быстро съехала, сняла каморку в пригороде, где было дешевле, но и дальше, и грустнее, и опаснее. Он всё ждал, что она как-нибудь совсем прервёт мучительное общение со своей невкусной компанией, но у неё не хватало духу, что-то её держало. Что? Он терялся в догадках.
В тот вечер у одного из прыщеватых был День Рождения, в офисе кубышки резали торт и пили сок из бумажных стаканчиков, чествовали именника - почему-то по-английски, хотя собрались там одни русскоязычные, во внушительном количестве собравшиеся с миру по нитке со всех факультетов. На одно настроенным ухом он по-настоящему слышал только голос Веры - сначала совсем тихий, потом сердитый, злой, с истеричной, слёзной ноткой. Хлопок дверью. Чечётка знакомых каблуков. Ещё один хлопок - дальше по коридору. Снова та же чечётка, уже по направлению к лестнице. Он выбежал за ней, даже не выключив компьютер. Шёл мелкий дождь. Она подскользнулась в грязи, чуть не упала, вцепилась рукой в гвоздеватое перильце, обрезалась, чертыхнулась, не открыла, а отодрала замок, вскочила на велосипед. Он, уже почти не скрываясь, поехал за ней - непривычно, до свиста в ушах быстро. По дороге дождь усилился, с её косы лилась вода, как с водостока, она несколько раз опасно скользила над канавой, визжали тормоза, она выравнивала ход ногой, не раз, по-видимому, зачерпнувшей из лужи. Доехали. Не оглядываясь, Вера завела велосипед под навес и побежала в дом. В её окне зажегся свет. Но он не мог, просто не мог вернуться, не узнав, что с ней. Около четверти часа он поколебался, но потом махнул рукой, решив рискнуть. Каждый из этажей здания, где жила Вера, опоясывал общий балкон с внешней лестницей. Он дернул ведущую на эту лестницу дверь, и она подалась: кто-то до него неплотно её захлопнул. Дрожа коленями, он поднялся на третий этаж, острожно, прячась за стеной, заглянул в её окно. Комната была пуста. Сначала он опешил: куда она могла деться в едва ли пятнадцатиметровой студии, невеликую площадь которой ещё уменьшали наваленные горой у дальней стены альбому по искусству? Но, увидев на кровати её вещи - свитер с косичками, заляпанные грязью брюки, догадался, что она ушла греться в душ. Ему стало не по себе: эти потертые тряпки, ещё хранящие очертания и, наверное, тепло её тела, выглядели так бедно, так вызывающе беззащитно, что он устыдился своего непрошенного вторжения в чужой, целокупный мир. Но и спуститься он был не в силах, так невозможно захотелось ему её увидеть, может быть, в последний, самый безнадежный раз. Она вышла из душа в длинном махровом халате, с таким же полотенцем на мокрой голове, почуяв сквозняк, подошла к окну, чтобы закрыть форточку. Спрятаться он не успел. С минуту они смотрели друг на друга сквозь стекло, потом она открыла балконную дверь: заходи.
Он вошел в комнату красно-свекольный от позора вплоть до шеи, до самых корней белобрысых волос, с извинениями и не знаю-как-это-вышло, застрявшими в сухом, несмотря на дождь, горле. "Это ты мне чинил фонарь?" - неожиданно спросила она. "Опасно же ездить без фонаря. И оштрафовать могут". - "Меня штрафовали раз, да", - это у неё звучало уже с вызовом. "Так для твоей же безопасности..." - "Да, последние сорок евро содрали. Только на продукты тогда оставалось - конец же месяца!" Он почувствовал, что разговор стремится куда-то совсем не туда, что ещё чуть-чуть, и появившаяся безумная возможность будет упущена навсегда, навсегда. Он выпалил, почти не думая о последствиях: "Подожди. Я всё время о тебе думаю. Это совсем безнадежно?" Он чувствовал пошлость и банальность того, что говорил, но одновременно парадоксально преисполнялся уверенности в том, что она этого не поймёт, поскольку для неё его язык - иностранный, а потому она схватит главное, не заметив огрехов стиля. Ободренный её задумчивым молчанием, он спросил, что случилось у неё сегодня с русскими друзьями. "Да не друзья они мне. Учились вместе. Сначала в школе - есть у нас в России такие специальные, математические школы. Три года. Потом университет. Прибавь ещё пять лет. Вросли друг в друга. Но надо рубить связи, которые тянут не туда, куда нужно тебе, правда? Я пытаюсь, но пока рубится по-живому. Потому и больно. Чаю - хочешь?" Он не верил своим ушам: " Так ты не выгоняешь меня?" - "На вора или насильника ты как-то не похож. Велосипед мне вот чинил. Домой провожал. Надо же познакомиться. Тебя зовут-то как? Мне раз тебя представляли, но я постоянно путаюсь в этих ваших именах: Эдгар, Эльгар, Экрегарт, что там ещё?" -"Эльмар, древненемецкое". - "А, уверена, что