В Кирюшкине топятся бани. Мозаика, выбранные места

     Суббота
    
    
     Еще только рассветало, когда тетя Дуня Гридасова, проводив Зорьку в стадо, выгребла в своей бане золу и промыла, почистив голиком, пятиведерный котел в каменке. Потом она подогревала постные щи и, накормив и проводив на работу мужа, собралась наконец за водой. А дядя Кирилл Гридасов в это утро отпустил солярку допахивающим зябку трактористам, заправил горючевоз для тех, кто не возвращался с поля, а бензин в последнее время на Кирюшкино не отписывали. Дежурство свое он за работу не считал, а потому и мясные щи есть наотрез отказывался.
    
     Время дядя Кирилл проводил в кузнице, где его самого почти два года назад сменил бывший плотник Гришка Шептун.
    
     – Ты понял, Кирилл Кондратич, какие дела? – заговорщически зашептал на этот раз Гришка. – В мире что делается? Тебе хорошо, твои сыны отслужили, а моему ведь через год в армию.
    
     – Ну да, – усмехнулся дядя Кирилл, – а тебе самому через пятнадцать лет на пенсию! Давай-ка, переменяй пластинку.
    
     Это уж свойство такое у Шептуна: на каждого у него и тема, и даже голос особенный.
    
     – Рыкова, Кирилл Кондратич, снимать будут, – тут же выдал информатор.
    
     – Рыкова? – равнодушно переспросил дядя Кирилл. – Никуда он не денется, десятерых председателей перетерпел и с этим поладит.
    
     – Да я первый свидетель! – горячо заверил Шептун. – Новый пред знаешь как сказал? Времена меняются, уважаемый! Понял? Времена – меняются.
    
     – Ладно, поглядим дальше. Еще что нового?
    
     Баня у тети Дуни уже топилась, когда она собралась в последний раз за водой, на постирушку. У колонки она застала соседа, Сашу Ракитина, озабоченного и какого-то потерянного. Он было снял свое ведро, отстранился, но тетя Дуня замахала руками:
    
     – Бери, бери, Сашок, и так, поди, с работы заскочил, а мне не к спеху!
    
     «Вот ведь вырос сирота, – думала она, глядя на Сашу. – Гуляй на все четыре стороны после армии, а он кирюшкинским остался, хозяин уже».
    
     И затеянная постирушка уже не отвлекала тетю Дуню. Опять вспоминала она время, когда сыновья наезжали к ним, а случалось это чаще всего по субботам. Еще тогда заметила она такое дело и стала баню готовить пожарче, воды вдоволь запасала, веники распаривала... А теперь поджидала хотя бы одного – младшего. «Раз не пишет, значит, скоро сам приедет», – говорила почтальонка, три раза на неделе заносившая районную газетку, и тетя Дуня сама привыкла думать так же. Зря, конечно, не надо было, но и Щелчиха на картах нагадывала скорое свидание, а тут еще Кирилл без уговоров стал по субботам автобус встречать.
    
     Перед обедом в кузницу прикондылял хромой Макар Девяшин.
    
     – Шептун, мать твою, давай стаканчик! – захрипел с порога.
    
     – Кузница вам не распивочная, – насупился Гришка, – и не притон.
    
     – Ты слыхал, Кирюх? – удивился Девяшин. – Не притон! Сам же... Гришк! Шептун ты... Дай стаканчик!
    
     – По какому случаю веселый? – спросил дядя Кирилл, глядя, как достает Гришка и стакан, и ржавый газетный сверток.
    
     – По случаю, Кирюх, да! – широко заулыбался Девяшин. – Сын из армии едет, последушек!
    
     – А не рано?
    
     – Не рано! Письмо прислал, через месяц, говорит, дембельнусь и приеду в колхозе работать.
    
     Гришка пошарил на чистой полке и достал три яблочка.
    
     Только перед самым вечером пришел дядя Кирилл домой.
    
     – Такое дело, мать, горючее в обед принимал, – объяснился. – Потом Сашку Ракитина заправил, молодку свою рожать повез на центральную.
    
     – Вон оно что, – догадка отвлекла тетю Дуню на минуточку, – а как же он мне-то не сказал?
    
     – А ты что за персона?
    
     Тетя Дуня посмотрела на мужа внимательней.
    
     – А ты не выпивал, отец? – спросила.
    
     – С чего бы мне не выпивать? – усмехнулся дядя Кирилл. – Житье вольное – ни забот, ни хлопот.
    
     Тетя Дуня вздохнула.
    
     – Перекусишь или так пойдешь к автобусу? – спросила осторожно.
    
     – Никто никуда не пойдет.
    
     – Дак... баня поспела.
    
     – Вот я и пойду мыться. Белье готово?
    
     Дядя Кирилл и помылся, захватив первый пар. С ожесточением натирал мочалкой ноги и грудь, но с веничком не справился, хлестнул березкой раз-другой по спине, задыхаясь, выбрался в предбанник, и, кое-как переведя дух, наспех потом ополоснулся.
    
     Пока он мылся, пришел автобус, доставивший чужих сыновей. Встретив корову, сходила в баню и тетя Дуня. Вернулась она чуть зарозовевшая и печальная.
    
     – Жар пропадает, – сказала тихо. – Может, Сашу позвать. Свою-то он, видать, не успел протопить.
    
     – Ещё чего, «не успел» – Сашка всё успел!
    
     Напившись чаю, дядя Кирилл пошёл ко двору. Тошно ему было сидеть в четырех стенах, он и автобус ходил встречать потому, что тянуло хоть издали людей послушать. Привязалась, наверное, какая-то пенсионная болезнь, но лекарства от таких, насколько знал дядя Кирилл, никто ещё не изобрел верного.
    
     Закат был чистым, и предвечерние сумерки сквозили синью. Желтовато светили по селу редкие лампочки на столбах, оттеняя эту синеву, и было тихо так, что становилось слышно кровь в висках.
    
     Тишину нарушил Генка Воробьев на своем «газоне». Вырвался из проулка и чуть не ткнулся в собственные ворота. «Навеселе, – отметил дядя Кирилл. – Ну, жди теперь концерта». Мотор смолк, хлопнула дверца, и слышно было, как Генка открывал ворота, а потом закрывал. Дядя Кирилл дождался, когда за Генкой захлопнулась дверь в сени. Черт-те чем забавлял он себя, дотягивая время до сна.
    
     Жена теперь молча переживала, но дяде Кириллу не было известно, как пожалеть, чем успокоить ее. Сейчас он завидовал даже Макару Девяшину, который и в пьяном своем угаре все же имеет какую-то надежду, сына вот ждет, – а ему чего ждать?
    
     Последним про младшого писал сын Иван, директор леспромхоза. Коротко сообщал, что не понравилось Мишке на базе, пошел чуть ли не в бурильщики. Понимал дядя Кирилл, что рано или поздно приедет сын сверкнуть своей удалью, наверняка привезет дорогие бесполезные гостинцы, поживет недельку-другую, станет ему опять скучно, снова умчится куда-нибудь, а потом, может, только на их похороны и явится с остальными братьями.
    
     У Воробьевых на дворе стрельнула дверь, послышалась невнятная матерщина, а потом стук в окно.
    
     – Ты, м-мадам! – крикнул Генка. – Если я выпимши, мне, значит, в баню без полотенца можно?
    
     «Может, в чужих местах не пьют так-то, остерегаются», – подумал дядя Кирилл и, бросив наблюдательный пункт, пошёл в дом. 
    
     Не включая света, разделся, лег рядом с женой. Засыпал он теперь плохо и вначале долго устраивался поудобнее.
    
     – Отец, – вдруг заговорила тетя Дуня, – я вот чего. Если когда дел там у тебя никаких нету, ты бы приходил домой. Одна я целыми днями...
    
     – К-гм, – подкашлянул дядя Кирилл, пытаясь уяснить, куда клонит.
    
     – А дожжи вот начнутся.
    
     – Вот что, мать, – сказал дядя Кирилл. – Баню теперь через субботу будем топить, нам она не больно-то нужна, а начальникам мы напишем... Я напишу им, шалопаям! – И обиженно, словно подогревая свою решимость, заворочался под одеялом.
    
     – Бог с ней, с баней, – помолчав, проговорила тетя Дуня. – А написать напиши, тоже не больно-то ребят баловал, грамотей.
    
     Такой оборот разговора озадачил дядю Кирилла, и он притих.
    
     – Я еще чего подумала, – спокойно продолжала тетя Дуня. – Может, не ребят, а самих нас надо винить во всем. Ты вот вроде обиделся, что сыновья не сменили тебя у горна. А брал ты их с собой в кузню? Под ногами, говорил, вертятся, того и гляди, прибьешь…
    
     Дядю Кирилла подмывало тут же ответить что-нибудь, но он удерживался, чтобы дослушать жену. «Ишь ты, – подумал только, – прокурор!»
    
     – Я знаю, отчего ты сам не свой ходишь, – продолжала тетя Дуня. – Уедь Миша, когда ты еще молотом своим наигрывал, ты бы и не крякнул. А теперь тебе, конечно, не по себе. Ты ведь всю жизнь дома не обретался, вот тебе всех и не хватает, акромя меня...
    
     Дядя Кирилл хмыкнул и опять заворочался.
    
     – Ты че? – спросила тетя Дуня.
    
     – Да ниче! Счас же встаю и сажусь письма писать. Все равно я этим начальникам резолюциев наставлю! – Дядя Кирилл в постели уже не мог оставаться. – А еще напишу, приедем с бабкой и ухи вам надерем, чтоб внуки видали! – Он решительно поднялся и, не одеваясь, ушел в теплушку.
    
     – Фу-ли-ганьё! – бормотал он радостно, хлопая дверцами шкафа в поисках бумаги и ручки.
    
     Он уже отыскал и то и другое, когда в окно кто-то не сильно, но требовательно постучал. Дядя Кирилл отодвинул шторку, увидал сияющее лицо Сашки Ракитина и обо всем догадался.
    
     – Сын, что ли? – спросил, улыбаясь.
    
     – Ага, – мотнул головой Сашка, – Михаил Александрович! Как Шолохов!
    
     – Ну, заходи, Шолохов, грамм по сто примем за наследника.
    
     Но Сашка только рассмеялся и пропал в темноту.
    
     – Слыхала, мать? – громко окликнул жену дядя Кирилл.
    
     – Слыхала, – отозвалась тетя Дуня. – А ты-то помнишь, как твои нарождались?
    
     Дядя Кирилл только ухмыльнулся. Рождение первого, Ивана, он, положим, хорошо помнил, ну, Мишкино тем более – это не так давно было, да и неожиданно: на тридцать седьмом году у жены. А вот средний... Он отложил ручку и бумагу, пошел в переднюю.
    
     – Так-то я все помню, – сказал негромко, – вот только про Костю что-то... Сорок седьмой... Че тогда было?
    
     – Рассказать? – недоверчиво спросила тетя Дуня.
    
     – Ну-ка, ну-ка.
    
     – Да ты сам вспомнишь. Ты в госпиталь на проверку ездил...
    
     – А-а, – обрадовался дядя Кирилл. – Когда назад ехал, меня еще обокрали! Платок тебе вез и консерву. Рыков меня еще подбросил.
    
     – Уж скажи: подобрал – пьяный как зюзя явился.
    
     – Это я от радости, – засмеялся дядя Кирилл, – как раз тогда меня хирург с учета снял. Живи, говорит, солдат! Хороший врач был. Седой такой. Молодой, а седой...
    
     Из памяти у дяди Кирилла вдруг появились хорошие прежние люди, и он стал рассказывать про них притихшей жене. А та привстала, облокотившись на подушку, и молча смотрела на ожившего мужика.
    
    
    
    
    
     Самовольник
    
    
    
     Председатель подрулил на своем «газике» к скотному двору в половине седьмого утра и тут же, в воротах, задержал двух доярок. Шевелилка несла домой трехлитровый бидончик с молоком, а Вера Гостева – с полпуда-пуд концентратов в мешке. Скандалить, отпираться женщины не стали, вернули все, куда положено было, сильно оконфузив перед начальством учетчицу и зоотехника, а через четверть часа Шевелилка стукнула под окно бригадиру Рыкову:
    
     – Иди, Петрович, в контору, мы на воровстве поймались...
    
     Председатель, в шляпе и тёмной болоньевой куртке с матерчатым воротником, сидел за бригадирским столом, теребил какую-то бумажку и в этот момент сильно походил на себя прежнего – главного инженера райсельхозуправления.
    
     – Пришли? – Он приподнял голову, посмотрев куда-то мимо Рыкова, и тот невольно обернулся: с кем это он мог прийти в такую рань да еще в правление?
    
     – Суть дела ясна?
    
     – Да вроде, – Рыков пожал плечами.
    
     – Это ведь не в первый раз, я так понимаю.
    
     «Правильно понимаешь», – мог бы ответить Рыков, но промолчал.
    
     – Надеюсь, не надо напоминать, что по этому поводу в законах, в уставе колхоза сказано? Гостева и Салтанова задержаны с поличным...
    
     – Они же вернули все, – сорвалось у Рыкова с языка. – Хотя, конечно... Ладно, пригляжу сам еще. Повторится – спросим по закону.
    
     – Хорошо, – неожиданно быстро согласился председатель. – Это последнее условие. Повторится – спросим...
    
     Рыков эти слова понял правильно и нахмурился.
    
     Не рассиживаясь, председатель уехал на центральную усадьбу. И тут же из-за угла конторы появилась Шевелилка.
    
     – Ну че, Петрович, под суд?
    
     – Вас, что ли? За то, что обнаглели, надо бы.
    
     – А че мы?
    
     – Да ничего! Ты бы еще серединой улицы домой с фермы ходила.
    
     – Ох, и когда ж и правда не таясь домой ходить станем! – переменила тон доярка. – И что только за жизнь проклятущая!
    
     – Ну это ты... ладно, – потише сказал Рыков. – Но чтобы на глаза больше не попадались, сам проверять стану.
    
     И проверял потом ежедневно, оказываясь на ферме к концу дойки. В осенних потемках приходилось выискивать короткие дороги, и вскоре бригадир доискался: забыв о разрытом накануне водопроводе, со всего маха ухнул в траншею, хлебнул глинистой жижи, и два ребра у него, как потом оказалось, дали трещину. На молоковозе Рыкова доставили в участковую больницу, но там он позволил лишь осмотреть себя, наложить тугую повязку на грудь и с тем же молоковозом вернулся отлеживаться домой.
    
     Первые дня два сильно надоедали завфермой и агроном, отвыкшие командовать, но потом даже на проулке, где жил Рыков, появляться перестали. А он, наоборот, всё тоньше прислушивался да присматривался, не нагрянет ли кто, и, если жена докучала, сердился и грозил  завтра же выйти на работу.
    
     – Три дня дома посидел, и уж тошно ему, – обиделась жена. – Раз я тебе мешаю, отпустил бы к Людке, – и потом ухватилась за эту мысль всерьез: съезжу да съезжу.
    
     И Рыков разрешил, махнув рукой: езжай.
    
     Обеды приносить и приглядывать за скотиной согласилась неразговорчивая свояченица, и Рыков как бы совсем один остался. Решил было разок выбраться на бригадный двор, к кузнице, но остановила одна ехидная мыслишка: «Рыков вам плохой? Ладно, покрутитесь без него...»
    
     И такая объявилась прорва времени, что на второй день своего одиночества Рыков думал, позеленеет от курева и от лежания опухнет. Навалилась опять непогода, и он проводил время, сидя перед окошком, выходившим во двор, слушал радиоприемник, шепотом повторяя незнакомые слова и морщась от набивших оскомину, которыми скорее всего одаривали людей ничем не лучших кирюшкинских мужиков и баб, тридцать лет выполнявших его, Рыкова, указания, что в поле, что на ферме.
    
     «Надо дело делать, а не языком молоть», – бормотал, выключая приемник. Сам он всегда говорил только дело и о делах. Не всем приходились по нраву его распоряжения, ну, да он ведь не сватался. Строгость требовалась после войны, когда легко было среди стольких баб свободных скурвиться, а потом это стало привычкой. Да и распоряжений он никогда с бухты-барахты не отдавал, потому что, объезжая поля и ферму на тарантасе, в который неизменно был впряжен неторопкий мерин Лихой, успевал обо всем и так и эдак передумать, не то что агроном или механик Володин, мелькавшие на своих мотоциклах. А еще чаще Рыков обходился вообще без всякого транспорта. Ходил он ссутулясь, косолапил вдобавок и знал, что многим при взгляде на него со стороны казалось, будто он еще позавчера командовал конным эскадроном. По селу им стращали маленьких ребятишек: «Играй на дворе, Андрюшка, а то Рык придет и в колхоз заберет». Обо всех разговорах он или догадывался, или знал доподлинно.
    
     Особенно Рыков не любил, когда кто-нибудь заговаривал о намерении податься из Кирюшкина по столбовой дороге с домочадцами и пожитками. Но вида никогда не показывал, а подыскивал какой-нибудь рычажок, струнку даже, сыграв на которой придерживал говоруна на месте до весны, до осени – до скольки хватало. Потом ещё что-нибудь находилось.
    
     «Да куда же вы претесь-то? – хотелось иной раз высказаться ему напрямую. – Зашиваетесь тут, что ли? Ведь бабы хлеб начисто печь разучились, каждый день вам магазинный кирпич подавай! Кизяк вам трактор делает. Вместо скворешен – антенны над крышами. На огородах – водопроводная вода! На легковушках картошку полоть ездите».
    
     Но ничего этого не говорил Рыков, понимая, что на все его речи, чем длиннее они будут, тем короче ответ найдется.
    
     – А вот потому мне и все равно, где жить, – скажет какой-нибудь и уж если с характером, от своего не отступит, хоть ты ему лоб озолоти.
    
     И народ в Кирюшкине редел. Крепкие хозяева, правда, с места не снимались, но потихоньку переходили на легкие работы, а те, что старели, становились на баланс в райсобес. Они же и настрой своим наследникам делали: уезжай, мол, сынок, и не думай, пока ноги таскаем, поможем, а тебе тут делать нечего. То же самое пела когда-то его дочерям и жена, а он только закипал бессильно, зная, что выплывает всё на народ, но помалкивал и не мешал «женскому персоналу».
    
     Бригада его пока еще держалась и в колхозе погоду делала. Рыков видел, что у других бригадиров вообще плохи дела – в погонял каких-то превратились, а то и рассыльного, и скотника замещают. У него все же порядка побольше, только вот новому председателю этого не видать.
    
     На разные размышления сбивался Рыков, пока его ребра срастались. И все-таки беспокоило, что совсем забыли про него помощники. Пробовал он расспросить о том о сем свояченицу, но та была домоседкой, а, управляясь сейчас на два двора, вообще интерес к сплетням потеряла.
    
     И решил Рыков прервать свою отсидку.
    
     Погода с вечера испортилась, ветер подул, потащил низкие тучи, но это не изменило решения. Лег Рыков пораньше, без привычки долго ворочался, наконец уснул и вроде бы тут же проснулся. Но нет, часов пять продрыхнул... Ветер тем временем заметно ослаб, посмирнел и не так громыхал железным листом на крыше веранды. Не было слышно и шелестящего шума кленов в палисаднике.
    
     «Дождик, что ли, пробрызнул?» – подумал Рыков, приподнялся над изголовьем постели, стараясь не обращать на легкую боль и свербёж под повязкой никакого внимания, включил приемник. Пестрый, красноватый свет шкалы осветил край стола, пачку папирос и спички. Разогревшись, приемник заверещал, затиликал морзянкой, и от этого Рыков сразу же вспомнил, зачем понадобилось вставать так рано.
    
     Добравшись на ощупь до выключателей, щелкнул тем, от которого загоралась лампочка во дворе, и подошел к окну. Ослепительно белые, во дворе мельтешили крупные снежные хлопья, успевшие устелить двор, налипнуть на столбы и перила крыльца.
    
     «Семнадцатого октября-то?» – с сомнением качнул головой Рыков, не отрывая глаз от прерывистого из-за ветра свечения снежинок. «Мокрый снег на озимь – тот же назем», – вспомнилось как-то по-доброму.
    
     В теплушке Рыков поставил на электроплитку чайник, достал из эмалированной кастрюли три последних сухаря, килограмм которых покупала перед отъездом жена.
    
     Снег завихривался, мягко касался чистого стекла. Поглядывая за окно, Рыков не суетился, не спешил и, как редко у него бывало, перед завтраком не закурил.
    
     Его отвлек закипевший чайник, и он лишь почувствовал, что во дворе кто-то появился, на секунду промелькнул тенью. Снаружи в незапертую дверь стукнули три раза, и Рыков торопливо вышел в сени.
    
     – Кто? – окликнул потемки.
    
     – Ты живой, Петрович? – глуховато донесся голос Генки Воробьева.
    
     Рыков приоткрыл дверь.
    
     – Живой, – обронил нестрого. – Ты чего?
    
     – Да это, – Генка мотнул головой и ударил себя по плечу, сбивая снег, – курево кончилось...
    
     Рыков отворил дверь пошире.
    
     – Выдели с полпачки, – попросил Генка.
    
     – Заходи.
    
     Генка начал отряхиваться, стучать сапогами, и Рыков позвал его уже из теплушки.
    
     – К столу проходи, не стой под порогом... Так. Закуривай!
    
     Генка зябко передернулся, потрогал малиновые от морозца уши, взял папиросы.
    
     – А теперь говори, почему тут очутился? – тоже подсев к столу, спросил Рыков.
    
     – Не хотел ведь заходить – и вляпался, – ухмыльнулся Генка. – Я думал, бригадир, ты на отсидке помякше стал...
    
     – Ты почему тут оказался? – настойчиво повторил Рыков. – Твой дом до сих пор на другом конце был. Пятый час ночи...
    
     – Дома у меня, Александр Петрович, нету, – вздохнул Генка.
    
     – Та-ак, – Рыков тоже взялся за спички. – Значит, снова – здорово? Когда ушел? Рассказывай!
    
     – Было бы что, – качнул головой Генка.
    
     – Ты же месяц, считай, не пил! Опять?
    
     – Да не в том дело. Надоело всё, понимаешь...
    
