Исповедь

 

ИСПОВЕДЬ
Поезд, ускоряя ход, громыхал и звякал на выходных стрелках. В купе вошел проводник и, отобрав билеты, предложил чай с печеньем. Один наш попутчик, усмотрев в коридоре какую-то привлекательную девушку, тотчас же отправился, как он выразился, «на разведку». Мы, отхлебывая тепловатый чай, смотрели через зеркальный прудок оконного стекла на несущиеся мимо тусклые оранжевые огоньки предместий. За тощими осинами перелеска показались черными призраками фабричные трубы. Поезд, лязгая, пронесся мимо деревянной платформы, на которой одиноко стоял дежурный в красной фуражке, с фонариком.
В вагоне было душно. Поезд шел быстро, люди томились от безделья: одни «забивали козла» в домино, другие играли в карты, третьи то и дело разворачивали свертки с едой и все время что-то жевали, четвертые столь же неумеренно курили. Особенно трудно переносил вагонную духоту и дым пассажир, сидевший в нашем купе у окна. Он, по-видимому, был серьезно болен, часто кашлял, дышал хрипло. Несколько раз просил прекратить курение, но, как водится, все сначала соглашались, что, действительно, курить надо выходить на площадку, а потом забывали и дымили больше прежнего.
На станции пассажиры нашего купе сошли. Мы с незнакомцем остались вдвоем. Выключили свет и продолжали сидеть у окна.
Неуютно было сидеть безмолвно во мраке возле человека, которого не видишь. Я чувствовал, что он смотрит на меня так же напряженно, как и я на него; струящийся и мелькающий лунный свет был так ярок, что каждый из нас видел только контур другого. Но мне казалось, что я слышу, как дышит этот человек.
Молчание стало невозможным.
Наконец я не выдержал, достал бутылку коньяка и пригласил его выпить за компанию.
— С удовольствием, — ответил из мрака хриплый голос.
Мы включили ночной свет, и я налил содержимое бутылки в стаканы. Немного охмелев и осмелев, мы начали разговаривать.
— Простите, — заговорил он, — что я обращаюсь к вам с просьбой, я... Я, — он запнулся и от смущения не сразу мог продолжать, — Я... у меня есть личное... чисто личные причины искать общения. Тяжелая утрата... Я хотел попросить... вы меня очень обяжете, если выслушаете меня.
Слова опять застряли у него в горле. Я поспешил вывести его из замешательства, тотчас же обещав ему выполнить его просьбу.
— Я хочу рассказать вам одну историю...
Он снова запнулся. Потом вдруг всем телом подался ко мне.
- Так ничего не выйдет. Я должен рассказать вам все напрямик, с самого начала, а то вы не поймете... Это нельзя изложить в виде примера, в виде отвлеченного случая... я должен рассказать свою историю. Итак, я не стану рассказывать вам про случай с неким воображаемым человеком... я раздеваюсь перед вами донага и говорю: "Я". Вы не возражаете?
Он начал свой рассказ:
— Стоя на берегу, у самой воды, я увидел слева от себя два раскидистых дерева-великана. Их толстые морщинистые стволы, покрытые лишаями, словно легким желтым узором, возносили к небу пышные кроны неугомонно шелестевших темно-зеленых листьев с подкладкой посветлее. Листья эти все время дрожали и снова переливались, неожиданно вспыхивая светлыми отблесками, как струи маленького водопада. Их шелест вносил что-то тревожное в окружающую спокойную картину и раздражал меня. За лесом, который темнеющим уже бугром высился надо мной, заходило солнце. Высоко в небе плыли ярко-розовые облачка. Я приметил, что и вода в реке, и тревожно шелестевшие листья окрасились в розовый цвет заката, но в воде он казался гораздо темнее.
Посреди лужайки спиной ко мне стояла девушка, совсем голая, и желтым гребнем расчесывала свою длинную косу. Клонившееся к закату солнце было у меня за спиной, оно заливало золотистым светом девушку, превосходно освещая белое стройное тело.
Лицо у нее было слегка удлиненное, узкое, но, может быть, так мне показалось оттого, что оно было полузакрыто длинными прядями шелковистых белокурых волос. Цвет их был чем-то средним между золотистым и пепельным — такого цвета бывают рыбки, которые светятся в темноте, но, пожалуй, он был ближе к золотому, чем к серебряному. И теперь, когда ее вспоминаю, мне представляется, что я видел ее при свете, который частично исходил от нее самой — вокруг ведь было почти темно.
Она стояла неподвижно, прелестная, как цветок. И возможность созерцать ее наполняла меня невыразимой радостью, забыть которую я не могу. У меня было ощущение, что я, сам того не ведая, оказался вдруг во сне, в каком-то другом мире. Холодные мурашки пробежали у меня по спине, как при звуках волшебной музыки.
Мне почудилось, что все предметы обрели четкие, ясные очертания, хотя вокруг царил полумрак. И все — и цветы, и деревья, и птицы — как-то изменились.
