Мои дорогие дети

                Мои дорогие дети.

                Наши ученики учат нас. Наши создания создают
                нас… Как нас воспитывают дети! Как нас
                воспитывают животные!.. Мы живем в потоке
                всеохватывающей взаимности, неисследимо
                в него вовлеченные…
                ( Мартин Бубер )

Эта книга – о том, чему учитель может научиться у детей. О том, что дети могут дать учителю. О том, как – с помощью детей - стать Настоящим Педагогом.
Мой опыт убедил меня в том, что Настоящий Педагог – это и тот, кто много дает детям, и тот, кому дети много дают. Настоящий Педагог умеет учиться у детей. Тем более, что в нашей школе, собственно говоря, больше учиться и не у кого.
По форме эта книга – документальная беллетристика. По содержанию – чисто-педагогическая вещь, написанная педагогом для педагогов.
То, что происходило и происходит между мной и моими учениками, всегда казалось мне увлекательным и драматичным. Надеюсь, мои читатели хотя бы в какой-то мере смогут разделить это мнение.
                .     .     .


                Мой «Шестой-В».

Самое главное для учителя, когда он берет новый класс, - побыстрее познакомиться с детьми. Поэтому, узнав, что мне дают 6-й класс (их учительница, Ольга Николаевна, уходит в декрет), я пошел к ним на урок.
Ольга Николаевна, молодая миловидная женщина, урок вела очень благодушно. Класс развлекался: Андрей кривлялся и выдавал «остроумные» реплики; Ваня, попросившись выйти, уточнил, что направляется «в туалэт», что, конечно, вызвало в классе приступ веселья. Было шумно, безалаберно; некоторые дети постоянно напрашивались на ответ, но я не мог запомнить их имен: учительница их не называла. Другие – большинство – весь урок отмалчивались. Но увидел я и умные красивые лица; в репликах с места, пусть и ехидно-нагловатых, проблескивало настоящее остроумие; захлебывающиеся ответы (побыстрей все сказать, чтоб не перебили!) были дельные, язык часто неплохой. И как-то сразу они мне понравились.
Я уверен, что это тоже элемент педагогического мастерства. Нельзя работать с детьми, если они тебе не нравятся. Но умение разглядеть за маской обычной детской самозащиты, разболтанности, невоспитанности то, что внушает симпатию, приходит не сразу. Этому нужно учиться, иногда – долгие годы.
На первых моих уроках продолжался, просто по инерции, «ольги-николаевнин» балдеж. Дети не умеют переключаться сразу: кабинет тот же, урок тот же, - автоматически срабатывают прежние стереотипы поведения. Но я не обращал на это никакого внимания, ни разу не сделал никому замечания. Я знакомился с детьми, всматривался в них: вот эта очень уверена в себе, любит отвечать, умна, но лицо холеное, надменное, держится особняком. Та импульсивна, эта робкая, а вот тот мальчик явно не из интеллигентов: как скажет, так хоть всех святых выноси. Я накапливал наблюдения. И все это время их довольно-таки неприличное поведение не получало с моей стороны никакого подкрепления: я просто не замечал всего этого. Не делал вид, что не замечаю: действительно не замечал. Разговаривал с ними так, как привык за долгие годы: уважительно, с симпатией, как со взрослыми людьми. Если нужно было, повторял два-три раза (в классе было шумно).
Я знал: это пройдет. И поэтому спокойно ждал.
После третьего или четвертого моего урока с ними – дети уже ушли – в кабинет заглянула соседка, пожилая учительница, поздоровалась и сказала, улыбаясь: « Я удивляюсь, как вы с ними так спокойно, выдержанно! Я тут за стеной – все слышу. Один блеет, другой мяукает, третий кукарекает, - а вы даже голоса не повысите… Нет, я так не могу: я сначала наору, наведу порядок, а уж потом можно работать!» Я только улыбнулся  и ничего не ответил.
Да, это у нас распространенный «метод». Но ведь это значит с самого начала разрушить мостик человечности, по которому только и можно дойти до их душ и сердец. И как же потом воспитывать?
Впрочем, наши учителя не воспитывают, они «работают»: проводят уроки. Поэтому класс нужно сначала забить, чтобы все живое молчало, и тогда уж спокойно «работать»!
Нет, мне моя человеческая связь с детьми дороже. Да и порядка у меня уже через месяц было больше чем достаточно, притом, что я пальцем о палец не ударил ради его наведения.
                .      .      .
Оля у нас самая маленькая в классе. Лицо у нее странное: как у взрослой женщины. В детских лицах есть непосредственная эмоциональность, радость жизни, оттого они такие милые, симпатичные. Оля же сосредоточена, напряжена: ни следа детского в этом лице – и порой становится не по себе: крошечная девочка, эти маленькие ручки, косичка, воротничок – и это лицо!
«Ребенок – рентгеновский снимок семьи», - сказал А.С.Макаренко. Еще не зная ничего о семье Оли, я уже был уверен: там что-то не в порядке.
У Оли блестящие способности, прекрасная память: она вызубривает учебники слово в слово, жутко грамотная, - но мыслит стандартно, робко. Если пишет творческую работу, даже самую простую, раз десять подойдет ко мне и с маниакальной настойчивостью спрашивает: «А вот так можно сказать? А так можно написать?» Она вся в пятерках (жуткое сравнение: облеплена «пятерками», как покойник мухами), но каждой новой «пятерки» жаждет так, будто никогда их не получала.
На все вопросы учителя Оля хочет отвечать сама: ей мучительно тяжело вынести, когда спрашивают не ее. Если все-таки отвечает другой, она его зло язвит – зависть: не я в центре внимания, а другой!
Дети редко поднимают руку как положено: нужно же, чтобы учитель заметил! – но Оля всех переплюнула: она попросту встает за партой с высоко поднятой рукой. Я шутил: «Ты к потолку приклеишься!» Была такая опасность!
Оля – «врединка» (это я ее так зову, конечно, про себя): следит за речью учителя и одноклассников, за всеми записями на доске, и стоит кому-то допустить хоть крошечную ошибочку, она злорадно поправляет. И ей это доставляет большое удовольствие! Этот ребенок – настоящий монстр: не пропускает ни одной нашей ошибки или описки.
Давно убедился: самые трудные дети в школе – т.н. «примерные» ученики.
                .      .      .
Оля не единственный в нашем классе ребенок с больной душой.
Даша – тоже очень умная, даже талантливая девочка, пишет оригинальные стихи. Но на лице ее, худеньком, бледненьком, всегда несчастное испуганное выражение. Она тоже очень одинока, в том числе в своем классе. Есть такой термин – коэффициент изолированности: и Оля, и Даша в начале года входили в этот коэффициент.
Дашина мама – продюссер на телевидении; отец руководит рок-ансамблем. Впрочем, не отец – отчим. С отцом Даши мать разошлась.
С мамой же я познакомился вот при каких обстоятельствах.
В начале года мне хотелось поговорить с дашиной «классной дамой», но «поймать» ее я не смог и передал ей записку, в которой выразил свое беспокойство по поводу дашиных проблем. Классный руководитель – молодая учительница – зачем-то прочла эту записку маме, к тому же по телефону. И мама пришла в школу: объясняться со мной.
Это высокая сильная молодая женщина. Она прекрасно одета и была бы красива, если бы не надменно-жесткое холодное выражение лица. Мою записку она поняла так: я критикую ее родительские достижения и распространяю о ней клевету. Разговаривала она хамски, явно стремясь унизить зарвавшегося учителишку; меня не слушала; объяснила, что если ей будет нужно, она заплатит психологу, чтобы он проконсультировал ее дочь; хвасталась тем, как она много денег тратит на лечение дочери и уход за ней (Даша очень больная девочка). Я решил прекратить этот бесполезный разговор, но оказалось, что моя собеседница еще не удовлетворена: она стала кричать, оскорбляя меня, когда же я вышел из кабинета, хватала меня за руки, потом погналась за мной по лестнице, осыпая оскорблениями. Но я неожиданно для нее прошел прямо в кабинет директора: она мгновенно успокоилась. С директором разговаривала совсем не так, как со мной; я сидел напротив, смотрел на нее и думал о Даше: «Бедная девочка!»
К сожалению, я сам однажды чуть не поссорился с Дашей. Это было в самом начале года, когда я ее еще толком не знал. Мы писали самостоятельную работу. Во время такой работы нельзя ни с кем разговаривать, если же кто-то нарушает это правило, я имею право забрать работу и поставить оценку за то, что сделано на тот момент. И вот Даша одна из первых нарушила этот запрет, и я счел нужным применить закон во всей строгости: забрал у нее работу.
Какое у нее было лицо! Смесь боли и ненависти! Даша девочка, может быть, и не особенно красивая, но лицо у нее доброе и умное – а тут! Когда же я отдал ей тетрадь, она вернула ее мне с запиской: «Я вас НЕ-НА-ВИ-ЖУ!!!» Я перевернул эту жалкую бумажку и написал на обороте: «А я, наоборот, к Тебе очень хорошо отношусь». И вложил обратно в тетрадь.
На следующий день Даша, войдя в класс, со мной не поздоровалась, но прочитав мой «ответ», она растерялась. Сидела потерянная, несчастная, и, конечно, вызывала у меня огромную жалость. Но – шел урок. А на перемене Даша, дождавшись, пока все выйдут, подошла ко мне извиняться. Но эмоциональный след после этого случая сохранялся еще долго: счастливый быстро забывает обиду, несчастный переживает ее болезненно и долго, хотя обида может быть по сути пустяковой: так пьянице достаточно рюмки водки, чтобы опьянеть.
Даша тянулась ко мне, я это ясно видел. Очень старалась на уроках. Стала таскать мне книги из своей домашней библиотеки. И в то же время она меня боялась. Даже не из-за того случая, а вообще: несчастные одинокие дети тянутся к взрослым, в глубине души надеясь, что кто-нибудь даст им то, чего они лишены, - но одновременно они боятся сближения, потому что их душа как обнаженная рана, любое прикосновение к ней вызывает боль.
И мне нужно было все время быть начеку, чтобы ее опять чем-нибудь не обидеть, не оттолкнуть, чтобы быть с ней по возможности ласковым и одновременно не внушить ложную надежду: ведь на самом деле заменить ей родителей я не могу. Я учитель: сегодня работаю с этим классом, завтра нет. А если она сильно привяжется ко мне, мой уход для нее станет тяжелейшей душевной травмой.
В общем, мои отношения с Дашей – это как ходьба по проволоке в 10 метрах от земли без страховки.
Но больше всего меня занимало все же не это. Я хотел, чтобы Даша нашла себя в своем классе, чтобы ее приняли и полюбили. Как же это сделать?
                .     .     .
В числе «изолированных» поначалу был и Жора. Наш класс девичий: девочек у нас гораздо больше, чем мальчиков. А Жора постоянно жестоко обижал девочек, и они его терпеть не могли.
Жора симпатичный и неглупый мальчишка, но родители его живут в другой стране, а он здесь, в России, с бабушкой и дедушкой. Они хорошие люди, и все-таки боль у него в душе очень сильна.
Вот как было в начале года. Идет один из первых уроков литературы. Тамара в нем участия не принимает: играет фишками. Так бывает: новый учитель, а у некоторых детей низкий порог психической выносливости: все непривычное, новое им трудно, - чтобы свыкнуться, нужно как-то себя успокоить любимым привычным занятием: успокоится – и тогда включится в работу. Так что игра фишками на уроке в данном случае не нарушение дисциплины, а само-психотерапия. Поэтому я Тамаре ничего и не говорил и оказался прав: как выяснилось, она обожает стихи, артистична, эмоциональна и на уроках литературы стала одной из главных «звезд». Но это потом.
А пока Тамара на меня не смотрит, не слушает и играет фишками. Жора сначала пытается на нее наябедничать: это мальчик – на девочку! Видя, что я на него не обращаю внимания, он сбрасывает часть фишек на пол. Ссора. Но так как я опять не обнаруживаю желания вмешаться, Тамара подбирает фишки сама, однако Жора наступает на одну из них ногой, потом хватает ее и рвет.
На перемене – скандал. Тамара плачет. Жору девочки не выпускают из класса. Мне приходится вмешаться, но с Жорой разговаривать бесполезно: он во всем прав, фишки валялись на полу сами по себе, значит, каждый мог их взять, а порвал он ее… чтобы мусор на полу не валялся!
Вот другая сценка с его участием.
Жора вошел в класс минут через 5 после звонка. У нас это не запрещено, но самостоятельные работы (обычно минут на 5-7) пишутся всегда именно в начале урока, так было и в тот день. Убедившись, что он уже ничего не успевает, Жора в раздражении хватает свою парту и двигает – даже,скорее, бросает – с такой силой, что она больно бьет по спинам сидящих впереди девочек. Те возмущены: «Ты что, сумасшедший?!» Я смотрю на это с грустью, но ничего не говорю Жоре: я уже знаю, что это бесполезно. Ему больно и поэтому он делает больно другим. Но ведь детям этого пока не объяснишь.
Жора часто остается после уроков поговорить со мной. У него потребность в старшем друге, близком взрослом, и, видимо, именно мужчине. Его все интересует: мои родители, мои увлечения, даже мои часы и моя сумка. После уроков это интеллигентный и вежливый ребенок. А на уроке, при всех, он опять ехидничает, кривляется, всех задирает.
Что мне делать с Жорой? Как помочь ему?
                .      .      .
Тамара – армянка. Она жизнерадостная и счастливая, но болезненно самолюбивая девочка: стремится быть первой, хочет показать себя. И еще: Тамара часто плачет. Ее легко обидеть, и обиду она переживает бурно, тяжело, хотя и быстро отходит.
Признаться, поначалу такая ранимость меня удивляла: счастливые дети не очень чувствительны к обидам, довольно устойчивы эмоционально. А Тамара – счастливый ребенок: ее любят родители, у нее есть младшая сестра.
И вот однажды, когда ее в очередной раз чем-то задел Жора и она горько плакала, уткнувшись лицом в сложенные руки, захлебываясь, вздрагивая, а я подошел и положил ей руку на плечо, меня вдруг осенило: да ведь Тамара армянка! Сколько веков этот народ гнали, травили, резали. Это ее архетип, ее генетическая память! Когда ее обижают, ей где-то в самой глубине души – в подсознании – кажется, что так теперь всегда и будет продолжаться: ее будут унижать, травить, ненавидеть.
Бедная девочка, не надо плакать! – я, Твой учитель, еврей: я Тебя так хорошо понимаю!
А через пять минут Тамара вытерла слезы, села прямо и улыбнулась, слушая стихотворение. Она очень тонкий человек, любит стихи и хорошо читает: она одна из всего класса может не просто прочесть, а прожить стихотворение, читая его; и каждая мысль, каждое чувство отражается на ее прекрасном подвижном переменчивом, как небо в ветреную погоду, лице.
И я подумал: ведь должен же кто-то быть рядом с ребенком, когда ему плохо. Кто-то сильный и добрый. Может быть, Тамара почувствовала не только тепло моей руки и мою готовность помочь, но и то, что я ее понял?
Ведь дети – существа феноменально, мистически чувствительные, хотя они и редко сознают то, что чувствуют.
Увы, ранимый человек часто, сам того не понимая, «вызывает огонь на себя»: провоцирует других на то, чтобы они его обижали, именно потому, что больше всего этого боится: предполагая в других стремление обидеть, он вызывает его к жизни, как джина из бутылки. И убеждается, что люди действительно злы и жестоки, а его судьба – быть вечно гонимым. Формируется порочный круг несчастья. И человек ожесточается.
Да, моя вроде бы благополучная Тамара – тоже проблемный ребенок.
                .     .     .
В нашем классе три великих молчальницы: Аня Барвихина, Алена Чукина и Люся.
Аня – дочь врачей: и мама, и папа у нее медики. Хотя Ане всего 12 лет, она отличается высоким ростом, статностью, белым лицом, солидностью, спокойствием. Она мало говорит, а если скажет, то идеально точно и лаконично: ни убавить, ни прибавить. Никогда не лезет вперед, но всегда внимательна, собрана, точна, и это без малейшего напряжения, без всякой демонстрации усердия. Когда ни посмотришь на нее, она всегда сидит прямо, смотрит спокойно и внимательно и, по глазам видно, все понимает.
Хорошим врачом будет наша Аня! Почему-то я уверен, что она станет именно врачом: она и сейчас уже похожа на завотделением больницы, только белого халата не хватает.
Но есть и у нее проблема: она никем в классе по-настоящему не интересуется и ни с кем не общается, кроме своей подруги и соседки, Алены Чукиной. Но и с ней общение у Ани своеобразное.
Алена девочка и красивая, и умная, и счастливая, но есть у нее одна странность, которая, кажется, и стала причиной их дружбы с Аней: она молчит, как рыба. Даже неизвестно, какой у нее голос. Вот так они и общаются с Аней: вместе молчат. И очень довольны друг другом.
Иногда на перемене Алена прискачет к моему столу, я ее возьму за руку и говорю: «Алена! Скажи хоть что-нибудь! Промолви хоть словечко!» Но Алена смущается и убегает. Письменные работы она выполняет великолепно, но… продолжает молчать! Глаза у нее умные-умные, взгляд слегка ироничный: видно, как все женщины, мастерица подмечать смешное.
Они с Аней чрезвычайно законопослушны. Вот идет перемена. Я стою у первой парты, разговариваю с Олей. Звенит звонок, на который никто не реагирует, потому что это первый звонок. Но Аня и Алена послушно встают за своей партой. Потом оглядываются, видят, что урок еще не начинается, и снова садятся. Молча!
И Люся тоже молчит, но совсем по-другому. Она боится говорить! Она робка, застенчива, одинока: живет с мамой, и мама ее человек не очень счастливый. На лице у Люси обычно выражение испуга. Она заикается, у нее очень тихий голос. Для своего возраста она большая, полная и мягкая, будто плюшевая, но и сидя за партой, и стоя, она горбится, съеживается – и достигает своего: ее никто не замечает.
Как-то она не пришла в школу. Я спросил уже ближе к концу урока: «А что с Люсей? Кто знает?» Они удивились: «А разве ее нет? Мы и не заметили.» Равнодушно так удивились.
Молчание Ани и Алены вполне доброкачественное. Пусть молчат: у них это хорошо получается!
А вот молчание Люси злокачественное. Ее нужно обязательно «разговорить» – но как?
                .     .     .
Ася и Аля (ее полное имя Алевтина) – полные противоположности друг другу.
Ася – по материнской линии финка. Фигура у нее корявенькая, но коренастая, прочная. Голова большая, глазки маленькие, скулы выдаются, подбородок тяжелый, выступающий вперед, и нежно-розовая, на морозе с ярким румянцем, кожа. Притом флегматический темперамент и очень слабые способности. Когда мы говорим о каких-нибудь высоких материях, глаза у Аси будто покрываются пленкой, соловеют. Скоро она «отключается» и склоняется над тетрадью: рисует. Она любит рисовать.
Аля на вид типичнейшая русская деревенская девочка: полненькая, крепенькая, нос картошкой. Но заглянешь ей в глаза: ох, умная! А пишет как! Однажды в сочинении она даже процитировала Конфуция! Впрочем, это с маминой подачи: мама ее учительница, работает в Университетском лицее.
Как-то играли мы в игру «На одну букву» (отдыхали от обычной работы). Аля с достоинством вышла перед классом и, глядя в окно, задала свой вопрос: «Назовите столицу Камбоджи». А была буква «П». Все догадались, что столица-то Камбоджи, будь она неладна, оказывается, на букву «П», но никто – включая меня – не мог вспомнить, как она называется. Тогда Аля несколько надменно промолвила: «Пномпень!» И, не торопясь, села на место.
Как учить в одном классе Асю и Алю?
                .      .      .
Три самые красивые девочки в нашем классе (по крайней мере, на мой вкус) – это Юля Тимофеева, Карина и Лена.
Как-то писали мы работу по развитию речи по теме «Внешность и характер». Каждый должен был принести с собой портрет, живописный или фото, чтобы по нему писать. В начале урока кто-то из детей на всякий случай решил посоветоваться со мной: хороший ли у него портрет. Остальные «заразились»: пришлось мне смотреть все, что они принесли, и обо всем высказываться.
И вот Карина притащила вырезку из иллюстрированного журнала: фото какой-то эстрадной звезды (как потом выяснилось, Бритни Спирс). Стандартный рекламный снимок: заученная улыбка, косметика, лицо манекена. Я сказал, что написать хорошее сочинение по этой фотографии невозможно: это не живой человек, а кукла, - здесь нет характера, индивидуальности. Сказано это было довольно решительно.
И вот тут мне пришлось удивиться: Карина заплакала! А ведь она никогда не плачет. Но писать все же стала по этому портрету. Оказалось, что Бритни – ее кумир, ее идеал, она ее обожает и считает образцом всех совершенств. Но я-то этого не знал и очень обидел ее. Но она не отступила, не взяла другой портрет из тех, что принес я или другие дети. И написала прекрасное сочинение! Как я был этому рад!
Конечно, почти все, что она пишет о Бритни – неправда, иллюзия. Но в каком-то другом смысле – это правда: правда не о Бритни, а о человеке, о том, каким он может и должен быть.
У ребенка обязательно должен быть идеал, хотя детям очень свойственно отождествлять его с каким-то реальным человеком. Ничего, подрастут – поймут. А разрушать идеал ребенка нельзя ни в коем случае!
Следующий урок я начал с того, что извинился перед Кариной, прочел ее сочинение – прочел с восхищением – а потом сказал: «Карина не просто написала хорошую работу: на это способны вы все. Она проявила самостоятельность и независимость и доказала, что была права, а я неправ. За это я ее очень уважаю!»
Карина при этом слегка покраснела, но глаз не опустила (она смелая), и глаза у нее заблестели: есть дети, которым не очень-то нужна любовь учителя (Карина из их числа), но уважения Старшего, Взрослого жаждет каждый ребенок.
А в конце года был у нас такой случай. Что-то они опять писали, и я стал по-учительски кого-то вразумлять: вот, мол, надо не так, а так. Вдруг они почти всем классом как завопят на меня: «Молчите! Он имеет право на свое мнение!!»
Я замолчал. Сел и думаю: «Ну, молодцы!» Это мы с Кариной их так воспитали.
                .     .     .
Юля Тимофеева – современная красавица. Она уже формируется как девушка, высокого роста, прекрасно сложена. В ее лице есть одна неповторимая черта: татарские, узкие и угольно-черные, глаза, умные и холодные. Юля из богатой семьи, и родители ее балуют. У нее прекрасные способности, железная память, отличная дикция, хорошая речь, она очень уверена в себе. Но надменна, самодовольна, бессердечна и эгоистична. Прекрасно рассуждает, но не воспринимает оттенки чувств. Держится особняком, на всех смотрит свысока. Когда я обидел Карину и она плакала, Юля процедила что-то высокомерно-презрительное по ее адресу. Улыбаться эта девочка умеет только надменно-капризно или ехидно. Отвечать на уроках любит: показывает себя. Чувствует себя при этом, как на подиуме, и ей это очень нравится.
К тому же она слишком стремительно развивается физически: еще год-полтора и Юля станет весьма соблазнительной юной девушкой. Она уже сейчас зачитывается Эдуардом Асадовым и мечтает о любви. Но что для нее «любовь»? Сладкая конфетка.
Как сделать так, чтобы оттаяло ее ледяное сердце? Как уберечь ее от ранних романов, которые часто плохо кончаются?
                .     .     .
Лена на вид не ребенок, а ангел. Золотистые косы, веснушки по всему лицу. Тонкие изящные черты, очень белая нежная кожа.
Но внешность ее обманчива. Лена – ужасная язва.
Вот Ася на перемене рисует на доске гепарда. Гепард не очень получается. Рядом стоит, наклонив голову набок, как дрозд, и скептически улыбаясь, Лена и язвит: «Где ты видела такого гепарда?.. А, я поняла! Это ты рисуешь своего кота Барсика после того, как ты его постирала в стиральной машине и повесила сушиться на веревочке!»
Язва! Язычок острый, как бритва. Но и по-настоящему остроумна. Независима, с большим чувством собственного достоинства. Исключительно оригинально, а порой и странно, парадоксально мыслит. Но, как все такие люди, резка, об нее можно уколоться, а то и серьезно пораниться.
Как-то она поднимала руку, а я спрашивал-спрашивал, а ее не спросил. Заговорил уже о другом, но тут меня остановила бдительно-едкая Оля: «Между прочим, Лена тоже кое-что хотела сказать!» Я – Лене: «Извини, пожалуйста, я Тебя слушаю». Но она только буркнула сквозь зубы: «Поздно! Раньше надо было слушать!» И отвернулась.
А ведь она на редкость добрая и хорошая девочка. Как важно, чтобы ее индивидуальность не стала ее проклятием, чтобы она нашла свое место в жизни. Ведь если есть такие люди, значит, для чего-то же они нужны!
                .      .      .
Еще одна наша проблема – в классе много неуверенных в себе детей. Я давно заметил: это черта наша, русская. У нас и взрослых таких очень много.
Вот, например, Аня Кошкина. Милая, тихая, умная. Но ей так хочется проявить себя в классе: не выделиться, нет, а стать нужной, что-то для всех сделать, завоевать какое-то признание. Но человек она простой и робкий, а вокруг столько ярких звезд! Как найти для нее такое дело, такую роль, которая бы ее удовлетворяла?
Лиза очень беленькая: у нее льняные волосы, очень светлая, почти прозрачная кожа; носик курносый-курносый, глядящий прямо в небо, и светло-голубые глаза с непередаваемым выражением чистоты, наивной кротости, свежести и доброты. Лиза меня очень любит и поэтому очень старается, хотя она и вообще старательная, но мотивы у нее совсем не те, что у Даши и Оли: она старается не для того, чтобы самоутвердиться в роли Лучшей Ученицы и обратить на себя внимание, как Оля; и не для того, чтобы понравиться и заслужить мое расположение, как Даша: Лиза старается, чтобы доставить мне удовольствие! Она очень скромная, совершенно бескорыстная, но и застенчивая, и неуверенная в себе.
Лиза мало заметна в классе, но какая радость видеть эти устремленные на тебя неземные глаза, это чудное лицо. И все-таки – как ей помочь стать уверенным в себе, сильным человеком?
У мальчишек тот же комплекс прикрывает бравада, показное нахальство. Такой у нас Антон: на вид красавец, этакий стройный блондин, но он удивительно груб и неотесан. Но самый неуверенный в себе человек в классе – Андрей Примеров: тот самый, кто больше всех нахальничал у Ольги Николаевны. У меня же он очень скоро замолчал и тогда проступило на его лице это выражение растерянности, робости. Как помочь ему стать настоящим мужчиной?
                .      .      .
А еще у нас много детей забавных, смешных.
Вот, например, Надя Дубовикова и Юля Грушина. Они вместе сидят. Вот уж парочка! Настоящие Пат и Паташон.
Надю я про себя зову «Дубовичок». Дубовичок маленький, тощенький, но с огромными, изумленными, как у котенка, глазищами. И почерк у нее такой, что на одну работу уходит полтетради. Дубовичок очень шустрый: как бросится куда-нибудь, так обязательно или на угол стола наткнется, или на чью-нибудь ногу – например, на юлину. А на что еще у этой Юли можно наткнуться, если она вдвое выше Нади?
Юля импульсивна, порывиста, безалаберна, ноги у нее длинные, руки длинные, и она ими любит размахивать во все стороны. Юля дерется с мальчишками и ругается как сапожник. Первое время с ее парты велась настоящая бомбардировка класса: то оттуда летела ручка, то резинка, то бутылочка клея, а то и книга. Кончилось это бомбометание трагически: увесистая бутылочка с клеем попала в лицо Юле Тимофеевой. Юля плакала, а я высказался по поводу «бомбометаний» так сурово, что они почти прекратились.
При всем при том Юля – добродушнейшее существо. А учится так себе, но ее это нисколько не огорчает. Юля человек жизнерадостный, более того, бурно жизнерадостный: отсюда драки, вечные синяки и шишки. Но никто не обижается на Юлю, и она ни на кого не в обиде.
Но самый смешной человек у нас – Настя Ершова. Она маленькая, тощенькая, рыженькая, взгляд у нее остренький, плечи остренькие, носик остренький и даже ушки остренькие – вся такая очень колючая девочка.
На то есть свои причины. Настя сидит за первой партой – и не случайно: она почти слепая. Я ее называю «слепой цыпленок» (до курицы еще не доросла). Когда нужно что-то писать по доске, Настя ничего не видит, даже надев свои «окуляры», поэтому она «вылезает» к доске (у нас это не запрещено) и, уткнувшись в нее, разбирает написанное. При этом закрывает доску, и класс ничего не видит.
Когда она проделывала этот маневр в начале года, это неизменно приводило к скандалам: на нее шикали, делали ехидные замечания («Пошла вон!», «Ты не стеклянная!»), она огрызалась. И это была ее позиция в классе: вечно в позе самозащиты. Вот почему она так похожа на ежа.
Настя недоброжелательна к своим одноклассникам: ей легче сносить их уколы и насмешки, убедив себя, что они не слишком-то хорошие люди – так стоит ли обращать на них внимание?
Как сделать так, чтобы Настя отмякла, перестала вечно щетиниться в жалкой и агрессивной позе самозащиты: ведь это ее формирует?
Вообще атмосфера в классе у нас поначалу была недоброй и недружественной: многие дети старались обратить на себя внимание – так приучены: кто первый «вылезет», поднимает руку, скажет, - тот и молодец. Друг к другу относились как к конкурентам. Ничего друг о друге не знали и не интересовались узнать. Коллектива никакого: группировки, тусовки – каждая сама по себе. Лидеров, общественного мнения не было и в помине.
Может быть, кто-то скажет: «Какой тяжелый класс!» Я начал работать с детьми 23 года тому назад, и должен сказать: класс самый обычный. И даже один из самых благополучных моих классов.
                .     .     .
Прошел месяц, и наш класс стал меняться.
Любой школьный класс, любой коллектив – это особое целое, особое существо, в чем-то подобное отдельному человеку: со своим характером, индивидуальностью. И суть этого удивительного организма – коллектива – не выводима из качеств, характеров, способностей тех, кто его составляет. Он возникает и формируется по каким-то своим имманентным законам и, возникнув, начинает влиять на тех, кто входит в него.
И вот наш класс стал меняться. Исчезли галдеж, расхлябанность, кривлянье, выкрики с места, назойливость, попытки навязать себя за счет других. Я видел глаза, смотревшие на меня с доверием и интересом. Казавшиеся нагловатыми теперь выглядели скромными и почтительными; робкие чуть раскрепостились, уже не так робеют.
Почему так? Во-первых, я внушил им уважение к самим себе: своим тоном, манерой общения с ними.
Но не только в этом дело. Есть и другие причины их преображения.
Вот идет урок. Кто-то поднимает руку, просит разрешения выйти. Я останавливаюсь: «А, собственно, зачем ты меня спрашиваешь? Я не имею права не разрешать». Они удивились, заспорили. Но я стою на своем: «Я не могу знать, когда кому нужно или не нужно выйти: вы уж, пожалуйста, это решайте сами. Только не выходите по двое, по трое, и тогда, когда кто-то уже вышел». Андрей поразился: «Что, и спрашивать не нужно?» «Ну, конечно, не нужно».
Так мы положили начало очень важному демократическому институту в нашем классе. Теперь у нас любая мелочь регулируется особым правилом, иногда довольно замысловатым: мы их устанавливаем вместе и вместе следим за их соблюдением – и даже выделены для этого особые люди: Шериф и Помощник Шерифа, Андрей Примеров и Ира Мамина. Хотя нарушения редки, чаще забываю соблюдать правила я, чем дети. Помните, как я забыл спросить Лену, хотя она поднимала руку? Это нарушение одного из наших правил: если кто-то хочет что-то сказать, его нельзя не спросить и нужно выслушать до конца, хотя и предписывается ораторам говорить коротко и ясно.
Андрей все никак не мог свыкнуться с тем, что можно входить и выходить без разрешения учителя, продолжал поднимать руку и спрашивать: «Можно выйти?» – чем вызывал в классе веселье. «А можно мы вас лучше будем спрашивать?» – хитро-заискивающе осведомлялся наш будущий Шериф. Ему легче, когда не он несет ответственность, решает, а учитель. Но если позволить ему это, он так навсегда и останется зависимым и слабым.
Конечно, первое время они выходили косяком: осваивали новый способ действия. Выходили и те, кому и не нужно было. Тогда был введен корректив: за последствия (не знал, не сделал, не написал) отвечаешь сам!
Получилось: самостоятельность и ответственность вместо несамостоятельности и безответственности.
Приятно было наблюдать месяца через 3-4, как они входили и выходили из класса: так независимо, с таким достоинством! Ничего подобного в начале года невозможно было себе представить.
Все наши правила имеют определенный смысл, и он всем понятен. Почему, например, нельзя не дать высказаться ученику на уроке? Мало ли кто что хочет сказать: может, глупость какую-то? Да, была довольно острая дискуссия, когда принималось это правило. Но мы решили, что дело не в этом: человека нужно выслушать просто из уважения к нему.
Мысль эту высказала Ксюша. О Ксюше я ничего не рассказал, а напрасно: она человек замечательный. Ксюша тоненькая, умненькая, в очках, похожая на курсистку 80-х гг. XIX века. Она ужасная энтузиастка и, если ей хочется что-то сказать, трясет рукой возле самого моего носа (сидит за первой партой среднего ряда) и даже постанывает от нетерпения. Высказывается она длинными сложными периодами, звонким голоском; о мужчинах говорит, что они «вышли замуж», а о женщинах, что «женились», и никак не может запомнить, как правильно. Ксюша любит музыку, книги, умна чрезвычайно, но я не уверен, знает ли она, что булки не на деревьях растут. Одно слово – русская интелигентка!
Вот Ксюша-то и сказала: «Вы понимаете, когда я хочу что-то сказать, ну просто… ну просто! Ну просто я  лопну, взорвусь, как перегретый паровой котел, - если не скажу! Вот!» И все с ней согласились.
И я согласен с Ксюшей. Человеку нужно, чтобы его выслушали и постарались понять. И это важнее всего. А умно или глупо говорится, менее важно. Учитель скажет умнее – но станет ли от этого умнее ученик? А если он знает: его обязательно выслушают, серьезно, уважительно – как будет он стараться говорить и умно, и содержательно!
И, кстати, откровенных глупостей я наслушался от взрослых гораздо больше, чем от детей.
Почему так важны правила?
Однажды в учительской я наблюдал такую сценку. За столом, друг против друга, сидели пожилая учительница, величественная и строгая, и ученица, девушка лет 15-ти, милая, с умным лицом, но какая-то поникшая, приниженная. Учительница нажимным тоном читала ей нотацию: что-то девочка не сдала, и вот теперь, в конце четверти, пришла отвечать. Так продолжалось минут 15, но мне казалось – бесконечно. Рабы всю жизнь унижаются, и потому им приятно унижать других. Наконец, учительница убедилась, что достаточно унизила свою ученицу, и милостиво отпустила ее, приказав явиться отвечать завтра в 9-00 и не ответив на ее робкое «До свиданья».
Все дело в том, что там, где не соблюдаются обязательные для всех правила, законы, неизбежно царствует произвол. И тут уж каждый, кто «повыше чином», сам себе и законодатель, и судья, и палач. А самый маленький «чин» в школе у ребенка.
И получается: законов никаких нет, правил нет – хочешь, чтобы у тебя было все в порядке? – сумей угодить тому, от кого это зависит. Идеальная кузница рабов.
А я хочу, чтобы мои дети выросли свободными людьми.
                .     .     .
Знаете, почему дети дают списывать и подсказывают друг другу? Им хочется помочь товарищу. Дети ближе, чем мы, к изначальной человеческой природе – образу и подобию Божию – им трудно принять скотские нормы нашей жизни: все только для себя, для своей выгоды. Им хочется что-то сделать для других. Но это запрещено, и приходится лгать, изворачиваться.
А мои дети не списывают и не подсказывают.
Все мои ученики периодически бывают консультантами. Консультант – это человек, знающий или умеющий что-то делать очень хорошо, лучше других. Консультант помогает другим (не понявшим материал, болевшим); иногда спрашивает и ставит оценки.
Дети обожают быть консультантами. Хотя эта «должность» не связана ни с какими привилегиями, а нередко и мешает собственной учебной работе. Тем не менее вернейший способ обидеть любого из моих – это лишить его роли Консультанта. Роль эта поднимает ребенка в собственных глазах, внушает уважение к себе: я не только учусь, я и сам учу других!
Все мои ученики ведут «Листы учета знаний», где записаны все изучаемые темы и результаты по каждой из них: не только оценки, но и качественная характеристика каждой работы, каждого учебного достижения или неудачи.
По нашим правилам, никакая учебная неудача не фатальна. Любую работу можно переделывать до трех раз. Отметки, не устраивающие самого ребенка, это не окончательные отметки: они не ставятся ни в дневник, ни в журнал.
И у них возникает азарт: смогу ли? Сумею ли? Перед глазами у каждого реальная картина своих успехов и неудач. И каждый старается перещеголять себя, а не другого. И уже не нужно списывать, не нужны подсказки. Потому что оценка перестает быть Богом ученика: идет повседневная работа над собой, в которой предусмотрены ошибки, огрехи, пробелы – как во всякой работе. Ну, ошибся: попроси помощи консультанта, поработай сам или с другом – и получишь то, что хочешь. Опять неудача? Разберись, в чем дело: есть еще одна попытка.
Никогда не забуду, как Лиза однажды писала самостоятельную работу. Я говорил уже, что она не слишком-то верит в себя, и обычно рада, если получает «четверку». Но я безапеляционно заявил, что уверен: она обязательно напишет на «пятерку». И она написала!
На следующий день она первая вбежала в класс, схватила свой листок и даже подпрыгнула от радости. Сияя, победно помахала листком и сказала: «Вот, вы говорили, что я напишу на «пять», а я не верила!»
Кончится четверть, Лиза выбросит этот листок, забудет содержание этой работы, а, может, и сам учебный материал, по которому она написана. Но радость победы над собой, счастье ощутить себя сильной, умелой, не забудется и не проходит даром.
И такая радость несравнима с удовольствием от обманом полученной оценки. Тот, кто постоянно испытывает эту высокую человеческую радость никогда не променяет ее на удовольствие низшего порядка, как не променяем мы драгоценный камень на простой булыжник.
                .      .      .
Кто же делает для детей качественный анализ их работ? Они сами.
Понятно, обычный ученик обычной российской школы на это не способен. Наши школяры имеют такое же представление о том, за что им выставлена та или иная отметка, как о природе Тунгусского метеорита: и то, и другое с неба свалилось, а почему именно это и именно им на головы, Бог весть.
А мы оцениваем и устные ответы, и письменные работы вместе. Поначалу это занимает много времени: они ведь еще только учатся. Ответит кто-то, я прошу класс: «Пожалуйста, оцените ответ». По схеме: достоинства, недостатки. То, что говорится, пока не оценка, а качественная характеристика ответа. Высказывается каждый, кому есть что сказать; кое-что добавляю и я.
И так постоянно, изо дня в день, из месяца в месяц. Письменные творческие работы читаются в классе (если автор не возражает) и анализируются таким же образом. Конечно, все работы прочесть невозможно: я выбираю или очень хорошие, или с характерными недочетами.
К концу второй четверти они так набили руку, что мне почти нечего было прибавить к их характеристикам. После коллективного анализа мы ставили отметки – тоже вместе. И в конце концов, каждый из них научился сам анализировать свои работы и сам себя – вполне объективно – оценивать.
Кстати, есть один нюанс. Мы ставим +1 балл «за прогресс». Что это значит?
Скажем, Жора раньше жил на Украине и учился на «украинской мове», а у Тамары родной язык армянский. И тот, и другая лепили ошибку на ошибке. И что же – заваливать их «двойками»? По «Нормам оценок» получается так: шесть ошибок – «двойка». Но если обычно у ребенка на странице самостоятельно созданного им текста бывает 10-12 ошибок, а сегодня только 8, то он получает +1 за прогресс.
Но в голове он держит: это оценка за прогресс. Есть еще оценка абсолютная. Но если отметки по относительной и абсолютной шкалам разные, ставится – по правилу! – та, которая выше.
Приступая к изучению новой темы, мы вместе решаем, что именно, когда и как будем делать. Сначала я характеризую тему, обязательно объясняю, зачем ее нужно изучать, каким должен быть результат: чему они должны научиться в итоге. По нашим правилам, если я не могу убедить детей, что это им действительно нужно, они могут отклонить ту или иную учебную работу и даже целую тему, и я не имею права их заставлять. Могу только попытаться убедить еще раз. Были случаи – действительно отклоняли.
Обычно дети в школе все делают только для себя. Мои же многое делают для других, а это требует и труда, и времени.
Например, мы часто работаем на уроках развития речи по комиксам, обычно их до урока нужно нарисовать на доске. Это делают художники во главе с Асей. Прибегают они в класс раньше всех, недоевши, недобегавши, недоигравши, трудятся в поте лица – не для себя, для всех. Плохо нарисуешь – ответы будут хуже. И они стараются, беспокоятся, переживают за отвечающих, как за самих себя. Ведь в подготовке урока есть и их труд, и им так хочется, чтобы все хорошо получилось!
                .       .       .
Вот и Олю я запряг в наш педагогический воз: она у нас теперь Главный Консультант. Должность эта изобретена персонально для нее. О назначении Оли я торжественно объявил в классе. Главный Консультант помогает другим консультантам по самым сложным вопросам. Главный Консультант отвечает тогда, когда никто ответить не может (если речь идет просто о знании учебного материала). И еще: Главный Консультант обязан следить за речью учителя, за его записями и исправлять все ошибки.
И постепенно Оля замолчала. Она поняла свою роль, а детям очень свойственно абсолютное вживание, отождествление себя со своей социальной ролью, если она не навязана извне, а внутренне принимается самим ребенком. Оля приняла эту роль, т.к. она уникальна и почетна. Теперь Оля «выступает» только тогда, когда это действительно нужно. Меня она по-прежнему поправляет, но уже не ехидно, а спокойно: теперь это ее работа, ее вклад в общее дело.
Сейчас Оля уже не входит в число «изолированных». В классе ее если и не полюбили, то зауважали, даже стали ею чуть-чуть гордиться.
                .      .      .
Нашла себя в классе и Даша.
Я говорил уже, что она поэтесса. Мы регулярно проводим уроки внеклассного чтения, на которые дети приносят свои любимые произведения и знакомят с ними класс. Единственное условие: краткость (стихи или короткий рассказ) и способность нас заинтересовать. И вот Даша, одна из всего класса, читает свои произведения.
Постепенно дети оценили ее талант, и ее доброту, готовность всем помочь.
Она уже не так одинока, у нее появилась подруга – Карина. Я рад этой дружбе: лучше так, чем совсем ничего. Хотя подруги они своеобразные. Карина – полная противоположность Даше: она образец душевного здоровья, хороша собой, у нее есть младший брат, а Даша в семье одна. Карина очень доброжелательна, но не ищет сближения с учителем и не нуждается в нем; у нее сильная воля, а Даша безвольна; Карина смелая, Даша робкая. Но, между прочим, Карина – опять-таки, в отличие от Даши – вовсе не интеллигентна. Словом, Карина и Даша – это психологические Пат и Паташон.
Почему такая дружба – на основе полной противоположности – обычна у детей? Они ищут в другом то, чего не находят в себе. Но быть все время с сильным – значит неизбежно стать еще слабей. Силу берут у слабых, заботясь о них. Но дети этого пока не знают. И объяснить им нельзя. Это их путь, который им предстоит пройти самим. Набить свои шишки, пережить свою боль и свои разочарования.
Все-таки что-то новое появилось в жизни Даши, и я рад этому. Но – странные, очень странные они подруги.
Вот иллюстрация к их отношениям. Перемена. Даша и Карина дежурные. Я командую (кстати, никогда не прошу детей, если они обязаны сделать: командую, почти как в армии): «Дежурные! Помойте тряпку!» Карина идет к доске, Даша хвостиком за ней, у нее за спиной, как привязанная. Но подойдя к раковине, Карина громко (и довольно грубо) заявляет: «Я не буду мыть! Сюда Миха (т.е. Миша: есть у нас такой очень хороший мальчик) наплевал!» Это ей кто-то сказал, и она поверила. Кинула тряпку в раковину и, возмущенная, ушла. Даша опять за ней, теперь в обратном направлении. Я на все это не реагирую, но через минуту опять командую, еще более приказным тоном: «Дежурные! Вымойте доску!» Карина вспыльчива, но отходчива, она уже все забыла, идет к раковине – Даша за ней. Карина видит, что вода стекла, там чисто, никто не плевал, берет тряпку и моет доску. А Даша, будто проснувшись, озирается по сторонам: не понимает, зачем сюда пришла. Потом находит вторую тряпку, но поздно: энергичная Карина уже все вымыла.
Карина привыкла заботиться о младшем, более слабом: о маленьком брате. В их отношениях с Дашей она старшая. И ей это приятно, потому что приятно человеку ощущать свою силу. Но со временем ей надоест такая зависимая подруга.
Иногда Даша меня беспокоит. Это бывает, когда она вдруг становится похожа на свою маму: появляется резкость в движениях, тон становится высокомерно-холодным, взгляд презрительно-надменным. Неужели она выберет этот путь? Так для нее легче. Нет, я должен сделать все возможное, чтобы этого не случилось.
                .      .      .
«Пошел на поправку» и Жора.
Во-первых, он убедился в моей надежности и доброжелательности и в моей строгости. Да, ему нужен строгий, требовательный старший друг, потому что он – как все несчастные люди – страдает безволием: его учебные достижения были бы невозможны без внешних подталкиваний – и так будет продолжаться еще долго.
Во-вторых, Жора получил должность Защитника девочек от посторонних пришельцев. Были у нас такие случаи, когда в класс заходили непрошенные гости и обижали наших девочек. И вот Жоре и его другу Жене мы поручили их защищать. Были, конечно, и эксцессы: драки с пришельцами. Жора физически несильный мальчик, но он то что называется «бешеный» и потому с ним боятся связываться. Теперь Жора реже обижает наших девочек. Он уже не изгой.
                .     .      .
А Люся заговорила! Робко, запинаясь, но заговорила! Значит, больше не боится, что засмеет класс, что не дослушает, не поймет учитель.
Люся заговорила! Это большая педагогическая победа.
Однажды мы всем классом были в театре. Тамара взяла с собой младшую сестру, и весь вечер с ней была – нет, не старшая сестра – а Люся! Они сидели на балконе напротив. Я не смотрел на сцену, а смотрел на Люсю. Я видел, что маленькой девочке хорошо с ней, что Люсе тоже хорошо, потому что она нужна этому слабому доверчивому существу.
Как хорошо, что люди никогда не бывают во всем сильными или во всем слабыми! Я увидел люсину силу: ее золотое сердце. Пусть она робка, косноязычна, одинока, пусть она слабая ученица, но я знаю, что моим самым верным, преданным другом будет именно она.
Ничего не произошло: мы по-прежнему сидели и смотрели спектакль. И в то же время все изменилось: я увидел в сегодняшней Люсе завтрашнюю Люсю, ту, которая не видна никому и даже ей самой – но которая обязательно должна проявиться, потому что для этого она и родилась на свет.
                .      .      .
Получила свою роль в классе и Аня Кошкина: она теперь Организатор Игр. Играем мы часто – прямо на уроках. Аня эти игры готовит, ищет новые; ей это нравится. Сейчас она чувствует себя в школе лучше, чем раньше: она нужна людям.
Но, пожалуй, главным индикатором перемен в нашем классе стала Настя Ершова. Помните ее манеру вылезать к доске и эти вечные скандалы? Любопытно было наблюдать за настиными эволюциями в конце года: теперь она выходит к доске совершенно спокойно, встанет, уткнется в доску – и что? И ничего! Класс ни гу-гу. Терпеливо ждут, пока Настя сядет на место. И сама Настя уже не такая колючая и острая, как-то помягчела.
А Юля Тимофеева научилась по-человечески улыбаться! Вот была радость, когда я впервые увидел на ее лице обыкновенную добрую улыбку.
                .      .      .
Как-то я шел по школьному коридору к своему кабинету. Дверь одного из классов была открыта. Я прошел мимо – вдруг оттуда громкий радостный вопль: «Вадим Ильич!!» Я туда, смотрю – сидят мои, полкласса – а учителя нет. Вошел, сел, спрашиваю: «А это вы что тут?» «А это у нас французский язык такой,» – говорят. И все улыбаются.
Ушел я от них, и так хорошо было на душе. А ведь мы с ними и без того почти каждый день видимся.
Хорошо, когда у тебя есть свои дети.
Странные разговоры приходится иногда слышать в учительской: 9-А, конечно, умный класс, но слишком подвижный, лучше не берите, будете от них уставать; 8-Б послушный, туповатый, правда. Учителя выбирают себе классы, как костюм в магазине: чтоб удобно, да мягко, да не по дорогой цене.
Но ведь друзей не выбирают. Не выбирает мать себе ребенка, не откажется от своего, каким бы он ни был; не променяет его ни на какого вундеркинда. Так почему же учитель выбирает себе детей?
А если бы меня спросили, с какими детьми я хотел бы работать, я ответил бы: «С моими детьми. И ни с какими другими!»
Наверное, это самое удивительное, непонятное и прекрасное в нашей работе, когда вчера еще незнакомые дети становятся моими детьми. Но вряд ли это можно объяснить словами.



