Роман Аверс. Рассказы. С чего начинается Родина

                От автора
В дверях отделанного по последнему слову супермаркета, в котором я периодически закупаю провиант, однажды прочно обосновался бродяга лет пятидесяти; его всегда можно было лицезреть на своём посту в послеобеденные часы и до закрытия магазина. Исполненные собственного довольства, сытые норковые манто и песцовые шапки, обременённые своими хозяйственными хлопотами, с величавой степенностью заполняли корзины изысканной снедью, не помышляя о том, что в эту самую минуту кто-то может быть страшно голоден; впрочем, изредка холёная белая рука в драгоценностях жертвовала ему нехитрую мелочь, и тогда горемыка на миг поднимал глаза и кротко говорил слова благодарности. И в его лежащем на полу головном уборе всякий раз тускло поблёскивали лишь жалкие медные монетки.
Я, разумеется, не святой и даже большой грешник, однако какая-то неведомая сила заставляет меня безотчётно остановиться возле нищего и поделиться тем, что этот день принёс мне. Неведомая сила – скорее, моё укоренившееся с годами убеждение: на мой взгляд, только честные порядочные люди могут побираться в подворотнях сытой беззаботности прожигателей жизни, всякий раз, униженные, принижаясь и слыша лишь гневную брань, увёртываясь от тумаков и затрещин; ведь ловкачи и проныры, интриганы и прочие проходимцы без совести и чести никогда, уверен, не встанут на этот путь к выживанию: кража, убийство, грабёж, лицемерие и лесть, предательство ближнего – их удел и для них предпочтительнее съесть любую падаль, любую беззащитную живность, чем отдать себя в жертву голоду; взять в руки орудие убийства, нежели залатанную суму.
Я всегда болезненно переживаю проявления крайней нужды, но сцена просящего милостыню мужчины задела струны моей души как-то по-особенному проникновенно. То есть не сама сцена, а собственно индивидуализм её героя. Его умное худое лицо было из тех умных лиц, какие встречаются у простаков и легковеров. Потупленный взор ничего не выражал. Он вовсе не просил, рука экспансивно не выписывала креста на его челе; он просто сидел, склонив голову, замкнувшись в себе со своей нелёгкой думой, как с самой сокровенной тайной, боясь вызвать сочувствие окружающих; чувства стыда и великого достоинства отражал весь его облик. Было очевидно, что это дело ему непривычное, что сидеть здесь для него сущая мука, и сейчас он только отбывает некое наказание, срок которого непременно истечёт. Эта мужественная скрытность делала ему честь и повергала сердце в неистовый трепет.
Некоторое время мои купюры без колебания перекочёвывали в его картуз. А в тихий воскресный вечер я решил дождаться окончания его бедовой миссии и угостить. В скверике на лавке мы пили пиво с сардельками, и я всё более становился одержим идеей пригласить собеседника на пиво и в следующее воскресенье. Очень уж незаурядная передо мной была личность, и весьма интересные повествования лились из его уст. Их я и передаю почти в точности.
                ОДИНОКИЕ МЫСЛИ
Господи, благослови! Может, сегодня смена другая, авось пронесёт – не прогонят. Ну, надо же – и точно! Нет той рыжей злюки с перекошенным ртом. На кассе тоже другая девушка сидит – с добрыми глазами. А те, нелюди, всё нагоняют – мешаю я, видите ли, им, порчу репутацию магазину. Знали бы вы меня лет тридцать назад, видели бы, каким я авторитетом пользовался во всём посёлке. А ведь юнцом ещё был, практикантом! Первым человеком слыл, все ко мне с поклоном тянулись: кому колбаски хорошей из-под полы, кому чайку цейлонского. Все, как один, лебезили. И я не зазнавался, хоть и специалистом в своей области был – товаровед. А нищим-то как щедро сыпал!..
Хватит, чтот-т я отвлёкся. Надо по сторонам в оба глазеть – может, кто деньжат потеряет. Баба вон в шубе расплатилась, выходить собирается. Подойдёт ко мне или не захочет и замечать? Видок важный, шаг степенный, осанка грациозная – сразу видать: из начальства или какая-нибудь бизнес-леди. Нет, зыркнула с презрением, даже головы в мою сторону не повернула. Мимо прошла. Эх, вот бы курочки отведать, какая у неё из пакета топорщилась.
Ага, эти полные жизни щёголи что-то своё беззаботно вспоминают, изредка гогочу. Сразу видно: деньжата водятся.
Хоть бы кто-нибудь кошелёк потерял.
Щёголи посмотрели на меня добро-снисходительно – хороший предвестник. Эти подадут – как пить дать. Видно, ребята не из плохих, и водку купили дорогущую.  Вот отделился один, ко мне подходит. Мне бы в экстрасенсы идти! Дай Бог вам здоровья, милый человек! Сразу видно: не жадный паренёк, хоть и бросил в кепку только рубль. Ну да ничего – начало есть!
Детвора ничего не даст – мороженного понакупили. Хоть бы с кепки рубль не умыкнули. Надо его в карман сунуть.
Озадаченная парочка с ребёнком мимо пройдёт – у самих забот полон рот.
Этот лысый громила с бычьей шеей, видать, из рэкетиров. Слишком уж ухмылочка на его кровожадной роже прописана явственно. Такие не привыкли давать – больше берут.