Мне всегда нравилось созерцание того, что существует вне меня, что связано с чужой жизнью, что приподнимает край завесы, закрывающей эту неведомую жизнь, и заставляет вдумываться в ее смысл и характер.
И вот еду я как-то на трамвае, трамвай остановился, и в вагон вбежала девушка лет семнадцати. Торопливо простучала каблуками по тротуару и легко влетела по ступенькам вагона.
Я сразу увидел ее... И тут же понял, что давно ждал ее... Как сейчас вижу: держа в левой руке сумочку, она повернулась к кондукторше и протянула правую за билетом; голова ее немного запрокинута, — казалось, от тяжести длинных кос; губы приоткрыты, она часто дышит, — видимо, девушка долго бежала, чтобы непременно поспеть на этот трамвай. Взяла билет. Прошла к единственному свободному месту у передней площадки, откинула полу пальто, села, достала из сумочки книжку и собралась читать. Еще когда она стояла возле кондукторши, я мысленно встал рядышком — она была чуть ниже моего плеча...
Я должен добавить, правдивости ради, я не заговорил с ней, не спрашивал ни о чем и даже не коснулся рукой ее волос — единственное, чего мне в тот момент хотелось. Я не мог ни оставить ее одну, ни досаждать ей разговорами. Я отвернулся и принялся глядеть в окно.
Теперь, когда она сидела близко от меня, ее лицо показалось мне таким знакомым, что я неожиданно почувствовал себя в обществе человека, до странности близкого. И вдруг — это заставило меня вздрогнуть — она напомнила купальщицу. Рисунок лба и манера хмуриться, сдвигая брови, и прямая как бы позолоченная прядь волос, идущая от пробора к виску, и отчетливо очерченный рот, и детская беспомощность улыбки, и это выражение энергии и одновременно беззащитности... Сходство было так естественно и велико, что я на минуту перестал улавливать смысл того, о чем спрашивал сосед. Ее строгие, с отчетливо обозначенным зрачком глаза временами темнели, и от этого сходство с купальщицей еще более усиливалось.
Я уже не помню, как мы с Леной (так звали девушку) познакомились. Зато очень хорошо помню ее свежее лицо, плавные движения и длинные волосы. Я удивительно хорошо помню этот особенный вечер, и яркость этого воспоминания только усиливается с годами. Я помню этот случай, как помнят что-то безвозвратно утерянное, как помнят одну деталь, заслонившую собой все остальное и получившую глубокий и значительный смысл...
Когда мы с ней встретились, она еще вообще никого не любила. А ее почему-то любили все: подруги, знакомые. В сущности, она была еще совсем девочка. Ей едва минуло семнадцать лет. Она была еще бутон. Но, тем не менее, в ней, вероятно, уже угадывалась будущая обольстительная женщина. Она была женственна, хотя внешне выглядела моложе всех.
Она как-то незаметно овладела моим воображением, всеми моими мыслями и чувствами. Я не испытывал к ней физического влечения. Мне даже не могла прийти в голову мысль взять ее за руку, не говоря уже о желании обнять или поцеловать. Я не мог дать себе отчёта в том, что же, собственно, мне от нее нужно. Мне было достаточно одного сознания, что она существует на свете, что она рядом, что я могу ее видеть.
Мы медленно шли по улице и смущенно молчали, это был трепет без слов. Вокруг фонарей и бледно-желтых глаз автомобилей темнота казалась синей. Мне было радостно и в то же время немного грустно, оба эти чувства слились во мне в нерасторжимое единство. Иногда она сбоку быстро взглядывала на меня, иногда я смотрел на нее, на ее нежный профиль, на золотистые волосы, в которых мелькали капли дождя и при свете фонарей сверкали, как звезды.
Мы свернули с улицы, и пошли по дорожке. Молчание не тяготило нас: мы оба хорошо понимали, что никакими словами не сможем сказать так много.
Мы остановились. Я прижался щекой к ее щеке. Сначала она была холодная от дождя, но тотчас сделалась горячей. Я погладил ее по другой щеке, по волосам, в которых еще дрожали капли дождя. Когда я посмотрел ей в глаза, меня охватила такая нежность, которую, мне кажется, я не смогу выразить словами...
Она улыбнулась, протягивая мне руку, когда мы подошли к ее дому. Она сказала: «Позвони мне». Я сказал, что не знаю ее телефона. Она назвала. И, прикоснувшись легко горячей, нежной рукой к моей руке, шепнула: «Только никому больше не давай, ладно?» Я сказал, что ладно. И пошел спать.
Вечной влюбленности я был подвержен с детства, когда не было дня, чтобы я не был в кого-нибудь влюблен. Вечная влюбленность составляла сущность моего бытия — его счастье и его горе.
Мой донжуанский список состоял почти из всех знакомых девочек, перечислять которых нет никакого смысла.
