Падение

Юрий Молчанов
ПАДЕНИЕ
Вадим вышел из машины. По солдатской привычке поправил ремень, согнал назад складки гимнастерки и зашагал домой. Но дойдя до перекрестка, где сходились дороги со всех концов села, внезапно остановился, в раздумье постоял на месте и резко свернул направо. Ему вдруг захотелось пройти по этой, такой знакомой и близкой сердцу дороге.
Когда-то ему, деревенскому мальчишке, был знаком каждый омут, каждый куст в лугах. Черемуха разрослась. Не раз взбирался он по ее гибким веткам к вершине, где самые вкусные ягоды. Березы, казалось, не подросли, только стволы стали чуть толще; когда-то пил теплый от весеннего солнца сладко-терпкий сок, вкус не забылся. Широко рассыпалась молодая березовая поросль, тянется ввысь, стараясь перегнать тихо растущие старые деревья.
Вадим видел своими глазами, как изменилась его родная деревня. Спустившись по насыпи, он пошел полем. Он узнал заросшую, когда-то вольно-прихотливую тропку, желтые, словно осколки, цветочки, кудрявые ромашки. В его сердце чистым ручейком влилась восторженная брачная песня жаворонка и заполнила собой все его существо. Только тут так пронзительно чисто поют жаворонки. Нигде больше не слыхал он таких песен. Говорят, птицы поют в каждом краю по-своему.
Он шел, углубившись в воспоминания, шел на встречу с прошлым... Вадим остановился у моста, у которого три года назад он впервые увидел Светлану. Высокая и статная, она уверенным шагом вновь шла ему навстречу. Ветер теребил ее тяжелые косы, спадавшие на грудь, и она то и дело поправляла их. Вадим взглянул на нее, когда они поравнялись, и от неожиданности остановился. Светлана вскинула на него удивленные глаза, вопросительно приподняла брови, тоже будто хотела остановиться, но опомнилась и тем же уверенным шагом пошла дальше. Вадим хотел что-то сказать, но все слова будто пропали, и он остался стоять как вкопанный. Сделав несколько шагов, Светлана обернулась, глянула на Вадима исподлобья, смутилась и пошла дальше.
—Постой, Светлана, — попросил он.
Молодая девушка взглянула на него, покачала головой и пошла по дороге. Вадим догнал ее. Они остановились. Глядя друг другу в глаза, молчали. Светлана была такой же красивой и молодой, как три года назад.
Вадим прищурился и внимательно посмотрел на нее. Казалось, его взгляд опалил ей лицо, и Светлана опомнилась:
— Что же, так и будем стоять и молчать? — внезапно спросила она.
— Ну а ты почему молчишь, разве не о чем рассказать?
— Что мне рассказывать? Вижу: живой, здоровый, и слава богу, — дрогнувшим голосом проговорила она. — Не знаю только, женился ли в тех далеких краях или нет?
...Когда они стали встречаться, ему было двадцать три года, а ей — двадцать. Он показался ей высоким, красивым, но слишком стеснительным — его лицо вечно краснело, как помидор. Отец и мать говорили ей, что это хорошо.
Вскоре родители Светланы переехали в Иркутск, купили дачу. Вадим и Светлана поступили учиться в Иркутский политехнический институт.
Вадим нравился Светланиным родителям: ни слова не говоря, он приезжал к ним на дачу и помогал в работе. Делал все быстро и хорошо.
Вадиму была в радость всякая работа на даче. Он переворачивал на грядке первый пласт отдохнувшей под снегом земли — жирный, ноздреватый, в белых корешках сорных трав — и улыбался работяге червяку, нырявшему от солнечного света в глубокую и темную ямку. Он смазывал известью ствол яблони — корявый, в трещинах — и нежно разговаривал с почкой, сложенной в кулак и далеко запрятавшей в зеленый и серебристый панцирь розовые лепестки веселого и нарядного цветка. Он ставил палочки для сахарного гороха, жадно раскинувшего зеленые цепкие усики. А свежий огурец — холодный, в капельках росы, шершавый, как терка, — нес он в дом на широкой ладони, как хрупкого птенчика, нечаянно выпавшего из гнезда.
Родители Светланы не раз хотели оставить его ночевать, но он никогда не соглашался. Соседи говорили, что хозяева дачи, видимо, совершали в предшествующем рождении много добрых дел, раз получают такого великолепного зятя, а их дочке про¬сто повезло с женихом.
Он ее любил, она любила его. Каждый вечер они ждали с нетерпением. Вадим приходил к ней, она закрывала дверь в комнату, где сидели ее родители, и оттуда доносился звук телевизора; он хотел ее обнять, но она ускользала и, улыбаясь, глядела, как он снимал головной убор, пальто, шарф, как вешал их рядом с курткой ее отца, как мельком глядел на себя в тусклое, старое трюмо и хмуро сдвигал брови, чтобы казаться старше; и он, чувствуя ее взгляд, поворачивался к ней и еще больше хмурился, зная, что она видит, как он хочет казаться старше.
Потом они запирались в ее комнате, садились рядом, доставали учебники и, не прикасаясь друг к другу, готовили уроки.
Вадим одарял ее той чарующей улыбкой, которую она всегда находила неотразимой. Улыбка была медленная, она возникала в его ясных голубых глазах и как бы спускалась к красиво очерченному рту, обнажая ровные мелкие белые зубы. Очень чувственная улыбка, от которой у нее все таяло внутри. А какие глаза! Они лучатся таким мягким светом и, даже когда он болтает чепуху, выражение у них такое, что устоять почти невозможно.
Она была прелестна. В ней была чувственная грация. Высокая, стройная, с большими глазами, похожими на тихие заводи. Ее золотистые вьющиеся волосы рассыпались по спине.
Она всегда была спокойна, полна изящества — не внешнего лоска, а изящества, которое так естественно при хорошем воспитании. Стоило только взглянуть на нее, и становилось понятно, в какой семье, в какой обстановке она выросла.
Вадим любил ее не только за то, что она красива — гибкая, стройная, с гордо посаженной головой — еще дороже ему была красота ее души. Правдивая, с непреклонным чувством чести, открыто и безбоязненно глядящая на жизнь, она казалась ему воплощением всего самого прекрасного.
Их свадьба проходила пышно, ярко, даже ансамбль приехал.
После застолья наконец они остались вдвоем. Вадим тогда снова покраснел и опустил голову. Светлане было горько и в то же время смешно: он так стеснялся, будто сам был невестой... Она тоже стеснялась. Ей вдруг показалось, что он ей не муж (она тогда сама стыдилась этого слова), а младший брат, и что он никогда не будет ни ругать, ни бить ее, а только слушаться, и что это хорошо. Ту ночь они оба проспали, не прикасаясь друг к другу.
Она хорошо относилась к нему и старалась не показывать свой характер. Потом они уже больше не краснели, когда оставались наедине.
После окончания института (Вадим закончил металлургический факультет, а Светлана — химический) их направили на Братский алюминиевый завод. Вадим устроился работать в электролизный цех.
В четыре сорок пронзительно звенит будильник. Еще не проснувшись окончательно, он встает с кровати, идет в ванную, шлепает себя по лицу мокрой холодной ладонью, но от этого не становится бодрее. Все еще чувствуя сонливость, отправляется на работу в утреннюю смену.
Пять часов тридцать минут. Призрачный поток льется по улицам города. На остановку подходит первый автобус, который везет рабочих на завод. А у тех, кто идет на электричку пешком, высоко подняты воротники, руки глубоко засунуты в карманы брюк или курток.
Над улицей мерцает свет, и листья кустов кажутся синими, лица людей черноватыми, а губы их фиолетовыми, словно негативы плохо проявленного цветного фильма.
На остановке незаметно собрались люди. И Вадим четко знал уже, что большинство из них спешат туда же, куда и он, — на свой завод.
С каким-то незнакомым ранее чувством тревоги и гордости за себя, за свою решимость смело взяться за новое дело, круто повернуть свою жизнь входил Вадим в цех. Вместе со всеми он быстро переоделся в гардеробной, запер шкафчик и опустил ключ в кармашек. Улыбнулся, поймав себя на мысли: ну кто бы, кто теперь из друзей по институту узнал бы его в этой робе в шумной толпе рабочих?
И не спеша зашагал в свой корпус.
День и ночь на заводе идут работы, звучат голоса людей. И днем и ночью из высоких труб непрерывно валит дым, стелется по горе и низине, словно хочет еще раз зачернить их и без того черные вершины. Цеховые корпуса полны шума от тракторов, которые перевозят металл в ЛПО, телег, кранов; вдоль стен, от торца к торцу корпуса, катятся краны, машины, привозящие анодную массу.
Отработала одна смена, приступает к работе другая. Из корпусов потоком текут рабочие. Они переговариваются, смеются, толкаются, стараясь скорее попасть в мойку.
Не богата жизнь Вадима забавами и приключениями, но он втянулся в нее и больше всего любил то ровное, ясное состояние духа, которое рождается лишь в атмосфере любимой работы. Работа стала главным содержанием его жизни. Вадим привык просыпаться с мыслью, что его ждет длинный рабочий день, заполненный делами. Но и самая великая удача не в радость, если ты один и тебе не с кем ею поделиться. Для того бог и дает жену, семью, а вместе с ней радость отдавать. И тем легче тебе в жизненном походе, чем талантливее выполняет свою роль жена.
Светлана свою роль выполняла исключительно хорошо. Была заботливой женой и матерью.