А этот коренастый мужичок с пузцом, по всей видимости, страшный трудоголик. Взгляд алчный, даже с проблесками тревоги – чувства жёсткой экономии и ожидания банальнейшего грабежа средь бела дня объединились в нём. Одет прилично. Такие обычно по вахтам работают, всё страну бороздят от полюса до полюса в поисках работы. Вон ручищи какие здоровенные – как ковши экскаватора. Эти в основном прижимистые – знают, сколько потов сходит, когда копейка добывается.
Хоть бы кто кошелёк обронил.
Ну, эту модницу на тонких ножках тоже в расчёт не беру: раба вещей. И ум её, по глазам видно, не дорос до вопросов благотворительности.  У родителей, поди, на шее сидит, а те ей потакают во всём.
Как же я ошибся! Невероятно! Она в каком-то неестественном полуприсяде прогнула спину с поднятой вверх головой, будто боясь уронить с головы корону, и положила в кепку пятьдесят копеек. Спасибо тебе, доченька, спасибо, милая!
А это что ещё за шаромыжка?! Чего доброго, ещё усядется тут же да начнёт милостыню просить. Тогда уж точно нас обоих из магазина попрут. А если и не попрут… зачем мне конкурент. Надо будет рыкнуть на него как следует, чтобы шёл своей дорогой. Слава тебе, Господи: зашёл в вино-водочный отдел, дешёвенький портвейн выбирает! Расплатился. Уходит. Фу! А вот это прямо-таки сюрприз: он мне ещё и мелочи подкинул! Спасибо тебе, брат во Христе! Не думал я, что добра от тебя можно ждать. Мысли чёрные против тебя имел, браниться хотел, прогнать. Прости меня, грешного – погорячился. И, кстати, если пожелаешь, можешь смело присаживаться рядом со мной и просить на хлеб насущный. Все мы, ведь, под одним Богом ходим.
И, верно, хороший человек, не жадный. Одет в отребья, а мелочь положил. Положил, не глядя мне в глаза. Видимо, и сам хлебнул хорошего до слёз. Прости меня, Господи, за то, что рабу твоему зубы хотел показать.
Да и за все грехи мои прости меня. Я уж и не рассчитываю на твою милость. Хоть и знаю, что ты прощаешь всех и вся, тем не менее столько я на свой хребет наскрёб погрешностей, что при виде меня черти из ада начнут голышом выскакивать. Один мой язык чего стоит! И нет ему оправдания. При этом я в своей сущности ещё и максималист. Если пью – до упада, перепадёт счастье поесть – ем до одышки. Если люблю – отдаю себя всего. А доведётся критиковать – подвергаю своей опале всё, против чего только восстаёт мой крутой нрав. Например, осуждаю духовенство, проповедующее всеобщие молитвы и зазывающие паству в церкви с целью одурманивания и сбора её пожертвований. Меня охватывает досада при виде послушницы, прямо в церкви торгующей иконками и свечами. Я презираю попов, нахально разъезжающих на шикарных джипах прямо в рясе; их надменно возвышающиеся особняки, стены которых цинично украшены ликами святых из мозаики. То есть, если я правильно разумею, то дух мой восстаёт против твоих слуг. И вообще, грехов много. Во вспышке гнева, например, могу оскорбить, облаять крепким словом, а то и поколотить. Смог бы даже, наверное, пойти на преступление, если б увидел в том материальную выгоду.
Да что я всё о глобальном. На такие темы приятно размышлять с сытым желудком. А когда под ложечкой сосёт…
Кошель бы, что ли у кого выпал из сетки.
О чём же я думал? Ах, да – о том, кому на Руси жить хорошо. О попах. Ни разу ещё не видел, чтоб батюшка хоть одному из прихожан действительно помог – денег дал, краюху хлеба… Всё только обещает вечную жизнь в загробном мире. А кто скажет, как там, в загробном мире и что это вообще за загробный мир такой. Ещё ни разу не видел, ни одного человека, который бы умер, а потом вдруг воскрес да и рассказал народу, как там живётся – в загробном мире-то. Вот тогда я поверил бы. А пока я библейскую правду вижу в том месте, где сказано, что человек из праха взошёл и в прах и обернётся со своей смертью.
Вот спасибочки, барышни! Буду молиться за вас. С виду-то голь перекатная, а обе по рублю дали. Голодранцы – свой народ, с пониманием относится к нам, горемыкам. Другое дело – зажиточный люд. Те извращены до предела. Собаку или кошку уличную быстрее накормят – из куража, чем человеку дадут кусок хлеба. И то можно понять: для них я взрослый мужик – с руками и ногами, то бишь трудоспособный, и на лбу моём не написано о моих многочисленных хворях. Да и не станет никто исследовать мой лоб. Ну да ничего пусть не дают, лишь бы зуб не имели на нашего брата, а то вон сколько бомжей поубивали ради увлечения. Толстосумы ради увлечения проигрывают в рулетку целые состояния, самолёты покупают с яхтами, футбольные клубы, титулы князей да баронов, и ни одному из них в голову не приходило осчастливить нищего – накормить, обогреть, спать уложить; куда проще тусоваться на светских вечеринках и смеяться от кайфа женскими голосами. Но те хоть к бомжам не в претензиях. А вот у шушеры напыщенной увлечение другого пошиба – самого недалёкого и мерзкого: напиться водки до чёртиков, наесться шашлыков до коликов в желудке – и бомжа встречного оттузить, поиздеваться, удары поотрабатывать, потому как он, сломленный и обессиленный, отпор дать не может, а прохожие не заступятся. Да и стражи порядка, вернее всего, закроют глаза на прецедент и не станут особо рьяно пресекать хулиганские выходки обидчика, потому что бомж противен – не мыт, не чёсан, одет в рваньё и запах от него исходит отталкивающий. Скорее, бомжа прогонят матом куда подальше или, в лучшем случае, посадят в «кутузку» до утра.