Моя влюбленность обыкновенно проходила бурно, как инфекционное заболевание: по ночам жар и многократное переворачивание нагретой подушки на прохладную сторону, которая скоро опять нагревалась под моей горячей щекой, так что ее опять приходилось переворачивать. Это все были как бы абстрактные литературные романчики.
Романчики проходили чрезвычайно быстро, не оставляя в душе никаких следов.
Справедливости ради надо сказать, что с одной девушкой я все-таки в институте целовался — впервые в жизни. Однако там была не влюбленность, а скорее, нечто вроде спорта. Я был страшно смущен своим неумением целоваться, даже покраснел от стыда, но девушка не обратила на это внимания.
Дня через два я позвонил Лене, и мы встретились. Была хорошая погода. Нам захотелось побродить по лесу и полюбоваться ночными красотами: восходом и закатом солнца.
Лена была очень терпеливая и смелая. Такая смелая, что мне порой становилось страшно за нее. Ведь она могла и со скалы прыгнуть, и на высокое дерево влезть.
Около семи часов вечера. Солнце стоит еще высоко, под ним лежит пышное, серое, с синим отливом крутобокое облако. Похожие на елочки хвощи и другие полевые растения возле наших ног стоят, выпрямившись и погружены в созерцание собственной тени. А темно-синие васильки, как всегда,  — точно вытаращенные детские глазки. Высокие ромашки, вьюнки — все они так умиротворенно довольны собой. А белый мотылек на расстоянии шага от нас и не думал улетать с былинки, хотя я чуть ли не смахивал его рукой. Тихо. Лишь самодовольный бас синей мухи ясно доносится до слуха. Блаженно тают в солнечных лучах коричневатые макушки полевицы, словно некое золотое облачко.
Постепенно, пока солнце угасало на горизонте, все новые ряды холмов поочередно загорались в его неярком свете, и их освещенные склоны приобретали цвет темно-желтых роз: но в долинах уже сгущался голубоватый вечерний туман. Он поднимался все выше, выше: зарево западных склонов потухло, освещенными оставались лишь гребни, но и они, наконец, погасли. Горы тускнели и сливались опять в плоское изображение на фоне бледного вечернего неба. Еще немного — и наступила ночь, светила полная луна, на горизонте долго еще исчезал призрак угасшей картины.
Прямо над головой рассыпались огромные звезды. Казалось, они висели на каких-то невидимых проволочках и их едва-едва покачивал ветер. Звезды подмигивали, переливались, будто звали к себе. Присмотревшись, я подумал, что звезды расположены на небе в определенном порядке и, спускаясь к горизонту, напоминают широкие аллеи, посыпанные золотым песком.
Мы расположились около большой сосны. Я положил голову на Ленины колени. Она гладила меня по волосам, и мне становилось спокойно, хорошо. Я смотрел на вершины сосен под чистым звездным небом; мне казалось, что я лежу один и никого больше нет. Только я, земля и звезды. Я вспомнил, светлую ночь из детства: в одной рубашке я выбежал из избы и удивился, что в небе так много звезд, что они такие большие. Я, должно быть, впервые тогда разглядел их. Помню, было светло и хорошо, и я, верно, долго смотрел бы на звезды, если бы меня не хватились в избе. И теперь меня захлестнуло похожее чувство. Забывшись, я не сводил глаз с усыпанного звездами неба, и мне было хорошо.
Рука Лены словно вливала в меня тепло, и я раскрывался, делался разговорчивее. Как-то незаметно я начал рассказывать ей, что со мной происходило, а она спокойно слушала и все гладила меня по голове; ни разу не удивилась, не напугалась. Начало светать, четче проступали верхушки сосен, из тумана вынырнул город, и снова загудели машины. Нас пронизывала предрассветная прохлада; даже рука, которая лежала у меня на лбу, застыла. Лена сидела спокойная и белая в утреннем свете, словно мраморная. Я сомневался, слышала ли она, что я рассказывал.
Мы пошли домой. Когда подходили к городу, было уже около десяти часов. Над городом летал тополиный пух. Крупными пушистыми снежинками он носился в воздухе, застревал в зеленой листве деревьев, прилипал к стенам домов, к телеграфным столбам, припорошивал дороги. Легкий ветерок сбивал его в хлопья и гнал вперед, волну за волной. Комьями ваты лежал пух в придорожных канавах, у ворот, под заборами. Из-за пуха и залив выглядел необычно. Пушинки лежали на его неподвижной поверхности, и залив казался серым, пыльным, будто это и не вода, а какая-то иная, тяжелая жидкость. Прошло некоторое время. Лена позвонила мне и пригласила на экскурсию по кондитерской фабрике.
Лена ждала меня у ворот фабрики.