что-то такое есть и в персидских языках, может, и значит то же самое. Я Вера." - "Я знаю". Ему вдруг стало необыкновенно легко, до восторга, до боли в лопатках, из которых прорастали крылья нечаянного счастья. Он стал необыкновенно, для себя самого удивительно ловок и практичен: взял у неё со стола "Жёлтые страницы", позвонил в китайский ресторанчик, заказал ужин на дом, потом подумал - и позвонил уж заоодно и флористу, чья нагловатая реклама красовалась внизу той же страницы ("Первый экологический флорист Вестфалии!"). Ужин и экобукет, оказавшийся радужной геранью в пластиковом горшке, доставили почти одновременно. Шумно, неряшливо, смеясь до упада над экобукетом, ели они паровые равиоли с креветками, и соевый салат, и лаковую пекинскую утку, и рис по-кантонски, и личи на десерт. "А махнем завтра в Нордкирхен?" - вдруг пришло ему в голову. "Вестфальский Версаль. Каскадные рвы, озера с белыми и черными лебедями, скульптурные портреты всех любимых собак хозяина." "А махнем!" - зелёные глаза пузырились весельем, - "с утра мне к научруку, но часам к одиннадцати я освобожусь. Тогда и поедем." Он в ужасе посмотрел на часы: без десяти полночь. "Если тебе с утра к Геркхарду, мне надо бежать. Очень, если честно, не хочется..." Он поцеловал её совсем легко, в обещании и предвкушении того, что будет, обязательно будет потом. Дождь перестал, на чистом небе ярко, отчетливо блестели звезды, обещая вёдро на завтра. Жизнь запульсировала, заторопилась, наполнилась множеством смыслов.
***
Вера всё так же весело смотрела на экобукет. "Вот и всё у них так. А впрочем... и в этом что-то есть". Она чувствовала приподнятость и непонятно откуда взявшуюся свободу. Она не была счастлива ни в матшколе, куда родители засунули её, не спросясь, ни на мехмате, куда она поступила на автомате, особенно не напрягаясь и не задумываясь. Она любила читать, понимала, чувствовала, проживала то, что читает, но ей совершенно не с кем было всем этим поделиться. Если она пыталась, над ней смеялись. И чем больше она пыталась, тем злее топтала её кубышка Кристина, настоящая матшкольница по характеру - хищная, властная, рациональная и приземлённая. Вера со стыдом вспомнила, как попыталась сегодня поздравить одноклассника Сашу, подарив ему в качестве постера на стену цветной план московского метро, как глупо расчувствовалась, вспомнив, что они на чужбине, как неуместно процитировала " В Константиполе, у турка, валялся, пыльный и загаженный, план города Санкт-Петербурга, в квадратном дюйме - триста сажен. И ожили воспоминанья, и замер шаг, и взор мой влажен, в моей душе, как и на плане, в квадратном дюйме - триста сажен..." И Саша бы послушал, да Кристина прервала, мол, фтопку графоманов, обойдёмся без сопливого пафоса. Странный, трогательный, неуклюжий и прекрасный Эльмар понял её сегодня с полуслова: она перевела стихотворение, а он спросил, почему именно Константинополь , откуда такая неизбывная печаль, такое предчувствие невозвращения, а поняв - долго и грустно молчал, а потом спросил робко, каково ей вдали от родины. В нём было верное, надежное обещание нежности. Вера заснула в облаке этой нежности и проснулась радостно, чего с ней не было давно.
Герхард ждал их в девять. Вера подъехала к университету без двадцати, улыбаясь неожиданно голубому небу, мягкому осеннему солнцу, изумрудной вестфальской траве. У неё ещё оставалось время, чтобы выпить чашку кофе. Она зашла в бар. К её неудовольствию, её тут же окликнула Кристина, сидящая на коленях одного из Саш и попивающая кофе из его литровки. "Эй, Вер, ну ты что вчера сбежала? Сашка, вон, говорит, за тобой маньяк увязался, такой, знаешь, по нашему этажу постоянно ползает, как лягушка. Он тебя там это, не того? Я его, кстати, уже видела здесь, в кафешке. Вокруг нас круги наворачивал - не тебя ли искал? Меня чуть не стошнило!" Вера в растерянности смотрела на Кристину. Ей вдруг совершенно ясно стало, что ничего у неё с Эльмаром нет и быть не может, что лягушачье его лицо возможно и трогательно тет-а-тет, но прилюдно, публично, перед кристиниными наглыми очами... "Ой!" - пискнула Кристина, - "Ой, не могу! Вот он опять! К тебе идет! Ты ведь знаешь, как по-французски лягушка? - Батрасьян!" - " Батрасьян!" - громко, до слёз на глазах, захохотала Вера, - "сейчас умру, держите меня! Батрасьян! Батрасьян! Батрасьян!" - всё выкрикивала и выкрикивала она, зажмурившись и отвернувшись, чтобы не видеть опрокинутого, свекольно покрасневшего, милого, милого, милого лица.
Свидетельство о публикации №215112900097