     – Жена где? – перебил его Рыков.
    
     – Жена на месте, – усмехнулся Генка. – А я как последний барбос.
    
     – Барбос и есть! – повысил Рыков голос. – У Шевелилки ночевал?
    
     – Шевелилка, Петрович, челове-ек, – блаженно протянул Генка. – Сейчас вот говорит: снег прочен, когда упал ночью!
    
     – Так, – Рыков потер висок. – Она на дойку вовремя ушла? А, ну да, не ушла – ты бы по улице не слонялся. Значит, так, счас к твоей пойдем.
    
     Он прихлебнул горячего еще чая и отодвинул сухари, показывая, что решение принял.
    
     – Не горячись, Петрович, – попросил Генка, – я все законно сделал. И депутат был, и понятые... Мне, короче, костюм достался, мотоцикл и поперешная пила.
    
     – Ты что мелешь? – не поверил Рыков. – Какой депутат? Почему я не знал?
    
     – И хорошо, что не узнал, – твердо проговорил Генка. – Я и постарался, чтобы без тебя обошлось.
    
     – Зачем?
    
     – Так ведь ты бы опять налетел: «Вы что, сукины дети, вам чего не хватает? Пейте при мне мировую, и чтоб завтра на работу!» Сколько мы таких мировых попили? А теперь суд скоро, разведут...
    
     – Н-ну, ладно, – выдавил из себя Рыков, сцепив на столе ладони. – Ты же видный парень был, – сказал с сожалением. – Может, все-таки сходим?
    
     Генка взял вторую папиросу и внимательно посмотрел на бригадира.
    
     – Я не пойму, Петрович, зачем тебе все это надо? Ничего ведь у нас не изменишь. Зачем тебе вообще и сельсовет, и прокуратуру заменять? Ты глянь, в кого ты людей превратил...
    
     – В кого, интересно? – с усмешкой переспросил Рыков.
    
     – Ну, я не знаю... Соседи ведь из-за тебя друг друга боятся.
    
     – Что ты говоришь! А почему боятся, ты подумал? Если ты честно, открыто живешь, чего тебе бояться-то?
    
     – Я не про то...
    
     – А я – про то! – Рыков возвысил голос.– Не делай дурного и живи открыто! Работай! Вот что я говорю, а вы из меня пугало делаете... Ты можешь себе представить, к чему мы можем прийти?
    
     Сам Рыков иногда представлял себе к чему. Словно в бреду чудилось ему, что остановились в Кирюшкине тракторы, заревела в базах голодная скотина, опустели склады и последний скотник захлебнулся в широко разлившемся море водки...
    
     – Ну, а ты что, хочешь удержать, что ли, всех? – спросил резковато Генка. – Воруй, тащи, только работай, оставайся там, куда тебя поставили. Так, что ли? Ты же, когда и отказываешь в чем-нибудь, думаешь про себя: ничего, мол, сами проживете, скотину прокормите...
    
     У Рыкова дернулась щека.
    
     – Вон ты про что: «прокормите»... Ты же шофер, пшеничку получаешь каждую осень. Съездил на мельницу, раздробил, смолол...
    
     – «Раздробил, смолол», – живо подхватил Генка, – и скормил все за два месяца! А это... антимонии разводить... Какой же ты бригадир, если про людей как про лошадей думаешь?
    
     Рыков поднялся на ноги.
    
     – Так, значит, не дождетесь никак, когда Рыкова от вас уберут? – спросил с нажимом. – Не видите, что через Рыкова вы до сих пор и живете по-человечески? Прижали вас? Дыхнуть вам не дают? Рыков плохой стал... Ишь! Чего вот ты расселся тут? Из семьи ушел, гуляешь с...
    
     – Стоп-са! – Генка вскочил. – Остепенись, бригадир! Забыл, кто Шевелилку овдовил? Командир! У самого двор – не двор, а сам...
    
     – У меня?! Забулдыга чертов! Ты зачем сюда пришел? Стой! Сядь!
    
     – Сам сядь! – Генка надвинул кепку и пошел к двери. – Черт дернул стучаться к тебе...
    
     – Стой! – приказал Рыков. – Ты почему так разговариваешь?
    
     – Как? – удивился Генка.
    
     – Ну... орешь. Я тебе кто? – Рыков силой ужимал себя, голос его сел. – Я тебе в отцы гожусь... Проходи назад, сядь.
    
     Генка остановился у двери, яростно взглянул на стол, где лежали папиросы, ударил зачем-то себя по карману и ухмыльнулся.
    
     – Ладно, спасибо этому дому, покричали, отвели душу, – проговорил нервно и, ударив плечом в дверь, скрылся в сенях.
    
     – Стой, говорю, – запоздало окликнул его Рыков и услышал, как хлопнула наружная дверь.
    
     «Гость, мать его», – подумал раздраженно, вернулся к столу и сел. «Самовольник чертов, – продолжали крутиться вокруг Генки мысли, – на семью ему наплевать, на все ему наплевать. С Шевелилкой спутался... «Кто её овдовил»! Герой!» Обидно было. Да еще один тут как сыч...
    
     Снег за окном не редел, не кончался, и Рыков подумал, какие неприятности принесет он. Улежать все одно не улежит, хоть эта «Тамара» и сказала там... «снег прочен...» Одной с двумя ребятишками, пожалуй, захочется прочности. «Двор – не двор...» Дурак! Хотя покойный Шевелилкин муж тоже грозился дом его поджечь.
    
     Да, давно не ходили разговоры, что Рыков виноват ещё и в смерти Николая Салтанова, давно. Всё правильно по-ихнему: он отдал Салтанова под суд. После «химии» тот запил, в город к дружкам новым стал отлучаться, да там и сгинул. А вот если бы остепенился, сам Рыков и посадил бы его на любую ходячую технику. Шевелилке с тех пор многое приходится прощать: молоко с фермы подтаскивает – ладно, мужиков за дрова, за солому подпаивает – ладно... Сколько можно ладить-то?
    
     Что-то спуталось в голове у Рыкова. Зачем вот он поднялся ни свет ни заря? Опять идти распоряжения отдавать? Да там их теперь столько надавали, что неделю только отменять придётся. И председателю, поди, накапали уже: он, мол, так, а мы, значит, вот эдак, как вы, товарищ председатель, учите...
    
     Обычная ярость накапливалась в Рыкове, но не чувствовал он прежней силы, чтобы истратить её в каком-нибудь деле. Главное, в каком?
    
     Белые хлопья за окном прекратили бестолковое мельтешенье и валили теперь ровным бесконечным потоком. «Снег прочен, если упал ночью». Да, от своей законной Воробьихи Генка не то что лишнего – доброго слова сто лет не слышал, и никто, пожалуй, из всего Кирюшкина.
    
     «Дур-рак!» – припечатал, наконец, Рыков самого себя. Не орать надо было, а уговаривать, чтобы сходились поскорей по-людски. Ни одна химура за Воробьиху не вступится, а он что, как всегда, особенный?
    
     И никуда в это утро Александр Петрович Рыков не тронулся со своего двора. Навестившая его свояченица два петлистых стежка следов во дворе проложила, конечно, но снег валил до самого вечера, и укрыл, постирал их все до последнего.
    
    
    
    
    
     Муж в доме
    
    
    
     – Саш, сегодня, говорят, кино индийское, – как бы между прочим сообщает за ужином Наташа и выжидающе смотрит на мужа.
    
     Сашка Ракитин, забыв, что в стакане кипяток, глотает чай, и лицо его багровеет.
    
     – Терпеть не могу, когда поют, – бормочет он недовольно.
    
     – Ой, а я люблю! – признается Наташа и тихо добавляет: – И очередь моя, а, Саш?
    
     Да, очередь ее. Сашка с треском разгрызает сахар.
    
     – Только плащ надень, – говорит он. – После бани все-таки...
    
     Наташа вскакивает, чмокает Сашку в мокрый висок и убегает переодеваться. Бросив чай, Сашка поднимается и идет следом. В спальне горит светильник, и на занавеске отпечатывается четкая подвижная тень. «Не уходи», – хочется сказать Сашке, но он сдерживает себя и смотрит в кроватку, где едва слышно посапывает их восьмимесячный Мишка.
    
     – Саш, застегни, – потихоньку зовет Наташа.
    
     И вот она уже ушла, только запах «Красной Москвы» наполнил комнаты. Для Сашки начинается обычная в такие вечера маета. Он идет в спальню – все поближе к кроватке, – и, развернув «Советскую женщину», ложится поверх одеяла на свою «полуторку». Разглядывая фотографии в журнале, он доходит до «Моделей сезона» и приближает журнал к глазам. «Элегантность. Женственность. Изящество». И слова чужие, и манекенщицы с их застывшими полуулыбками.
    
     Они красивые, наверное, а от подушки так пахнет Наташиными волосами...
    
     Сашка поднимается и идет покурить на кухню. Яркий пятнистый свет лампочки, упрятанной в стеклянный узорчатый плафон, взбадривает и отвлекает от бестолково скользящих мыслей. Сашка курит, обводя взглядом на городской манер обставленную кухню, прислушивается к ходу электрических часов.
    
     О том, каких трудов стоило переделать старый отцовский дом, давно уже они с Наташей перестали вспоминать вслух, но, оставаясь один, Сашка припоминает и дуроломный труд свой, и неприятности, пережитые, пока выписывал, доставал и потихоньку, с молчаливого разрешения бригадира Рыкова, подтаскивал стройматериалы. Теперь это все позади и ощущается Сашкой как что-то очень солидное, раз и навсегда приподнявшее его над сверстниками, определившее его жизнь хозяина, мужа и, наконец, отца в собственном доме.
    
     В мерной тишине вдруг громко срабатывает холодильник. Сашка вздрагивает, роняет пепел на половичок под ногами и чуть кривит губы в усмешке. Он снова идет в спальню, ложится и берет журнал. Чудно – он лежит в собственной спальне! Хозяин...
    
     Отстраиваясь, он запрещал Наташе приходить к нему, но однажды она не послушалась и пришла в дом, когда он возился с дверью, упрямо не желавшей плотно и чисто входить в косяки. И, злой, измотанный за день на тракторе, он только притих и улыбнулся ей. Наташа была в брюках, в тонком коричневом свитерке, а на голове у нее белела косынка, подвязанная сзади, совсем как у его матери когда-то.
    
     – Вот я и пришла, – сказала она. – Ты мне покажешь свои палаты?
    
     «Почему палаты?» – подумал Сашка, забыв, рванул на себя дверь, и та, вывалившись из косяков, пребольно ударила его по плечу и голове.
    
     – Ох-и! – вскрикнула Наташа. – Больно? Давай приколотим ее поскорей! У меня уже опыт есть – с Петровичем в моем классе дверь налаживали.
    
     И упрямая дверь сдалась в десять минут.
    
     – Анкерный ход! – провозгласил Сашка. – Прошу!
    
     Наташа, склонив голову, прошмыгнула мимо, и он не разглядел ее лица. Она ходила по комнатам, дотрагивалась ладонями до переборок, до ржавых, не крашенных еще батарей отопления, а Сашка ждал ее на пороге, прислонясь к косяку.
    
     – И это ты один все? – спросила Наташа, вернувшись.
    
     – Почему один? А Лешка, дядя Кирилл, Игнатич... А времени-то сколько прошло!
    
     И вдруг она подняла руки, прижалась к Сашке и приткнулась лицом куда-то под мышку.
    
     – Ну... что ты, я чумазый, – зашептал Сашка. – Не надо, я...
    
     – Ты, ты, – перебила его Наташа. – Мой, настоящий.
    
     Она отпустила его, и Сашка стал вытирать руки, отряхиваться... Помывшись, он пошел переодеваться на погребку, потом туда заглянула Наташа.
    
     – Ты здесь спишь? – спросила удивленно.
    
     – Да, тут теплее... под тулупом.
    
     – Саша, миленький...
    
     – Только... не жалей меня.
    
     – Да нет же, нет! Я люблю тебя...
    
     Одно и то же вспоминает Сашка, когда остается вечерами с Мишкой. Воспоминания захватывают его, он начинает торопить их, и в нем всплывает горячая волна, смывающая поднакопившийся за день мусор.
    
     ...Через день была суббота, Сашка освободился пораньше и сразу стал наводить раствор: пора было начинать штукатурить стены. Наташа тоже пришла, повесила на дверь принесенную сумку и принялась за работу вместе с Сашкой.
    
     – Ты где полутером научилась работать? – спросил он.
    
     – В стройотряде. А ты?
    
     – И я, – усмехнулся Сашка.
    
     – Наш назывался «Аэлита», – сказала Наташа.
    
     – А наш стройбатом! – Сашка рассмеялся. – Я же в армии всю эту науку проходил.
    
     Вскоре от входной двери кто-то окликнул его, и он вышел. На пороге стояла тетя Дуня Гридасова.
    
     – Сашок, я баню истопила, ты приходи вечером.
    
     – Да я не знаю, теть Дунь, – замялся Сашка, – завтра опять глина...
    
     – А мне можно? – вдруг попросила из-за его спины Наташа.
    
     – Ой, да Наталья Викторовна, да пожалуйста!
    
     В баню Сашка пошел после всех и, плескаясь там от души, задыхаясь от мокрого пара, пел, безбожно фальшивя и перевирая слова: «Мы хлеба краюшку, на-па-па-лам!..» Присев на полок передохнуть, он подумал, что Наташа может уйти, не дождавшись его, и заторопился. Но, подходя к своему двору, он увидел в сгустившихся сумерках развешанное белье на веревках, желтый свет в окошке. И чуть было не заорал свою песню сначала. На погребке шумел примус, и из двери пахло жареной картошкой. Когда он вошел, Наташа нарезала хлеб и, не поднимая головы, весело сказала ему:
    
     – С легким паром, хозяин! Картофь скворчит на сковородке и уже на подходе!
    
     Сашка отшутиться не успел, и она быстро подняла голову. Он шагнул к ней, но застыл на полпути.
    
     – Отдохни, – тихо сказала Наташа. – Сейчас все будет готово. – Заглянув в сковородку, сняла ее и поставила чайник. – И еще минуту... – Из своей сумки она достала бутылку вина и показала ее Сашке. – Сберегалось с прошлого лета. Не веришь?
    
     Со стаканами в руках они замерли, глядя друг на друга, и Наташа сказала:
    
     – Выпьем за наш дом. Можно, я сегодня останусь?
    
     А Сашка не смел шевельнуться, и вино, которое называл квасом третьего класса, показалось ему лучшим в мире, и он опьянел. Они ужинали молча и избегали случайных прикосновений друг к другу.
    
     – Я выйду покурю, – сказал потом Сашка.
    
     – Выйди, но не кури, пожалуйста.
    
     Потом она его позвала. Сашка вошел, закрыл дверь и остановился в темноте.
    
     – Раздевайся и иди ко мне, – прошептала Наташа.
    
     Нащупав край постели, Сашка лег под одеяло и вытянулся, задерживая дыхание, ставшее сухим и неровным. Осторожно он протянул руку туда, где ожидал встретить Наташино плечо, коснулся чего-то теплого и гладкого, вздрогнул и замер с открытым ртом, задохнулся, а его груди вдруг коснулась легкая прохладная ладонь, он рванулся навстречу ей, полетел куда-то. И что-то горячее, льнущее появилось в его объятиях и, прижимаясь, причиняло боль всему телу, наполненному огнем и страхом.
    
     – Саша, Сашенька, – услышал он близкий, где-то в нем самом зазвучавший шепот, – Саша, успокойся... Нам успокоиться надо... родной мой.
    
     Прижавшись плотно, до боли, не чувствуя тела друг друга, они замерли и лежали так. Все плыло, проваливалось куда-то, и Сашка сам стал шептать какие-то слова, чувствуя, как мягчают их объятья...
    
     Разогретый воспоминаниями, Сашка торопливо заглядывает в кроватку и снова идет покурить на кухню. Света он не включает и, нащупав папиросы, распахивает форточку. Прохладный, напоенный запахами оттаявшей земли воздух вливается в комнату, слегка остужает Сашкину голову.
    
     Свадьбу они играли у Наташиных родителей в дальнем райцентре. Просто устраивали семейный вечер, на котором из кирюшкинских были Лешка Федотов, внучка Наташиной квартирной хозяйки да Любка Огурцова, учившаяся с Наташей в педучилище.
    
     Потом еще доводили до ума дом и двор, но главное было уже позади. Понемногу стали выходить на люди, больше в кино, если кинщик Лешка уж особенно его расхваливал, но им, кроме друг друга, никто не был нужен в то время.
    
     Днем Наташа учила своих ребятишек, Сашка крутил баранку новенького «Кировца», на который посадил его бригадир Рыков, – это было всего лишь преддверием их вечеров и ночей.
    
     А однажды, вытерпев уже не одно подначивание, Сашка в курилке сказал, что теперь ему не хватает только сына.
    
     – Какое скромное желание! – рассмеялся Лешка. – А почему не двоих сразу?
    
     – И двоих, но потом, а пока одного – Мишку!
    
     Обнаружив в себе это новое желание, он все чаще стал заговаривать с Наташей, а та мягко укоряла его:
    
     – Не торопи, он сам о себе заявит. Но дожидаться молча Сашка почему-то не мог и не понимал сдержанности жены.
    
     – А выучим мы его на инженера, – говорил он, не особенно задумываясь над словами. – Вот только когда же он...
    
     – Саша!
    
     И Сашка уловил вдруг в голосе жены не только укор, но и раздражение.
    
     – Ну а чего? Сколько мы живем-то?
    
     И пошло-поехало. Наташа зачем-то говорила, что для начала не мешало бы и ему поступить в заочный техникум, он отвечал, что достаточно ему и десяти классов, чтобы сотворить себе сына, а потом...
    
     А потом, хотя мир был восстановлен, у них что-то не стало ладиться ночами. Наташа плакала потихоньку, Сашка злился, и кто знает, во что бы это еще вылилось, не появись Мишка. Снова вернулась к ним радость и новые надежды, только... только за каким вот чертом выдумали они эту дурацкую очередь в кино! Лешка, баламут, надоумил, а они и обрадовались...
    
     Сашка собирается бросить окурок в форточку и вдруг слышит звуки знакомой песни:
    
     Трудно было человеку
    
     Десять тысяч лет назад,
    
     Он пешком ходил в аптеку,
    
     На работу, в зоосад…
    
     Он задергивает штору и включает на кухне свет. Песня из клубного «колокола» означает, что сеанс окончен, а значит, сейчас и Наташа будет дома.
    
     Поставив на плиту чайник, Сашка подсаживается к окну так, чтобы не отбрасывать тень на занавеску, и прислушивается. Народ уже идет мимо, оживленно разговаривают. Потом голоса замолкают, заканчивается и пластинка. Закипает чайник на плите, а он все один. «Так-так-так, – распаляется Сашка. – Придет ведь как ни в чем не бывало, да еще придумает что-нибудь насчет Любки Огурцовой».
    
     Последнее время Наташа вдруг заговорила о том, что соскучилась по работе, по школе, что пора все-таки Сашке всерьез задуматься об учебе, и она же первая предложила ходить в кино пока по очереди, послав для начала («Для замазывания глаз!») его. Сашка не понимает всего этого, но, предчувствуя что-то, злится и отмалчивается. Мишке всего-то восемь месяцев, а она...
    
     Но под окном раздаются наконец дробные шажки, и Сашка торопливо скрывается в передней, около Мишки. Услышав щелчок прикрываемой двери, он снова появляется на кухне и щурится от яркого света.
    
     – Что, Мишка проснулся? – озабоченно спрашивает Наташа. – Нет? Ф-у... Я, наверное, здорово задержалась?
    
     – Чай будешь? – спрашивает Сашка.
    
     – Да ну его, – улыбается Наташа. – А я с Любой простояла...
    
     – Угу, – согласно кивает Сашка, присаживаясь к столу.
    
     – А кино – прелесть! – продолжает Наташа. – Только их две серии, оказывается, и вторую Леша на завтра оставил.
    
     Сашка молча смотрит, как Наташа раздевается. Повесив плащ, она подходит к нему и заглядывает в лицо.
    
     – Ой, а оброс-то ты у меня! Волосы как копна прямо.
    
     – Да ладно, – говорит Сашка, – завтра с утра надо водопроводом заняться, а потом мне в ночную сеять, – и наконец улыбается. – В ночную мне, а то бы ты досмотрела своего Радж Капура.
    
     – Ой, да нужен он мне, – отмахивается Наташа. – Ложимся?
    
     Сашка кивает, и, выключив свет, они вместе идут в переднюю. Наташа включает ночник, и они склоняются над кроваткой. Потрогав простынку, Наташа прижимается к Сашке и тихонечко шепчет:
    
     – Мужички мои-и...
    
     Сашка украдкой вздыхает, переводя дух, и целует Наташкины волосы, пахнущие ромашкой и весенней свежестью, пропитавшей ночной воздух.
    
    
    
    
    
     Машка
    
    
    
     Вера Павловна подмазывала глиной угол сарая, сбитый до самана овцами, когда заглянула к ней Тамара Шевелилка.
    
     – Ты, теть Вер, как волчиха! Чуть где какая царапина – скорей лизать, подмазывать!
    
     Вера Павловна рассмеялась.
    
     – Скажи уж, как собака, а то – волчиха! Че такая веселая?
    
     – Счас и ты повеселеешь! Внуки у тебя есть, зятья-снохи городские? Молоко просят? А его можно море надоить! Не веришь? Я со своим мужичьем второй день как в раю живу.
    
     – Да ты толком скажи.
    
     Вера Павловна ополоснула руки в ведре с водой, осушила их наспех полой рабочего халата, глянула на соседку с интересом.
    
     – Колхоз начал скот принимать, – Шевелилка сделалась серьезной, – а коров, пока базы пустые, к нам сгоняют. Кормочка-то еще дают, «зеленку» эту, а доить их просто так никто не захотел. Тугосисие, норовистые, ну, сама знаешь, каких на мясо сдают...
    
     – А-а, так, так, – припомнила что-то Вера Павловна. – Это ж они всё утрами ревут?
    
     – Да что утром, что вечером – приучены как-никак доиться.
    
