Самоубийц не отпевают

Ласковые лучи майского утра прогоняли густой рассветный туман. Еще холодная с ночи кухня во флигеле старого поместья губернии в этот ранний час уже была полна людьми. Хлопотала кухарка, приготавливая барину утренний чай, и не забывая сплетнями обменяться с хорошенькой молодой горничной. Ждал подноса, сидящий рядом мальчишка лет пятнадцати, а у самой двери крутилась маленькая беспородная собачонка, норовя укусить свой, увешанный репьем хвост.
-Неси, Федька. Пока его светлость не изволили проснуться, да не начали гневаться.—кухарка впихнула поднос мальчику. Тот поднял тяжелый, уставленный чашками поднос осторожно и с прямой, будто жердь проглотил спиной вышел из кухни. Горничная с тоской посмотрела вслед мальчику, отгонявшему криком, мешающуюся под ногами собаку. Красивый. Ребенком должно быть частенько его с девочкой путали, а теперь эту детскую красоту понемногу вытесняла подростковая угловатость. Она давно, еще только на службу поступив, мальчишку заметила. Говорили, что он с сестрой раньше в деревне при поместье жил, только после смерти матери, отец их барину продал. Может видеть их больше не мог, или надеялся, что так детям лучше будет? Кто знает, его самого уже почти год никто не видел.
      Обветшалая роскошь поместья вся насквозь пропахла неживым, земляным духом. Даже открытые окна не спасали. По-прежнему все вокруг пахло точно церковные подвалы. Пусто, мокро, а от пыли нос закладывает. Наверное, каждый дом подстраивается под своего хозяина и тут уж неважно. Сколько ни убирайся, не проветривай: дом где всем заправляет мертвец так и останется могилой. Мебель и на взгляд тяжелая и дорогая, уже при прошлом хозяине была неновой, а теперь и вовсе казалась древностью. Вещи все стояли не так. Есть дома в которые зайдешь и сразу видно: люди радуются, печалятся, живут. И дома такие живыми кажутся. Этот же особняк, хоть был убранным и опрятным был словно необитаемым.
      Федя шел со своей дребезжащей, хрупкой ношей, аккуратно смотря перед собой. Чашки, блюдца как живые существа подскакивали, дрожали на подносе. Точно мыши, что так и норовят разбежаться, только чайник застыл на подносе со зловещей неподвижностью точно крупная жаба. Ноги так и норовили зацепиться за резные ножки кресел.
      У двери в покои барина, Федю встретил лакей. К стыду своему Федя до сих пор, даже в одной с ним живя комнате, не смог его имени запомнить. Только смотрел в пол и тихо говорил «вы...», если была надобность, а была она редко. Евгений Сергеевич, такого было имя, не дававшееся Феде, был человеком незаметным, но в противоположность этому считал себя важной персоной. Сама его внешность как будто обозначала его незначительность, его лицо и вся фигура были сплюснутыми и узкими почти неестественно. Будто природа, увидев конечный свой результат, попыталась сжать в руках и скомкать кусок глины впоследствии ставший Евгением Сергеевичем. Не согласный с ее несправедливостью Евгений отрастил гусарские усы шире собственного лица и говорил так громко, что не обратить внимания становилось невозможно. Лакей посмотрел на, несущего поднос Федю, с презрением. Как на пришлого тунеядца, отнимающего его законное место. Федя и сам бы ему работу эту незавидную отдал, только барина ослушаешься — хуже будет. Этот урок он давненько усвоил. Лакей открыл дверь в покои барина, но заходить не стал, даже как-то странно согнулся, чтобы на глаза ему не показаться и спрятался за дверью.
      В покоях барина ни одна лишняя вещь места не занимала, а в сочетании с высокими потолками комната выглядела пустой. Ни картин на стенах, ни люстр изящных или подсвечников. Пустые стены. Как на в пруду. Мебель, тяжелая, осевшая на дне и удушающая стоячая вода вокруг. Так глубоко, что и не вынырнуть. Барин грузно поднялся, сел на краю кровати и взглянул на Федьку недобрыми спросонья глазами.
-Чай ваше благородие, Владимир Филиппович.—отрапортовал Федя, став перед барином по стойке смирно.
      Неласковая хозяйская рука схватила Федино ухо грубо, так, будто хотела его оторвать вовсе. Будто вся кровь, вся боль ушла в это несчастное ухо. Владимир Филиппович притянул к себе грубо Федю, отчаянно вцепившегося в свою ношу и, пророкотал прямо в ухо, плюясь и дыша несвежим как у собаки дыханием.
-Разлил, все разлил, дрянь ты этакая!