                История одной фотографии.

Среди сохранившихся у меня фотографий моих учеников есть одна весьма необычная. Довольно хорошего качества цветное фото, снятое прекрасным летним утром. Не знаю, получилось это случайно или фотограф оказался талантливым, но, глядя на снимок, физически чувствуешь легкий прохладный ветерок, еще нежаркое ласковое солнце. В центре кадра на витой чугунной решетке городской набережной боком полусидит красивая обнаженная девушка. Поза ее очень свободная, смелая, вид независимый, вызывающий и чуть-чуть надменный – будто она гордится своей красотой. Откинувшись назад, она повернула голову к фотоаппарату и смело, уверенно улыбается. На лице - никакой косметики, темно-русые волосы собраны в пучок на затылке. Ее тело, очень загорелое, подсвеченное косыми лучами солнца, резко выделяется на фоне темно-синей воды с легкими белыми барашками волн. Прямо над головой девушки летит ослепительно белая черноголовая чайка. Небо очень голубое и трава очень зеленая: все краски яркие, сочные – от этого снимок выглядит праздничным, веселым.
Фотограф снимал с низкой точки и потому незаметно, что девушка небольшого роста. Носик ее вздернут задорно, но он неправильной формы, чуть вдавленный посредине. Глаза темные, мягкие, матовые; взгляд странный для такого фото – наивный, простодушный. Если приглядеться, видно, что девушка совсем юная, лицо у нее полудетское и вызывающая – напоказ - улыбка скрывает застенчивость.
Эта девушка – моя ученица Вика Ланова. А из-за этой фотографии в свое время разгорелся большой скандал в школе, где я тогда работал, и даже в городе, где я жил. Вот как это было.
                .     .     .
В тот день я встретил директора школы, Виктора Степановича, утром на лестнице. Виктор Степанович – высокий, тощий, суровый старик, всегда изможденный, будто с креста снятый: такой типичный советский педагог. Вид у него был мрачный, усталый. Кивнув головой, он жестом пригласил меня к себе в кабинет, сел, достал из ящика стола среднего формата фотографию, бросил на стол:
- Полюбуйтесь. Как Вам это нравится?
Как известно, железобетонной выдержкой отличаются, во-первых, актеры, во-вторых, американские индейцы и, в-третьих, педагоги. Так что я спокойно взял фото, спокойно посмотрел, не торопясь вернул директору:
- Хорошая фотография. Кто это снимал?
Директор хмыкнул:
- Бросьте притворяться! Какая вам разница, кто снимал? Вы ее классный руководитель, так что с работы мы вылетим вместе: сначала я вас уволю, а потом вышвырнут меня. Думаете, приятно – на старости лет?
Я рассмеялся:
- Виктор Степанович! Вы до сих пор не заметили, что советская власть кончилась? Пройдите по Петербургу: на каждом углу по нескольку киосков, где продается все, что вам захочется, - в том числе и ЭТО. Эта фотография – совершенно невинная вещь в наше время.
- М-да, невинная! Беда в том, что ее видели в районо и даже, говорят, сам Брязгин видел. Сегодня педсовет. Будет представитель роно и, возможно, кто-то из брязгинских замов. Так что готовьтесь. Я вас попрошу эту девочку характеризовать - как ее зовут?
- Вика Ланова.
- Вот-вот. Вы уж как-нибудь так поверните, чтобы нас не съели. А ее, видимо, придется исключать.
- Исключить Вику? Что вы? За что? Фотографироваться у нас не запрещено – и какое это имеет отношение к школе?
- Имеет или не имеет отношение, неважно: если бы никто не знал и эту пакость видели только ученики…
- А разве ученики видели?
- Да, кажется, вся школа насмотрелась. Но это-то ерунда, не это меня беспокоит, - а вот раз дошло до самого верха, то нужно принимать меры. Кроме того, я тут собрал отзывы учителей об этой вашей Лановой: плохие отзывы. Дерзит, грубит, наглая, учится плохо. И учителя пишут: раньше была хорошая девочка, а в последнее время испортилась. Ваш недосмотр?.. Сейчас-то вы можете молчать, а на педсовете придется ответить. И учтите: или потонем вместе, или выплывем вместе.
- Я надеюсь, об исключении – это все-таки несерьезно?
- Совершенно серьезно. И не думайте о ней, думайте о себе. Вы молодой человек: вам еще работать и работать. Готовьтесь: психолого-педагогическую характеристику, о семье, все, что знаете о ней – максимум информации. Педсовет в три, не опаздывайте. Все, можете идти!
                .     .     .
Конечно, это был очень необычный педсовет. Всегда учителя перед педсоветом шумят, совсем как дети: бывает, и на самом педсовете шумят. Не знаю, чему мы выучиваем детей, но они на нас определенно влияют. Тут все сидели чинные, строгие, как на бюро райкома.
Пришел действительно зам. зав. роно: крошечный человечек, быстрый, суетливый, с бегающими глазками, с ехидной улыбочкой, тонкими усиками, в черном костюме и с черным портфелем – очень похожий на шустрого черного таракана. Уселся рядом с директором «в президиуме», открыл какую-то брошюрку и так весь педсовет и читал ее, почти не поднимая глаз, даже какие-то выписки делал – тем не менее, почти все ораторы обращали свои речи, главным образом, к нему.
Содержание этих речей меня очень поразило: выходило так, что Вика хулиганка, прогульщица, у нее дурная наследственность ( причем, говорилось об этом таким тоном, будто она сама в этом виновата ), она распущена и может развратить «мужскую часть ученического коллектива» ( так выразилась одна учительница ), и поэтому ее нужно исключить, и пусть комиссия по делам несовершеннолетних устроит ее для перевоспитания в специальное учреждение. Тут, правда, вмешался директор, заметив, что в специальное учреждение ее «устроить» ПОКА нельзя, т.к. она ПОКА не совершила ( увы! ) никакого преступления.
Гаже всех выступала викина первая учительница, Галина Ивановна. Это пожилая очень полная маленькая женщина, заслуженный учитель Российской Федерации. Дети ее страшно боятся: она бьет их гибкой пластмассовой линейкой по рукам – все это знают, но никто никогда не пытался ее за это «привлечь»; она использует на своих уроках самые передовые методы – именно те, о которых сейчас много говорят, и на ее открытые уроки приглашают коллег даже из других районов; наконец, она замечательно умеет ладить с начальством. Лицо у нее пухлое, амимичное, застывшее, неподвижное, как у резиновой куклы; тонкие брови уголком над пустыми холодными глазами, - зато голос нежнейший, особенно, если она при посторонних обращается к своим ученикам:
- Машенька Новикова, принеси мне тряпочку… Спасибо, деточка, садись на место.
Как ни странно, голос у нее детский: как у 12-летней девочки.
Вообще я заметил, что для получения почетного звания ( «заслуженного учителя» и т.п. ) как раз необходимо сочетание вот этих трех качеств: великолепного умения угодить начальству, авторитарности и любви к «передовым методам» – видимо, тем, которые эти звания дают, именно такие учителя нужны – а нужны ли они российским детям, не суть важно.
Галина Ивановна сделала акцент на викиной развращенности:
- Мы каждую неделю видим ее с другим кавалером.., - и пр., и др., -
 а также на том, в чем причина этой развращенности:
- Мы знаем, что молодой классный руководитель не держит класс. Класс сложный. Вика у меня была идеальным ребенком и мне горько думать, какой она стала…
И, сказав так, Галина Ивановна даже почти прослезилась!
Галина Ивановна меня не любит, потому что я не продолжаю в «ее классе» ее курс, доказывая тем самым, что он правильный; и еще потому, что битье детей линейкой по рукам вызывает у меня возмущение, которого я никогда и не пытался скрывать.
- Вика моя ученица, у меня болит за нее сердце! Ее необходимо наказать, но, мне кажется, не только ее.
Наконец, слегка побледневший от всех этих речей директор дал слово мне.
Я сказал:
- У нас маленький город: все вы знаете семью Вики. Ее отец пьет, три года без постоянной работы. В семье еще двое детей, Вика старшая. Отец иногда и дерется: мы не раз видели Вику в школе с синяками, а в раннем детстве у нее даже был сломан нос – это она за маму заступалась: я знаю об этом от Насти, ее младшей сестры. Вы знаете, что Вика очень любит младших брата и сестру, много возится с ними. Между прочим, Настя очень больная девочка, не так просто заботиться о ней даже взрослому человеку. Вы знаете, что Вика трудолюбива: в прошлом учебном году она у нас подрабатывала уборщицей – спасибо Виктору Степановичу, дал ей возможность заработать – и она это делала охотно и очень добросовестно.
      И все-таки я не согласен с тем, что Вика была раньше «идеальным ребенком». Она была удобна для нас, взрослых. Была очень тихая, робкая, послушная, боялась учителей, даже самых добрых. В классе ее не слышно и не видно, домашние задания она выполняла, уроков не прогуливала – да, она такой была еще недавно. Правда, толку от этой ее старательности было мало: всем известно, что Вика девочка с очень слабыми способностями, плохой памятью. Мы ставили ей «тройки», пока она – как мы это называем – «хорошо себя вела», но будем говорить прямо: программы за предыдущие годы она не усвоила даже на «тройку». Она не может полноценно учиться.
А главное даже не это. Задумывались ли вы, каково было самой Вике? Хорошо ли она себя чувствовала в школе и вообще в жизни? Да, ДЛЯ НАС удобна такая ученица, но каково было ЕЙ?..
И вот так получилось, что в последнее время Вика стала стремительно хорошеть. Пора, кстати: ей уже 15 с половиной. Наконец-то на нее – из-за ее красоты – стали обращать внимание, а ведь она всегда была такой незаметной. И ей захотелось стать другой, измениться: стать смелой, уверенной в себе, общительной – захотелось что-то сломать, преодолеть в себе.
Да, я согласен: она ударилась в другую крайность, стала в самом деле подчеркнуто дерзкой, грубоватой – с нами, учителями. Но, во-первых, давайте задумаемся: может быть, мы сами отчасти виноваты? Зачем мы поощряли ее робость, послушание – ей-то ведь от этого был только вред? Это, наверное, форма протеста и, в общем, справедливого протеста. А, кроме того, дети вообще склонны к крайностям: да, из одной крайности она ударилась в другую – такое и со взрослыми случается: это естественно. Но надо же понять: это она работает над собой, воспитывает себя.
Мы ее воспитать не смогли, а, может, и не стремились – вот она теперь сама себя воспитывает. Понятно, у нее кризис роста: но это же переходное, это пройдет. Надо, наверно, ей помочь – а не мешать, не наказывать ее за то, что она хочет стать лучше и счастливее. Она же живой человек.
Потом еще вот какой момент. Тут Ирина Николаевна возмущалась тем, что Вика ходит в школу в «юбке, сшитой из носового платка» – так Вы выразились. Знаете, у нее очень бедная семья, а мини-юбка дешевле стоит: на нее, как Вы правильно заметили, материи меньше идет. Кроме того, формально она этим ничего не нарушает: школьной формы сейчас у нас нет. А главное: Вы не боитесь, что Ваши ученики – если Вы сейчас будете голосовать за строгое наказание для Вики – скажут, что Вы ей просто завидуете? Ведь женщины часто завидуют друг другу: естественно, менее молодые и красивые завидуют более молодым и красивым. Допустим, это не относится к Вам, - но если они так подумают, разве это не подорвет Ваш авторитет?
Ну и, наконец, об этой фотографии, которую, как я понимаю, все вы видели, но о которой никто не говорит. Я против того, чтобы такие юные девушки фотографировались обнаженными: это вряд ли для них полезно. Но в данном случае ей – Вике – это было необходимо. Повторяю, ей нужно было что-то в себе сломать, и по-моему, ей это удалось, и я очень рад за нее.
Мы же взрослые люди и, к тому же, педагоги: мы можем потерпеть. Она же нас не съест. Зато она станет смелее, увереннее, а значит лучше. А грубость пройдет. И не забывайте, кстати, что Вика – девочка из не весьма интеллигентной семьи. Изысканно вежливой она быть не обязана: сами знаете, что она слышит почти каждый день от родного отца.
Ей сейчас нужно от нас понимание и терпение. Наказать ее есть за что: да, есть прогулы; да, забросила учебу; да, грубит. Но педагогически более целесообразно было бы сказать ей: «Вика! Мы о тебе поговорили и решили тебя не наказывать, хотя нам с тобой очень нелегко». А наказание, тем более такое суровое, как исключение из школы, в данном случае ни к чему хорошему не приведет. Это мое мнение.
Затем выступила Марина Тойвовна, маленькая, тоненькая, молоденькая учительница, сама похожая на школьницу. Ее выступление произвело гораздо более сильное впечатление, чем мое, потому что я присяжный оратор, «выступляю» на всех педсоветах – я такой человек; и даже был случай, когда педсовет перенесли из-за того, что я заболел, – Виктор Степанович сказал: «В.И. нет – кто будет говорить?» Марина же Тойвовна всегда молчит: такая тихая, застенчивая тургеневская девушка в очках. И это было ее первое слово на педсовете за четыре года работы.
Волнуясь, запинаясь, она говорила:
- Знаете, я так ее хорошо понимаю! Да, да, - эту девочку, которую мы обсуждаем. Я тоже была такая, - нет, я и осталась такая, даже до сих пор. Я так страдала и страдаю от своей застенчивости, неумения общаться с людьми. Я завидую этой девочке: она сумеет стать другим человеком – а я вот не смогла. Вот. Вот и все!
И села.
Потом были еще выступления, хотя большинство учителей отмалчивалось. Но за исключение не проголосовал никто. В итоге Вику наказали, и довольно сурово, но это было наказание скорее формальное, для подростка не очень ощутимое. Она продолжала ходить в школу и вскоре поведение ее стало меняться: она успокоилась, окончательно поверила в себя. Перестала грубить и дерзить. Но продолжала ходить в «юбке из носового платка»: уж очень у нее красивые ноги, - а, может, действительно не было денег на новую юбку.
Я попросил самого сильного парня в классе – Антона Голенко, без особого труда поднимавшего парту с сидящими на ней двумя одноклассниками – опекать Вику: чтобы к ней не лезли ребята с разными сальностями. Антон добросовестно выполнял свою миссию. Впрочем, к Вике особенно не приставали – и даже зауважали ее: именно за ту фотографию.
В маленьких городках всегда все известно, и Вика, конечно, знала, кто больше всех заступался за нее на педсовете. Нет, она не благодарила ни Марину Тойвовну, ни меня, ничего нам не сказала. Но после того педсовета мы наслаждались на своих уроках присутствием ученицы, для которой мы – близкие люди, друзья, которая нас любит и бесконечно предана нам. Конечно, ни о каких невыполненных домашних заданиях или прогулах – по крайней мере, на наших занятиях – больше не могло быть речи.
А знаменитую фотографию Виктор Степанович подарил мне на память: посоветовал повесить ее в рамочке на стену, но я не последовал этому благому совету, - держу ее в ящике стола и вынимаю редко: очень уж пряная фотография – слишком часто на такую смотреть нельзя.
С тех пор прошло больше десяти лет. Я переехал в другой город, но из писем своих бывших учеников знаю, что Вика вышла замуж, муж у нее трезвый, работящий, и уже есть ребенок. Сама она не пишет: она жутко безграмотная, а я учитель русского языка – ей стыдно за ошибки; а кроме того, просто не любит писать. Но, говорят, она вполне счастлива.
И почему-то мне кажется, что Вика меня помнит. Хотя это и не главное. Приятно думать, что она уже взрослая женщина и у нее все хорошо.
Хотя могло быть и хуже, наверное.

                Капитанчик.

Как-то во время своего «окна» я шел по коридору в учительскую. На лестнице меня окликнул Олег Капитан, мальчик из моего класса (Капитан – это его фамилия). Я остановился. Олег подходил ко мне, радостно улыбаясь. Веснушки на его круглом курносом лице даже сверкали от радости.
- Что, Олег?
- Вадим Ильич! Вас учительница английского языка просила зайти в кабинет, - весь сияя, сказал Олег.
- А что случилось?
- Да мы ей мешаем вести урок, она не может проводить урок, - сказал Олег, широко улыбаясь, и таким тоном, будто то, что он сообщил, несомненно должно быть мне приятно.
Я укоризненно посмотрел на Олега. Олег скорчил рожу, которая должна была означать: «А что, разве вам это не нравится, Вадим Ильич?»
- Ну, пошли.
Мы направились в класс. Олег шел впереди, гордо подняв голову и по-борцовски размахивая руками.
В классе царили ужасный шум и кавардак. Учительница – средних лет, желтая, сморщенная, с холодным сухим лицом – стояла у доски, сложив руки на животе и подобрав губы, с обиженным и достойным видом. В классе творилось черт знает что. Подлеснова била книжкой по голове Лысоконя и при этом визжала от наслаждения. Караванский и Жосан играли в марки. Лена Барбарош стояла в проходе возле чьей-то парты и, высунув язык, смотрела в потолок. Вероятно, она обдумывала что-то важное. Саша Трибой, лежа на первой парте первого ряда, громко разговаривал с Сережей Горя, сидевшим за последней партой третьего ряда. Нина Харитон смеялась, как Мефистофель. Остальные развлекались, как могли.
Олег торжественно прошествовал на место. По дороге он чрезвычайно негалантно дернул за руку Лену, которая по своей привычке чуть не упала, и сказал ей таким тоном, каким разговаривают только с помешанными и идиотами:
- Ты что, не видишь? Вадим Ильич пришел!
Сказав так, Олег сел за свою парту, аккуратно по-ученически сложил руки перед собой, выпрямился и стал глядеть на доску (здесь нужно заметить, что Капитанчик у нас самый большой хулиган и шалун, и, наверняка, именно он, главным образом, и срывал урок).
Лена, оскорбленная в своих лучших чувствах, хотела уже достойно ответить обидчику, уже занесла руку над его головой… Но тут она случайно увидела меня. Я стоял у двери и со скучающим видом глядел в окно.
Лена опустила карающую десницу, подпрыгнула, открыла рот и завопила:
- Ва-дим И-льич!!!
После чего стремглав бросилась к своей парте и встала за ней, задрав голову, выпучив глаза и скосив их в мою сторону.
Все повскакали со своих мест. Стало тихо. Когда тишина начала уже становиться тягостной, я сказал:
- Садитесь.
Все сели, я прошел по ряду вперед к Валентине Васильевне. Она начала говорить, стараясь быть спокойной, но невольно переходя на злобный раздражительный тон:
- Вы знаете, я не могу работать с этим классом! Они вытворяют, что хотят. Не слушают, не дают дневников по требованию учителя, не…
Она говорила долго. Я занялся наблюдениями над классом.
Олег Капитан сидел с ясным, прямым и открытым выражением лица, говорившим всем вокруг: «Я очень прямой, честный, послушный и дисциплинированный мальчик». «Ах ты, хитрая лиса!» – подумал я. Сережа Горя улыбался, приподняв брови, как бы говоря: «А что такое? Я ничего не знаю!» Лена съехала со скамьи и из-за края парты видна была только ее голова с бантом и задумчивые прекрасные глаза, устремленные в потолок. Таня Федерюк, прямая, как палка, испуганно моргая, переводила глаза с меня на Валентину Васильевну. «Бедная! И почему всегда как раз те дети, которые заведомо не виноваты, боятся больше всех? Вот паршивец Капитанчик ничуть не трусит, его душа чиста, как стеклышко».
Наконец, учительница умолкла. Она с достойным видом смотрела поверх голов на шкафы у дальней стены. Я тоже молчал.
- Может быть, вы хотите с ними поговорить, Вадим Ильич?
- О чем с ними говорить? Все и так ясно… Если позволите, я посижу тут у вас до конца урока.
- Пожалуйста.
Я сел за третью парту с Олегом, который всегда сидит один, поскольку с ним сидеть опасно для жизни. Урок пошел своим чередом. Валентина Васильевна, вытянув шею по-куричьи, что-то спрашивала по-английски совершенно одинаковым высоким и тонким голосом, по два-три раза повторяя одно и то же. Кое-кто из хороших учеников ей отвечал. В классе царила тишина могилы.
Через пять минут я почувствовал давящую тоску, пустоту в душе, и даже поймал себя на чрезвычайно странном желании – поиграть с Олегом в морской бой или взять с парты учебник и треснуть им сидевшую впереди Галю Шевчук по башке.
Прошло еще пять минут. Я чувствовал, что погибаю. Капитанчик, которому чрезвычайная живость характера мешала сидеть спокойно, несмотря на мое соседство, стал ерзать, вертеться и смотреть по сторонам. Я не мешал ему и даже отвернулся, чтобы не смушать его.
Класс, мой замечательный живой и подвижный класс, был за десять минут превращен в ничто, в труху, в развалины. Я видел на лицах только тупость, скуку, пустоту. Один лишь Максим, которого учили английскому чуть не с пеленок, тянул руку и выкрикивал ответы, не дожидаясь, пока его спросят.
Надо было как-то спасаться. Я наклонился к Олегу:
- Олежка, у тебя нет листика?
- Листика?
- Листика, листика. Обыкновенного чистого листика?
- А! Счас!
Он безжалостно выдрал из тетради двойной листок. Я достал ручку и стал писать.
Олег, высунув язык от любопытства и округлив глаза, старался заглянуть мне через плечо.
Кончив писать, я спрятал ручку и спросил шепотом:
- Ну что, хочешь послушать?
- Даа! А что это?!
У Олега глаза чуть не вылазили из орбит.
- Стих. Я только что сочинил!
Олег облизнулся.
- А про чего?
- Про наш класс.
- Ну, читайте!
Я прочел шепотом:
                Замечательнейший класс
                В нашей школе есть у нас.
                Есть у нас Максим Андон,
                Страшно умный у нас он.
                Есть у нас Саша Трибой,
                Выдержит любой он бой.
                Есть Олежка Капитан:
                Он большущий хулиган.
Услышав о себе, Олег просиял, и лицо его стало похоже на симпатичный веснушчатый масленый блин.
Я продолжил чтение. К концу его – при словах «вот какой отличный класс в нашей школе есть у нас» – восхищение Олега дошло до такой крайней степени, что он открыл рот и выдохнул шепотом:
- Ух ты! Здорово!
Я гордо улыбнулся.
- Дайте посмотреть!
- На.
Тут, к счастью, зазвенел звонок.
Олег сразу же завопил:
- Идите сюда, вы! Вадим Ильич стих сочинил!
Весь класс моментально навалился на нашу парту. Парта затрещала.
- Тихо! – возгласил сердито Олег. – Счас Вадим Ильич прочитает!
И я еще раз, теперь уже во всеуслышанье, прочел свой панегерик 4-В классу. Дети слушали с большим интересом и помирали со смеху.
- Ну вот, - сказал я, закончив декламацию. - Это стихотворение мы сегодня же поместим в нашу газету.
Лена от избытка чувств завопила «Ура!», и все с шумом, смехом и криком вывалились из класса.
Поговорив с Валентиной Васильевной, я тоже вышел. За дверью ждал Олег.
- Вадим Ильич!
- Чего тебе?
- А почему вы написали… это… в стихе – что я хулиган? Я ведь уже исправляюсь! – сказал он, хитро прищурив один глаз.
Это у него такая присказка – «я уже исправляюсь» – он так говорит каждый день и каждый день совершает новое «преступление».
Я серьезно посмотрел на Олега, погладил его по голове и очень серьезно сказал:
- Да, Олег, ты уже исправляешься.
- А вычеркните тогда и напишите по-другому, - сказал хитрющий Олег.
- Хорошо. Я напишу по-другому.
Он удовлетворенно сморщился и побежал по коридору, размахивая портфелем. У самой лестницы остановился, будто вспомнив что-то, обернулся ко мне:
- До свиданья, Вадим Ильич!
- До свиданья.
                .    .    .
Благодаря Олегу я понял: чтобы судить о ребенке, надо встать на его точку зрения, влезть в его шкуру. Капитанчик по натуре – вовсе не хулиган, а просто очень живой, подвижный, физически крепкий и деятельный мальчишка. Ему нужны события, физическая активность, напряженная деятельность. Хулиганом его сделала школа.
Но я это понял, только посидев с ним за одной партой.
Оказывается, это очень полезно: побыть с детьми на уроке, сделать заданное им упражнение, почитать их учебник. Поставить себя на их место.
Без этого нельзя стать Настоящим Педагогом.
                .    .    .


                Дети рыночной эпохи.

                1.
                Мальчик-пенсионер.

В 200.. году у меня случился очередной финансовый кризис. В Одессе в таких случаях говорят: «Финансы поют романсы». Добрая знакомая сосватала мне ученика. По телефону она сказала значительным тоном:
- Мальчик из очень состоятельной семьи! И умный к тому же…
Мальчика зовут Глеб Старостин. Ходить нужно к нему на дом. Плата щедрая – 250 «рэ» в час.
На меня это произвело такое сильное впечатление, что я забыл спросить, зачем же этому умному благополучному ребенку репетитор по русскому языку.
Дом, в котором жили «состоятельные люди», был не коттеджем и не обычным жилым домом, а чем-то средним: каждая семья занимала один этаж. Всего четыре семьи. Первый этаж – гаражи. Старостины жили на третьем этаже.
Вот уж действительно: «мой дом – моя крепость». Из красного кирпича, массивный, приземистый, как крепостная башня: не круглая, а граненая, как стакан, с выступающими лоджиями и аркой при входе. Стены даже снаружи выглядят очень толстыми. Внутри – та особая тишина, которую называют «мертвой»: ни звука, ни шороха не доносится сюда.
Двойные стальные двери; решетки, замки, домофон. Вокруг дома – чугунная витая ограда, как в Летнем Саду, только поновее, повыше, качеством получше. Круглые белые шары-фонари. Английский газон. У калитки с кодовым замком – кирпичный домик: там сидит «консьерж» – молодой бритый охранник с собакой.
Глеб оказался очень высоким и крупным для своих 14-ти лет, но вялым мальчишкой. Лицо сонное, скучное, как у старичка в поликлинике. Волочит ноги. Говорит так, словно во рту каша, а больше молчит. Одет небрежно, вовсе не как сын состоятельных родителей: задрипанные мятые джинсы, простецкая клетчатая рубаха не первой свежести. Темные жесткие волосы причесаны кое-как, лохматятся на затылке.
Но лоб у него высокий и глаза умные.
Мальчишка оказался невероятно вежливым: я таких еще не встречал. Через каждое слово  - «пожалуйста», «извините»: со мной обращается, как вышколенный гид с богатым туристом. Он не только встретил меня у калитки, объяснил, как заходить в дом, но и заранее предупредил: «Наша квартира на третьем этаже». На лестнице я думал: он сейчас поддержит меня под руку.
Но все это как-то равнодушно-заученно, механически, не глядя на меня. Будто я ему совсем не интересен.
Вошли в квартиру. Невероятных размеров коридор: как хороший дансинг. Вешалка в виде дерева: вместо веток – оленьи рога. Мягкий ковер под ногами; такой же мягкий неяркий свет; и тишина, словно в музее.
Глеб вежливо, глядя себе под ноги, ждал, пока я разуюсь и влезу в пестрые тапочки, наверно, пятидесятого размера.
- Это у кого же такая нога? У папы?
Он поднял голову, вяло усмехнулся:
- Это папа специально для вас привез… Из своего магазина. У него пять магазинов в городе… Это вам подарок. Он сказал: вы возьмите себе, когда уроки кончатся…
- Спасибо. Если только плавать в них – вместо лодки.
- Папа не знал, какой у вас размер: говорит, взял самые большие – их все равно никто не купит…
Мы вошли в первую комнату, такую же громадную, как коридор. Лепной потолок с нишей и хрустальной люстрой. Напротив у стены – книжные шкафы с стиле барокко, с застекленными дверцами-витражами, и внутри свет, как в холодильнике.
- Мама сказала показать вам квартиру… Она сейчас придет…
- Экскурсию со мной проведешь? Ну, давай… Я действительно в таких квартирах еще не бывал.
Он водил меня битых полчаса. Неожиданно стал словоохотливым: рассказывал об устройстве подсветки в аквариумах и книжных шкафах, о системе сигнализации, о том, как открываются окна. Меня почему-то больше всего поразили подоконники: таких размеров, что на них можно спать, как на кроватях.
В одной комнате, на ковре, дремала чудовищной величины белая жирная собака: голова – как пивной котел, вздутая челюсть и на шее блестящая цепь, на какую впору слона привязывать.
Глеб, слабо улыбаясь, сказал:
- Это Гера… Его папа назвал «Геринг», потому что он толстый… Американский бульдог!
- Не кусается?
- Не… Он добрый…
- Глеб, ты замечательный экскурсовод, но, боюсь, без тебя я все равно заблужусь в вашей квартире… Где мы будем заниматься?
- Пожалуйста… Вот тут… Извините…
Только через полчаса, когда я уже посмотрел все его тетради (неряшливые и грязные, с грубыми орфографическими ошибками, но почти идеальной пунктуацией), вошла мама. Мама как мама. Довольно красивое лицо. Молодая, но какая-то неприбранная: похожая этим на сына. Расплывшаяся, с мягкими безвольными чертами. В халатике.
Она объяснила, что единственная проблема сына – «тройка» по русскому языку. Они хотели бы, чтобы была хотя бы «четверка».
Плату мне будет отдавать сам Глеб в конце урока. Заниматься можно, сколько я сочту нужным: плата за время – если два часа, то пятьсот рублей; два с половиной – шестьсот двадцать пять.
Глеб, пока мы разговаривали, перестал писать, но нас не слушал: будто заснул, сидя на стуле.
А к концу занятия приехал и папа. Было уже около девяти. Вошел познакомиться. Большой, широкий. Очень корректно безлико подстрижен и одет. Заученная вежливая улыбка, на лице словно маска. Сказал какие-то стандартно-любезные слова.
Меня он поразил тем, что, войдя, не только не поздоровался с сыном (возможно, они виделись утром), но и не посмотрел на него, будто не заметил, что он есть в комнате.
Обратно мы шли вместе с Глебом и Герой. Бульдог апатично семенил неестественно худыми лапами; голова его - раза в два больше головы самого крупного человека – склеротически покачивалась из стороны в сторону. Глеб слегка оживился, прыгал через ступеньки.
- Любишь гулять с собакой?
- Ну…
И, помолчав, добавил каким-то горьким печальным тоном – даже не взрослого человека, а старика:
- Это вообще единственное, что я люблю…
                .      .      .
Мы стали заниматься. Глеб был послушен, как тесто: ни разу не заспорил, выполнял все мои указания. Он действительно оказался способным, умным, легко все понимал и запоминал: напишем работу в конце занятия – все хорошо. Но к следующему разу из него все словно ветром выдувало. И оценки у него были по-прежнему плохие.
А, между тем, к концу урока он аккуратно совал мне чистенький конвертик: когда с 250, а когда и с 375 рублями. Время он засекал сам, а за деньгами уходил в другую комнату.
У меня росло внутреннее напряжение: деньги я беру, и немалые – а где результат?
В чем же дело: почему этот мальчишка – как сито: все из него вываливается, ничего не держится внутри?
Постепенно я стал понимать: у него атрофия воли. Глеб, кроме русского, занимался еще английским (кстати, с каким-то профессором из университета: тот тоже приезжал к ним на дом), ходил в бассейн. Все это решил за него папа. Учился в элитной языковой школе: изучал экономику, менеджмент (это в 8 классе!) и три европейских языка. Ни минуты свободной. Вся жизнь расписана: ничего не нужно решать самому. Каждый день – это длинный ряд кем-то запрограммированных механических действий. И так годами, с раннего детства.
Если и выдавалась свободная минута, его хватало только на то, чтобы сидеть у телевизора: в мягком кресле, с пультом в руках. Конечно, у них какая-то особенная антенна. 36 программ. Все это пестрое, яркое, чуждое, оставляющее равнодушным, но блескучее, развлекающее, занимающее внимание и позволяющее забыть о себе.
Бедный ребенок!
Но как ни жалко мне его было, я готов был побить его: лишь бы он начал усваивать русский! Да что толку! У него отсутствует мотивация. Пока я сижу рядом, все хорошо. Нет меня – не для чего писать грамотно.
Он ведь пишет, как во сне: такой «орфографический сомнамбулизм». Интересно, сколько в наших школах таких детей? Посчитать бы!
Как-то мы вышли после занятия во дворик, и Глеб вдруг спросил:
- А на пенсию у нас когда выходят?
- У нас на Севере с 55 лет. Мужчины.
- А на Юге?
- С 60.
- О, классно!.. У нас раньше!
Это было первое сленговое слово, которое я от него услышал: всегда он говорит уж так-то книжно-правильно, так «воспитанно», что прямо тошнит.
- Тебе же еще нескоро на пенсию…
- Да, это плохо… Почему детям не дают? Это неправильно…
Серьезно так сказал, убежденно.
- Неужели тебе на пенсию хочется?
- Ну… А че? Лучше всего. Ниче не надо делать…
Он покосился на меня – не смеюсь ли – и добавил:
- Самое лучшее – это на пенсии… Вот только херово, что так долго ждать!
                .      .     .

Однажды, в начале урока, я сказал ему:
- Глеб, мне нужно с тобой поговорить.
Сказал настойчиво, твердо.
Он поднял голову, глядя на стену за моей спиной (он никогда не смотрит в глаза).
Я сказал:
- Боюсь, мне придется вернуть деньги твоим родителям…
Тут он заинтересовался и даже мельком глянул в глаза.
- У нас нет результата, понимаешь?.. Твои оценки по русскому те же, что и раньше. За что же я беру деньги?.. Честно говоря, мне будет очень тяжело их вернуть: я ведь уже часть потратил…
- А у вас… дети есть?
Это он в первый раз заинтересовался мной, моей жизнью!
- Есть, двое. И очень больная старая мама… Мне бы очень не хотелось возвращать эти деньги, но придется. Понимаешь?
Он опустил голову.
- А может… Не надо возвращать?
- Надо. Я иначе не могу… Хотя… Ты мог бы мне помочь.
Тут он совсем уж долгим взглядом посмотрел мне в глаза: и взгляд у него какой-то странный, взрослый.
- А как?
- Очень просто. Сейчас только я хочу, чтобы ты стал лучше учиться по русскому. А ведь учишься вообще-то ты. Но ты этого совсем не хочешь. Тебе все равно. Вот поэтому ничего и не выходит… Тебе нужно захотеть учиться хорошо по русскому языку…
- Как это?
- А вот так… Не ради себя – я знаю, для тебя это неважно: а ради меня. Чтобы помочь мне. Понимаешь?
Он долго молчал, потом сказал очень серьезно:
- Хорошо!
Через месяц наши уроки прекратились.
Мы за это время не только отдали долги, но и прибарахлились, купили новый телевизор: все на «глебовы» денежки.
Можно было и дальше есть из этой кормушки: его родители не возражали – но я решил: хватит! Кончилась четверть: Глеб написал контрольную по русскому на «пять» – в четверти у него вышла «четверка».
Родители приготовили для меня роскошный ужин – на прощанье. Отказаться было неудобно. Они были очень довольны, но, мне показалось, не сыном и не мной – а собой. Такое сияние самодовольства на лицах. Они купили сыну «четверку» по русскому. За деньги.
Все можно купить за деньги. Главное, иметь много денег и хорошо заплатить.
Имеешь ребенка? Надо о нем заботиться. То есть все ему покупать. Компьютер. Плеер. Видик.  Образование. Карьеру. Успех. Счастье.
Все покупается за деньги!
Я давно заметил: им не о чем разговаривать с сыном. Спросят о школе, об оценках – и не знают, что еще сказать. А отец – тот целыми днями просто не бывает дома.
Я ужасно объелся, даром что от каждого блюда только попробовал. Хозяйка усердно меня потчевала, но я сразу догадался: это не она готовила. Хотя она ведь нигде не работает. Домохозяйка! Пригласила кухарку. Хорошо заплатила.
Глеб, как всегда, проводил меня до калитки.
Во дворике горели круглые фонари. И совсем не было видно неба. Оказывается, фонари гасят небо. Его не видно, будто и вовсе нет! И эти люди живут без неба: без луны, без звезд, без закатов и рассветов. Их жизнь освещает только хрустальная люстра.
Я крепко, по-мужски, пожал Глебу руку. Он улыбнулся простой открытой мальчишеской улыбкой, и я подумал: «Вот такой ты на самом деле! Только ты сам еще этого не знаешь!»
Протянул руку и Гере. Бульдог понюхал, зевнул – и отвернулся.
Глеб громко – и совсем не вежливо – захохотал.
Я вышел на улицу, оглянулся: он стоял, засунув руки в карманы, рядом с собакой: высокий, угловатый, как всегда, плохо причесанный. Обыкновенный мальчишка.
И я подумал: «Он мне так помог!.. А я? Почему я ничем не могу помочь ему?»