     – И ты их доить пошла?
    
     – Да если б одна! Нынче Геннадий меня в четыре отвез с флягами, а там уже и Губаниха, и Катерина со снохой орудуют, потом еще подошли... Молоко разрешили себе забирать. Говорят, сам председатель велел.
    
     – Конечно, жалко, добро пропадает, – покивала головой Вера Павловна.
    
     – А то разве нет! Я две фляги за два раза надоила – это, посчитай, сколько всего? Масла-то да сметаны? Геннадий ребятишкам и цыпки, и носы облупленные вчера намазывал – вольные! – Взмахнув руками, Шевелилка уронила их и потишила. – Ты не думай, теть Вер, я не жадная. Да ведь Ласточка моя за все лето ни на стакан молока не прибавила. И мало, и нежирное, а за столом – трое мужиков... Я рада, хоть масла припасу.
    
     – Да конечно, че там говорить!
    
     – А у вас, теть Вер, корова хорошая, у Павлика тоже есть... Я чего: подмогни мне одно утро, а то их, говорят, завтра на мясокомбинат отправлять начнут.
    
     Вера Павловна почувствовала от этих слов на своем лице жаркую краску, тронула даже щеку, вроде как прилипший кусочек глины сковырнула.
    
     – Ты ведь знаешь, Тамар, я сроду... – заговорила смущенно, – сроду я не отказывала. А сейчас прямо не знаю... Самого надо со смены дождаться, а то, говорил, как бы в ночь к зятю не уехали. Он ему какие-то железки к машине нашел, купить у людей надо, а я хоть на внучонка гляну.
    
     Шевелилка молча покивала.
    
     – А если не пустят его, – торопливо прибавила Вера Павловна, – я сама к тебе забегу. В четыре, ты говоришь?
    
     – Ну да, – не показав особой досады, подтвердила Шевелилка. – Геннадий нас на машине подвезет... если что... А когда ж, теть Вер, Любка-то родила, ты вроде все помалкивала... Видали ее! Третий раз бабкой стала – молчит!
    
     Вера Павловна улыбнулась и перевела дух; легкая у нее была соседка.
    
     – А ты думаешь, я на много раньше тебя узнала? Городские, они скрытные! Или уж сглаза побоялись? Зять телеграмму присылает: срочно сообщите имя внука. Я чуть не обезножила!
    
     – Ну, тогда обязательно съезди! – наставила Шевелилка и ушла к себе.
    
     Неловкость не сразу отпустила Веру Павловну. Не умела она отказывать, да и много ли за всю жизнь наотказывала? От легкой, что ли, жизни домохозяйкой сделалась? А случай и правда редкий был. Сама она, может быть, и не насмелилась себе чужих коров выдаивать, но помогла бы... А чего бы не насмелилась? Той же Любке в город лишнюю банку сметаны или масла – плохо ли?.. И вскоре она уже снова думала о привычном, о детях.
    
     Их с Иваном Прокопьевичем старший сын Виктор и дочь жили в городах, а меньшой, Павлик, больше года проживал теперь на центральной усадьбе, в Сергеевке. Городские, конечно, жили в свое удовольствие, семьи у обоих были хорошие, но и меньшой, не захотевший учиться, тоже не хуже других жить начал. На свадьбу колхоз дал ему квартиру –  половину дома на двух хозяев, а родня столько всего «на тарелку» положила, что не сочтешь. Только Вера Павловна и Иван Прокопьевич вместе с тыщей рублей отделили молодым поросенка и полуторницу Машку, а сватья (они были из соседнего совхоза, управленские) положили деревянную кровать, шифоньер, еще там что-то, что вместе называлось «жилая спальня». Павлик и Людмила за одно лето дом свой обставили, как городскую квартиру. Теперь надо было подворьем заниматься, казенные постройки все щелястые, холодные, но сын не торопился. «Машина в руках, в любое время что хочешь привезу», – говорил отцу. Теперь они давно уже не виделись все вместе. Отец пашет с августа зябку, а сын то зерно от комбайнов возил, теперь – уголь со станции, Вера Павловна их словно из глаз выпустила. Но ничего, кончится уборочная – свидятся...
    
     А Иван Прокопьевич всё же нашел себе замену на один день. И в ночь, наказав ближней своей соседке и родне Вере Гостевой обиходить корову и овец, они поехали на своем «москвиче» в город. Езды было часов шесть, и дорогой, особенно когда на асфальт выбрались, Вера Павловна подремала немного, а когда подрулили к пятиэтажке, где жил зять, она только на легкую головную боль и могла пожаловаться.
    
     Иван Прокопьевич сразу, едва перездоровкался с детьми, лег вздремнуть часов до восьми утра, а Вера Павловна так и не прилегла, закрутившись вместе с дочерью вокруг горластого внука.
    
     К концу дня мужики вернулись довольные своими делами, помогли им ужин собрать, после которого гости не чаяли, как до раскладного дивана добраться. А в четыре утра они выехали. На городских улицах Иван Прокопьевич осторожничал, а когда перевалили за большой мост, отстегнул «ремень для безопасности» и закурил.
    
     – Молодец Валерка, – сказал жене. – Не больно с этим жульем чванится...
    
     – А ты на внука-то поглядел хоть? – с укоризной проговорила Вера Павловна.
    
     – Наглядимся еще! Подвески новые поставим, аккумулятор – как ветер будем в город летать!
    
     – Ты на дорогу гляди, «ветер»!
    
     Возвращались они прямой дорогой, и с неё еможно было свернуть в Сергеевку.
    
     – Может, к Павлику? – неуверенно спросила Вера Павловна.
    
     – Соскучилась, что ли? – улыбнулся Иван Прокопьевич. – Некогда мне, а то бы завернули.
    
     И правда, не до гостевания было.
    
     – Хорошо, отец, дети наши зажили, – вздохнув, сказала она погодя.
    
     – Сглазишь, – шутливо заметил Иван Прокопьевич. – Валерка Любку понимает – это главное. Я, говорит, пап, понимаю ее. Дениска, говорит, самый важный член семьи – генерал!.. У Павлушки тоже Сережка самый главный, но уж больно отцы с матерями разные...
    
     – Это ты к чему? – не поняла Вера Павловна.
    
     – Да я и сам не знаю! – признался муж. – Гляди, дом наш показался... Вроде стоит, а? Хе-хе!
    
     Поставив машину в гараж, он, не мешкая, переоделся, почти что на ходу съел кусок хлеба с колбасой, которую они с зятем тоже где-то достали, засунул в карманы две пачки папирос и ушел на бригадный двор. Сумку с ужином Вера Павловна едва успела собрать и сунула ее Ивану Прокопьевичу уже в дверях.
    
     – Без железок ему и житья нету, – сказала вслух на крыльце, уже окидывая хозяйским глазом подворье.
    
     Часа через два, проходя за водой, она увидела Шевелилку и, поставив ведра у столба, подошла к ней.
    
     – И как ты, Тамар? – спросила. – Ждала небось?
    
     – Да прям! Как наперла на своего, живо под корову залез! Флягу надоили, больше не управились. А вы-то как съездили? Хорош внук?
    
     Вера Павловна начала рассказывать про крикуна Дениску, не замечая, что появилась какая-то натянутость между нею и Шевелилкой, да и разошлись они потом скорее обычного.
    
     Вера Павловна уже успела перемыть полы в доме, вынула куриные яйца из гнезд, когда во дворе снова появилась Шевелилка, собравшаяся ехать на вечернюю дойку.
    
     – Ты послушай, теть Вер, что я расскажу, – заговорила серьезно и вроде как виновато. – Я опять про коров... Вчера приходим с Геннадием чуть ли не самые последние. Какие, спрашиваю, еще не доенные? Ну вот эти, говорят, а еще одна новая есть, хорошая, видать, удоистая корова, да никому не далась – с норовом. Я, говорю, сама с норовом, где она? А там темно в базе, одна лампочка только горит перед тамбуром, но отыскала. И правда, хорошая корова, гладкая, с центральной, говорят, пригнали. Ну, давай я ее заговаривать, гладить... Стреножила, а ведро подставила – задергалась. Я и так и сяк, горбушку ей сую, а она за ведром тянется, хозяева, видать, к дробленке шибко приучили... Ну, нет-то-нет – уговорила! Дак она мне, теть Вер, двенадцать литров дала! Молодец, говорю, Рябуха, гуляй до завтра... А нынче я своего шоферюгу пораньше подняла, и первыми пришли. Садись, говорю, пока никого нет!
    
     – Сел? – переспросила с улыбкой Вера Павловна.
    
     – А то нет! Это раньше Генка Воробьев забулдыгой был, а теперь я его во как держу... Ну, ладно, сама я Рябуху свою пошла искать. Нашла. А она опять ни в какую – крутится. Да там они все уже круговые стали, от людей шарахаются.
    
     – Ой, да конечно, – согласилась Вера Павловна. – То одна за сиськи дергает, то другая.
    
     – А не знамши, всех перепробуешь, и доеных, и нет, – кивнула Шевелилка. – Ну, а пока Рябуха крутилась, я ее разглядела. Ты помнишь, теть Вер, полуторницу, какую Павлику отдали?
    
     – Машку? – Вера Павловна прихлопнула рот ладошкой. – Да не может быть!
    
     – Я тоже засомневалась, – не глядя прямо, сказала Шевелилка. – А потом окликнула.
    
     – Отозвалась?
    
     – Как человек, теть Вер, – кивнула соседка. – Машка, Машка, уговариваю, а она ухи навострила, пригляделась на меня, не дрогнет.
    
     – М-м, – покачала головой Вера Павловна, – да что ж это такое? Да как же, Томк? И ведь мы не знали... Че ж у них там случилось? Едем со своим из города: давай, говорю, завернем к Павлику... Как сердце чуяло. Ну, ну, дальше-то?
    
     – А чего дальше, – мотнула головой Шевелилка. – Подсела, тягаю за соски, а она обернется и нюхает... Ох, теть Вер, я уж не знаю...
    
     – Да чего ты, – махнула рукой Вера Павловна, переставая прислушиваться к соседке.
    
     – Опять двенадцать литров дала, – закончила Шевелилка. – Золото – не корова, но избалованная. – Она замолчала и виновато посмотрела на Веру Павловну, та словно очнулась и опять покачала головой.
    
     – Ах, Павлушка, Павлушка! – пробормотала, занятая своим.
    
     – Может, и не ваша? – неуверенно сказала Шевелилка. – А так, на лбу вот так вот треугольничек, глаза больши-ие такие... На коров у меня память хорошая.
    
     – Ну, че вот теперь делать? – потерянно спросила Вера Павловна. – Сам на смену уехал. – Она вдруг встрепенулась. – А может, самой сходить, глянуть?
    
     – Да увезли их, теть Вер, всех...
    
     Потоптавшись немного, Шевелилка с виноватым видом ушла, а Вера Павловна села на крыльцо, и руки у нее опустились. «Ну, что там у них может быть? И дом, и двор, и машина в руках... Маленький теперь еще народился, как ему-то без молока?»
    
     И дела надо было делать, и не могла Вера Павловна ни за что взяться, валилось все из рук. А хозяин теперь только утром явится, пахарь-то еще...
    
     Вечером тревожные думы ее нарушила подъехавшая к дому автомашина. Вера Павловна чуть не обмерла, кинулась было к воротам, но те резко растворились сами, и вошел во двор сын. Она без слов подбежала к нему, и он, с удивлением глянув на мать, схватил ее под локти.
    
     – Ты чего, мам? – спросил тревожно.
    
     – Как... что там у вас? – не переводя духа, торопливо спросила Вера Павловна. – Да говори ты скорей!
    
     – Ничего, все нормально, – пожал плечами Павлик, отпуская ее руки. – Наболтал кто-нибудь?
    
     – Да ты правду говори!
    
     – Да правда, мам, ты чего?
    
     Сын искренне удивился ее горячности, и это немного успокоило Веру Павловну.
    
     – Все здоровы? Не ругались? Недели две ведь носу не казал!
    
     – Тут дома-то через день бываешь, – усмехнулся Павлик.
    
     – Ну и что? Людмила, что ли, обижается?
    
     – Людмила твоя терпит пока... А отец дома?
    
     – Отец на смене, – машинально ответила Вера Павловна. – Есть хочешь?
    
     – Ага, мам! – мотнул головой Павлик.
    
     – Ну, пошли, пошли тогда...
    
     Сын голодный – это отвлекло Веру Павловну от других мыслей.
    
     – Арбузы там, в мазанке, выбери, – сказала она на ходу. – И домой взял бы... Ох, Павлушка, Павлушка, ну разве так можно матерю пугать.
    
     – А я разве пугал?
    
     «И правда, чего это я?» – подумала Вера Павловна, хватаясь за посуду.
    
     – А ты знаешь, что мне Шевелилка нынче сказала? – взбивая яйца на сковородке, спросила она вошедшего с полосатым арбузом сына. – Что вашу Машку в колхозном стаде видала!
    
     Павлик мположил арбуз на стол, присел на табурет.
    
     – Я ее тоже видел, – сказал угрюмо. – Привез скот на мясокомбинат, задний борт открыл, а на меня Машка глядит...
    
     – Ох-и-и, – Вера Павловна выпустила вилку из руки, схватилась за щеку. – Сдали Машку...
    
     Павлик молча наклонился, подал матери оброненную вилку, та не глядя взяла ее.
    
     – Да ну, мам, корову эту! Все нервы вымотала.
    
     – Какие нервы?
    
     – Да такие! Утром доить – вставай, иди ублажай ее, вечером опять...
    
     – Кого ублажай-то?
    
     – Да обеих! – вскинулся Павлик. – Людка орет, хвостом ее хлещут, той – дробленку под нос суй, чтоб стояла да все молоко отдала. На фиг они нужны!
    
     – И давно Людмила хвостом-то? – осторожно спросила Вера Павловна.
    
     – Да что-о ты! – обиженно протянул Павлик. – Привыкла в больнице чистоплотничать... Я, что ли, должен за всем ходить? А там поросенок концы отдает. Сходи, говорю, за ветеринаром, видишь, мне некогда. Сережку не с кем оставить! Да положила бы в коляску, да съездила!
    
     – А как же теперь с молоком будете? – спросила Вера Павловна, занятая все еще яичницей.
    
     – С соседями договорились, покупать будем.
    
     – А сметану, масло? – Павлик замялся. – На нас, что ли, рассчитываете? – строго спросила Вера Павловна, уже успокоившись немного.
    
     Сын промолчал, принимаясь резать хлеб.
    
     – Ох, не знаю, Павлушк, – ставя сковороду на стол, качнула головой Вера Павловна. – Одни мы с отцом, не десять рук у нас. И чего бы вам скотину не держать? Ведь можно сейчас. Лишняя канитель, да ведь спокойней так. А мы че, мы стареем, Павлушк...
    
     – Да ладно, мам, никто у тебя ничего не просит! – взбрыкнул Павлик. – Пусть, мне-то что...
    
     – Как это пусть? – удивилась Вера Павловна. – Ты про Людмилу, что ли?
    
     – Про Людмилу, про Людмилу! Дай пожрать хоть спокойно.
    
     Вера Павловна присела на стул и во все глаза посмотрела на сына.
    
     – Ты и с ней так разговариваешь? – спросила настороженно.
    
     Сын чуть не поперхнулся.
    
     – Как?!
    
     – Как грубиян... И не ухмыляйся! – построжела Вера Павловна. – Ты бы глянул, как Люба с мужем живет. Про Виктора я уж и не говорю... А тебе ведь все как с неба свалилось, жил бы да жил, так нет, лень ему за скотиной ходить!
    
     – Да мне, что ли? – удивился Павлик. – А ты вообще-то глянь, как молодежь живет!
    
     – Ты ведь уже оте-ец, дядя! Охота была гулять – гулял бы до тридцати лет. – Вера Павловна рассердилась не на шутку. – Чего ты нас-то с отцом позоришь? Чужие люди нашу корову доят...
    
     – Где доят, она уж теперь на колбасу пошла! Где доют-то?
    
     – Ты не изгаляйся! Ты откуда ее забирал, с фермы? Че ж она тебе, двое суток недоеная простояла? Шевелилка ее, если хочешь знать, угадала.
    
     Павлик промолчал и опустил голову.
    
     – Режь арбуз, чего сидишь.
    
     – А ты будешь? – глухо и виновато спросил Павлик.
    
     – Я сыта, – сухо ответила Вера Павловна.
    
     «Проняло», – подумала про себя. Из всех дедовых заповедей одна у них всегда выполнялась: сор из избы не выносить.
    
     – Эх и путевый, мам, арбуз, – жадно всосав изрядный кусок перезрелой мякоти, похвалил Павлик. – Попробуй!
    
     – Да уж попробую, – согласилась Вера Павловна. – Ты домой побольше возьми. Людмила грудь не собирается отнимать?
    
     Павлик отрицательно помотал головой.
    
     – Ну вот, ей тоже можно маленько. Арбуз – это хорошо.
    
     Вера Павловна съела скибочку, промокнула передником подбородок.
    
     – А как ты говоришь: борт открыл, а она на тебя глядит?
    
     Павлик отстранил скибку и посмотрел на мать.
    
     – Ага, открыл, а она с краю стоит. Когда грузили, я в моторе ковырялся, а тут сразу... Их не загнали никуда, сразу под ток.
    
     – Жалко стало?
    
     – Ну.
    
     – Вот, а ты говоришь, глянь, как молодежь живет. – Вера Павловна говорила теперь спокойно. – Ты на других не гляди... Сметаны возьмешь с собой?
    
     Уши у Павлика вспыхнули.
    
     – Да можно, – пробормотал он, – помидоров еще полно, а эти салаты на постном масле уже надоели.
    
     Вера Павловна вздохнула.
    
     – Эх вы, молодежь... Погоди, никак коров гонят... Ну, точно. Ты доедай арбуз, я сейчас, быстро подою.
    
     Разговаривая с коровой, поругивая ее за то, что не может постоять спокойно, Вера Павловна все взглядывала на сенешную дверь. «От уж, действительно, молодежь, – думала, – сами не знают, что творят. Спросить его, хоть денег-то сколько выписали. И ведь нет Машку на спокойную какую коровенку поменять, нашли бы, а вот дай им чтобы раз – и все. О-ох, и молодежь!»
    
     Павлик уже задремал на топчане, когда она вошла с ведром и щелкнула выключателем.
    
     – Умаялся, сынок? – спросила с улыбкой. – Ну иди набери арбузов, а я тут кой-чего соберу. Молоко вот прихвати, да я сама с тобой съезжу. Привезешь назад-то?
    
     – Мам! – просиял Павлик. – Ну, что ты, конечно! Ты еще не знаешь, что там Сережка вытворяет!..
    
     «Зеленый! – подумала Вера Павловна. – Зеленый совсем папаша!»
    
    
    
    
    
    
    
     Провожанки
    
    
    
     Закончив сеанс, Лешка сначала давал в зал малый свет, зажигая матовую лампочку у входа, а когда большая часть зрителей разбредалась, включал освещение полностью и заводил заезженную донельзя «песенку велосипедистов». За те минуты, пока звучала пластинка, Лешка успевал зачехлить аппараты, расписаться в паспорте кинокартины и упаковать последнюю банку. После этого он захлопывал окошечки, кроме одного, и брал в руки микрофон.
    
     – Раз, раз, раз. Миллион, миллион, миллион, – бубнил он, настраивая усилитель, а потом, отстранив микрофон, распорядительно восклицал: – Танцуют все!
    
     И заводил «Игрушку». Под эту пластинку Лида выходила охотнее всего. Прильнув к окошку, Лешка видел, как она встает, засовывает пуховые варежки в карман под полу и, улыбаясь, подходит к Наталье Викторовне. Наталья оборачивается к мужу, Сашке Ракитину, и шутливо спрашивает разрешения. Сашка значительно кивает, доставая папиросы, и танец начинается. Лешка сглатывает сухой комок, образовавшийся во время наблюдения, и привычно мурлычет по-иностранному вслед пластинке. Сначала Лида и Наталья танцуют вдвоем, потом к ним присоединяются пары две-три старшеклассниц, и на этом все – не лето.
    
     – Белый танец! – объявляет Лешка, наперед зная, что теперь на правах дамы Наталья пригласит Лиду, и танец этот будет последним, потому что Сашка Ракитин к тому времени докурит свою «беломорину» и начнет ворчать, что вот, мол, они тут резвятся, а дома дожидаются его неначатые контрольные по механике, да и тетя Дуня Гридасова мучается одна с их полуторагодовалым Михаилом Александровичем.
    
     Когда музыка затихает, Лешка некоторое время астматически дышит в микрофон и наконец трагическим голосом оповещает:
    
     – Конец всему, дорогие товарищи.
    
     Под окошком тут же раздается свист, и какой-то салага ломающимся голосом кричит: «Сапожник! Экран на портянки!»
    
     – Кинульщика на мыло! – поддерживает приятеля еще один петушиный тенорок.
    
     Но Лешка не обижается, это у них в системе. Теперь ему надо побыстрей перещелкать тумблерами, запереть дверь кинобудки и со всех ног бежать к клубному крыльцу. Лида всегда выходила вместе с Ракитиными.
    
     – Ну, как фильм? – спрашивает Лешка вместо приветствия.
    
     – Психологии много, – серьезно говорит Сашка.
    
     – А тебе надо, чтобы все про войну, про любовь, а в конце трактор поломался! – смеется Лешка, и ему, как всегда, становится легко рядом с этими людьми.
    
     Он успевает пересказать еще новый анекдот из проката, и Ракитиным пора сворачивать.
    
     – Спокойной ночи, ребята, – говорит Наталья Викторовна.
    
     – Пока, – бросает Сашка.
    
     И Лешка остается с Лидой один. Некоторое время в нем еще теплится взятый настрой, но идти им долго, и Лешка постепенно теряет дар речи. Ему вообще-то хорошо было бы и молча подставлять Лиде левую руку кренделем, но широкая киноосведомленность не позволяет ему молчать. Спутницу надо развлекать, а Лешка все никак не может отработать программу.
    
     – Ну, как на работе? – спрашивает он. – Быки не кашляют?
    
     – Быки, они всегда здоровые, – вздыхает Лида.
    