Через четыре месяца работы электролизником Петрова Вадима Николаевича поставили замещать заболевшего мастера. К новым обязанностям он относился серьезно и не считал, что вот, мол, образовалась дыра, им ее заткнули, и ладно. Он действительно старался быть мастером и принял на себя не только обязанности предшественника, а даже — и это не все смогли понять — его права. Вадиму Ни-колаевичу удалось приструнить тех, кто никак не мог свыкнуться с мыслью, что теперь он не просто какой-то электролизник с высшим образованием, а лицо, дающее указания и требующее к себе уважительного отношения. Не удавалось ему следовать по стопам своего мастера только лишь в одном: если начальство старалось, где можно, во всем отказать, не слишком смущаясь и утруждая себя излишними церемониями, а порой даже делая это с какой-то издевкой, то он стремился идти людям навстречу.
Однажды в ночную смену к нему подошел старший анодчик Новиков и попросил дать ему отгул за ранее отработанное время. Анодчиков опытных в смене, кроме Новикова, не было. И все-таки, несмотря на это, Петров его отпустил. После этого состоялся неприятный разговор со старшим мастером корпуса.
Прежний мастер больше не вышел на работу, и за Вадимом закрепили смену.
На должности мастера смены люди менялись не так часто, особенно если они были хорошими работниками. Вадим Петров был хорошим мастером и знал это. Впрочем, здесь других и не держали. Он был даже лучшим среди этих хороших. И старший мастер корпуса не раз недвусмысленно давал ему это понять; как и других, немилосердно гонял его по малейшему пустяковому поводу. Вадим никак не мог научиться кротости и слепой покорности, не мог, как другие, принимать удары, склонив голову, да еще обещать при этом исправиться, даже будучи убежденным в своей правоте, лишь бы не портить отношений со злопамятными начальниками. Вадим всего себя отдавал работе, и если что-то порой не получалось, то не только из-за его неумения — опыт он постоянно приобретал, — но и по причине объективных трудностей, которых тут хватало и о которых, как ни странно, все знали. Знали, но в расчет не принимали, отчего он вначале недоумевал, а потом приходил в ярость, ну а тут уже один шаг до конфликта, до нелицеприятного обмена мнениями. Он начал это наконец понимать. Вадим уяснил истину: все, что запланировано, должно быть сделано, сделано хорошо и в установленный срок. А как будет делаться — второй вопрос, и поэтому на разного рода мелкие нарушения смотрел сквозь пальцы. Но овладеть этим искусством было не так-то просто, если он хотел, как и прежде, строго придерживаться инструкций и рассчитывать только на то, что его рабочие без контроля все сделают сами. Он понял, что их надо подгонять, просить, угрожать последствиями, словом, пускать в ход все допустимые и недопустимые средства, чтобы успешно выполнить свою основную задачу.
"Это не по мне, — злился в такие минуты Вадим, — я не хочу заискивать перед человеком, чтобы тот своевременно производил технологическую обработку ванн и поддерживал порядок в звене, когда это является его прямой обязанностью. Нет, этого от меня не дождутся! Или меня доведут до точки, доконают, и я сам попрошу, чтобы меня освободи¬ли, или все-таки я настою на своем и заставлю уважать себя. Нет, не себя. Они обязаны делать это не для меня или кого-то там еще, а потому просто, что так положено, они для того сюда и пришли, чтобы работать, и получают за это немалые деньги".
Смена неожиданно быстро привыкла к новому мастеру, хотя Петров не предпринимал никаких попыток завоевать дешевую популярность и авторитет. Тем не менее в его взаимоотношениях с коллективом происходили коренные перемены. Пусть даже внешне и незаметные, именно они играли решающую роль в наиболее напряженных ситуациях. Че¬рез некоторое время стало ясно, что Петров успешно справляется с новыми обязанностями мастера смены. Он все глубже вникал в дела и все увереннее чувствовал себя в новой роли. Бригадиры и старшие электролизники, видя, что он пытается им помогать, а не сваливать все на них, как это обычно делали другие, видя, что он не вмешивается в мелочи, а при неудачах не уклоняется от ответственности, все более охотно принимали новые порядки. Молодые металлурги тоже замечали перемены к лучшему.
Теперь Вадим, глядя на себя как бы со стороны, даже улыбается, вспоминая тот период, когда начинал работать мастером. Нет, дело вовсе не в том, что он повернулся на сто восемьдесят градусов и стал плясать под чужую дудку. Сейчас, по прошествии какого-то времени, он иронизирует над своей запальчивостью, наивной и неразумной, поскольку он лучше знает этих людей.
А узнал он их не путем пустопорожней болтовни о здоровье детей, футбольных матчах и не путем совместных выходов в рестораны. Хотя и это в какой-то степени имело место. Просто Вадим Петрович был одинок в этом городе и на огромном алюминиевом заводе, а потому, естественно, стал тянуться к людям, все более сближаться с ними и находить ту общую, трудноуловимую нить взаимопонимания, которая и делает их труд человеческим. Давалось ему это нелегко. Он потихоньку вступал в контакты, его, пожалуй, не признавали еще вполне своим, но все-таки уже как-то воспринимали, иногда сами с ним заговаривали, порой шутили в его присутствии, иногда даже стали приглашать на кружку пива или рюмку водки, случайно встретив на улице. Это уже были не сугубо официальные служебные отношения, а первые, реально осязаемые узы дружбы, возникшие в результате нелегкой совместной работы.
"Самое важное в наше время — научиться делать все вовремя, —  размышлял он про себя.  — Стоит только замешкаться, и все дело может пойти прахом". Впрочем, жаловаться ему не приходилось. Коллектив смены, которым он руководил, был спло¬ченным, работоспособным и высокопроизводительным. Сам Вадим и все, кто знал этого расчетливого человека, не без основания считали его удачливым. За многие годы своей работы Вадим Петрович усвоил, что руководство людьми требует — помимо бескомпромиссности — неуклонного соблюдения церемониала. Вот почему он никогда не сбрасывал со счетов эти несколько минут, которые отделяли его от начала работы.  Он знал, что между словами "слишком рано" и "слишком поздно" как раз и заключена тайна хорошей работы подчиненных ему людей. Он уже не был желторотым птенцом, и накопленный опыт привел его к выводу, что бескомпромиссность лучше всего сочетается с улыбкой. Поэтому он улыбался часто, и посторонним могло показаться, что он чрезвычайно дружелюбен, хотя на самом деле он просто давал указания и требовал точного их выполнения.
Смена Петрова была на хорошем счету в корпусе и в цехе. Он часто стал ездить на соревнования, в поездки "выходного дня" в разные города с коллективом. Успехи в спорте и на работе вскружи¬ли голову. Иногда, после очередной попойки, не приходил домой. Один стал ездить в отпуск. Иногда Светлана вынимала из почтового ящика адресованные Вадиму письма от незнакомых ей женщин.
Вадим, спортивный, высокий, с голубыми глазами, всегда оставался веселым мальчишкой, был душой любой компании, и женщины заглядывались на него. Он по-мальчишески любил спорт и всегда предпочитал мужские сборища.
Однажды Светлана с Вадимом пережили свою драму: она узнала, что он ей изменил. Пусть нечаянно, глупо, но изменил. Она хотела уйти и даже ушла к матери, забрав детей. Потом как-то быстро с Вадимом все наладилось, исправилось, через две не¬дели она вернулась домой, жизнь пошла по-старому. Или вернее, по-новому, потому что если прежде они жили еще как влюбленные, то после этой истории стали жить успокоено и упорядоченно, без прежней остроты чувств.
Она не ревновала, вот в чем дело. Курортный романчик? Ну и что? Теперь она знала, что сплошь и рядом так случается, и люди относятся к этому снисходительно. Что вот делать ей, Светлане, жене своего мужа, если, допустим, у мужа что-то там происходит? Что она может изменить? Ее устроило бы одно: ничего не знать. Вот и все. Умные люди так и поступают. Прекрасно! Да, но куда деть обман? Куда деть все наши высокие слова, мораль, возвышенные представления о том, как должно быть на самом деле? Может, так и должно быть, как на самом деле?
Его отношения с женой за эти годы не пере¬шли, правда, в открытую вражду, но превратились во взаимное равнодушие. Давно уже он оставил привычку разговаривать с ней о литературе, о политике, то есть о том, что заполняло тогда его жизнь. Выжать из себя хотя бы одну фразу на какую-либо отвлеченную тему в ее присутствии было для него немыслимо, и он, наконец, научился, приходя домой, прятать волновавшие его мысли и чувства и говорить, например, о том, что встретил ее приятельницу или купил свежий хлеб.
Однажды один из приятелей по работе пригласил Вадима на вечеринку, уверяя, что там будет весело и будут прекрасные дамы. Вадим дал согласие и в назначенное время пришел по указанному адресу.
Квартира была большая: видно, что хозяин строил с размахом. Вадима встретили молодые женщины и мужчины с изучающими взглядами.
Торжество было в очень большой комнате. Посреди комнаты стоял длинный стол, застланный белой скатертью и сплошь заставленный богатой и разнообразной снедью, выпивкой, посудой.
Женщины были нарядны, возбуждены, с красивыми прическами, от них пахло духами и пудрой. Они давно привыкли веселиться без мужей, так что сегодня, по сравнению с иными временами, мужчин оказалось даже и много, это поднимало дух. Вадим, став за час центром компании, как всегда, вызывал  море восторга, легко произнося неприличные слова в скабрезных анекдотах или говоря такого рода комплименты.