И куда смотрят сильные мира сего… Да и они всё туда же. Американскому президенту, вон, Нобелевскую вручили. А за какие такие заслуги? Что он особенного сделал – хотя бы и для своих Штатов? Безработицу победил? Или бомжей у него меньше стало? Как бы не так! Он бы взял да и сократил вдвое расходы на иногурацию, а на сэкономленные деньги построил ночлежку для таких вот, как я. За это ещё можно дать премию. А фейерверки палить да балы великосветские закатывать на народные деньги – это и дурак может. Или вон наши мэры… Что не праздник – то фейерверк, на площади артисты выступают знаменитые. А сколько народных денег в небо улетает вместе с выстрелом – никто не ответит. Сколько знаменитость денег просит, чтобы из Москвы приехать и выступить в нашей дыре – тоже вопрос. А праздников в России – не счесть, об этом когда ещё Задорнов говорил. И ещё собираются повальное пьянство искоренять…
Эх, садануть бы вина стаканяку. И довольно бы. Сейчас уже со стакана окосею – ослаб. Это раньше сытый был, ухожен. Спортом занимался. Иван Трофимычем звали. Раньше другое дело было. А сейчас и вход-то в спортзал – платный, спортом занимаются только те, у кого деньги есть. Деньги есть – пожалуйста тебе и секция, и состязания, олимпиады разные, а денег нет – кукиш тебе.
И вот опять же взять хоть Олимпиаду. Сколько денег государства вбухивают в неё – уму непостижимо: проезд спортсменов в обе стороны, тренировочные костюмы, выходные костюмы, суточная норма на карманные расходы, питание в лучших ресторанах, проживание в дорогущих отелях… торжественное открытие олимпиады, закрытие… Семь лет к ней готовились, а все несметные народные капиталы сожгли за семнадцать дней. Интересно, сколько бомжей можно было одеть и обуть, накормить и напоить на эти самые капиталы? Но никому нет дела до них. Серёгу, вон, с восьмой теплотрассы органы опеки всё обхаживали: как-никак афганец. Обещали пристроить в приют для бездомных: чистая постель, душ, бесплатное кушанье, наблюдение докторов. Ну и что? Да ничего: пока чиновники чинили свои формальности бумажные, Серёга сдох от голода в колодце. Вот так о нашем брате заботятся всякие социальные службы. А ведь чего плохого было бы в том, что бездомный беззащитный человек вдруг обрёл бы крышу над головой, более или менее сносное питание, маломальский душевный покой. Вот хоть бы и я: сижу тут от зари до зари; подадут мне, - слава Богу! – на хлеб да табак, и иду-бреду я вечером в колодец. Раньше хорошо ещё было – подвалы жилых домов были открыты: и тепло, и умыться – где вода подтекает, а теперь тоска зелёная. И никакого просвета впереди. И жизнь – не жизнь, и расстаться с ней – смертный грех. А, положим, жил бы я в приюте – сразу вырос бы. Утром встал, потянулся, умылся. А тут и кашка с чаем подоспела. Позавтракал и –с сытым-то желудком – начал бы вещицы какие из дерева производить: хоть комоды со стульями, хоть рамы оконные с дверями. Иль я даром что столяр? Да ту же обувь начал бы чинить всем соседям по общежитию. И никакой платы мне не надо. Ей Богу! Работа была бы в радость без всякой оплаты. А то, глядишь, можно и для детишек из детдома всякие финтифлюшки вытворять вроде качелей, лошадок, слоников. И не заметил, как обед подкрался. Борщика похлебал, пускай даже и пустого, кашки с подливой поел, компотом из сухофруктов запил – и жизнь хороша! После обеда растянулся бы на кроватке, полежал с полчасика, и можно смело продолжать начатую работу.  А вечером бы выбрился тщательно, чайку попил и сел у телевизора новости слушать…
Где я? Ах да, в дверях магазина. Мне, пожалуй, уже и уходить пора – совсем сегодня клёв неважный. Да только вот идти некуда. Нет у меня дома.
                КОНЕЦ
                МЫ – НЕ РАБЫ, РАБЫ – НЕ МЫ!         
Мороз сковал ледяными клещами безлюдные улицы. Колючий искристый снег вздымался кверху и скрипел под ногами старыми половицами. Порывистый северный ветер выл голодной бездомной собакой и обдавал лицо ледяным жаром, сбивая дыхание.