                2.
                Девочка, которая не умеет улыбаться.

Как-то в конце января мне позвонила Надежда Георгиевна, председатель Карельского Союза защиты детей. Попросила зайти к ней: у них большие проблемы с двумя девочками из Социального детского клуба, Машей и Викой Горынцевыми – я должен помочь.
Я в то время работал в Союзе защиты детей: занимался, в основном, «трудными», детьми из неблагополучных семей.
Карельский Союз защиты детей занимает две крошечные комнатушки в старом двухэтажном здании, в центре города. Зайдешь - и кажется: повернуться  негде. Везде столы, стулья, компьютеры, кипы бумаг; сидят, притулившись по углам, девушки-волонтеры, что-то пишут. Сама Надежда Георгиевна, маленькая быстрая строгая пожилая женщина, с коротким носом, в очках, или разговаривает по телефону, или сидит за компьютером, или беседует с посетителем.
На сей раз она меня ждала, и, видимо, с нетерпением. Рассказала мне о девочках. У них нет матери: вроде бы она жива, но где – неизвестно. Детей пятеро: четыре девочки, один мальчик. Старшей 15; Маше 9 и Вике 7 лет. Живут с бабушкой и отцом. Бабушка - полусумасшедшая больная старуха; отец сейчас без работы, пьет, перебивается случайными заработками. Если б не Социальный клуб, дети бы голодали. Собственно, я это все знал и раньше.
Сейчас Маша и Вика перестали ходить в школу. Уже две недели как они в бегах. Из дому уходят, но куда, неизвестно. Вовремя приходят в Клуб, с сумками: будто бы из школы.
Кроме того, из игровой комнаты Клуба стали пропадать дорогие мягкие игрушки. Нужно что-то делать, иначе не останется ни одной, а денег на них сейчас нет. И главное, купишь – а их снова растащат. И нельзя же закрыть на это глаза: дети привыкают к воровству. Возможно, это тоже Машина работа: вроде бы уборщица видела, как та прятала в сумку оранжевого плюшевого зайца.
Я сказал:
- Во-первых, давайте не будем превращаться в следователей. Кто ворует, неважно… Я думаю так: у них нет дома никаких игрушек, а им хочется их иметь. А взять негде. Вот они и таскают из Клуба. Давайте им разрешим: пусть берут игрушки домой вполне легально, но с отдачей – допустим, одну игрушку можно взять на неделю; и больше одной сразу не брать. Тогда и воровать будет незачем.
Она оживилась:
- Это вы хорошо придумали! Идите сейчас в Клуб и скажите, пусть так и сделают… И срочно займитесь Машей: она должна ходить в школу! Во-первых, она пропускает; кроме того, неизвестно, где они проводят время. Вику таскает с собой: а та ведь в первом классе. С такого-то возраста начала прогуливать: что дальше-то будет? Вы меня поняли? Сегодня же займитесь: идите к ним домой, в школу – выясните все…
                .     .     .
Когда я пришел в Клуб, Маша и Вика были уже там.
«Социальный клуб» – это не настоящий клуб, а детский приют дневного пребывания. Существует он на средства международных фондов и на частные пожертвования: городские и республиканские власти не только не дают ни копейки, даже и льгот по оплате коммунальных услуг у Клуба никаких нет. Дети здесь не ночуют, но все остальное время могут быть тут. Их кормят, помогают делать уроки, водят гулять; есть телевизор, видик, игровая комната. Все дети из семей, не старше 10 лет.
Находится Клуб в обычном жилом доме, на первом этаже, в бывшей квартире. Вход сделан с торца здания.
Как только я вошел, Вика подбежала и повисла на мне. Маша, наоборот, даже не поздоровалась, посмотрела с испугом и отвернулась.
На первый взгляд Маша обыкновенная девочка. Маленькая, тощенькая, с торчащими ключицами. Большеглазая. Одета в джинсовое платье, очень изношенное, какие были в моде несколько лет назад. Это, конечно, бывшее платье старшей сестры: Маше оно велико и широко.
Клуб покупает детям одежду, но только верхнюю. И зимнюю обувь. На остальное не хватает денег.
Но есть в ее внешности и одна странность: выражение лица у нее совсем как у взрослого человека, уныло-серьезное, углы рта опущены – никакой детской живости, непосредственности в этом лице. И еще одна особенность есть у Маши: она никогда не улыбается. Иногда засмеется, правда, редко. Но улыбки на ее лице я не видел ни разу. А еще она часто горбится, как старушка.
Я зашел в игровую, взял книгу («Девочку с Земли» Кира Булычева): дети собрались вокруг. Маша – большая любительница чтения вслух – на сей раз не пришла. Она играла в углу, бросая на меня косые взгляды. Ясно было: ее трогать нельзя. Я решил пойти к ним домой.
Живут они в огромном, длинном, как вокзал, пятиэтажном панельном доме, на пятом этаже. Строили такие дома в шестидесятые годы, без учета карельского климата: на первом и последнем этажах зимой температура здесь редко поднимается выше +10oC. Снаружи дом выглядит ужасно: как грязная старая картонная коробка, в разных местах разного цвета, с какими-то потеками, пятнами, отбитой облицовочной плиткой. Подъезды как открытые беззубые рты; везде кучи мусора; внутри вонища, как в общественном туалете. Стены в неприличных рисунках и матерных надписях.
Я очень долго звонил в дверь. Ушел бы, если б не знал, что Машина бабушка всегда дома, но часто не открывает: просто не хочет. Она и своим может не открыть.
Наконец, минут через десять, дверь отворилась и в щель выглянула крошечная старушка, похожая на Бабу-Ягу: с резкими морщинами, крючковатым носом, растрепанными седыми космами, с пронзительными, как у хищной птицы, глазами. На ней был теплый стеганый халат без пояса, неопределенного цвета, мятый и надетый наизнанку.
Некоторое время она смотрела мимо меня в темноту подъезда, потом сказала на редкость неприятным – будто куском пенопласта провели по стеклу – пронзительным громким голосом:
- Дьявол искушает человека!.. Дья-вол!!. Он ходит, и ищет, и находит! Все будете гореть в Геене Огненной, все!.. Раскайся, а то будет поздно!
- Альбина Петровна, я у вас уже был. Вы не помните? Я Машин воспитатель, из Социального клуба…
Она очень долго молчала, не глядя на меня, потом сказала грубо:
- Чего надо? Нету никого…
- Константин Павлович должен скоро придти. Или Аня. Мне бы кого-нибудь из них… Я зайду, подожду – можно?
Но она вдруг со злобой, даже с какой-то яростью захлопнула дверь. Прошаркали шлепанцы: она ушла. Пришлось мне минут сорок ждать у подъезда, пока пришел машин папа.
Это небольшой тощий мятый мужичонка, - этакий двуликий Янус: то он ухарски-наглый, ернически-ухмыляющийся, ехидный – дескать, мне все трын-трава, всех презираю, над всеми смеюсь; то вдруг всплывает из каких-то глубин души выражение приниженности, забитости, испуганной покорности.
В тот раз он был именно таким, приниженным. Испуганно, искоса – совсем как дочь – посматривал на меня. Что-то рассказывал о какой-то двери, которую он нанялся ремонтировать (он плотник): вроде бы поэтому он так поздно пришел. А от самого разит сивухой, впору нос зажимать.
Поднялись мы наверх, прошли в комнату. Квартира двухкомнатная: это на семь человек, из которых пятеро – дети школьного возраста. Надежда Георгиевна исписала горы бумаги, требуя предоставить этой семье другую жилплощадь – куда там! У нас полно сирот вообще без жилья; им положена квартира с 18 лет, а они ждут годами, десятилетиями, спиваются, мыкаются по ночлежкам, по тюрьмам, кончают с собой – все это знают, и все равно ничего не меняется.
Комната, куда мы вошли, парадная. Она побольше размером, и все стены оклеены яркими плакатами: известные политики, эстрадные звезды; есть просто рекламы автомобилей, бытовой техники и даже нижнего белья. Все это как-то отвлекает и не сразу замечаешь, что мебели в комнате почти нет: две железные кровати, кушетка, старый ободранный платяной шкаф; белый – видимо, обеденный – стол; два-три стула. Пол, когда-то крашеный, весь облупился. Ни коврика, ни дорожки. На шкафу – батарея разнообразных бутылок: их собирают, а потом все сразу сдают.
Мне не хотелось разговаривать с пьяным отцом. Бог мне помог: пришла Аня. Ей почти 16, она старшая сестра. Самый разумный человек в этой семье. Учится в школе, не прогуливает, заканчивает девятый класс. По вечерам моет посуду в ресторане. Летом продает мороженое на набережной. Себе почти ничего не покупает: лишь бы одеть брата и сестер. Правда, она замкнута, недоверчива, необщительна.
Но с ней есть смысл разговаривать. Ее здесь все слушают, даже боятся.
На вид это такая типичная русская девушка: небольшая, плотная, рыженькая, курносая, с крупными веснушками по всему лицу.
Я рассказал Ане о машиных прогулах. Сказал, что поговорю с учительницей.
- У нас есть ее телефон. Марья Геннадьевна она… Баба! Эй, баба!! Где у нас телефон учительницы?! А?.. А вот – бумажка: спишите себе. Это домашний… Она говорит: можно звонить… Вы не волнуйтесь: я их завтра сама отведу, до дверей в класс доведу. Мы в одной школе, только у них вторая смена…
- Спасибо, Аня… Телефона тут нигде нет поблизости?
- Есть у соседей: дверь напротив. Постучите…
- А во дворе?
- Не, нету… Был, пацаны трубку оторвали…
                .     .     .
Телефон я все-таки нашел в соседнем дворе. Оказалось, учительница еще в школе: сегодня у них как раз педсовет.
Школа совсем рядом. Старое здание, давно требующее ремонта. Недалеко элитный лицей: там все блестит и сверкает. А тут и внутри-то штукатурка сыпется, стены исписаны, двери кабинетов будто в шрамах; пыль, духота.
С Марией Геннадьевной я столкнулся в вестибюле: только что кончился педсовет. Молодая, приятное милое лицо, но какое-то серое, измученное.
Прошли в кабинет. Старые донельзя исчерканные парты с откидными крышками: я и не знал, что где-то еще есть такие. Пожелтевшие таблицы на стенах. Рисунки детей: на плохой бумаге, старые, выцветшие. Несколько черно-белых портретов: Галилей, Коперник, Лев Толстой,  Менделеев. У всех одинаковые: жесткие, строгие – как у советских педагогов – лица. Пол закидан бумажками.
Мы сели: она за свой, заваленный тетрадками и учебниками, стол; я за парту напротив. Она почему-то страшно нервничала: торопилась, что ли?
Я сказал:
- Мария Геннадьевна! Аня завтра приведет Машу. Но водить ее каждый день она не станет. К тому же Маша вполне может удрать прямо с уроков…
- Да было уже такое, господи! Сколько раз!
- Ну вот… Значит, нам нужно подумать, почему она не хочет ходить в школу…
- Не знаю… Я к ней хорошо отношусь. Как ко всем. Оценки у нее хорошие, когда она сидит. Умная она…
- Да. Но она себя чувствует униженной. Понимаете?.. Не по вашей вине. А потому что она из такой семьи… Потому что одета хуже других. Потому что у нее нет денег. Нет никаких игрушек… Она ведь еще маленькая… Ребенок не может отделить свое социальное «я» от духовного. Раз она социально унижена, она чувствует себя ущербной во всех отношениях… Даже взрослому сильному человеку нелегко быть изгоем: а каково девятилетней девочке?.. Поэтому здесь для нее все чужие. Она как будто среди врагов, все время настороже: боится, что ее будут дразнить, смеяться над ней...
- Да никто на нее не обращает внимания…
- Да. Я и не говорю, что ее на самом деле дразнят: я говорю, что она этого боится… А вне школы она свободна, там нет этого ощущения униженности, нет чуждого и опасного окружения… Нужно, чтобы что-то ее в школе привлекало…Вот вы сказали: относитесь к ней, как ко всем…
- Да. Так и есть…
- Я и не сомневаюсь. Но этого недостаточно. У нее ведь нет матери… Ее нужно суметь полюбить. Понимаете? Как будто это ваш ребенок…
Она опустила глаза, лицо стало замкнутым, суровым. Потом мельком взглянула: как-то странно, мне показалось – со злостью –  и сказала, отвернувшись:
- Кто бы нас полюбил… Нет, вы меня извините: я делаю, что могу… У меня своей дочери три года. Болеет и болеет. Говорят, нужно на курорт, на юг, а где взять деньги?.. Кто бы ее полюбил?.. Нет, по-моему, вы все правильно говорите, но это все же не мы одни все должны делать… Пусть наше правительство заботится о нас. Вот и о Маше, и о других таких же… Уж извините…
                .     .     .
Из школы я вышел уже затемно. Догорал чудесный закат: по всему небу бежали крошечные косматенькие облачка, нежно-розовые, как зардевшиеся девичьи щечки. Потом розовый свет стал гаснуть, облачка куда-то разбежались. Небо стало темно-лиловым, цвета спелой сливы. Загорались первые звезды. Взошла полная луна: как блестящая серебряная монета на темном бархате. Местами уже зажглись фонари.
Вдали на пустой улице показались две маленькие фигурки. Они были в полосе света, а я под деревьями, в тени. Я присмотрелся: это были Маша и Вика. Они шли по середине улицы, где снег стаял в последнюю оттепель. Маша в голубой куртке, Вика в розовой; обе почти одного роста. Я не сразу узнал их, потому что Вика тащила большого плюшевого медведя: она несла его так, как женщины носят детей.
В этой семье старшие дети всегда заботятся о младших. Вот ведь: Маша не несет игрушку сама, дала сестре – для нее это такое удовольствие! Лицо Вики сияло восторгом, глазки блестели.
И Маша шла прямо, не горбилась. Они весело болтали и смеялись.
Им сейчас хорошо. И в Клубе им хорошо: там они такие же, как все. Там они получают то, чего им так не хватает: заботу, ласку.
Вообще им, всем пятерым, хорошо друг с другом. И отца они любят, несмотря ни на что. Вот если бы не этот враждебный огромный мир!
Они подходили все ближе. Что, если Маша меня заметит? И я быстро свернул в боковую улочку.
Я шел и думал: «Вот и этой девочке я тоже не сумел помочь… Как странно все устроено! Вот говорят, у нас 20% населения живет хорошо, а 80% … еще недостаточно хорошо! А сколько-то там вообще – плохо: «за чертой бедности». А вот Старостины – родители Глеба – не бедные, а разве они живут хорошо? Пожалуй, Горынцевы даже лучше живут, чем Старостины: их много, они вместе.
Может быть, люди живут хорошо, только когда они вместе? Если такой вот Глеб помог бы такой вот Маше, оба стали бы лучше и счастливее… А если каждый бьется сам – или сам бесится с жиру – то несчастливы все? И ничего тут нельзя сделать?..»

                3.
                Три сестры-американки.

Сестры Пономаревы: Рита, Аня и Катя – раньше жили в петрозаводском детском доме № 3.
Рита и Аня – близняшки. Смуглые, румяные, кареглазые, веселые и шаловливые, как медвежата; с очень красивыми темными, с медным отливом, пушистыми волосами. Ужасно хорошенькие: глядя на таких детей, нельзя удержаться от улыбки. И совершенно одинаковые: одну от другой не отличить. Только у Риты родинка на левой щеке, а у Ани – на правой.
В то время им было по семь лет. Старшей – Кате – восемь с половиной. Она светлая, совершенно не похожа на сестер: степенная, полненькая, солидненькая, какая-то очень рассудительная. Сразу видно, что старшая.
Три сестры – не предел. В том же детском доме когда-то жили сразу пять сестер, правда, не родных, а единоутробных: мать одна – отцы у всех разные. Одна черная-черная: от приезжего азербайджанца. Другая с узкими глазками, тяжелым подбородком, льняными волосами – от финна. Мать, в конце концов, лишили родительских прав: дети попали в детский дом.
Это типичный случай. А сестры Пономаревы – совершенно нетипичный: их родители погибли в автомобильной катастрофе. Судя по девочкам, это были прекрасные люди: наверно, очень любили своих детей, любили друг друга. Во всяком случае, эти девочки резко выделялись на фоне других детдомовских детей: все они там с проблемами, с больной душой, с отвращением к школе, с психическими изъянами. И все несчастны. А Рита, Аня и Катя – образцово нормальные, счастливые дети.
Катя к тому же удивительно способная. Как-то при мне она на слух запомнила и прочитала без единой ошибки стихотворение строк в двадцать. Прекрасно складывала и вычитала, уже довольно быстро писала. Любила читать. Была лучшей ученицей класса. И притом – на редкость положительный, очень русский, характер. На таких у нас держатся семьи: они никогда не унывают, умеют всегда принять правильное решение, всем помочь, всех поддержать, взять на себя любой груз, не утратив бодрости и надежды на лучшее. Прекрасный характер! Конечно, она тогда была еще маленькая, но ростки этого счастливого характера в ней были уже ясно видны.
Воспитательница младшей группы называла сестер: «Солнышки мои». Они действительно всех вокруг освещали и согревали: милым веселым жаром своего чистого радостного детства. Поговоришь с ними, посмотришь на них – и так хорошо становится на душе.
Бывают такие дети. Может быть, и все дети должны быть такими – не знаю.
Но в детских домах я таких больше не встречал.
В то время я ходил к ним по вечерам, два раза в неделю: читал им книги, помогал готовить уроки, ставил спектакли, иногда мы просто о чем-то разговаривали. Детям, особенно таким, важно знать, что они кому-то нужны, интересны.
И вот однажды я узнал, что сестер Пономаревых хотят удочерить. Американцы.
Сначала об этом сообщила Марина Борисовна, их воспитательница. Сказала: была целая депутация из отдела охраны прав детей министерства образования, смотрели документы, знакомились с детьми. Уходя, сказали: обеспеченная бездетная американская семья хочет усыновить русских детей. Нужно им показать младшую группу.
Как там им показывали детей, не знаю. Это было на следующий день. Но выбрали они сестер Пономаревых.
Почему-то сразу их не забрали, уехали домой. Им оставили толстый альбом с фотографиями. Катя мне его показала.
На первой странице – фото этих людей, на фоне их дома. Дом – на холме, они стоят внизу, на лужайке. Дом загородный: вокруг то ли лес, то ли парк – везде зелень, цветы. Кусты и деревья перед домом подстрижены.
Сам дом двухэтажный, длинный, очень красивый, с красной черепичной крышей: в такой можно семей десять поселить.
Хозяева, среднего возраста, типичные американцы: незапоминающиеся стандартные лица, и у него, и у нее полноватые, с жирком; оплывшие фигуры; заученные улыбки и выражение животного самодовольства – совершенно одинаковое у мужа и жены. И ни проблеска души в этих лицах, в глазах.
Успешные люди. Богатые. Такой домина у них!
Дальше – сплошные интерьеры: гостиная, столовая, жилые комнаты и даже туалет! Огромный. Весь в блестящем кафеле. Раковина сверкает, будто серебряная. Не туалет – Эрмитаж.
И это весь альбом. Только в конце – фото громаднейшего толстенного рыжего кота с выпученными глазами. Вид у него такой, будто он вот-вот завопит: «Батюшки! Люди добрые! Спасите! Жир душит – по-ги-баю!!» Внизу подпись корявыми русскими буквами: «Билл». Катя объяснила, что назвали кота в честь Клинтона: видимо, эти люди голосуют за демократов.
Я спросил Катю:
- Нравятся тебе твои новые родители?
- Ничего, нравятся, - ответила она, улыбаясь.
- И ты хочешь поехать в Америку?
- Хочу… Интересно!
«Для нее это что-то вроде экскурсии, - подумал я. – Вот только эта «экскурсия» будет продолжаться всю жизнь!»
На следующей неделе я зачем-то был в министерстве. Не удержался, зашел в отдел охраны прав детей.
Инспектор, Виолетта Владимировна, небольшая, полная, энергичная, была очень довольна удочерением сестер Пономаревых.
- Вы знаете, во сколько обходится муниципальным бюджетам содержание одного ребенка в образовательных учреждениях интернатного типа?..Больше шести тысяч рублей в месяц!.. А если таких детей сто? А если двести? А если, как в Петрозаводске, больше пятисот? Это же миллионы рублей!.. И на что мы их тратим? Все равно они выходят из детдомов и в первый же год спиваются, кончают собой, садятся в тюрьмы. Почти все!.. Потому что ребенку нужна семья!.. Собственно, ведь они хотели усыновить ребенка. Понимаете?.. Одного! А тут подвернулся такой случай: им понравилась Катя. А у девочки родные сестры: без них ее нельзя взять! И они решились!.. Хорошо как получилось, а?
- И вы уверены, что там им будет хорошо?
- Ну, что вы! Как это можно сравнивать?!. По крайней мере, у них будут родители. Дом. Они получат прекрасное образование… А что они будут иметь здесь? Кому они тут нужны?
- Но все-таки они русские девочки…
- Это мы прекрасно знаем! При усыновлении детей приемные семьи из страны проживания ребенка всегда имеют преимущество… Это международная норма… Вот только что-то у нас никто не рвется брать детдомовских в семьи, а иностранцы в очереди годами стоят…
- А как же они – что-то платят?
- Ну, конечно… Не прямо за детей, разумеется… За оформление вносят установленные суммы. Довольно значительные, кстати… У нас никто не станет столько платить за усыновление: наши многие от своих собственных родных рады избавиться!
- Ну, уедут они: и мы ничего о них никогда не узнаем?
- Не беспокойтесь! Есть система международного контроля… Детей будут регулярно навещать и нас информировать. До самого совершеннолетия…
Я вышел из министерства с глубокой горечью в душе. И не возразишь ведь ей: такая она бойкая, так все правильно говорит.
На углу улицы, в самом центре города, стояла группка мальчишек – мойщиков автомобилей. Грязные, замурзанные, с тряпками в руках. Рядом - большие ведра с водой. Два пацана играли: толкали друг друга и громко матерно ругались.
Вот бы этих еще кто усыновил? Может, китайцы? У них, говорят, мальчиков мало рождается.
Я шел и видел перед собой лица приемных родителей Кати, Ани и Риты: с этим выражением животного довольства, сытости. Неужели они способны любить детей? И вообще любить?
Что они дадут этим девочкам? Почему их отдали этим людям? Неужели толстый кошелек – это главное достоинство хороших родителей?
А вскоре сестры Пономаревы исчезли. Навсегда. Уехали в Америку.
Марина Борисовна сказала, что у них теперь будут другие имена: английские. Они постепенно забудут русский язык. Станут стопроцентными американками. Добьются успеха в жизни. И никогда не вспомнят о своей родине, которой уже не нужны собственные дети.


                Марина.

Я очень люблю маленькие лиловые полевые колокольчики. У нас они цветут с конца весны до середины лета. Они напоминают мне мою Марину.
Марина была самой красивой девочкой в нашем классе. По крайней мере, на мой вкус.
Во-первых, она очень пластична. Упадет что-нибудь с парты, она наклонится, перегнувшись через стол – и это движение очень красиво. Встанет, потянется, что-то достанет с верхней полки, просто снимет пальто с вешалки, оденет – и это красиво. И даже когда она просто стоит, ею можно залюбоваться. Не потому, что она хорошо сложена – в этом-то как раз нет ничего особенного. Все, что она делает, настолько естественно, гибко, легко. Ее движения совершенно бессознательны, как у красивого гордого животного. Прекрасное Божье созданье!
Марина очень сильная девочка, первая по физкультуре: она неутомимо бегает и прыгает, без труда садится на растяжку, поднимает ногу выше головы, лазит по шведской стенке, как обезьяна. И в то же время она очень нежная и женственная; как-то это у нее сочетается: сила и женственность. У нее очень красивая, даже на взгляд нежная-нежная, кожа, чуть розоватая, цвета догорающего заката.
Бывает, у девушки отличная фигура, но все портит лицо: пустое или глупое. У Марины лицо умное, высокий лоб, блестящие глаза. Щеки у нее слегка втянуты, как у француженки, с легким румянцем. Волосы русые, глаза серые, носик прямой. Губы с приподнятыми уголками, с немного капризной складкой. И это прекрасное лицо легко, как вода, отражающая тени от облаков, меняет свое выражение: вот она внимательна, серьезна, вот засмеялась, вот удивилась – и эти перемены тоже красивы.
Говорят, во внешности каждой по-настоящему хорошенькой девушки есть своя изюминка: какая-то неповторимая, одной ей свойственная черта. У Марины это соединение простодушия, даже некоторой наивности с умом и небольшой долей капризности.
И при всем при том красота ее скромная, неяркая – очень русская. Она похожа на полевой колокольчик: не очень заметный, не бросающийся в глаза, но нежный, прекрасный и такой родной.
Как-то мы ездили в Петербург, в цирк. Электричка идет три часа; на обратном пути мне пришлось сидеть через две скамьи от Марины, напротив. Была зима, за окном, в непроглядном сумраке, падал медленный снег, в вагоне было полутемно. И может быть, от этой мягкой полутьмы ее лицо казалось особенно милым: вот она слушает, вот что-то говорит, засмеялась, задумалась – и это было прекрасно.
И я думал: понимает ли она сама, как много ей дано? Она может вдохновлять поэтов и художников, стать чьей-то музой, внушать уверенность и утешать. Хотя не так-то все просто. Годится ли она на это? Захочет ли? Сможет ли?
                .     .     .
Марина довольно самолюбива, но самолюбие у нее своеобразное. Своеобразие его в том, что оно смешано с ленью. Ей нравится первенствовать, быть в центре внимания, но трудиться ради этого – нет! Поэтому она всегда окружена теми, среди которых может быть лидером, не прилагая для этого особых усилий.
Первая ее подруга – Катя. Катя кубанская казачка и, на первый взгляд, кажется даже красивее Марины, но только на первый взгляд. Катя рядом с Мариной как матрешка рядом со статуэткой работы Родена или Челлини. Ее красота попроще, погрубее, но и поярче. Кроме того, Катя патологически ленива на учебу, глуповата и бесхарактерна. Лицо у нее вялое, амимичное и глупенькое.
Наташа, вторая маринина подруга, самый сумасшедший человек в нашем классе. Она совсем не плохая и далеко не глупая, но без царя в голове. Она безудержно эмоциональна, импульсивна, никогда не думает, что получится из того или иного ее поступка. Впрочем, Наташа не совершает поступков: она, как собачка Павлова, реагирует на стимулы. Потянуло – сделала. Захотелось – брякнула. Она существо неразумное в самом буквальном смысле слова.
Наташа тоже была бы красива, если бы не вечное гримасничанье и кривлянье и не резкие мужские движения.
Марина гораздо рассудительнее Наташи и умнее Кати: ей с ними хорошо, потому что она чувствует свое превосходство. Но что дает такая дружба?
                .      .      .

Как-то вместо уроков труда нас послали на неприятную работу: убирать пришкольный участок. Началась весна, стаял снег, из-под него показались кучки собачьего помета, мусор, прошлогодние листья и трава. Марина, Наташа и Катя не захотели заниматься грязной работой, куда-то удрали.
На следующий день у меня был первый урок. Подружки явились на него с опозданием, зашли в класс все вместе, впереди бесшабашная Наташа, за ней Марина, последняя Катя. Марина старалась казаться спокойной, но все-таки было видно, что она смущена: на меня она посматривала искоса, была необычно скованна. Для меня, собственно, она одна и представляла интерес: я знал, кто в их компании верховодит.
Если бы прогуляли только Катя с Наташей, я бы не стал им ничего говорить во время урока, а потом когда-нибудь заставил отработать. Но то, что так повела себя Марина, меня страшно огорчило и возмутило.
Они вошли, остановились в дверях. Потоптались с минуту. Потом Наташа обычным своим беспечно-нахальным тоном и очень громко спросила:
- Можно сесть?!
- Сесть? А куда ты хочешь сесть?
Она слегка опешила:
- На свое место!
- А почему ты думаешь, что здесь – твое место?
Наташа, вертясь и кривляясь, все время оглядываясь на Марину и от растерянности все больше наглея, ответила:
- А че? Это наш класс!
- Нет, это не ваш класс... Мы вчера все вместе работали, а вы нет. Значит, вы сами себя исключили из нашего класса. Идите поищите себе другой класс, где можно делать только то, что вам нравится.
Наташа открыла было рот, видимо, собираясь нагрубить, но ничего не придумала и опять обернулась к Марине. Марина стояла молча, опустив глаза, боком ко мне. Сзади, у самой двери, притулилась Катя: вид у нее был самый глупый и растерянный, рот приоткрыт.
Наконец, Марина очень тихо и, как мне показалось, со злостью спросила:
- Что же нам делать?
- Почему ты меня спрашиваешь? Надо было вчера спрашивать меня, что вам делать… Хорошо, я вам дам совет, а вы уж сами решайте, раз вы такие самостоятельные… Идите сейчас в теплицу, Глафира Ивановна даст вам по моей записке грабли, уберете кусок, который мы вам вчера оставили. На литературу не приходите, я вас не пущу. Уберете свой участок, я проверю, тогда можете идти на математику.
- А вы не имеете права выгонять с урока! Мы после уроков уберем! – начала было Наташа, но Марина дернула ее за руку и вместе с Катей вытолкнула за дверь.
Сдавать мне участок к концу урока литературы явилась Катя. Марины и Наташи на участке уже не было. Убрали они небрежно, но, в общем, убрали. Я заставил Катю еще что-то доделать и ушел. Но это было еще не все: в тот самый день Марина и Катя дежурили в моем кабинете.
Мне так тяжело было еще раз встречаться с Мариной, что я спустился в столовую и просидел там против обыкновения довольно долго. Но когда поднялся к себе, оказалась, что Марина еще не ушла и была в классе одна. Кабинет убран идеально, что меня не очень удивило: Катя хозяйственная девочка: ей только интеллектуальный труд противен; у Марины же вообще всякое дело спорится – было бы желание. На этот раз оно явно было. Марина поливала цветы и не оглянулась, когда я вошел. Я спросил, где Катя. «Ушла».
Я сел за стол, взял тетрадь из стопки. Но сосредоточиться на проверке не мог. Марина стояла спиной ко мне, и я невольно, как всегда, залюбовался ее гибкими свободными движениями. Хотя я не видел ее лица, но был уверен, что она чувствует то же, что и я: что у нее так же тяжело на душе. Как будто разорвалась наша невидимая связь, и от этого плохо и мне, и ей.
Поливала она очень долго, каждый цветок по два-три раза. Я молчал и делал вид, что проверяю тетради. Наконец, она кончила, взяла свою сумку и остановилась в проходе, боком ко мне. Потом вдруг быстро пошла к моему столу. Я поднял глаза.
Она подошла, опустив голову, и сказала очень тихо:
- Вадим Ильич! Извините меня, пожалуйста!
И посмотрела мне прямо в глаза.
Марина очень гордая девочка и извиниться ей нелегко. Но она преодолела себя. И так сразу стало хорошо на душе.
Я улыбнулся ей, и она тоже улыбнулась в ответ.
- Ничего. Будем считать, что ничего не было.
- Ой! – вдруг спохватилась она. - Я забыла «Алку» полить!
«Алка» – это большой цветок, стоявший на самом высоком шкафу. У него длинные тонкие листья, свешивающиеся во все стороны в виде копны сена: кто-то когда-то заметил, что он похож на прическу Аллы Пугачевой, и вот с тех пор он у нас называется «Алка».
- Да Бог с ним, я сам полью. Когда ты сегодня домой попадешь? Мама, наверное, думает, что ты умерла… Иди!.. Давай-ка я помогу тебе застегнуть куртку…
У нее на куртке верхняя кнопка была очень тугая. Как-то она торопилась, не могла ее застегнуть и подбежала ко мне. С тех пор я ей иногда помогал, когда мы были одни, потому что Марина застенчива и при других она стесняется.
Я подал ей куртку, застегнул неподатливую кнопку. Она посмотрела на меня снизу вверх так доверчиво, улыбнулась еще раз:
- До свиданья!
- До свиданья.
И выбежала из класса.
                .      .      .

Когда я сейчас вспоминаю Марину, в памяти всплывают какие-то отдельные эпизоды.
Пятый класс. Мы готовимся к школьному вечеру. Я попросил Марину поставить танец, и ей это очень понравилось: она любит командовать. Она прибегает раскрасневшаяся от мороза, оживленная, бросает куртку на парту и начинает руководить своим «варьете»:
- Белича, стань сюда! Евсюша, а ты сюда… Да куда ты пошла, дурочка? Сюда, тебе говорят… Смотрите на меня и делайте, как я…
- Тимина, ты можешь быстрее двигаться? Ты как будто спишь, серьезно…
Катя притворно ворчит:
- Я че, заведенная тебе?
На самом деле Катя Марину любит и всегда слушается, а та ее тоже по-своему любит: ей нравится, когда ее слушаются.
- Белича, да не махай ты руками, психованная! Ты мне счас по носу дашь…
- Ну и дам, и хорошо… Чего ты раскомандовалась?
- Вадим Ильич кому сказал танец готовить?.. Хочешь, сама командуй…
- Ну да… Я не умею… Давай, генеральша, командуй. Чего дальше-то  делать?
- Ты на меня смотри… Ты можешь на меня смотреть? У тебя глаза есть?.. И руками не махай…
- А как это – не махай? Куда я их дену?..
Почему-то в нашем классе девочки не называют друг друга по именам. Вот Катя – маринина лучшая подруга, а она ее зовет по фамилии – Тимина. «Белича» – это тоже искаженная фамилия: на самом деле она Вика Белинина. Есть у нас и девочка с фамилией Бельчикова, так та «Бельчуша». Юля Намазова – «Намазюля», Саша Гуляева – Гуляша, Наташа Дулова – Дулуся и т.д.
В итоге Марина их таки выдрессировала, танцевали они хорошо – особенно сама «танцмейстерша» и Юля – но выглядело это все-таки смешно: из-за Вики и Наташи. Наташа танцует как пьяная и кажется, что она вот-вот или сломается пополам, или упадет; а Вика просто сама по себе ужасно смешная: тощенькая, с тоненькими-тоненькими и длинными-длинными ручками и ножками, с большим-большим ртом и болтающейся за спиной косичкой – ну чисто огородное пугало, правда, симпатичное, даже обаятельное.
Вспоминается поход на Дроздово озеро. Стояла красивая ясная теплая осень, и лес на противоположном берегу пестрел яркими: лимонными, рыжими и пурпурными – мазками, будто об эту узкую длинную полосу художник вытирал свои кисти.
Сережа Белоусов нашел в камышах у нашего берега старый катамаран: две металлические сигары и на них – дощатый настил с маленькой скамеечкой. Мы решили его испытать. Нашли две длинные палки: я встал на носу, Сережа – у правого борта. На скамеечку уселись Женя, Юля, Наташа, Вика и Марина.
Но как только мы выплыли из камышей, наш катер дал катастрофический крен: нос задрался кверху, корма, где сидели девочки, ушла под воду. Женя завизжала и задрала ноги; Наташа хотела выпрыгнуть за борт, но Сережа замахнулся на нее шестом, и она решила остаться. Юля испугалась, глаза у нее сделались большие и круглые, как у совы. Я стоял и хохотал: ничего лучшего мне не пришло в голову. А Марина была, кажется, даже довольна: плавает она хорошо, утонуть не боялась. Она и смелая, и уверена в себе: у девочек это часто зависит от внешности.
Все дело оказалось в том, что Сережа сначала стоял посредине, а потом перешел на корму, позади скамеечки с пассажирками. Там их стало шестеро, а на носу – один я. Когда же он вернулся на свое место, корабль принял нормальное положение. Но Женя, Юля и Наташа наотрез отказались продолжать плавание, и мы решили вернуться в свою гавань.
Вика потом меня укоряла:
- Вадим Ильич! Как же вам не стыдно?! Дети тонут – а вы стоите и смеетесь! А еще называется «учитель»!
Действительно, она была права.
Вспоминается один из вечеров, когда Марина расшалилась: ей вздумалось танцевать на столе. На меня она посматривала с интересом: ей, видимо, хотелось меня испытать. Но я догадался, в чем дело, и притворился, что ничего особенного не происходит.
Марина вообще-то послушная девочка, но иногда на нее находили приступы своеволия – этой неизбежной оборотной стороны послушания.
На уроках она часто болтала, прилежанием не отличалась, но поскольку у нее хорошие способности, она легко все схватывает, то и училась прилично. Но и не более того. В пятом классе она еще тянулась: ее самолюбию льстили хорошие отметки. Потом ей это стало уже неинтересно, а других стимулов не появилось, и к учебе она охладела. Ни один предмет ее по-настоящему не интересовал, любила она только физкультуру.
А меня это очень огорчало. И я все думал: как же сделать так, чтобы не пропало напрасно то, что дано ей от Бога?
                .      .      .
Когда-то в раннем детстве Марина занималась аэробикой.
В городе у нас было одно-единственное учреждение культуры – клуб. Заведующая – моя родительница: ее сын учился в нашем классе. Посоветовавшись с ней, я решил, что Марине стоит записаться в ансамбль современного танца. Вроде бы это хороший ансамбль, с талантливым руководителем; ездят они даже на гастроли.
Я предвкушал, как великолепно она будет выглядеть на сцене. Поездит, людей посмотрит – себя покажет. И дело настоящее найдет, нужно же ей чем-нибудь увлечься.
Руководителю ансамбля Марина понравилась. Но скоро она перестала ходить на танцы. Я оставил ее после уроков, спросил:
- Почему ты не ходишь в ансамбль?
Она помолчала, мельком взглянула на меня, наконец, сказала очень спокойно:
- Не хочется… неинтересно.
Вот и все.
Я с трудом подавил в себе педагогическое возмущение, но что было делать? А руководитель ансамбля мне потом говорила:
- Марина исключительно способная девочка. Звезда. Катю и Наташу я приняла аккордом, с ней заодно. Эти бездарны, как валенки. Но, я вам скажу, я с ними говорила: они пустые, как пять копеек. И Марина такая же… А что вы думаете: современный танец – это просто? Это и спорт, и искусство! Семь потов сойдет, пока сделаешь концертный танец. А эти ничего не хотят – ни-че-го…
Мне было горько это слышать. Но что я мог ей ответить?
                .     .     .
Как-то мы проводили вечер в квартире Саши Гуляевой. Марина и Саша должны были петь какую-то французскую шансонетку, я аккомпанировал. Репетировали мы тоже у Саши. Однажды Марина не пришла вовремя, я пошел за ней.
Было начало марта. Шел снег, очень крупный и густой, так что в нескольких шагах, как в густом тумане, ничего не было видно.
Марина оказалась дома. Я зашел в ее комнату. Крошечная комнатушка, в ней -  невероятный кавардак: постель не убрана, сверху навалено какое-то тряпье, пол немытый, стены и потолок в трещинах – все выглядело так, будто здесь давно не живут. Только зеркало и туалетный столик прибраны и в порядке.
Марина была уже одета, как всегда, со вкусом, неброско и к лицу. Вкус у нее врожденный: она и красится так, что не заметишь, где, что и как – и всегда это уместно и хорошо. Вот Катя с Наташей как накрасятся, так хоть вешай на них табличку «Осторожно - окрашено!»
Марина что-то болтала, одеваясь: она нисколько не была смущена тем, что я застал ее в такой обстановке. Я сообразил, что ничего другого она, видимо, и не знает. Выглядела она в своей собственной комнате чрезвычайно странно: такая ухоженная, чистенькая, отлично одетая, причесанная, такая хорошенькая – и в этой запущенной конуре. Но сама она явно не ощущала этого контраста.
Мы вышли на улицу. Снег пошел еще гуще: казалось, через него нужно пробиваться, как сквозь стену. Я взял Марину за руку. Первый раз в жизни: она большая недотрога. И подумал – совсем как герой Юрия Казакова: «Какая необыкновенная нежная рука!..» Я шел и думал: «Неужели ей суждено прожить ту жизнь, на которую толкает ее ее русская сущность? Выйти замуж за какого-нибудь пьяницу… Ссориться с ним… Жить в неустройстве, в грязи. Ничем особенно не интересоваться, в выходные – смотреть телевизор, зевать; в будни – как бы ни работать, лишь бы не работать… Неужели так пройдет ее жизнь? И ничего нельзя сделать?»
                .     .     .
Подошел к концу девятый класс. Последний год русский и литературу у них вела другая учительница, многим моим детям она не нравилась.
Пять лет назад я познакомился с Мариной. Я ничего не добился за эти пять лет. Мне не удалось ее ни воспитать, ни развить, ни даже обучить. Она даже стала хуже, чем была, стала равнодушней, неинтересней. У меня ничего не получилось.
И я занес Марину в графу своих педагогических неудач. Я всех своих учеников «раскладываю по полочкам», и их всего две: «Педагогические удачи» и «Педагогические неудачи». Я решил, как это ни горько сознавать, что Марина – моя педагогическая неудача. В последний год я стал обращаться с ней суше, мало о ней думал. Она, как мне казалось, тоже меня сторонилась.
Прошли экзамены, начались каникулы. Я собирался переезжать в другой город.
Как-то на улице ко мне подошел странный человек. Лицо подростка, маленькое, в кулачок, но пожилое, даже старое. Детское выражение, детская мимика, но притом резкие морщины, плешь, глаза с красными прожилками. Он сутулился, как старик, но был тощий и маленький, как мальчишка.
Этот странный человек заговорил со мной о Марине. Оказывается, он знает меня, знает, как меня зовут. Он очень доброжелательно мне улыбался. Не сразу я сообразил, что это отец Марины, которого я за пять лет ни разу не видел: на все родительские собрания ходила мама.
Он говорил:
- Только и слышишь от нее: Вадим Ильич! Вадим Ильич! А Людмилу Леонидовну ненавидит… Вы у нее самый любимый учитель!
Я что-то пробормотал в ответ, передал привет Марине и попрощался.
Было много суеты в тот день, и только ночью, в постели, я подумал: «Прав ли я? Действительно ли она моя педагогическая неудача?»
Марина очень замкнутый человек. Она не умеет выражать свои чувства, но я ведь всегда знал, как она ко мне относится. Почему же я забыл об этом?
                .   .   .
А за день или два до отъезда я видел Марину в последний раз. Я узнал ее скорее по толчку в сердце: она шла довольно далеко от меня, спиной ко мне. Она была в простеньком светленьком в цветочек ситцевом платье с поясом, с букетом полевых цветов в руке: при каждом ее шаге они кивали в такт своими головками, словно говорили: «Вот и все! Все кончено! Как грустно!» Она шла тихо, опустив голову, среди высокой травы и цветов, в сторону кладбища, где похоронен ее старший брат: незадолго перед тем он разбился на мотоцикле.
Я долго стоял и смотрел ей вслед. И хотя мне было очень грустно, я подумал: «Нет, не напрасно все это было, не напрасно мы прожили вместе эти пять лет… Человек не кусок глины, и педагог не гончар, чтобы лепить все, что ему вздумалось. Пусть она не такая, как мне бы хотелось, пусть она не мое произведение, не я ее «сформировал»… Но мы очень любили друг друга, разве не это самое главное? Пусть светит ей эта любовь даже маленькой искоркой!
Ведь говорят же, что детство должно быть «ресурсным местом»: той точкой жизни, откуда мы черпаем душевные силы, уверенность в себе, веру в счастье, веру в жизнь… Разве не сказал Сухомлинский, что ценность школы раскрывается там, где у ребенка есть любимый учитель?.. Пусть я не научил ее русскому языку и литературе, но разве не важнее научить любить?.. Нет, Марина не моя педагогическая неудача! Не туда я ее записал…»
Марина, между тем, зашла под тень сосен, окаймлявших клабище: мелькнуло в последний раз ее белое платье… С тех пор я ее больше не видел.
                .     .     .
Я благодарен моей Марине за то, что она научила меня ценить человеческие отношения с детьми сами по себе, быть скромнее и трезво оценивать свои возможности. На ребенка влияет не только учитель; и если сумма других влияний и, в конце концов, гены - против нас, то что же тут поделаешь? Мы не волшебники.
Ребенок – это человек, и он сам выбирает свой путь. И это его право. Нам этот путь может не нравиться. Но это ведь не наш путь, а его.
Благодаря Марине я понял, что своих учеников нужно не «формировать», а любить и уважать. И если человеческая связь возникла, то это уже достижение.
Этому научила меня моя Марина. Мой нежный русский полевой колокольчик.
                .      .      .