Федя глаза скосил на поднос, посмотреть, что же разлил он такое, да и чтобы так близко плюющегося злого рта не видеть. И правда. Расплескался чай, немного на блюдечко. Может, сейчас и расплескался, когда его так грубо дернули, но говорить об этом, конечно, не следовало. Наконец, отпустил его хозяин, толкнул так, что Федя попятился, едва не споткнувшись о складки старого пыльного ковра. Так и застыл там, не решаясь подойти ближе. Федя стоял, вполуха слушая привычные упреки, всматривался в янтарный, теплый настой и чаинки притаившиеся на дне чашки и мечтая пропасть, деться куда подальше. Или в пар этот превратиться, да нырнуть в чашку и спрятаться на самом дне, среди чаинок. Владимир Филиппович не унимался, горничную крикнул, чтобы постель застелила и теперь при ней прямо, при этой хорошенькой юной девушке распекал Федю. Плакать перед нею стыдно, и именно от этого стыда, мучительного, изнутри сжигающего слезы на глаза и наворачиваются. Вот уже не одно только ухо, но и все лицо маково-красное, веки тяжелые и горячие, а губы морщатся, сдерживая рыдающие, резкие вздохи.
      Девочка-горничная смотрела на Федю с жалостью. Ей и в голову не приходило, что от этого только обидней. Она недовольно фыркнула в ответ на очередное издевательское слово. Удивительно как это тихое фырканье вдруг услышал — с тоской подумал про себя Федя. Владимир Филиппович резко обернулся к горничной, смотря на нее страшными глазами.
-Смеяться изволите? - проскрипел он заискивающе ласково, и не подумаешь, что злиться. Федя оставил поднос на столе и выскользнул в приоткрытую дверь, пока Владимир Филиппович отвернулся. Он бегом спустился к кухне и выскользнул в открытую дверь. За флигелем ждала его, как всегда Надя, девочка-крестьянка лет тринадцати с которой Федя стал дружен, еще только поселившись в поместье.
      Надя протянула ему кулек, где укрытые ее платочком лежали книги. Не первый раз она воровала их у братьев-гимназистов, да приносила Федьке. Грамоте его мать обучила, тому что сама знала, самому простому, а теперь и учить некому: мать-то давненько уже умерла. Верный старой привычке, Федя тайком читал чужие книги. Хозяйские все в кабинете заперты, да и страшно их брать, а за эти Надю и наказать могут, дорогие они. Но все же Федя уже не раз шел на сделку со своей совестью, успокаиваясь тем, что Надя сама предложила. Да и чай не звери ее братья, не убьют сестренку за такой мелкий проступок. Много книг слабая девочка принести не могла, но и среди тех, что приносила всегда была ветхая потрепанная Библия. Пока девочка плела венок, Федя сидел на берегу и листал библию. Шелестели, пропахшие пылью пергаментно-желтые страницы, мальчик подолгу смотрел на каждую страницу, слова, не все ему были знакомы, но даже незнакомые были близкими и зачаровывали как заклинания. Он трогал их пальцами будто искал где же ручка у этой волшебной двери.
      Они засиделись до самого вечера, пока не окрасилось все вокруг теплым ранним закатом, светло-рыжим как жженный сахар. Надя бросила свой венок в пруд, водяному в подарок и, свернув книги обратно в кулек, заторопилась домой. Ее дом в стороне от имения находился, но Федя все равно с ней пошел, проводить. Возвращался потом, в предночных сумерках, освещаемых последним отблеском догоревшего заката, крался как зверь по подлеску. Тут его бы и леший за своего принял. Знал Федя, что лучше к вечерней трапезе не опаздывать, только трава за ноги цеплялась, а маленькие березки так и норовили в лес затащить. Беги — не беги, а вовремя уже не успеть. Да и не больно-то хотелось. Вот бы в лес сейчас уйти и насовсем. Там, за паутиной подлеска, ворочаются и вздыхают в ночи старые тонкие сосны, как руки земли, протянутые к небу. Хрусткий голубой мох кусает за ноги, а в воздухе пряный запах смолы и сырость дальнего болота.
      Мечтать сколько угодно можно, а ноги все той же дорогой к дому идут. Как бы ни мечталось убежать и жить в лесу отшельником, все равно рано боязно. Скрипит дверь еле слышно, когда Федя ее приоткрывает, после долгого, почти бесконечного стояния на пороге. На кухне тепло, шумно и пахнет совсем не как в лесу. От душного запаха вареной капусты Феде хочется сесть на пол, как в бане когда закружится голова. Как сквозь простудный туман он слышит кухаркино: барин звал. Не идти, вот бы не идти. И не видеть его никогда больше. Поднимаясь по лестнице, стоя перед дверью в нерешительном и нервозном ожидании наказания, Федя думает, что вся его жизнь состоит из этих «вот бы».