Два десятка мужиков, подхлёстываемые безработицей, плутали среди серых зданий, рассеянных в лабиринтах промышленной зоны. Отчаявшихся в своих надеждах, их не пугала ни стужа, ни предполагаемая мизерная зарплата. Размещённое в местной газете объявление об открытии вакансий рабочих специальностей объединило их в своём намерении и стянуло со всех уголков города в дебри частных заводишек и фирм. Съёженные от холода, разных возрастов и квалификаций, все они долго плутали ложными путями, согреваемые мыслью о хоть незначительном заработке и, в конце концов, вышли на узкую тропку, ведущую к небольшой безвестной организации «Монтажхиммаш», которая спряталась за руинами некогда разворованных и заброшенных предприятий.
Я плёлся позади всей этой гусиной когорты и клял себя за потраченное впустую время на излишнее ошибочное полукружие, вследствие чего я не опередил никого, что входило в мои планы изначально. Досада разбирала меня, нерадивого, и мысленным взором я уже видел светившиеся тихой радостью лица опередивших меня и себя, печального и отвергнутого лощёным начальником за неспешность.
Вслед за всеми я скоро зашёл в подъезд офиса и поднялся на площадку второго этажа, где, почему-то, стояла смазливая секретарша и указывала на дверь своего начальника – мол, входите. Я неторопливо вошёл.
В просторном светлом кабинете за полированным столом сидел лысый пенсионного возраста толстяк с сытым гладким лицом. Взор его ничего не выражал и сквозил холодом и бездушием. Эта фигура явственно чувствовала себя господином и хозяином положения. Человек двадцать пять посетителей, принимаемых, почему-то, воедино, расположились друг за другом в порядке очереди вдоль стены – от стола к входной двери. Толстяк неторопливо листал трудовую книжку седовласого пожилого сварщика, почтительно стоявшего подле с покорно склонённой головой.
- Последнее место работы? – буркнул толстяк.
- «Агропромхимия», - подобострастно, с беспокойством во взгляде ответил сварщик.
- Почему уволился? – продолжал толстяк.
- Да, знаете ли, платили мало: шесть тысяч, - боязливо вглядываясь в него, словно стараясь по выражению его лица понять, угодил ли своей речью, пролепетал сварщик.
Толстяк взял со стола мобильный телефон и набрал номер; когда ему ответили, самодовольно осклабился:
- Андрей Иваныч, привет дружище! Ты уж не ругайся – знаю, что у тебя в это время всегда совещание. Тут такое дело: стоит тут у меня твой бывший сварщик Коряев – пришёл устраиваться на работу. Охарактеризуй, пожалуйста, в двух словах.
Эти слова он произнёс спокойным мурлыкающим тоном, да и справки он наводил не обо мне, но в этой его размеренной речи, чванстве было столько цинизма, столько дикости, что жаркий внутренний пыл протеста в соединении со стыдом мигом согрели меня, будто это я подвергался проверке, а не Коряев. Я с презренной усмешкой посмотрел на вальяжного хозяина кабинета, бесцеремонно публично наводящего справки о человеке, точно о скоте, и перевёл этот взгляд на пожилого сварщика, с рабской внимательностью следившего за глазами работодателя. Даже не пытаясь представить всю унизительность процедуры в отношении себя, я окинул испытывающим взором беспринципные изваяния, вдоль стены застывшие в ожидании решающей минуты в угодливых позах, и решительно вышел из кабинета, хлопнув дверью.
Я ходил прочь, стараясь скорее забыть увиденное и заглушить в себе неприятный осадок, но в моих мыслях безотчётно всплывали и как бы сравнивались две картины, эпицентром которых были мужики. На первой они с уверенными лицами спешат вперёд на встречу к работодателю – живые, бойкие, энергично двигая плечами и покручивая шеями в зорком отыскивании дороги. На другой – стушёванные и приниженные, словно слившиеся со стеной кабинета, тоже тихой и безропотно принимающей любую краску, окрасить её которой взбредёт в самую сумасбродную голову без вкуса и чувства приличия.
КОНЕЦ
                НЕЛЕПЫЙ КОМПЛИМЕНТ
В приподнятом настроении Василий Васильевич Лаптев, толстенький розовощёкий домоуправ, шёл по высохшей от снега аллее и мурлыкал себе под нос незатейливую мелодию. Свежий весенний воздух переполнял его грудь, звонкие птичьи трели отогревали душу, словно напоминая о предстоящих выходных днях. Василий Васильевич с наслаждением победителя вспомнил о наконец-то завершённых квартальных отчётах, с упоением подумал о рыбалке и умилённо зажмурился под игривыми лучами ласкового солнышка. Нега разливалась по всему его телу, ему хотелось жить, творить добро и всем говорить только приятное. Встречающимся знакомым он отпускал безобидные шутки и остроты, искренне говорил комплименты, тёплые напутствия и пожелания. В кармане плаща он нащупал остаток жареных семечек, озорно-доброжелательно бросил её в горстку шаловливых воробьёв и вошёл в магазин.
В душевном своём подъёме он не заметил, что любимый его хлеб с тмином несколько чёрствый, а срок годности молока закончился ещё вчера. Он встал в длиннющую многожильную очередь к кассе, но и она, будто, расступалась перед его сегодняшним везением – текла, словно весенний журчащий ручеёк.
Лаптев приветливо поздоровался с продавцом, худенькой девушкой лет восемнадцати, предъявил к осмотру свой нехитрый провиант, протянул купюру. Продавец с профессиональной сноровкой занесла наименование товара в компьютер, после чего протянула покупателю сдачу вместе с кассовым чеком:
- Спасибо за покупку! И пересчитайте, пожалуйста, сдачу.