                Лагерь отдыха или просто лагерь.

Это было очень давно. К середине лета я соскучился по детям и поехал в спортивно-оздоровительный лагерь воспитателем.
В лагерь нас отвезли на двух далеко не новых "Икарусах". Почему-то кроме меня в автобусе не оказалось ни одного взрослого. Автобус был, видимо, частный, рейсовый, без мест для багажа: дети свалили свои сумки одна на другую в проходах и на задней площадке. Двум девочкам не хватило места и они полдороги простояли почти на одной ноге среди этого багажного развала, в то время как рядом расположившийся на мягком сиденье довольно большой, прекрасно экипированный, с розово-холеными щечками мальчишка травил с приятелями похабные анекдоты и визгливо хохотал, не замечая своих еле держащихся на ногах соседок. Мне пришлось нарушить одно из своих правил: никогда не делать замечаний незнакомым детям - и настойчиво попросить любителей анекдотов подвинуться и дать девочкам место.
В лагере нас никто не встретил. Все вышли из автобусов и довольно долго стояли или сидели на траве, не зная, что теперь делать. За это время я успел осмотреть лагерь.
Он построен в сосновом бору на берегу небольшого красивого озера. Сосны, песок, кристально чистая зеленоватая вода, ярко-синее небо, ласковое солнце - все это было замечательно. Но спальные корпуса неряшливы и ветхи: оконные рамы и двери облезлые, стекла грязные, комнаты запущенные, пыльные, с выщербленными полами, кровати с продавленными сетками, туалеты ужасные. Кроме корпусов были еще столовая, клуб, административное здание, медпункт и еще какой-то непонятный, но симпатичный домик с островерхой крышей: только этот загадочный домик и клуб, обшитые новыми досками, выглядели прилично и даже красиво. На территории много спортснарядов, но железные перекладины, прибитые прямо к сосновым стволам, заржавели и погнулись, футбольные ворота покривились. Возле столовой, прямо на открытом воздухе - несколько умывальников, но раковины ржавые, даже дырявые, а краны не открывались за отсутствием вентилей, а иногда и самих кранов.
Дети разбрелись по лагерю. Наконец, пришли две неопрятные пожилые женщины, мало похожие на педагогов, и стали скликать детей, распределяя их по спальням. Только перед обедом прибыло начальство, мне отвели комнату в административном корпусе и познакомили с моими детьми.
Их было десять, все мальчишки.Из них два Ярика (Ярослава) и два Алеши. Одного маленького мальчика я довел до нервного раздражения тем, что никак не мог понять, как его имя: оказалось, его зовут Лео. А фамилия Пелтонен. Лео 10 лет и он похож на скворца: носик у него остренький, как клювик, все лицо в веснушках, как в крапинах, и выражение задорно-веселое и легкомысленное, скворчиное; волосы аккуратно расчесаны на прямой пробор и на подбородке ямочка. Только скворец черный, а Лео золотистый. У Лео огромная сумка, больше него самого, и там много всякой всячины: одежды, игрушек, сладостей, куча туалетной бумаги, зонтик. Лео приехал не на автобусе, его привез папа на машине. И по тому, как он одет, и по его сумке, и особенно по легкомысленно-беззаботному выражению лица видно: родители у Лео богатые и его балуют.
Что делать с двумя Алешами и двумя Яриками, думали недолго: тот Ярик, что поменьше, предложил называть его - так и быть! - "Яриком-младшим", а другого Ярика - "старшим"; соответственно, Алеша, которому 15 лет, стал "старшим", а которому 10 - "младшим". Меня тоже недолго думали, как называть, потому что Алеше-младшему почему-то показалось, что "Вадим Ильич" - это длинно и сложно, и он решил, что будет звать меня "дядя Вадим", к чему остальные присоединились. Впоследствии выяснилось, что все наши малыши: Дима, Захар, Лео, Алеша и Ярик - предпочли еще чуть-чуть облегчить себе работу и называли меня "дядя-Дим". Что, конечно же, очень мило!
У Ярика-младшего оказалась очень сипатичная фамилия - Мурашко. Он и в самом деле похож на маленького, крепенького симпатичного мурашку: волосы у него темные, гладкие, физиономия кругленькая, загорелая, глаза ужасно живые, носик кнопкой.
А Алеша-младший - на самом деле довольно большой и в меру упитанный молодой человек 11-ти лет. У него глуповато-мечтательное - очень смешное - выражение лица, и он привез с собой целый магазин печений и конфет, сидит на кровати и задумчиво хрумкает, хотя до обеда недалеко.
Дима у нас самый маленький, ему только 9 лет. У Димы есть настоящая металлическая зажигалка, но где он ее взял и зачем она ему нужна, Дима не говорит: то ли стесняется, то ли боится, что отберут.
Захару только 10 лет, но он выглядит очень солидным и положительным человеком. Ножки у него кривые, нос картошкой, сам Захар коренастенький, основательный, серьезный, ни дать ни взять - мужичок с ноготок. У Захара с собой мало вещей, и он раненый: нога забинтована - это он в футбол играл.
Сережа - тощий узкоплечий высокий, он все время гримасничает и движения у него развинченные. Ему 13 лет.
13 лет и Кириллу. Он очень светлый и глаза у него светлые, круглые, как у галки, веселые и нагловатые. Кирилл большой и сильный мальчик и, наверное, бесшабашно-смелый: такой у него вид. Другие еще робеют, а он себе пошучивает - не всегда прилично, надо сказать - всех задирает и вообще чувствует себя как дома.
Ярику-старшему 14 лет. Он худой и высокий, держится очень независимо, разговаривает неохотно, руки не вынимает из карманов. Одет он так себе и вещей у него мало.
Я всех быстро запомнил, а вот дети друг друга запоминали долго, Лео еще на второй день говорил: "Где тот, который... ну тот, длинный... ну который на этой кровати... Блин! Ну чего я ничего не помню?" Надо было с ними сразу поиграть в какую-нибудь игру, чтобы они запомнили друг друга - это в первый день одна из важнейших задач воспитателя - но пришлось идти обедать. А после обеда - купаться!
А Юра не пошел купаться. И вообще куда-то пропал. И даже не обедал. Юру я нашел в другом корпусе: он сидел, обхватив голову руками, сжав локтями колени, плакал и ни с кем не хотел разговаривать. Воспитательница из этого корпуса рассказала, что Юра живет на Кирпичном Заводе с мамой, ему 12 лет, он ждал здесь, в лагере, своего друга, а друг не приехал, - Юра так огорчился, что взял вещи и пошел обратно в город, а до города 80 километров! Его с трудом догнали и вернули, а он теперь не хочет идти в свой отряд и ни с кем не разговаривает. Женщины его утешали-утешали, сочувствовали, по головке гладили - но от этого стало только хуже.
Воспитательница рада, что я пришел: боится, что Юра опять удерет, а охранять его ей надоело. Я ее отпустил, а сам присел рядом, рассказал Юре - вернее, юриному затылку - о наших ребятах и о том, что мы собираемся сегодня делать, но все это вполне деловым тоном, без какого бы то ни было сочувствия к его горю. Сказал еще, что его мама очень огорчится, если он вернется домой: ведь она заплатила за то, чтобы он хорошо отдохнул в лагере - деньги ей теперь уже не вернут. И ушел.
Встретил по дороге ту самую воспитательницу, она округлила глаза: "А он не сбежит?" "Нет, не сбежит". Раз его уже никто не охраняет и никто за ним не гонится, чего ему сбегать? И он действительно не сбежал.
Весь день Юра бродил по лагерю один, с книжкой, которую ему кто-то дал. На голове у него огромная защитного цвета туристская шляпа с загнутыми полями; в ней Юра, маленький, щупленький, очень похож на гриб. Юру опекала девушка-вожатая, она с ним разговаривала спокойно, без сантиментов, не гладила по головке, в общем, очень мне понравилась.
Только вечером Юра присоединился к нашему отряду. И оказался легкомысленно-веселым мальчишкой, с вечно растянутым в ехидной улыбке большим ртом - к тому же шкодой и хитрецом. Юра снял свою шапку и под ней обнаружилась копна светло-соломенных волос, задорные голубые глаза и нежно-розовая, девичья, кожа.
Так я ни разу потом и не видел Юру просто спокойным: он или безмятежно весел и проказлив или мрачно-печален - без всякой середины. Неудивительно: ведь у Юры нет отца.
Пляж в лагере хороший: он спускается к озеру уступами, в некоторых местах переходящими в обрывчики. Детям нравится с них прыгать, но Захару не прыгается: нога болит. Тем не менее купаться он хочет и уверяет, что доктор разрешил. Посмотрим, посмотрим, что там доктор разрешил. Врач подтвердила: действительно, рана уже почти зажила, купаться можно. И мне пришлось нести Захара на руках вниз, а потом таким же манером забираться с ним наверх. Купался Захар с наслаждением, но ни носка, ни даже тапка с больной ноги не снял: сказал, нельзя - бинт размотается!
Сверху пляж кажется маленьким, но мальчишкам и не нужно много места: они ныряют, бросают наполненную песком пластиковую бутылку и достают ее со дна, прыгают с рук - раз, два, три! - бултых! Хорошо получилось! А вот сейчас не очень. Ну-ка, дядя-Дим, еще раз! Бросаю их с рук, конечно, я. Еще мы играем в крокодила. Крокодил - это, чаще всего, тоже я: я должен нападать на свои жертвы, хватать их за руки -за ноги, утаскивать на глубину и топить - а жертвы пытаются удрать и одновременно... утопить крокодила! Хотя совершенно непонятно, как же это можно крокодила! - утопить!? Крокодил большой, зато его добыча очень многочисленна и пронырлива, поэтому борьба проходит с переменным успехом.
Ярик Мурашко, Дима и Алеша-младший любят плавать наперегонки от буйка до буйка: конечно, приятно опередить взрослого человека - чувствуешь себя таким большим и сильным. Правда, случается и проигрывать, но это не так уж обидно: взрослый все-таки.
А Сережа, который в городе занимается плаванием, придумал еще одну интересную штуку: я должен пошире расставить ноги - а они ныряют и, ухватившись за мои ноги, проплывают между ними и выскакивают с другой стороны. Однажды Кирилл и Сережа ухитрились проплыть таким макаром вдвоем: один над другим. Вот восторгу-то было!
Купаться здорово, но вылезать из воды холодно. Но дядя-Дим придумал: берется обыкновенное махровое полотенце и растирается стучащий зубами "Мурашка" или Захарка. Растирание производится энергично, так что пациент вопит на весь пляж и прыгает - зато ему становится жарко! Эту процедуру прямо-таки обожает Ярик-младший, он так всегда и просит: "Дядя-Дим, давайте ваше согревание!" А потом орет от наслаждения и восхищения: "А-а-а-а!"
В общем, если учесть, что погода жаркая, а в жаркую погоду купаться хочется не меньше 5-6-ти раз в день, то получается, что лагерь у нас действительно спортивный: попробуйте 5 раз в день минут по 30-40 подряд поплавать наперегонки с энергичными молодыми людьми, поиграть с ними в крокодила, побросать их с рук, потом растереть, а потом еще "вознести" раненого Захара по крутому берегу на самый верх - тогда вы поймете, что я прав. В первый день у меня болели все мускулы, как после хорошего регбийного матча.
Но главный минус, как выяснилось, вовсе не в этом. Главным минусом оказался наш плаврук Алексей, на вид вполне приличный и даже симпатичный юноша, студент-физкультурник. Я познакомился с ним в первые же минуты своего пребывания в лагере и даже предположить не мог, что он так отравит жизнь мне и моим детям.
В первый же наш "залезд" в воду, в самый разгар наслаждения, он прибежал, вызвал меня на берег и очень нервно спрашивает: "А вам кто разрешил купаться?" Потом я заметил, что сам тоже начинаю нервничать, разговаривая с ним: видимо, ему неудобно было делать мне замечания - я старше и кажусь очень солидным - в то же время по-другому он не умел и, видимо, считал себя в своем праве. Алексей вызвал из воды моих детей при помощи свистка, построил их в одну шеренгу и сказал: "Во-первых, купаться можно только с разрешения плаврука". "А это кто?" - сощурив один глаз, осведомился Кирилл. "Это я, что тебе не понятно? Это - я! Или по режиму дня посмотрите, когда я нахожусь на берегу, тогда можете купаться: с 10 до 11, с 16 до 17 и с 19 до 20 я всегда здесь. Но тоже не так, как вы купались сейчас: по сигналу организованно зашли, по свистку вышли. Какая температура воды вы знаете? Нет. Если ниже 16-ти градусов, купаться вообще нельзя. От 16 до 18 градусов - 4 минуты. Больше 18-ти градусов - до 10 минут. По часам. И по сигналу выходим. Спросили - я пришел, построились, я вас пересчитал, зашли, я дал команду, вышли, я вас пересчитал - все свободны. Всем все понятно? Вопросы есть?"
Потом эти сцены "купальных учений" я наблюдал неоднократно, в том числе с участием девочек и даже довольно взрослых девушек. В такие моменты тоном, манерой держать себя плаврук напоминал одновременно старую бабу и унтера Пришибеева.
Как-то мы с ним разговорились вечером на берегу: я был уже не в силах изображать крокодила и в воду не пошел, а он не купался с детьми никогда. Вообще он купался, но со своей девушкой, которая работала в лагере вожатой. Он мне сказал: "С ними (т.е. с детьми) иначе нельзя. Их входит в воду по сорок-пятьдесят человек, а выйдет, допустим, не пятьдесят, а сорок девять - кто будет отвечать? Я буду отвечать. Я их построю, я знаю, сколько зашли, сколько вышли. И вообще. Вы их не знаете, какие они: у нас тут в прошлом году такое было - я в прошлом году здесь тоже работал - например, двое вообще взяли, извините, кусок человеческого дерьма и вымазали дверь комнаты воспитателей. Так что иначе с ними никак". Я, разумеется, на это ничего не ответил: такие речи обращены не к собеседнику, а к самому себе.
Иногда, правда, Алексей был увлечен своей подругой или где-то чем-то занят, и тогда можно было купаться по-человечески. Но если он был на берегу! Четыре минуты, за буйки не хвататься, вниз головой не нырять, на дно друг друга не тащить, в песок не зарываться (оказывается, был такой случай: кто-то от этого заболел инфекционной болезнью - песок нравится не только людям, но и собакам, с той существенной разницей, что собаки зарывают в него свои какашки, а люди зарываются сами), не, не, не... Вполне квалифицированная, злая, вредная бабка мужеска пола и двадцати лет от роду.
Но если бы только он один отравлял нам существование, это бы еще ничего.
Правда, пока мы живем и даже роскошествуем. Потому что у всех детей есть деньги, у кого больше, у кого меньше. Самые богатые - Алеша-младший, Сережа и Лео. Я не поленился до первого похода в магазин записать в блокнот, у кого сколько имеется финансов, но вот уговорить детей расходовать деньги постепенно и разумно оказалось невозможно: слишком это соблазнительно - ходить в магазин без папы с мамой. Магазин находится в поселке и до него километра три-четыре лесом и по шоссе, так что это настоящий поход. Без воспитателя детей не пускают, поэтому со мной увязывается целая стайка девчонок, и из нашего, и из других отрядов.
Пошли в магазин и Эля, и Настя, и Маша с Ксюшей, и Регина. Это все наши соседки, девочки 6-го отряда, они живут в комнате, имеющей с нашей общий коридор, общую стенку и... общий туалет. Так вот догадались разместить детей. Мои мальчишки уделяют девочкам большое внимание: если барышня зашла в писуар, они стучатся и кое-что кричат в окно, а окно странное - оно не закрывается, задвижка оторвана, - поэтому отдельные особо галантные поклонники женской красоты даже и лезут в это окно, когда кто-нибудь из девочек там, внутри. Так что поодиночке наши дамы в туалет не ходят.
Дверь в их комнату, как, впрочем, и в нашу, тоже не запирается: нет не только замка, но даже и грошового крючка. Как-то я встретил на главной аллее нашего директора, остановил его и попросил обратить внимание на данную проблему: надо сделать задвижки на дверях и окнах. Директор выслушал меня, снисходительно улыбаясь, и сказал: "Я никаких там задвижек делать не буду. Все проще! Он лезет в окно, я его поймаю и отправлю домой. Вот и все." И начальство величественно удалилось.
Выгнать ребенка, за которого уплачены деньги, просто, - а сделать задвижки сложно. Но наш директор вообще человек своеобразный: по лагерю он ходит, на планерке сидел, но делать ничего не делает, ни во что не вмешивается и даже ни с кем по собственной инициативе не заговаривает. Алексей мне как-то сказал: "Наш директор не очень общительный: сколько я тут работаю, а с ним еще ни разу не говорил".
Вот поэтому - из-за "необщительности" директора - мои мальчишки постоянно ломятся в двери и лезут в окна комнаты девочек. Главный Дон-Жуан - Кирилл, его от "мамзелей" не оттащишь. Все мои мальчишки - ужасные скабрезники и похабники: они ведь живут в эпоху сексуальной революции. Заходит, например, к нам Настя. Настя - высокая статная девочка с красивым и строгим лицом, очень независимая и деловая. Купаясь с нами в первый раз, она сказала мне: "Между прочим, хочу вам дать совет: загорать надо почаще". Я согласился с Настей. Говорит и держится она солидно, с мальчишками принципиально не разговаривает. Тем не менее, ее сразу окружают и начинают беседу:
- Ты че, к нам? На ночь остаешься? О-па, пацаны, она к нам - на ночь! А с кем первым?
Но на самом деле это только фразеология. Эти ребята - такие, как все, во все времена, и девочки для них - таинственные, загадочные, притягательные существа. Но вести себя иначе они не умеют, пока, по крайней мере.
Бурьян ведь растет не потому, что его кто-то специально сеет, а - на пустом месте.
Впрочем, некоторые девочки немногим лучше мальчишек. Эля и Регина сами провоцируют ребят: им льстит мужское внимание. Эле 14 лет, и она весит 60 кг. (всех детей на второй день взвешивали). Эля - загорелая до черноты, с хитренькой порочной смазливой физиономией, роскошно развитая "девушка". Она сильнее всех мальчиков, сильнее даже Кирилла, так что ей сам черт не брат.
Регина гораздо меньше Эли, но зато обладает замечательным голосом, напоминающим голос Высоцкого в девичьем варианте. Мальчишки зовут ее или "Дубовицкая", или "Хрипуша": просто она простудилась в первый же день. Регине доставляют огромное удовольствие приставания мальчиков и ссоры с ними.
Вот так и общаемся, и дружим. Воспитательница девочек, Жанна Григорьевна, пыталась, правда, познакомить их с мальчиками "цивилизованно": выгнала всех во двор, посадила на скамейки друг против друга и начала было:
- Давайте, девочки, называйте, ка-ак ва-ас зо-овут, нуу!
Но все потонуло в хохоте и шуме. Я спросил:
- Но ведь вы хотели познакомиться с девочками?
На что Ярик-старший ответил:
- Да, хотели. Но не так - тупо!
Я вынужден был с ним внутренне согласиться.
Но по дороге в магазин мальчики и девочки не ссорятся: тут у них особые интересы - девочки покупают свое, мальчишки свое. К тому же Дима обнаружил в лесу змею! Мы хотели ее поймать, а это оказался резиновый шланг. Обидно! Но девочки не интересуются змеями и прочей чепухой: они натуры положительные.
Девочки в магазине покупают орешки, конфетки, тянучку, сладкую газированную воду. Мальчишки покупают пластмассовые зажигалки, темные шпионские очки и ту же воду. А иногда и сигареты. Впрочем, я не смотрю, что там они покупают: жду у входа. А это мне Сережа накапал: "А вот этот мальчик курит: он купил пачку сигарет. Видите, она у него в кармане - видите?" "Этот мальчик" - Ярик-старший. Я ничего не сказал Ярику: во-первых, курение даже для подростка, по-моему, не самый страшный грех, а во-вторых, здесь, в лагере, его все равно не перевоспитаешь - курит так курит.
А Алеша Богданов (Алеша-младший) влюблен. Уже успел. Только он еще точно не решил, в кого: в Ксюшу или в Регину. Решить действительно непросто: у них нет ни одной общей черты. Наша Регина - это тип местечковой еврейки, напористой, крикливой, жизнерадостной, хамоватой. О голосе я уже говорил. Ксюша же - классическая русская девочка: тоненькая, беленькая, курносенькая, тихая, застенчивая и действительно очень милая и привлекательная. Пойди выбери из двух таких!
О своей нежной страсти Алеша поведал мне сам по дороге "домой". Заодно он рассказал еще о тысяче разных вещей: о том, какие марки автомобилей ему больше нравятся, о машине его отца, о самом отце, о маме, о брате, о бабушке с дедушкой, о том, как в прошлом году они всей семьей отдыхали в санатории "Кивач".
Неправда, что дети предпочитают общаться друг с другом. Просто среди взрослых очень мало таких, которые по-настоящему интересуются детьми, готовы выслушать ребенка без снисходительного пренебрежения и скуки. А между тем, наш главный педагогический капитал - доверие детей. И это очень нежное растение: его легко сломать или затоптать одним неосторожным движением. Вот почему я внимательно слушаю алешину исповедь: это знак большого доверия ко мне, и я его высоко ценю. Я не притворяюсь, да это и бесполезно: дети обладают "абсолютным слухом" на любую фальшь.
Когда мы купаемся или во что-нибудь играем, Алеша забывает о своем чувстве: трудно быть влюбленным, когда на тебя нападает страшный крокодил, - тут уж не до жиру - быть бы живу. Но в спальне, когда нечего делать, Алеша, лежа на спине, задрав толстые ноги на спинку кровати и с трудом прожевывая очередное печенье, нет-нет да и затоскует: "Я влюблен! Я-аа влю-блен!" Говорится это во всеуслышанье: а кого ему стесняться? Любовь, говорят, зла: полюбишь и Регину!
В чем тут дело? Что это на него нашло? Погода пока хорошая, в лагере ему не скучно, печенья он запас на месяц вперед. А это он так играет. Это он убеждает себя, внушает себе: "Я взрослый! Я расту! Я взрослею!" Ведь влюбляться свойственно взрослым.
Если бы мне нужно было дать научное определение понятию "ребенок", я бы сказал: "Это тот, кто хочет расти, взрослеть, меняться, кто находится в поиске себя".
И вот на кровати лежит голый, в одних плавках, толстый мальчишка, пожирает одно за другим печенья и конфеты и мечтает: "Я влюблен! Ах, Регина, душа моя!"
Смешно? Да, смешно. Но и наше вполне обычное поведение с точки зрения детей может быть не менее смешным. Наблюдая на теле или киноэкране любовные сцены, дети часто смеются не от смущения, а потому, что все происходящее кажется им глупым и нелепым. И во многом они правы.
Первый день нашей лагерной жизни подходит к концу. Это был насыщенный и трудный день, полный событий, приобретений и потерь. Мы купались раз пять, не меньше, ходили в поход и чуть не поймали змею, Алеша влюбился, Сережа, Юра, Ярик-старший, Лео и Кирилл купили шпионские очки и зажигалки; мы познакомились с девочками и друг с другом, с дядей-Димом и с лагерем, ели в столовой, получали матрасы, постели и одеяла, играли в футбол. Кто же может выдержать столько ярких впечатлений сразу?
Неудивительно, что вечером дети не могут заснуть: они взвинчены, возбуждены - впору поить их всех демидролом. А ведь завтра подъем в 8 часов. Поэтому перед сном у нас чтение вслух, я читаю главы из книги Януша Корчака "Лето в Михалувке". Читать непросто, потому что Кириллу мешает слушать живость характера, Сереже - вредность; Лео, Юра и оба Алеши просто не воспринимают чтение вслух. Зато Ярик-младший оказался гениальным слушателем: он лежит в кровати, свернувшись калачиком, лицо его обращено ко мне, глаза расширены, рот приоткрыт - все, что я читаю, отражается на его лице и в глазах. Ярик так талантливо слушает, что увлекает и меня: я читаю все лучше и лучше. Спасибо тебе, Ярик, если б ты знал, как ты мне помог!
В этот день я ушел из спальни после часа ночи. Незадолго перед тем, спустя полтора часа после отбоя, к нам заглянули Эля и Майя, они, оказывается, ночью куда-то ходили, а теперь пришли. Они тоже послушали чтение, но их присутствие, к сожалению, мальчишек отнюдь не усыпляло - пришлось отправить девочек спать.
Я читаю все тише и тише, все монотоннее и монотоннее. Уснули Захар, Дима, Юра, оба Алеши, уснул Лео, то ли спит, то ли дремлет Ярик-старший. Он лег почему-то, не раздеваясь: надо будет завтра спросить, почему. Последним уснул, конечно, Ярик Мурашко.
На цыпочках пробравшись между кроватями, я прикрыл дверь и в последний раз взглянул на моих мальчишек через мутное стекло. Какие они все разные даже во сне: Дима укрылся с головой и кажется, что на кровати лежит только скомканное одеяло. Постель Лео скорее на полу, чем на кровати. Захар спит на боку, все у него разглажено и подоткнуто, будто Захара кто-то упаковал в виде аккуратненькой посылки. А Ярик Мурашко, пожалуй, ночью свалится с кровати: наверное, ему снится колония Михалувка и Хаим Бродберг, тот, который сосну сломал.
Трудный, но хороший был день. И впереди еще двадцать таких же дней.
________________________________________________________
К сожалению, я ошибался в своих расчетах: работать мне оставалось только три дня.
События начались сразу после завтрака. Сначала все шло хорошо: я встал в семь часов, сделал зарядку, полюбовался восходом. Озеро наше по форме похоже на кляксу: круглое с хвостиком. Высокие берега покрыты лесом, там, где начинается протока-хвостик - напротив нашего пляжа - несколько домиков. Зарозовел горизонт, вода сделалась бледно-фиолетовой с холодным стальным оттенком. Потом краски неба и воды стали теплеть, через все озеро протянулась сверкающая нестерпимо яркими бликами солнечная дорожка. Солнце вышло сразу жаркое, золотое; скромненькие серенькие облачка на горизонте вели себя застенчиво: день будет прекрасный.
Разбудить мальчишек оказалось нелегко. Дома летом они встают, когда захотят, а тут подъем в 8 часов. Алешу Богданова и Кирилла пришлось вытаскивать из кровати за ногу. Сделали зарядку. Дядя-Дим с утра не такой уж добрый! - взял хворостинку и подгонял лентяев, чтоб быстрее бежали. Но Лео, Юра и Сережа все равно еле ноги волочили.
Потом все уселись на скамеечку на берегу - ждать завтрака, а я рассказывал, кто когда и где будет дежурить и какие у дежурных обязанности: это все я сам придумал с вечера. Никто со мной не спорил: тут не до споров, когда холодно и спать хочется. Так они сидели рядком, ежились, хлопали глазами и были похожи на стайку озябших воробьев на жердочке.
На завтрак дали какую-то серенькую кашу: сначала мы ее не хотели есть, попробовали - а она вкусная-вкусная, - все показали поварам поднятые большие пальцы в знак одобрения.
А после завтрака, как я уже сказал, начались неприятности. Почти у всех мальчишек теперь есть зажигалки. Ведь так хочется их испытать! Тем более, делать пока нечего: пришло начальство и сказало, что будет генеральная уборка и чтоб никто никуда не уходил. А в спальне скучно, поэтому Дима, Сережа, Лео, Юра и Кирилл зажигают, что придется: кто бумажки, кто сушки, кто специальные палочки от комаров - вот у них-то самый скверный запах. Мое справедливое утверждение, что в нашей спальне пока не замечено ни одного комара, никому не кажется убедительным. Да, пока не было - но вдруг залетит!
Тогда я придумал: мы собираем весь мусор, и свой, и девочек, и сжигаем. Это всех увлекло. Костер развели в нескольких метрах от дома, на песочке. Проходила мимо воспитательница, спросила: "Ой, а что это вы жжете, ребята?" Ребята объяснили. "Молодцы какие!" - умилилась воспитательница.
А вот начальница не умилилась. Начальницу зовут Тамара Анатольевна. Ей очень нравится командовать, но порядка в лагере от этого не прибавляется. Вчера вечером на планерке я говорил об этом: о том, что приехавших в лагерь детей, да и некоторых взрослых, надо было сразу познакомить с местными правилами: что можно, чего нельзя - с распорядком дня. Сказал и о казарменных привычках нашего плаврука. Тамара Анатольевна покивала головой на мои критические замечания, но, видимо, они ей не понравились.
А тут она наскочила на наш костер. И начала меня отчитывать: костер - на территории лагеря! - как это можно?! Я возразил, что мне ничего не известно о запрещении жечь костры на территории лагеря, кроме того, мы сжигаем мусор. Но Тамара Анатольевна была исполнена праведного гнева, поэтому я сказал: "Вы меня извините, но я в подобном тоне никогда ни с кем не разговариваю", - повернулся и ушел. "Остановитесь, иначе мы разорвем с вами трудовые отношения!" - вскрикнула мне в спину Тамара Анатольевна, но я не остановился. Всю эту сцену наблюдала воспитательница, пришедшая вместе с начальством и игравшая роль бессловесную: то ли пажа, то ли оруженосицы.
Прошло всего около часа, мы успели искупаться, смотрю - по дорожке прямо на меня величественно движется Тамара Анатольевна с какими-то бумажками в руках. Она меня остановила и говорит:
- Вадим Ильич, мы не будем заключать с вами трудовой договор. После обеда приедет автобус и в уедете домой - вот ваши документы.
Я на нее посмотрел с интересом и говорю:
- А я никуда не собираюсь уезжать.
-Возьмите ваши документы!
- Спасибо, они мне пока не нужны.
Я пошел дальше.
Но было уже ясно, что она, как это говорится, идет на принцип.
Есть люди, которые в глубине души так остро ощущают свое ничтожество, что для них невыносимо любое противоречие: они хорошо себя чувствуют только тогда, когда все им поддакивают. Не начальники, конечно, а подчиненные. Поэтому конфликт с тем, кто воспринимается как низший, менее статусный и значит более слабый, для такого человека всегда означает проверку его состоятельности, значительности, могущества: ему важно не найти конструктивный выход - об этом он и не думает - а ПОБЕДИТЬ: поставить на место, стереть в порошок, по стенке размазать, с грязью смешать - показать, кто в доме хозяин. Иначе ничтожный человек перестанет ощущать себя кем-то, поскольку он есть кто-то только в силу занимаемой должности, - а почувствует себя тем, что он есть на самом деле: полным нулем, никем и ничем. А это самое невыносимое и страшное самоощущение для человека.
Но тогда мне не хотелось обо всем этом думать. Как я теперь понимаю, это было моей первой ошибкой: в результате последующие события застали меня врасплох.
Странное есть свойство у людей: они боятся не столько пострадать от опасности, сколько заметить эту опасность - это ведь так неприятно! Но тогда приходится встречать ее неподготовленными.
После обеда действительно приезжал автобус. Но нас в это время не было в лагере: мы гуляли в лесу. Прогулке предшествовал еще один скандал, на этот раз с Жанной Григорьевной, воспитательницей девочек. Кстати, девочки ее возненавидели с первого дня и мне говорили: "А давайте вы будете с нами, а? А то наша - фу!" - и делая гримасу отвращения, косили глазами на комнату воспитательниц.
Жанна Григорьевна - высохшая морщинистая пожилая женщина с кротко-терпеливым выражением лица. Она очень хлопотлива и суетлива. Нас она с утра замучила тем, что учила застилать постели: как подтыкать, как разглаживать - сия премудрость ей кажется очень важной, и она повторяла сто раз одно и то же, чем довела мальчишек до белого каления. Потом она бесконечно долго считала наши простыни, полотенца, одеяла: "А здесь сколько одеялек?" - спрашивала Жанна Григорьевна, пока ее кто-то ни поправил: "Может быть, одеял?"
Потом оказалось, что в лагере сегодня кросс, и по мнению Жанны Григорьевны, все должны идти туда. Некоторые еще раньше записались в качестве участников, другие идти никуда не хотели. Но Жанну Григорьевну такое непослушание привело в ужас: она пристала к мальчишкам, как смола, пилила их, пилила, - так что Ярик-старший пришел в ярость и почти кричал: "Да мы не пойдем туда: вы понимаете или нет?!"
Я пытался защитить детей, но к моему удивлению, это оказалось невозможно; видимо, малейшее проявление непокорства было совершенно невыносимо для этой старой рабыни: раз начальство приказало идти на кросс, должны все послушно идти.
В конце концов она нас добила, и мы потащились на спортплощадку, где палило солнце и делать было совершенно нечего. Жанна Григорьевна пошла за нами, как пастух за овцами, и продолжала нас опекать: когда Сережа подергал ленточку, ограничивающую беговую дорожку, Жанна Григорьевна к нему приклеилась и Ярик опять не выдержал: "Да оставьте нас в покое: вы не наша воспитательница!"
Зудела она без злости и не грубо, но почему-то даже у меня это вызывало гнетущее, давящее чувство, будто меня кто-то душил. Я хорошо понимал Ярика, который ворчал с ненавистью: "У-у, прицепилась, начальница!"
Мы сели на траву возле судейского столика, я подобрал какие-то палочки и стал строить из них домик. Сережа, Лео и Дима заинтересовались, и мы продолжили строительство вместе. Детям очень свойственно находить себе занятие вот таким образом: качаться на какой-нибудь ненужной дощечке, прыгать через лужу, играть камешками или палочками, а в школе - сражаться в морской бой. "Что же делать, если нет ничего другого?" Мы часто загоняем детей в ситуации, которые для них мучительно скучны, и они выходят из положения, как могут.
Что делать, если приходится жить в чужом и чуждом мире, не ими и не для них построенном?
Потом кто-то достал зажигалку и поджег наш палочный домик: Жанна Григорьевна опять напала на нас, - тут уже не выдержал я, так что она, слегка испуганная, наконец, от нас отстала, а Ярик заявил: "Самый справедливый человек в этом лагере - Вадим Ильич!"
А Ярик-младший выиграл кросс в своей возрастной группе! И мы пошли в лес гулять, а наш чемпион удивлялся: "Дядя-Дим, что с моими ногами? Похоже, что это совсем не мои ноги!" Никто, кроме нас, нашего чемпиона почему-то даже не поздравил.
Вечером мы играли в брейнбол. Правила такие: одна команда становится по всей площади футбольного поля, другая - по его периметру. Ведущий бросает теннисный мячик, по нему нужно ударить городошной битой - пока мяч летит, вся команда бежит сломя голову вокруг поля, а их противники стараются быстрей поймать мяч и доставить его в центральный круг, где дежурит игрок со свистком: по его сигналу бегущие должны остановиться. После того, как по разу ударят все игроки одной команды, противники меняются ролями: выигрывает тот, кто пробежал большее расстояние.
Вы ничего не поняли? Извините, это, наверное, потому, что я и сам не очень понял. Педагоги хорошо знают, как трудно объяснить другим то, чего не понимаешь сам.
Когда мы пришли, судья мне говорит: "Вадим Ильич, а вы в той команде", - и я по глупости согласился. Вышло, что я играю со взрослыми: здесь были все тренеры и некоторые вожатые и воспитатели, а мои дети во главе с капитаном Захаром - против нас. Кто выиграл, догадаться нетрудно. Не знаю, в чем тут была идея: в том, чтобы получить удовольствие, победив детей? Дети огорчились, а кто-то сказал: "А вы, дядя Вадим, - предатель". В шутку, конечно. Но я действительно почувствовал себя предателем.
Этот матч стал для меня уроком на всю жизнь. Я понял тогда: чтобы быть Настоящим Педагогом, надо жить вместе с детьми. И играть с ними - для них это важно.
Тогда мои дети простили меня: дети вообще очень снисходительны к взрослым, а мы уже успели к тому времени стать друзьями.
И еще: в этот день по-настоящему раскрылся Ярик-старший. А ведь таких не любят взрослые: эти мальчишки закрыты от нас, кажутся угрюмыми, курят, сквернословят, поздно возвращаются домой, прогуливают уроки, бывают в подозрительных компаниях. Они неудобны и вызывают беспокойство. Но я знаю, что могу быть уверен в Ярике: он возмутится, столкнувшись с подлостью, несправедливостью; он никогда не превратится в приспособленца, лизоблюда, холуя, останется самостоятельным, независимым человеком. Я очень уважаю его за это.
Вечером, после отбоя, девочки просили меня им почитать, но Жанна Григорьевна встала в дверях, как Александр Матросов в амбразуре дота: видно было, что она скорее умрет, но не допустит нарушения распорядка дня. Раз полагается спать, то нужно спать, - или притворяться, что спишь: это ведь одно и то же. А перед сном моим детям Тамара Анатольевна не разрешила купаться, почему - она не сообщила.
И в первый раз, читая Корчака, я подумал: как хорошо ему работалось! Потому что над ним не было ни Тамары Анатольевны, ни Жанны Григорьевны.
_______________________________________________________
На следующий день стало еще хуже. Теперь уже детей не пускали ни купаться, ни в магазин. Ярик Мурашко даже предлагал: "А давайте все уедем домой!" Тамара Анатольевна пришла и долго убеждала моих мальчишек, что я им не нужен, что им и без меня будет хорошо. Ярик-старший ей сказал: "Вы понимаете, мы здесь, кроме Вадима Ильича, никому не нужны?" Потом мы все-таки пошли в магазин, но с Жанной Григорьевной.
А днем случилось противоестественное событие: наш директор заговорил. Мы-таки улучили момент и забрались в воду, но он не поленился вызвать меня оттуда, для чего искупаться пришлось ему самому, так как призывов с берега я "не услышал". Директор пригласил меня к себе в кабинет и попробовал напугать: или я сейчас уеду, или мою комнату откроют запасным ключом, вещи выбросят на улицу, а столовой он даст распоряжение, чтобы меня не кормили. Я сказал, что не уеду без приказа об увольнении. Ушел.
Вечером прибыла целая комиссия, кто они, я даже и не знаю. Пытались на меня кричать, но я, как колобок, и от них ушел. Начальство мне в спину вякает: "Вы куда?! Мы вас не отпускали!"
Интересная психология у этих рабов: они всех, кто пониже чином, считают чем-то вроде арестантов, а себя их тюремщиками.
В конце концов, после всех мук, мне предложили побеседовать с директором спортшколы, которой принадлежал лагерь, и я согласился. Фамилия его Гойхенберг. Я его видел один раз - на планерке, которую он проводил - и он мне очень не понравился. На все мои речи он заявил: "У нас здесь ЛАГЕРЬ! Железная дисциплина! Мы отвечаем за жизнь детей!" Какое своеобразное "чувство ответственности"! Внешне он тоже к себе не располагал: маленький, уродливо толстый, с брезгливо-надменным лицом, с ястребиным носом, весь какой-то неопрятно-серый, с людьми говорит ворчливо-презрительно. Но я решил: они все его подчиненные, может быть, он побоится осложнений и наведет порядок.
Мы подошли к тому самому загадочному домику с островерхой крышей. Ах, вот оно что! Вот, значит, что это за домик. Главный начальник спал. Было 12 часов дня. Впоследствии я узнал, что он был оформлен в лагере воспитателем на полторы ставки по 14-му разряду, но, конечно, ничего не делал. Довольно долго Тамара Анатольевна его будила: очень осторожно будила, видимо, он не любит, когда тревожат его сон. Добудились, вошли мы все внутрь. Признаться, я поразился: привык за эти три дня к некомфорту, неопрятности, ветхости всех помещений лагеря. Здесь - совсем другое дело: огромные мягкие кресла, ковер на полу, красивый торшер, диван, телевизор - все чистенько, уютно, богато, солидно. Портил впечатление только сам хозяин, еще не вполне проснувшийся, мятый, мрачно-недовольный. Все уселись, тихие и скромные. Я рассказал, в чем дело: "Мне не дают работать с детьми..."
- А вам и не дадут работать с детьми! - перебил он меня. - Сегодня вы знаете, какой день? Понедельник. Вот сегодня администрация лагеря издала приказ о зачислении на работу: вот он тут у меня лежит. Видите? Вас здесь нет. Вы здесь вообще не работаете. Я ничего не могу сделать.
Впоследствии выяснилось, что Тамара Анатольевна, формальный его заместитель, фактически держала в руках всю школу, так как была депутатом и подругой предгорсовета (по-нынешнему, мэра): ее все боялись и всячески угождали. Ее собирались назначить директором вместо мсье Гойхенберга, а его перевести в спорткомитет - курировать все спортшколы города. Вот почему ему так важно было сохранить хорошие отношения со своим замом.
Ничего этого я тогда не знал, но тем не менее возмутился:
- Я проработал три дня и не принять меня на работу нельзя: я давно принят. Уезжать из лагеря я не собираюсь до конца смены. Если меня не будут кормить или как-то еще нанесут вред моему здоровью - вам придется отвечать за это. Если меня не оформят приказом и не заплатят, я по приезде в город подам в суд. Так что мой вам совет: наведите сейчас порядок - так вам будет удобней и выгодней.
Я встал и вышел, и действительно в этот день не уехал.
Но на следующий день меня действительно перестали кормить. Детей своих я почти не видел: после завтрака их куда-то увели, купаться они не купались, к обеду пришли разморенные и скучные. Обедал я на свежем воздухе: еду мне притащили мои мальчишки, сказали, что наврали поварам, будто им не хватило порции, и те поверили. Ярик Мурашко и Кирилл возмущались, Ярик-старший мрачно молчал. У них отобрали все зажигалки, даже димину металлическую. Запретили сегодня купаться, сказали: за нарушения режима.
Нужно было что-то делать. И я решил: "Наверное, мне действительно лучше уехать: тогда вас оставят в покое". Мои мальчишки молчали, пригорюнившись. Только Ярик-младший продолжал кипеть, а Кирилл высказал свое отношение к начальству в выражениях непечатных. И тут же извинился передо мной.
Интересно: Кирилл - мальчишка хулиганистый и с наглинкой, но меня стыдится: в первый же день он подрался с Сережей, а спустя два дня извинился - не перед Сережей, а передо мной: "Простите за ту драку!"
А Ярик-старший сказал: "Поеду и я с вами!" С трудом мне удалось его отговорить.
Я еще успел добиться, чтобы Диме вернули его замечательную зажигалку, что очень возмутило Сережу, у которого тоже отобрали зажигалку и так и не вернули. Взял у всех телефоны, попрощался.
Прошло всего четыре дня, как мы познакомились с этими детьми. Здесь меня травят и преследуют. Почему же мне так не хочется уезжать?
Вечером я был в городе. Улицы, люди, дома казались чужими. Зачем я здесь? Ведь жизнь осталась там.
Сейчас я понимаю, что мой отъезд был тоже ошибкой. Впервые столкнувшись с борьбой добра и зла в реальной жизни, ребенок не должен переживать опыт поражения добра: это может сломать его веру в добро, нравственно искалечить. И это важнее, чем отдых, купанье и удовольствия. Надо было бороться до конца. И не отговаривать Ярика: пусть бы уехал, пусть пропадают деньги его родителей - не это главное.
Но возвращаться было поздно. Можно, конечно, подать в суд: за то, что меня не оформили на работе. За то, что одни взрослые нарушили права другого взрослого, их можно привлечь к ответственности. А за издевательство над детьми что им сделаешь? Ничего. Нет таких законов, нет у детей никаких прав. У них можно отобрать принадлежащие им вещи, можно заставить делать то, чего они делать не хотят, мучить бесконечными приставаниями, нотациями, психологически издеваться. Можно превратить лагерь отдыха в концлагерь, раз взрослым так проще и удобнее.
Эти жирные захватчики оккупировали всю Землю, а для детей на ней нет места.
_____________________________________________________
Я не мог скрывать от себя, что принес детям вред,заставив их пережить опыт поражения добра. Я ведь поехал в лагерь ради удовольствия от общения с детьми: я не был настроен на борьбу.
И уже тогда я начал догадываться: педагогика - это не профессия, вернее, не только и не главным образом профессия. Педагогика - это, прежде всего, борьба добра и зла: борьба между рабством, стремящимся перемолоть человеческое начало в ребенке, превратив его в манипулируемую удобную куклу, и силой человеческого развития, Человеческим в человеке.
И если я хочу стать Настоящим Педагогом, я должен научиться бороться до конца и побеждать в этой борьбе - ради детей.
Но я еще не знал тогда, как трудно будет этому научиться.
                .     .     .