***

      Барин в последние дни плох. Раньше любил он все стоя делать, так чтобы Федя на оконную раму опирался, а люди, внизу проходящие все видели. Барину-то ничего не сделается, а вот Федю однажды конюх, эту позорную сцену в окно увидавший, потом поймал. Отвел на конюшню, да раздеться заставил. Смотрел, синяки болящие пальцами трогал и смеялся. Одно хорошо, что он пристрастий Владимира Филипповича не разделял. Тогда, стоя голым, чувствуя на истерзанной коже сквозняки и удушливый лошадиный запах, Федя только об одном думал. Лишь бы и конюх не решил примеру хозяина своего последовать. Будущее, что рисовалось ему тогда было самым страшным кошмаром. Одного мучителя он еще как-нибудь вынесет. Но не двоих.
      Сейчас же барин, сидящий позади на кровати, кашлял натужно и хрипло, сгибаясь к полу. Будто легкие сейчас, влажные, склизкие и разорванные от кашля выскользнут у него изо рта. Федя не оборачивался, рассматривал стену перед собой и надеялся, что болезнь барина какая бы ни была ему не передастся.
-Смеешься ты на до мной, сученыш?—вскрикнул вдруг Владимир Филиппович, глотая флегму: знаю, смеешься. Только это и умеешь!
      И ударил неожиданно тонкой и хлесткой розгой, так что и не почувствовал почти ничего Федя сначала. Зато после заболела кожа, как если бы ее с одного-единственного этого удара рассекли. Заболели и все прежние до конца не затянувшиеся шрамы, а удары все сыпались один за одним. Рукой, мокрой от слез, Федя попытался прикрыться, но розга тут же разукрасила пальцы алыми ссадинами, точно как, и зад и спину. Хозяйская рука грубо сжимала Федины русые волосы, дергала за них как если бы снять скальп хотела ли оторвать всю голову целиком. Благо, Владимир Филиппович, сраженный очередным приступом кашля, отпустил его. Теперь Федя, безвольно повесивший голову на грудь, смотрел на монотонно покачивающийся деревянный крестик на поистрепавшейся шерстяной нити. Вязкая, тошнотворно соленая слюна текла из уголка рта. Федя, ноющей от обрушившихся на нее ударов рукой, размазывал по подбородку слюни и кровь, глотал, вытирал окровавленную руку о собственное тело. Он помнил, что хозяйскую кровать нельзя пачкать. Это ничего, это мелочи. Дальше будет унизительней и хуже.
***

      Тело как вещь: грязная, использованная и ненужная, такая что и выбросить не жалко. Федя торопливо умылся у колодца жгуче холодной водой, цыкнул на разбуженную собаку, что за ним в дом войти хотела. К своей комнате он шел торопливо, желая всем сладких снов до самого утра. Лишь бы не проснулись, да его не увидели. Поместье, до мельчайших деталей знакомое, в темноте вдруг стало другим. Живым необыкновенно. Каждая мелочь свой звук издавала, а портреты смотрели вслед. Кажется, именно теперь его и возненавидеть надо, но почему-то сейчас, пустое и спящее оно стало милым Фединому сердцу, будто он один живой в этом доме. Повинуясь внезапному порыву, Федя спрятался, залез между диваном и стеной и просидел там, долго наверное. Ни как не меньше вечности. Разглядывая узор на ковре, пока глаза ко тьме не привыкли, и не увидели сначала сам этот узор, а затем и все его подробности. Так и сидел Федя пока не зарябило в глазах, а узоры не задвигались в странном змеином танце. А после выполз из-за дивана, представляя, что он по этим самым змеям ползет и направился тихо на цыпочках в комнату, которую с лакеем делил. Перед самой дверью Федя скинул обувь и проскользнул свою кровать. Евгений на соседней койке только заворочался, пробормотал во сне что-то.
      Федя лежит, к стене отвернулся, одеялом с головой накрылся. Темно и тепло как в коконе или утробе. Только душа раненая и неспокойная в неподвижном оцепеневшем теле мечется и выхода себе найти не может. Как и все последние полгода, прожитые именно так Федя пережил так и теперь переживет, успокоится. Под подушкой Федя отыскал последнее письмо от сестры, зажег спичку чтобы прочитать. Таня из города, что в семидесяти верстах отсюда писала. Про свою жизнь — ни слова. Да и какая там жизнь у нее! Мало чем, должно быть, от здешней Федькиной отличается, но пишет, утешает. Говорит, что все у них обязательно хорошо будет и не объясняет как и почему. Но ее яростная, отчаянная вера успокаивает Федю. Так и сидит он эти три скудных строчки с обещаниями перечитывая, пока не обжигает пальцы огонь догоревшей спички.


Рецензии