     Лида – ветеринар, и Лешке трудно удержаться от глупых вопросов.
    
     – Не ушибают?
    
     – Меня? – смеется Лида. – Я и сама ушибить могу!
    
     То-то и оно, думает Лешка. Последнее время ему совсем тяжело стало с Лидой. «Оборзела наш конский доктор», – поговаривали и стороной.
    
     Осенью Лешка еще разглагольствовал о звездах и общем строении вселенной, изображая заезжего лектора, подробно объяснил, как найти на небосводе Большую Медведицу, нашел даже Полярную звезду, отметив расстояние от какой-то звездочки своей пластмассовой расческой. А когда Лида указала на Кассиопею, он, не запнувшись, объяснил: «А это Метро, созвездие Метрополитена, сокращенно – метро». – «Ой, правда, на перевернутую мэ похоже, – согласилась Лида. – А ты был в Москве?» – «А ты?» – находчиво спросил Лешка. «Я – нет», – призналась Лида. И он почти целую неделю рассказывал ей про Москву, про ее улицы и свои московские похождения. Правда, в самой Москве Лешка тоже никогда не был, но у него был армейский друг Серега-москвич, а также отличные кинопамять и киновоображение. Эта удачная ложь еще ближе свела его с Лидой, только неприятно было вспоминать, возвращаясь домой, как часто оборачивался во время рассказа и сбивался, если навстречу кто-то выходил из темноты улицы. А о чем теперь говорить?
    
     – Кирюшкино ваше такая дыра, хуже нашей Кретовки, – первой нарушила молчание Лида. –Чем только Наталья восхищается! Даже муж у нее кретин какой-то.
    
     – Передовик се-хе производства, – усмехается Лешка, и ему становится стыдно оттого, что невольно дурацкой своей иронией чернит друга. – Ничего, – спохватывается он, – скоро должны дать насадки, буду тогда широкоэкранные фильмы возить.
    
     – Когда-а? – безнадежно вздыхает Лида.
    
     И, ухватившись за этот вопрос, Лешка терпеливо начинает пересказывать всю волокиту в прокате с насадками. Лида, должно быть, со скуки слушает не перебивая, и Лешка радуется, что хоть это поможет задержать ее у калитки. Но у самой калитки Лидиной квартиры они вдруг сталкиваются с хозяйкой, тетей Настей.
    
     – Ой, Лидок! – заполошно вскрикивает та. – А я уж к соседям бегу... Беда у нас!
    
     – В чем дело? – строго спрашивает Лида, отстраняясь от Лешки.
    
     – Да корова, Красотка наша, никак не растелится. Уже с полчаса, наверное. Давай сами как-нибудь подмогнем...
    
     – Я, тетя Настя, одета чисто, – сухо говорит Лида. – Мне переодеться надо.
    
     – А где корова? – подает голос Лешка.
    
     – Ой, Леш, пошли, пошли скорее, – радуется тетя Настя.
    
     В хлеву тускло горит фонарь, но он сразу смекает, в чем дело, такое и у них случалось.
    
     – Подмогнуть ей надо, – слезливо тянет тетя Настя.
    
     – Поможем, – деловито говорит Лешка и стаскивает перчатки. – Ну-ка подержи. – И по пружинистой подстилке проходит к корове.
    
     – Воды все отошли, вот и... – чуть слышно говорит за спиной тетя Настя, а Лешке хочется, чтобы стояла там сейчас Лида и пусть так же переживала бы... Почуяв помощь, Красотка вздрагивает, напрягается и, вытянув шею вдоль подстилки, начинает утробно гудеть. Лешка на мгновение сомневается в своей помощи и старается скрыть испуг.
    
     – Давай, давай! – кричит он.
    
     – У-у-у, – обессиленно гудит корова.
    
     – Ну, тогда не обижайся!..
    
     Когда Лида появляется в хлеву, Лешка уже подтаскивает теленка под материнский язык, тетя Настя облегченно шмыгает носом.
    
     – Ну, нормально все? – спрашивает Лида.
    
     – Все, все, слава богу, – откликается тетя Настя.
    
     Глядя, как корова облизывает вздрагивающего теленка, Лешка улыбается и отирает руки.
    
     – Давайте-ка я его снесу, – говорит он, – в чем только?
    
     – Вот, вот халат, – снова начинает суетиться тетя Настя.
    
     – А не боишься, что тряпки жевать будет? – смеется Лешка.
    
     – Глупости все это, – вставляет Лида.
    
     Лешка, неловко обхватив теленка, рысью бежит с ним по морозу в дом, но тетя Настя все же успевает растворить перед ним двери.
    
     – Ну, вот и хорошо, – говорит она, когда теленок устраивается на соломе около печки. – Телочка, Ночка будет.
    
     – Какая же Ночка? – изумляется Лешка. – Ты на лоб погляди – Звездочка!
    
     – Ну, будь по-твоему, отец крестный, – смеется тетя Настя.
    
     Раздевшись, Лида проходит в горницу, и Лешка успевает схватить ее бормотание:
    
     – На работе навоз, и тут теперь еще...
    
     «Наверное, ей неловко, что при мне все это», – решает Лешка и виновато улыбается.
    
     – Ну, я пошел. Всем пока!
    
     – Постой, «пока», – говорит тетя Настя шепотом и подмигивает. – Я пойду сейчас гляну, чтобы Красотка послед не тронула, – и кивает на буфетную дверцу.
    
     На кухне появляется Лида, и Лешка не успевает погасить смущенную улыбку.
    
     – И как тебе развлечение? – спрашивает Лида и брезгливо смотрит на завозившегося теленка.
    
     Вздохнув, она опускается на стул, Лешка видит ее белые круглые колени, тугие груди в глубоком вырезе халатика, и ему становится жарко. Пора бы уйти, что ли, но он вдруг стаскивает шапку и, глотнув, выдавливает:
    
     – Слушай, Лидок... выходи за меня, – он тут же замечает, как меняется ее лицо, и совсем уже неуверенно добавляет: – Чего мы, действительно...
    
     – Кинульщик, да ты что? – удивленно произносит Лида, и Лешка словно трезвеет, услышав свое прозвище. – Ты что такое сказал?
    
     Она встает и как бы впервые насмешливо рассматривает Лешку, глаза ее оживляются, но ему не это важно. «Как же так – Кинульщик?» – поражается он.
    
     – За тебя – это, значит, замуж, да? – допытывается Лида. – Ты муж, а я жена твоя? Ха-ха! Вот интере-есно!
    
     Лешка вспоминает, что она его и по имени-то никогда не называла, все как-то так обходилась.
    
     – Ну ладно, – осевшим голосом говорит он, – хватит смеяться, кина не будет. Кинульщик заболел, – поворачивается и с силой толкает дверь.
    
     – Погоди, – кричит Лида вслед, – ты серьезно?
    
     – Как в кино, – бормочет в ответ Лешка, но это уже на улице.
    
     Ночь теперь кажется ему пустой и холодной. На морозном ветру мерзнут руки, но за перчатками возвращаться не хочется, и Лешка с досадой вспоминает, что отер мокрые ладони о новые брюки. Десятки разных решений принимает он, добираясь до дома, и под конец чувствует уже какое-то облегчение и усталость.
    
     «А в кино пусть так и ходит бесплатно», – великодушно решает Лешка, открывая свою калитку.
    
    
    
    
    
     Примак
    
    
    
     – Иди и подохни под своим трактором! – крикнула вслед Розка, когда Витюха Полынин уходил утром в мастерскую.
    
     Голодному и невыспавшемуся, ему захотелось сказать что-нибудь такое, от чего жена враз бы задумалась, но он только дверью прихлопнул, когда выходил, ударил сапогом в пустое помойное ведро на крыльце, а закурив, и вовсе подумал, что не стоило связываться. Только в груди, где-то под самой ложечкой, осталась сосущая пустотинка от обиды и... голода, что ли.
    
     Отмеряя полверсты до машинного двора, Витюха немного отвлекся, но уже в воротах наткнулся на механика Володина.
    
     – Ты знаешь, Полынин, – зашипел тот, – ты знаешь, циркуль несчастный, что из-за твоего трактора...
    
     – А ты примус, – неожиданно вставил Витюха.
    
     – Что примус? – сбился Володин.
    
     – Ты – примус, – потверже уточнил Витюха. – Накачают тебя, ты и шипишь. В котельную тебя надо, воду греть.
    
     Не сходя с места, они дорисовали друг другу портреты, уже не скупясь и особо не примериваясь. А между делом выяснилось, что новый «пускач» Володин все же привез и хотел, наверное, просто разрядиться, выместить лишние хлопоты и дальнюю командировку. Сообразив это, Витюха пожалел, что не сдержался. И, пытаясь скрыть неловкость, работал весь день так, что под конец ремонт можно было считать законченным.
    
     А вечер выдался таким славным...
    
     – Во как во! – ухмыльнулся Витюха и слегка смутился, потому что говорил сам с собой.
    
     Стоя в дверях мастерских, он смотрел вперед и вниз, на Кирюшкино, и видел, какая стоит над селом мягкая неподвижная тишина. Сторож дед Савелий Грачев на караул опаздывал, и Витюха откровенно пожалел об этом. Самое бы время поговорить сейчас спокойно и задушевно, без этих рублей, железок, баб и скотины.
    
     «Иди и подохни там», – вспомнилось некстати, и, махнув рукой на свою обычную дорогу домой, прямую и безлюдную, Витюха не спеша, закуривая на ходу, направился туда, где текла Ракитянка.
    
     Он еще не видел воды, но уже почувствовал, как запахло рыбой, солодильным корнем, преснотой приставших к берегу льдин. Река была за бугром, под крутым берегом, но и с дороги чувствовалось ее слитное, сильное движение, тяжелое обилие полой воды. И Витюха шел, не приближаясь к откосу, ему было приятно просто чувствовать поблизости большую воду и стремительное движение, раз в году возникавшее вблизи самого дома.
    
     А когда он приблизился к откосу, прямо под сапоги его вдруг выскочил на берег шустрый пацаненок.
    
     – Ой, дядь Вить, – закричал, – глянь, какого папка судака поймал!
    
     Витюха заглянул под обрыв и с удивлением обнаружил внизу семейство Ваняки Зотова – все шесть душ. Даже Варвара шлепала за своим мужичьем с ведерком.
    
     – Во как во! – ухмыльнулся Витюха. – Рыбаки!
    
     – Ты гляди, как угораздило! – просиял Ваняка, встряхивая крепко зажатой рыбиной.
    
     – А сачок из занавески! – восторженно загалдела ребятня. – А мамка еще давать не хотела!
    
     – Да ну вас, – отмахнулась Варвара. – Одну и поймали-то.
    
     – Так нормально все, но крошка эта прет, того и гляди тюль порвется, – пожалился Ваняка, передавая полузадушенную рыбину жене.
    
     – Какая крошка? – не понял Витюха.
    
     – Да вон... Ну-ка, тише вы!
    
     Ребятня приумолкла, а Витюха даже шапку на одно ухо сдвинул. Внизу шумели затопленные до самых верхушек кусты чернотала, булькали водовороты на стремнине, и вдруг с поверхности мутной воды поднялся слабый хрустальный перезвон, словно рой стеклянных комариков повис над водой.
    
     – Ледышечки, а как бубенчики прямо, – негромко проговорила Варвара, и Витюха удивленно посмотрел на нее.
    
     – «Бубенчики», – проворчал Ваняка. – Гляди! – Он зачерпнул сачком и вытряхнул на узкую полоску берега игольчатые ледяные сколки.
    
     – Ну давай, рыбачий колхоз, – только и сказал Витюха, отходя от обрыва.
    
     Все как-то остановилось вдруг у него внутри, и только дома, прилаживая телогрейку на вешалке, он снова услышал – не перезвон, а Варварины негромкие слова: «Ледышечки, а как бубенчики прямо». И эти слова перебил голос жены из передней.
    
     – Все шлюндаешь, – выговаривала она сыну Ваське, – а уроки опять не выучил. У-ух! Вырастешь, как отец, расхлебаем!
    
     Витюха бросил шапку на печь и прошел к умывальнику.
    
     За ужином как-то так помалкивали. Поговорить можно было о многом, об окончании ремонта, например, о вчерашней Васькиной двойке по чтению... Но Розка молчала. Из-за утренней ругани, из-за того, что навоз с карды не вывез. Витюха первым положил ложку и вылез из-за стола.
    
     Перемыв тарелки, Розка сразу же занялась своей косой, а Витюхе сказала:
    
     – Нынче на диване ложись. Я завтра выходная, позорюю хоть.
    
     Витюха, сидевший на этом самом диване, кивнул и вдруг спросил:
    
     – А у нас, случайно, тюли нет лишней?
    
     – Кого-о? – не оборачиваясь, протянула Розка.
    
     – Да так, – Витюха подкашлянул, – никого.
    
     Не одеваясь, он взял папиросы и вышел во двор. Зажег спичку. Крохотное пламя стояло ровно и послушно сжалось у самых пальцев. Позвякивал во дворе невидимый ручеек, корова вздыхала длинно и облегченно. Витюха чиркнул другой спичкой и закурил.
    
     – Пап, ты сачок хотел сделать, да? – крикнул вдруг из сеней Васька. – Мамка сразу догадалась!
    
     – Ладно вам, догадники, – пробормотал Витюха.
    
     Часа полтора не мог он потом устроиться на продавленном диване. И устал вроде, и все... «Яблони в цвету-у, – нашептывал динамик, когда сон стал мало-помалу прибирать Витюху, – весны творе-енье...» А потом радиоузел отключился, пение оборвалось, и Витюха будто в погреб свалился, сновиденья его не мучили и не тешили.
    
     На следующий день он освободился часов в шесть. И оттого, что «детуха» его стоял теперь, как сказал механик Володин, на линейке готовности, настроение у него было отменным. А по дороге еще дед Савелий Грачев встретился, и они поговорили, как хотелось Витюхе, не задевая ни железок, ни рублей, ни баб, ни скотины.
    
     – Слышь, Вить, а ты саженцев у меня не возьмешь? – предложил под конец сторож.
    
     – Чего?
    
     – Ну, яблоньки, я говорю, не возьмешь?
    
     – Хо! А на кой они мне?
    
     – Жалко. Зять привез из питомника, думал, мои померзли осенью, а им хоть бы что! А эти теперь пропадают.
    
     – Да я бы взял, – посочувствовал Витюха, – только некуда мне их сажать.
    
     Дед Савелий вздохнул и пошел собираться на дежурство.
    
     А вечер опять начинался хороший. И радио на клубе задушевно пело знакомую песню: «Яблони в цвету – весны творенье...» Кинульщик созывал на сеанс.
    
     И, угодив как-то очень кстати, песня захватила Витюху. Его длинное, нескладное тело показалось вдруг легким и стройным, ноги упруго касались податливой земли и оставляли на ней следы четкие, а не шаркающие, как обычно. Он не улыбался, но уголки его губ чуть подрагивали.
    
     Дойдя до клубной скамейки, Витюха задержался и, понимая, что песня кончается, сел. И что-то вдруг сдвинулось, неуловимо изменилось, и уже казалось, что снова он дожидается здесь, у клуба, начала вечернего сеанса, чтобы опять можно было сидеть в заднем ряду и держать за руку свою Розку. И опять она будет выдергивать потную ладонь, отодвигать свое жаркое тело в шелковом шелестящем платье. Оставив ее в покое, можно будет тихонько, наклоняясь в проход между скамейками, покурить, но синий дым причудливыми узорами возникает в световом луче над головой, и завклубом Петухов хорошо поставленным голосом крикнет: «Полынин! Выдь счас же!» Розка ткнет его локотком в бок, и он, выпрямившись во весь рост, провожаемый и насмешливым и возмущенным шепотом, промарширует к выходу. А минут через десять выскочит и Розка. «Дурак», – скажет и долго не будет позволять прикасаться к себе, пока все, кроме ночных птах, не смолкнет в округе.
    
     Витюха замер на скамейке, боясь спугнуть нахлынувшие вдруг ощущения. Хотелось, чтобы они еще немного не пропадали, но уходили опять лет на десять или теперь уже насовсем. Но песня закончилась, и воспоминания стали простыми словами, какими можно все, что припомнилось, пересказать другому человеку, но самого это уже не тронет и не взволнует. Да, были, мол, и вечерние сеансы, и ночи без сна в старом теткином саду.
    
     Вспомнилось еще, как Розка торопила его со свадьбой, и сама свадьба, малолюдная, но шумная оттого, может быть, что гости все свое веселье должны были выплеснуть за одни только сутки (была уборочная, и свадьбу играли спешно, в ненастье). А потом надо было просто работать и зарабатывать. И в кино ходить раз в две недели.
    
     А там Розкино интересное положение стало еще интересней, и на пятый после свадьбы месяц родился у них горлопан Васька. Дотошные бабы мгновенно сделали подсчет и пришли к выводу, что девятый от конца месяц приходится на апрель, когда сам Витюха был еще в армии, а «эта сиротка» Розка некоторое время осваивала искусственное осеменение коров на курсах в райцентре. По селу прошли перемигивания, пересуды, и Витюхе жить со своими родителями стало трудно.
    
     Однажды после придирок и попреков, кончившихся громким скандалом, у Розки пропало молоко, и она, увязав Ваську, убежала к своей крестной. Следом пришел и Витюха. Жизнь на новом месте помаленьку наладилась, но молоко у Розки так и не появилось, перегорело. И сама она как бы перегорела, стала напористой и раздражительной до крайности. А Витюха... впрочем, тогда и стал Виктор Полынин «примаком» и Витюхой.
    
     Он достал сигарету, закурил. Дальше вспоминать не хотелось, да ничего там хорошего и не было.
    
     Из динамика снова пролилась понравившаяся мелодия, наверное, Кинульщик обкатывал новую пластинку, и Витюха прислушался.
    
     – На диком бреге Иртыша сидел Ермак, объятый думой! – громко и по-городскому внятно проговорил кто-то прямо в затылок.
    
     Витюха быстро обернулся и выдавил смущенное «здрасьте».
    
     – Здравствуй, здравствуй, э-э... Полынин. Как твои дела? – Иван Митрофанович, его старый учитель, лукаво поглядывал из-под сдвинутой на глаза шапки.
    
     – Да вот... трактор наладил.
    
     – Очень хорошо! А кто сломал? – Иван Митрофанович рассмеялся.
    
     Витюха тоже снисходительно покривил губы.
    
     – Да никто не ломал, – объяснил, – сам износился.
    
     – Ну да, да. – Иван Митрофанович присел рядом. – Скоро, пожалуй, и сеять! Эх! Обязательно пойду сеяльщиком. В ночь!
    
     – Что вы, – улыбнулся Витюха, – мы сами управимся. Девятый класс опять пришлют. Отдыхайте.
    
     – Отдыхайте, отдыхайте. – Иван Митрофанович снял шапку, сверкнула седина. – Вы что, сговорились? Сколько вот тебе лет?
    
     – Тридцать три.
    
     – Как? Уже? – Иван Митрофанович снова нахлобучил шапку. – Тридцать три! Ильи Муромца возраст!
    
     Но тут он вдруг закашлялся, сгорбился, судорожно доставая платок, и Витюха потерянно смял в пальцах окурок. Смахнув слезинки, учитель невесело усмехнулся.
    
     – Когда меня прислали сюда учительствовать, мне тоже было тридцать три. А в груди у меня уже сидел этот чертов осколок. В тридцать три, Витя, для мужчины решается что-то главное. В тридцать три я, например, окончательно понял, что выжил... А ты бы сад посадил, что ли! Ну, чего курить на лавочке, когда такая весна!
    
     Взглянув на повеселевшего учителя, Витюха улыбнулся.
    
     – Дед Савелий Грачев вон тоже... Саженцы, говорит, возьми!
    
     – Ну так что же?
    
     И вскоре они вдвоем пошли к дому деда Савелия. Витюха нес под мышкой стопку книг, а Иван Митрофанович, расстегнув пальто, жестикулируя, объяснял, как надо сажать яблоню. Объяснял подробно, потому что Витюха сознался, что понятия не имеет в садоводстве.
    
     – И супругу свою привлеки, – говорил, разойдясь, Иван Митрофанович. – Непременно! Это такое дело... А то, смотрю, не все у вас ладно в семье, а?
    
     Витюха промолчал, и Иван Митрофанович вдруг остыл.
    
     – А может, – проговорил, – это только в сказках молодильные яблоки души исцеляют, – и замолчал, застегиваясь.
    
     «Черт с ними, со сказками, посажу! Пусть хоть для красоты», – подумал Витюха, входя к деду Савелию. Тот уже подпирал дверь сарая лопатой, собирался идти на караул.
    
     – Надумал? – спросил.
    
     – Да попробуем, попытки не убытки, – уклонился Витюха.
    
     Саженцы были наклонно врыты в грядочку у забора. Розовенькие такие, тоненькие. Витюха разочаровался было, но когда взял в руки пучочек хрупких веточек с корешком-хвостиком, что-то такое шевельнулось под рубахой. Корешок они облепили сырым черноземом, и Витюха не мешкая зашагал к дому.
    
     На месте уже стал решать, где сажать. Все углы промерил и нашел местечко. Возле уборной, правда, и почти на проходе к задней калитке, но лучше места не было. Сразу и яму стал рыть.
    
     А уже вечерело. Розка откуда-то вернулась, окликнула от сеней:
    
     – Это ты, что ли?
    
     Витюха нехотя отозвался.
    
     – А че роешь? Под уборную? – Витюха промычал что-то невнятное. – Наконец-то! Давно переставить пора, – по-своему поняла Розка и как будто смягчилась. – Трактор-то пошел?
    
     – Пошел! – крикнул Витюха.
    
     Промолчала.
    
     – Ну, я к Парамоновым за кислым молоком схожу, а ты корове тут дай. И Ваську загони – за уроки еще не садился.
    