В комнату вошла женщина. Ее сразу же представили собравшимся. Она назвалась Анной.
Анна была высокого роста и, видимо, унаследовала семейные черты — удлиненный овал лица, прямой нос, очень красивые глаза и полные губы. Она была хороша. У нее была прекрасная кожа и яркий румянец, говорящий о молодости. Фасон платья подчеркивал ее хорошо развитую грудь, прелестную шею. От веселого волнения ее красивые глаза так и сверкали. Да, несомненно, она была очень хороша и по-женски соблазнительна. Она вплыла в комнату, как вечно юная богиня земли.
В самом ли деле она была столь изящна или эту грациозность придавало ее фигуре узкое, отличное сшитое платье? И что бы она ни делала, все было направлено на то, чтобы смертельно поразить мужчину. Она была так остроумна и сообразительна, что Вадим невольно проникся к ней уважением. Ей было не больше двадцати трех лет, но, казалось, она уже успела повидать жизнь и привыкла к мужскому обществу. Я думаю, самый фанатичный аскет, увидев ее, забыл бы всех богов, кроме одного — бога красоты, живым воплощением которого была она.
Вьющиеся каштановые волосы, прелестные зубы и сияющие между длинных ресниц глаза, как звезды, — сердце замирает от такой красоты. У Анны вид был цветущий, она была сама молодость, упоенность жизнью, глядя на нее, хотелось смеяться от радости. Она излучала тепло, казалось  — стоит протянуть руку, оно и тебя обогреет. Словом, это была чрезвычайно соблазнительная особа. Красивая, она была похожа на какую-то артистку из модных кинофильмов или иллюстрированных журналов. Ей не приходилось притворяться, делать вид, она была такой сама по себе. Вадим почувствовал, что любит эту женщину, но одновременно понимал, что это безнадежно. От нее веяло свободой и неразгаданной тайной, возможно поэтому он так стал рваться к ней.
После очередного тоста заиграла музыка. Это была его родная стихия: знакомое грохочущее буйство! Незатейливая музыка гремела без остановки, все больше распаляя его, глаза его налились тяжелым мраком, лишь в самой глубине трепетал огонек, как костер на ветру в непроглядной тьме ночи.
Была во всем этом какая-то мистика, словно вернулось сюда, в эту комнату, давным-давно забытое прошлое, и сердце таяло в груди, сладкая истома вдруг охватила Вадима. А возбуждение не проходило и, кажется, еще усилилось — кровь бурлила в его жилах.
Потом был коронный номер Анны. Распустив волосы, она вышла в круг под звуки заветной испанской музыки, изгибая свой стан, тряся запястьями, словно в руках были кастаньеты, и так вбивала каблуки в пол, что стены дрожали. Она шла все быстрей, быстрей по кругу, резко выставляя то плечо, то колено, и щелкала пальцами, подняв руки над головой. Под конец она так расплясалась, что, вспрыгнув на табурет, отбила на нем последнюю дробь, изогнулась в последний раз и под бешеные аплодисменты рухнула на подставленные руки Вадима.
Затем они немного отдохнули, пропустив рюмочку на брудершафт, закусили конфетами и ожидали музыку.
Когда музыка заиграла, Вадим пригласил Анну на танец. Он, прижав к себе Анну покрепче, закружил в вихре вальса. Она легко плыла с ним в танце, и ей казалось, что она снова на выпуск¬ном балу. Анна была безгранично рада. "Наверное, есть еще у меня немножечко счастья", — думала она. И хотелось, чтоб этому танцу не было конца, потому что никогда она еще так не танцевала и никогда ей не было так легко и хорошо. Вадим поглядывал на Анну, и она ловила на себе его испытывающий взгляд. В вихре танца она забыла обо всем. Была только волшебная музыка, сказочный танец, и был он — красивый, стройный, привлекательный.
Когда танец закончился, Вадим поцеловал Анне руку и отвел ее к девушкам.
На последний танец дамы приглашали кавалеров. Нескрываемый смысл этой идеи — желание выявить взаимные симпатии — заключался в предвкушении того открытия, перспектива которого так волновала сердца многих.
Вновь заиграла музыка. Анна подошла к Вадиму, приглашая его к танцу.
Вечеринка подошла к завершающей стадии, гости стали расходиться.
Вадим пошел за Анной. У дверей ее квартиры он стоял за ее спиной, и ей было слышно его дыхание, потом он обнял ее. Ее груди напряглись и округлились, и соски отвердели под его пальцами.
Она вся сжалась, потому что не знала, что делать, а потом Вадим крепко прижал ее к себе и поцеловал. Ощущение было такое острое, жгучее, что Анне казалось, она не выдержит, а потом что-то внутри отпустило. Они зашли в квартиру.
— О-о-о, властелин моего сердца! — театрально воскликнула Анна.
Вадим схватил ее под мышки и сильно, одним махом, будто хотел подбросить в воздухе, поставил на ноги. Анна обвила руками шею Вадима и сильно прижала его губы к своим. Это должно было, по ее замыслу, явиться пародией на пламенный любовный поцелуй, но ничего не получилось: поцелуй оказался настоящим, полным страсти. Анна почувствовала, как словно в тумане растворяется ее тело и остаются только губы — его и ее. Их губы сливаются, а туман превращается в мучительно-сладкое тепло, и невесомое, и тяжелое.
Вадим нащупал пуговицы ее платья, они начинались от шеи и ритмично спускались вниз. Кончики его пальцев ощущали, что эти пуговицы сделаны из того же материала, что и платье. Сначала он расстегнул нижние, те, что у талии, следом те, что повыше, и тогда Анна уловила, осознала движения его руки. И сразу ужаснулась: она локтем оттолкнула его руку, сложила обе ладони в кулак и резким движением, почти ударом, уперлась в грудь Вадима, но он преодолел сопротивление, сжав ее в своих объятиях. И вот уже две силы борются в ней, пронзая, словно молнии: страсть и разум. То одна, то другая овладевают ею!! Вдруг все исчезает: и чувства и мысли. Темнота. Забвение. Она помнит только, как выскальзывает из своего платья, словно из панциря, вскрикивает: "Ты порвешь его", а Вадим шепчет: "Не порву". Потом появляется отблеск мысли — это она находится в его объятиях потому, что сама этого пожелала, сама пригласила Вадима, а это немного достойнее, чем если бы получилось наоборот; и она погружается в огненное безумие, обжигающее тело. А в нем вдохновенное ликование и ужас оттого, что этот восторг не будет продолжаться вечно.
В слабом свете, проникавшем с улицы сквозь неплотно задернутые занавески, виднелась ее обнаженная до плеча рука, ее шея и густая прядь волос на подушке. Анна во сне была такая красивая, такая соблазнительная. Ликующее чувство вдруг охватило его. Он волен делать все, что угодно. В порыве восторга он привлек Анну к себе. Она проснулась, растерянная, почти испуганная его грубыми поцелуями.
Буря желания утихла, перейдя в какую-то бездумную веселость.
В ту ночь, уже под утро, они почти не спали и, приятно утомленные, смотрели в небо с миллионами звезд. Она прошептала, что среди них ищет свою звезду, а потом замолчала и молча лежала, глядя на его лицо. А он угадывал ее желание подарить ему свою звезду. Оба обрадовались рассвету, потому что на небе уже не было звезд. Теперь, глядя на лицо Анны и в ее глаза, он думал о мире, которому принадлежит. По существу, он лишь вспомнил их раз¬говоры об общности судеб и осознавал истину, от которой хотел убежать, — что счастливыми и в любви могут быть только люди, хорошо понимающие друг друга. Он думал об этом и спрашивал самого себя, думает ли Анна так же, внушила ли и ей жизнь то же представление, ибо без него она не сможет ни понять то, что он хотел ей предложить, ни поверить, что это единственная причина, почему образ жены стал бледнеть в его воспоминаниях, и что ее, Анну, он полюбил любовью тех, кто понимает друг друга.
Мы тем лучше постигаем другого человека, чем меньше у нас шансов обладать им. Ничего не ускользает от нас в женщине, которая никогда не будет нашей, ибо у нас только одна возможность обладать ею — познавая ее. Мы не спускаем с нее глаз с той же пылкостью, с какой сжимали бы ее в объятиях. Тогда между нами возникает такая духовная связь, которая позднее позволяет нам выводить ее образ из глубин нашего существа.
Подлинно живые героини наших романов — те, кем мы никогда не обладали. Ясновидение безнадежной страсти! С тех пор, как женщина отдалась, нас, возможно, привлекает в ней лишь тело. Женщина желанная и ставшая нашей, бесспорно, обогащает нас озарениями; благодаря всему тому, что она в нас пробуждает, мы познаем самих себя, но при этом рискуем никогда не постичь ее, ибо физическое обладание не средство познания, а всего лишь способ порождения миражей: желание владеть, а затем утоление страстей преобразует и искажает любимое существо.
Женщина, как змея: ее неустанно греет солнце или увлажняет дождь — она все приемлет. Пусть только она не впадает в грех, пусть не сделает глупости. Но ведь всякой женщине приятно знать, что, кроме того, чем она уже обладает, она может или могла бы иметь что-то, что есть еще какой-то человек, который готов ради нее потерять голову.