- Что вы, что вы! – вежливо запротестовал Лаптев. – В вашем магазине никогда не обманывают!
- Спасибо за доверие, - благодарно улыбнулась девчушка.
Но невидимый бесёнок скользнул вдруг в объятия Василия Васильевича, и у того в порыве благодушия с языка бездумно слетело:
- Да сейчас, смотрю, нигде не обманывают – ни в «Магнолии», ни в «Грозди», ни в «Подсолнухе»… Видать, продавцы боятся работу потерять – кризис. – Заметив  после этих слов, как лицо девушки перестало светиться и она, слегка стушёванная, переглянулась рассеянным взглядом с напарницей, Лаптев вдруг понял, что он ляпнул. Ему захотелось извиниться за бестактность, пояснить, что он, разумеется, имел в виду исключительно вороватых продавцов других магазинов. И Василий Васильевич снова приоткрыл рот, однако и тут его подстерегала жуткая оказия. Словно сам бог насмешки глумился над ним – во рту у него, будто, случился какой-то спазм, язык не поворачивался к оправданию, словно окаменел.  Ещё  более сконфузившись от этого физического непослушания языка, Василий Васильевич густо покраснел да так и вышел из магазина с приоткрытым ртом, провожаемый недоумёнными взглядами продавцов.      
                КОНЕЦ
                С ЧЕГО НАЧИНАЕТСЯ РОДИНА
С чего начинается                Родина?
С картинки в твоем букваре,
С хороших и верных товарищей,
Живущих в соседнем дворе,
А может она начинается
С той песни, что пела нам МАТЬ…
После тщательного досмотра ему вручили документы, проездной билет, суточные деньги и захлопнули за ним тяжёлую дверь исправительной колонии. Следуя наставлениям суеверных товарищей, он не сказал сотрудникам колонии «до свидания», а лишь недружелюбно буркнул «прощайте» и нелёгкой поступью устремился прочь в вольные просторы, не решаясь оглянуться на лагерь, где слышался лай огромных лохматых псов с зоркими глазами  и мощными клыками убийц, и который четыре года был его домом. Добрая весна распахнула свои роскошные наряды и набросила их на яблони и вишни. Проснулись тополя и берёзы, выпустили на свет молоденькие листочки. Зацвёл шиповник, заблагоухали ландыши, нарциссы, тюльпаны и фиалки. Солнце ласкало взором цветущие сады. Клубы благовоний устремились к небу. Зелёные ковры душистых трав пьянили ароматами. Полчища муравьёв с безумной страстью овладели землёй, пригретой горячей любовью солнца. Обезумевшие от счастья птицы задорно носились в воздухе, наполняя его приветливым щебетом, точно делясь своею радостью. Весёлый ветерок нежно играл ветвями деревьев.
Ничто не причиняет так много душевных мук, внутреннего терзания, маеты, как заря весны, скрытая прежде долгим зимним мраком. Невесть откуда нахлынувшие вдруг чувства любви ко всем и всему растут с неодолимой силой. В условиях неволи эти чувства обостряются особенно, однако ж не вызывают в душе ничего, кроме крайней раздражительности, смертной тоски и уныния.
Судьба, казалось, предоставила ему шанс в кредит, и вольная бурная жизнь дохнула на него своей красотой. Но ничто не радовало его сердца. Вместе с последним глотком горького чифиря, выпитым накануне с товарищами, он, словно, осушил полную чашу горечи и печали и теперь был задумчив и угрюм. Солнышко поцеловало его загоревшее лицо, словно поздравляя с освобождением, но у него не нашлось в душе ответного благодарного отклика. Он оказался безразличным ко всему тому, к чему совсем ещё недавно так алчно стремился.
По узкой тропинке, серпантином вьющейся меж рощ, лужаек и оврагов, он шёл к станции, и чем дальше удалялся от колонии, чем больше сокращалось расстояние до дома, тем сильнее охватывало его волнение, чаще и отчётливее билось сердце, и ком в горле становился всё более объёмистым, горьким и непроглатываемым. Сами ноги, отяжелевшие, словно свинцовые, не слушались и отказывались продвигаться вперёд. Он остановился передохнуть и невольно залюбовался морем раскинувшейся кругом волнующей зелени. Он долго слушал пение птиц, умилялся шелестом ветвей, однако сознание совершённого им в высшей степени тяжёлого морального преступления, не имеющего никакого объяснения и не заслуживающего пощады, не приносило забвения и затмевало собою окружающее. С чащи деревьев весело вспорхнула стайка птиц и поднялась в небесное пространство. Он с завистью посмотрел ей вслед, ему захотелось устремиться за ней, чтобы забыться, но ему мешала отяжелевшая плоть.
Драма жизни  настигла его посреди перрона.  Стоя, точно на распутье, он не придумал ничего лучше, чем сесть. В ожидании электрички устроившись на скамейку, он попытался отвлечься и устремил взгляд на афишу, наклеенную на столб, однако тяжкие липкие мысли вновь завладели им с новой силой, и глубокая складка залегла меж бровей.
Прошло три часа, он пропустил две электрички, и всё сидел с несчастным сердцем и страдал. Мимо проходили люди, весело болтая, но он будто никого не замечал в своей тоске, был одинок. Душа его плакала, он осыпал себя укоризнами.