     Витюха и ждал и боялся, что Розка подойдет ближе, но она, видно, и не думала об этом. Яму дорыл спокойно. Потом насыпал на дно рыхлый бугор и хотел уж было саженец втыкать, да вспомнил, что полить надо. И полил сразу с удобрением: взял в бане корец и нацедил воды из-под навозной кучи. Потом, левой рукой придерживая деревце, а правой подгребая землю, аккуратно зарыл корешок и притоптал. Сперва ладонями, а уж потом сапогом аккуратненько. И полил той же водой. «Огородить бы», – подумал, но пора было поручения выполнять.
    
     Ужинали поздно, без Васьки, которого сморил сон за учебниками, и Витюха стал издалека так заводить разговор о своем необычном мероприятии, упомянул для начала деда Савелия, но Розка тут же прервала его.
    
     – Придурок он, твой дед Савелий, – сказала, и продолжать Витюха как-то не решился.
    
     А ночью ему снился сон... Перед этим он попытался поласкать жену, и она не отпихнула его, как чаще всего бывало, только все как-то молчком проделала... Яблоневый сад приснился, весенний, в цвету весь, как в снегу, даже голова закружилась. Витюха все ходил по нему и становился вроде как пьяный от густого райского воздуха. А потом они с Розкой сидели под яблоней с крепким розовым стволом и пели на два голоса «Вот кто-то с горочки спустился», а когда эта песня кончилась, Розка подхватилась и убежала, затерялась среди белого кипения, и откуда-то из глубины сада доносится ее насмешливый голос:
    
     – Да вставай, что ли, садовод липовый! Это ты там вичку посадил?
    
     – Ну, – спросонья отозвался Витюха.
    
     – Нашел занятие, – посуровела Розка. – Я думала, он правда делом занимается... Корове-то картошки надо было дать, а не ржаную солому. Э-эх, все самой надо!
    
     Витюха молча натянул брюки, застегнулся и, помня еще свой пахучий сон, пошел посмотреть на яблоньку.
    
     А минут через пять он влетел с улицы как сумасшедший.
    
     – Ты? Ты что? – крикнул с порога, протягивая жене зажатый в кулаке пучок розовых веточек.
    
     – А потише не можешь? – спокойно отозвалась от плиты Розка. – Васька спит.
    
     – Нет, ну, ты как могла? – подступил Витюха, тряся кулаком.
    
     – А ты как мог?
    
     – Чего?
    
     – Ты же сказал, что яму под уборную роешь.
    
     – Я?! Да ты знаешь, что это яблоня?
    
     – Где, эти хворостинки?
    
     – Ну, выросла бы... Ты думала, я для себя? А ты хоть вспоминаешь тетки Дарьи сад? Ты хоть время то вспоминаешь? А я вот вспомнил!
    
     Розка остановилась с кастрюлей в руках и глядела на него с яростным прищуром.
    
     – Ух, как я вас ненавижу! – вдруг процедила негромко. – Десять лет прошло, а вы все забыть не можете.
    
     – Кто? – опешил Витюха.
    
     – Ты и твои праведники, вот кто!
    
     Розка круто повернулась, с грохотом бросила кастрюлю на плиту. Не найдя рукам подходящего занятия, сдернула с гвоздя полотенце, скомкала, бросила на подоконник, потом подсела к столу и заслонилась ладонью. Витюха опустил руки.
    
     – Розк, ты чего? – окликнул жену. – Я же... Ты помнишь, мы спали там, яблоки зеленые ели... А Васька мой, наш, чего ты? Нам-то лучше знать. Ну, недоношенный родился...
    
     – Ох, как ты мне надоел! – закачала головой Розка. – Ох и надоел! Ты ведь сам недоношенный! Расхлебай! Всю жизнь только и знаешь, что трактор налаживаешь, зиму-лето в ремонте. Ладно бы еще дома хозяином был...
    
     – Да уж куда мне, – немедленно перестроился и Витюха. – Примак я.
    
     – Да! – Розка выпучила глаза и взмахнула руками. – Нахлебник!
    
     Витюха уперся кулаками в столешницу, сгорбился:
    
     – Я нахлебник? А кто ж тогда все достает? Деньги у тебя откуда?
    
     – Ты достаешь? – Розка рассмеялась. – Доставальщик. А про деньги тебе и заикаться стыдно!
    
     Разбуженный голосами, вышел из горницы Васька, взглянул затравленно и стал нарочно греметь соском рукомойника. Швырнув пучок яблоневых веточек в устье печки, Витюха начал одеваться, оделся и, хлопнув дверью, вышел.
    
     На машинный двор идти было еще рано, и он прошелся по своему двору, попыхивая папироской. Еще раз взглянул на то место, где сажал вчера яблоньку. По глубокому следу было ясно, что Розка оступилась в яму нечаянно, видно, спешила впотьмах на дойку, шла привычной дорогой, а он тут – яблоню... Носком сапога Витюха заровнял след и пошел по кругу.
    
     Одно за другим он увидел: прогоревшее ведро, нахлобученное вместо трубы на баню; толстую, в колено, соломистую подстилку у коровы на кардочке; воротца, неловко подвязанные алюминиевой проволокой; пласты непротаявшей соломы, непригодной уже на корм, – вообще запустение какое-то бросилось ему в глаза. У деда Савелия Грачева и то...
    
     – Эй, ты, – вдруг окликнула его из сеней Розка, – чем без толку топтаться по двору, натаскал бы воды в баню.
    
    
    
    
    
     Возок
    
    
    
     Младший, как и обещал, приехал наконец с молодой супружницей и, сам того не желая, за неделю вытянул из матери последние силы. Дяде Кириллу после их отъезда было жалко смотреть на жену, а она еще бодрилась, хорохорилась, и тогда пришлось уложить ее в постель силой.
    
     – Ну, хоть на недельку можешь ты прикорнуть? – с великим недовольством в голосе говорил дядя Кирилл. – Никуда твое бедняцкое хозяйство не денется. С курями я справлюсь, а Зорьку Наталья подоит. Отдыхай давай!
    
     – Ты бы хоть свинарник починил, – сдаваясь, напомнила тетя Дуня. – Возьмем поросеночка, а крыша там как решето и пол весь изгрызен...
    
     А дядя Кирилл даже рад был, что забот у него прибавилось. Случалось, дотемна задерживался во дворе, то молотком стучал, то топориком тюкал. В дом возвращался усталым и размягченным, охотно заговаривал с женой, да так оно, пожалуй, и должно быть, когда человек при деле.
    
     – Ну все! – сказал он как-то.– Завтра повытаскиваю в проулок мусор, и можешь принимать объект!
    
     – На чем вытаскивать-то будешь? – спросила тетя Дуня.
    
     – Да на корыте. Проволоку привяжу...
    
     – И охота надрываться... Сходи к Гуляеву, попроси тележку. И быстрей, и легше.
    
     Дяде Кириллу легче было свою сделать, чем ходить занимать по соседям, но после затянувшегося разговора об этом пустяке согласился сходить на поклон, решив про себя, что сделает это в первый и последний раз.
    
     У Гуляевых дядя Кирилл никогда во дворе не был, хотя и подозревал, что должен там быть достаток и порядочек. Ворота открыла Васькина жена Тоня, привезенная им откуда-то со стороны, пригласила радушно, а поняв, в чем дело, сама прикатила с заднего двора тележку. Раскланявшись, дядя Кирилл поспешил восвояси, толкая перед собой эту малую механизацию.
    
     Сделана была тележка основательно: на резиновом ходу, с легким алюминиевым водилом, с прочным, привинченным к железной раме кузовком. Дядя Кирилл даже позавидовал чужой сметке и хозяйскому прилежанию. Это ведь надо было приготовить все, свозить на сварку, подшипники подобрать, да мало ли... В работе дядя Кирилл окончательно убедился в достоинствах гуляевского возка и твердо решил изготовить и себе такой же.
    
     Тележку он возвращал уже вечером, успев кое-что разглядеть в ней детально, и даже болтиков похожих набрал в своей завозне. На этот раз торкаться в ворота не стал, а прямо распахнул их и вкатил тележку во двор, с удивлением обнаружив, что посредине стоит там Васькин самосвал (когда приехал-то?), а сам хозяин неторопливо сгружает обрезные доски.
    
     – Здорово, шабер, – сказал дядя Кирилл.
    
     – А, Кирилл Кондратич! Здорово, – опустив взятую было из кузова доску, отозвался Васька.
    
     – Куда транспорт загнать?
    
     – Да брось там, потом до места откатим.
    
     Дядя Кирилл подогнал тележку под стену, бережно, на глазах у хозяина все-таки, опустил водило на землю. Васька молча наблюдал за ним, и от этого дяде Кириллу стало неловко быстро убраться восвояси, какая-то жилка не сработала, и он с улыбкой подошел к соседу вроде как за ручку подержаться.
    
     – Раззавидовался на твою тележку, – сказал дядя Кирилл, – надо и себе сгондобить такую же.
    
     – Штука нужная, – согласился сосед. – С огорода по три мешка картохи прошлый год возил. На машине там не развернуться, а эта тачка как раз.
    
     – Ход, главное, мягкий... Ну, ладно, Василий, пойду я к старухе. А что не будет получаться, зайду спросить. Не погонишь?
    
     – Да ради бога, Кирилл Кондратич!
    
     Притворив за собой тяжелые гуляевские ворота, дядя Кирилл по-быстрому пересек проулок и джомой поспел к ужину. На чашку щей взглянул неодобрительно.
    
     – Спать пора ложиться, а ты разносолов понаставила, – проворчал.
    
     – Ешь! – отозвалась тетя Дуня. – Какой же ты работник на холостой-то желудок?
    
     И дядя Кирилл, нехотя взяв ложку, принялся есть.
    
     – А богато, мать, люди стали жить, – сказал он под конец ужина, – пропустив мимо ушей все, что говорила жена. – Мы с тобой так не умели. Техника, что ли, развелась?
    
     – Это ты к чему? – не поняла тетя Дуня.
    
     – Да это я так, – глядя в сторону, пробормотал дядя Кирилл.
    
     – На Васькин двор, что ли, поглядел, задумался?
    
     – Да что Васька... О! Слышь, мать, а Мишка, видать, снова за старое взялся: божился сразу, как доедут, письмо черкнут, а нету письма-то.
    
     – Напи-ишут, – беззаботно как-то отозвалась жена, и дядя Кирилл с удивлением посмотрел на нее.
    
     – Ну, ну, – только и сказал.
    
     Наутро он вспомнил, конечно, чем собирался заняться, поискал в сарае подходящие доски на кузовок, но не оказалось их, подходящих. В небольшом прикладе лежали трухлявые сосновые рейки, скрученные винтом березовые полугорбыли-слетки – отходы, короче, дрова, а не строительный лес хранились у дяди Кирилла, оказывается, годами. Что уж тут говорить про ось, подшипники или железный уголок для рамы! Послонявшись без толку по задам, дядя Кирилл даже расстроился и готов был плюнуть на свою затею. Ему казалось невозможным и в кузницу за помощью обратиться. Получалось вроде, что он к ним на поклон явится...
    
     – Ты чего как неприслон ходишь? – поинтересовалась вышедшая во двор тетя Дуня. – Вчерашний день ищещь?
    
     Она вроде подсмеивалась над ним, наверное, ей стало полегче, но дядю Кирилла это немножко уже раздражало. Вечером, увидев, что Васька вернулся домой, дядя Кирилл опять как-то помимо своей воли потопал через проулок. О приходе ни стуком, ни кашлем извещать не стал, открыл сразу ворота и от смущения чуть было на место их не прихлопнул, увидев соседа опять за разгрузкой. Но, не сделав этого сразу, он все-таки шагнул во двор, мягко притворив за собой ворота.
    
     – Здорово, шабер, – обронил свое привычное.
    
     – А-а, Кирилл Кондратич! – широко улыбнулся сосед. – Погоди минуту.
    
     Куль был, наверное, тяжелый, и насыпан в него был, пожалуй, цемент. Васька оттащил его в сарайчик и появился красный от натуги, как флажок на кабине его «газона».
    
     – Ну, айда курнем на крылечке, – пригласил. – Мастеришь малую механизацию?
    
     – Да хотел смастерить, сунулся – того нет, этого нет, – признался дядя Кирилл. – Бросить придется.
    
     – А ты куда совался-то?
    
     – Да всё у себя облазил. Вроде были запасы, а нету.
    
     – Так шел бы сразу к Шептуну! Он же тебе по гроб жизни обязан.
    
     – Мне теперь, Василий, интересно самому повозиться. Не так возок этот нужен, как времечко куда-то деть, – рассудил дядя Кирилл.
    
     – Ну гляди, дело твое, – кивнул Гуляев, закуривая. – А я цемент нынче перехватил у сезонников, сгодится, думаю...
    
     – Запасливый ты хозяин, – с жиденькой какой-то усмешкой, аж самому неловко стало, сказал дядя Кирилл.
    
     – Да ведь по случаю, Кирилл Кондратич, – серьезно сказал Васька. – Напролом-то, поди, сунься – они тебе сунутся! А я и без того мог в этом году пролететь. Ты глянь на машину-то – с иголочки! Отработал я ее в автоколонне, верней, и счас бы все отрабатывал.
    
     – Схитрил как-нибудь? – подмигнул дядя Кирилл.
    
     – Ну, это как сказать, дуриком ничего теперь не добьешься... Хочешь, расскажу?
    
     – Была бы тебе охота.
    
     – Да я уж ребятам рассказывал. – Глаза у Васьки заблестели. – До уборочной-то, до начала, я как все трубил – куда пошлют. А тут переоборудоваться надо, да на главный свой заработок, да поближе к дому. А нам приказ: десять машин – на строительство дороги, щебень возить! На месяц! И я тоже попадаю... А это что – капут машине, понимаешь?
    
     – Да что ж они, новую технику...
    
     – Ты слушай! Я тогда первый выступил: не еду, говорю. И другие, покумекав, меня поддержали. До райисполкома дошло! Сам Мануйлов приехал. «В чем, говорит, дело? Где смутьяны?» А я и не прятался. Если, говорю, дорога всем нужна, почему мы, десятеро, свои машины должны гробить? «Хватит! – это Мануйлов. – Добровольцев мы выкликать не намерены, отказ не принимается!» А никто, говорю, прямо и не отказывается, по пятнадцать ходок мы согласны сделать. «Не по пятнадцать, а по сто пятьдесят, раз на то пошло!» – это Мануйлов. Потом сверкнул вот так вот глазами: «Почему по пятнадцать?» Да вот, говорю, прикинули: если автоколонной поработать, то каждому по два-три дня достанется, зато у всех кузова сохранятся и на уборочной все поработаем...
    
     Дядя Кирилл усмехнулся чему-то.
    
     – Во, Мануйлов тоже так. Первый раз, говорит, такого демагога встречаю. Повернулся и уехал. А через день все по-моему сделали, и график составили, и все такое... Как раз, пока тут с уборочной раскачивались, я щебенку возил, дня четыре, наверное, и то не больно под погрузчик лез.
    
     – Ловко у тебя получается, – качнул головой дядя Кирилл.
    
     – А чего? – разгорелся Васька. – Любое дело надо по уму строить, чтоб и нашим и вашим. Всё же законно? Всё! И отвали от меня. Эх, была бы эта машина моя личная – обзолотеть можно. Ты вот думаешь: тележка у Васьки хороша. А спроси, сразу такая получилась? Как бы не так! Я ее Шептуну еще прошлой осенью заказал, а он мне сварил какую-то ерундовину, ни уму ни сердцу. Что мне его – судить? Без толку! А помог я ему невзначай картошку с дальнего огорода перевезти, он мне магарыч, то-сё, а я ему по-свойски: переделал бы, Гриш, возок-то. Понял теперь?
    
     Во все глаза смотрел дядя Кирилл на соседа.
    
     – Такое время, Кирилл Кондратич, – деланно вздохнул Гуляев, успокаиваясь. – Без головы не прожить.
    
     – Похож, что так, – скороговоркой согласился дядя Кирилл. – Значит, Григорий возок этот сделал? Молодец, и плотницкое дело не забыл. Ну ладно, шабер, пойду я, разгружайся.
    
     Больнее как-нибудь захотелось уесть дяде Кириллу соседа, чувствительней, но характера не хватило. «Умен, батя вылитый», – думал он, пересекая проулок.
    
     – Ты че такой? – едва взглянув на него, озабоченно спросила тетя Дуня. – С Василием чего не поделили?
    
     – С Васькой, с этим... да ты что?!
    
     – И не связывайся. Он весь в отца: ходок.
    
     – И ходок, и возок! – усмехнулся дядя Кирилл.
    
     – Машину ему легковую не дают, так он, говорят, правительству письмо написал. Вот какой!
    
     – А не дают все ж таки? – живо взглянув на жену, переспросил дядя Кирилл. – Не слепые, значит.
    
     За ужином они заговорили о другом, о заботах на подступавшую осень, но дядя Кирилл – по лицу было видно – не про квашение капусты думал.
    
     «Канительный какой на старости лет делается, – незаметно улыбнулась тетя Дуня. – Думы ему покоя не дают...» Хорошего ей бог мужика дал, и детей каких нарожали, в люди вывели. Навестил вот меньшой, увидала его мать, самостоятельного, с немолодым каким-то прицелом, и успокоилась, поверив, что не пропал, не пропадет и этот, и хоть снова не пишет, а уж спокойнее за него, и мужнины причуды как-то хорошо ко всему подходят: сыны взрослой жизнью живут, а нам, мол, и поребячиться можно...
    
     Убрав со стола, тетя Дуня расстелила постель, походила босиком по мягким, домотканым половикам без дела, спокойно и с благодарностью за этот покой помолилась богу и легла. А дядя Кирилл все еще сидел за столом в задней половине, поскрипывал там табуреткой.
    
     – Айда, ложись, Кирюш, чего зря электричество палить, – позвала его тетя Дуня и прислушалась.
    
     Дядя Кирилл буркнул что-то, подкашлянул. «Разгорячился дед», – улыбнулась впотьмах тетя Дуня.
    
     – Да айда, хватит уж тебе, – с укоризной позвала она снова и услышала, как шумно поднялся из-за стола муж.
    
     – Ты знаешь че? – со злом даже проговорил дядя Кирилл в приоткрытую дверь. – Ты легла и лежи! Ты думаешь, мне Васька Гуляев поперек дороги стал? Хреновина! Ты вспомни, че твой дорогой меньшак оплетал, пока с молодкой тут проживался! Герой!
    
     Тетя Дуня даже села на постели.
    
     – Это какая же муха тебя укусила? Ты-то чего мелешь? Нет порадоваться на детей, он еще судить их наладился! Че опять не по тебе?
    
     – Не по мне? – дядя Кирилл перешагнул порог. – А ты слыхала? Еще, говорит, годок за кофицент подержусь, и... как он... прощайте, скалистые горы!
    
     – А ты неужт не слыхал, какой там климат? Неля мне говорит: детей рожать нельзя! А ты...
    
     – Я его туда не посылал!
    
     – Я, что ль, тогда?
    
     – За рублем он туда ездил, ты поняла?
    
     – Ну, свет-конец теперя! «За рублем»! Вернется скоро, со сватьями будет жить.
    
     – Ага! Чего, говорит, кофицентом не доберу, на арбузах заработаю! Арбузами он с тестем будет торговать!
    
     – И ты бы дал ему тыщонку на обзаведение.
    
     – Я... ах, – Дядя Кирилл даже задохнулся. – Какую тыщонку?! Ты совсем, что ли?
    
     – Ну, а нету – сиди помалкивай. Они молодые, пожить им сразу охота, а не на старости годов.
    
     – Да... да, ну ты иди и работай по-человечески! – почти крикнул дядя Кирилл. – Не позорь отца-мать!
    
     – А где ж ты позор-то увидал? – замысловато, даже как-то ехидно спросила тетя Дуня.
    
     – Э-э-эх! – ответил на это дядя Кирилл. – Клушки вы, клушки! Через вас вся мужицкая порода портится! – хватил дверью и пропал.
    
     «Господи, угомони ты его, угомони, бестолоча, ведь из ума выскакивает. Ну что бы возился да возился на дворе потихоньку – нет, дай ему залезть...»
    
     Горничная дверь вдруг резко отворилась.
    
     – Разговор окончен, – сказал дядя Кирилл. – Ложись на правый бок и спи!
    
     – А ты? – вырвалось у тети Дуни.
    
     – А я тут! Мне и тулупа хватит.
    
     Дверь закрылась, правда, без стука.
    
     «От чумной», – качнула головой тетя Дуня. «Ладно, – решила она чуть погодя, – полежи с полчасика на своем тулупе, а потом я возьму тебя в оборот. Высказался – охолонись теперь».
    
    
    
    
    
     Сизокрылый вечер
    
    
    
     Сидели, завтракали, и началось: люди картошку посадили, а мы...
    
     – Ну, и что? – легкомысленно переспросил Исаев жену. – И мы посадим. Земля только подсыхать начала.
    
     – В июне ты, конечно, посадишь!
    
     – Доживем до воскресенья и посадим.
    
     И тут встряла дочь.
    
     – Да, папочка? Какой ты умный! Один выходной, и на огороде копайся!
    
     – Долго ли нам втроем?
    
     – Тогда, значит, сами будете! Нельзя уж после уроков...
    
     – Ему, дочк, некогда, – съязвила жена.
    
     – А это к чему? – поморщился Исаев.
    
     – Все к тому же!
    
     – Хватит тогда!
    
     – Нет, не хватит! Герой какой! Двести рубликов, где они?
    
     – Пропил! – раздраженно ответил Исаев.
    
     – Конечно, пропил. Нет, скажешь?
    
     Исаев хмыкнул.
    
     – А на что я мел в школу привез? А доски?
    
     – А кто ты такой, чтобы своими деньгами распоряжаться? Мел он купил! У тебя что, дома, семьи нету?
    
     – Ну-у, поехала, – Исаев бросил на стол вилку. – Вытаскивай картошку, вечером посадим! Накормила...
    
     Он сажал картошку один. Наташку задержал на консультации математик, а Вера, работавшая на ферме учетчицей, была на вечерней дойке.
    