Вадим вернулся домой на следующий день под вечер. Светлана встретила его без лишних вопросов. Она пригласила его поужинать. Не успел он запротестовать, как она уже засуетилась около посудного шкафчика. В последнее время его все чаще приводило в восхищение то, как она умела владеть своими нервами. Он наблюдал за ее движениями с пристальным вниманием, которое естественно при подобных обстоятельствах. Его охватило чувство нежности. Тем временем Светлана вынула из шкафчика стаканы, поставила на стол сахар и печенье и налила в чайник воды из-под крана. В ней всегда таилось что-то такое, чего он не понимал. Иногда это его нервировало, но чаще интриговало. Впрочем, спустя некоторое время Светлана, как правило, сама раскрывала секрет, и всегда оказывалось, что причина ее таинственного вида была самой что ни на есть обыкновенной: волнение, тревога или грусть.
— Последнее время мы постоянно какие-то нервные, — сказала она и поставила чайник на стол. — Все время что-то не так. Ты тоже это чувствуешь?
— Просто много жизненных проблем.
— Начнем сначала, — сказала она. — Почему раньше мы любили друг друга, а сейчас мы так разобщены? Скажи, почему так получилось? Должно ли было это случиться с нами?
— Не знаю, — в его ответе появились минорные нотки.
— А ты? Ты, со своей стороны, сделал все, чтобы сохранить нашу любовь? Скажи, сделал? Нет, ты не можешь мне ответить. Ты слишком эгоистичен.
— Я эгоистичен?
— Эгоист во всем. Ты никогда не считался со мною. Ты жил так, словно меня не существовало, а теперь настал и мой черед, точнее, настал черед нас обоих. Ты живешь своей жизнью, а я своей, которая меня не очень устраивает. Лучше всего мне уйти, — сказала она устало. — Напившись, ты становишься невыносимым.
— Невыносимым? — произнес он значительно.
— Ты невыносим, потому что становишься агрессивным. Это все. Я ухожу.
— Не уходи, — он взял ее за руку и заставил сесть. — Не уходи, потому что мы должны поговорить. Пусть я пьян, но мы должны поговорить.
— Ты мне делаешь больно, — сказала она, сдерживая себя.
— Ладно. Я делаю тебе больно. А ты не сделаешь мне больно, если уйдешь? Послушай, жена, ведь ты ищешь повода, признайся, — произнес он с наигранным спокойствием. — Ищешь удачного повода. Ты меня за дурака принимаешь?
— Ты грубиян. Я никогда не изменяла тебе.
— Верность — прекрасное достоинство, — сказал он с сарказмом.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Мы оба вызвали друг к другу отвращение. Правда, по-разному.
Это была кульминационная точка перебранки. Она заплакала тихо и горько, как и раньше. Это были слезы невинности. Боль ее была так сильна, что впору голосить; она и не знала, что бывает такое жгучее страдание, и в отчаянии спрашивала себя, чем она его заслужила.
Светлана за время семейной жизни пришла к такой мысли: женщина не должна рыпаться. Ей следует быть просто женщиной. Не мешать. Ни в коем случае! Своих биологических границ не перескакивать.
Она любила его и потому стремилась слушаться, быть с ним рядом, дарить ему наслаждение, а иногда, когда он чувствовал себя неразумным и беспомощным, она говорила ему о нем самом так, словно раздувала жар в костре, пока не взмывали вверх яркие языки пламени, и тогда он чувствовал себя избранником богов, неповторимым, способным на великие дела.
Каждая перемена жизненных обстоятельств, хорошая она или плохая, выводит человека из обычного равновесия. Его охватывают новые чувства, мысли, настроения — в зависимости от того, на какой путь в силу тех или иных обстоятельств становится человек.
Вадим все чаще не приходил домой ночевать. И сегодня его не было дома.
Когда она переступила порог, что-то заставило ее ходить по комнатам тихо, неслышно. Она не захлопнула дверь за собой, а осторожно прикрыла ее. Все было знакомым, но далеким, далеким. Отвела взгляд от зеркала, сбросила с себя все, в чем была, и переоделась — нашла висящее где-то платье в крупную красную полоску. Ей никогда и в голову не приходило носить его летом, она терпеть его не могла с того дня, как взяла у портнихи.
Собрав все белье, рубашки и платья, она прошла по дому и, где только нашлось даже старое, заношенное, непригодное для носки тряпье — все собрала для стирки. Стянула наволочки, пододеяльники. Она носилась по комнатам, жадно озираясь, и хватала все, что только можно было кинуть в воду. И только перед утром она оторвалась от ванны и стиральной машины, от мыльной содовой воды и вышла взглянуть на небо — какая будет погода.
На безлунном небе звезды мерцали и дрожали, словно живые, и весь огромный небосвод трепетал, как прозрачный полог палатки под ветром. С юга поднималась туманная полоса, похожая на след широких лыж. Светлана никогда не видела на небе столько звезд. В этой беззвучной — без единого шороха — темноте она словно ждала какого-то шепота, таинственного, неземного.
Она никогда не была религиозной и не стала ею, но живого и разумного советчика не было сейчас рядом, и Светлана часто обращалась к богу, хотя спорила, в сущности, сама с собой. Спорила молча, даже наедине, лицом к лицу с иконой, не решаясь произнести вслух то, что мучило ее, что уже много ночей не давало уснуть, а если, устав и наплакавшись, она и засыпала, то это нерешение приходило во сне, усмехалось, обнажая крепкие зубы, уверенно звало куда-то. Светлана просыпалась в томлении и страхе, падая на колени, шептала бесконечные "вразуми, господи!". Сила, которая глянула на нее серыми глазами, уверенность, что сверкнула ей белозубой улыбкой, были как бы отражением ее собственного бессилия и неуверенности, были тем родником, к которому она, не задумываясь, готова была припасть.
Светлана все прощала Вадиму. Иногда болела, но покорно уступала всем его требованиям. Была с ним добра, ласкова и никогда не срывалась в ответ на грубость и даже на открытое издевательство... Она была из тех женщин, которых нелегко вывести из равновесия. А уж до того ей приходилось несладко! Порой супруг исчезал из дома чуть ли не на неделю. Когда же возвращался, Светлана принимала его, словно он ушел утром и к вечеру вернулся. Ни слова упрека, ни слезинки.
Давно, когда Светлана молода была, когда еще любила его, и потом, когда они поженились, она с нетерпением ждала его. Она даже была счастлива их счастьем, но это было болезненное и недолгое счастье, после которого ей были ненавистны все люди, все мужчины, и все они казались ей на одно пошлое лицо: только один он выступал из этого тумана человеком, которого она желала. Но он уходил все дальше и дальше от нее, и когда стал уже безнадежно далек, она в каком-то брезгливом оцепенении сделала нерешительный шаг в ту естественную жизнь, которой живут все женщины, больше ей ничего не нужно было...
Но прожитого не забыть, не стереть, не выбросить из сердца и памяти. Пятнадцать лет совместной жизни. Порывы бунтующей плоти, перед которыми она оказалась бессильна, не уничтожат воспоминаний о годах, прожитых под одной кровлей, на одном супружеском ложе, в течение которых она оставалась верной и преданной женой. И тогда Светлана попыталась с корнем вырвать из памяти все, что много лет связывает ее с мужем, она ощутила острую, щемящую боль, боль, которая вот уже сколько лет терзает ее душу, не дает ей покоя.
Исчезли пышность и красота солнечного восхода, золотые и алые снопы лучей, вперемешку с не¬жно-голубыми озерами. Все застлали сплошные свинцовые тучи, сеявшие холодную изморось. Как это произошло? Он часто задавал себе такой вопрос и не находил удовлетворительного ответа. Разве его жена на самом деле не такая, какой казалась ему, когда он сделал ей предложение и услышал от нее "да", подумал, что никому на свете не выпадало такого счастья! "Значит, это правда, — со страхом подумал Вадим, — я ее унизил, оттолкнул от себя, стал пьяницей и бабником". Его радость стала убывать, он думал, что она прихлынет снова и что он увидит все в другом свете. Но годы шли, и радость не возвращалась. Он стал чаще пить. Радость никогда не вернется, и наконец он осознал горькую правду — горчайшую из всех, известных человеку, — что он лишился высокого блаженства бытия. Его счастье пришло и ушло. Разбитый, с душой наполовину омертвелой, он должен влачить жизнь, как сумеет. Ему суждено прожить без счастья?
— Так вот, — говорит она, — необходимо изменить этот шаткий образ жизни, который мы ведем...
Он снисходительно улыбается и обрывает ее:
— Опять ты за свое? Опять ты со своей ревностью? Приходишь домой, и вот на тебе! У меня сегодня нет настроения говорить по этому поводу до рассвета. Я очень устал, я никогда так не уставал... Архи устал!
— Так больше не может, не должно продолжаться, — она немного повышает голос. — Ты знаешь, что так невозможно жить. Ты слишком много пьешь. Алкоголь разрушает твою нервную систему и одурманивает голову.
— Ты права, но это твоя правда. Я так же прав, потому что у меня есть своя правда. И ты прекрасно понимаешь это.
— Когда ты стал пить, мы не стали понимать друг друга, — соглашается она. — А когда молодость прошла, каждый из нас остался со своей правдой, не желая понять правду другого. Поэтому то, что ты называешь своей правдой...
— Во мне нет уже той правды, которая была раньше, по крайней мере, тогда, когда мы поженились. А твоя правда это...
— Не объясняй мне то, что я хорошо понимаю и что не имеет ничего общего с тем, что ты говоришь.