Он мысленно воспроизводил картины, которые хотел навсегда стереть из своей памяти, но у него ничего не выходило.
Одержимый рвением завоевать расположение администрации колонии во имя условно-досрочного освобождения, вот он рьяно следит за своими товарищами: кто курит в неположенном месте, кто колет татуировки, кто обменивает вещи на чай с сигаретами, - и тайно доносит на товарищей через почту или самолично, однако майор Крутов, оперативник с сытым и гладким лицом, всегда лишь криво усмехается: «Ты, Власов, вроде серьёзный парень, а приходишь сюда со всякой чушью. Лучше бы разнюхивал, кто на воле совершал преступления, оставшиеся нераскрытыми. Или, например, может кто-нибудь в побег собирается…»
А вот он, точно заворожённый, под всевозможными предлогами вертится возле уединённых товарищей, вслушивается в их полушёпот. Однако его усердие по-прежнему не оценено Крутовым, и дорогу к дому преграждает несколько контрольно-смотровых полос с колючей проволокой, собаками и высоким забором.
Вот бессонные ночи, когда сон захватывает его лишь на миг, а затем он пробуждается, и, ворочаясь с бока на бок, копается в лабиринтах своего изощрённого мозга в надежде придумать и огорошить Крутова чем-нибудь таким, после чего тот, шакал неблагодарный, оторопеет и сразу же напишет рапорт вышестоящему начальству с ходатайством о предоставлении его, осуждённого Власова, в суд на условно-досрочное освобождение.
Все эти мелкие гравюрки оттеняет огромное целостное полотно, тоже собранное из отдельных лоскутков. Вот эпизод с роковой ночью, когда мысли к нему не приходили, а выход нужно отыскивать. Ведь только деньги и доносы на товарищей приводят к исполнению заветной мечты о воле. Но денег на подкуп судей нет: отец давно умер от пьянки, а ничтожно мизерная пенсия матери, бывшего лифтёра, позволяла разве что не протянуть ноги от голода. Звон капели о стекло бил его в самое темя, усугубляя страдание. А может плюнуть на это условно-досрочное освобождение, минутами думал он, досидеть срок, как все и спокойно уйти домой – с чистой совестью. Ворвавшийся в открытую форточку запах талого снега отогнал приступ пессимизма. Нет, он – не все, он – не серая масса. И как гончая неотступно преследует свою добычу, так и он подхлёстывал своё воображение, ухватывая идею. И когда в окне забрезжил рассвет, голова его радужно озарилась гениальным планом.
Вот мама, маленькая старушка, седая и всегда добрая мама. Заходит к нему в комнату длительного свидания, они обнимаются, целуются и делятся новостями. У мамы слабое здоровье, поэтому она всю жизнь работала лифтёром и поэтому у неё мизерная пенсия, но она всегда сэкономит на себе денег, чтобы оплатить комнату длительного свидания и хотя бы сутки, но побыть с любимым и единственным чадом, "сладеньким Витальчиком", и, конечно же, привезёт ему его любимых пирожков с капустой и рыбой и клубничного варенья.
Помня, что мать всегда потакала ему во всём и, не смотря на нехватку денег, выкраивала сладенькому Витальчику средства на покупку очередной игрушки, а по мере его взросления – и велосипеда и джинсов, вот он просит растроганную встречей мать привезти ему в следующей передачке граммульку героина. «Что ты, сладенький! – ужасается та, - да где ж я его возьму-то, я никогда ведь этим не занималась. Да и опасно это! А если найдут его у меня во время приёма передачи? Нет-нет, - отрезала она. – В тюрьму сел за героин, и ещё – не приведи Господь! – добавят срок». «Мамочка, ну хоть один разок облегчи моё здесь существование, - жалобно просит он. – А где купить и как мне передать беспрепятственно – я тебя научу». Страдальческий бледный вид, слёзы и плачущий голос сына возымели на сердце старушки известное действие.
А вот и майор Крутов, которого он посвящает в тайну готовящегося преступления, выдавая желаемое за действительное и сам ещё не совсем веря в осуществимость своего плана. Внимательно выслушав его, Крутов по-отечески кладёт руку ему на плечо и, глядя прямо в глаза, произносит: «Я верил в тебя!» При этом воспоминании губы его дрогнули, крылышки носа слегка встрепенулись, глаза сделались влажными. Он ненавидел, презирал себя.  Мимо проходили люди, как призраки, его подмывало рассказать им свою печальную историю, но он не мог решиться, малодушие сковало его всего грузными цепями. Тёплый ветерок погладил его коротко стриженную голову, точно мягкая материнская ладонь, и совесть, как укор, повела его на последнюю короткую свиданку, которая не состоялась. Он сидит возле телефона в ожидании матери, через стекло наблюдая за входом, а сердце надрывно бьётся и, кажется, вот-вот выпрыгнет из перикарда. Он готов остановить этот жизненный видеоролик, но уже поздно. Едва вошла в комнату уставшая с дороги мама в скромной поношенной одежонке, таща за спиной неприподъёмный дорожный баул, как тут же стремительно к ней подлетели оперативники и, подхватив её под руки вместе с баулом, вежливо, но настойчиво  предложили пройти в комнату для досмотра. Мать недоумённо посмотрела на сына, и рассеянно согласилась; за ней скользнули и понятые. Через час к нему вышел майор Крутов и, скупо промолвив, что их с матерью свиданка перенесена на неопределённый срок, распорядился, чтобы он возвращался в барак. Всё поняв, он тогда чуть не взвыл от боли, в бешенстве хотел тут же задушить Крутова, однако спасовал перед его строгим пронзительным взглядом.