Была она такая, какой я ее просто никогда еще не видел. Смеялась, что-то быстро говорила, я не помню, что. Очевидно, радовалась мне. Подставила щеку. "Аккуратней", — сказала она. Не дала себя обнять: не помять бы платье. А у меня и без предупреждений было такое чувство, что нельзя ни прикасаться, ни дышать на такую красоту. Я только и приложился губами к щеке, так, наверное, к иконам прикладываются... Щека была прохладной. Как будто что-то мешало мне смотреть: я смотрел, как близорукий без очков, ничего вокруг не видел, словно помещались мы с Леной в шарике света, а дальше было темно. И чувство вроде гордости распирало меня: что ни говори, а вот такая девушка принадлежит все-таки мне! Но тут было и чувство какой-то своей непричастности, случайности в этой красоте, словно только во сне могло произойти такое, а со мной — нет, не достоин.
Мы подошли к застекленным павильонам выставки кондитерских товаров. У входа нас приветствовали мужчины в приплюснутых кондитерских шапочках, в белых фартуках и полотняных брюках, раздавали рекламки, брошюрки и проспекты "О кондитерском искусстве".
Лена, прижавшись щекой к моему плечу, надкусила ромовую конфету, и я видел, как она цели¬ком отдалась бесхитростному наслаждению, в которое погрузилась, едва придя на выставку. Сколько раз она просила меня сводить ее сюда! В павильоне Лена отпустила мою руку и, счастливая и растерянная, принялась носиться от витрины к витрине, совсем потеряв голову от радости; она тыкала пальцем в стекла витрины, громко окликала меня, энергично махала мне рукой, кивала головой, и, прежде чем я успевал подойти к ней, она устремлялась к новому соблазну, улыбалась важному кондитеру, причмокивала, недвусмысленно потирала себе живот, снова кивала мне. Ничего не вызывало у нее такого восторга, только сладости. Безе, слоены пирожные, башни фигурных тортов, обсыпанные орехами торты со сливочным кремом, пирожное "Картошка", а также белизна взбитых сливок — все приводило ее в бесконечный восторг; казалось, дай ей волю, и она съест все в один присест.
Вскоре меня отправили в командировку на месяц. Я не успел с ней встретиться. Все было так неожиданно и скоропостижно. Позвонил Лене с аэропорта, телефон ее молчал.
Месяц показался мне длиною в год. Иногда я звонил ей и не мог дождаться, когда же я вновь с ней встречусь.
Лена встретила меня в аэропорту.
Я видел знакомый мягкий взгляд, милый, открытый. С какой жадностью, с каким счастьем глядел на этот лик, который раскрывался передо мной, как цветок в замедленной киносъемке. Как будто это было лицо родной, но выросшей сестры или одноклассницы, с которой не виделся десять лет. Боже, эти добрые губы, и рисунок бровей, и ресницы! Косынка охватывала ее шею, воротничок плаща стоял, как всегда, виски светились благородной голубизной, а глаза глядели на меня со знакомой радостью.
Глаза ее были полны любви, и лишь отблеск боли, невозможности, непереносимой дальше тоски плещется в глубине, и чудится — предупреждение? Предостережение? Почему? Я ничего не знаю? Я беру ее руку в свои. Знакомая, теплая, живая, такая знакомая рука. Я не хотел бы отпускать ее больше никогда...
Мы смотрели глаза в глаза, словно изучали друг друга. Лена смущенно улыбалась, а я смотрел настороженно, не отрываясь. Лена не выдержала, отвела взгляд, она боялась понять, постичь то, что увидела в моих глазах... Мои глаза не изменились, в них были и прежняя близость, и прежнее любование ею, и, казалось, мольба. Лена почувствовала себя бессильной, как прежде, перед этим взглядом, перед моей покоряющей мягкой улыбкой.
Мы говорили друг другу самые обыкновенные, будничные слова. О том, что каждому сказали глаза другого, не было проронено ни слова, ни звука. Лена не осмелилась еще раз взглянуть в мои глаза — она боялась. Мы взяли такси и поехали к ней.
И вот Лена стояла передо мной в прихожей своей квартирки. В ее глазах горели яркие искорки. Уголки рта чуть-чуть подрагивали. Как красива была она! Так мы стояли, прислушиваясь к биению наших сердец в тишине, внезапно обступившей нас.
Я притянул Лену к себе. Я целовал ее губы, шею, там, где нежно пульсировала жилка, ее волосы. Она не противилась. А потом нас точно подхватил стремительный поток, лишил дыхания и унес в безбрежную даль, где были только мы, только мы одни...
Я распускал ее волосы, и она сидела на кровати, не шевелясь, только иногда, вдруг быстро наклонясь, целовала меня.
У нее были удивительно красивые волосы, и я иногда смотрел, как она расчесывает их при свете, который падал от фонаря, находящегося на высоком столбе недалеко у окна, и они даже ночью блестели, как блестит иногда вода перед самым рассветом. У нее было чудесное лицо и тело, нежная кожа. Я крепко обнял ее. Бессильно, не сопротивляясь, теплой волной приникли ее плечи ко мне, я привлек Лену к себе и вдохнул жар ее тепла и нежный аромат волос. Тогда я впился поцелуем в ее губы. Они были сухи и горячи, они раскрылись под моими губами жадно, но без сладострастия, как губы ребенка. Я закрыл глаза. Она бережно провела рукой по моему лицу, поцеловала в щеку и стала ласково перебирать мои волосы. Какая-то нежная теплота разлилась по телу, я еще плотнее прикрыл веки и тихо и плавно стал куда-то опускаться.