— Бесполезно приставать ко мне, — говорит он, — или точнее: бесполезно приставать друг к другу, ведь все уже кончено.
Вадим сидел в ресторане и все смотрел да смотрел на молодых ухарей, с горечью узнавая в них самого себя, каким он был прежде. Была в них какая-то бесшабашность, которая заражала и его, мало-помалу вытесняя ощущение одиночества. В памяти замелькали рискованные и бесшабашные затеи, на которые пускался он когда-то. Не в его это было обычае — осторожничать да пасовать перед другими. "А, дьявол, хватануть еще чуток! Эй, водки мне!" Он ощутил прилив такого безудержного восторга, какой охватывает, когда перестаешь держать себя в узде и единым махом проматываешь все без остатка.
Вот оно, его прошлое! Тяжелый воздух, насыщенный испарениями тел, пивным духом и вонючим табачным дымом, — все это наваливалось тяжестью воспоминаний, будоража и распаляя его. Здесь отдавались жизни без оглядки! Здесь предлагали всяк свое богатство без утайки, девушки — красоту, парни — силу! "Вот они какие мы лакомые, мы себе цену знаем", — зазывно улыбались девушки. "Вот какие мы сильные, вот какие отчаянные, и все-то на свете мы можем, и никто нам ни в чем не указ", — всей своей могучной, молодецкой плотью похвалялись парни.
Насыщения жаждут объятые страстью тела. Они жаждут насыщения, чтобы, воплотившись в новые формы, продолжать жить тогда, когда останки вот этих самых тел долгими зимними ночами будут стыть в промерзшей земле, обращаясь в прах.
Взгляд его стал жестоким и колючим, мускулы напряглись и заиграли, а Вера — она уже снова кружилась с этим чернявым. Она смотрела на партнера так хорошо знакомым Вадиму кротким взглядом своих голубых глаз, розовый детский рот ее был полуоткрыт, лицо было все такое светлое и удивительно красивое, а над этим лицом — пышная копна белокурых волос. Вера! Насколько же она красива, словно сделана из какого-то иного, более дорогого материала, она всегда будила в нем одновременно самые нежные и самые животные чувства — как мог он упустить такую девушку!
Партнер резко склонился к ее обнаженным плечам, мясистые губы жадно приоткрылись, глаза тлели, как угли, при встрече с глазами Веры. Вадим видел по смуглому, довольному лицу, что девки, верно, льнут к нему, и это пробудило в Вадиме яркое желание ударить, свалить его наземь. Нетерпеливо поводя стиснутой в кулак правой рукой, Вадим с силой втягивал спертый воздух, изрыгая про себя страшные проклятия. Он хотел танцевать с Верой, вырвать ее у этого парня!
Чуть пританцовывая на носках, развинченной походкой старого сердцееда Вадим двигался в толпе, ловил летучие запахи женских духов, чувствовал случайные касания дородных плеч и бедер, и кончик носа его едва заметно подрагивал от удовольствия. В такие минуты ему хотелось шутить, философствовать, изящно, непринужденно ухаживать за женщинами и, скинув бремя лет, чувствовать себя снова беззаботным и веселым, как в дни молодости.
Вадим был оригиналом, любил прихвастнуть, повздорить, столкнуть двух спорщиков — подольет масло в огонь, а сам стоит и наблюдает. Он устраивал небольшую полемику, оттачивая мысль в легком споре. "Когда отсутствует противное мнение, его необходимо создавать, — с важным видом изрекал он. — Создает же игрок острые ситуации для поддержания своей формы".
У него была склонность к ярким, образным сравнениям. Вообще он был прекрасный рассказчик, и его всегда с удовольствием слушали. Он знал об этом, и рассказы о событиях далеких и близких, веселых и грустных стали теперь единственным его утешением.
Он умеет травить пускай даже не слишком затейливые байки, давно где-то читанную либо слы¬шанную же историю, кинофильмы ли пересказать, а то и просто плести, навивая одно на другое, нескончаемую кудель по ходу выдуманной были-небылицы. Будут его не перебивая слушать и час, и два. Нередко он перескакивал, следуя наплыву воспоминаний, с эпизода на эпизод, которые были порой разделены десятилетиями, поворачивал в далекое прошлое, затем снова возвращался к чему-то недавнему. Заводские дела перемешивались с семейными, доверившись собеседнику, он выкладывал волнения своей жизни, проступавшее при случае бахвальство самородка. Мастера его легко прощали.
Вернувшись вечером домой, Вадим сделал вид, словно ничего не случилось. На другой день Светлана все надеялась, что он в конце концов раскается, но наступил вечер, она ждала Вадима, а он не приходил. Время шло. Бедная женщина думала все об одном и том же, пока наконец не почувствовала, что больше выдержать не может. Около девяти часов вечера она надела плащ и пошла на улицу. Она  направилась прямо к ресторану. Было холодно, плотные тучи то и дело заволакивали почти круглую луну; в просветах иногда сквозило ясное небо. Дойдя до ресторана, остановилась. Вдруг полил сильный дождь. Шторы в зале были задернуты, но не плотно, и ей удалось заглянуть внутрь. Она увидела Вадима, у него было такое озаренное лицо, какого она не видела за всю совместную жизнь с ним. Она, как завороженная, застыла на месте. На унылой пустынной улице в этот дождливый вечер не было ни души. Светлану защищал от ненастья только плащ, а дождь все усиливался, и через десять минут она промокла насквозь и дрожала с головы до пят — Светлана, которая всегда была так осторожна и аккуратна, так нетерпима к любому беспорядку. И, не отрываясь, следила за каждым движением мужа и его собеседницы, за каждой улыбкой и каждым жестом. Она не слышала, как сзади кто-то подошел. Поднялся ветер, погода разыгралась не на шутку, но лихорадочная энергия, которая, казалось, вся сосредоточилась в ее глазах, иссушила и умертвила все другие чувства.
— Послушайте, голубушка, что вам здесь нужно?
Она вздрогнула и обернулась — перед ней стоял Игорь.
— Светлана! Боже мой! Что вы здесь делаете? Да на вас сухой нитки нет! Почему вы не зайдете в ресторан?
— О нет, Игорь, я никак не могу. Я... вышла из дому и остановилась здесь на минутку. Я не думала, что будет такая погода.
Придя домой, она не зажгла свет, села, не раздеваясь, уронила голову на стол и разрыдалась так, словно у нее разрывалось сердце. С ней редко случались такие приступы — она всегда гордилась тем, что ни разу в жизни у нее не было ни обморока, ни истерики. Наконец, когда у нее от озноба застучали зубы, перестала плакать, сняла с себя мокрую одежду и бросила ее на стул, забралась в постель, придумывая, что сказать мужу. Когда он вернулся домой и спросил, почему ее платье вымокло, дала ему какое-то невразумительное объяснение, видимо вполне его удовлетворившее, ибо он что-то пробормотал в ответ и скоро заснул. Она лежала всю ночь без сна, а к утру уже беспокойно металась в постели — у нее начала болеть голова.
До полуночи Светлана никогда не засиживалась. Вадим рано вставал. Ей не хотелось в постель, но ложилась вместе с Вадимом. Ложась, выключала свет, лежала и ворочалась в темноте, слушая, как он дышит. Дыхание то делалось громче, то слабело, но все слышалось; оно было стесненное, натуженное. И каждый вечер, и ночью, лежа без сна, ей приходилось совсем рядом, у самого уха, слышать это сопение, эти всасывания и выхлопы. Они спали в одной постели. Ей бы хотелось спать отдельно. А Вадим не хотел. Он говорил, что, мол, любит, чтобы было, за что подержаться. Ну и вот, она нужна была для этого. Теперь те вечера, когда он хотел ее, были хороши по-своему, потому что, видя ее неприкрытое отвращение, он, обиженный, отодвигался подальше, и ей можно было вытянуться, не чувствуя его ни коленками, ни локтями, ни бедрами. Ей мерзок был его кислый, едкий запах и то, что он дышал ей прямо в лицо. Он получал свое, принуждая ее к этому, а ей было гадко. Он-то засыпал почти сразу, а она лежала без сна и, если за окном не было зим¬ней или осенней черной тьмы, глядела на вечереющее небо.
Его распирало от избытка жизненных сил, от могучей радости существования. Он не знал, куда деть эти силы, как дать выход этой радости. От праздной жизни, сытой еды и обильного питья он был переполнен бившей через край энергией, игравшей в нем, как молодое вино, готовое сбросить крышку закупоренного сосуда. Часть этой энергии он тратил на кутежи, карточную игру и женщин, но оставалось еще очень много... И остаток этот проявлялся во всяческих проказах и буйных выходках, которые вызывали у одних — снисходительную улыбку, у других — возмущение.
Водка и вино лились уже не рюмками, а бутылками, постоянные выпивки сделались необходимыми, как воздух, и мало-помалу изнурили его тело. Мы не встречались год, после того как его уволили с завода, и когда я его увидел снова — вы не представляете себе, как больно это меня поразило! — передо мной был уже не мужчина, а дряхлый старец. Больной, изможденный. Старик в сорок лет! Не верилось, что совсем недавно он светился жизнью, молодостью...
Он загубил свой талант, не давая ему никакого применения, загубил изменой самому себе, загубил пьянством, честолюбием и чванством. Он ссорился так часто с теми, которых любил, что под конец ржавчина ссор немедленно разъедала все, что связывало их.