                Беся.

Беся – это прозвище Тани Берстневой. У нас у всех девочек такие прозвища: образованные от фамилий. Но танино – самое удачное. Оно к ней очень подходит. Действительно – в ней бес сидит! А бес женского рода – это Беся!
Хотя сразу никогда не подумаешь, что она такая Беся. На вид Таня не ребенок, а ангел. Пышные пушистые вьющиеся блестящие каштановые волосы, как у дорогой куклы. Умильное смазливое личико, очень детское. Глазки-шоколадки с длинными ресницами, тоже как у куклы. Вся такая мягонькая, хорошенькая. Таких детей раньше любили изображать рядом с вождями мирового пролетариата: Лениным, Сталиным.
Но танина внешность – коварнейший обман. Это не лицо, а личина. А под ней – Беся!
Первый урок – русский язык. Своего кабинета у нас еще нет: занимаемся где придется. Где-то парт больше, где-то меньше. В одном классе шесть столов в ряду у окна, в другом пять, в третьем вообще четыре. Ничего, везде как-то размещаемся.
Таня обычно является на первый урок со звонком. Вот и на этот раз: все уже стоят, звонок звенит вовсю – она вошла, ни на кого не глядя и не здороваясь, четкой походкой проследовала ко второй парте... Увы! Место занято. В этом кабинете в ряду у двери на одну парту меньше, чем положено. И за второй партой – Инга Бельчикова и Наташа Дулова, которым полагается быть за третьей.
Класс садится. Таня шипит, как змея:
- Пшшла отсюда! Это мое место!
Инга молча, с недоумением, смотрит на нее: Инга очень интеллигентная девочка. Зато ее соседка и подруга Наташа Дулова – Дулуся – излишней интеллигентностью не страдает. Поэтому она довольно громко осведомляется:
- Беся, ты че? Плохо спала? Протри глазки – у нас русский!
Таня со страшной злобой смотрит на нее и начинает стремительно краснеть – раскаляться. Ничего не придумав, она грохает свою сумку на парту и дергает Ингу за руку.
- Таня! – говорю я. – Может быть, ты все-таки куда-нибудь сядешь? Урок начался…
- Это мое место!
- Бесенька, ты сбесилась, ей-богу… Вадим Ильич, она сбесилась…
- Наташа, помолчи… Таня, сядь на свободное место!
- Не сяду! Я в этом кабинете всегда здесь сижу!!
Говорится это тоном классической мегеры и даже с хрипотцой, правда, детским голосом; лицо у нее красное, перекошенное от злобы – какой уж там ангел! Личина упала и из-под нее показался истинный лик!
Она хватает учебник и тетрадку Инги и сбрасывает их на пол. Инга встает, Таня явно истолковывает ее движение неправильно: Инга гораздо крупнее и сильнее нее. Но Инга просто отходит и становится у стены: на лице у нее – нескрываемое отвращение.
Таня усаживается с торжествующим видом, открывает свою сумку – так, словно у нее там знамя, которое она сейчас водрузит на «своей» парте, - достает учебник, тетрадки. Но тут уже не выдерживаю я:
- Встань!
Она встает очень неохотно, лицо как у маленького злобного зверька, в глаза не смотрит. В классе, где кое-кто хихикал, повисает напряженная тишина.
- Подними вещи Инги и сядь за свободную парту!
- Не подыму! Чего я должна подымать вещи этой…
- Молчать!! Сейчас же пересядь – или выйди за дверь!
Она бросает книжки обратно в сумку, выбегает и изо всех сил бухает дверью, так что со стены срывается и падает кусок штукатурки.
Подытоживает эпизод Наташа, уже подобравшая с полу вещи подруги:
- Ну, я же сказала – сбесилась! Беся – она и есть Беся… Бельчуша, да садись ты! Не обращай внимания на эту… припадочную!
Милое дитя – не правда ли?
Почему в Тане сидит Беся? Причина самая банальная: ее довольно молодые родители давно разошлись, но оба питают к своему чаду сильное чувство (назвать его я затрудняюсь). Они ее жаждут видеть как можно чаще у себя и всячески друг у друга переманивают. Между собой эти симпатичные люди не сообщаются. И Таня научилась использовать эту ситуацию. Тем более, что в «перетягивании ребенка» участвуют и бабушки с дедушками. Шестеро взрослых – на одно чадо! Попробуй ей не угоди – она тут же – фр! – и обиделась, и закатила скандал, и сбежала: от папы к маме, от мамы к папе. А  кроме того, и мама ее – весьма красивая женщина – тоже отличается крайней несдержанностью и эмоциональностью: Таня на нее похожа.
Как-то я ее спросил: «Таня, ты у кого сейчас живешь?» Так она задумалась: не могла сразу вспомнить!
Отец ее, кроме того, весьма небедный человек и для него всячески ублажать дочь – своего рода самоутверждение: он этим как бы говорит своей бывшей супруге: вот, мол, смотри – ты это можешь купить ребенку? Черта с два! А я могу!
Началось все это давно. В результате имеем вот такое исчадие ада. В спокойном состоянии она, правда, ребенок как ребенок. Но чуть что не по ней – кого угодно убить готова. Как?! МОИ ЖЕЛАНИЯ не исполняются?!!
Ко всему она еще чрезмерно самолюбива, а притом с ленцой: хочет получать хорошие отметки, выделяться, но не желает систематически трудиться; притом страшно эгоистична, лжива, хитрюга, ни с кем не дружит. Жуткая девчонка!
Ничего хорошего я в ней не видел, держал себя  с ней довольно деспотично и предельно жестко. Но результата это не давало, более того, становилось хуже. Она все небрежнее училась, все чаще скандалила. Как она относилась ко мне, догадаться нетрудно; в классе ее не любили.
Что-то надо было делать, что-то менять. Но что?
                .     .     .
Как-то после очередной «разборки» с Таней я проходил мимо зеркала и случайно взглянул на себя. И был поражен. Я увидел в себе отражение Беси! Что-то мрачное, раздраженное, злое. Не помню, видел ли я себя еще когда-нибудь таким.
Кончились уроки, я сидел в пустом классе в глубокой задумчивости. Нельзя, ни в коем случае нельзя такого допускать: ведь меня таким видят все дети.
И я впервые сказал себе: Таня в чем-то очень сильный человек. Во всяком случае, сильнее меня! Да, да! Нелегко себе в этом признаться, но это так. Она очень сильна эмоционально, вот только ее эмоции, по большей части, отрицательные: раздражение, злоба, ненависть. Но она ими заражает окружающих, тех, кто эмоционально слабее нее: заражает меня!
Так кто же тут на кого влияет? Я на нее или она на меня?
Мне было очень стыдно.
Я вдруг подумал, что за полтора года работы с Таней впервые нашел и отметил в ней что-то хорошее, какое-то ее сильное качество. Ведь быть ярко эмоциональным человеком – это достоинство, это сила. Другое дело – на что ее использовать.
Сила – это возможность. Больше сил – больше возможностей. Это средство – не цель.
Значит, моя задача – употребить это средство для достижения какой-то полезной цели. А я этого не сделал.
А есть ли у нее еще какие-то достоинства?.. Есть! Она довольно умна. Она не трусиха: меня, например, она совсем не боится, хотя некоторые другие дети весьма и весьма побаиваются. Она всегда говорит то, что думает: хотя легко может намеренно солгать ради собственной выгоды, но к самому страшному виду лжи – самообману – не склонна. Она искренна в выражении своих мыслей и чувств.
Почему я так долго всего этого не замечал? Может быть, я намеренно скрывал это все от себя? Потому что сугубо отрицательное мнение о Тане как бы оправдывало мою к ней неприязнь, мои ошибки, то, в чем я был неправ по отношению к ней?
А то, что есть в ней плохого, - разве в этом ее вина? Разве это не своего рода болезнь, а скандалы и пр. – симптомы, проявления этой болезни? Но тогда она просто несчастный ребенок, искалеченный взрослыми – она достойна жалости. Почему же я никогда ее не жалел?
                .      .      .
Прошло два года.
Как-то мы проводили вечер к 8 марта в квартире Саши Гуляевой. Квартира у них новая: комнаты маленькие, зато коридор большой, квадратный и совершенно пустой: кроме зеркала и вешалки ничего там нет. Так что дансинг у нас был в коридоре.
Таня любит танцевать, но физически она слабенькая. После танца, пока нет музыки, она садится прямо на ковер (больше там сидеть негде) – отдыхает. Как-то она так села рядом со мной. У нее необычайно красивые пушистые волосы: я невольно положил руку ей на голову, стал гладить – они мягкие-мягкие и теплые. Ей это очень понравилось.
Таня из тех детей, отношение к которым легче всего передать через физическое прикосновение. Есть дети, которые этого не выносят. Но есть и такие, которым это нужно, им это нравится: если к ним не прикасаться, им кажется, что их не любят, плохо к ним относятся. Вот она такая.
А первые годы работы с ними я к Тане не то что не притрагивался, старался на нее и смотреть-то пореже. Но то время прошло.
Я давно уже не то что стараюсь, нет – это вышло как-то само собой: просто я стал видеть в Тане, в основном, хорошее. Она стала мне симпатична. Оказывается, на нее нельзя кричать, даже сердиться: она к этому необычайно чувствительна и отвечает всегда агрессивно. Она в каждом взрослом бессознательно ищет отца и мать – Настоящих Отца и Мать, которых у нее нет - и, разочаровываясь, мстит. Но мне она больше не мстит.
У меня на уроках больше не появляется Беся, теперь это только Таня. В общем, ребенок как ребенок.
Она стала чуть лучше учиться. Чуть-чуть.
Нет, я не заблуждаюсь на ее счет: я знаю, она очень мало изменилась, она довольно плохой человек и, наверное, будет такой всю жизнь. Но не в моих силах тут что-то изменить.
Хорошо было Макаренко: его воспитанники были в полной его власти, почти все они - сироты - видели в «завколе» не столько педагога, сколько отца. А у меня-то дети из семей: как считал тот же Макаренко, они-то самые трудные.
Но, что мог, я сделал. Отношения с Таней у меня теперь хорошие. Разве позволила бы Беся себя гладить? Небось, укусила бы!
                .    .    .
С тех пор прошло больше десяти лет. Я очень изменился за эти годы и, могу сказать, в лучшую сторону – во всяком случае, в одном определенном отношении:  у меня появилась привычка ВИДЕТЬ В СВОИХ ДЕТЯХ, В ОСНОВНОМ, ХОРОШЕЕ. Это не сознательное убеждение, а именно привычка, бессознательная потребность, но не врожденная, а благоприобретенная.
Иной раз в учительской обсуждают какого-нибудь хулигана, спросят: «Вадим Ильич, а как он у вас?» Я начинаю совершенно искренне восхищаться этим ребенком: он такой умный, такой живой – чудный мальчик! Учителя скептически улыбаются: вас о ком ни спроси, у вас все хорошие, Вадим Ильич!
А что – действительно: все хорошие! Это ведь так и есть на самом деле. Чем же я тут виноват? Я только констатирую факты.
Сейчас я убежден: нельзя работать с ребенком, ЕСЛИ ОН ТЕБЕ НЕ НРАВИТСЯ. И этому – НУЖНО УЧИТЬСЯ! Это должно стать привычкой, которую даже и не преодолеть: и захочешь увидеть в детях плохое – не сможешь, не получится!
Если есть в классе хоть один ученик, который тебе явно неприятен, который тебя раздражает и ты ничего не можешь с этим поделать – значит, нужно уходить. Отдать этот класс кому-то другому. Защитить ребенка от себя.
Но мне этого делать не приходится, потому что мне на самом деле АБСОЛЮТНО ВСЕ МОИ УЧЕНИКИ НРАВЯТСЯ. Так было не всегда: это так в последние годы.
А научила меня этому моя Таня – моя дорогая Бесенька.
                .    .    .
               

                «Зайчики» или «волчики»?

Моя бывшая сокурсница, Оксана, какое-то время работала со мной в одной школе.
Оксана любит свободные развевающиеся одежды ярких тонов, двигается стремительно, порывисто, вечно куда-то торопится. Она похожа на воздушный шарик, который летит, летит – и никак его не поймаешь. На щеках у нее – легкий, словно нарисованный, румянец; на носу – золотые очки; взгляд рассеянный – куда-то вдаль, и на губах, как у Джоконды, - легкая загадочная улыбка.
У меня с ней своеобразные отношения.
Как-то мы сидели вдвоем в учительской: она проверяла тетрадки, я тоже что-то делал. Вдруг она подняла голову и говорит ни с того ни с сего, но очень серьезно, даже озабоченно:
- Вадим!.. Ты знаешь: я в последнее время совершенно не сплю со своим мужем!
Как вам такое сообщение? Но у Оксаны есть один недостаток: полное отсутствие чувства юмора. А еще она довольно инфантильна. С другой стороны, мне она доверяет, относится ко мне как к старшему брату – а это надо ценить.
Поэтому я ей ответил – тоже чрезвычайно серьезно:
- Оксана, что ты говоришь?!. Почему же ты с ним не спишь? Ты его разлюбила?
- Нет, он мне по-прежнему нравится! Но, понимаешь, у меня нет времени!..
- Что значит – у тебя нет времени?
- Нет времени! – повторила она уже с легким раздражением. – По ночам я проверяю тетради и готовлюсь к урокам!..
Это она первый год работала в школе. Оксана была из тех студенток, которые ходят на все лекции и все-все-все записывают, а если не успевают или не разберут чего-то, просят преподавателя повторить. Она очень добросовестная, но по-детски: такая примерненькая девочка-отличница. Но, между прочим, очень хорошенькая девочка!
Наш увлекательный разговор кончился тем, что я прочел ей форменную лекцию в стиле Отто Вейнингера на тему «Почему нужно спать со своим мужем?», продолжавшуюся битых полчаса:  подробно и обстоятельно объяснил ей, каковы особенности мужской психологии – в отличие от женской; насколько это необходимо ее мужу и к каким печальным последствиям может привести ее пренебрежение своими супружескими обязанностями. Оксана слушала меня очень сосредоточенно и внимательно, совсем как на лекции в университете: вот-вот возьмет ручку и начнет записывать.
Когда я исчерпал содержание своего доклада, она произнесла прочувствованно:
- Спасибо, Вадим!
Встала и вышла.
Вот такая она, Оксана.
Так вот, ей дали пятый и шестой классы, и в пятом – классное руководство, и она была очень увлечена своей работой.
Как-то она стояла в учительской и рассказывала:
- Я совершенно ничего не понимаю!..Как мне к ним относиться, ну скажите? Что это за дети?.. Сегодня у меня с ними были первые два урока. Все хорошо: такие милые мордашки, розовые, все пишут, все работают; у девочек такие чистенькие пышные банты; мальчики все такие аккуратные, такие вежливые, настоящие джентельмены – ах, хорошие мои, зайчики мои!.. После уроков пришли на классный час… Совершенно другие лица: какие-то разбойничьи! Все красные, разлохмаченные. Глаза выпученные, бешеные – прямо у всех! Носятся, орут, визжат!.. Машенька Дюжева – вы же ее знаете, такая чудная девочка! прелесть! заинька! - стукнула по голове Вову Тришкина, побежала от него, налетела на угол стола, упала, ударилась, плачет… В классе полный кошмар, и, главное, никого невозможно унять… Делаю замечание, говорю ласково, спокойно – мне уже начинают грубить! «А чего, говорят: сейчас еще перемена!» Вы понимаете? Это что же значит? - отстань от нас: надоела?! И это те же мои милые «зайчики»! Ужас!.. Вот объясните мне, что это такое? Это лицемерие какое-то? Это такие двуличные люди? И что мне с ними теперь делать?..

А я, пока она рассказывала, вспомнил, как проводил замены в одном из девятых классов. Сначала пришел к ним на сочинение, на второй урок. Обычный для них кабинет русского языка и литературы; обычный урок по расписанию; к сочинению они были, в общем, готовы. Внимательно выслушали мои указания по каждой теме, задали два-три очень разумных вопроса – тон уважительно-вежливый; потом сосредоточенно писали. Класс показался мне интеллигентным, умным и очень симпатичным.
Но в тот же день у них заболела математичка; завуч уломала меня провести последним уроком вместо алгебры русский язык: что-нибудь повторить. Засунули их в шахматный класс: он маленький, квадратный, столы тоже квадратные, прямо на столах нарисованы шахматные доски и стоят фигуры. Уселись они по четыре человека за стол: кто лицом ко мне, кто боком, кто спиной. Шум, гам, ничего не хотят делать. Какая-то толстая, вульгарного вида девчонка, которую я на первом уроке и не заметил, вытащила плеер, надела наушники, качается на стуле и смотрит мне в глаза с нагло-ехидной улыбочкой. Остальные просто не обращают на меня внимания.
Я подумал и сказал:
- Кажется, этот урок не очень вам нужен. Так что, лучше не будем трепать друг другу нервы: идите-ка домой!
А это был девятый класс! Они «историки», гуманитарии, в школе на хорошем счету. Но: вдруг – русский вместо математики. Шахматный класс: сели, как в ресторане. Писать невозможно: нет места. Последний урок. И зачем все это нужно?
Не знаю, прав ли я, но мне кажется, больше всего повлияли на них эти шахматные столики.
Вот от чего может зависеть поведение детей! Где и как они сидят? Какой урок? На первом они еще сонные и тихие – «зайчики». На последнем уже возбужденные и раздраженные – «волчики». Какой предмет: серьезный – или можно побалдеть? Ставят ли оценки? Что за училка: строгая – или так себе? Присутствует ли на уроке классный хулиган – какой-нибудь Петька Кошкодавленко, играющий роль бродильного камня, - или его нет? Кто с кем сел: иной ребенок сядет с приятелем – ну типичнейший «волчик»!, впору палить в него из всех педагогических стволов; а сядет один или с какой-нибудь тихонькой девочкой – «заинька», ангельчик, солнышко мое!
 Я спросил Оксану:
- А интересно, как ты относишься к сырому тесту?
Она повернулась ко мне –  смотрит недоумевающе.
- Нет, ты мне ответь: как ты относишься к сырому тесту? Ты умеешь готовить?
- Конечно! Приходи к нам в гости – увидишь…
- Зачем? я тебе и так верю… Ну, допустим, у тебя пирог подгорел: ты  к нему отнесешься плохо – правильно?
- Да-а!.. Я его выкину!.. Только у меня редко подгорает…
- Ну, хорошо… А если хорошо пропечется и все будет в порядке – ты  к нему отнесешься хорошо… Но это – готовая продукция. А вот – к сырому тесту ты как относишься?
- Никак не отношусь…
- Вот! Правильно!..Вот и дети – как сырое тесто. Нажмешь с одной стороны – они примут такую форму; нажмешь с другой – другую. Из них еще ничего определенного не выпеклось, они еще сырые – понимаешь?.. Ты думаешь, это только твои такие: а на самом деле, все дети такие. То есть – никакие. Или всякие! И «зайчики», и «волчики» одновременно. То есть могут быть какими угодно, в зависимости от внешних влияний. Сейчас они такие, через десять минут – совершенно другие… И это не лицемерие – просто незрелость… Ты же не обижаешься на молодое деревце за то, что оно гнется под ветром то в одну, то в другую сторону? Не считаешь его лицемерным?.. Так что, Оксана Юрьевна, я вас убедил?
Оксана подумала и сказала:
- Вадим! Ты для меня как Сократ для древних жителей Афин!.. Дай я тебя поцелую!
- Пожалуйста. Только не говори своему мужу, а то ты… уделяешь ему мало внимания… да еще с другими целуешься!
- Не с другими, а только с тобой…
Она сняла очки, наклонилась и торжественно поцеловала меня в ухо.
               
                .      .      .
«Ребенок», по-моему, – это существо, способное существенно меняться под влиянием внешних обстоятельств и других людей, притом меняться бессознательно. Это определение понятия «ребенок». Меняться целенаправленно, самостоятельно и сознательно ребенок еще не способен. Ребенок – тот, из кого можно создать что угодно (вернее, кого угодно). Поэтому только от нас зависит, какими будут дети, находящиеся под нашим постоянным влиянием.
«Взрослый» – тот, кто меняется целенаправленно в результате собственных усилий. Кто сам себя создает. Внешним влияниям он не подвержен.
Ну а тот, кто вообще не меняется, - это труп. В духовном смысле, конечно.
Так что сейчас меня уже не может огорчить никакое, даже самое скверное, поведение моих учеников. Если они неразвиты, дурно воспитаны – что ж, тем больше мне чести, если я сумею в таком классе чего-то добиться. Я воспринимаю проблемы своих детей как задачу и люблю трудные задачи.
«Не уклоняйтесь же от поля сражения, а выступивши на сражение, не ищи неприятеля бессильного, но сильного. За сражение с небольшим горем и мелкими бедами не много получишь славы». Это мой любимый Н. Рерих.
Вот только желательно не забывать, что сражаемся мы «с горем и бедами», а не с детьми.
                .      .      .



                Сталиненок.


Андрей Язев учился в одном классе с Таней Берстневой, той самой, которая - Беся. Но в сравнении с ним Таня - ангел во плоти.
Андрей – очень светлый, остриженный по-казацки – в кружок, тощий, угловатый и курносый мальчишка. Волосы у него редкие, плоские и словно выгоревшие: светлее, чем кожа. Глаза бесцветные, водянистые, навыкате; бровей совсем не видно – они у него тоже белые-белые. Торчащие полупрозрачные уши; поднятые узкие плечи.
Лицо у него странное: то по нему бродит кривая, нагловато-ехидная ухмылка, глаза – веселые и нахально-дерзкие; то оно мрачно-унылое, какое-то пришибленное.
Андрей два года просидел в первом классе, к тому же и отдали его в школу на год позже, так что он намного старше остальных моих детей. В младших классах он был держимордой, был крупнее и сильнее остальных, и его боялись. А потом самой сильной стала Женя Шелестова, быстро росли и многие другие, а Андрей остановился в росте, и его уже не боялись, а только сторонились.
За всю свою жизнь, по собственному признанию, он прочел одну книгу: сказку «Колобок». Читать, собственно, не умел и научить его было нельзя. Да и как учить читать в пятом классе?
На уроках он обычно не работал, и даже не потому, что ничего не понимал: ему противны были любые усилия – он страшно безвольный. Но просто так сидеть тоже не мог  и развлекался как умел: теребил соседей, глупо хихикал, корчился за партой, «острил», грубил, и унять его не было никакой возможности.
В такие минуты он становился физически неприятным: в лице появлялось что-то дегенеративное и злобно-наглое; он дергался, корчился, будто от Пляски Святого Витта.
Его терпеть не могли не только учителя, но и одноклассники: никто не хотел с ним не только дружить, но и сидеть рядом: он отнимал чужие вещи, в отобранных тетрадях карябал неприличные рисунки; толкался, щипался, говорил гадости; не дашь ему то, что он хочет, – он обязательно отомстит: порвет тетрадь или книгу, сбросит на пол и наступит ногой, подложит кнопку на стул. Он ловил шмелей и выпускал их в классе. Вся его парта была исписана и изрезана, в основном, похабными рисунками и надписями.
Как-то на уроке Андрей, как обычно, школьничал, баловался, кривлялся, гоготал на весь класс, всем смертельно надоел, и я его выгнал – минут за пятнадцать до конца урока. Урок этот был и у меня, и у них последним.
Прозвенел звонок. Я попрощался с детьми, хотел выйти – дверь не открывалась. Минуты две не мог понять, что случилось; дети сгрудились вокруг меня. Наконец, кто-то догадался заглянуть в замочную скважину: с той стороны к двери приставили скамейку.
У нас в коридорах, вдоль стен, стояли длинные скамьи без спинок, и вот одну из них, опрокинув на бок, кто-то прислонил к нашей двери. В замочную скважину видны были только ее ножки.
С трудом я открыл-таки дверь, дети вышли. Стал собираться, конечно, далеко не в лучшем настроении, раздумывая, что теперь делать. Собственно, я ведь не могу доказать, что это сделал он. Притвориться, как будто ничего не было? К чему это приведет? Что если он возьмет на вооружение именно этот метод? Ведь был уже случай, когда кто-то подпер той же скамейкой дверь в туалет девочек, и Женя с Юлей не могли выйти в течение целого урока.
Тут в класс заглянул Сережа Белоус, чем-то ужасно смущенный, даже испуганный. Стараясь не смотреть на меня, пробормотал, что забыл сменку, и стал поспешно шарить под свой партой. Меня его поведение удивило: Сережа не такой человек, чтобы стесняться такой мелочи, как забытая в классе сменная обувь. Но особого значения я этому не придал.
Сережа нашел свой пакет, убежал. В школе стало тихо. Я посидел еще за своим столом, ничего не решил, взял свою сумку, набитую книгами, пакет с тетрадями и вышел. Закрыл дверь на ключ, повернулся. И увидел стену возле кабинета: светло-голубую, крашеную масляной краской. Весь кусок стены от одной двери до другой был густо исчеркан, измазан, - и не мелом или фломастером, а шариковой ручкой, что гораздо хуже: стержень раздирает стену, оставляя царапины, их нужно закрашивать, иначе от них не избавишься; но и там, где краска цела, стереть следы от пасты можно только порошком с горячей водой, и это очень трудно.
Сначала я просто рассердился. Но потом присмотрелся: это были самые грязные матерные ругательства по моему адресу. А посредине рисунок: невероятного роста червеобразный человек, похожий на скелет, с чудовищной бородой и громадными, как крылья хищной птицы, ушами. Под этим отвратительным страшилищем  - подпись корявыми печатными буквами, удостоверяющая, что это мой портрет. Имя написано правильно, а «Ильичь» – с мягким знаком на конце.
Несколько секунд я стоял, не в силах двинуться с места. Это видели все мои дети! Вот почему они ушли так тихо: обычно, выскочив в коридор, они шумят на всю школу. Вот почему так смущен был Сережа.
Это нужно сейчас же стереть! Я снова открыл класс, бросил на ближайшую парту свои вещи. Но как? Одному мне понадобится не меньше часа. Но – кого-то позвать?!.
Я схватил тряпку, налил воды в ведро, бухнул туда весь оставшийся порошок и стал лихорадочно тереть стену. Сразу вспотел, пришлось снять пиджак, но надписи не исчезали, а только расплывались.
 Где-то загремели ведра: пришла уборщица. Я заставил себя подойти, спросить, чем бы стереть пасту со стены, - она сказала – суржей, и дала немного.
Суржа стирала хорошо, но я все-таки очень торопился: боялся, что это кто-то увидит из взрослых. Когда кончил, – прошло больше часа, – весь взмок, руки горели от едкой щелочи, на брюках – мокрые пятна. Чувствовал я себя ужасно: в голове ни одной мысли, ничего не хотелось – только поскорее домой, лечь, заснуть, забыть всю эту мерзость.
Так, наверное, чувствует себя раб, прикованный цепью, во время работы в каменоломнях, - это я так думаю сейчас: а тогда голова и сердце мои были пусты, словно выжженные.
Я не мог представить себе, как приду завтра в школу, как буду разговаривать со своими детьми, смотреть им в глаза. Что я прочту в этих глазах?
Домой я притащился совершенно разбитый. Выпил лошадиную дозу валерьянки, лег, не раздеваясь, и провалился в тяжелый и пустой, без сновидений, как после наркоза, сон.
                .      .      .

Следующий день совершенно выпал из моей памяти, да и неудивительно: это был, наверное, один из самых кошмарных дней в моей жизни. В школу я, конечно, пошел; да и как можно было не пойти?
Смутно вспоминается: я поднимаюсь на школьное крыльцо, там стоит Андрей со своими приятелями-хулиганами, все они старше него. Он смотрит на меня с наглой ухмылкой, что-то тихо говорит им, и они разражаются гомерическим хохотом. Я прохожу мимо них, как сквозь строй, стараясь не смотреть в ту сторону.
Помню, я лихорадочно думал, что же мне делать. Мысли крутились в голове, как колесо. Оставить так нельзя: надписи стали появляться и в классе: на стенах, на партах. Как и когда он их делал, не знаю. Приходилось проверять класс каждый день: это было тяжело и унизительно. Я остро чувствовал, что мне нужно спешить: в классе появилась разболтанность, уже многие дети не смотрели мне в глаза, трусишки и нахалы понемножку наглели. Нужно было что-то делать немедленно, но что?
Вечером я пошел к Андрею домой. Он жил с дедушкой: мать, алкоголичку, лишили родительских прав; отец сидел за драку в пьяном виде.
Андрея дома не оказалось. Дед, коренастый, загорелый, степенный мужик, чем-то похожий на медведя: лысый, с кустистыми бровями, маленькими колючими глазками, в клетчатой рубашке с закатанными рукавами, с кирпичного цвета лицом и такими же загорелыми густоволосатыми руками-клешнями, говорил неторопливо, солидно, и очень мало интересовался школьными делами внука.
- Дак, сам знаешь, науки он не превзойдет. Мать – шаромыжка, так ей да сяк… Сын туда попал; за дело, конечно… А этому-то каково? Малой еще. Но тоже что-то в нём шевелится… Душонка детская – а живая… Я с ним про это – никогда ничего: «не сыпь мне соль на рану», правильно? … А что, натворил он чего или просто так?
- Нет, просто хотел познакомиться с вами. На собрании ведь вы не были…
- Дак когда мне по собраниям шастать…Вы, конечно, извиняйте: ему эта самая премудрость никуда, ни снизу, ни сверху, не влезет. Если, конечно, наломает дров, дак скажите: он знает – вон, глянь, ремень висит, - дак это для него. Но ни разу не брал пока – а чтоб он знал. Во как!
- Нет, ремень тут не поможет. Даже может быть хуже…
- Это вы правильно понимаете! - он кольнул меня острым взглядом. – А то тут приходила прежняя его учительша, дак пытала, не хочу ли я его того - в детский дом пихнуть. Я ее, честно скажу, послал куда подальше… Тут лучше ему: все ж таки, не чужие люди. Нет, в детдом не отдам его. Пока жив, корма на всех хватит…
- А кем он хочет быть? – спросил я неожиданно для себя.
- Дак! Шофером! А как же ты думаешь? Как дедушка! Он у меня все – как дедушка… Картошку чистит и в доме прибирается безотказно… Я тоже вот, еще хуже, чем он шпаненком был: отца не помню – какой он хоть из себя?.. А вот работаю, уж сорок лет считай, и не пью ни хрена… Сын-то вернется через два года, дак будет он при отце… Тот-то, дурак, перебесился: пишет с тюрьмы – здесь хуже, чем везде, больше сюда не попаду. А то – не знал раньше? Видно, на пользу дак пошло…
Все в нем было такое крепкое, основательное, и об Андрее он говорил так хорошо, разумно, с такой заботой. И я ему ничего не сказал: не смог – да и зачем?
А потом пришел Андрей: веселый, оживленный и совершенно не такой, как в школе – нормальный ребенок. Вошел, увидел меня и вдруг так испугался, побледнел! И я поспешил уйти.
                .     .    .

На следующий день я оставил Андрея после уроков. Это было непросто: он бы, наверное,  удрал – но я вошел в класс еще до звонка и все время стоял у двери.
Он сидел против меня, за первой партой, опустив голову, скривившись, подняв одно плечо выше другого, бледный, унылый, несчастный. Почему-то мне бросилось в глаза его ухо: бледное, полупрозрачное, – сквозь него насквозь просвечивали косые лучи солнца. Передо мной сидел несчастный ребенок.
И что-то повернулось у меня в душе. Я, конечно, хотел говорить с ним очень строго, предупредить: «Это в последний раз!» Но вместо этого сказал с горечью, с мягкой укоризной:
- Андрюша, зачем ты это сделал?
Он долго молчал, глядя в пол, потом буркнул:
- Да, а чего вы меня выгнали?
Я долго объяснял ему, почему его выгнал, но важны тут были не слова. Как-то интуитивно я нашел тогда правильный тон в разговоре с ним: так говорят с маленькими шалунами строгие, но добрые воспитательницы в детском саду – и ребенок чувствует: тетя хорошая, она меня любит, но я ее огорчил, я что-то сделал не так – вот как я с ним говорил.
Он все так же сидел, опустив голову, потом мельком взглянул на меня и спросил очень тихо:
- А вы не скажете дедушке?
- Ты же знаешь, я ему не сказал. И не скажу.
И тут я увидел, что он заплакал! Он – знаменитый хулиган! - стыдился своих слез, но они текли и текли. Потом он вытер рукавом глаза, отвернулся к окну и сказал:
- Я больше не буду!
                .     .     .
Как вы думаете, сдержал Андрей свое слово?
Нет, он, конечно, больше не делал таких рисунков и надписей. Правда, было еще два-три случая, когда делали другие: научились от него. И, конечно, он тогда обещал совершенно искренне. Но чуть не каждую неделю на чем-нибудь срывался.
Я сейчас уже не помню всего, что он вытворял. Как-то в столовой ему не так ответила буфетчица – пожилая женщина. Он взял тарелку с кашей и бросил ее ей в лицо! Скандал был грандиозный, но я тогда уже не сомневался: Андрея нужно защищать во что бы то ни стало. Наказывать его нельзя было, что бы он ни сделал. Ему я сказал все, что думаю о его поступке – но именно тем самым тоном. 
С ним нельзя было разговаривать иначе как наедине. Тогда это был другой человек. При постронних он начинал бравировать, выползала эта его нахальная улыбка.
Он был невероятно обидчив и мстителен, потому что зависел от каждого, был слабее каждого, и всякое слово могло его ранить – а восстановить свое непрочное, как мыльный пузырь, самоуважение он мог только одним способом – отомстить. Сделать еще больнее! Унизить еще больше!
Благодаря знакомству с Андреем я стал понимать, почему палестинские арабы и израильские евреи ведут себя так иррационально: убили нескольких наших – нужно поскорее «ответить адекватно»: укокошить еще больше «ихних» – и тем восстановить уважение к себе. И тут ничего не поделаешь, пока мы имеем дело с ущербными людьми. Им нужно лечиться: другого пути нет.
Андрей не просто мстил, а мстил жестоко. Если бы мог, он убивал бы каждого, кто его хоть чем-нибудь задел. Каждого, кто хоть чем-то помешал, кто чем-то неприятен. Такая возможность была у Сталина, сына пьяницы-сапожника, не знавшего с детства ничего, кроме побоев и унижений. К счастью, Андрей был только мальчик, довольно слабый физически. В сущности, робкий, даже очень неуверенный в себе, но раздутое патологическое самолюбие делало его порой бесшабашно смелым.
Как-то в походе, на Дроздовом озере, он хотел переплыть на другой берег, потому что мальчишки ему не поверили, когда он хвастался, что может это сделать: мы догнали его на лодке, иначе бы он, наверное, утонул.
Однажды на уроке физкультуры – единственном, который он любил – бежали 30 метров, и Юра Андрея перегнал. А раньше Андрей всегда бегал быстрее всех: ведь он старше на два года! Юра с удивлением рассказывал мне, что Андрей плакал! С Юрой он долго потом не хотел разговаривать.
Но я понимал, что все это неизбежно. Что я должен, насколько могу, согреть его, жалеть и любить, и в то же время все-все-все о нем знать, никогда не верить на слово, быть строгим – но: он должен быть абсолютно уверен во мне, в том, что я за него, что я на его стороне, всегда, несмотря ни на что. И – только выдержка, только безграничное терпение и самообладание: никаких срывов, не причинять ему боль! Быть предельно осторожным!
В сущности, ему нужна была безусловная любовь: как маленькому ребенку от матери. Потому что он ничего еще не получил и должен начинать развиваться с самого начала, с первых шагов, которые нормальные дети сделали в 2-3 года или раньше.
Я догадался, что его душа – как тростинка, колеблемая ветром, неустойчива, но именно поэтому он подсознательно жаждет устойчивости, надежности, которой ему не дали родители, и я должен стать его якорем, его точкой опоры. Он должен быть во мне совершенно уверен. И мне это удалось!
Благодаря Андрею я так развил свое умение владеть собой, как не сумел за всю прошлую жизнь.
Благодаря Андрею я понял, что существует коллективная ответственность взрослых перед детьми: то, чего не получил ребенок от своих родителей, должны попытаться дать ему другие, формально чужие ему, люди. Не стоит ждать от ребенка с больной душой, что он станет вести себя как все: он на это не способен. Просто ему нужно больше, гораздо больше всего: больше внимания, тепла, любви, жалости, больше отдавать души, времени и сил.
Во всякой работе есть и трудное, и легкое. Это естественно. В школе встречаются «трудные» дети. Т.е. такие, которым очень трудно жить: гораздо труднее, чем большинству душевно здоровых, счастливых детей.
Больному нужен уход, лекарства, особое питание. Ему нужно внимание, сочувствие. А ведь болезнь тела – ничто в сравнении с болезнью души.
Вот только мы еще совсем дикари в этом смысле: мы ничего этого не понимаем.
                .      .      .
Прошло много лет. Андрей тянулся, пыхтел. Он не мог учиться по-настоящему, но все-таки старался честно заработать каждую оценку.
После девятого класса – ему стукнуло уже 17 лет, но он почти не вырос, только раздался в плечах, «заматерел»: стал шире, костистей – он окончил шоферские курсы, стал работать. Вроде бы им были довольны.
Как-то я встретил его на улице: подъехал грузовик с тентом, оттуда, не торопясь, вылез небольшой крепенький мужичок, лицо загорелое до черноты, а волосы и брови совсем белые. Он мне очень обрадовался, но поразило меня то, как я обрадовался ему. И это после всего, что было!
Но, конечно, Андрей – моя педагогическая удача. В этом я никогда не сомневался.
                .      .      .
Андрей научил меня быть независимым в общении с детьми. В какой-то момент любые его выходки перестали на меня влиять. Я не стал к ним безразличен, они меня огорчали, но уже не причиняли мне боли, не ранили, не задевали моих чувств, моего «Я» – я больше не зависел от них.
И это произошло потому, что я его полюбил. Что активно заботился о нем. И мне уже было все равно, как он себя ведет по отношению ко мне: меня интересовал он сам. Его душа, его чувства, его благополучие, его счастье. Он теперь уже не мог меня ничем задеть. Движение шло от меня к нему, а не от него ко мне.
Теперь я знаю, что любить можно всякого человека и что любовь – это активность, активная деятельность. Когда ты думаешь о человеке, когда что-то делаешь для него – ты его начинаешь любить. И неважно, какой он.
Любовь зависит от того, кто любит, а не от того -  кого любят. Так уж мы устроены.
Благодаря Андрею я понял, что даже самые чудовищные поступки не означают, что сам этот человек плохой, злой. Зло может распространяться во времени и пространстве – если нет для него преград. А преграда – тот, кто «не проводит зла», кто умеет остановить его в себе и стать добрым: активно добрым. Люди не злые - они проводники зла: как проволока, по которой идет ток. Но это потому, что они «не совсем люди, не совсем души». Им нужно помочь стать Людьми. Другого выхода нет! Иначе никак нельзя победить зло.
Я понял, что любой, как самый дикий, так и самый благополучный, ребенок, – это Вызов. Вызов – в смысле Арнольда Тойнби. И я должен найти на него Ответ.
Ребенок самим фактом своего существования, тем, какой он, какие у него проблемы в развитии, предъявляет мне какие-то требования. И я должен суметь им соответствовать – дать Ответ.
Отсюда, кстати, слово «ответ-ственность»: это готовность и способность дать Ответ на Вызов жизни.
И если найду и сумею – стану сильнее и лучше. Это мой шанс стать Настоящим Педагогом и Настоящим Человеком.
Так что «трудный ребенок» – это хороший ребенок. Чем труднее – тем лучше.
                .      .      .

                Левоглазый гномик.