По лицу ее ползли скупые, еле видные слезы. Она вздрагивала, словно слезы эти жгли лицо, как пламя, выедали опухшие глаза... А губы все шептали, все шептали...
Лена старалась дать мне ровно столько, сколько, как она догадывалась, я ждал от нее. Я лежал рядом с ней, приятно утомленный, и, положив голову на подушку, готовился заснуть.
— Ты восхитительна при этом свете, — сказал я, пытаясь не выдавать своего волнения.
Мне кажется, с глаз у нее спала пелена, и волшебный мир мечты внезапно сменился иным, обыденным миром, с его иссушающими болезнями, широкими морями и гористыми странами, куда Лена мечтает уехать. По-видимому, она вдруг поняла ту потрясающую, сводящую с ума, бессмысленную игру природы, которая заставляет каждой клеточкой тянуться к мечте и видеть свое спасение в другом человеке, пусть даже отнята у тебя надежда на счастье с любимым, пусть сознание, подстерегающее тебя даже в самые священные, незабываемые мгновения, говорит: нельзя, не смей никогда ни для кого быть желанною. Губы томятся, они хотят выразить тайную боль, заключенную во взоре, и трепещут в поцелуе, чтобы не исказиться рыданиями.
Мне бы целовать и целовать румянец на ее щеках, пить и пить взгляд ее глаз! Не отрываться от их блеска. Дыхание ее растекается по всему моему телу.
Она гладит мою голову, ее крошечный рот уже озарила мечтательная улыбка, которую я жажду...
О эта блаженная боль, о это наслаждение; от него, как от недуга, целыми днями ходишь сам не свой.
Оба мы снова опьяняемая взаимной близостью, но вслед за опьянением нас охватывает невыразимая печаль.
Я никогда еще не ощущал ее такой близкой, как тогда. Мне казалось, что мы слились в одно целое, душой, мыслями, самим существованием, и если бы кто-нибудь посмел вырвать одного из объятий другого, отделить нас друг от друга, то мы умерли бы оба сразу, как погибает сердце, рассеченное пополам.
Я приподнялся на локте, стараясь не выпустить Лену из объятий, и она покорно подчинялась мне. И я почти инстинктивно уложил ее поудобнее на кровати. Я прижал своей тяжелой грудью ее, нежную, с маленькими, твердыми грудками, и держал ее губы в плену своих. Она закрыла глаза, отвела руки от моего чуба и безвольно опустила их вдоль тела на кровать.
— Что ты делаешь, Илья? — с усилием спросила она, тяжело дыша и мучительно вздрагивая. — Не надо, потом... — едва слышно шептала она.
Я освободил свои объятия. Поднял голову и посмотрел на нее сверху. Она была так прекрасна: нежно-белое лицо, золотистые волосы и длинные опущенные ресницы. Вот она медленно открыла свои огромные глаза и словно опрокинулась в их небо.
Она прижалась ко мне и заплакала.
— Что с тобой, Лена? Что случилось? — испуганно спросил ее я.
Она продолжала плакать. Голые плечи непроизвольно вздрагивали.
— Это конец, Илья. И начало... Кончено с девичеством. С сегодняшнего дня я уже женщина. Переступила порог. Я взяла тебя в свидетели, в поддержку, в свершителя. Я сама незаконно пригласила тебя, как вора. Сама пригласила тебя и предложила ограбить меня. Украсть у меня то, что есть самое дорогое у девушки, самое святое. Украсть у меня то, что можно украсть всего однажды. И ни когда нельзя вернуть обратно. И вот ты меня ограбил. Забрал у меня все. Я приняла тебя в дом моей души, распахнув все двери, и поделилась с тобой всем. Сделала ли я это к лучшему? Или к своему несчастью? Будешь ли ты мне потом признателен? Или осудишь меня?
— Успокойся, Леночка!
В ласках мы провели всю ночь, весь день до вечера. Несколько раз кто-то звонил, но мы не открывали. Мы встали лишь в сумерки. Все мускулы у нас дрожали, в голове был туман.
— Илья... Как мне хорошо, когда мы только вдвоем. Когда вокруг ни души. Я хотела бы быть так с тобой всю жизнь, целую вечность. Только вдвоем. Вдали от людей и от шума. Далеко от друзей и врагов.
— Это невозможно. От людей некуда бежать, некуда прятаться. И совсем не уверен, стоит ли? Я думаю, что главное — это не давать никому права входить в царство твоей души. Быть всегда самим собой, даже если ты затерялся в толпе. Светиться собственным светом, не беря взаймы.