От вина он уже не менялся: выпьет и по-прежнему сидит понурясь, точно все ему ненавистно, и сам себе ненавистен. И говорить с ним нельзя, скажешь ему что-нибудь — он только злится. Я видел, что если дальше будет так, то кончится большой бедой, а ничего не мог сделать.
Однажды он напился в дым, до безобразия, обрыгался, не соображал уже, видно, — сидит и ругается погаными словами. "Перестань", — говорю ему. А он не унимает своей ругани, еще злей рычит мне в лицо, и мне стало противно, я велел ему уходить. Он поднялся шатаясь, весь красный, в поту, вид дикий. "Так, — говорит, — ладно, к чертовой матери от тебя, ухожу".
Трое суток его не было. А на третью ночь просыпаюсь от шума какого-то снизу, с лестницы. Вышел, включил свет и увидел его у лестницы: лежит, как мертвый, скорченный и неподвижный. Я подумал, что он умер, и не знал, что делать. Он лежал ничком, я перевернул его — и к горлу подкатило. Он был весь покорежен, изранен, в засохшей крови, которая запеклась в волосах, на одежде. Он страшно много потерял крови, кожа при искусственном свете была бледно-желтая. Глаза полностью заплыли, нос сломан, губы разбиты, кровоточат, руки сломаны, покорежены совсем. Голову и руки было видно, а какие на теле раны — неизвестно. Чтобы так избили, я еще не видел. Хотел наверх его взять, а он не встает, и поднимать страшно. Принес одеяло, прикрыл его, вышел, "скорую помощь" вызвал. Спустя малое время приехали, положили его на носилки. Он лежит и голосу не подает, мне сказали, чтобы я ехал с ним.
Остаток ночи я в больнице прождал. Врачи, сестры ходят мимо торопливо, а мне ничего не говорят, и я подумал, может, он умер или умирает, а я сижу, не знаю, где он и что с ним теперь. Подошла ко мне сестра, стала вопросы задавать. Глупые вопросы — про семью, и чем болел, и застрахован ли он, и всякое такое. Я мало на что смог ответить, и все прошу ее сказать, как он там. А она знай сыплет вопросы, как будто это важней всего, и притом так смотрит, будто я не говорю всей правды. Им сообщить в милицию придется, говорит, и надо знать в точности, что произошло. И есть ли у него родня, чтобы вызвать их сейчас же. И говорит, наконец, что он без сознания, и врач еще не знает, поднимется ли он. Увидеть мне его нескоро можно будет.
Через три месяца его выписали из больницы.
Вадим еще больше стал пить и совсем опустился. Он направлялся в магазин, становился в угол и ждал, пока кто-нибудь купит водку. Увязавшись за покупателем, кем бы он ни был, он нахально вваливался в дом и садился за стол. Выгнать его никто не решался — очень уважали его жену, детей, да и о нем в свое время судили неплохо. Вадим Петров был неплохим мастером не заводе, мастером спорта по вольной борьбе, тренировал мальчишек в спортзале. Смена его уважала, и они часто устраивали выпивки после работы, а иногда бывало и на работе. Рабочие его покрывали.
В один из вечеров к нам зашла старшая дочь Вадима.
— Юрий Александрович, — сказала Галина, — мы просим вас побывать сегодня у нас. Хотим поговорить с отцом серьезно. Нам кажется, что ваше присутствие поможет нам договориться с ним, ведь вы работали когда-то с ним в одном цехе, он очень считался с вашим мнением.
И я пошел.
Тяжело было слушать детей Вадима, видеть слезы его дочерей. Они просили отца бросить пить, не позорить себя и семью. Вадим огрызался вяло, будто отмахивался от мух.
— Мы вынуждены будем не давать тебе денег, отец, — в сердцах заявила Галина, его старшая дочь.
— Плевал я на ваши деньги. — ответил он. —
Рано вам еще учить меня, — добавил раздраженно.
И тогда заговорила любимица Вадима, дочь Ольга.
— Папа, — сказала она, — мы тебя очень любим и уважаем. А ты нас — нет! Ты не желаешь считаться ни с чем. Подумай, в какое положение ты своим поведением ставишь своих детей. До чего довел нашу мать.
Вадим поднялся, походил по комнате. Тяжело вздохнув, сказал:
— Дети, я вас люблю. Если бы вы попросили меня не спать ради вас, я бы не спал. Если вы скажете, чтобы я стоял за вас в воде до самой смерти, пойду и стану. Могу ради вас терпеть холод, зной, голод. Но не пить я уже не могу. Водку я люблю больше вас, она для меня — воздух, хлеб, вода, вся жизнь. Я собрался уходить, сожалея о том, что пришел. Но тут поднялась Галина.
— Слушай же, отец, наше последнее слово. Ты не желаешь себе добра, плюешь в глаза людям, позоришь своих детей, теряешь облик человека. Но ведь ты это делаешь не потому, что ты плохой. Тебя схватила в свои лапы водка, ты сам об этом говоришь и уже не можешь отвечать за себя. Водка теперь закрыла тебе весь мир.
Вадим молчал.
— Так, — повторила уже утвердительно Ольга. — Все так. А теперь скажи, отец, что бы ты сделал, если бы такое несчастье случилось с одной из нас, твоих дочерей? Стал бы ты равнодушно ждать, пока дочери погибнут, или сделал бы все возможное, чтобы их спасти? Говори!
Вадим побледнел и ничего не сказал.
По-моему, никто не заметил, как я вышел. Частенько вспоминая об этом разговоре, я мысленно склоняю голову перед мудростью и мужеством молодых Петровых, перед этим подлинным проявлением любви и заботы.
После развода Вадим думал о том, как он, оказывается, одинок: "Ну вот, предположим, завтра меня не будет — и что? И что же из того? Кто это заметит, и у кого появятся на глазах слезы? Ну, домашние поплачут — бывшая жена, дети, а другие-то? Других-то, с кем я имел дело, общался годами, — их сколько? С кем я дружил, ссорился, против кого интриговал, кто интриговал против меня, кому я подчинялся по работе, кто подчинялся мне, с кем мы вместе что-то делали, где-то выступали, к чему-то призывали, выполняли планы, ездили в командировки — их сколько? Но разве кто-нибудь из них заметит мое отсутствие? Присутствие — да, замечали, а отсутствие? Значит, и к моему присутствию они тоже были совершенно безразличны? Кого бы я вот сейчас, в эти минуты, мог позвать на по¬мощь, кому рассказать о своем состоянии без колебаний? Некого позвать... По себе сужу: если бы кто-то, будучи в моем положении, позвал меня: "Вот, брат, в какой я оказался переделке, в какой ситуации — помоги, выслушай меня", — стал бы я выслушивать? Я бы уклонился — сам дурак, сам и выкручивайся, других таких же дураков не ищи..."
Он пытался убедить себя, что он ни при чем, это сама жизнь грешна, жизнь порочна и требует, чтобы под нее подстраивались люди — все! Требует, чтобы в ней каждый устраивался, как может. Не можешь, не устроился, значит, ты как будто бы и вовсе не жил или жил неизвестно зачем и почему. Говорят: человек должен найти себя, подразумевая внутреннюю гармонию, а это смешно! Еще бы не смешно! Если бы внутренняя гармония освобождала человека от устройства на службе, дома и на отдыхе — другое дело, тогда бы был выбор. Но выбора нет и никогда не будет, а будет только так, как назначено самой жизнью. Хочешь не хочешь, презираешь ты материальную жизнь или нет, но ведь другой-то нет, нет святого духа, чтобы можно было им хотя бы раз в неделю подкормиться, нет! Есть правила для всех, и никуда от них не уйдешь — ни в рай, ни в преисподнюю. Одни знают эти правила лучше, другие хуже — вот и вся разница.
Вадим всегда думал, что знает правила неплохо, во всяком случае лучше других, и гордился этим, думая, что это и есть настоящий ум. Грех и нечистая сила попутали. Что поделаешь! Специалистам тоже случается ошибаться в правилах своей специальности. Врачи нарушают диету, курят и выпивают, милиционеры совершают уголовные преступления, филологи делают орфографические ошибки.
Обращаясь к несуществующему собеседнику, он спросил:
— А ты думаешь, мне нечего вспомнить? Конечно, меньше, чем другим, но зато все памятнее и острее. Я ведь не всегда такой был. Я мог ходить, сидеть, бегать, прыгать, играть в футбол, работать, был мастером спорта по борьбе. Я все мог, я был, как все... Только я это не ценил, да как ценить — это было ведь нормально! Человек же не может радоваться тому, что он дышит. Вот когда он заболеет астмой, он поймет, что это за божий дар — дышать, тогда он и начинает вспоминать, как ему чисто, легко дышалось. Так вот, я был, как все.
— Вот так все и кончится, — подумал он о прожитых со Светланой годах. Те, какими они были с нею, кончились, а тех, какими они могли быть без нее, уже не будет. Он с чувством потери чего-то невозместимого вспомнил себя тогдашнего, тридцатилетнего. Его, тогдашнего, уже не будет — ни для какой другой женщины. Теперь только он теперешний, немолодой и не по адресу истративший свои душевные силы.
Все настоящее прошло. Сколько трудов и усилий стоили ему последние годы, как они его измотали, и только сейчас он понял, что все это суета сует. Они не оставили никакого следа, и даже вспомнить о том давнишнем счастье довелось по-настоящему лишь в эти дни. С предельной ясностью понял он, что загубил свою жизнь. Великий это грех — проглядеть свое счастье.
Как-то я встретился с ним на улице и отступил пораженный.