Все книжные полки в моей комнате заставлены рисунками детей, фотографиями, игрушками: подарками моих учеников.
Есть игрушки обычные: зайчики, песики. Стеклянная пепельница-лебедь (хотя я не курю). Иконка, размером 6 на 9 сантиметров, оплетенная проволокой, изображающая «Иисусе сладчайшего» – действительно настолько сладчайшего, что от одного взгляда на него начинает тошнить: Иисусик весь светится, глаза возвел к небу, вокруг него сияние, а на переднем плане сидят четыре коленопреклоненных ангелочка с крылышками и умиленно пялятся на него. Подарила мне это произведение искусства девчонка, не верящая ни в Бога, ни в Черта, – такая современная рационалистка. А я, кстати, еврей – так что подарок весьма уместный. Но – стоит у меня на полке: это свидетельство ее хорошего отношения ко мне, это память о ней.
Рядом – красная коробочка с надписью «I love you», оттуда выглядывает улыбающийся коричневый бархатный бычок – подарено в год Быка, разумеется.
Полкой выше – кот-копилка из необожженной глины, толстый, как пивная кружка, и солидный, как директор банка. У кота на шее огромный бело-голубой галстук-бабочка; толстенный хвостище, уши, спина и маленькие глазки тоже бело-голубые.
И, наконец, на самой верхней полке – он, Левоглазый Гномик. Гномик маленький, сшит из пестрых тряпочек; у него малиновые штанишки, на голове – большой синий в блестках колпачок, на груди – передничек, белый в зеленый горошек, с крошечным кармашком, а вместо глаз – черные пуговички. Одна из них потерялась, так что гномик одноглазый. Выражение лица у него задумчивое.
Этого гномика подарила мне Устинька – Устинья. Имя это ей удивительно подходит: это такая русская деревенская бабонька восьми лет от роду, полненькая, крепенькая, розовенькая; льняные волосики, веснушки, нос-курнос. Впечатление от ее внешности такое: это существо чрезвычайно положительное и основательное, но очень смешное. Ужасно симпатичная девочка!
Почти двадцать лет прошло с тех пор, как я познакомился с ней.
У меня тогда были проблемы с работой: в конце концов, уже в октябре, я устроился в Доме творчества детей и юношества, руководителем фотокружка. Пришлось начать с оборудования лаборатории, потом самому проводить в городе «рекламную компанию» – и все-таки дети не шли. А нужно было набрать то ли десять, то ли двенадцать человек, чтобы меня могли тарифицировать на ставку. Вот почему я принимал всех желающих, взял и Устиньку. Хотя это нелепо: она девочка, ей было всего 8 лет.
Зачем она пошла на фотодело? Там был кружок «Мягкая игрушка», ей хотелось записаться туда, но ее не взяли: уже был полный набор, да и маленькая еще. Она побродила-побродила по Дому творчества, увидела мое объявление. И решила по-крестьянски: уж раз не досталось хорошего, так хоть что-нибудь – не так обидно. И она-то как раз стала то ли десятой, то ли двенадцатой. И мы начали заниматься. Это было уже в ноябре.
Поначалу она меня раздражала. Конечно, фотография ее ничуть не интересовала, но это бы еще полбеды.
Вот сидим мы «в лаборатории» (небольшой комнатке, где вдоль стен стоят старые школьные столы, на них – увеличители; стены все в фотографиях, и на окне – пыльные черные шторы), у нас теоретическое занятие: я рассказываю детям о композиции. Показываю какой-то снимок: там, на подтаявшем синеватом снегу рассыпано зерно, его клюет стайка серых гусей; рядом стоит худой подросток в штормовке, у его ног – большое ведро; он отвернулся и смотрит вдаль, где в голубоватой дымке видны черепичные крыши небольшого селения. Объясняю, что такое передний, средний и задний план; какое значение здесь имеет размытость – нерезкость - изображения на заднем плане; обращаю внимание на то, куда мы смотрим в первую очередь, куда потом – как движется по изображению наш взгляд.
Смотрю: в маленьких Устинькиных глазках вспыхнул огонек интереса. Устинька тянет руку! Я обрадовался, говорю:
- Ты что хотела спросить?
А она:
- А это где, в деревне?
- Ты о чем?
- Ну вот, гуси, – это в деревне?
- Наверное.
- А какой?
- Не знаю… Где-то, кажется, в Австрии.
Она подумала-подумала и говорит:
- А чего-то гуси у них такие? У нас гуси все белые и совсем большие… А эти какие-то…хи!.. как куры, малые!
- Это серые гуси… Но сейчас не в этом дело…
- Хи! Серые!.. Уморисся!..
И до конца занятия моя маленькая крестьяночка пребывает в смешливом настроении: только посмотрит на фото с гусями – сразу прыскает в кулачок.   
Почти через неделю после этого Устинька, когда уже все ушли, подошла ко мне и спросила:
- А чего, у них куры тоже такие кургузые?
Я, конечно, долго не мог понять, о чем это она.
Это человек целую неделю носил в себе, переваривал новую интересную информацию – и вот созрел у человека такой серьезный, понимаете ли, вопрос. Важная проблема!
     А потом она еще спросила:
- А где это – Астрия? В Америке?
Конечно, ее невозможно было научить фотографии. Она никак не могла запомнить, когда нужно отодвигать, а когда задвигать красное стекло на увеличителе, и засвечивала кучу фотобумаги. Снимала она первое, что попадется на глаза: свое окно, свой столик и шкафчик, какое-нибудь дерево, кустик, дом. Свою школьную подругу Зулю (Зульфию), толстенькую, черную, как уголь, азербайджанку, она снимала раз сто: всегда в одной и той же позе, с одинаковой глупо-смущенной улыбочкой, и всегда нерезко. Ей купили дешевый фотоаппарат, «Вилия-авто»: таким снимать очень трудно, даже хорошему фотографу.
Кадр она брала самым нелепым образом: срезала людям головы или ноги до самого пояса; дома и деревья у нее выходили какие-то пьяные – будто во время землетрясения. И все нерезко, смазано. И с неправильной выдержкой.
Но ее это ничуть не огорчало. Ей нравился сам процесс, нравилось глядеть в «глазок», как она называла видоискатель; нравилось нажимать на спуск и что аппарат при этом щелкает – ей нравился сам этот звук. В лаборатории ей нравились большие, похожие на самовары, увеличители, а особенно -  как на чистом листе фотобумаги появляется изображение: мне кажется, ей это представлялось каким-то колдовством, и было ужасно приятно научиться колдовать. В общем, она с удовольствием ходила на фотокружок.
Сначала у нас были три девочки: четырнадцатилетняя Маша, Зуля – Устинькина подружка и сама Устинька. Потом она осталась одна.
И странное дело: когда однажды она не пришла, я заметил, что мне – да и всем нам – ее не хватает.
Устинька отличалась поразительной необидчивостью и услужливостью. Как бы ни смеялись мальчишки над ее дурацкими, по их мнению, вопросами и «крестьянскими» благонамеренно-глупыми замечаниями, она только тихо смущенно улыбалась и почесывала пальцем в затылке. И тут же, когда кому-то нужно было принести пинцет или банку чистой воды, бежала помогать. Почему-то ей это очень нравилось.
Рядом с Устинькой, за соседним столиком, работал маленький черненький всегда взъерошенный мальчишка, Коля. Он оказался удивительно смышленым и шустрым. Печатать выучился за одно занятие и получалось у него не хуже, чем у меня. Коля не мог вынести Устинькиной медлительности и вечно бросался ее поправлять: то она забудет отпечаток в проявителе, когда его давным-давно пора промывать – Коля подскочит, схватит его прямо рукой и тащит под кран. Потом долго моется: лезть руками в проявитель строго запрещается.
Вот Устинька положила лист фотобумаги и тянется включить лампу увеличителя, а красный свет не закрыла. Коля бросается к ней, грудью на стол, закрывает фотобумагу от света, кричит:
- Выключи! Выключи!!
- Ты чего - психованный?
- Да ты секи! надо же красный свет закрывать, а потом только класть бумагу… Так же нельзя!
Он как-то прямо физически страдал от ее непонятливости, но без нее ему было скучно. И нам всем тоже.
Часто она приходила раньше всех и принималась «убираться»: брала веник, выметала мусор, аккуратно расставляла стулья, ванночки на столах, вытирала пятна от химикалий. Ей это тоже нравилось.
У нее, видимо, была органическая потребность о ком-то заботиться, что-то делать для других, хозяйничать. Такой общинный человечек. А в школе эту потребность удовлетворить не удавалось.
Иногда я приходил и заставал ее сидящей на подоконнике у нашей двери, с каким-нибудь рукодельем. У нее был целый мешок тряпочек: из разной материи, разного цвета, разной формы и величины. Сначала она сшила мне «скатерть» из лоскутков: ею я накрывал свой стол. А потом – к Новому году – Гномика, тогда еще с двумя глазами. Кроме подарка она вручила мне самодельную открытку: на сложенном вдвое альбомном листе нарисован синий заяц, слегка похожий на свинью; он стоит у ядовито-зеленой елки и держит в руках ярко-красную свечу, толстую, как бревно, и кривую. В левом верхнем углу – солнце, в виде оранжевой тарелки; порхают большие синие снежинки, напоминающие комаров. У зайца вид такой, будто он уже начал праздновать: как-то он нетвердо держится на ногах, да и морда какая-то ухмыляющаяся. И надпись: «с новым годам!» – все слова с маленькой буквы.
Эта открытка тоже до сих пор стоит у меня на полке, только она совсем выцвела и заяц теперь кажется более трезвым, чем прежде.
                .      .      .
После Нового года я, наконец, нашел работу в школе. Умерла пожилая учительница: скоропостижно скончалась прямо в новогоднюю ночь. Я занял ее место. Мне достался хорошо оборудованный кабинет, прекрасно подготовленные классы.
Прошло больше месяца, пока я вспомнил, что забыл в Доме творчества свой фотоаппарат, журналы, снимки. И как-то вечером пошел их забрать. Как раз в это время у нас обычно начинались занятия.
Я зашел в коридор – и сразу увидел Устиньку. Она сидела на подоконнике, без своего мешка с лоскутками: просто сидела, как-то сгорбившись, сжавшись, словно от холода. На ней была желтая куртка-пуховик, шапка-ушанка со спущенными ушами, ноги – в серых валенках на резиновой подошве. Она сидела и смотрела на меня.
Я, конечно, сначала ничего не понял. А она все глядела с каким-то недоумением, потом вдруг неловко спрыгнула – будто свалилась – вниз и побежала ко мне. Подбежала совсем близко, задрала голову и спросила с надеждой:
- А сегодня будет кружок?!
Даже сейчас, когда я это пишу, мне мучительно стыдно. Хотя прошло двадцать лет. Я сразу вспомнил, что даже не встретился с детьми, ничего им не объяснил, не попрощался, даже не написал записки.
И вот – мальчишки, конечно, давно уже перестали ходить – а она все это время приходила и ждала!
Тогда я узнал, что это значит, когда человеку хочется провалится сквозь землю.
А ведь я не сделал ничего плохого – с нашей, взрослой, точки зрения.
Но благодаря Устиньке я понял, что одно и то же для нас, взрослых, и для детей может иметь совершенно разный смысл. Я понял, что дети – гораздо серьезнее нас. Мы работаем, устраиваемся, зарабатываем деньги, ищем место, которое бы нас удовлетворяло. И имеем право уволиться, если нашлось кое-что получше.
А дети привыкают и привязываются. И мы им становимся нужны, необходимы: они уже не могут без нас.
А мы уходим, грубо разрывая нашу связь с детьми. И они не могут понять: как же так?
Бедная, бедная моя Устинька! Такая добрая, наивная, преданная! Она не могла понять, что все может вот так просто кончиться: был кружок, и ей было так хорошо – и вдруг ничего нет: дверь закрыта, пусто и скучно, и даже неизвестно, почему.
А ведь я мог бы остаться в Доме творчества на полставки: мне предлагали. Но мне это было ни к чему: я думал только о себе – не о детях.
                .     .     .
Моя милая Устинька! Мой Левоглазый Гномик!
Благодаря Устиньке я понял, что Настоящий Педагог всегда все видит глазами детей, умеет встать на их точку зрения и исходить из нее. КЗОТ КЗОТом – но есть еще и дети, их интересы и потребности. И если они не хотят, чтобы я ушел, я должен остаться.
Может быть, когда-нибудь педагоги будут работать только по контракту, на определенный срок: вести своих детей до выпуска – если они этого хотят, если им это нужно. И уйти «по собственному желанию» будет нельзя.
Пока же мы детски-эгоистичны и учитываем только свои интересы. Мы работаем не для детей – для себя.
Но Настоящий Педагог так работать не может.
                .    .    .




                Механическая женщина.

Не могу вспомнить имя этой учительницы. Ни имя, ни фамилию, ни отчество. Они у нее слишком стандартные: то ли Наталья Андреевна Иванова, то ли Наталья Ивановна Андреева? А, может быть, Татьяна Васильевна Петрова?.. Внешность у нее тоже такая, невнятная. Какой у нее нос? Какой лоб? Какие глаза? Прическа?.. Точно помню: нос был! Но какой?!. Ну, скажем, обычный. Самый обыкновенный незапоминающийся нос. Прическа учительская. Кажется, она носит очки. Вот! Все-таки есть одна особая примета.
Роста она среднего. Сложения среднего: не толстая и не тонкая. Среднего возраста: может быть, ей 35, а может, и 50 лет. Одевается средне: не то, чтобы плохо, но и нельзя сказать, чтобы очень хорошо.
Она работала в нашей школе учительницей русского языка и была председателем нашего методобъединения.
У меня эта женщина всегда вызывала чувство не то чтобы страха, а какого-то мистического трепета. Потому, как мне кажется, что я ощущал в ней – внутри нее, в ее душе – полную пустоту.
Вот кто-то из молоденьких учительниц привел с собой в школу своего ребенка, крошечную девочку. Наталья Петровна (буду называть ее так), войдя в учительскую, видит малышку, играющую на ковре посреди комнаты. Тут же на ее лице появляется умиленная улыбка, голос становится бархатным:
- А это у нас ктоо?.. А как тебя зовуут?.. А сколько тебе леет?
Серия вопросов, которые принято задавать в подобных случаях.
Но почему-то чувствуется: девочка ее ничуть не интересует.
Когда эпизод отыгран до конца, она подходит ко мне. Предлагает прочесть доклад на ближайшем методобъединении. Лицо становится деловым, голос отрывистым: все, как и должно быть в этой ситуации.
В кабинете директора обсуждают ученика-хулигана: Наталья Петровна гранитно-сурова; голос звенит, как молот по наковальне.
Я ездил на очередное учительское сборище в Москву: то ли конференцию, то ли семинар - она подошла ко мне узнать, что там было: лицо энтузиастки, бодрый приподнятый тон.
Все ее движения, все поступки (если можно их так назвать), каждое слово – нетрудно предвидеть, исходя из внешней ситуации, в которой это происходит. И порой становится жутко: что, если это не человек, а искусно сделанный муляж?
Про себя я называл ее – Механическая Женщина. Мне кажется, когда ученые создадут робота, в точности похожего на человека, он будет именно таким. Какая разница, из чего робот: из мяса и костей или из металла?
                .      .      .
Как-то я был у нее на открытом уроке. По Грибоедову: образ Чацкого в связи с авторским замыслом комедии «Горе от ума» – что-то такое.
Наталья Петровна вещала:
- Как сказал Гончаров, Чацкий – это застрельщик, но он всегда жертва! Что это значит? Чацкий – передовой человек своего времени; человек, внутренне независимый, не подверженный влиянию того общества, в котором он живет!  Все его поступки определяются исключительно его убеждениями, он ярко выраженный нонконформист… Все члены фамусовского общества одинаковы, они безличны, и только Чацкий – личность, у него есть свое лицо.., - и т.д., и т.п.
Говорилось это с большой экспрессией и совершенно искренне, тоном страстной революционерки-пропагандистки. Ни малейшей фальши ни в голосе, ни в позе, ни в лице.
Но слушали ее плохо, отводили глаза. На вопросы отвечали вяло, неохотно. Задние парты откровенно скучали, томились, поглядывали в окна.
 Пожалуй, я сказал бы о Чацком то же самое. Почему же на моих уроках так не бывает почти никогда?
                .    .    .
 В конце первого полугодия разгорелся конфликт между мной и директором школы. Она была честолюбива, жаждала профессионального самоутверждения. Поэтому изобретала все новые и новые дикие эксперименты над детьми: чтоб было чем похвастаться. Вдруг все восьмые классы протестировали на IQ и разбили на группы по результатам этого теста: первая группа – самые умные, вторая – просто умные и т.д. И стали их учить по группам, но почему-то только английскому, русскому, математике и литературе – а на остальных предметах все осталось по-прежнему. Первую группу дали тем, у кого были хорошие отношения с директором. Пятую (последнюю) – молоденьким учительницам и попавшим в опалу. Зачем эти «группы» нужны, в чем их преимущество, никто не объяснил: ни нам, ни родителям, ни детям.
Меня это страшно раздражало: я выступал на педсоветах, возмущался, даже написал статью под названием «Экспериментомания», опубликованную «Учительской газетой». После чего директрисса меня возненавидела. Теперь, чтобы попасть в число ее фаворитов, нужно было публично демонстрировать мне всяческое неодобрение.
Как-то, на очередном педсовете, в присутствии представителей районо и городской администрации, я опять вылез разговаривать. Потом взяла слово Наталья Петровна. От моих аргументов она не оставила камня на камне, а кроме того сказала:
- Вадим Ильич у нас очень своеобразный человек!.. Он всегда все делает по-своему…
Сказано это было как-то двусмысленно-неодобрительно: как будто быть «своеобразным» и «все делать по-своему» очень плохо, и всем это прекрасно известно. И, конечно, как и всегда, она была совершенно искренна.
Я спросил ее с места:
- Наталья Петровна, а знаете на кого я похож?
Она смотрит на меня с недоумением, даже рот приоткрыла.
- На одного вашего любимого литературного героя! Неужели не догадываетесь?
Но, кажется, она так и не догадалась.
                .    .    .               
 В начале весны у Натальи Петровны заболел ребенок. Мне пришлось ее заменять, в том числе и в том самом девятом классе. Совершенно не помню, по каким произведениям мы работали (кажется, по Чехову?), но речь зашла о том, что такое уважение к человеку: можно ли и нужно ли уважать каждого человека или только отдельных, немногих, людей; что это такое – уважение; от чего и от кого зависит уважение и неуважение к человеку: от того, кого уважают (или не уважают), или от того, кто уважает. Меня поразила активность класса: высказывались порой наивно, но очень живо и порой – оригинально и глубоко. Очень внимательно слушали меня. Какие-то совсем другие люди!
После урока подошли две девушки: одна черненькая, маленькая и полненькая, другая высокая и беленькая, – спрашивают:
- А вы к нам еще придете?
- У вас же есть своя учительница…
- Да нет, у нас плохая… Мы хотим, чтобы вы у нас были…
- Боюсь, что это невозможно… А чем вас не устраивает Наталья Петровна?
Они переглядываются:
- Ой, не знаем… Мы ее не любим…
- Почему? Она плохо знает свой предмет?
- Да нет… нормально…
- Кричит на вас?
- Бывает… Но, в общем-то, редко…
- Оценки занижает?
- Нет.
- Так что же?
Посмотрели опять друг на друга, и черненькая вдруг брякнула:
- Да она врет все время!..
- Ну да! Как это  - «все время» врет?
- Врет!.. Я не знаю, как объяснить, но она говорит, ну, неправду… ну, потому что так надо, а сама в это не верит… А вы не такой!
- Откуда ты знаешь, что я не такой? Может, я еще хуже…
- Не-е, вы не такой… Помните, вы в столовой нам место уступили? Теперь мы вам больше верим… Давайте вы будете у нас вести? Мы Наталью Петровну не хотим…
И тут я вспомнил: действительно, я же знаю этих девочек!
Как-то я пришел в столовую, и они стояли передо мной. Там одна касса, общая очередь. Но так повелось, что педагогов обслуживали вне очереди. И вот подошла одна учительница, другая. Девочки все стоят, на них никто не обращает внимания. Обслужив дам, кассир обратилась ко мне, таким подобострастным тоном:
- А вы что хотели?
Девочки оглянулись на меня: в глазах – покорность и какой-то недоуменный вопрос. Словно им хочется сказать: «Так значит, все взрослые такие?»
А я говорю:
- Сейчас не моя очередь.
И показываю ей на девочек.
Эта баба-кассирша даже не смутилась: видно, восприняла мое поведение как барскую причуду.
Было это давно, в начале учебного года: я совершенно забыл этот пустяковый случай. А они, оказывается, не забыли.
И вот теперь мои мысли об уважении к человеку у них вызвали полное доверие, потому что для них то, что я «уступил им место» ( хотя все права были на их стороне, они стояли впереди меня ), – это поступок, это реальное проявление того самого уважения к ним.
Благодаря этим девочкам я понял, что дети не такие, как взрослые. Для взрослых слова – сами по себе, поступки – сами по себе. То, что человек говорит, отдельно; сам этот человек – отдельно. Для ребенка же или подростка слова неотделимы от сути человека, произносящего их. Сами по себе слова для них ничего не значат.
Поэтому на детей нельзя повлиять словами. Вернее, уважаемый и любимый учитель – может. Но не потому, что говорит «правильные слова», а потому, что дети ему – именно ему - верят: верят, что это не просто слова. А то же самое в устах нелюбимого и неавторитетного учителя – звук пустой.
И в этом смысле дети гораздо мудрее взрослых.
Учитель должен совершать поступки, а не только болтать языком.
Чтобы беседовать с учениками о высоких моральных принципах, о духовности и нравственности, нужно самому быть нравственным и духовным.
                .      .      .


            Про мальчика Аню, дверь-путешественницу и   
                многое другое.

 
Как-то зимой я возвращался домой из школы. С утра шел снег, он еще не совсем прекратился: в воздухе медленно кружились редкие очень крупные снежинки. Небо было белое, белая земля, белые крыши домов, белые автомобили – словно в снежном чехле; даже воздух казался белым. И все-таки это было красиво! Я шел не торопясь, на душе было чисто и светло.
Недалеко от нашего дома – 8-я школа, я в ней никогда не работал. Рядом – пустырь, окаймленный невысокими, но густыми кустами и деревьями; посреди пустыря – ложбинка, почти скрытая зарослями. Проходя мимо, я заметил внизу группку мальчишек: они стояли кругом, образуя своего рода ринг; внутри – двое: один маленький, другой побольше. Вокруг на снегу - сумки, пакеты, шапки.
Я стал медленно спускаться к ним. Меня не сразу заметили: когда я подошел уже совсем близко, тот, что повыше и потолще, ударил маленького ногой под коленки, он упал и тут же получил удар ногой в лицо.
Я побежал, вошел в круг. Маленький лежал, зарывшись лицом в снег, закрыв голову руками.Спрашиваю:
- Это что такое?!
Тот, который бил, был полноватый, но очень хорошенький, холеный, с нежно-розовой, как у красивой женщины, кожей, голубоглазый, даже с ямочками на щеках – я его сразу про себя окрестил Красавчиком. Он ответил с развальцем:
- А че? Мы просто разговариваем…
Он явно бравировал, стараясь сохранить лицо перед товарищами, улыбался, но все же чувствовалось, что ему не по себе.
Я стоял прямо против него.
- Ах, это вы так разговариваете?
- Да! А че? Нельзя?
- А мне можно с тобой тоже… поговорить?
Он не понял; ответил, ухмыляясь, издевательски-вежливо:
- Пожалуйста, поговорите…
Пацаны вокруг тоже заулыбались, зашевелились: видно, решили, что дядька нестрашный: поболтает и уйдет.
Тогда я, глядя ему в лицо, сделал шаг вперед и несильно пнул его: точно так же, как он это сделал минуту назад, - под коленки. Он упал – на колени. И сразу заплакал.
Пацаны замолчали, кое-кто уже поглядывал через плечо: не удрать ли?
Я сказал:
- Стойте спокойно: вы все из этой школы – я вас все равно найду. Будет лучше для вас, если ваши родители об этом не узнают… За что ты его бил?
- А че он дразнится?!
И шмыгает носом, вытирая слезы рукавом куртки.
Маленький мальчишка уже сидел на снегу. Он не плакал. Я его спросил:
- Это правда?
Тот посопел, отвернувшись, потом буркнул:
- Угу…
- Хорошо, что сам признаешься… Можешь идти…
Он встал, отряхнулся и, все время оглядываясь, побрел наверх, в сторону школы.
Я повернулся к Красавчику. Он неотрывно и с явным страхом смотрел на мои ноги.
Я долго молчал: пусть подрожит. Вид у меня был намеренно сердитый. Потом говорю ему:
- Ты в каком классе?
- В восьмом…
- А этот, которого ты ударил?
- Не знаю…
Кто-то подсказал:
- Он в шестом…
- Так вот запомни: драться с тем, кто сильнее тебя, или с таким же, как ты, -  можно. Но если ты бьешь слабого, учти: найдутся и посильней тебя. Я, например, сильней тебя. Ты согласен?.. Не слышу?
- Согласен…
- Вот и хорошо… Можете идти.
Они поспешно полезли наверх, по тропинке к школе. А Красавчик почему-то – прямо по целине, в другую сторону.
На снегу осталась лежать чья-то шапка, серая кроличья.  Я окликнул:
- Эй! Это не твоя шапка?
Но он только ускорил шаги.
                .      .      .

Была у меня ученица – Галя Шевчук. Я ее называл про себя  «Шевчучонок». Маленькая, кругленькая, шустренькая, как мышка. Вредненькая. Волосы желтые. Носик длинненький, остренький; глазки маленькие, хитренькие, бегающие; вместо рта – щелочка. Чем-то она напоминала хорька или куницу.
Галя ужасная дразнилка и ябеда: бескорыстно любит подпакостить ближнему своему.
Как-то на перемене она прибежала зареванная: выяснилось, что ее побил известный в школе хулиган и прогульщик Сережа Лупу («Лупу» по-молдавски – «волк»). У меня не было сомнений в том, что она сама виновата, но: семиклассник, притом второгодник, ударил пятиклассницу! Я рассердился. Пошел разбираться. За мной увязался чуть не весь мой класс; рядом семенила, размазывая по физиономии слезы и сопли и шипя от злости, Шевчучонок.
Зашли в кабинет. Сережа Лупу стоял у доски боком к нам. Это невысокий тощий парнишка, темнокожий, скуластый, вечно растрепанный, с шалыми цыганскими глазами.
Галя из-за моей спины злорадно ткнула в него пальцем и каркнула:
- Вот он!!
Он оглянулся, увидел ее, и совершенно не думая, не обращая на меня никакого внимания, бросился к ней. Это был не человеческий поступок: он кинулся на нее, как кошка на мышь. Галя взвизгнула. Я успел только протянуть руку и крепко схватить его за ворот, когда он проносился мимо.
Раздался громкий треск; он чуть не упал. Его свитер, довольно красивый, видимо, ручной вязки, но далеко не новый и грязноватый, разошелся по шву с правой стороны от шеи почти до локтя. Галя убежала. Он вырвался, отскочил к окну. И, стоя у окна, стал громко ругать меня самым отборным трехэтажным матом. Я вскипел: здесь был весь седьмой и почти весь мой класс.
Я быстро подошел к нему с самыми решительными намерениями. Но посмотрел на него – и увидел, что он плачет, отвернувшись к стене: вид у него был жалкий, несчастный, он весь дрожал. Я знал, что он из очень бедной семьи: у него, наверное, никакой другой одежды и не было. Гнев мой постепенно остывал. Он перестал кричать, а только сопел носом, громко всхлипывая; иногда по его телу пробегала судорога.
Тогда я спросил:
- Почему ты плачешь?
- Че вы мне сви-тер порвали!…
- А что мне было делать? Позволить тебе наброситься на нее? Ты сам виноват… Ладно, снимай свитер: моя мама его зашьет - завтра я тебе его верну… И, пожалуйста, не сердись на меня: это вышло нечаянно – я не хотел тебя обидеть…
 Он еще несколько раз всхлипнул, искоса недоверчиво посмотрел на меня и, поколебавшись, стащил через голову свитер.
На следующий день ко мне в кабинет вошел робкий смущенный тихий мальчишка в клетчатой байковой рубахе. Он натянул свой свитер и весь просиял: зашито было так, что от нового не отличить. Благодарил, запинаясь и смущаясь. Я стал расспрашивать его о семье, он охотно рассказывал. Расстались мы почти друзьями.
                .     .     .
               
                Мальчик Аня.

Зима 200.. года выдалась особенно суровой. Мороз –25о держался больше месяца, навалило снегу, мела поземка.
В тот год в устье речки Лососинки, там, где она впадает в Петрозаводскую губу, остались зимовать около 40 уток и селезней. Осенью их закармливали белым хлебом, и они так и не улетели. Теперь их, конечно, никто уже не кормил; речка, даже на порожистых местах, замерзла: сохранилась одна-единственная полынья – там, где за камнями вода крутится штопором в бурном водовороте; но и она все уменьшалась, так что, в конце концов, утки едва умещались в ней, почти прижавшись друг к другу, и вода стремительно крутила их, как на американских горках. Некоторые вылезали на лед и стояли надувшись, мгновенно покрываясь пупырышками льда. Ночевали они в огромной трубе ливневого водостока.
Мне было жалко уток, и я каждый день после работы покупал два батона и шел их кормить.
В тот день было особенно холодно, дул сильный ветер, шел снег, мелкий, сухой и жесткий, очень густой; он крутился вихрями, отдельные ледяные крупинки забирались под одежду и жалили, как злые насекомые. В двух шагах ничего не было видно: казалось, мутное небо спустилось на землю и все смешалось в первобытном хаосе, как было, наверное, в первый день Творенья. Машины двигались по улицам одна за другой, мучительно медленно, и непрерывно, жалобно и раздраженно гудели: звук был громкий, как от пароходной сирены.
На набережной крутило еще сильнее, чем в городе. Проходя через мостик, я заметил на берегу, над полыньей, маленькую фигурку в комбинезоне, с лыжами в руках. Никого, конечно, больше здесь не было. Мальчишка был виден, как в густом тумане: непонятно даже, высокий он или маленький.
Полынья - прямо под мостом. Я снял перчатку, стал отщипывать кусочки батона, стараясь укрыть голую ладонь от студеного ветра: здесь он всегда такой сильный, что едва можно стоять, - кажется, вот-вот тебя свалит с ног и швырнет вниз, а оттуда – в прорубь. Утки, увидев меня, взволнованно загоготали и полезли на лед. Я бросил несколько кусочков: их далеко относило ветром. Нужно было встать по-другому, взяв в расчет ветер.
Я полез вверх, косясь на странного мальчишку. И тут он отломил от тополя сухую ветку и бросил ее в уток. Они с громким кряканьем, как куча сухих листьев, взмыли в воздух и опустились у противоположного берега: нечего было и думать добросить туда кусочками хлеба. А пройти нельзя: на том берегу уже порт, огороженный высоким забором.
Пока я стоял, не зная, на что решиться, у меня занемела рука. Спрятал батоны за пазуху, иначе они превратились бы в камень; туда же сунул и правую руку. Оглянулся: мальчишки не видно, он уже укатил на своих лыжах.
Ждать пришлось долго. Наконец, первая, самая смелая утка полетела ко мне, за ней еще две, за ними остальные. Все-таки половину кусочков хлеба, которые я бросал, поднимало высоко вверх и уносило, и из тех, что падали вниз, не все удавалось схватить: хлеб быстро несло по льду, утки мешали друг другу, дрались, лапки у них скользили. Почти все птицы, наверное, так и остались голодными.
Когда хлеб кончился, я долго искал в снегу свою сумку: не мог вспомнить, где ее бросил, а все следы уже замело.
Наконец, я выбрался из-под моста, смотрю – прямо ко мне из снежного вихря движется призрачная фигура: бесформенная, маленькая, с огромными толстыми рогами.  Сначала я подумал: может, это снежный мираж? Но привидение оказалось тем самым мальчишкой-хулиганом: свои лыжи он нес в руках, прижав их к груди, так что они торчали высоко над его головой. Я стоял у самого моста, так что пройти мимо он никак не мог. Конечно, я был в бешенстве: кормишь уток, пытаешься их спасти, а он их специально распугал. Ну, теперь-то ты мне попался, бандит!
Он приближался, все замедляя шаг. Комбинезон на нем был розовый с сиреневыми полосами, но я был так зол, что не обратил никакого внимания на такую странную расцветку. Когда он подошел совсем близко, я шагнул навстречу и спросил:
- Это ты бросил палкой в уток?!
Он ничего не ответил и, как мне показалось, сделал такое движение, будто собирается удрать (хотя куда там можно было удрать?), - тогда я схватил его правой рукой за ворот.
И говорю очень сердито:
- Ну, пойдем: я хочу поговорить с твоими родителями!
Чувствую, он задрожал от страха. И, заикаясь, забормотал:
- Отпустите меня, пожалуйста… Я больше никогда так не буду!..
«Какой трусливый противный мальчишка!» – подумал я. Спрашиваю, все не выпуская его ворот:
- Как тебя зовут?
- Отпустите, отпустите меня, пожалуйста!.. Пожалуйста!
- Да ты скажи, как тебя зовут?.. Скажи, не бойся…
- Аня... Я больше не буду, никогда, честное слово!
Аня!! Вот тебе и раз!
Я присмотрелся: розовое тонкое нежное лицо – девочка! Но ей, наверное, лет 10-12, она в комбинезоне с поднятым капюшоном, и не видно ни зги – поди тут отличи мальчишку от девчонки! Мне стало ужасно стыдно.
Тут только я догадался, что может чувствовать сейчас она: какой-то чужой страшный дядька напал на нее, вокруг пусто и некого даже позвать на помощь.
Я выпустил ее ворот и стал как можно спокойнее объяснять, что утки очень пугливы, что я их кормлю, и нужно, чтобы они не боялись и подходили близко, иначе они не смогут взять хлеб, останутся голодными и в такой холод очень скоро погибнут. А она бросила палку, распугала птиц и мне помешала…
- Я просто хотел тебе объяснить, что так нельзя делать…
- Не говорите моим родителям, пожалуйста, я так больше не буду, честное слово!..
- Хорошо-хорошо: ты уже сама все поняла… И раз уж ты сюда ходишь, купила бы лучше хлеба да накормила их… Ну ладно, иди…
Но она все стояла столбом.
Тогда я сам повернулся и пошел, чрезвычайно огорченный и пристыженный.
 Бедная Аня! Зачем я ее так напугал?! Ведь она, наверное, просто хотела посмотреть, что будет, если бросить в уток палкой: она проводила эксперимент, как это свойственно детям, и не хотела сделать ничего плохого.
Ну и идиот же я! А еще называется – педагог!
                .      .      .
            
                Из записок неудачливого Гробокопателя.

Это было в конце лета.
Против нашего дома, через дорогу, заброшенное кладбище: явление, неизвестное в Европе, но обычное в России. Здесь еще хоронили лет 50 назад, но сейчас от большинства могил остались лишь продолговатые холмики, и растут на них не столько цветы, сколько гигантская сочная трава, кашка, бурьян. А я люблю цветы и собираю здесь семена.
Однажды, пытаясь набрать семян каких-то голубеньких цветочков, которых у меня еще не было, я долго не мог к ним пробраться: все вокруг заросло могучими, как баобабы, репейниками. Я не поленился сходить домой за лопатой и, срубив репейники, наклонился, собирая семена.
Вдруг сзади – голос:
- Эй, ты, ханурик, шо ты тут делаешь, на могиле моего дедушки?!
И грязные ругательства.
Я не сразу догадался, что это относится ко мне. Повернул голову. Два парня, лет по шестнадцати. Сытые, розовые лица; хорошие кожаные куртки.
Я не спеша встал, подошел к ним.
- Вы ко мне обращаетесь?
- Ну а к кому? Ясно, к тебе!.. Че ты делаешь на могиле моего дедушки с лопатой? Ненормальный, што ли? Щас как дам!
Все это с развальцем, нагло, хотя и немного напоказ – в расчете на товарища: вот, мол, смотри, какой я, никого не боюсь. Но я все это игнорирую и вежливо и спокойно, даже с сочувствием (у человека дедушка умер!) спрашиваю:
- Так здесь могила вашего дедушки?
- Ну! А ты че, слепой, не видишь? Здесь кладбище, наверно?
- Да, когда-то здесь было кладбище. К сожалению, люди не следят за могилами своих родных. Видите, что тут растет… Я очень рад, что вы все-таки помните, где могила вашего дедушки. Вы, видимо, очень любили своего дедушку?
Все это говорится спокойно, с симпатией, доброжелательно, вежливо, с похвалой (ведь помнит дедушку, не забыл!) и без всякого притворства.
Смотрю ему в лицо и вижу – кстати, очень интересно за этим наблюдать – как он начинает буквально на глазах меняться. Сначала появляется растерянное выражение: я не принимаю предложенной роли Гробокопателя и Подлого Разорителя Могил или на худой конец просто Кладбищенского Хулигана, а вместо этого сам активно навязываю ему другую роль.
Он растерянно молчит, переглядывается с приятелем: видно, уже не рад, что все это затеял и хочет уйти. Но я еще не закончил «процесс воспитания».
Прошу его:
- Так покажите мне, пожалуйста, где же именно могила вашего дедушки: я, как видите, собираю здесь семена цветов – хорошие цветы здесь растут – а лопату захватил, чтобы срубить вот эти репейники.
И совершенно невинным тоном осведомляюсь:
- Вы ведь не против?
- Чего – не против?
- Ну, что я репейники срубил.
- А чего я буду против?
- Ну, я думал, может, это вы их посадили. На могилах родственников люди цветы сажают, ухаживают за ними, а тут все травой поросло и репейники в рост человека… Так где же могила вашего дедушки?
Это уже довольно ехидно.
Он явно не знает, где могила, потому что место тут и вовсе плоское, и вдруг, совсем как маленький, он скривил лицо и заявил плаксиво:
- Да че вы ко мне пристаете?!
Это в первый раз он ко мне обратился на «вы»: уже прогресс.
Говорю ему, теперь уже серьезно, без дурачеств:
- А разве это я к вам пристаю? По-моему, как раз наоборот. Я собираю семена, никого не трогаю, да еще доброе дело сделал: срубил бурьян на могиле вашего дедушки, а вы почему-то ко мне пристали.
Он еще пробует ерепениться:
- Ну а че вы – с лопатой на кладбище!
Я – строго:
- Молодой человек, по-моему, в нашей Конституции не сказано, что с лопатой нельзя приходить на кладбище. И чего вы беспокоитесь? Боитесь, что я разрою могилу вашего дедушки и утащу его берцовую кость?
Тут приятель моего собеседника, все это время молчавший, вдруг как прыснет! – эге, думаю, да он гораздо умнее своего дружка! Есть кому продолжить процесс воспитания и без меня. Поэтому я кончаю:
- А вот вы – раз вы так трогательно привязаны к своему дедушке – засучили бы рукава, выдрали здесь весь бурьян, обнесли могилу оградкой, поставили бы крестик, написали, кто похоронен, когда родился, когда умер, цветочки красивые посадили бы – вот тогда никому и в голову бы не пришло придти сюда с лопатой или без лопаты.
Смотрю на него: совершенно другой человек стоит: такой смущенный глуповатый ребенок, и кажется сейчас, что ему лет 12-13, а не 16. Куда же девался тот, наглый хам? Исчез! Испарился!
                .      .      .
                Гулящая Дверь.