— Обними меня!
Она затрепетала, затаив дыхание, напряженно впитывая запахи моей кожи. Они, эти запахи, делали ее счастливой.
— Я этого, в самом деле, хочу, Илья. Иди ко мне... Я хочу, чтобы все было именно в этот день... Прекрасный день.
...Как-то вдруг, словно кто-то набросил мне на глаза непрозрачную вуаль, лицо Лены пропало. Исчез и ее шепот, ее ласковое усилие крепко обнять меня своими нежными руками. Вместо лица виделось круглое красное светлое пятно. Оно трепетало во влажном, мутном воздухе, и на миг я подумал об огромном ужасном драконе. Я очнулся и про себя рассмеялся своему воображению, перенесшему меня в детство, когда в ночи оживали картины из прочитанных сказок.
Лена заставила себя встать, подошла к зеркалу и изумилась: что за разительная перемена за одни сутки, и какие сутки — с бессонной ночью! Лицо, точно расцвело, щеки разрумянились, глаза стали шире, глубже и горят каким-то недобрым огнем.
Ах, любовь-волшебница! Богиня, вечно обновляющая мир! Не покидай человечество! Душа мертва без любви. Она умирает без поклонения прекрасному. Без поклонения природе, детям, лесному цветку, дождю, величию добра, женщине...
Истинная любовь — это и есть мечта о прекрасном, любовь-поклонение, любовь-подвиг. Она тот огонь, который горит в нас и делает из нас поэтов, рыцарей, героев. И просто хороших людей.
Лена знала, что рано или поздно девушка становится женщиной и матерью, и она воспринимала эту истину как нечто непреложное, само собой разумеющееся, как некий извечный закон природы, которому не подчиниться нельзя. Однако, как всякой девушке, наделенной множеством достоинств и пылким воображением, ей хотелось выйти замуж за человека, достойного ее любви. Лена невольно вспомнила слова, постоянно повторяемые матерью, особенно в последнее время: человек должен бороться за свое счастье. Следовательно, считала мать, не судьба — некая таинственная, неведомая сила — распоряжается человеком, а человек сам должен решать, как ему жить, какой путь избрать, чтобы не пришлось впоследствии жалеть о содеянном.
Кто может постичь девичьи мечты, эти белые, легкие облака, которые бесцельно плывут в лазури и, как все облака, постепенно загораются к вечеру более жаркими красками — сперва розовеют, потом вспыхивают ярко-алым огнем.
Та ночь не сблизила меня с Леной, напротив — испугала, я не верил в то, что случилось. Это могло случиться только в мыслях, в желании... Не было минуты, чтобы она не стояла перед моими глазами, но я говорил о другом, словно должен был пройти какой-то иной, долгий путь, прежде чем дойти до Лены.
Она стояла у окна и смотрела на небо. Что она чувствовала? Новый неизведанный мир открылся ей. Всего одна короткая летняя ночь, проведенная с любимым, внесла неописуемое смятение в сознание Лены. Утомленная безумием прошедшей ночи, не зная, как побороть в себе чувство брезгливости ко всему случившемуся, она испытывала в то же время неизъяснимое облегчение — словно глыба свалилась с ее сердца, словно по жилам горячим, охмеляющим потоком побежала застывшая кровь.
Лена пошла принять душ, надела махровый халат.
Она стояла в ванной, вновь глядела на себя в зеркало: на горячее счастливое лицо, горячий даже на ощупь рот, сверкающие глаза и замечательно распавшиеся волосы. Черт, как она себе нравилась! Ну а что? Хороша! И линии шеи, и вот этот поворот, и этот... Кожа, глаза, каждый волосок, пушок жили, дышали. Что-то новое, грешное появилось сейчас в ее глазах, но грех ее был невинен, как грешна невинность.
Она вышла из ванной и прошла на кухню, чтобы приготовить кофе.
Попив кофе, я отправился домой. У дверей нежно поцеловал Лену, она обхватила мою шею руками и не хотела отпускать меня.
Встречи продолжались.
Наши отношения были нежными.
Мне предстояла поездка в Москву. Лена провожала меня в аэропорту.
После возвращения из Москвы я пошел к Лене. Взял бутылку шампанского, коробку конфет, апельсины и словно полетел к ней. По дороге я вспомнил, как ехал к ней первый раз, как робел и дрожал перед этой недоступной девушкой. Какой тайной тогда мерцали ее глаза. Сколько во мне было мальчишества.
И вдруг возникает до боли щемящее, неодолимое желание: чтобы осталась в моем сердце та, с кем говорил, смеялся, грустил, чтобы и меня тоже помнили.