     Прокопав ряд лунок, Исаев проходил вдоль них с ведром, подбрасывая картофелины в каждую, и брался за новый ряд. Закуривая, возвращался назад и старательно притаптывал посадки. Распаханная недавно земля была мягкой, податливой, но он еще не втянулся в работу и маялся от однообразия движений. К тому же привязались слова из давнишней песенки: «Лесорубы! От-то-чите топоры! Лесо-ру-бы...» Он был молод еще, сам это чувствовал, и всегда виновато смотрел на заматеревших одногодков. Не мог он до сих пор даже в нужный момент напустить на себя серьезность, озабоченность, которую замечал на иных лицах.
    
     «Лесорубы! Отто-чите топоры! Лесо-ру-бы...»
    
     Заканчивался еще один учебный год в «его» школе и шестой директорский. Пора заниматься очередным ремонтом, готовить материалы: лес, краску – да мало ли что. Он уже не один раз объяснял, как это достается, да, видно, не доходило до Вер-Ванны или уж порода их такая? «Пилорамой на дому» называет женскую половину завуч Бровин. Шутник тоже!
    
     «Лесо-ру-бы...»
    
     В том здании, где теперь школа, была церковь. Деревянная, рубленная крестом, на прочном каменном фундаменте. С таких лихо сшибали «кумпол», а помещение приспосабливали под общественный амбар или склад. Но судьбой Кирюшкинской церкви распорядился сам ее последний хозяин, поп Силоустьев, наказавший прихожанам храм божий не осквернять, а переделать его под школу. В церкви вынули пять оконных рам, заложили проемы бревнами, разделили внутреннее пространство перегородками, и получилась школа. Теперь, спустя почти шестьдесят лет, под конец учебного года особенно бросалась в глаза вся эта приспособленность и ветхозаветность. Визжали высокие двери классов, плотно не прилегающие, стонали исшарканные половицы, обсыпались зыбкие перегородки, пролегали широкие трещины под потолком, который в этом году пора, наконец, перекрасить. Не мешало бы сменить и кровлю, чтобы не шпаклевать каждый год бесчисленные швы и дыры в тонкой, как газетный лист, жести. Надо было заняться пристройкой – классом трудового обучения – много еще чем, да неоткуда взять денег, рабочих рук, заинтересованной поддержки колхоза. Денег сельсовет отпускал то чуть больше, то чуть меньше, но сколько бы их ни тратилось, к концу учебного года итог получался одним и тем же.
    
     «Хоть языком ее вылижи – один черт», – думал Исаев.
    
     Сам он пришел сюда учеником в первый послевоенный год, и помнил, что в дальнем конце коридора была тогда отгорожена кубовая, где уборщица Варвара Лямочкина готовила им духовитую похлебку, а иной раз и сливную кашу. Директором тогда был какой-то Карп Налимыч, строгий однорукий мужчина, а учителями работали эвакуированные, которых заменили потом молодые девчата. Из ветеранов дольше всех работал Иван Митрофанович: преподавал, директорствовал, при Исаеве был еще завучем, пока его не заменил прибывший в Кирюшкино Бровин, а математику вел непонятный Исаеву человек Валерий Семенович, выпускник областного пединститута.
    
     Когда-то, отслужив действительную, женившись, Исаев гонял на последнем в колхозе ЗИСу и о будущем особенно не задумывался, лишь мечтал о новой машине, на которой можно было бы ходить в дальние рейсы, а не доярок возить на летние стоянки. И так оставалось до встречи с директором школы, который вдруг предложил ему переходить в школу.
    
     «Среднее образование у тебя есть, – сказал Иван Митрофанович, – армию ты отслужил, женат. Очень нужна эта самостоятельность учителю. Что я один среди женщин?»
    
     «Так меня же каждый сопляк Шуркой по селу зовет», – рассмеялся в ответ Исаев.
    
     «Пустяки какие! Да через неделю тебе старухи в пояс кланяться станут! А условия посмотри: каждую неделю выходной...»
    
     Исаев согласился. Не столько «условия» прельстили его, как захотелось вдруг попробовать. До первого сентября он купил себе ненужный прежде второй костюм, портфель с пряжками и стал учителем. Первая же инспекторша, побывавшая в школе, заметила с удивлением: «Уроки Исаева анализу не поддаются!» И Александру Петровичу пришлось поступать в пединститут на естественно-географический. Учиться легче, как подсказали знающие люди, а диплом тот же... Иван Митрофанович умел строить кадровую политику, а вот у самого Исаева она никак не складывалась. Учительницы мелькали перед глазами, как на демонстрации модных платьев.
    
     Исаев воткнул лопату в землю, закурил и, мелко переступая, пошел притаптывать посадки. Пройдено им было рядков двадцать, и женщины его не спешили на помощь.
    
     Зла, обиды он ни на кого долго не держал. Досаждали ему праздные перебранки, но работа все как-то скрашивала. Вдавив окурок в землю, снова взялся за лопату. Взмокшую спину приятно холодил вечерний спокойный воздух.
    
     – Па-ап! – послышалось со двора.
    
     На огороде появилась Наташка.
    
     – Подожди, я переоденусь хоть.
    
     Пригнув голову и улыбаясь, Исаев продолжал копать ямки.
    
     – Ох, уж... обиделся!
    
     Вдвоем у них дело пошло веселее.
    
     – Пап, а Валерий Семенович на следующий год останется? – спросила Наташка, двигаясь за ним с ведром.
    
     – Три года обязан отработать, – ответил Исаев. – Здорово он вас гоняет?
    
     – Да та-ак... Пап, а девчонки говорят, он скоро женится.
    
     Исаев хмыкнул.
    
     – Ну, что ты, пап? Нельзя уж...
    
     – Можно, можно, – Исаев не скрывал улыбки.
    
     – Мы уйде-ем, – помолчав, нараспев заговорила дочь, – а тебе новую школу построят.
    
     – Это тоже девчонки говорят?
    
     – Но ведь школа-то старая. Пап, а правда, что через год в первый класс только два человека пойдут?
    
     – Правда, – Исаев невольно вздохнул.
    
     – Два первоклашка! Смешно. А потом?
    
     – А потом, если вы в колхозе не останетесь, вообще школу закроют.
    
     – В доярки, что ли, идти? Очень нужно!
    
     – А тогда и школа не нужна.
    
     – Если я на фармацевта хочу учиться? Или на закройщицу? Нельзя, что ли?
    
     – Можно, – вздохнул Исаев, – думать только надо.
    
     Начали новый рядок.
    
     – Пап, а если школу закроют, то ты куда тогда?
    
     – К матери на ферму, быкам хвосты крутить.
    
     – Ну, пап, я серьезно с тобой разговариваю.
    
     – И я серьезно.
    
     Помолчали.
    
     – А школу правда могут закрыть?
    
     – В ближайшем десятилетии не предвидится, – сжалился Исаев над дочерью. – Помнишь, когда ты в первый класс пошла, сколько вас было? По двадцать человек выпускали!
    
     – А нас тринадцать... Чертова дюжина, да, пап?
    
     Исаев снова взялся за лопату. Наташка еще что-то болтала, ловко рассыпая картофелины по лункам, пританцовывая на посадках, но он слушал ее вполуха. Он думал, правильно ли, что решил отвезти дочь в педучилище. Училась она восемь лет хорошо, круглая отличница («Все из-за тебя, папочка», – заявила в прошлом году), но ветру еще в голове... Хотя, судить-рядить выучилась – это у них быстро. «Устраивать на квартиру придется, – думал Исаев. – И гадай потом, учится она там или любовь крутит». Возраст дочери он хорошо представлял себе – сколько их, выпускниц, прошло перед глазами, а вот прямо почувствовать, как, наверное, положено отцу, не мог.
    
     – Ну, мамк, так не честно! – услышал Исаев и поднял голову.
    
     Улыбаясь, к ним от калитки шла Вера. Спохватившись, остановилась, пересчитала пройденные рядки и размеренно зашагала дальше.
    
     – В прошлом году до этой сохи сорок было, – сказала, остановившись. – В начале уж больно часто.
    
     – Продернем, когда взойдет, – пошутил Исаев.
    
     Наташка сходила к мешку и набрала новое ведро картошки.
    
     – Давай, мамочка, помогай!
    
     – А успеешь за двоими?
    
     – Это моя забота!
    
     – Встретились, – улыбаясь, сказал Исаев.
    
     Все-таки легкая у него была семейка. Прислушиваясь к бойкой перебранке, он видел, что и Вера, и Наташка намеренно устраивают этот театр, думая про себя о чем-то другом, может быть, о нем, единственном слушателе. И в то же время это была какая-то школа для Наташки. «А правильно все, – рассудил Исаев. – Вырасти она рохлей, что было бы? Страшно за ворота одну пустить, а так...»
    
     – Ну, хватит! – не выдержал Исаев. – Брошки, сережки... Давайте-ка песню!
    
     – Твою, да, пап?
    
     – Его, не видишь, что ли, – Вера выпрямилась и, поправив платок, улыбнулась.
    
     Запевала у них теперь Наташка.
    
     Сизокрылой дымкой опустился вечер,
    
     Зазвенела песня в роще за рекой.
    
     Дальше к чистому голосу дочери присоединялся грудной, приглушенный Верин.
    
     Приходи скорее, выходи на встречу,
    
     Жду тебя давно я, сероглазый мой.
    
     В повтор и ему можно было вступать. Но какой чудо-голосок был у Наташки!
    
     Я иду тропою меж густой пшеницы,
    
     Все кругом покрыла серебром роса.
    
     Не дают покоя мне твои ресницы
    
     И твои большие серые глаза.
    
     Досаживали с Наташкой уже в сумерках. Вера доила корову, готовила им ужин, и они торопились. Когда дочь опустошила очередное ведро, Исаев воткнул лопату и, оглядевшись, сказал:
    
     – Все, дальше мать тыквы посадит, два шага до забора осталось.
    
     – Ой, наконец-то! – вырвалось у Наташки, примолкнувшей было к концу посадки.
    
     Вяло переговаривались они и перед ужином.
    
     – Да вы, друзья, уснете за столом, – рассмеялась Вера.
    
     После ужина Наташка ушла спать, Вера не торопясь убирала со стола, а Исаев, удобно устроившись на диване, курил. На душе было спокойно. Говорить не хотелось: скажешь слово, а за ним другое выпорхнет, третье, – и все пропало.
    
     – Куришь, так кури, что ли, – заметила Вера. – Сидишь с папироской, потолок только коптишь.
    
     Исаев молча загасил окурок.
    
     – А теперь о чем думаешь?
    
     Но ответить он не успел: в окно требовательно постучали. Вера раздвинула занавески, всмотрелась.
    
     – Здорово, теть Варь, – сказала. – Ты чего?
    
     – Петровича бы, – услышал Исаев приглушенный голос тетки Варвары Ля-мочкиной и тоже подошел к окну.
    
     – Выйди, Петрович, на минуту, – попросила старуха.
    
     Исаев кивнул и пошел к двери.
    
     – Пиджак накинь, – сказала вслед Вера.
    
     Тетка Варвара поджидала его у ворот.
    
     – Случилось что-нибудь?
    
     – Ох, случилось! Наш-то каторжный агронома избил.
    
     Исаев дернул плечами и посмотрел туда, где светилось окно фельдшерской квартиры.
    
     – Когда?
    
     – А счас только. Дурак ты дурак, говорю, давно в милиции не был?
    
     – Невесту, что ли, не поделили?
    
     – Да это наш шалопутный! Как трактор угробил, все ему трын-трава! Я, говорит, в ке-пе-зе переночевал.
    
     Исаев крякнул и надел пиджак в рукава.
    
     – Че ж ему теперь, Петрович, тюрьма?
    
     – А сильно... побил-то?
    
     – Сильно я, Петрович, не дала. Как сердце чуяло, дай, думаю, пойду, покараулю. Матери с отцом что – спят! Ты депутат наш, может, поговоришь с агрономом. Он на квартиру к себе пошел, – старуха настороженно притихла.
    
     – Да придется сходить, – вздохнув, сказал Исаев. – Кто-нибудь еще видел?
    
     – Двое они были. Я свово увела, дома сидит. Грозится: напьюсь в последний раз! Вот уж с кем наказание.
    
     – Ну, да весна же, тетк, – Исаев натянуто рассмеялся. – Иди домой, тебе-то не к чему по ночам шастать! А я поговорю.
    
     – Уж поговори, Петрович, а свому я задам жмачку!
    
     – Чего она? – сразу же спросила поджидавшая его Вера.
    
     – Да внук подрался.
    
     – Разнимать, что ли, звала?
    
     – Нет, боится, что агроном заявит, Колька за аварию условный год отбывает.
    
     – Пойдешь к агроному?
    
     Исаев помолчал.
    
     – Спать пошли, – сказал вслух, – утром разберемся.
    
     Но не спалось. Ясно представилась удивительная вещь: в Кирюшкине почти не было своей молодежи. Почтовым отделением заведует приезжая, у него каждый год учителя меняются, ветеринарша недавно сбежала, медичка, агроном этот, его Валерий Семенович... А ведь и молодые кирюшкинцы министрами не стали, прозябают где-нибудь, хотя домой заморскими гостями наезжают. Кому он нужен, такой культурный обмен? Поди теперь, разберись с ними.
    
     – Знаешь что, друг, – зашептала над ухом жена, – вставай и иди. Никакого покоя от тебя! Депутат...
    
     – Ладно тебе, – миролюбиво прошептал Исаев, – схожуу на минутку. Может быть, дрыхнет без задних ног, а ты тут думай...
    
     Тронув Веру за плечо, он поднялся и стал одеваться в потемках.
    
    
    
    
    
     Грамотеи
    
    
    
     Валерий проснулся от громкого голоса своей хозяйки бабы Симы.
    
     – Дьявол ты полосатый, – услышал он, – че ж ты натворил-то, а? Распушил хвостишше-то! Другие, ты скажи, кошки как кошки, мышей хоть ловют, а этому все бы лизать, облизываться, мошеннику! Чем я теперь Валерку потчевать буду?
    
     – Ба-аб, да прости ты Потапыча, не хочу я ничего! – крикнул, улыбаясь, Валерий.
    
     Баба Сима примолкла и тут же появилась в дверях горницы.
    
     – Ну, подымайся, сынок. А я было молочка тебе от снохи принесла, да Потапыч, мошенник, залез туда. Ну, уж я его!
    
     Хозяйка вышла, и Валерий, надев очки, поспешно выбрался из-под одеяла. Проходя к умывальнику, висевшему на столбике посреди двора, он покосился на маленькое окошко сеней соседнего дома, неусыпно подсматривающее за их двором.
    
     Черт! Ясно вспомнилось, что вчера, возвращаясь уже от Бровина, к которому заходили пробовать «смородиновку», он, едва закрыв за собой воротца, запел «Малиновку», слова которой привязались к нему еще на выпускном вечере. «Малиновки заслышав голосок...» Уж его-то голосок точно услышали!
    
     – Да ты уж больно-то не тужи, – заметив, видно, перемену в квартиранте, успокоила баба Сима. – Садись, поешь беляшиков.
    
     Валерий причесался, не глядя в зеркало, нехотя сел за стол.
    
     У бабы Симы он освоился быстро. Когда директор привел его на квартиру, хозяйку они застали в горнице, отлепляющей с простенка под зеркалом фотографии артистов.
    
     «Вот, – сказала она, улыбаясь, – девки мои все мужчинов лепили, а теперь, поди, женщины появятся».
    
     «Нет, что вы, – поспешно заверил Валерий, – стены мы портить не будем!»
    
     «А ниче, – махнула рукой баба Сима, – лепи – артелью жить будем!»
    
     Она уступила ему горницу, и вскоре Валерий в простенок, где висели фотографии артистов, пристроил отремонтированный стол, принесенный из школы, за которым, управившись с планами, читал по ночам книги.
    
     «Ты грамотней, что ли, что сидишь цельными ночами с книжками, – говорила баба Сима. – Девки, те прямо с вечера начнут навиваться, наглаживаться – и в клуб. Ребятня под окнами – и свистят, и грохочут... А замуж тут одна Наталья Викторовна вышла».
    
     Соседям о нем баба Сима, наверное, только самое хорошее рассказывала, и тем неприятнее было вспоминать дурацкую песню.
    
     Пока он завтракал, баба Сима надела за занавеской свой выходной наряд, вышла и присела перед столом на табуретку, маленькая и аккуратная.
    
     – Я чего, сынок, скажу, – заговорила, утерев губы концом платка, – ты парень смирный, простой, – Валерий усмехнулся. – А че ты смеешься? Валентина, сноха, та говорит: образованный. Правильно, небось к детям не приставят без образования. Петрович вон тоже, сколь годов учился, хоть и по трудам, говоришь, преподает... А так-то ведь че? По работе ты грамотей, а промеж людями – человек должен быть. Оттого тебе и почет. А ты и работник вон какой...
    
     – Кто, я? – Валерий засмеялся.
    
     – А то кто же, – улыбнулась баба Сима. – При девках, которые тут жили, порядка помене было. И на столе у тебя все на месте, тишина. Помогал мне вон как! Заспи ты ночью свое образование – другим не встанешь.
    
     – Да если я все забуду, какой же я буду учитель?
    
     – Какой учитель! Ты скажи, какой человек, – баба Сима поднялась. – Ты вот думаешь: разговоры про меня нынче пойдут... А ты не думай, ляжь да отдохни. А начнут казать, я кой-кого окорочу!
    
     Опустив голову, Валерий промолчал, но баба Сима на обычные свои воскресные «посиденьки» уходить не спешила.
    
     – Че пригорюнился? – спросила.
    
     – Я – ладно. А, скажи, Исаева у вас уважают?
    
     – Петровича? А как же! Он ведь нашенский, мы с матерью его снопы вязали, камыш жали... Он сызмала башковитый был, все чего-нибудь выдумывал. Брошенную машину после службы наладил и ездить стал, доярок возил на поле. Иван Митрофаныч-то его силком к себе взял, а он еще моего Витьку в седьмых учил! Его все-е знают. И уважают, а как же, – баба Сима глядела так, словно не понимала, чего от нее хотят. – Я его все время Петровичем кличу.
    
     – Ну, а Бровин?
    
     – Этот, сынок, не наш, – вздохнула баба Сима. – Жену где-то бросил, с рассыльной живет. Нехорошо. Петрович тоже когда и выпьет, но не так, нет. И Вера у него какая преумная. Люди, конечно, разные. Ты вот грамотей, кто про тебя плохо сказал? За двойки только, а как же их не ставить! Вон они, отличники, только просохло, житья от ихних мотоциклетов не стало!
    
     Валерий сидел неподвижно.
    
     – Ты че, сынок? – осеклась баба Сима.
    
     – Да так. Баб, но ведь Кирюшкину не свои учителя нужны, а, как ты говоришь, действительно, грамотеи. Грамотные в своей профессии, – продолжать Валерию было трудно, но баба Сима живо подхватила разговор.
    
     – А как же, – согласилась, – грамотные всюду нужны. Вот вас присылают – оставайтесь да обживайтесь. Окромя Петровича, все когдай-то приезжие были. Да ты сам с Петровичем поговори. Придет иной раз к девкам сюда, разговор вроде шутейный заведет, а я гляжу – насквозь их видит!
    
     Валерий невольно хмыкнул.
    
     – Да-а, – убежденно протянула баба Сима, – истину говорю. Может, еще чайку?
    
     – Нет, спасибо, – Валерий встал из-за стола. – Задержал я тебя!
    
     – Да где там! День-то – год, везде еще побуду, – баба Сима поправила платок. – А ты не переживай, а возьми да поспи.
    
     – Теперь уж каникулы, отпуск скоро, – улыбнулся Валерий.
    
     – К отцу с матерью поедешь? А я вот спросить хотела: не на совсем ли?
    
     – Нет, конечно. Два года еще отрабатывать.
    
     – А потом?
    
     – Пото-ом, – Валерий надул щеки и с шумом выдохнул, – потом, наверное, сбегу.
    
     – Ну, гляди, гляди, – баба Сима покивала. – А я к тебе уж привыкла.
    
     Хозяйка ушла, неслышно притворив за собой дверь, а Валерий прошел в горницу, сел к столу. Мимо дома лихо протрещал чей-то мопед, залилась соседская собака – все это хорошо было слышно через стекла старых, глубоко сидящих в саманной стене окон. «Житья нету», – вспомнил Валерий. Сам он как-то не замечал этого, а наверняка среди его шестиклашек есть такие вот лихачи. Надо было поговорить с ними, чтобы выбирали дорогу, по селу можно и пешком прогуляться.
    
     Шестиклашки... Валерий вдруг подумал, что к концу срока он будет выпускать именно их. Как это случится? Первый год они провели, говоря по-спортивному, вничью: ноль-ноль. И всерьез задуматься об этом надо было раньше. В апреле как-то мелькнула у него мысль: вместо сидения в классе на часе классного руководства сходить за село, разлив посмотреть... Но разбирали итоги какой-то контрольной, стыдили лодырей, а ведь сам он любил в детстве путешествовать по весенней земле.
    
     Среди тетрадей и книг Валерий нашел конверт, неаккуратно разорванный от нетерпения, вытащил два листка почтовой бумаги, исписанные округлым почерком и небольшую фотокарточку. Нина была снята в незнакомом ему свитере крупной домашней вязки, волосы ее казались разметанными ветром, и она больше не походила на куколку. На обороте стояло одно лишь слово «тебе», которое Валерий и сейчас слышал как выдох.
    
     Посидев неподвижно, он шутки ради пристроил фотокарточку в простенок, откинулся на спинку стула и улыбнулся, вспомнив: «А ниче, артелью жить будем...» В дверь постучали, и Валерий поспешно убрал фотокарточку.
    
     – Можно? – послышался шутливо-напевный голос Исаева.
    
     – Можно, Александр Петрович!
    
     Валерий поспешил в теплушку.
    
     – Здорово! Ну, ты как?
    
     Директор был одет в какие-то жеваные штаны, в старую полосатую рубашку с закатанными рукавами, а на голове, на самом затылке сидела капроновая шляпа, теперь, наверное, после стирки в машине, похожая на панаму. Валерий улыбнулся:
    
     – Все в норме.
    
     – Я вообще-то за тобой, надо в мастерскую сходить, штакетника нарезать. На уроках-то не успели, а до отпусков надо забор починить.
    
     – А почему мы?
    