Как-то осенью в нашем сарае стали собираться подростки.
У нас дом с печным отоплением, и есть дровяные сараи. Двухэтажные. Наш – угловой, на втором этаже.
Собиралась целая кампелия: человек 20, и девочки, и ребята. Курили, пели песни, бегали по крыше. Потом кто-то сорвал с моего сарая замок. Потом сорвали и накладку, и даже доску, к которой она была прибита. Наконец, в один далеко не прекрасный хмурый осенний день исчезла и сама дверь: ее аккуратно сняли с петель и куда-то унесли.
С тех пор, как они тут устроили молодежный клуб, бывало всякое: конечно, и ругали их – но их не переругаешь, они отругивались в двадцать здоровых глоток, так что все плюнули и махнули на них рукой, тем более, многие – не из нашего двора, даже не из нашего района: что им сделаешь? Однажды кто-то позвонил в милицию: приехали, их разогнали. На следующий день они опять были на боевом посту.
Но кто-то им сказал – может быть, специально – что это именно я звонил в милицию. С тех пор они стали помаленьку мне пакостить - мстить.
Но когда исчезла дверь, я не выдержал. Дверь эта мне была по-своему дорога: все же столько лет прожито вместе!
Я вышел с ними поговорить; со мной - соседка, Зоя Дмитриевна, пожилая, маленькая и полненькая, как колобок, очень строгая женщина.
Компания стояла прямо в моем сарае. Кое-кто – под сараем, внизу. Мы подошли. Я вежливо поздоровался:
- Добрый вечер!
Кто-то мне ответил; кто-то нет.
Я не торопясь поднялся наверх и говорю очень спокойно:
- Я хочу с вами поговорить!
Тут Зоя Дмитриевна начала их честить, обращаясь, в основном, к единственному в их компании соседскому мальчишке, Диме: длинному и тощему, похожему на какого-то невиданного гигантского червяка, с вытянутой и сонной, как у муравьеда, физиономией.
- Вот я расскажу твоей матери, она тебе всыплет как следует! Она тебя паа-учит!..
- Да че вы скажете? Че вы скажете?! – вздыбился Дима. Я стоял рядом с ним: он был выше меня ростом. – Мы ниче не делаем!!
- Даа-а? Ничего?.. А дверь кто снял? Замок кто уворовал? По крышам кто шастает?.. Может, это я бегаю по крыше?
- А мы откуда знаем? Может, и вы! Мы не бегали! Ваще - оставьте нас в покое! че привязались, блин?!
Тут я счел нужным вмешаться:
- Дима, молчи! Ты все-таки с пожилым человеком разговариваешь…
- А че вы мне рот затыкаете?..
- Молчи, молчи! А то сейчас придется в самом деле заткнуть чем-нибудь…
- Попробуйте!
Я обратился к Зое Дмитриевне:
- Зоя Дмитриевна! Не надо! Идите домой! Я с ними сам поговорю, а потом зайду к вам… Идите домой.
Но остановить ее оказалось непросто. Подростки отвечали все более хамски. Наконец, она ушла.
Я говорю – тем, что были внизу:
- Подойдите, пожалуйста, поближе: я хочу, чтобы все меня слышали.
Сказано было серьезным тоном, довольно громко, но вежливо и спокойно.
Кое-кто подошел, но с развязным видом: руки в карманах.
Я им говорю:
- Я хотел вас предупредить о том, что собираюсь подать заявление в милицию…
- А че? А че мы сделали?!
- Ну, во-первых, я не сказал, что подам заявление именно на вас: я хочу, чтобы милиция выяснила, кто сбил мой замок, унес мою дверь… Дверь эту я сам сделал: заказывал доски, трудился. Замок тоже денег стоит… Да и не в этом дело: просто я хочу спокойно пользоваться своим сараем… У нас холодная квартира: нам нужно много дров, а почти ничего не заготовлено – потому что сарай невозможно закрыть. Я куплю дрова – а где их держать? Их же раскрадут…
- А мы причем?
- А это вам видней. Может быть, и ни при чем. Компетентные органы разберутся… Но я не могу допустить, чтобы так продолжалось дальше, понимаете? А вас я просто предупреждаю, чтобы вы не удивлялись, если приедет милиция и станет вас спрашивать…
- Чтоб мы знали, кто написал? – спросил, улыбаясь, лобастый толстогубый мальчишка в дубленке.
- Да, чтобы знали… Завтра я напишу заявление и занесу в милицию, если, конечно, не произойдет чуда, то есть мне не вернут дверь и замок.
Тут опять начал «париться» Дима: он, единственный, из нашего двора, и родители его поколачивают, особенно, как это ни странно, мама – так что ему очень и очень было что терять.
- Да че вы к нам цепляетесь? Че мы сделали-то? Что нам нельзя собираться?
- Собирайтесь на здоровье. Я очень рад, что вы такие общительные…
- Ну а че вы заявление-то подаете?
- Дима, у тебя какие отметки в школе? Ты почему меня не понимаешь?
- Да че я не понимаю?!
- Я заявление подаю не на вас, а, так сказать, по факту – понимаешь?
- А на кого вы подаете?
- Ни на кого.
- Так же нельзя! Значит, вы на нас думаете? Че, мы вашу дверь украли? У нас своих, что ли, нет?
- Ну, может, моя тебе особенно приглянулась? Полюбилась? Откуда мне знать?.. Вот почему ты с этой девушкой общаешься, - я кивнул на стоящую рядом и улыбающуюся, рот до ушей, как будто тут происходит что-то очень веселое, весьма хорошенькую девочку в голубой курточке, - а со многими другими нет? Значит, она тебе нравится…
- Ну и какое ваше дело?
- Как, какое?! Большое дело! Ты все-таки из нашего двора, я за тебя беспокоюсь…
- Я че, виноват, что я отсюда? Вы на них напишите…
Я повернулся к компании:
- Какой у нас Дима заботливый: боится, что я только на него напишу, а на вас нет…
- Диман, ты че, сбрендил?
- Ни хрена! Я, че ли, один буду отдуваться? Я ваще ниче не делал!
- Дима, это неважно… Ты не волнуйся так… Приедет милиция, разберется. Увидит, что ты честный человек, и тебя сразу выпустят…
Смотрю: они уже почти все улыбаются.
Говорю им:
- Так что, я хотел бы, чтобы вы меня правильно поняли: у меня лично к вам никаких претензий нет. Но мне нужен мой сарай. Я без него не могу обойтись… У меня старая больная мама: я должен хорошо топить в квартире, чтобы мама не мерзла – понимаете? Для этого мне нужно спокойно пользоваться своим сараем, а пока это невозможно… И я добьюсь того, что смогу им пользоваться…
- А мы вам не мешаем…
- Хорошо. Это вам видней. Я против вас ничего не имею… Хотя, если хотите знать мое мнение, дровяные сараи – не самое удачное место для общения и времяпровождения…
- Почему? – с искренним недоумением спросила та самая хорошенькая девчонка.
- Не знаю, так мне кажется… Есть места намного лучше… Ну, до свиданья! До свиданья, Дима! Не скучай: скоро увидимся в тюрьме, я к тебе приду на свидание…
Смеются; очень весело и дружелюбно попрощались.
На следующее утро, рано-рано, меня разбудила Зоя Дмитриевна. Я думал – пожар: так она звонила в дверь!
Говорит, очень таинственно:
- Вадим! У вас все в порядке!
Я, конечно, ничего не понял.
- Пойдемте!.. Пойдемте, пойдемте, посмотримте!
Пошли, посмотрели.
Дверь как ни в чем не бывало висит на своем законном на месте. Доска и накладка прибиты. И даже замок тут как тут – но, конечно, сломанный.
Зоя Дмитриевна вся сияла, будто ей какое-то счастье привалило. Такой она хороший человек: всегда переживает за других.
А я подумал-подумал и прицепил на дверь-путешественницу объявленьице: «Внимание! Живая дверь! Иногда уходит погулять! Охраняется мэрией! Просьба не обижать и кормить! Мэр города, такой-то». Даже печать нарисовал.
Какое-то время это объявление там висело. Потом куда-то делось: подозреваю, что кто-то из них сорвал его – на память.
С тех пор подростки уже не собираются у нас. Стало тихо. И дверь никуда больше не уходит.
                .    .    .
Если бы меня спросили, можно ли бить детей, можно ли кричать на детей, можно ли их очень сурово наказывать,  я ответил бы без тени сомнения: конечно, можно! Но: если будет хороший результат.
Те методы, которые применяет педагог, - это только технические средства. Цель не оправдывает средства, но результат – оправдывает. И меня не очень беспокоит, что будет переживать ребенок в данный момент, если я уверен, что результат будет. Что это пойдет ему на пользу.
Уверен, Настоящий Педагог имеет право на все. Но это должно быть именно педагогическое поведение, которое определяется ситуацией, индивидуальностью ребенка и индивидуальностью самого учителя, контекстом (особенностями класса, школы, какой-то группы, к которой принадлежит этот ученик и пр.). Нужно действовать адекватно стоящей перед тобой педагогической задаче. Макаренко правильно сделал, что запустил в «антисемита» Осадчего тяжелыми счетами, а потом ринулся на него со стулом в руках. И это не дикость, не несдержанность: это совершенно правильное – в той ситуации – педагогическое поведение воспитателя. И он добился результата!
Не думаю, что мягкотелость в педагогическом смысле чем-то лучше жестокости. По-моему, то и другое одинаково плохо.
Мои действия по отношению к «Красавчику» я до сих пор считаю совершенно правильными. Хотя и не знаю, к чему они в конце концов привели.
А точно такое же, во внешнем смысле, поведение в отношении «мальчика Ани» – глубоко ошибочно. И не потому, что она оказалась девочкой. Просто средство совершенно не вытекало из ситуации, ни к чему хорошему привести не могло и не привело. Просто я ее панически напугал. Она от этого не станет лучше, скорее, наоборот.
В то же время я признаю, что есть средства топорные, а есть тонкие и совершенные, почти всегда эффективные. Как, например, обращение к тому лучшему, что есть в каждом из нас – к человеческому в человеке – при полном игнорировании всего нечеловеческого в нем. Это я попытался показать в «Записках Гробокопателя» и «Гулящей двери».
Когда обращаешься к плохому в человеке, тем самым вызываешь его к жизни, как джина из бутылки. А обращаясь к хорошему, пробуждаешь в человеке все лучшее.
«Вначале было Слово». Поистине так!
Что же лучше: пила, молоток или стамеска? В одном случае – пила. В другом – молоток. В третьем – стамеска. Смотря что мы делаем. Смотря к чему стремимся.
Вот так и в педагогике. Все средства по-своему хороши, все можно применять, но -  умело и уместно: не забивать гвозди пилой и не резать доски стамеской. Просто надо владеть педагогическим инструментарием и пользоваться им соответственно.
Настоящий Педагог часто вынужден бороться за Человека в своем ученике. И порой бороться приходится с ним же самим: вернее, с чем-то – в нем самом, внутри него самого. Ему может быть больно. Мы имеем на это право. И даже обязаны действовать именно так, если уверены, что это необходимо.
Педагог не имеет права только на равнодушие к своим ученикам.
                .      .      .


                Симпатяга.
 
     Сережу Белоуса в классе зовут «Белоусик». Симпатичное прозвище.
И сам Сережа очень симпатичный мальчик. Круглое открытое румяное детское лицо с живой мимикой. Глазки блестят. Звонкий голосок. Крупный, здоровый. Первое впечатление от его внешности – это жизнерадостный искренний счастливый ребенок.
Как-то мои играли в котов и мышей: и мальчики, и девочки. У нас в вестибюле были три колонны и между ними – арки. Бегали через эти арки: там удобно маневрировать, увертываясь от «кота».
Андрей Язев, страшно не любивший проигрывать, был «котом» и догонял Вику Котову – мышь. В последний момент она скользнула в проем под арку, Андрей поскользнулся на крутом вираже и врезался коленом в угол колонны.
Все это происходило на глазах у Сережи, он тоже был мышью. Я в это время сидел тут же рядом, в своем кабинете: двери его выходили в коридор, идущий от вестибюля.
Сначала я услышал громкий стук: словно что-то упало с большой высоты. Почти тут же в кабинет влетел Белоусик; на лице у него было выражение дикого восторга, как у дикаря из племени Мумба-Юмба при виде только что убитого мамонта: глаза расширены и сверкают, на физиономии – красные пятна, рот открыт. По его виду скорее можно было заключить, что случилось нечто неожиданное, интересное и увлекательное: что-то хорошее.
Захлебываясь от восторга, он сообщил:
- Там Андрюха как грохнется!.. Всю ногу разбил!
Изо рта его капала слюна.
Я вышел в коридор: действительно, Андрей даже не мог встать самостоятельно. Хотя ему было очень больно, он молчал. Пришлось вести его в медпункт. Там я задержался минут на двадцать. Уроки уже кончились, школа опустела.
Иду назад, захожу в кабинет, который впопыхах не закрыл. Там стоит Сережа и с тем же восторгом, так же захлебываясь и глотая слюни, повествует девочкам о том, как «Андрюха грохнулся».
По-моему, тогда в первый раз я видел его таким сияющим и счастливым.
                .      .      .
Сережа очень сообразительный мальчик, но учится слабо: он не умеет работать. На разовые усилия его хватает, но в школе успех достигается за счет систематического труда. В его голове отдельные темы и даже части одной темы никак не связываются друг с другом. У него хорошая память, но запоминает он все подряд: и то, что важно, и то, что не имеет значения. Не знаю, можно ли считать такую «невоспитанную» память действительно хорошей? Может быть, хорошая память – та, которая сначала отбирает нужное и важное, а потом только его запоминает, отсеивая «информационный мусор»?
Сережа очень шустрый и непоседливый, но у меня порой сидит, как пришитый, молчит, преданно смотрит в глаза. У некоторых не слишком умелых и авторитетных учителей, наоборот, ходит на голове, но стоит зайти в класс мне или завучу – и он уже тише воды ниже травы. Настроение у него резко меняется: от безумной радости до полного уныния, от оголтелой наглости до абсолютной покорности – без всяких переходов между ними.
Есть у нас в классе девочка – та самая Вика Котова – постоянная жертва мальчиков, любителей поиздеваться над ближним своим. Вика очень ранима и всегда плачет, что бы ей ни сделали, чем доставляет своим мучителям истинное удовольствие. И главный ее экзекутор – конечно, Сережа.
Он удивительно изобретателен: однажды он поймал на даче изрядной величины крысу, притащил ее в класс и засунул в Викин портфель. Как только она открыла свой ранец, крыса выскочила. Вика чуть в обморок не упала.
Потом обнаружилось, что крыса за те несколько минут, что сидела в сумке, успела прогрызть в ней основательную дыру.
Тот же портфель однажды после уроков, когда Вика на минуту вышла из класса, вовсе исчез. После получасовых поисков, в которых самое деятельное участие принял Белоусик, оказалось, что ранец валяется под нашими окнами: его просто выкинули из окна. Кабинет наш в то время находился на третьем этаже. Выяснилось, что сделал это Сережа, но зачем – он не мог объяснить.
Я очень скоро обнаружил, что этот ребенок обладает феноменальным чутьем на всякую человеческую слабость. Стоит придти в класс немного не в тонусе – он обязательно это чувствует и тут же распоясывается.
Но я себя так с ним поставил, что он меня боялся. Потому что, как оказалось, это единственный способ держать его в узде: иначе он оказывается совершенно неуправляем. Он способен только на два типа отношений к людям: есть те, кого следует опасаться; и те, над кем можно безнаказанно изгаляться. Первое неприятно, но неизбежно. Второе очень приятно и служит компенсацией за первое.
Он уважал только силу, считался только с силой. Он ни к кому не был привязан, никого не любил, даже не понимал, что это такое. Весь мир представлялся ему джунглями, где каждый сильный вправе сожрать всякого слабого. Поэтому с сильными нужно дружить - так он понимал, что такое дружба; а слабых есть.
Сережа был удивительный мастер на всякие пакости исподтишка, как дети их называют, – «подлянки». Никакие слова, никакое самое хорошее к нему отношение на него не действовало: он существовал в каком-то ином измерении, недоступный для этой категории явлений. Держать его в рамках приличия можно было только с помощью страха.
Сережа патологически труслив. Как-то мы с ним шли по узкой лесной тропинке и повстречали трех типов довольно-таки первобытного вида: до черноты загорелых, заросших, грязных, в мятой и рваной одежде – но несмотря на это все трое были с охотничьими ружьями. Хотя они не обратили на нас ровно никакого внимания, Сережа их ужасно испугался: вид у него был такой, будто он сейчас наложит в штаны. Но когда они прошли, он сразу же развеселился, заскакал по дорожке, как молодой козел, не чувствуя никакого смущения из-за только что испытанного страха.
Будучи сам изощреннейшим пакостником, он чуть не до восьмого класса ябедничал, доносил на «братьев своих», хотя и готов был тут же совершить в тысячу раз худший поступок, если была надежда остаться безнаказанным. Когда его ругали, он искренне огорчался, плакал, просил прощения. В этом не было никакого притворства – в обычном понимании этого слова: то есть он не притворялся специально, такое поведение было для него совершенно естественным. Когда его оставляли в покое, он тут же – сразу после покаянных слез и обещаний – выдумывал новую пакость. Потом, будучи пойманным с поличным, снова так же искренне каялся.
Он совсем не умел быть человеком, он умел только притворяться им.
И ничего с ним нельзя было сделать.
                .    .    .
Сережа – мальчик из очень благополучной семьи. У него есть отец, мать, две бабушки и два дедушки, старшая сестра.
Отец его – директор единственного в городке крупного предприятия, целлюлозно-бумажного комбината. Говорят, что на комбинате у него идеальный порядок: только какой-нибудь рабочий что-нибудь пикнет в адрес администрации, как его тут же увольняют. И даже так заведено: когда директор заходит в цех, все рабочие встают. И стоят, пока он не уйдет.
Это высокого роста, сильный, грузный мужчина, довольно привлекательной наружности: это называется «грубоватой мужской красотой». Правда, если присмотреться, то, пожалуй, все же слишком грубоватой. Очень самодовольный, но ничего неприятного больше не прочтешь в его лице. В разговоре довольно вежлив; видимо, далеко не глуп.
Отец Сережу бьет с раннего детства, и не потому, что он такой вспыльчивый: у него такой метод воспитания. Стоит сыну чуть отойти от родительской воли – и папа его «учит». Иногда довольно жестоко. А бывает – просто сын подвернется под горячую руку, когда папа не в настроении.
Что же произошло с этим ребенком? Нет, здесь дело не в той боли, которую он испытывал, не в самих по себе побоях. Важно – кто бил и как бил.
Отец – это тот, с кем для мальчика связано понятие защищенности, надежности и уверенности. И вот именно он-то и унижал, и издевался, и нельзя было предвидеть, когда и из-за чего он может разгневаться. Он делал это спокойно и систематически, втаптывая в грязь слабенькие зеленые росточки уважения к себе ребенка, его чувства собственного достоинства.
Придти к выводу, что его отец плохой, маленький мальчик, как правило, не может. Потому что он идентифицирует себя с отцом, это для него образец человека, на который хочется быть похожим – и если отец плохой, то значит и я плохой? Как можно это выдержать?
А раз отец – вот такой, какой он есть – хороший, то значит так вести себя хорошо.
Душа этого ребенка представляла собой выжженную пустыню, в ней не осталось ничего человеческого: никакого представления о нравственных нормах, о том, что хорошо, что плохо, что можно, чего нельзя; никаких человеческих привязанностей, чувств. И в то же время его самого это ничуть не угнетало и не тяготило: ведь ничего другого он не знал и не понимал.
Благодаря Сереже я понял, как драгоценно чувство собственного достоинства в маленьком человеке, как осторожно нужно с ним обращаться. Оказывается, это единственное, что делает ребенка воспитуемым. А если оно затоптано, унижено, уничтожено – то нет пути, нет дороги к его душе: на него невозможно воздействовать. И это уже не человек, а зверь, которого можно держать в повиновении только страхом.
Где-то у Сухомлинского я читал о детях-маугли, воспитанных дикими зверями; он пишет, что в раннем детстве, когда мозг ребенка наиболее чувствителен, такие дети были лишены человеческих впечатлений и человеческих отношений – и это необратимо: спасти, очеловечить таких детей уже невозможно.
Все верно. Но разве, чтобы получить ребенка-маугли, нужно его обязательно подкинуть волкам или обезьянам? Разве мало на свете двуногих зверей, рожающих детенышей? Разве мало таких детей, которые живут рядом с нами, в городах, ходят в школу, порой неплохо учатся – и тем не менее это дети-маугли, точно так же не знавшие настоящих человеческих отношений? Разве не таким был Чингисхан? Разве не таким был Сталин?
И таких детей не считанные единицы – как знаменитые девочки Камала и Амала, вскормленные волчицей – а тысячи и десятки тысяч. Они ходят среди нас, а мы их даже не замечаем.
                .     .     .


                Инга.

Не знаю точно, каково происхождение этого имени – «Инга»: может быть, скандинавское или прибалтийское. У меня оно ассоциируется с величественной красотой и спокойствием северной природы, с гранитными скалами, холодными свинцово-серыми озерами, грустными плакучими вербами и березами, с туманом и бесконечным моросящим дождем.
Хотя единственная из моих учениц, носящая это имя, - русская. Но имя «Инга» ей очень идет.
Инга – крупная и очень красивая девочка. Высокая, статная, прекрасно сложена. Лицо у нее нежное и в то же время строгое и серьезное: приподнятые в широком разлете, резкие, как крылья птицы, темные брови, высокий лоб и глубоко посаженные серые внимательные глаза.
Несмотря на свою красоту и физическое здоровье, Инга очень некоординирована: двигается неловко, скована, зажата. Она не любит и не умеет танцевать и самые плохие отметки у нее всегда были по физкультуре. Зато она отлично учится по всем основным предметам: математике, истории, русскому – везде она в числе лучших.
У нее есть все, что нужно для успешной школьной учебы: она очень собрана, аккуратна, внимательна, систематична, послушна, никогда ничего не говорит, пока ее не спросят, но всегда знает учебный материал; ни с кем не ссорится: ни с одноклассниками, ни с учителями, но ни с кем особенно и не дружит; ни один школьный предмет ее по-настоящему не интересует, и потому она равномерно распределяет свои силы и время. В учебном смысле она довольно уверена в себе, хотя и не любит отвечать устно: она застенчива, у нее тихий голос. Предпочитает письменные задания и выполняет их превосходно. Очень умна, достаточно самостоятельна в мышлении, но никогда ни с кем не спорит, не стремится высказывать свое мнение и потому отвечает всегда идеально «правильно» – в школьном смысле этого слова. Она скромна и не лезет вперед, но если ей что-то поручить, она неохотно, но добросовестно все сделает. Очень тихая. Выполняет все домашние задания, никогда не болтает на уроке. Словом, идеальный ребенок.
Единственное, что мне с самого начала не нравилось в Инге, - это ее абсолютная индифферентность. Что бы мы ни затеяли, казалось бы, самое увлекательное и интересное, она ни в чем не стремилась участвовать, ничего не хотела делать. Она не ходила на вечера, не только школьные, но и нашего класса.
Наташа Дулова, весьма энергичная, с лидерскими качествами и немного болтливая, считала Ингу своей подругой и была ею очень довольна: Инга предоставляла Наташе все решать за себя, молча выслушивала все ее тирады, никогда с ней не спорила. Они сидели за одной партой и порой было даже очень полезно заглянуть к соседке в тетрадь: хоть Наташа и сама хорошая ученица, но все же не такая, как Инга. Наконец, они жили в одном подъезде. Очень удобная подруга! Видимо, и Инга о своей дружбе с Наташей была того же мнения, хотя кто ее знает: из нее никогда ничего нельзя было выудить.
В общем, до какого-то момента я считал Ингу симпатичной, хорошей девочкой, хотя и душевно вялой и неактивной.
Но в конце первого года моей работы с ними наш психолог провела анкетирование с целью выяснить отношение детей к школе: кому нравится ходить в школу, кому нет, и в какой степени нравится или не нравится. Не только с моим классом, а со всеми 5-7-ми, которых у нас было больше пятнадцати. Какие-то там были хитрые вопросы с фиксированными ответами, за каждый выставлялись баллы, отрицательные или положительные, потом они суммировались и выводилась итоговая цифра, со знаком плюс или со знаком минус, показывавшая уровень любви или отвращения к школе. Так вот, первое место с конца (по уровню отвращения к школе) среди всех классов заняла моя Инга.
                .      .      .
Инга – единственный ребенок в семье. На маму она чрезвычайно похожа – копия; только мама среднего роста, дочь выше нее. Но лицо: просто как две капли воды. Мама Инги – молодая женщина, она родила то ли  в девятнадцать, то ли в двадцать; когда ей было тридцать пять, она все еще выглядела прекрасно, гораздо моложе своих лет. Она интеллигентна, умна, иронична. Но я никогда не слышал, чтобы она о ком-то хорошо говорила: всех язвит, в каждом видит одни недостатки. Проницательна, психологически тонка (как, кстати, и дочь: они и внутренне очень похожи). Она пессимистка, очень мрачно смотрит на мир и людей, не ждет в будущем ничего хорошего.
Муж ее – бизнесмен, довольно удачливый. Вышла она за него совсем девочкой, чуть не сразу после своего совершеннолетия. Как я уже сказал, Инга очень хороша собой, и мама ее – красивая женщина. Отец – крупный представительный мужчина. Очень красивая пара.
Но что-то в их отношениях не сложилось: может быть, его привлекали только ее внешность, обаяние, женские прелести – а до души не было дела? Может быть, он из тех мужчин, которые не способны по-настоящему любить женщину? Может быть, они просто не подходят друг другу?
Но они не развелись, а заключили своего рода молчаливое соглашение. Внешне у них все в порядке, они не ссорятся. Хотя отец мало бывает дома, но это связано с его работой: во всяком случае, никто этого не пытается оспаривать. Он, видимо, считает ее удобной женой: хозяйственна, любит комфорт и уют, хорошо готовит, дома у нее все в порядке; умна, красива, с ней не стыдно показаться на люди – она как новенький «Мерседес»: такая женщина-люкс. К нему лояльна, не изменяет ему, не треплет ему нервов. Дочь ухожена, послушна, хорошо учится. Почти идеальная жена.
Она, видимо, по натуре очень нерешительна, не любит ничего менять в своей жизни, не выносит конфликтов и ссор. И в то же время душевно тонка, умна, интеллигентна, требовательна к чувствам и интеллекту близкого мужчины. Но так сложилось – и она смирилась.
Внешне она всегда держится достойно, даже гордо. Но в глубине души перестала верить в счастье, в осмысленность жизни – не только своей, а вообще всех людей. Стала равнодушной ко всему. Страстно любит она только свою дочь.
Для Инги мир их дома, их семьи – а это опять-таки дом и, конечно, мама: папа у них «приходящий», и его она, видимо, не вполне воспринимала как члена семьи – и весь остальной мир – это миры враждебные, антагонистичные друг другу. Все хорошее: мир, покой, уют, тепло и любовь – это дом, мама. Внешний мир – это уродливые, страшные джунгли. Такое мировосприятие двухлетнего ребенка. И она его сохранила, наверное, навсегда.
Она не любила людей, Землю, не любила жизнь. Она хотела бы только сидеть дома, иногда выходя – главным образом, с экскурсионной целью.
Хотя она обладала прирожденной способностью разбираться в людях, все, что она узнавала о них, не приближало, а отдаляло ее от людей. Люди ей казались опасными и мало симпатичными существами: не конкретно ее знакомые, а все вообще люди.
Спрятаться, скрыться в свой уютный добрый детский домашний мирок – вот ее главное жизненное побуждение.
Но школу она не любила не только поэтому.
Их первая учительница поощряла доносительство детей друг на друга. Она даже давала детям соответствующие «общественные поручения»: скажем, следить за каким-нибудь присяжным хулиганом и сообщать о его поведении «по начальству». Поручалось это «хорошим детям». И Инга - по детской наивности и обычной своей готовности и неумению отказываться - это делала.
Но как-то она рассказала о своей «общественной работе» дома – в присутствии папы – и он назвал ее «сексоткой». А она, как истая интеллигентка, очень нравственно чувствительна и брезглива. С тех пор она больше ничего не хотела делать в школе.
                .    .    .
Возле нашей школы, прямо против окон моего кабинета, на той стороне улицы стоял двухэтажный деревянный дом: просто большая почерневшая от времени бревенчатая изба. Однажды этот дом прямо во время урока литературы загорелся. Пламя поднялось выше уровня наших окон (третьего этажа). Конечно, тут уж было не до урока. Сначала я разрешил детям подойти к окнам, но потом решил, что это не слишком хорошо в воспитательном отношении -  глазеть на чье-то несчастье. Жильцы дома к тому времени почти все уже были снаружи: оставшиеся внутри с лихорадочной поспешностью выкидывали из окон всякую всячину. Я решил, что мы кое-чем сможем им помочь. Урок все равно был последний.
Когда я закрывал кабинет – все уже давно выскочили во двор – Инга (она стояла в коридоре, видимо, дожидаясь меня) спросила:
- А урока уже не будет?
Я машинально ответил:
- Нет, не будет.
Она пошла, обычным своим шагом.
Во дворе я распорядился, кто будет помогать погорельцам: нужно было складывать выброшенные из окон вещи. Из дома вынесли вместе с кроватью полупарализованную старушку: мальчишки помогли оттащить кровать подальше от огня. Остальные просто стояли и смотрели, ужасаясь и восхищаясь. Отсюда пламя казалось гигантским: выше пятиэтажных домов – на нас несло чудовищным, как в аду, жаром.
Вдруг я увидел Ингу: она спокойно шла по улице, удаляясь от нас. В нашу сторону бежали дети и даже взрослые, не только с этой улицы, но и с соседних; вокруг уже образовалась толпа. Кто-то что-то предлагал, советовал; пламя гудело, как в домне, – шум стоял неимоверный.
И только она одна осталась совершенно равнодушна ко всему: к этому невиданному ужасному и одновременно притягивающему зрелищу, к человеческой трагедии этих людей. Для нее смысл происшедшего был один: уроки кончились – можно пораньше уйти домой.
                .      .      .
С Ингой, крайне замкнутой по натуре, невозможно было обсуждать некоторые темы, и главной из этих табуированных тем была ее мама, их с мамой отношения. В сочинениях о своей семье она всегда описывала каких-то дальних родственников, с которыми едва была знакома. О своей маме она никогда ни с кем не говорила ни слова: мама была для нее священным существом, которое даже нельзя обсуждать.
Мама никогда ни в чем ей не отказывала, старалась предупредить всякое ее желание; прекрасно ее понимала и любила именно такой, какой она была. В сущности, видеть идеал человека в своих родителях естественно для любого ребенка, но у нормально развивающихся детей это с возрастом проходит, они становятся критичны к своим родителям, хотя и не перестают любить их. Инга относилась к маме как малышка двух-трех лет, ей даже не приходило в голову, что мама может быть в чем-то неправа, в чем-то ошибаться.
Она не верила в Бога, в целесообразность мироустройства, в осмысленность человеческой жизни, в счастье – если правильно понимать это слово. Но у нее был свой земной Бог – мама. Бог, кстати, очень удобный, потому что она была в полном смысле слова образом и подобием, плотью и кровью этого Бога. Ей не нужно было делать ни малейших усилий, чтобы стать хорошей: она уже и так была – не просто хорошей, идеальной, – как мама!
За те пять лет, что я ее знал, эта девочка совершенно не изменилась: ее душа словно законсервировалась – и доступа к ней не было никакого.
В воспитательном отношении она была в миллион раз хуже Сережи Белоуса: на того можно было все-таки как-то воздействовать – страхом. Инга же знала: что бы ни случилось – есть надежный причал и защита от всего. А до остального ей нет дела. Она была совершенно непробиваема.
Ее единственной жизненной целью было сохранение своего детского мирка, своей защищенности, благополучия, душевных спокойствия и безмятежности. Она жила, словно замурованная в самой себе. Все, что происходило вокруг; все, что она видела, слышала, читала – воздействовало только на ее ум, она все воспринимала как информацию – но чувств ее, ее «Я» не затрагивало.
И в этом бетонном бункере, где обитала ее душа, ей было хорошо: так тихо, ни звука не донесется туда, ни шороха; ни ветер не задует, ни дождик не замочит. Так хорошо, как будто мира не существует, а есть только она одна. И мама: но мама ведь не отдельное существо, а только ее часть.
                .     .     .
Когда для женщины ее ребенок – единственный свет в окошке, она панически боится его потерять, ее пугают разнообразные случайности, тем более вероятные, чем ребенок самостоятельней. И этот страх – по каналу непосредственной внутренней связи, соединяющему самых близких людей, - передается ребенку, заражает его. И такой ребенок боится жизни, самостоятельного развития, отказывается от стремления стать самим собой.
Меня с некоторых пор стали забавлять потуги генетиков клонировать биологические организмы. Интересно, зачем это? Говорят, хотят клонировать великих людей, даже Иисуса Христа! Да разве человек – это его тело: если воспроизвести физический облик человека, так это и будет тот же самый человек?! Сумасшедшие! Ведь даже братья и сестры-близнецы как люди отнюдь не одинаковы – и это всем известно.
А вот педагогическое клонирование – существует. В сущности, нет такого отдельного человеческого существа, неповторимого, самостоятельного и свободного, - Инги. Она – только клон своей матери. Точная копия.
Но копия живого существа не может быть тоже живым существом, а только чем-то вроде набитого чучела: манекеном, движущимся и разговаривающим, но мертвым.
Где-то я читал о «черных дырах» - это «погибшие звезды»: звезды, которые перестали светить и давать тепло, погасли, сгорели. Основное свойство «черной дыры» – поглощать все, что оказывается в зоне ее притяжения, которое у «черных дыр» огромно.
Так вот, мне кажется, есть такие люди – психологические «черные дыры». Они поглощают чье-то тепло, заботу, любовь, но ничего не отдают. И любовь к ним других людей не приносит им пользы: они не изменяются, не становятся ни лучше, ни хуже.
Человек – как звезда: он тоже создан, чтобы светить и согревать. Прав был Николай Заболоцкий: «Нет на свете печальней измены, чем измена себе самому»! Когда звезда теряет способность давать жизнь, свет и тепло, она становится страшной губительницей, черной воронкой, несущей смерть. Когда человек отказывается расти, взрослеть, не хочет учиться любить, отдавать, он становится живым трупом, ненасытно поглощающим чью-то любовь, время, силы, чью-то жизнь.
Вот это, наверное, и есть самое страшное, что может случиться с человеком. Хотя сам такой человек совсем не страдает, не мучается, не тоскует – он вполне доволен собой.
                .      .      .
Благодаря Инге я понял, что самые трудные дети в школе – это примерные, идеально удобные дети.
Что может помочь такому ребенку, как Инга, дать ей шанс стать по-настоящему живым человеком? Может быть, какой-то жизненный взрыв, какая-то катастрофа? Не знаю.
Я даже не могу отнести ее к своим педагогическим неудачам. О какой удаче  или неудаче может говорить тот, у которого из инструментов есть только лопата, а ему нужно прорыть огромную гранитную гору? Здесь просто изначально ничего нельзя было сделать.
                .    .    .

                Моя израильская звездочка.


Серый осенний день. Я иду по Березовой аллее; уроки кончились поздно, я очень устал. Еще только четыре часа, но уже темно; грязно-сизые неопрятные тучи летят так низко, что, кажется, вот-вот коснутся провисшими брюхами крыш; сыро, холодно. Задувающий порывами резкий ветер морщит поверхность воды в лужах, гнет голые тонкие стволы чахлых березок.
Миновав 45-ю школу, услышал чей-то оклик:
- Вадим Ильич!
Оглянулся, никого не увидел и побрел дальше. Но сзади снова позвали:
- Вадим Ильич!.. Вадим Ильич!!
Я остановился. Со стороны двора 45-й школы ко мне бежали две девушки: мои ученицы Оля Хаимова и Ксюша Бравина. Оля темненькая и ростом пониже, Ксюша повыше и посветлее. Оля бежала впереди.
Подбежав совсем близко, она остановилась, задыхаясь, и быстро, словно боясь не успеть, спросила:
- А почему вы от нас ушли?!.
                .     .     .
Уходить из 45-й школы я не собирался. Но пришлось. От детей в школе ничего не зависит: не они принимают и не они увольняют с работы. Это только так говорится, что школа существует для детей.
Оля и Ксюша были моими любимыми ученицами в 8-м классе. Увидеть их было и грустно, и радостно.
Под Новый год, я послал им на адрес школы открыточку и получил ответные поздравления, написанные Олиной рукой: открытку занесли мне в лицей.
Вскоре кто-то сказал мне, что она уезжает с родителями в Израиль. Незадолго до их отъезда я случайно встретил ее с мамой на каком-то еврейском мероприятии в филармонии: дал ей свой адрес, просил писать. И вскоре об этом забыл.
Но спустя почти год пришло письмо от Оли, из Израиля.

«Здравствуйте, Вадим Ильич.
Пишет Вам, как вы уже догадались, ваша бывшая ученица Хаимова Ольга. Надеюсь, Вы меня еще помните? Думаю, что да!
Честно признаться, я ужасно стесняюсь, т.к. боюсь оплошаться и наделать кучу ошибок и, вообще, правильно изложить свои мысли. Если что, не судите строго. Я уверена, Вы меня поймете.
Не знаю даже, с чего начать. Начну, пожалуй, с того, что вот уже 8 месяцев живу в Израиле. Боже, всего 8 месяцев, а кажется, что всю жизнь! За это время много что изменилось. Изменилось все! Другие люди, другое отношение, другой язык, обычаи, традиции. Все это интересно, но в то же время сложно и тяжело. Конечно, прожить долгое время в России, считать себя русским человеком, а потом переехать и полностью измениться – это не легко. Но не хочу сказать, что плохо.
Израиль – интересная страна! Молодежи легче прижиться, чем взрослым. Для молодых и умных все пути открыты. Израиль нуждается в умах (если можно так сказать). Приходится крутиться, чтобы чего-то добиться! Ульпан, школа, работа…
Вообще, в Израиле к России относятся по-разному. Некоторые ненавидят (в основном люди с малым процентом ума – сабры), а есть, которые уважают и пытаются понять русских.
У меня в ульпане учительница была – израильтянка. Она так хотела нас узнать, что ходить стала исключительно в русские магазины и слушать русские песни.
Признаться честно, я очень скучаю по Петрозаводску. Иногда, когда устанешь от этой суматохи, сядишь отдахнуть в каком-нибудь парке, закроешь глаза и представишь себя в России… В прохладном карельском лесу, свежий воздух. Расслабишься полностью и, кажется, что ничто не сможет тебя потревожить… Как вдруг, разум заставляет тебя вернуться на землю. Ты сама выбрала этот путь – так иди же по нему! Как странно, большая перемена в жизни очень закаляет человека. И пока не ощутишь на себе лично, не осознаешь этого.
Я извиняюсь, если наскучила Вам. Просто хотелось немного поделиться с Вами. Конечно, я не писатель, и в основном написала не то, что хотелось бы. Все мысли крутятся, а слова не как не выходят. Хочется, чтобы Вы меня поняли. Все что написала – это от души. И еще, хотелось бы получить от Вас письмо. Мне было бы очень приятно.
Буду заканчивать, спасибо за терпение.
С уважением, Хаимова Ольга Леонидовна.  28.06.2000 г.»

Оля по крови еврейка только на четверть. Но еврейская сущность как-то возобладала в ее душе: она мечтательная, фантазерка, и в то же время очень целеустремленная и волевая. Черты лица у нее чисто русские: мягкий овал, пушистые русые волосы, утиный носик. Но глаза – еврейские: темные, задумчивые, мечтательные, устремленные в какую-то дальнюю даль – но и какая-то внутренняя сила чувствуется в этом взгляде. Она очень эмоциональна и в то же время сдержанна: эмоции ее проявляются, например, в письменном общении, в ее рисунках. Оля художница, она и на уроках вечно рисовала.
Олина фамилия – «Хаимова» – образована от слова «хаим» – «жизнь». И ей она идет: Оля очень живой человек.
Мыслит она чисто по-женски: мысль рождается из эмоции, а не наоборот – но при этом совершенно самостоятельно, очень субъективно - и часто интересно. А вот грамотно писать так и не научилась, потому и боится «оплошаться».
Некоторые ее «определения» тоже сомнительны: например, «сабры» – это попросту коренные израильтяне (те, которые родились в Израиле, и иврит их родной язык), «люди с малым процентом ума» - это дураки. По-моему, так.
Я, конечно, сразу ей написал, вскоре пришел ответ:
«…Пишу Вам письмо, а на часах уже первый час ночи. А по-московскому времени уже третий. Ужас!!! Вы, наверное, давно уже спите. А я решила сегодня не спать. Представьте, вокруг меня, на диванах, сидят игрушки и очень внимательно на меня смотрят. Знаете, почему? Они ждут не дождутся, когда я пойду спать, чтобы размять ножки и поболтать друг с другом! Ведь сидеть без движения весь день не легко. И поэтому их глазки блестят как звездочки!
Я помню в детстве (Вы наверняка сейчас улыбнулись от слова «в детстве») я уговаривала игрушек, чтобы они не боялись меня и поболтали со мной. И это было все на полном серьезе. А старшие сестры наблюдали за мной и хихикали…
Вадим Ильич, хотите знать, с каким произведением Вы ассоциируетесь у меня? «Первый Учитель» Чингиза Айтматова. Я помню, когда Вы преподавали у нас русский и литературу, мы проходили как раз это произведение. И Вы читали нам его на уроке, т.к. никто не был готов. Вы так замечательно читали!! Помню, в классе была тишина, все слушали Вас. А я так ясно и четко представляла картину. Будто фильм смотрела. И это осталось у меня ярко в памяти…»

Конечно, я был очень рад Олиным письмам. Наверное, поэтому отвечал ей с увлечением и даже с вдохновением, однажды даже описал ей зимний карельский пейзаж.
В ответ она писала:
«Здравствуйте, Вадим Ильич!
Пишу Вам сразу, как только получила Ваше письмо. Получила его на почте и, знаете, не смогла удержаться и вскрыла конверт прямо на улице. Читала по дороге домой. Читала и не могла оторваться! Люди смотрели на меня как на сумасшедшую. А я шла и радовалась, не обращая внимания ни на людей, ни на сигналы машин…
Сейчас я понимаю, что так делать нельзя в интересах моей безопасности, но… что я могла поделать?
Спасибо Вам за письмо!
Вы так здорово описывали пейзаж на набережной, что мне самой захотелось увидить это собственными глазами. Вообще, я люблю снег. Люблю смотреть в окно, за которым падают пушистые снежинки. А потом Новый год… Огни. Снеговики, Дед Мороз! Подарки.
Эх… В Израиле нет этого. Нет снега, нет Деда Мороза. Жаль. …
Пишите мне. Вы мне очень помогаете. Вселяете в меня какую-то надежду, стремление идти вперед. Пишите мне обязательно, потому что без Ваших писем я уже не могу!..»

Я мог бы сказать то же про себя: ее письма стали для меня эмоциональной поддержкой, мне уже трудно было представить, что я смогу обходиться без них.
Как-то я предложил Оле быть моей названной сестрой: у нее три старших сестры, но брата нет; а у меня нет ни братьев, ни сестер. Она согласилась. Так  - благодаря своей работе – я нашел себе сестру.
Иногда я называл ее в письмах – «Моя израильская звездочка»: она была такая же далекая и недоступная, как звезда, и такая же прекрасная. Как говорит Рабиндранат Тагор: «Тебя нет рядом, но ты всегда в моих мыслях, как звезды на дневном небе».
                .    .    .
В Израиле в армии служат не только юноши, но и девушки. Конечно, там тоже можно «откосить» от армии: например, выйти замуж – фиктивно, разумеется. Замужних сразу же освобождают.
Но Оля решила служить, «потому что это престижно», как она писала, и потому, что считала ниже своего достоинства ловчить. Наконец, она решила стать настоящей израильтянкой. «По России я очень скучаю, но жить не хочу там…»
Она писала:
«Я не хочу сказать, что у меня все прекрасно в Израиле. Я просто писала то, что у меня на душе. А когда я Вам пишу, у меня всегда хорошее настроение. Я вообще не очень люблю жаловаться.
Вот и сейчас, когда я в армии, я не могу прийти домой в плохом настроении. Поэтому перед тем, как постучаться в дверь, гордо поднимаю голову, усталость прячу подальше. И говорю всем: «Здравствуйте!» Для меня очень важно, чтобы родители не видели во мне слабую девочку. Перед тем, как пойти в армию, я поклялась себе, что никогда не буду плакать при маме о тяжести армейской службы. Да и вообще плакать не буду.
Просто стараюсь во всем видеть свои плюсы. Армия – это временно. Тяжело, а мне нравится! Мне нравится видеть, замечать в себе силу воли…
Но это лишь курс молодого бойца, он длится 2 месяца. Остался еще месяц…
Вадим Ильич, как Вы считаете, мы управляем судьбой или судьба нами? Это трудный вопрос, правда?
Я помню, когда в первый раз увидела Вас. Вы тогда сидели за учительским столом и что-то писали. Мне было ужастно интересно, кто этот учитель? И не могла дождаться начала урока. Мне было любопытно, как Вы начнете урок, что скажете. Я помню, Вы представились, но вредные дети, как обычно, десять раз переспрашивали. И с первого дня, с первого урока Вы стали одним из моих любимых учителей. Я так старалась. У меня даже оценки выше стали.
Поэтому я очень расстроилась, узнав, что Вы ушли. Вы наверняка не помните меня в школе. Ведь нас много, а Вы один. А мы с Ксюшей помнили о Вас всегда. И было очень приятно получить от Вас открытку в конце девятого класса. Я забрала ее себе, т.к. знала, что уезжаю. Я думала, что это последняя весточка от Вас. Но судьба распорядилась так, что я имею такую возможность общаться с Вами. И я так горжусь этим! Мне так нравится получать от Вас письма! Вы стали для меня очень близким человеком. Не просто учителем, а другом, человеком, которому я могу доверять…
Для меня очень важно, чтобы Вы знали – Вы мне очень дороги и я бы не хотела потерять с Вами связь. Хотя это абсолютно невидимая связь, даже, скорей всего, воздушная.
Мне порой кажется, что все Ваши письма прилетают вовсе не с этой планеты, а с планеты, на которой все понятно только МНЕ! И я так хочу попасть в тот мир, где чистота, спокойствие, где свободно ощущаешь себя самим собой!!! Вы и есть эта планета. Да, прав был Евтушенко, когда писал, что каждый человек – это целая ПЛАНЕТА!!! Мне кажется, что моя планета находится рядом с Вашей, но она такая маленькая по сравнению с Вами. Но все-таки она рядом и ей приятно осознавать, что и она имеет хоть какой-то смысл для Вас.
Спасибо Вам за то, что Вы всегда со мной.
                Ваша Ольга.»