Охваченный этими новыми, еще не совсем ясными для себя чувствами, я, пораженный, останавливаюсь в двух шагах от моста, слушаю, как тревожно шумит, пульсирует под ним вода, и неожиданно, будто сумасшедший, срываюсь с места. Об одном думаю, одного жажду — увидеть ее, ту молоденькую девушку, успеть сказать ей... Что — я и сам пока не знаю. Но едва добегаю до подъезда и, швырнув в реденький куст акации сигарету, стучусь в окно и вижу, как зажигается свет в ее комнате, как показывается из-за занавески ее милое испуганное лицо, — радостное волнение переполняет меня...
Какой влюбленный не вопрошает сам себя чуть не каждый день, не в силах понять, любит он или ненавидит? Наши чувства бесконечно шире нашего лексикона; слова "любовь", "ненависть" необычайно редко отражают то, что мы на самом деле испытываем. Мы ненавидим любимое существо за то, что оно посягает на нас, присваивает себе частицу нашей жизни, навязывает нам ограничения; мы злимся, что оно суживает нашу жизнь, бесповоротно обкрадывает ее и отбивает вкус прочих яств, которыми готов нас потчевать мир.
Я целовал ей глаза и губы, и не было счастливее меня на Земле человека. Я вспомнил каждый миг со дня первой нашей встречи, каждый миг был мне дороже всей остальной прожитой жизни.
— Ну, пусти, не сжимай так, — прошептала она, а сама все льнула, горячо дыша в шею. Я не знал, что делать, только боялся, чтобы она не расплакалась. — Пойду поищу, чем тебя угостить. Пусти...
"Разве я тебя держу?" — я испугался этой мысли и отстранил ее, но теперь она этого не замечала.
Я растянулся на диване, просматривал старые журналы, прислушиваясь к каждому ее движению на кухне. Она хлопотала для меня, и я испытывал чисто мужское удовольствие от этого. Потом она накрыла стол скатертью, разровняла сгибы, поставила закуску. Надела модное платье. Оно шло ей, — как и любая одежда: ничего лишнего, ничего ненужного. Щеки пылали, словно долго шла против ветра. Теперь она казалась гораздо старше, крупнее. Женщина умеет меняться, как небо на взморье.
Вскоре Лена тяжело заболела. Она знала, что ее болезнь неизлечима, но никогда не говорила мне об этом. Она была счастлива и не хотела омрачать наше счастье...
Как она дожила до утра? Она много раз умирала в ту ночь и медленно оживала вновь. Оживала для мук. Прежде, как всякий здоровый человек, Лена боялась смерти, но в эту ночь она, наверное, поняла, что смерть может быть желанной. Она ни на минуту не заснула. Сухие глаза ее горели, было больно их сомкнуть. Сердце стучало так, что Лена была уверена, весь дом слышит этот стук. Ей казалось, что в груди у нее не сердце, а снежный ком, он перекатывается, растет, растет, доходит до горла и душит ее. Исчезало дыхание, перед глазами кружились огненные кольца. Эта ночь показалась Лене длиннее, чем все семнадцать лет до нее.
Утром, придя к ней, я подал ей чашечку настоянного на травах чая.
— Выпей-ка вот чайку горячего с травкой, он сразу и отогреет...
Вкус чая она не ощутила, его забивали травы. Но выпила с удовольствием, быстрыми и жадными глотками, обжигаясь и наслаждаясь расходящимся по телу теплом. Усталость и вправду начала постепенно уходить, пропала тяжесть в теле, а потом словно и само тело пропало, такую легкость вдруг ощутила она в себе, что, казалось, стоит оттолкнуться от кровати, и будет она парить в воздухе, как птица. Пропала и сонливость, чуть заметней звон возник в голове, да четче, резче стал восприниматься шум дождя за окном.
Такое состояние длилось недолго. К вечеру Лене стало хуже.
Два дня и две ночи она не открывала глаза. Дыхание ее ослабевало, сердце билось медленно, с перебоями, порой же пульс бешено учащался; руки ее дрожали; лишь по временам лицо ее прояснялось, и она пыталась открыть слипшиеся губы. Я решил посоветоваться с одним из самых знаменитых врачей города.
— Молодой человек, — сказал он мне, внимательно осмотрев больную, словно произведя взглядом настоящее вскрытие, — это случай, который заставляет меня вновь думать, что, по мере того, как совершенствуется медицина, она хочет все больше осязать, видеть, испытывать, выслушивать и понимать человеческий организм, по мере того, как она хочет свести все к анатомии и физиологии, она выигрывает и теряет одинаково много. Я не хотел бы, чтобы ученые верили в сказку о существовании души, таящейся в человеческом теле, как и в сказку о мировой душе, витающей в пространстве; но так же не хотел бы, чтобы они с легкостью пренебрегали тем тонким психологическим состоянием, которое так трудно изучить и понять. Это психологическое состояние, по-видимому, является причиной заболевания, а физиологическое — результатом. Я считаю, что во многих случаях здоровый организм бывает расшатан, ослаблен каким-то скрытым отвращением к жизни, болезненным и неодолимым, часто даже выходящим за рамки сознания самого больного. А вот многие ученые этим пренебрегают. Ваша девушка родилась от больных родителей, если бы природа изначально не вложила в нее способность размышлять, анализировать, то жизнь ее была бы дольше. Будьте мужественны. Я не верю в спасение. Попытайтесь, если хотите, сделать переливание крови. Чистая кровь могла бы сотворить чудеса, но это должна быть кровь здорового человека, не зараженного никакой болезнью, кровь, унаследованная от многих здоровых поколений, животворная кровь, способная возродить жизнь там, где смерть уже начала свое дело. В нашем городе, экологически неблагополучном, вряд ли вам удастся найти такого человека. Не знаю, разумеется, решитесь ли вы сами... если хотите, если считаете нужным... если очень любите свою девушку...