И сейчас, как и тогда, его грудь заколыхалась, из глаз хлынули слёзы. Теперь ему казалось, что и природа заплакала вместе с ним. Лёгкий ветерок зашелестел среди ветвей, словно сирота, потерявший мать. Заволоченные слезами глаза увидели, что и цветы горько плачут, склонив головки. Его слуха достигло птичье пение, скорбное, как и его рыдания.
Уже вечер простёр свои тенистые крылья над округой и электрички унесли с собой последних пассажиров, а он всё сидел на перроне и в одиночестве проливал слёзы, вдыхая горькие запахи скорби. Только он подумал, где же его мать и как её отыскать, как тупая боль сильно сдавила его виски в попытках представить, как смотрит он ей в глаза, и грудь его вновь задрожала в слёзных конвульсиях.
Когда печаль омыла его душу и очистила сердце, все горькие слёзы его были уже выплаканы, и он почувствовал себя разбитым и усталым. Землю уже освещал серебристый месяц. Устремив взгляд на звёзды, рассыпанные по небосводу, он с горечью прошептал:
- Смилуйся, Господи! Мне не вынести того бремени, которое совесть возложила на мою душу. Уж лучше умереть. – С этими словами он решительно отказался от всех благ жизни ,от воли, радостей бытия, и единственным его желанием было призвать смерть, чтобы освободиться от пут, которые причиняли ему столько неимоверного позора и горьких страданий. В который раз осознав весь ужас своего предательства, порывистыми движениями рук он изодрал в клочья и пустил по ветру проездной документ, а затем паспорт и справку об освобождении, отметив в мыслях, что если он не человек, не личность, то и документы, удостоверяющие личность, ему ни к чему. И так же, исполненный решимости, быстро поднялся со скамьи и подошёл к краю перрона. Однако ни поезда, ни электрички видно не было, и в ожидании их он заходил взад-вперёд по перрону, пока мудрая мысль не овладела им: «Броситься под поезд! Но что может быть проще? Нет, суицид – удел слабых. Искупается вина только ценой неимоверных страданий и горечи потерь».
Он ходил по давно обезлюдевшему перрону, и по-философски размышлял над тем, как ему теперь жить с таким грузом. Уже давно забрезжил рассвет, перрон начинал заполняться первыми дачниками, а он всё ходил взад-вперёд, незаметно учащая шаг, и спустя некоторое время его ходьба переросла в бег. Но вдруг он резко остановился, вынул из кармана все имеющиеся у него деньги, бросил на перрон и громко засмеялся, будто прочёл на перронном бетоне некую смешную, забавную шутку с тонким смыслом. Сонные и буковатые дачники покосились на него осуждающе, но ему показалось, что и они загыгыкали и заулыбались ему во весь рот, и он громче и заразительнее заливисто рассмеялся. Теперь ему казалось, что все вокруг смеются, и он почувствовал себя счастливым. Видимо, и сам дьявол засмеялся своим беззвучным смехом, от которого поднялся ветер, задрожали деревья, и смех этот разбередил его воспоминания. В этом смехе он уловил голос своего всегда пьяного отца, который всегда как-то сдержанно-ядовито смеялся, а затем начинал тузить мать, после чего его увесистый волосатый кулак заносился и на сына, которого всегда закрывала своей грудью поднявшаяся с пола мать. Однако это воспоминание ещё больше развеселило его, и в отличие от робких деревьев и ветра он задрожал всем телом от безудержного хохота. Схватившись за живот, он сел на бетон и, вытянув ноги, прислонился спиной к столбу, продолжая хохотать до слёз, катившихся у него из воспалённых глаз. И в этом неистовом приливе счастья он не заметил, как к перрону тихонько подкатила карета «Скорой помощи».

                КОНЕЦ
                ПОРОЧНЫЙ АНГЕЛ
От любви до ненависти, как известно, один волосок. Большинство влюблённых признают эту нехитрую мудрость, однако, окрылённые живительными чувствами, слепо полагают, что участь разочарования коснётся кого угодно, только не их, что их любовь самая возвышенная, взаимная и глубокая, выстоит при любых испытаниях – временных и действенных, и никакая чёрная сила не уязвит этой нерушимой истины.
Мы с Танькой дружили не один год. Я был влюблён в неё по уши ещё в третьем классе, и тогда моя любовь мешала мне даже попросить её дать мне списать контрольную по математике. И вообще я заливался краской и сердце моё начинало неистово колотиться, когда вдруг Танька игриво-ласково пристально взглядывала на меня своими большими чёрными глазами. Видимо, и она была ко мне неравнодушна, но то ли её воспитанность, то ли врождённая девичья горделивость, то ли скромность не позволяли ей первой открыто обнаруживать своего расположения ко мне. И я был приятно ошеломлён, когда после выпускного бала она с готовностью согласилась встретить со мною вдвоём рассвет на набережной Волги. Под сводом нежно лилового зарева, опьянённый любовью и шампанским, я и признался ей в своём чувстве. Она взяла меня за руку, заглянула в глаза и поцеловала, а потом и сама открыла тайну своих многолетних переживаний относительно меня. С тех пор мы никогда надолго не расставались.