     – А я вот как-то не подумал, почему, – усмехнулся Исаев. – Пошли, успеем еще поцапаться. Есть настроение спорить?
    
     До школьной мастерской они прошли задами, почти не разговаривая. Исаев на ходу достал ключи и отомкнул дверь.
    
     – Ну, теперь так, – проговорил, не глядя на Валерия. – Доски у нас трехметровые, пятнадцать штук... Для начала мы их пополам разрежем, а потом уж будем распускать на циркулярке.
    
     – А сколько штакетин надо? – спросил Валерий.
    
     – Надо сотни полторы, – протянул Исаев.
    
     – А получится?
    
     – Посчитай, кто у нас математик?
    
     Валерий наклонился над стопой досок.
    
     – Оставь, все равно не натянем, я прикидывал, – остановил его Исаев.
    
     Только распиливая последнюю стопку, приладились они друг к другу. Пила стала двигаться ровно, появился сочный звук резанья, и полотно ни разу со стоном не изогнулось.
    
     – Вот так всегда, – сказал Исаев, распрямляясь. – Только подладишься, а уж пора, оказывается, шабашить!
    
     – Да просто я, Александр Петрович, без привычки, – начал было оправдываться Валерий.
    
     – Что без привычки? А-а... Да нормально все. Я сейчас циркулярку включу, а ты доски подтаскивай. Сначала их по краям обрежем.
    
     Обрезали недолго. Исаев брал сложенные на порог доски, клал одним концом на металлический стол и, пошмурыгав, заводил под пилу. Толкал доску до половины, а дальше ее протаскивал Валерий.
    
     – Теперь перекурим, – предложил Исаев, когда под циркуляркой прошла последняя доска. – Пусть мотор остынет. А ты так и не научился курить? Я ведь в школе закурил, когда тоже, как ты, математику стал преподавать... Бабка замечание сделала? – спросил чуть погодя.
    
     – Сделала, – улыбнулся Валерий.
    
     – Ну, а ты что? Сказал, что выпускной, мол... А то пойдут зря трепать... Ты уже тепленьким от Бровина уходил.
    
     – Вы, Александр Петрович, наверное, плохо бабу Симу знаете.
    
     – Плохо? Ну, продолжим. Строгать с трех сторон будем?
    
     – Конечно, – Валерий пожал плечами.
    
     – Правильно, для себя делаем.
    
     На следующий перекур Исаев опять сел на порог, разделявший комнаты, а Валерий – на ворох только что оструганных штакетин, пахнущих свежо и смолисто.
    
     – Давай, Валерий Семенович, начистоту, – как-то несвободно заговорил Исаев. – Ты на следующий год у нас остаешься?
    
     – Конечно, – не задумываясь, ответил Валерий. – А это хорошо или плохо?
    
     – Это хорошо, – заверил Исаев. – А может быть, тебя отец в свою школу зовет?
    
     – Зовет, – согласился Валерий. – А вы откуда знаете?
    
     – Это неважно. Ну, и что ты отвечаешь? Отработаю, мол, тогда видно... да? – Валерий хмыкнул в ответ. – Это, кстати, кое-что и о твоей бабе Симе, – Исаев посопел потухшей папиросой. – Я-то не против: все законно. Но ты понимаешь, жалко: школа в какой-то проходной двор превращается. Вот спроси своих шестиклассников: кто, ребята, ваша первая учительница?
    
     – А кто?
    
     – Это, действительно, вопрос! Я их как-то спросил не подумавши. А какая, переспрашивают, какая сперва нас учила или какая потом, после Нового года пришла? Ты понимаешь, в чем дело? У детей первой учительницы нет! Ты свою помнишь? И я помню. Ведь собственных детей отказывались иметь, не зная на кого, да и вообще – как? – учеников оставить. А теперь просто все: незаменимых у нас нет – шей-пори!
    
     Помолчали. Исаев снова разжег свою папироску.
    
     – А твоя девчонка, она кто? – спросил вдруг осторожно. – Ты извини, конечно.
    
     – Литфак заканчивает, – машинально ответил Валерий, не успев даже удивиться осведомленности директора.
    
     – Это тяжелей, – качнул головой Исаев, – нашей Марии Павловне только до пенсии десять лет работать.
    
     Валерий не знал, что и сказать. Нина, конечно, мечтала распределиться в «его» школу, но серьезного разговора у них пока не было. «Черт! А куда же она распределилась?» – ошарашенно подумал Валерий, вспомнив, что в последних письмах об этом не было ни слова. Ждет, что скажет он?
    
     – Эх, жизнь-жестянка! – Исаев поднялся. – Ну, давай дальше... Теперь так: я строгаю, а ты бери в руки топор, заостряй им концы. Можешь прямо на пороге. А угол, раз ты математик, держи под 75 градусов!
    
     – Была бы твоя невеста химичкой или там физичкой, – вздохнул Исаев в начале следующего перерыва. – А чего улыбаешься? Ты знаешь, я какой? И женил бы вас, и новый дом выхлопотал! Хочешь через год в свой дом перебраться? Нет, ты подумай лучше. А жену мы на место Бровина. Не думаю, чтобы он у нас долго продержался. Гуртуемся с ним, выпили вот вчера, а ведь сживут его. И как специалист он вот-вот напрочь оторвется от момента. Три года по одним поурочным планам работает. Ну, да не о нем речь. А что, если для начала мы твою жену в продленку определим, как?
    
     – Вот, – засмеялся Валерий, – сначала девчонка, а теперь и женой стала!
    
     – Ну, правильно все, – заулыбался Исаев, – сначала девчонка, потом жена. Вот ты скажи, не пойдет она в продленку. Не для того, мол, училась! А ведь дело тут житейское. Хотя и политика к тому идет, что высшее для нашего брата станет обязательным... Я как увидел, ты плакат вывесил, так подумал: дело будет.
    
     – Какой плакат?
    
     – А тот, что «в мире нет места некрасивой математике».
    
     – Глупо, конечно.
    
     – Глупо? – удивился Исаев. – Ты что, серьезно? А что, скажем, «математика – царица всех наук» умнее?
    
     – Александр Петрович, но ведь это так, отвлеченно.
    
     – Нет уж, брат, это для Марии Павловны, скажем, цветасто и отвлеченно, а ты-то специалист. Ты прежде всего обязан любовь к своему предмету привить, и тут без сильных средств не обойтись никак. У меня, например, жена с дочкой сидела, только что из роддома, а я вот в этих мастерских с ребятишками коробчатый змей клеил. На Первое мая старики глядеть собирались со всего села, в бога матерились, когда эта этажерка об землю расшиблась!
    
     – А я на следующий год хотел у вас факультатив попросить, – сказал вдруг Валерий.
    
     – Факультатив? Это вряд ли. У тебя и так тридцать часов – ты что? Но ты скажи, согласен со мной?
    
     – В чем?
    
     – Вот он! «В чем»! – Исаев усмехнулся. – Мы же не на разных языках говорим.
    
     – Не на разных, – согласился Валерий.
    
     – Но давай сперва все-таки закончим это дело, – Исаев кивнул на штакетник.
    
     Валерий взялся за топор, лихо сколол сначала одну, потом другую сторону штакетины. С этой минуты ему было интересно работать с Исаевым.
    
    
    
    
    
     Землекоп Сидор
    
    
    
     – И дудит, и дудит, – поглядывая на висящий в простенке динамик, жаловался Иван Павлович.
    
     «Взял бы да выключил», – отвечал ему безголосый кот Еремей.
    
     – И не выключишь, – вздыхал Иван Павлович, – последние вести будут передавать, время скажут... Как тут выключишь? А дудит к тому, что победный праздник скоро – девятое.
    
     «Ну, и не морочь тогда голову», – сворачиваясь калачиком, урчал Еремей.
    
     Иван Павлович отламывал крошку хлебца и начинал жевать, посасывая. Глядел на пук зверобоя, торчащий из-за рамки волнистого, подмигивающего зеркала, ждал часового сигнала. За стол он и теперь садился по бригадному расписанию. Завтракать, как и положено прикрепленному к полевому стану, не завтракал, обходясь при случае сырым яичком (соседские куры неслись прямо у него в сенях), но обеды устраивал регулярно. Про ужин трудно сказать что-то определенное, да и не много места в жизни Ивана Павловича занимала забота о разносолах.
    
     В горницу он заходил только, чтобы глянуть в окно вдоль улицы и переночевать на койке, а совершенно обжитой у него была теплушка. Рядом с динамиком прибивал численник,  который вручала ему почтальонка вместо пенсионного остатка, висела под зеркалом картинка с лошадьми. Семейных фотокарточек в доме не было, потому что не было у Ивана Павловича и семьи.
    
     Году в пятьдесят пятом он пробовал поджениться к одной вдовушке, но отчаянная попытка только лишний раз обнаружила,  сколь настороженно относятся к нему земляки в задушевных делах; лучше бы ему и родной матери не говорить про немецкий плен и отечественные лагеря. Правда, когда Кирюшкино начало сокращаться, ухватилась за него одна, года три пожили вместе, а теперь она уже давно у дочери в каком-то Усольске, а может и померла. Да и не жалел Иван Павлович, что так вот все у него вышло. Сравнивать прожитую жизнь ему было не с чем, немощных дней своих он, может быть, по недомыслию не страшился, и если говорил «будет день, будет пища», то изрекал истину про себя, а не молол попусту. Теперь у него ещё и руки ломило, но не к дождю, как определил бы иной прогнозистый старикан, а просто от того, что в прежние годы много земельки перекидали.
    
     Пожилое население даже и неблизкой округи должно помнить землекопа Сидора, вынимавшего за две смены бездонный погреб, за шесть часов – сортирную яму на два поколения пользователей, а за день – траншею под избяной фундамент. За три мешка колхозной пшеницы, отрыл он скотскую могилу и на этом объекте трудился неделю с хвостиком.
    
     Ездил он на велосипеде с привязанной лопатой и линялым сидором на спине. За работу брал  по-божески, а начинал ее только после сытного угощения. Одна ушлая хозяйка в шестьдесят первом пробовала расплатиться с ним исключительно одной только «натурой», но Иван Павлович все-таки не смешивал заработок и удовольствия. Нарытых денег ему хватало, чтобы есть, пить и одеваться.
    
     Не загадывая, на двух колесах он пропутешествовал бы долго, но еще до первой трещины в здоровом теле наступил срок оседлости. Не то, чтобы все ямы он перерыл в сорокаверстной округе, но работы, верно, поубавилось ощутимо. Возмужала на местах молодежь, мужики домовитее стали – путешествовать сделалось накладно вхолостую.
    
     Но и в последний ездовой сезон Иван Павлович не ломал свою натуру. Уже и понял, что пришел конец его индивидуальной трудовой деятельности, а мыслями насчет будущей работы голову не забивал, и в очередную весну нанялся пасти единоличных овечек. Правда, в то же лето колхозный пастух Семёнчик, с которым они встречались на Сухом пруду, посоветовал ему выправить колхозный стаж, чтобы на старости лет не искать пятый угол в смысле пенсионного обеспечения, и теперь он должен бы благодарить его за науку.
    
     В колхозе Иван Павлович стал работать конюхом, не задумываясь опять же, что выбрал отмирающую на ту пору профессию. Молодняк уже и не объезживали за ненадобностью, и начальство торговало за лошадок запчасти в казахстанских степях и неближних татарских селениях.
    
     На люди Иван Павлович выходил редко, а когда сделался водовозом и подкреплялся на станах, то и в магазин ходил лишь зимою. Шагая улицей, без сожаления примечал забитые наглухо окна знакомых домов и думал, что теперь их хозяевам живется веселее.
    
     Однажды возле школы поставили обелиск из бетона, собрались и сказали: сегодня праздник победы. Был митинг, раздавались юбилейные медали, и Иван Павлович пришел поглядеть на это дело. И то, что услышал он из-за чужих спин, сильно удивило его и подпитало уже появившуюся привычку постоянно о чем-нибудь задумываться.
    
     На митинге выступали знакомые уцелевшие мужики: Богатырев выступал, Славин Борис, Костя Половинкин. То, о чем говорили они, было Ивану Павловичу не известно. «Боевое крещение», «благодарность Верховного Главнокомандующего», «победное шествие» – эти и другие слова говорили его земляки; отсвечивали на солнце их праздничные награды, поблескивали те, что еще не потерялись, не попали в руки пацанов...
    
     «Цена победы» еще говорили. Цену он, положим, знал. Не служивший в армии по причине непригодности, на войну он все же попал весной сорок второго. Но до фронта не добрался, как и весь эшелон, которым его везли: разбомбили самолеты. Сознавать себя вновь Иван Павлович начал в дырявой палатке, долечивался где-то в Башкирии, а потом больше года догонял фронт – служил в похоронной команде. Догнать все никак не удавалось – это, наверное, и было «победное шествие». Но однажды что-то такое случилось на передке: обрушился ранним утром грохот, вывернулись откуда-то пятнистые танки, пьяные автоматчики, – Иван Павлович увидел это словно во сне, а очнулся за колючей проволокой в два ряда, припоминая, что была в том сне и пыльная дорога.
    
     Госпиталь, команда, плен. Война, стало быть, все каким-то не тем боком была к нему повернута. Все словно доказывала, какое нестойкое и ничего не значащее существо человек. Пули, мины, танковые гусеницы валили живых людей в кучи, делали кровяное месиво, разбирали на мертвые части, и поливала все черная кровь. А то еще пришлось Ивану Павловичу участвовать в захоронении расстрелянной тюрьмы, и он видел человеческие, мужские и женские, девчачьи совсем тела, которые нарочно испытывались на прочность – людьми ли? Хотя, и немцев довелось ему закапывать, и разницы он особой не увидел.
    
     Складно вспоминали войну его земляки. «Натиск», «группировка», – говорили. То, что знал сам Иван Павлович, плохо, совсем не вязалось к этому. А кое-что вообще помешало бы ему говорить. Аккуратно убитых покойников он, правда, не обирал, снимал то, что было положено к сдаче. Но пробовал же часами обзавестись, хотя с той поры, помня все до копеечки, вообще не покупал часов, ни в дом, ни на руку, даже если и заводилась лишняя деньга.
    
     Или взять плен. Славин Борис тоже его прошел. И не таясь говорил об этом, но ведь он успел ещё повоевать, «города брал братской ныне Польши», как сам же выразился. Кровью искупил свой позор человек, а Ивану Павловичу, не сумевшему и не успевшему это сделать, и тут государство помогло, в лагерь направило, а потом, конечно, из милости, в зону восстановления городов и народного хозяйства...
    
     «Так что же это было на самом деле?» – однообразно спрашивал себя Иван Павлович Сидоров, не умея связно сказать об этом даже коту Еремею. Слушал он и радио – допотопный динамик, если не обрывалась линия или временно не отрезали провода за неуплату. Слушал, но, чтобы понять услышанное, опять ему чего-то недоставало.
    
     – Так, Еремей Ермолаич, – говорил Иван Павлович, убавляя громкость после часового пибиканья, – у них одиннадцать, у нас с тобой – час. Садимся сливную кашу ашать.
    
     Но за столом приходилось сидеть в одиночку, кот у него питался в основном мышами и воробьятами и на приглашение даже ухом не водил...
    
     И вдруг случилось небывалое. Вечером на неогороженный двор его залетел лихой мотоциклист. Может мимоездом? Но в сенях послышались шаги.
    
     – Можно? – наклонившись в обитаемое помещение, спросил молодой гость. – Здравствуйте! – выговорил старательно, перешагнул порог и оказался Виталькой Огольцовым, бригадным начальством.
    
     – Здравствуй, – кивнул Иван Павлович. – Затируху взялся на ночь глядя, – подкашлянув, обьяснил свои действия. – Проходи, садись.
    
     – Дядя Сидор, мы вообще-то не знакомы, – помялся парень.
    
     – Да как же? Ты ведь агроном? В бригадном дому живешь.
    
     – Агроном, да, – кивнул гость. – И по партийной линии, – видно было, что он сильно тушуется. – Покалякать вот пришел.
    
     – Ну, посиди тогда.
    
     Иван Павлович опростал сито в эмалированную чашку, уложил его в большую кастрюлю с мукой, накрыл крышкой и, прижав к животу, понес в сенцы, хлябая галошами. В доме с голыми стенами осталось верещать радио.
    
     Вернувшись, Иван Павлович стер со стола и сел на лавку.
    
     – Дело такое, – улыбнувшись, заговорил Виталька. – Праздник послезавтра. Половинкин, понимаете, в больнице, а выступать надо кому-то. Один не может, другой, вроде того, все сказал.
    
     – Где, говоришь, Костя Половинкин? – переспросил, подавшись вперед, Иван Павлович.
    
     – В больнице! – крикнул и утвердительно кивнул Виталька.
    
     – Я слышу, слышу. Самого лихоманка ломает. Но пройдет, думаю, к утру, – поправился Иван Павлович, сообразив, что его, похоже, на работу звать будут.
    
     Виталька улыбнулся и спросил участливо:
    
     – Фронтовые раны, дядя Сидор?
    
     – А? Иван я.
    
     – П-простите.
    
     – Да я ничего, – усмехнулся Иван Павлович. – Сидор, так Сидор... Раз Сидоров!
    
     – Простите, дядя Иван, я же...
    
     Иван Павлович махнул рукой и подобрался.
    
     – Значит, заместо Кости водокачку включать?
    
     – Какую водокачку? А-а... Я не знаю. Я говорю: некому на митинге про войну, про те годы рассказывать, – Виталька подвигался на табурете. – Ведь вам есть, что вспомнить, мне намекнули. Война, как мы знаем, – это не десять сталинских ударов!..
    
     – Сталин, да, – помолчав, проговорил Иван Павлович. – Помер, когда я как раз в Верхнее пешком ходил, погреб там у одних завалился. Весна была.
    
     Виталька согласно кивнул.
    
     – Мать рассказывала, что тогда творилось. Верили, говорит, и любили. Не знали, как жить дальше.
    
     – Да, – легко согласился Иван Павлович. – И нигде-то не наедались. А мы голубей ловили! Ловкий паренек был один – по голым стропилам лазил! Голуби, они сладкие. Суслик весной хорош, а этих все лето лови знай. Я бы и теперь сварил в охотку.
    
     Он замолчал и посмотрел на свои темные ладони, издававшие костяной звук, если выложить их перед собой на стол.
    
     – А как же вы нынче без водовоза? – спросил.
    
     – Почему? – пожал плечами Виталька. – Воду в молочном танке возят.
    
     Иван Павлович опустил голову.
    
     – Хоть бы сторожем куда... Я гожусь.
    
     Но гость не решал такие вопросы и долго уже не задержался.
    
     – Неужели вы не понимаете? – спросил напоследок с какой-то даже и обидой. – Да вас с открытым ртом стали бы слушать!..
    
     Иван Павлович так и не понял, зачем он приезжал к нему, еще и угол чуть не снес у вросшей в бугор баньки. Кто его будет слушать, кому он нужен... А, главное, что говорить: прошла жизнь и прошла себе.
    
    
    
    
    
     На обочине
    
    
    
     С поезда, подождав часа полтора в тесном вокзальчике, Терехов пошел к автобусу и на остановке встретился вдруг с дядей Ваней, живущим теперь на центральной усадьбе колхоза, в Сергеевке.
    
     – О-о, племяш! Ты гляди-ка! Ну, здорово! – обрадовался родственник. – А курево у тебя есть?
    
     Улыбаясь, Терехов протянул сигареты.
    
     – Да не мне одному, Сережка вон оголодал тоже. Ты, когда в Сергеевке доучивался, не запомнил его?
    
     Терехов оглядел подошедшего парня и пожал плечами.
    
     – Эх, земляки, – неглубоко вздохнул дядя Ваня. – Вы теперь, видать, друг дружку только по паспортам признавать станете.
    
     – Почему? – возразил Сергей. – Я в городе полтора года, а еще ни одной белоголовой с чужими не раздавил. Наших там много, – он подставил Терехову горящую спичку в пригоршне и прикурил сам.
    
     Что сказать, Терехов не нашел сразу, да тут и автобус подъехал. Пропуская старух, Виктор оторвался от дядьки, и рядом с ним уселся Сергей. Пришлось примоститься на следующем сиденье. В автобусе продолжали переговариваться односельчане, все в основном сергеевские, и Терехов, помалкивая, чувствовал себя несвободно.
    
     – А я картошку Люське отвозил, – сказал дядя Ваня. – Ох, и сильная в этом году картошка была! Шестьдесят три мешочка накопали. Ты там, Сережк, поди, в дальние рейсы ходишь, так узнавай, где как с картошкой. Может, по весне с твоим же отцом продавать повезем.
    
     Он обернулся к Терехову и, удостоверившись, что тот прислушивается, стал говорить громче. Хвалился урожаем, снятым со своего участка, своими детьми, прижившимися в городе на хороших местах и в хороших квартирах (а Терехов и не вспоминал, что живет в одном городе со своими двоюродными братом и сестрой), ругал председателя, не давшего в этом году поросят населению, и тут же прибавил, что сам-то он достал двух.
    
     Вскоре дядя Ваня и Сергей, взяв у него сигареты, сходили покурить к задней двери, а он удержался и потом злился на самого себя, и в разговоры так и не вставил ни одного слова.
    
     Автобус, оказалось, не заходил даже в Сергеевку. Мост через Безымянку, разбитый в уборочную, ремонтировался, и остановка была устроена там же.
    
     – Ну, что, пошли, кто ходячий! – хохотнул дядя Ваня, когда смолк шум движения.
    
     Пассажиры, недовольно ворча, задвигались, и Терехов, подхватив портфель, вышел одним из первых. После дребезжащего автобуса ему показалось, что где-то высоко над головой, в глуховатой тишине заливаются жаворонки. Тихое, неяркое утро предвещало еще один дареный день бабьего лета, но чувствовался уже какой-то дымный настой в воздухе, который говорил о том, что вот-вот дожди и ветры положат конец теплу и покою.
    
     Терехов посмотрел на подступавшую к дороге комковатую, серую от щетинистой стерни пашню, на передние дома Сергеевки и только теперь подумал, что до Кирюшкина придется ему добираться пешком.
    