— Доктор, я люблю, люблю, люблю ее! Она подарила мне иллюзию счастья, мне, который испытывал отвращение ко всему. Я отдам ей всю свою кровь с великой радостью!
— У вас такая кровь, которая могла бы воскресить даже мертвеца... Это хорошо, очень хорошо...
Вернувшись, доктор застал меня плачущим у ее изголовья. Лена была в обмороке... Очнется ли она? Слезы застилали мне глаза. Она лежала, вытянувшись, прозрачная, как воск, на губах ее застыла улыбка.
Ах! Какое дикое наслаждение испытал я, когда доктор начал брать у меня кровь.
Едва только моя кровь проникла в ее обессиленное тело, как губы ее дрогнули, она порозовела, ожила. Веки ее приоткрылись, блеснули полоски влажных глаз, потом глаза эти широко раскрылись и наполнились слезами. Ее неподвижный взор выражал удивление, страх, желание узнать, что творится с ней самой и вокруг нее. Она часто заморгала, в ее теперь уже живом взгляде светилось что-то новое, чувствовалось, что она снова возвращается к жизни, вновь жаждет счастья, ощущая в себе столь непривычное для нее тепло и блаженство. Руки ее согрелись, лицо прояснилось, засветилось радостью. Я был счастлив и не сдвинулся бы с места ни за что на свете из страха, как бы резиновая трубка, по которой моя кровь проникала в ее вены, не лопнула или не шелохнулась. Если бы хоть пузырек воздуха проник в кровь, он убил бы мой бедный идеал, уже начинавший оживать, но эта надежда была преждевременной.
Вечером ей стало вновь плохо.
Знаете ли вы, вы, чужой человек, спокойно едущий в поезде, знаете ли вы, что чувствуешь, когда на твоих глазах умирает человек? Бывали вы когда-нибудь при этом, видели вы, как корчится тело, как посиневшие ногти впиваются в пустоту, как хрипит гортань? Я вместе с умирающей переживал это и умирал вместе с нею в ту ночь... в ту ужасную ночь, когда я сидел у ее постели... Знал только одно, только ужасную истину, что помочь ей уже нельзя... Нельзя, хотя бы даже отдав всю свою кровь. Как можно жить после того, что я пережил... Я видел, что это живое дыхание, что этот любимый и единственный человек ускользает от меня куда-то в неведомое, ускользает все быстрее с каждой минутой. Я сидел у ее постели и смотрел, как она лежит с пылающими щеками, горячая и истомленная.
К утру, она еще раз очнулась... Открыла глаза... теперь в них не было той сияющей красоты... молодости... Они горели влажным, лихорадочным огнем, и она с недоумением оглядывала комнату. Потом она посмотрела на меня, казалось, она задумалась, стараясь вспомнить что-то, вглядываясь в мое лицо... Я чувствовал, что она хочет что-то сказать... Ее руки дрогнули... Она хотела приподняться, но была слишком слаба... Я наклонился над ней, поцеловал ее и стал успокаивать... Она посмотрела на меня долгим, полным страдания взглядом... Ее губы тихо шевельнулись... Это был последний, угасающий звук... Она сказала:
— Я люблю тебя, милый!
— Я тебя очень, очень, — сказал я со всей силой убеждения.
Она хотела еще что-то сказать, но ей было слишком трудно... Долго лежала она обессиленная, с закрытыми глазами. Потом начался ужас. Ужас... Еще долгий, мучительный час боролась она. Только к утру настал конец.
Он долго молчал.
— Для нее настал конец, — но не для меня. Он вытер кулаком глаза и выпил оставшийся в стакане коньяк.
Тяжело было смотреть на него: страшен был взгляд его грустных глаз, красных от коньяка или от слез. Я видел на его лице стыд, мучительный стыд за откровенность со мной в эту долгую ночь. Невольно я сказал:
— В жизни всякое бывает! Крепитесь!
Он посмотрел на меня — усмешка искривила его губы.
Уже было утро. Поезд подошел к станции.
Он еще раз посмотрел на меня, но я чувствовал — ему стыдно. Потом он повернулся и, не прощаясь, вышел из вагона. Больше я его не видел.
Я продолжал свой путь. Рассказ случайного попутчика не выходил у меня из головы.


Рецензии