Служа в армии, я получал от подруги по два-три письма в день. Она рассказывала мне о своей работе в магазине, клялась в верности и в конце каждого послания неизменно прикладывала помадный поцелуй. Я с жадным благоговением целовал милый сердцу отпечаток пухленьких губ и подолгу зачарованно рассматривал её фотографии.
Вернувшись домой, я нисколько не сомневался в своём намерении жениться, а Танька, как будто, только и ждала моего предложения. Мы праздновали моё возвращение и говорили только о нашей любви и о нашем будущем. Мы были пьяны от счастья!
Увы, счастье наше было коротким, чему виной был, несомненно, я. Прогуливаясь как-то по вечернему городу и рисуя красочные картины предстоящей в скором будущем свадьбы, мы обратили внимание на одиноко бредущего немощного старика с тростью. Худой и сгорбленный, он едва делал полшага и останавливался, задыхаясь и утирая ветхим платком пот со лба. Было очевидно, что любое движение даётся ему ценой невероятных усилий. По тому, что в руке у него болталась пустая вязаная авоська, я заключил, что путь он держит в ближайший магазин. Не знаю, что возобладало мною в тот момент, - то ли мои молодость и силы подвигли меня на альтруизм, то ли просто жалостливое чувство от соображения, что до магазина ещё добрых метров семьсот да ещё путь к нему преграждает высоко проведённая труба теплотрассы, преодолеть которую нужно было лишь с помощью крутого лестничного перехода, - но я без раздумий обратился к нему:
- Дедушка, Вам помочь?
- Не откажусь. Огромное спасибо тебе, сынок, - проскрипел тот. – Если не трудно, купи мне, пожалуйста, хл…хлеба и..., - он хитро сощурился и заговорщески понизил голос, как если бы поодаль стояла его бабка, - и бутылочку водки. Вот тебе сетка и деньги.
    Я, было, возразил, сказал, что на свои деньги куплю ему всё, а когда вернусь – рассчитаемся, но дед запротестовал и сунул мне в руку тысячную купюру. Оставив при нём подругу, я скорым шагом устремился в обратную сторону, в тот самый магазин, где мы с Татьяной только что покупали мороженое.
Недавнему солдату, расстояние до магазина и обратно показалось мне пустячным, и я его по-молодецки быстро преодолел. Когда возвратился, Танька со стариком живо общалась, с вежливым участием расспрашивая его о здоровье, о детях, о льготах ветеранов войны. Я отдал деду чек, сетку с покупками и сдачу. Взглянув мельком на сдачу, дед сердечно поблагодарил меня и в качестве вознаграждения за оказанную услугу предложил мне какую-то купюру. Я, разумеется, наотрез отказался, и мы разошлись.
Я пребывал в прекрасном расположении духа. Армия позади, рядом идёт красавица, на которой я скоро женюсь и которая родит мне много желанных детей – что может быть отраднее для молодого человека, разудалая жизнь которого только-только начинается? После сделанного для старика посильного доброго дела я и вовсе почувствовал, как из моих лопаток начинают пробиваться крылья и местами я взлетаю.
И лишь в подруге произошла едва уловимая перемена. Она вдруг стала несколько рассеянной, хотя и старалась сконцентрироваться на общении со мной, держалась непринуждённо весело и всё же я заметил, как тень задумчивости легла у неё во взоре. Я у неё спросил, что случилось, но она лишь отрицательно покрутила головой. Я же чувствовал, что она лукавит, что-то недоговаривает.
Тайна её внутреннего смятения раскрылась очень скоро. Когда я завёл разговор о будущем формировании нашего семейного бюджета и стал уверять, что буду работать, как ломовая лошадь, и горы сдвину, если это потребуется для нашего счастья, Танька пристально посмотрела мне в лицо, в глубине её чёрных глаз всплеснулась ироничная насмешка.
- Простофиля ты, - с натянутой улыбкой сказала она, - и денег у тебя никогда не будет. Что, разве не мог принять от старика вознаграждение за поход в магазин. Ему уже и деньги ни к чему, а ты молодой…
Никогда ещё я не видел Таньку такой циничной и мелочной, не слышал от неё подобных речей. Олицетворением чистоты и целомудрия была она для меня. Я остолбенел.
- Как ты можешь так говорить, так думать, - оторопело вымолвил я. Танька бросилась обнимать меня, покрывать поцелуями моё лицо, говорить ласковые слова и заверять, что я не так её понял. Однако сказанное ею было уже сказано, и никакие её утешительные посулы не имели способность вывести меня из оцепенения. Теперь уже я был задумчивым и рассеянным и, плохо соображая, лишь мягко отстранялся от её поцелуев. Танька продолжала лихорадочно целовать меня, оставляя на моём лице следы красной помады и размытой от слёз туши, а я стоял с опущенными руками и был недвижим. Что-то надломилось во мне, обида, горечь и разочарование переполняли душу. Смутно помню, как Танька что-то горячо шептала мне, о чём-то просила, клялась, но я не мог её слышать – пустота овладела моим телом и мыслями.
Осмыслить произошедшее на другой день я уехал к бабушке в деревню. И больше мы с Танькой не увиделись.
                КОНЕЦ


Рецензии