— Вадим, ты ли это?
— Я, — сказал он, — представь себе, это я.
— Что с тобой? Ты болен?
Он действительно выглядел неважно, похудел, позеленел. Поседевший как лунь, с бородой, ниспадающей на впалую грудь, он, как козел, тряс уныло опущенной головой, безжизненно глядя на все глубоко запавшими путными, остекленевшими глазами.
Представляется истинное лицо Вадима, мужика лет сорока, лохмотника, горького пьяницы. Всегда неумытый и оттого позеленевший; волосы на голове похожи на мочало и пропитаны копотью; шея — тонкая, трясучая, из левого уха течет гной. На плечах — замызганный, грязный полушубок, дырявый, вытертый, с махрами по подолу, с холщовыми заплатами на спине и на плечах. Войлочная масляная шапка — как на чучеле.
Еще на значительном расстоянии от него смердит тухлым запахом никогда немытого тела и собственной нечистоплотности.
По слухам, он страдает нехорошей болезнью, и соседи его избегают: не пьют из одной кружки, не просят докурить цигарку, ничего не берут взаймы.
Презрением и жалостью, которыми заклеймили его люди, придавило его, как грудой камней. Сколько раз пытался он сбросить с себя эту тяжесть, но неизменно убеждался, что не может освободиться от нее, и снова падал.
Когда-то он мнил себя героем, имел успех у женщин. Он сделал сознательный выбор. Ему заранее было известно, что его жалкие романы ничего не принесут — ни увлечений, ни радостей. И все же, как только смутный зуд в крови охватывал его, он поддавался ему и — в который раз! — увязал в этих глупейших интригах. Он знал заранее, как все сложится. И все-таки, все-таки... Опыт ничему нас не учит.
Он всегда стремился избежать всякой привязанности, которая угрожала бы его свободе. Его единственной целью в жизни было получить возможно больше удовольствия, и там, где дело касалось женщин, бесконечное разнообразие его вполне устраивало и ничуть не смущало. К женщинам его влекло постоянно. Он не мог разговаривать без ласкового блеска в глазах и нежности в голосе. Он готов был на все, лишь бы угодить им.
Жизнь Петров вел довольно беспорядочную, не особенно заботясь, да и не особенно умея заботиться о надлежащем ее устройстве. По какой-то странной инерции он все еще продолжал считать, что главное у него впереди, хотя ему шел уже сорок первый год. Когда-то он был женат, но семьи у него не получилось...
Вскоре женщины и вино выкачали из него все деньги; и он остался гол как сокол. Человек этот имел привычки и замашки донжуана и морочил всем голову своими малоприятными воспоминаниями. В молодости он был удалым парнем, а теперь славился лишь тем, что ухитрялся напиться, не имея ни гроша в кармане.
Главное для него была водка. Водку пил он с собутыльниками, пил и в одиночку с одинаковой охотой. В любой позиции, в любом положении пил с поразительной жадностью.
Он опускался все ниже и ниже. Его многие любили и пытались спасти, уговаривали взять себя в руки. Но все без толку. Он просил оставить его в покое. Стал резок и груб. Он потерял все: друзей, привычную обстановку, будущее, возможность применить свои способности. Потерял все, что составляет смысл жизни! И ничего не получил взамен.
Вадим не давал житья соседям. Почти каждый день напивался, а потом стоял на углу, лез к людям с разговорами, от которых душу воротит, употребляя такие ругательства, гнусные и бесстыдные, какие не знает последний негодяй-хулиган.
Он был сам себе хозяином. Рубашку не менял неделями, вообще перестал бриться. Обедал где, чем и как придется — все это его мало волновало. Комната его, заваленная хламом, скорее напоминала средневековый базар, чем жилое помещение. Всюду валялась грязная одежда. Бритвенный прибор и помазок с засохшей мыльной пеной красовались на куче грязной посуды, к которой он неделями не прикасался. Сахарницу нельзя было отличить от солонки.
Свой день рождения он решил отмечать на вокзале, только бы не сидеть в маленькой обшарпанной комнате, пропахшей табачным дымом, комнате с залоснившимися обоями, с лампою под газетным абажуром, комнате старой и поношенной, как его единственный костюм, как пальто и кепка, комнате, всю обстановку которой составил раздутый серый, грязный диван, иссохший стол, пара пискучих стульев. Желтоватый, больной свет, проникающий в комнату через давно не мытые стекла, вызывал какое-то нестерпимое томление, и он все ходил, ходил из угла в угол, ходил все быстрее, заложив руки за спину, глядя исподлобья острым еще, волчьим взглядом. Подходя вплотную к окну, он видел темные, мокро лоснящиеся крыши, заводские трубы и этот латунно-желтый, коричневый на горизонте, всепроникающий свет, разъедающий и мертвящий, словно кислота, не свет даже, а какое-то облучение... То вдруг замечал в осколке зеркала свой лоб, он приближал лицо и смотрел сквозь тусклые пятна в серебряный потусторонний объем, замкнутый и совершенный, не имеющий продолжения, как идеальное стихотворение, сосуществующий с реальностью, возможный и неприметно ускользающий, стоит лишь шевельнуться, изменить наклон головы...
На гвозде висело нечто, весьма отдаленно напоминавшее пальто. Это подобие пальто принадлежало бывшему приятелю, который оставил его. На следующих двух гвоздях висели еще два предмета: на первом — светло-серый пиджак, а на втором — засаленное полотенце, которое скорее можно было принять за тряпку. За печкой и под раковиной валялись пустые бутылки, вытертая до последнего волоска щетка для обуви. Больше в этой комнате не было ничего, кроме зловонного воздуха от помойки да лежавшей на всем печати нищеты. Именно от этой нищеты все предметы приобретали загадочный и зловещий характер. Горькая нужда вселила в нем неосознанную уверенность, скорее даже первобытный страх, что во всем мире и даже в его мозгу, в его мыслях, во всем его существе нет точки опоры, что он ничем не может обладать и нет у него никакого права собственности, что он отдан в жертву стихийным случайностям, из которых одни бьют, как палка, другие жгут, как горящая головня, третьи марают, как грязь, или нападают, как враги, но в минуту, когда им овладевает смертельный ужас, с хихиканьем проходят мимо, оставляя его в полном изнеможении. Он глубоко страдал, чувствуя, что не знает, что ждет его завтра, что из-за постоянных лишений, которые с неумолимой последовательностью неустанно воздействуют на организм, он может неожиданно потерять зрение, слух, способность двигаться, любить женщин, усваивать пищу, логично рассуждать, но при этом останется самим собой и не избавится от главного корня всех своих несчастий — от сопоставлений и размышлений, от ежедневного приема спиртного.
В эту ночь он лежал на диване во власти воспоминаний. Он размышлял о том, что прошел уже долгий жизненный путь, а прожил всего сорок лет! Ему мерещилось, что события, которые возникли сейчас в его памяти, как призраки на экране, происходили за много веков до рождества Христова.
Ему здесь давно все стало знакомым и привычным: деревья за окном, двери, окна, они имели свои голоса, одни — резкие, пронзительные, заставляющие его каждый раз вздрагивать, другие — протяжные и печальные. Он свыкся со всем этим. Казалось, вся жизнь его прошла здесь, в этой комнате. И в то же время вещи, окружающие его, были ему совершенно безразличны. Они не вызывали в нем ни радости, ни интереса, ни ненависти, ни отвращения.
Он знал, что никаких перемен, ничего нового и неожиданного больше не будет. В конце пути, по которому он теперь брел медленно и устало, его ждало одно пристанище —- последнее. И он с полнейшим равнодушием думал об этом, не пытаясь обманывать себя и не желая, чтобы другие обманывали его.
Настало утро. Солнце всходило. Бледные серые лучи его с трудом проникали в его убежище, словно им приходилось пробиваться сквозь толщу воды. Стены комнатушки были когда-то оклеены обоями, теперь тут и там свисали клочья бумаги, покрытые толстым слоем пыли, служившие плац-парадом для целых когорт тараканов.
И снова, как много раз это с ним бывало за последнее время, почувствовал он острую, режущую боль в груди, такую, что крикнуть нет силы. В глазах поплыли белые круги, словно он посмотрел сквозь стекло на метель. И стало ему страшно оттого, что был он перед своей болью одинок и бессилен. И этот страх был сильнее боли. Неотвратимей ее. В глазах его еще сильнее зарябило, словно кто-то бросил в них горсть перца.
Вадим почувствовал недомогание еще в прошлом году. По настоянию близких ему людей Вадим отправился к врачу. Тщательное исследование показало, что у него рак, к тому же в весьма запущенной форме. Даже несведущему в медицине было ясно, что причиной болезни является многолетняя работа в электролизном цехе. Сколько он наглотался канцерогенных веществ и пыли, не соблюдая элементарных правил, на обжигах и пусках электролизеров, пренебрегая респираторами. Он понимал, что долго не протянет и возможен только один исход. Ослабленный постоянным употреблением спиртного и развратной жизнью в прежние годы, организм Вадима сопротивлялся слабо.
Горькие мысли с особой силой нахлынули на него, когда в душе снова родилась несбыточная мечта увидеть рядом с собой родные лица. На этот раз его желание было необыкновенно острым и жгучим. Он понимал, что если сейчас, сию минуту, не увидит их, он не увидит их больше никогда. Чувствовал, что вот-вот наступит конец. Ему безразлично было, добры они или злы. Хотелось лишь повидать их. Увидеть родные лица. В выражениях глаз, морщинках прочитать радость и горечь своей жизни. Он страстно желал увидеть их.