     – Племяш, ты чего отстаешь? – окликнул его дядя Ваня. – Давай с нами!
    
     Они опять угостились сигаретами («Чужого табачку и не захочешь – закуришь», – посмеялся дядя Ваня), но разговоры уже кончились, в мыслях все были дома, а дом у каждого был свой.
    
     – Ну, что, племяш, зайдем? – спросил у своих ворот дядя Ваня. – Белый свет не напоишь, а родне подам!
    
     – Нет, Иван Сергеевич, – уклонился Терехов, – пойду.
    
     – А то заходи, – ровно проговорил дядя Ваня.
    
     – Нет, ты уж отдыхай.
    
     – Какой, к лешему, отдых!..
    
     И Терехов, сунув руку попутчикам, пошел безразмерной сергеевской улицей. Рассеянно скользил взглядом вдоль палисадников, смотрел на всунутые между домами металлические гаражи, на высокие, до карнизов, ворота, из-за которых доносились невнятные звуки, напоминавшие о живых людях. Два года, пока заканчивал среднюю школу, Терехов ходил по этой улице, ездил по ней на велосипеде, на тракторной тележке или в санях, но так и не запомнил какой-нибудь из домов особенно. Приятели-одноклассники быстро находили здесь знакомых, заигрывали, как со своими, с девчонками, но для Терехова все это было за семью печатями...
    
     От неожиданного собачьего бреха Виктор вздрогнул и, подняв голову, теперь уже отчетливо увидел, что успел прошагать Сергеевским выгоном и оставил позади столбы электролинии, споткнувшиеся о дом Тишки Гудкова, стоявший на особице. Дорога выходила снова в поле, и виднелся за пашней размытый утренней дымкой склон Копанской горы, темнела слева от него водонапорная башня. С этого места, рассказывал отец, был виден раньше крест кирюшкинской церквушки, и бабы, ходившие батрачить за Сергеевку, крестились и говорили: «Слава богу, теперь-то мы дома...»
    
     Достав сигареты, Терехов остановился и с любопытством осмотрел обочину. Чуть впереди торчал из полыни и репейника неровный остов саманной стенки. Еще, кажется, в прошлый его приезд стояла на этом месте мазанка с кривым окошком, над которой возвышалась коленчатая труба, с каждой весной все выше и выше вылезавшая из прогнувшейся крыши. Хотя, тогда он пронесся мимо в автобусе, а видение, скорее всего, пришло из другой, дальней памяти.
    
     Терехов свернул с дороги и, поставив портфель, обошел развалины. Двускатная, смазанная глиной и давным-давно проросшая сурепкой крыша упала вовнутрь, и поверх нее лежала рассыпавшаяся труба. Вокруг дыбились темные заросли стеблистой осенней травы, и даже на куче золы, насыпанной за множество зим, пробивались лебеда и чертополох. Там же валялись куски обожженного стекла и шифера. Виктор смотрел на все эти приметы жалкого человеческого жилища и никак не мог сосредоточиться на какой-то одной мысли. Он закурил, осторожно присел на остаток передней стены, спиной к дороге, и не решился вытянуть ноги, словно опасаясь, что саман тут же распадется под ним.
    
     Впервые он прошел здесь с отцом лет семнадцать назад. Даже причины долго вспоминать не надо: была весна тогда, разлив, а у него разболелись зубы. Отец и водил его в участковую больницу. Дорога шла вдоль берега, потом над лесистой котловиной и первым на виду Сергеевки им попался глиняный домик, похожий на баню.
    
     – Помнишь, зимой тетя Паша к нам приходила? Вот она тут живет, – сказал отец.
    
     Они уже поравнялись с домиком, когда из-за угла его вдруг появилась тетка, похожая на старуху, и с ней огромная, по пояс любому мужчине, пастушья собака.
    
     – Здравствуй, Александр Иваныч, – заговорила тетка. – Как-жить вы перезимовали? А я хорошо! Волчок вот грел, да соломку жгла. Родители здоровы ли?
    
     Забыв на время про зубную боль, Витька смотрел на Волчка, равнодушно отворотившего угрюмую морду, а из-за баньки вдруг выкатились два одинаково желтых лопоухих кутенка.
    
     – Да вас тут четверо! – засмеялся отец.
    
     – А-а, – улыбнулась Паша. – Гудков хотел утопить, я взяла. Пускай живут!
    
     На следующую зиму Паша раза два наведывалась в Кирюшкино и обязательно заходила к Тереховым. Усевшись напротив бабушки, она рассказывала о какой-нибудь старушке, о чужой беде, и Витьке казалось, что беда случилась с ней самой. Бабушка, слушая гостью, горестно кивала и покачивала головой, приговаривая «вот они, детки какие», но полностью рассказу не доверялась и все, казалось, чего-то выжидала. Улучив минуту, приносила из сеней сало, хлеб, какие-нибудь стряпушки, и глаза ее тлели добром и щедростью. Паша тогда как-то умолкала, уменьшалась, торопливо произносила «спасет тебя Христос» и быстро уходила. И, едва закрывалась за нею дверь, как дед непременно ронял жалкое и противное слово «побирушка», от которого Витьке становилось за всех стыдно, и он сердился на Пашу: зачем она такая?
    
     Глядя на закоптелые, расколотые круги печной трубы, Терехов удивился своей детской памяти, и даже смутно почувствовал тот свой стыд, начисто забытый ко времени, когда стал ходить в девятый класс Сергеевской школы.
    
     Пора было идти дальше, но его что-то удержало на развалинах. Он попытался представить, какой была тогда Паша, но из этого ничего не вышло. Припомнился какой-то пиджак с засученными рукавами, темный платок, повязанный до самых глаз.
    
     Терехов сидел на развалинах и, вместе с нелепым стыдом, чувствовал какое-то непонимание. Он смотрел себе под ноги, на обвалившуюся крышу, на обломки кирпичной трубы, и без удивления понял, что мазанка развалилась не сама по себе. Пустая, она кому-то мешала. А, впрочем, почему мешала? Вряд ли кем-то руководило зло, обида, здесь, скорее, действовала безнаказанность.
    
     История Пашиной жизни начиналась за чертой его собственной памяти, он не знал этого начала, но не знал и конца, хотя к жизни той и сам имел какое-то касание.
    
     За домом деда Тишки загудела машина, погромыхивая бортами, и Терехов поспешно поднялся, отметив, что последняя минута на развалинах была лишней. Машина остановилась напротив, открылась дверца, и из глубины кабины наклонился Колька Лямочкин.
    
     – Витька, привет! Садись давай! Пашу проведовал? – ухмыльнулся, когда отъезжали.
    
     – Да вот... стояла, стояла развалюха... Слушай, – осмелился Терехов, – а куда она все-таки исчезла?
    
     – Как исчезла? – удивился Лямочкин. – В доме престарелых, кажись, померла. Или тут... Я ведь тоже – армия, то-се... Ты надолго домой?
    
     – Два дня. Я вот подумал сейчас, а с чего вообще взъелись тогда на нее?
    
     Лямочкин с любопытством взглянул на Терехова.
    
     – Не знаю я. Жила бы как люди.
    
     Терехов хотел спросить: «А как люди?» – даже произнес это про себя, но смешался, и разговор у них не получился. Лямочкин отвечал односложно и принужденно, и следил за дорогой, повторяющей изгибы Ракитянки. Речка, казалось, сузилась втрое, в местах былых омутов желтел волнистый песок, и берега стали как бы ниже и пустыннее. Зелеными еще стояли прибрежные ветлы, какие-то низкорослые кусты в низинах, и приближался, рос бурый склон Копанской горы, изборожденный вдоль промоинами и оврагами, а поперек – овечьими тропками.
    
     Как всегда, первой со своего неогороженного двора Терехова заметила соседка тетя Рая. Он еще поднимался по заваленному золой широкому переулку, а она уже подбежала к их воротам и, распахнув калитку, крикнула:
    
     – Маша, тетя Поля! Че ж вы сидите-то, Витек приехал!
    
     Какое-то непонятное удовольствие получала она от их встреч и расставаний. Стояла поодаль, вытирая концом платка мокрые глаза, и Терехов из-за этого нервничал. Входили во двор, и он улыбался свободнее.
    
     – А у меня, мамаш, как сердце чуяло, – спешила поделиться мать.
    
     – Витьк, ты когда ж невесту привезешь? – спрашивала бабушка. – Глянь, какая я старая. Дед ждал, ждал, не дождался... Другой раз на двор одного не пустим, вот!
    
     – Ладно тебе, мамаш, какие ему невесты! Как там, сынок, на работе? – ревниво перебивала мать.
    
     Как всегда, она старалась второпях переговорить обо всем, и потом приходилось снова распутывать клубок сбивчивых разговоров, и этого хватало до самого отъезда.
    
     В кухне Терехов раскрыл портфель и стал выкладывать гостинцы.
    
     – Ох, сынок, и куда ты нам, сам лучше питайся, – корила мать.
    
     – А приехал опять, поди, на выходные? – спросила бабушка.
    
     Терехов виновато кивнул.
    
     – Два дня всего? – ахнула мать. – Да че ж мы сидим-то!
    
     Теперь, Терехов знал наперед, побежит она рубить головы уткам, бабушка раскочегарит примус, потому что к вечеру надо будет пригласить гостей, а назавтра предстоит канитель с баней. Но прежде его накормят и уложат отсыпаться до прихода отца.
    
     – С картошкой, сынок, намучились, – говорила мать. – Думали, и не выкопаем, и не перевезем. Отец хотел уж тебя вызывать... А Наташка совсем девкой стала! Как в восьмой пошла, с нами не разговаривает, все больше с отцом, книжки твои читает... А отец доконал нас с машиной! Куплю – и все! Мы ему и так, и сяк, дочь еще учить надо – как поставил на своем, и хоть ты перед ним лопни!
    
     – Истинно! – засмеялась бабушка. – Каждый вечер пристает, хочешь, мам, на легковушке прокатнуться? Я говорю: до могилок, что ль?
    
     Взглянув на бабушку, Терехов вспомнил, как боялся дед помереть после нее. И словно бы впервые открылось ему, что главой в доме всегда была эта маленькая, сухонькая старушка. Когда-то ее хватало на все: вести хозяйство, нянчить внуков, топить печь, к которой она, пожалуй, и теперь мать не подпускает. Терехов хотел спросить ее об этом, но подумал, что вопрос прозвучит непривычно, и только улыбнулся, вставая из-за стола. О житье он рассказал вкратце, а о работе, решил, будет интересно послушать только отцу. В средней избе и в горнице было немного сумрачно из-за подступавшей к самым окнам сирени, и давила в уши настоявшаяся тишина. Терехов заметил новые безделушки в серванте, свежие репродукции из «Огонька», пришпиленные к дощатой переборке, и подмигнул, как обычно, Швернику на портрете в углу, за которым пряталась бабушкина «иверская» икона. Молчали остановившиеся теперь, наверное, навсегда часы в деревянном ящике с оконцами, которые дед, вместе с зингеровской машинкой, называл трофеями.
    
     – Сынок, да ты ляжь, отдохни, – заглянула в дверь бабушка.
    
     – Баб, не хочу! – отозвался Терехов и вдруг прибавил: – На гору схожу.
    
     И он, действительно, надел куртку и вышел сразу на задний двор. Тут стоял стожок сена, которое отец опять насшибал где-нибудь в лесополосе, с любопытством, словно чужая, смотрела на подворье новым окошком их старая баня и шипели гуси. Отшвыривая ногой змеиную голову серого гусака, Терехов усмехнулся, вспомнив, что никогда не ладила с ним домашняя скотина.
    
     – Здравствуйте! – крикнул Виктор, заметив на задворках соседа, деда Лукьяныча.
    
     – Здрастишь, – отозвался старик и отвернулся, высматривая что-то в дровах.
    
     В рассеянном свете так и не разведрившегося дня гребень Копанской горы показался низким, скругленным, скучным. Покосившись на деда Лукьяныча, Терехов подумал, что выглядеть он там будет по меньшей мере некстати.
    
     Вышла мать с трепыхавшейся в левой руке уткой и топором в правой.
    
     – На гору, видать, собрался, – улыбнулась, – а лучше бы отдохнул, пока мы с бабушкой канителимся.
    
     – А давай, мам, я ее чикну, – вдруг предложил Терехов, кивнув на утку.
    
     Участвовать в приготовлениях было вообще-то тоже против мужских правил тереховского дома, а потому, обтерев топор, он пошел в избу и вскоре уже спал на старом диване в средней избе. Тело его еще помнило полку плацкартного вагона, дребезжащий автобус, и диван начал покачиваться под ним, с каждой минутой все мягче и тише, а когда он стал неподвижным продавленным диваном, Терехов проснулся, не помня ни времени, ни сновидений.
    
     – Неужели грибы не засолились? Не может быть, – услышал он из-за двери отцов голос. – И помидоров надо достать.
    
     – Да ладно тебе, – отозвалась мать.
    
     – А Витька писал, что пластинки привезет, – обиженно протянула Наташка.
    
     – Какие тебе, дочк, пластинки. Сами купим, – ответила и ей, не изменив голоса, мать.
    
     – Ты купишь... А бабушка где?
    
     – К Воробьевым пошла. Ты глазки-то хоть из картошки выковыривай.
    
     Терехов поднялся, чувствуя себя гостем.
    
     – Мой сынок проснулся! – встрепенулась мать, когда он вышел на кухню.
    
     Отец приветствовал его шумно, а Наташка лишь пропела «приве-ет», отчего-то смутившись. Давно это было, когда Терехов хватал ее на руки и кружил, выкрикивая: «Ну, егоза-зеленые глаза!» В городе он почти не вспоминал младшую сестренку.
    
     – Табачишь? – спросил отец. – У нас теперь только на задах можно, – и поджал губы, давая понять, что вот так-то, мол, одному среди баб жить.
    
     – Ну-у, собрались два куряки, – встретила их во дворе бабушка. – Воробьевы придут, Тамара только корову подоит.
    
     Устроившись на бревне под банным окошком, отец и сын закурили и чуть помолчали, глядя на стожок сена. Чтобы начался разговор, им почему-то всегда не хватало третьего.
    
     – До Паши, значит, пешком, – начал отец.
    
     – Да. А она, что, действительно, в доме престарелых умерла? – оживился Терехов.
    
     – Разве я не писал? – удивился отец, всегда подробно описывавший новости. – Видел я ее до отъезда. Опять разговорчивая стала. Я тебе не рассказывал про нее? Женщина интересная.
    
     – Она наша была, местная? – спросил Терехов.
    
     – Да нет, ее Селедкин Егор из Ташкента привез. Перед самой войной. Сам той же осенью погиб, а она осталась. На край, где Тихон Гудков живет, ушла и ждала. Похоронку Селедкиным принесли, а она Долгополова, оказывается, была. А почта тогда в Кирюшкино находилась, я и развозил, – отец почувствовал, видно, что клубок начал разматываться далеко, и, махнув рукой, стал скруглять разговор. – А мазанку ей потом Василий Секрехин поставил, пастух. Как его молнией убило, я тебе рассказывал. Нет? Ну, ты забыл просто. Он нам родня даже какой-то. Волчок у Паши его же был. Ты думаешь, она старая умерла? Годов шестьдесят пять ей было.
    
     Разговор вроде бы получался не к месту, и отец, стараясь сказать побольше, окорачивал себя и сбивался, но к Терехову уже возвращался недолгий и смутный утренний стыд. Дело уже не в Паше было, а разговоры все возвращались к ней.
    
     – А доконала ее последняя травля, – сказал отец.
    
     – Какая травля?
    
     – Ну как же? Телячье стадо через ее двор перегонять стали, а это какая скотина – пошли напролом, об углы дай им почесаться. Собаки и сорвались. Разогнали телят, одному сухожилие перекусили. Короче, вечером с ружьем пришли. Стреляли...
    
     – Да зачем же через двор-то гнать? – запоздало сообразил Терехов. – Там же выгон, дорога...
    
     – Па-ап, Воробьевы пришли, – выглянув из-за стожка, пропела Наташка.
    
     – Ну, и мы идем, – отозвался отец.
    
     Встреча начиналась, как всегда, с топтания на кухне и с возгласов тетки Тамары, которую в детстве, как и все, Терехов называл Шевелилкой.
    
     – Один у нас родня городской, – говорила она, словно сватая, – а глянь-ка – ни форсу, ни разговору, и невесты городской до сих пор нету!
    
     Потом выпивали, разговаривали и несколько раз пытались спеть.
    
     – Эх, нету деда Ивана! – воскликнула тетка Тамара, смахивая слезинку.
    
     Все было как всегда, только Терехов говорил меньше, предоставляя отцу и матери рассказывать Воробьевым о его головоломной работе и командировках аж в саму Москву. Он даже не старался казаться оживленным.
    
     За столом их сидело семеро, включая и Наташку, ковырявшую вилкой в тарелке, и это называлось – все в сборе. Раньше в такие минуты Терехов думал, что смотрит в окна и радуется их радостью все село, такое ощущение было, а теперь он видел за окном темноту, и в стекле – отражение низко висящей лампочки и их полупрозрачные тени. Было в этом что-то тоскливое и обойденное.
    
     – Ты, сынок, закусывай лучше, – напомнила, отстранившись от общего разговора, мать.
    
     – Маш, а шторки надо бы задвинуть, – проговорила бабушка. – Кирюха Гридасов слег, а мы тут...
    
     Белые занавески заслонили отражения, темень, и вроде уютнее стало.
    
     – Еще одну – и шабаш, – уверял Геннадий тетку Тамару.
    
     Постелили Терехову на его койке. Отвыкший от перины, от высокой тугой подушки, он в первый момент словно бы полетел куда-то, расслабился, но вскоре, когда улеглись мать с отцом, стал искать положение поудобнее.
    
     – Завтра до работы воды натаскаешь, – зашептала мать, – баню пораньше затопим.
    
     – М-м, – отозвался отец.
    
     Терехов смутился и замер. Так в детстве бывало: родители начинали перешептываться, не дождавшись, когда он уснет, и тогда не спасало и одеяло, натянутое на голову. Витька старался не слушать и слышал все.
    
     – А Витька у нас и правда, видать, не женится, – прошептала мать.
    
     – Поздно, – отозвался отец.
    
     – Как поздно? – испуганно переспросила мать.
    
     – Спи.
    
     Стало тихо в доме, и Терехов почувствовал, как что-то затихло и в нем. Он уже не мог думать о чем-то связно, ему нечего было вспомнить. Воспоминания словно бы ушли все из него за день. «Я просто пьян. И устал», – раздельно выстроил Терехов фразу.
    
     Перед глазами появился из темноты какой-то циферблат с красной неподвижной стрелкой. «Хронометраж, Сева, хроновольтаж», – услышал Терехов собственный голос, и стрелка дрогнула.
    
     «Я просто пьян и устал», – повторил он.
    
     По половицам прошла кошка, обутая в сапоги.
    
     Виктор встал с постели, на ощупь натянул брюки и осторожно пробрался на кухню.
    
     – Кто? – спросила в темноте бабушка.
    
     – Я, баб. Покурить.
    
     – Куфайку отцову надень, озябнешь.
    
     Нащупывая в веранде задвижку, Виктор услышал слабое постукивание о крышу, словно ночная мошкара сослепу тыкалась в жесть. Это был дождь, редкие некрупные капельки.
    
     Скрипнув воротами, он вышел на улицу и остановился у палисадника. В глуховатой тишине шелестели листья сирени, по улице не было видно ни одного светящегося окна, только у Гридасовых светлела прореха в полотне, завешивавшем окно в горнице. Неподвижный свет не давал ни тени, ни отсветов, не заслоняли его ветви деревьев, и он походил сейчас на чье-то пристальное око, следившее за Тереховым. За ним одним.
    
     Виктор поежился и мотнул головой.
    
     Откуда, пытался он понять, лезли вдруг в голову непривычные мысли? Обычный приезд, все как всегда, но где-то прозвучал сигнал, на который он вовремя не обратил внимания, а беспомощные и бессвязные размышления ничего не прояснили.
    
     Под телогрейку, накинутую на голое тело, просочилась сырая прохлада, и Терехов пошел в дом, оторвав взгляд от светящегося пятна в окне у Гридасовых.
    
     – Сынок, выпусти кошку, – заговорила в темноте бабушка, и Терехов обрадовался ее спокойному голосу. – Как очертенела – и лезет, и лезет.
    
     Он выпустил кошку, сказал, что на улице дождь, и неизвестно, будет ли в воскресенье дорога, и, пожелав бабушке спокойной ночи, почувствовал, что действительно устал, и сейчас уснет.
    
     Во сне Терехов видел самого себя, пытавшегося сложить Пашину трубу из закоптелых осколков, но по дороге то и дело проезжали машины, и ему приходилось бросать все и казаться непричастным. Он был один на обочине, и очень смущался от этого. Машины быстро и медленно проезжали мимо, и он в конце концов отказался от своей затеи и вышел на дорогу.
    
     Утром его разбудила Наташка, громко прошептавшая над ухом:
    
     – В другой раз приедешь, мы с папкой воду в баню таскать не будем, понял...
    
     Зимой мело, и Терехов не был на Новый год дома, здраво рассудив, что автобусы вряд ли доходят и до Сергеевки.
    
     Мело и в начале марта, поэтому о своем назначении начальником лаборатории атмосферного анализа он известил отца коротким письмом. А в ответ на его почтовую карточку пришло письмо, в котором отец сообщал, что умерла бабушка. Терехов растерялся тогда, а среди ночи, когда вдруг подумал, что между строк отец обвинил его в нечуткости, вскочил с постели и, положив перед собой письмо из дома, торопливо настрочил свое, в котором с отчаянием вопрошал: «Ну, почему, почему не дали мне знать вовремя?» Хотя ответ уже был: «Не было дорог, мать не велела срывать тебя, опасаясь, как бы не ударился ты пешком со станции». Наутро Терехов даже готов был ехать вслед за своим посланием, но, не поспев к холодным ногам, чего теперь было рыпаться.
    
     Следующего письма из дома не было две недели, а потом пришла посылка с бабушкиными пуховыми перчатками и материнскими уже стряпушками.
 


Рецензии