Он закурил и, с наслаждением вдыхая в себя дым сигареты, думал о том, что в этот момент, когда он вступает в долину смерти, ничья теплая ласковая рука не коснется его холодеющего лба. Он почувствовал полную опустошенность. Голова запрокинулась, дыхание стало редким и тяжелым, промежуток между двумя вздохами был долгий, как жизнь.
Тут вновь подступила к нему та естественная нужда, о которой он совсем забыл днем. Живот словно стягивали ремни —  широкие и узкие. Боль в желудке, кишечнике, пульсировала и перемещалась. Тугой узел внутри вдруг обрывался и падал куда-то вниз, а в образовавшейся пустоте росла боль, она все сильнее давила в одну точку. Потом все начиналось сначала, тяжесть сжимала желудок, а его содержимое, поднималось вверх ко рту, пытаясь извергнуться наружу. Поясницу, грудь, горло невыносимо жгло. Он страшно желал, чтобы его вырва¬ло, но из глотки вылетал только хрип, потом белая густая пена показалась в углах рта и потекла по подбородку на кровать. Боль, оставившая его на мгновение, чтобы он поверил в ее уход.
Ему вдруг почудилось, что все кругом дрогнуло и качнулось. Движение было мимолетным, как взмах ресниц; оно пролегло между тем мигом, когда он слегка вытянул перед собой ноги. Даже не движение, а едва уловимая дрожь, отблеск дальней зарницы, нечто почти не существующее, нечто такое, что, еще не родившись, уже принадлежало прошлому. Ему с трудом удалось уловить мелодию, льющуюся из динамика, и благодаря которой этот час показался ему совершенно особым, полным чего-то непостижимого, несказанного, смутного, что отныне навсегда отделило его от прочих дней и части его жизни. На какой-то миг он представил себя погруженным в мутную тьму, и в этом непроницаемом мраке он тщетно пытался найти самого себя, ибо произошел полный разлад между его духом и телом; тело не в состоянии было совершать движения, получалось нечто очень плачевное, члены утратили всякую координацию. Его лишили права повелевать собственным телом! Это было унизительно.
Отчаяние, навалилось на него; ему хотелось крикнуть, позвать на помощь.
Сумрак помещения давил его, как всегда, словно тесная коробка. И сейчас — минутами, часами, днями — ему казалось, что он не выходил из нее никогда.
Голос был слаб, слова спутывались и не были уже словами. Дыхание его было частым и трудным. Грудь его вздымалась, опадала, хриплый голос звучал все удаленнее, а взгляд метался и блуждал.
Лицо его горело, губы потрескались и запеклись.
Вадим перестал быть собой, так как пережил свою суть и превратился в немощного старика, цепляющегося за жалкие останки былого. На диване, под влажным от пота одеялом колыхалась жутковатая беспокойная масса; окна были закрыты, в нос бил запах мочи и лекарств. На подушке, рваной и грязной, покоилась ссохшаяся голова с грязным лбом и спутанными волосами.
Смерть веяла холодными крыльями, пытаясь погасить слабый огонек жизни, чуть теплившейся в теле больного. Когда-то высокий, крепкий, полный энергии, он превратился в безмолвную мумию с едва поднимающейся при дыхании грудью. Ввалившиеся глаза были закрыты, жидкие спутанные волосы лежали на желтом лбу, закрывали восковые уши.
Очнувшись, он понял, что ему надо умирать. Он еще не принял это как должное, но бороться уже не было сил. Он снова понимал теперь, что все — с этой минуты — было, в сущности, только попыткою бороться со смертью. Ведь всегда он хотел чего-то еще, кроме прямой своей, понятной для живущих цели. Этого никто не мог дать ему, и это всех отталкивало от него. Поэтому-то все его попытки сговориться с людьми кончались неудачею: люди чувствовали за его словами какой-то неведомый, непонятный им страх, какое-то невысказанное желание — это пугало их, это они принимали за болезнь. Раз никто его не мог понять, — а он знал теперь, что если б ему самому другой человек в его же положении попытался бы исповедываться, он бы не понял его, да и у того человека ничего бы не вышло, — значит, ему оставалось говорить только с самим собой.
Он теперь не боялся смерти. Можно ли было бояться того, против чего он был бессилен?
Вадим открыл глаза. Он с трудом повернул тяжелую голову, чтобы оглядеть комнату. Его потухшие глаза под синими отекшими веками глубоко запали. Прямой нос казался прозрачным, так что обозначились хрящики, а кожа обтянула скулы, и казалось, что они заострились. Все свидетельствовало о том, что дни его в этом грешном мире сочтены. Ухватившись рукой — одна кожа да кости — за привязанную к ножке дивана веревку, он повернулся. Рядом на стуле стояла кружка с водой. С трудом смочил губы. Потом долго всматривался в солнечные блики на стене. Там, снаружи, стоял отличный день. Но Вадим уже давно видел небо только в окно. Впрочем, в желтом пятне солнечного света, что падал на стенку комнаты, он видел весь мир.
Дыхание Вадима снова стало тяжелым, прерывистым, и больной почувствовал себя очень плохо. Он попытался заставить себя думать о достижениях в работе, о последних подведениях итогов соревнования среди комсомольско-молодежных смен, об играх в футбол среди смен цеха, которые доставляли ему удовольствие, и этой жизнью когда-то он гордился.
Он знал, что сегодняшний прилив сил под вечер — обман, декорация, что через час, а может, через десять, над ним и в нем воцарится пустая ночь и сомкнет все завесы. Он впервые понял, что совсем не властвовал над этим миром, наоборот, этот мир властвовал над ним и вот теперь тянет к нему свои руки, чтобы отнять все, чем наделил его в момент рождения. Он был очень слаб, уже не мог предугадать, сколько еще шагов осталось до той ночи, которая поглотит его навсегда.
Но наступили вдруг глухие паузы. Спады. Все обрывалось на полуслове, он уходил, угасал. Паузы были разные: то как будто наваливалась усталость, и тогда он лежал тихо, покойно, с прикрытыми веками, как бы остудив, заморозив на мгновение слово и мысль, перегорающую от переизбытка, от непосильного напряжения; то вдруг вспоминал о чем-то, ощущая вокруг бездну. И почти всегда в эти минуты, после очередного спада, он начинал говорить вяло, тихо, с огромным усилием. Казалось, внутри него шла борьба. Но вот Вадим издал последний вздох и затих. Его мучения кончились.
Утром в день похорон я долго оставался один с покойником. Мое личное чувство внезапно совпало с общепринятой традицией бодрствования у гроба. Мертвое тело казалось мне ужасающе одиноким, нуждающимся в моем присутствии, но порой мне становилось скучно, и я смотрел на часы. Я решил пробыть у него не меньше часа.
Кожа у него под глазами вся сморщилась, кое-где на лице поблескивали капли святой воды, которой его окропили. Живот немного вздулся. Я сравнил положение его рук на груди с неподвижной точкой вдали, чтобы удостовериться, что он не дышит. Между верхней губой и носом у него не было больше ложбинки. Временами, когда я долго смотрел на него, я переставал сознавать, о чем мне следует думать. Тут скука делалась невыносимой, и я растерянно стоял рядом с покойником. Но когда истек час, я, несмотря на это, не хотел уходить и оставался с ним еще долго.
Кладбище было холмистым. Большие и маленькие холмики. Одни свежие, другие более старые. Прямоугольные, ухоженные холмики, с крестами, и холмики, сбившиеся в кучу,  заросшие колючками сорняками, с маленькими, склонившимися к земле крестиками, почерневшими и прогнившими от дождей. И просто холмики без крестов.
Слабый запах полыни, лебеды и жиденькой акации, смешанный с запахом могильного тления, наливал сердце печалью. Тоской напоенные глаза у Светланы Ивановны глубоко завалились, щеки осунулись, и она, повязанная черненьким платочком, с мелко проведенными морщинками около переносья, казалась одиноко тоскующей.
Двое мужчин выносят гроб из катафалка и ставят на пол, осторожно опускают крышку.
— Отец,  — шепчут дочери и вдруг начинают рыдать.
Пожилой мужчина обходит гроб, проверяя, плотно ли прилегла крышка. Потом из одного кармана своей поддевки достает гвозди, из другого молоток. Ищет место, примеривается гвоздем. Дело идет у него гладко, скоро. Когда он закончил работу, четверо мужиков, что поздоровее, поднимают гроб и опускают в могилу.
Тело предали земле без отпевания и на не освященном месте. Узенькая, заросшая бурьяном полоска земли за кладбищенской оградой, где было несколько безымянных могил, приняла его в свое лоно.
Толпа начала расходиться. Большинство людей ушло. Только плачущая женщина отделилась от толпы и судорожно ухватила Светлану за руку. Она хотела ей что-то сказать, но рыдания подступили у нее к горлу, и женщина пошла прочь, так и не высказав того, что было у нее на сердце. Светлана смотрела ей вслед, словно ждала, что она вернется или хоть оглянется, но женщина не сделала ни того, ни другого, она быстрым шагом шла и вскоре скрылась.
Прошло некоторое время с тех пор, как он умер, и мне захотелось засесть за работу прежде, чем горячее желание написать о нем, овладевшее мной на похоронах, остынет и вновь обратится в тупое оцепенение, с которым я реагировал на известие о его смерти.


Рецензии