Конечно, тот образ, который рисует Оля в своих письмах, имеет ко мне довольно отдаленное отношение: это просто ее идеал Человека. Я говорил уже в другом месте, что в определенном возрасте каждому из нас свойственно видеть этот идеал в ком-то конкретно – в каком-то своем знакомом или известном человеке. Это необходимый момент развития.
Я не принадлежу к числу людей, нуждающихся в похвалах, во внешних подтверждениях собственной значительности. Благодаря своей профессии я научился быть независимым от внешних оценок: оцениваю себя я всегда сам, и только эта оценка меня по-настоящему интересует.
И тем не менее, письма Оли – которую я знал совсем ребенком, которая младше меня на 20 с лишним лет – как-то поднимали меня над собой, вытягивали меня вверх. Может быть, это странно, но они воспитывали меня.
Конечно, я не был всегда таким, каким она меня видела, - но иногда я таким все-таки был. И мне это удавалось не только для нее, но и – благодаря ей. Хотя сама она этого и не понимала.
Когда человек, которого ты любишь и уважаешь, верит в Тебя, то так хочется его не разочаровать. Может быть, это и есть самый эффективный метод воспитания?
                .    .    .
Как я уже сказал, Оля успешно адаптировалась в Израиле. Это и хорошо, и плохо. В этой стране умеют обрабатывать молодежь, делать из новых репатриантов стопроцентных израильтян. А мне совсем не хотелось, чтобы она стала такой.
Я находил в ее письмах все больше чисто израильских черт и начал поругивать ее. Конечно, это было вызвано беспокойством за нее же, но порой я бывал слишком резок, забывая, с кем говорю: Оля – человек эмоционально сильный, волевой, с большим чувством собственного достоинства, но в то же время далеко не уверенный в себе и очень ранимый. Чужой человек причинить ей боль вряд ли может, но мне следовало бы быть осторожнее.
Она, конечно, обижалась, оправдывалась, спорила. Порой надолго замолкала, но потом все-таки не выдерживала, и наша переписка возобновлялась.
«Вы не поверите, у меня 6 написанных писем к Вам и не отосланных. Все разные. Одно краше другого! В одном письме я извиняюсь, в другом злюсь, в третьем плачу, в четвертом признаюсь в любви, в пятом в ненависти… В этом нет Вашей или моей вины. Просто так получается. Живем в разных концах света и ничего друг о друге не знаем. И пытаемся докричаться сквозь миллионные стены. А наш голос искажается от долгой дороги и доходит в извращенном виде.
Но тем не менее, хочу извиниться за все. И поблагодарить за терпение и мудрость.
                Ваша Оля.»
И внизу письма нарисовано солнышко – так, как дети рисуют (хотя она прекрасная художница) – и написано: «У нас уже не +30, а только +28! Ура!!!»

К очередному Новому году Оля прислала музыкальную открытку: очень простую, неяркую, с двумя золотыми колокольчиками, перевитыми алыми лентами. Когда ее открываешь, звучит тихая, медленная, детски-простая, чуть дребезжащая мелодия всем известной старинной песенки.
С тех пор прошло уже пять лет, и каждый Новый год я достаю эту открытку, открываю ее и слушаю эту смешную и милую спотыкающуюся музыку. Слушаю много-много раз. И от этого так светло на душе.
Может быть, Оля волшебница?
Впрочем, все женщины – волшебницы. Я давно заметил, что отношения с девочками всегда складываются по-особому. С мальчиками у меня хорошие ровные отношения, но и не более того. А с девочками! Это как идти по краю пропасти: пройдешь – попадешь в рай; споткнешься – свалишься в ад. Потому что они – маленькие женщины!
                .      .      .
Прошло больше семи лет после отъезда Оли, и она приехала в Петрозаводск. Мы договорились встретиться на набережной.
День был неяркий, тихий. Светлая молочно-серая вода залива с легкой рябью, такие же облака. Слегка туманный теплый воздух. В одном месте сквозь плотную небесную вату пробился солнечный луч, четко видимый на сером фоне, и посреди залива, там, где он упал в воду, образовалась сверкающая лужица расплавленного серебра.
Я ждал довольно долго, наконец, увидел быстро идущую мне навстречу взрослую женщину. Почему-то я сразу понял, что это Оля, и в то же время ее не узнал. Эта женщина, как мне показалась, была выше ростом, чем Оля, гораздо полнее, шла она очень уверенным шагом, волосы у нее были более темные, какое-то другое лицо. Я заколебался: она ли это, идти ли мне к ней?
И тут она увидела меня и… побежала! Как тогда – восемь лет тому назад.
Звездочка спустилась на землю! Бывают еще чудеса в нашей жизни!
                .    .    .
Теперь мы переписываемся с Олей по электронной почте. Она уже вышла замуж, и у нее есть ребенок.
Как-то я посчитал: она написала мне больше 30-ти писем – это только по обычной почте. Они хранятся у меня в отдельном большом конверте. Иногда я вынимаю какое-нибудь из них и перечитываю, хотя знаю их все почти наизусть. А в моей комнате, над письменным столом, висит Олин автопортрет: на нем ей 17.
Конечно, звезда – это что-то далекое и практически малополезное. Но все-таки Маяковский был прав: «…это необходимо, чтобы каждый вечер (и, добавлю, для каждого человека!) над крышами загоралась хоть одна звезда».
                .    .    .

                Коробка конфет.

Все в Алешином лице как-то виснет, тянется вниз: большой тонкий нос, глаза - они всегда смотрят в землю. Может быть, нос у него такой тяжелый, словно налитый свинцом? Или это насморк виноват? - у Алеши хронический насморк.
Голова и плечи тоже опущены, он сутулится. Двигается медленно, шаркая ногами; говорит, с трудом пережевывая слова, словно во рту каша; вид у него обычно усталый, часто он хочет спать и зевает, как сказал бы Вальтер Скотт, так, будто хочет проглотить церковь Святого Еноха. Алеша очень высокого роста, но тощенький: кажется, что его искусственно вытянули в длину, а в ширину забыли. Ему 15 лет, и он заканчивает 9 класс.
Алеша вообще-то не мой ученик. Привела его ко мне мама: они решили сдавать «русский устный» (она так и сказала «мы решили сдавать») и позаниматься с репетитором, потому что с русским «у нас» некоторые проблемы.
Как ни странно, Алеша чем-то мне понравился, и хотя сразу же  обнаружилось, что он очень слабый ученик, заниматься с ним я согласился. Но первое время получалось у нас неважно.
Алеша оказался очень старательным и добросовестным, но быстро уставал, от чего у него появлялись проблемы с памятью: будто там, внутри, в голове, что-то рухнуло и образовалась дыра, в которую все проваливается. Отдельные части темы и курса не связывались у него друг с другом; вообще ему никогда не приходило в голову пытаться понять то, что он учит: он все вызубривал, поэтому постоянно путал «склонения» и «спряжения», «признак действия» и «признак по действию» – звучит похоже, а что это значит – над этим он не задумывался.
Первыми нашими занятиями я был очень недоволен, мне казалось, что мы напрасно теряем время, а экзамен-то на носу. Ломал-ломал голову и, наконец, придумал: написал по каждому экзаменационному билету краткий опорный конспект – все на одной страничке, а еще изложил весь курс «русского языка» в вопросах и ответах, как можно проще: получилось около 150 вопросов, но с очень короткими, четкими ответами. Писал я все это целое воскресенье.
Теперь Алеша должен был учить по нескольку билетов, а я его проверял. Он очень добросовестный человек и, как мне казалось, получалось у него неплохо. Занятия наши стали рутинно-легкими: мне не нужно было готовиться к ним, не нужно было уже ничего изобретать – я фактически отдыхал на этих занятиях. А мой ученик как будто вполне прилично отбарабанивал билеты. Мы даже успевали немного позаниматься орфографией, синтаксисом и пунктуацией.
Я перестал думать об этих занятиях, тем более, что дел было достаточно, были другие ученики, что-то я в то время еще писал. С Алешей у меня сложились прекрасные отношения – как, впрочем, почти со всеми моими учениками: он очень симпатичный человек, общаться с ним легко и приятно. Словом, все шло как по маслу, и я был доволен.
Между тем, учебный год как-то незаметно подошел к концу, приближался экзамен.
                .       .      .
Последние два занятия вызвали у меня беспокойство: стал спрашивать его вразбивку – все та же каша в голове, те же нелепые ошибки. Хотя видна солидная подготовка, но на основе, опять-таки, зубрежки: он просто запоминал, что после чего нужно говорить; если хоть одно звено выпадало, ломалась вся цепь рассуждений, так как понимания не было. Но было уже поздно что-то менять.
Когда мы заканчивали последнее занятие, дверь в класс приоткрылась, в узкой щели показалось чье-то лицо. Спросили робко: «Можно мне войти?» Я не сразу узнал Алешину маму. Это довольно высокая худощавая немолодая женщина с простецким лицом, наводящим на мысль, что и она в свое время школьными успехами не блистала.
Почему-то ее появление меня смутило. А она присела на краешек стула и, сладко улыбаясь, стала расточать мне комплименты:
- Нам было очень приятно с вами заниматься, очень-очень интересно, правда?..
Сын неопределенно поморщился, повел плечами: это можно было расценить и как согласие, и как отрицание.
- Я заметила, что у вас свои собственные методы, вы такой интересный учитель…
Я по-прежнему чувствовал себя неловко, сам не понимая, почему. Как-то заторопившись, сказал, что к экзамену он, в общем, готов, но проблем еще много.
Несколько раз я хотел позвонить Алешиной маме, объяснить, что учебные успехи и состояние здоровья связаны друг с другом, что ее сыну нужно делать зарядку каждый день, обливаться холодной водой – избавиться от насморка, от постоянного нездоровья, физической вялости. Если мы делали перемены на наших занятиях, он даже не вставал со стула: просто сидел, опустив голову или глядя в окно. Проблемы с русским языком не всегда можно решить, занимаясь русским языком: иногда надо просто бегать по утрам. Но тут я об этом забыл.
Вдруг начал говорить о том, что Алеша привык зубрить, что это очень вредно, а нужно понять и тогда все запомнится само собой. Алеша опустил голову. Мама согласно кивала, улыбаясь одобрительно.
Наконец, она попрощалась, выразив надежду, что «мы еще сможем  продолжить наши занятия»; Алеша тоже что-то невнятно пробормотал, и они ушли.
Я стал собираться.
И вдруг мне словно ударило в голову: да ведь его главная проблема – несамостоятельность мышления! Я должен был научить его думать, по-другому относиться к учебным заданиям – стремиться их понять – а я этого не сделал.
Что этот экзамен! Ученика нужно развить, помочь ему решить свои главные проблемы – а я напрасно упустил время, напрасно взял довольно большие деньги.
А все потому, что эта выдумка с билетами показалась такой удачной, все шло так вроде бы хорошо и гладко.
Что толку говорить человеку: нельзя зубрить! А если он не умеет иначе? Его нужно было научить!
От этих мыслей стало как-то нехорошо на душе, словно я обманул этих людей.
Я собрал все свои книги и хотел уже идти – смотрю: на столе, где сидела Алешина мама, лежит какой-то очень большой яркий светло-голубой с золотыми буквами пакет. Забыла она его, что ли?
Открыл пакет, а там внутри громадная коробка конфет: наверно, полметра длиной.
Я рассердился: она мне даже ничего не сказала. Что теперь с этим делать? Спустился вниз, в учительскую, и положил эту коробищу на столик, за которым наши учительницы пьют чай.
А в конце лета я собрался с духом и позвонил Алеше домой. Трубку подняла мама и почему-то очень смутилась, когда я представился: будто она в чем-то передо мной виновата. Я спросил, что получил Алеша на экзамене, она долго мялась, потом сказала:
- К сожалению, двойку…
И поспешно добавила:
- Но он уже пересдал!
Я положил трубку, кажется, забыв с ней попрощаться.
                .      .      .
Сейчас для меня очевидно, что никакие отдельные удачные находки и достижения не избавляют учителя от дальнейших поисков. Нельзя останавливаться, нельзя почивать на лаврах. Все время искать и идти вперед. Это творчество – такова суть любого творчества. Жизнь прекращается – если ты перестал делать усилия, двигаться, искать.
Вообще гладкость процесса не имеет значения: важен результат. Работать нужно на результат, только он может удовлетворить Настоящего Педагога.
Благодаря Алеше мне стало ясно, что только я сам могу знать, удачна ли или неудачна моя работа. Теперь, даже если все вокруг считают, что я ошибаюсь, но я знаю, что прав, - я совершенно спокоен. И если все в восторге, а я не уверен, что делаю правильно, значит есть основания для беспокойства. Значит, нужно что-то менять.
И сейчас я с улыбкой выслушиваю любые оценки, касаются ли они моей работы или меня самого. Не то, чтобы мне они совсем не интересны, но никак не влияют на меня. Только я сам могу судить, чего достиг. И только это на самом деле важно.
                .    .    .


                Дурной сон.

Я часто вижу во сне своих учеников. Обычно не нынешних, а прежних.
Эти сны довольно реалистичны, за исключением отдельных деталей. Например, как-то мне снилось, что мой ученик Сережа Пухов откусывает уши своим одноклассникам. Это он так шалит. Уже многие остались безухими (стали Безуховыми). Бедные дети плачут. Родители приходят с жалобами. И я не знаю, что мне делать, потому что у меня нет доказательств. В то же время я почему-то совершенно уверен, что виноват именно Сережа. Но – как быть?! Как вызвать родителей, как им сказать такое? – ведь они не поверят! Как защитить детей, что делать?! Я мучительно ищу выход и не могу найти.
Интересно, что дикость самой ситуации мне совершенно ясна, но во сне оказывается невозможным прервать сцепление этих кошмарных обстоятельств, переживаний, мыслей, вырваться из них – и невозможно отличить реальное от фантастического, осознать, что просто такого заведомо не может быть. Хотя бы потому, что Сережа Пухов, на самом деле, милый добрый интеллигентный мальчик и на такое зверство уж никак не способен.
Все же остальные дети в этом сне – такие, как в жизни: они говорят, действуют так, как на самом деле могли бы действовать и говорить.
Конечно, бывают и вполне безмятежные сны, когда все у меня с детьми хорошо. Но бывают и такие – дурные сны.
Однажды такой дурной сон случился со мной… наяву! Вот о нем я и хочу рассказать.
                .     .     .
С этим классом у меня были большие проблемы. Впрочем, не только у меня. Мне их и дали-то именно потому, что никто не мог с ними справиться. Класс просто разваливался: нужно было спасать положение.
У нас классы часто весьма своеобразно комплектуют. В 6-д было 24 мальчика и только 7 девочек. Мальчики, как на подбор, шебутные, бурно активные, много и нервных, и драчунов, есть и грубоватые, и хамоватые. Но самое забавное, что эти несколько девочек, за одним единственным исключением, были еще почище мальчишек.
Ксюша Дубровская, например: не поручусь, что она не потомок того самого Дубровского, разбойника и беспощадного мстителя. На уроках тех учителей, которые ей не нравились, которых она считала несправедливыми (не обязательно именно к ней), она вытворяла что-то невероятное. Самый яркий запомнившийся мне ее подвиг: прямо на уроке, громко хрустя, она ест яблоко, глядя учительнице в глаза и не реагируя на замечания, после чего дожидается, пока та отвернется, и бросает в нее огрызком. После чего нагло отрицает, что это сделала она. Хамка она была удивительная. Дралась как разъяренная тигрица.
При этом Ксюша маленькая, тощенькая, бледненькая, физиономия самая обыкновенная, отнюдь не злодейская, только и видно по ней, что она очень замкнутая, неконтактная.
Ее подруга – толстая и неопрятная Даша Басюк – невыносимо истерична и визглива, как бабка из очереди. При том вывести ее из себя способен любой пустяк.
Был в этом классе мальчик – Антон Голенко – огромный для своего возраста и совершенно квадратный: он был сильнее почти любого взрослого мужчины. Довольно приличный человек в сравнении с другими, но страшно упрямый. Ему - и многим другим - приказать ничего нельзя было: они специально делали все наоборот.
Но самым страшным человеком был второгодник Витя Мохов. Он тоже очень большой и сильный. Это ущемленный ребенок: отец его неврастеник и алкоголик, неоднократно жестоко избивавший жену и сына; не раз им приходилось убегать из дому среди ночи. Витя обожает издеваться над другими детьми, требует от них безоговорочного послушания, исполнения всех своих приказов; отнимает деньги и вещи. Не трогает он только Антона, но Антон никогда не вступается за одноклассников: бояться он не боится – просто такое у него убеждение, что каждый сам по себе и должен сам за себя стоять.
В пятом классе у них был очень странный классный руководитель, мужчина, плюгавенький такой; единственное, что я помню о нем, - его зовут «Ричард». Ричард этот совершенно не шекспировский, бесхребетный и безответный, и дети на него не обращали никакого внимания: что он есть, что его нет. Ричарда этого я видел: маленький, весь мягкий, будто плюшевый, в очках и невероятно интеллигентный: деликатный, вежливый, умный – просто до тошноты. Такому классу как раз такой классный руководитель и был нужен. Когда же администрация спохватилась, Ричарда уволила, класс уже трещал по всем швам.
На уроках у них творилось что-то невероятное: идешь по коридору – и сразу слышно, где, в каком кабинете, 6-д: можно подумать, что там гуляет вся Запорожская Сечь, притом не просто так, а после удачного похода на турок. Крик, гвалт. Наши учительницы от них были в ужасе: дети их игнорировали, будто их нет в классе.
Наконец, родители подавали директору петицию за петицией с требованиями срочно и немедленно перевести именно их чадо в другой – приличный – класс. Главными причинами были, во-первых, Мохов, и во-вторых, дисциплина (вернее, ее отсутствие). Родители возмущались: их бедные детки вообще не слышат, что говорит учитель; у них, бедненьких, головки болят от постоянного шума. Конечно, эти несчастные дети сами отчасти и были источниками шума – но этого-то как раз родители не хотели замечать.
Любопытно, что, хотя в 6-д было только 2 интеллигентных ребенка: брат и сестра Клюквины (они близнецы), – почти все это хулиганье отличалось прекрасными способностями: умные, активные, живые, самолюбивые.
Но еще немного – и класс просто пришлось бы расформировать. Администрация, по-моему, против этого ничего не имела, но им не хотелось огласки, они боялись испортить репутацию учреждения. И всучили их мне.
                .      .     .
Главной проблемой 6-д, когда я его взял, было крайне отрицательное отношение многих, даже большинства, детей к своему классу и своим одноклассникам, внушенное им родителями. Поскольку те видели решение проблемы в переводе своего дитятка в «хороший класс», то, понятно, что это дитятко было глубоко убеждено в том, что его класс плохой.
Я начал с того, что убедил родителей – правда, не всех, но подавляющее большинство (кроме двух семей) – забрать пока свои заявления и подождать хотя бы месяц; уговорил их не настраивать своих детей против класса; рассказал о положении в классе, о том, что я собираюсь делать, о достоинствах детей; обещал проблему Мохова и проблему дисциплины решить в ближайшее время.
Я понимал: им нужна сильная рука. И поначалу повел себя как диктатор. А им такой классный руководитель и был нужен, они такого только и могут уважать. Конечно, эта внешняя жесткость может дать результат, только если дети видят, что учитель старается ради них, беспокоится о них, не жалея своих сил и времени; и если возникают настоящие человеческие отношения. Я ничего им не прощал, ни одно серьезное нарушение не оставлял без наказания; совершенно внятно и недвусмысленно продемонстрировал, что я «не Ричард»; в то же время проводил с ними вечера каждую неделю – их помогали организовывать родители; водил их на экскурсии.
Как только обстановка чуть-чуть нормализовалась, они стали вдруг хорошо учиться – и почти всем им это импонировало: дети активные, самолюбивые, хотели получать высокие оценки. Их энергия устремилась в иное русло.
Проблема Мохова тоже благополучно разрешилась: я убедил дирекцию перевести его в седьмой спортивный класс. Был у нас такой: мальчишки -  сплошные борцы, боксеры, футболисты. Девочки занимались греблей, - это те еще девицы: не то что коня - «Мерседес» на скаку остановят. Там Витю никто не боялся; наоборот, он побаивался своих однокашников.
Витя был второгодником, но при том сообразительным и живым, хотя и совершенно неработоспособным мальчиком. Остался он на второй год «из-за поведения» и прогулов. Я подготовил его, и он сдал те предметы, по которым в прошлом году схлопотал «двойки»: русский и литературу. Математику ему простили.
Класс оставался шумным, подвижным и слегка буйным, но все дети учились, причем с большим желанием. На ближайших олимпиадах по русскому и математике они заняли все первые места. Успокоились родители. В классе появился коллектив, даже более дружный, чем многие другие в нашей школе.
Видимо, активные дети не могут «стоять на месте»: они обязательно должны двигаться – или друг от друга, или друг к другу. Их просто надо было «развернуть» друг к другу.
У нас появились вполне положительные лидеры: Оксана Щербина и Федя Клочков. Они отличались просто-таки бешеной активностью даже на фоне этого класса. Многие же другие, кто выделялся – в отрицательном смысле – прежде, отошли на второй план.
Оксана – довольно неинтеллигентная, чрезвычайно непоседливая, при определенных обстоятельствах способная на грубость, но очень живая, открытая, всем интересующаяся, смелая, уверенная в себе, наконец, потрясающе красивая девочка. В таком коллективе только такая и могла стать лидером.
Федя Клочков – ужасно смешной, крошечный, черный, как уголек, мальчишка, лицом удивительно похожий на Василия Шукшина: такой русский мужичок, востроглазый, сухонький. Ужасно шустрый, до всего ему дело. Правдоискатель, совершенно не эгоистичен. Никогда не бывает спокоен. Говорить тихо не умеет – кричит. Но так как он при этом совершенно бескорыстен, на него как-то и не обижаются: ни учителя, ни одноклассники. Федю вскоре единогласно выбрали старостой класса.
Я имел железобетонный авторитет и прекрасные отношения со всеми. Нашлись друзья и помощники и среди родителей.
В общем, класс пошел на поправку: мне пели дифирамбы и учителя, и дирекция, и родители. Директор специально вызвал к себе, наговорил комплиментов и наобещал кучу всяческих благ.
После чего я был из этой школы уволен. Причина банальна: директор на меня обиделся. Я недостаточно высоко ценил его управленческий профессионализм (яркой иллюстрацией к которому может служить хотя бы история моего класса) и позволил себе публично высказаться на эту тему. Работал я по контракту и был уволен «в связи с прекращением контракта».
К несчастью, я очень привязался к своим детям. Когда бывает трудно, привязываешься сильней. Да и вообще к детям как-то привязываешься.
Хотя я работал уже в другом месте, но, узнав от мамы Феди Клочкова, что их новая классная, солидная дама-«англичанка», не считает нужным проводить с детьми вечера, решил устроить им вечер к 8 марта. Тем более, такая дата. Тем более, я по ним так скучал.
Так хотелось еще немного подышать своими детьми. Ведь все оборвалось так внезапно!
                .     .     .

Шел я на этот вечер в прекрасном настроении, предвкушая удовольствие от общения и интересного времяпрепровождения со своими детьми. Все прежние вечера у нас прошли прекрасно: дети довольны, никаких эксцессов.
Пришел, и сразу начались проблемы. Во-первых, никто из мам, с которыми я договорился, не явился – под разными предлогами: в общем, я остался с детьми один. Раньше такого у нас не случалось: как правило, на каждом вечере было трое-четверо взрослых. И каждый спокойно делал свое дело: кто-то учил детей танцевать, кто-то кормил и убирал вместе с ними – я, в сущности, не делал ровно ничего.
Сначала я даже обрадовался, что никого нет: ну и не нужно. Потом стали собираться дети. Антон поставил парты вдоль стен, и Ксюша с Дашей «накрыли на стол»: без скатертей, без салфеток, без тарелок даже – просто вывалили, кто что принес: какие-то мятые пакеты, целлофановые и бумажные, а кое-кто высыпал печенье прямо на грязные столы, испещренные классическими школьными надписями, вроде: «Килька + Макса = Sex». Раньше столы у нас всегда были накрыты скатертями.
Всякие внешние детали очень влияют на поведение детей. Такая «сервировка» привела к тому, что никто не хотел сесть по-человечески: кто-то «хавал» печенье на ходу, кто-то сидя на столе (на одно печенье сел, другое ест). Я пытался их уговорить, но с удивлением обедился, что меня почти никто не слушается.
Танцевать решили сразу в двух классах: такая у нас сложилась традиция. Некоторые любят медленные танцы, другие быстрые – на то есть разные кассеты и два магнитофона. Но дети ни на минуту не оставались без взрослых, а, чаще всего, мама Антона – преподаватель ритмики и аэробики – учила их танцевать, и им это очень нравилось: она современная женщина, вела себя с ними непринужденно. Я же танцевать почти не умею и, конечно, не способен никого учить.
Быть одновременно в двух местах я не мог. В малом классе скоро начали ссориться: сначала из-за того, какую и чью кассету ставить, потом уже просто по инерции, непонятно из-за чего. Успокоить их мне никак не удавалось. Зайдешь – они притихнут. Выйдешь – все начинается заново.
Вскоре я устал от всего этого, заболела голова. Решил выйти на пять минут во двор, подышать воздухом. Но не дошел даже до вестибюля: вся лестница оказалась буквально засыпана конфетными бумажками и осколками печенья – а мы были в школе одни. Значит, это мои: неудивительно – за столами ведь они не едят.
Я нашел Федю и Оксану, Женю и Толю Клюквиных, попросил убрать мусор. Оксана, кажется, готова была согласиться, но Федя, как всегда, страстно и горячо заспорил, доказывая, что они тут ни при чем. Я никак не мог его остановить. Оксана и Женя, между тем, воспользовавшись бесконечным Фединым монологом, удрали. Толя стоял боком ко мне и глядел хмуро, убирать он явно не собирался.
Я посмотрел на них: на искаженное злое лицо Феди, на пасмурного Толю – они ли это? Неужели это мой Федя, которой здоровался со мной не иначе как с радостной – до ушей - улыбкой? Неужели это мой вежливый и добрый Толя?
Наконец, Федя, сказав под конец какую-то грубость, повернулся и убежал, а за ним и Толя. Я воровски огляделся и стал собирать бумажки сам.
В общем, это был кошмар! Совершенно такой, как во сне.
Не помню, как все это закончилось, как мы, наконец, распрощались (впрочем, большинство и не попрощалось даже со мной – просто ушли). Помню, что мы еще поссорились из-за того, когда заканчивать: они хотели веселиться до ночи – а я уже страшно от всего этого устал. Помню еще, что все удрали, и убирать пришлось Оксане с Юлей вдвоем, а парты расставлял я сам.
Когда я закрыл-таки классы, спустился вниз, оставил на вахте ключи, вышел на улицу, я чувствовал себя так, будто очнулся после кошмарного сна.
Боже мой, что это было?! Почему? Ведь это тот же самый я, который за два-три месяца починил этот класс, разваливавшийся на части; тот, кто пользовался таким уважением у этих детей. Это мои дети. Что же произошло?
Неужели для них так важен формальный статус: то, что я уже не числюсь их классным руководителем?
Да, прав был Макаренко: какая трудная наука эта педагогика!
В голове звенело, чувствовал я себя ужасно. И самое главное – не мог понять, в чем же дело. Я только испытывал огромное облегчение от того, что дурной сон, наконец, закончился.
                .    .    .
Теперь я знаю – я это понял благодаря своему «шестому-дэ» - что Настоящий Педагог не имеет права ничего ждать от детей для себя. Кошмар случился оттого, что я пришел к ним только для себя, чтобы понаслаждаться, чтобы что-то взять у них, а не дать им. И они – как всякие дети - это сразу почувствовали.
Учитель очень многое получает от детей. Они могут дать любимому и уважаемому учителю все то, что дают человеку любовь и дружба. Но – нельзя приходить к детям ради этого.
Награда учителя – в том, что он сумел сделать для своих детей. Кто-то стал уверенней, кто-то лучше учится, кто-то раскрепостился. Это – награда.
А если дети что-то дают нам еще, то это – подарок судьбы. Чудо, которое может и не случиться.
Оказывается, Настоящий Педагог должен быть совершенно бескорыстен.
 Как же это трудно – стать Настоящим Педагогом!
И еще я понял, что нельзя вернуться назад, в свое прошлое, чтобы снова пожить в нем. Прошлое продолжается в настоящем и даже влияет на будущее: дает нам силы жить сегодня и строить свое завтра - но вернуться в него нельзя.
Не ступай по своим собственным следам – иди вперед! Только в этом жизнь. Если есть силы – иди. Если нет сил - пора заканчивать свой путь: должен же он когда-нибудь кончиться.
                .     .     .


                Правозащитники.

В 7-Б верховодили Глеб Бреднев и Маша Крутских.
Глеб – очень хорошенький беленький мальчик, курносенький, с прямым пробором, ямочками на щеках, с очень подвижной обезьянней физиономией. Он сын «нового русского» и каждое лето отдыхает в другой стране: в Турции, Болгарии, на Кипре – и обожает об этом рассказывать: ему кажется, что эти поездки придают ему, Глебу, особую важность и значительность. И я думаю, он этим заразился от отца.
Несмотря на конфетную красивость, есть в его смазливом личике что-то неприятное – мышиное, хитренькое. Он никогда не смотрит в глаза, не любит прямо отвечать на вопросы.
Умный, бойкий, язык подвешен, его всячески развивают наемные «развиватели», но трудиться, делать усилия не любит, в то же время очень самолюбив, да и честолюбив. Обожает быть в центре внимания, первенствовать, к чему у него нет никакого призвания, а кроме того, это снижает его учебные успехи, т.к. он частенько вылезает говорить не к месту, когда ему, собственно, нечего сказать – просто, чтобы все его слушали, - и получает плохие отметки.
Если в характере и внешности Глеба есть что-то женственное, то Маша Крутских, наоборот, смахивает на мужичка в юбке. Такая она крепенькая, плотно сбитая. Впрочем, тоже довольно хорошенькая, румяная, как матрешка. Она уже красится – и очень ярко, этим тоже напоминая матрешку.
Маша крайне эмоциональна, не приучена сдерживаться, уверена, что нужно добиваться своего любыми средствами: если учитель ей ставит «не ту» оценку, она откровенно хамит. Она не только внешне груба: у нее грубые чувства, грубые понятия. Глубоко неинтеллигентна, но далеко не глупа. И физически и эмоционально она человек сильный.
Что до остальных: дети как дети. Довольно много интеллигентных. Но они мягковатые, рыхлые, ничем не объединены. Есть несколько групп, которые почти не общаются друг с другом. В группу «аристократов» входят, кроме Глеба и Маши, еще три-четыре мальчика, приятели Глеба, – все из обеспеченных семей, да Катя Филимонова, лучшая ученица класса и Машина подруга. Есть группка тихих интеллигентных девочек; есть группа изгоев: эти неважно учатся, ничем не выделяются – тоже человек 5-6 – «аристократы» их не замечают, будто их нет на свете. Есть группка мальчишек, которые любят пошалить, впрочем, это довольно приличные люди. По-настоящему «трудных» – в традиционном школьном смысле – в 7-Б нет.
                .     .     .
   Как только я взял этот класс, у меня сразу возникли трения с «аристократами». Сначала из-за оценок. Их приучили к легкой жизни: выскочил, брякнул что-то – и сразу получаешь «четверку» или «пятерку». Способности у них у всех хорошие, и это давало им возможность «хорошо учиться» без всяких усилий. Такая школьная dolce vita.
У меня так не получалось. Я ввел систему зачетов, самостоятельных и контрольных работ, специально для борьбы с «аристократическими привычками»:  человека, который не хочет работать по-настоящему, развить нельзя и научить ничему нельзя.
Первое время они пытались спорить со мной – по всякому поводу и без всякого повода. Но это оказалось совершенно бесполезно: ни одной оценки я не исправил, на уроке их сурово обрывал. Оценки по моим предметам у них стали непривычно низкими: и Глеб, и Маша ходили все в «тройках» и даже «двойках», – только чрезвычайно умная, внимательная, систематичная и работоспособная Катя, как всегда, купалась в «пятерках». Кое-кто из «изгоев» уже начал язвить по поводу учебных успехов «представителей голубой крови». Этого уж никак нельзя было выдержать!
Начали они с того, что после очередной контрольной, собрав свои работы (то есть работы 5-6 человек из своей группы), отнесли их завучу с жалобой на то, что им занижают отметки. Жалоба была написана рукой Глеба – его расхлябанным почерком, с орфографическими и пунктуационными ошибками. Конечно, все их претензии были смешными, и я легко доказал завучу – математичке по специальности – что все это вздор, оценки выставлены правильно.
Когда мои дорогие правозащитники убедились, что челобитная завучу не дала никакого эффекта, они решили, что меня нужно обязательно поймать на месте преступления и доказать, что я к ним придираюсь. Следующую контрольную они попытались все списать у Кати Филимоновой, для чего расселись на одном варианте: те, чьи законные места они оккупировали, смолчали. Я на это тоже не обратил внимания: они у меня всегда сидят, как хотят – не маленькие уже, седьмой класс. Как там они писали, я тоже не смотрел. Видимо, они рассчитывали на то, что работы будут одинаковые, а оценки я поставлю разные: Маша и Глеб были искренне убеждены, что я их «не люблю» и именно в этом все дело.
Все выплыло при проверке: Катя допустила ошибку – написала слово «наверх» раздельно. Катя все знает, что есть в программе, все помнит, все умеет – но не больше положенного, и чувства языка у нее нет. А это правило мы еще не изучали: контрольная была по совершенно другой теме – так что я поставил было Кате обычную «пятерку», но: та же самая ошибка повторилась абсолютно во всех работах «аристократов», притом ни у Глеба, ни у Маши, ни у всех прочих – больше ни единой помарки. Одна работа в шести копиях.
Я оценок не поставил, а везде написал внизу «Списано». Катя тоже не получила отметки. В классе я объявил прилюдно, что думаю по этому поводу, и что работу им всем, включая Катю, придется переписать.
Глеб перестал со мной здороваться, на уроках сидел хмурый, с кислой миной; Маша откровенно злилась, пыталась грубить.
Как-то меня попросили взять этот класс на замену, вместо географии: заболела Марина Юрьевна. Уже прозвенел звонок, иду к кабинету географии. Говорю им: так и так; открываю свой кабинет, он тут же, рядом. Но они стоят. Кое-кто зашевелился, но Маша на них зашипела и вернула обратно.
- Заходите в кабинет! – говорю им.
Тогда Маша заявила:
- У нас сейчас география! Мы на русский не пойдем!
Я ничего ей не сказал, спустился к завучу, а тут и директор попалась по дороге: втроем мы поднялись к ним. Загнали строптивых ягнят в стойло.
Урок начался с того, что я показал на часы и говорю:
- Мы начинаем с опозданием на 12 минут. Когда я пришел, звонок только прозвенел. Значит, 10 минут опоздания – по Вашей вине: звонок звенит не для вас.
Маша, Глеб, еще два-три человека заворчали было, как голодные псы, у которых отнимают кость, но я прикрикнул на них и объявил самостоятельную работу. Занимались мы действительно всю перемену.
                .     .     .

Примерно через неделю директор вызвала меня к себе и показала заявление, написанное Катиной рукой и, соответственно, довольно грамотное, но - состряпанное по всей канцелярской форме: с шапкой «Директору МОУ Школа такая-то номер такой-то – от учащихся такого-то класса…» – словом, писано явно под диктовку взрослого человека, умеющего оформлять документы.
Я знал, что Глеб с Машей давно вынашивают гениальный замысел: отказаться от меня и «взять» себе хорошую учительницу – Татьяну Борисовну, которая второй год работает, мало что пока умеет, мягковата – в общем, хорошая. Об этом и шла речь в петиции. Притом перечислялись все мои недостатки: я на них кричу, оскорбляю их, я авторитарный учитель, занижаю им оценки и пр., и др. – и опять приводятся те же примеры, что в старинном заявлении на имя завуча. И под бумагой – подписи абсолютно всего класса, кроме двух человек, которых не было в школе: они болели.
Директор мне не дала в руки эту бумагу, а только показала и потом прочла. И говорит, ласковенько так:
- Я ничего не могу сделать: я не могу не считаться с мнением учащихся. Но если они сами заберут заявление, тогда другое дело. Понимаете?
И с наслаждением смотрит на меня.
Это та самая директорисса, о бурной деятельности которой я написал статью «Экспериментомания». Не знаю, была ли она лично причастна к этой инициативе моих любимых правозащитников из 7-Б или нет. Но ей было явно приятно - и интересно: как-то я теперь выпутаюсь?
Впоследствии мне удалось достоверно узнать, что диктовал текст заявления – или, по крайней мере, помогал его составить – муж той самой Татьяны Борисовны: она была не прочь взять умненький класс, увеличить свою, не очень большую, нагрузку, а значит и зарплату.
Вскоре состоялось родительское собрание 7-Б с участием детей. Собственно, дети-то как раз там были почти все, а вот родителей – семь человек. Но зато – пять «аристократов», в том числе папа Глеба, очень солидный, полный, большой, немного похожий на Егора Гайдара; и мама Маши Крутских, толстая, вульгарная, с тремя подбородками и вся в коже, как змея.
Дети поздоровались со мной как всегда, но посматривали тоже с каким-то любопытством. Они чувствовали себя в полной безопасности, и им, конечно, было интересно: что теперь будет? Как я себя поведу?
Вела собрание мама Кати Филимоновой. В классе сидел завуч по старшим классам, Виктор Сергеевич, тощий, облезлый пожилой лысый человек в мятом сером костюме, сутулый, морщинистый, с ускользающим взглядом, которого я про себя называл «Главхолуй». У него пятеро детей, он когда-то был председателем профкома, из-за чего, сам того не желая, чуть не поссорился с директором: это его так напугало, что с тех пор он у нас – первый подхалим и лизоблюд, хотя их и вообще в этой школе предостаточно.
Я сел за последнюю парту, открыл какую-то книжку.
Катина мама начала собрание, говорила она довольно смущенным тоном: по ее словам, проблема в том, что «у нашего класса не сложились отношения с учителем по русскому языку и литературе», и вот мы собрались, чтобы это обсудить. Потом довольно долго от имени класса говорила Маша: держалась она как победительница, смело, уверенно. Потом что-то еще необычайно солидно, с многочисленными «м-м-м» и «э-э», провякал отец Глеба: из него выползало около десятка слов в минуту: видимо, такая манера разговаривать – тоже способ придать себе дополнительную важность и значительность. Что-то еще добавил и Глеб. Класс слушал все так же – с отстраненным интересом. Я не слушал совсем, читал книгу.
В середине выступления Глеба дверь отворилась, и в класс вошел новый неожиданный человек: небольшой, немолодой, плотный, нос бульбой, огромная блестящая шишковатая лысина, рачьи глаза, в сильно потертой рыжей вельветовой толстовке – самый знаменитый в городке адвокат, Адольф Моисеевич Штильман.
Он вежливенько поздоровался, извинился за опоздание и представился: он адвокат такой-то, представляет интересы Слуцкого Вадима Ильича, по договоренности  с ним: просит разрешения присутствовать.
Алевтина Альбертовна (так зовут Катину маму) удивилась, но присутствовать разрешила. Штильман проследовал в конец класса и примостился у стены, на стульчике. Все слегка насторожились.
Ведущая дала слово Виктору Сергеевичу, «присутствующему от администрации школы», дабы он изложил позицию этой самой администрации. Он говорил долго, пространно и красноречиво («задачи управления школой лежат в области обеспечения психологического комфорта учащихся, без чего невозможно достижение проектных уровней учебных компетентностей, заданных стандартами общего среднего образования» – и т.д., и т.п.), но какова «позиция администрации», никто так и не понял. Виктор Сергеевич по этой части большой спец: он и на педсоветах так «выступляет» - есть такое выражение «понемногу – обо всем», а у него – «помногу – ни о чем».
Наконец, Алевтина Альбертовна обратилась ко мне. Но тут опять встрял Штильман, интеллигентненько заявивший, что от моего имени будет говорить он, Штильман. Если никто не возражает. Никто не возразил: Адольф Моисеевич тоже мастер, но в другом роде – что бы он ни сказал, ему никогда не хочется возражать. Спорят с ним только прокуроры да адвокаты противника, и то вымученно: по долгу службы.
Штильман, не торопясь, вышел перед классом и изложил нашу, совершенно понятную и конкретную, позицию. Заявление написано явно при участии взрослых – или какого-то взрослого. Заявление носит клеветнический характер, унижающий честь и достоинство моего доверителя: он обвиняется в предвзятости, профессиональной некомпетентности, авторитарности, оскорблении детей, психологическом давлении на них – и пр., и пр. За то, что делают несовершеннолетние, согласно действующему законодательству отвечают их опекуны, то есть в данном случае – родители. Статья такая-то, пункт такой-то. Давление на детей, по-видимому, имело место при подписании данного заявления, обстоятельства этого подписания нуждаются в выяснении. Мы с моим доверителем готовим заявление в суд, вынуждены будем привлечь к ответственности родителей всех подписантов, статья такая-то УК РФ. Кроме тех, кто прямо сейчас снимет свою подпись. Спасибо за внимание. Еще раз извините. И сел на место.
Класс притих. Глеб спрятался за широкую папину спину. Многие опустили головы. Алевтина Альбертовна уже в полной растерянности стала просить меня все-таки что-то сказать.
Я, не торопясь, ни на кого не глядя, прошел вперед и сел на свое обычное место, за учительским столом, у окна. За первой партой среднего ряда – ведущая. За первой партой у двери – Виктор Сергеевич. Сзади Штильман.
Я попросил у Алевтины Альбертовне заявление, и она мне его дала. «Главхолуй» сразу заметно занервничал.
Читаю им фрагменты заявления, медленно, спокойно, потом обращаюсь к детям – не из «аристократов»: к Тане Федерюк, Даше Кимаковской, Тоше Макарычеву, Саше Гнездоку – с вопросом, с чем они тут согласны, с чем нет. Они отвечают. Выясняется, что Таня не согласна ни с чем; Даша – с чем-то согласна, с чем-то нет; Тоша тоже. Но самый интересный ответ дал Саша: он, оказывается, вообще не подписывал бумагу. «А кто же подписал?» «Не знаю!».
Тут Виктор Сергеевич, чувствуя, что он плохо выполняет задание, что им будут недовольны, вмешался и очень нервно и громко стал говорить, что я давлю на детей своим авторитетом, что это надо прекратить. Вдруг он вскрикнул – словно от боли:
- Почему вы сюда сели?! Кто вам разрешил? Сядьте на свое место, пожалуйста!!
- А я как раз – на своем месте. Это место учителя, а я пока еще работаю в этом классе.
И смотрю на него, улыбаясь.
Тут он, бедненький, не выдержал, вскочил и вылетел за дверь: наверное, побежал докладывать обстановку.
А я говорю:
- Ну что, будем решать вопрос сейчас – или в суде?
Как вы думаете, кто самый первый снял свою подпись? Уверен, вы догадались: конечно, Глеб! Вернее, его папа. Зачем ему лишние неприятности? За Глебом потянулись остальные. А вот Машу я даже зауважал: она долго упрямилась, мама не могла ее уговорить, хотя эти уговоры были больше похожи на угрозы – я знал, что дома ее поколачивают. Она сняла свою подпись самой последней. После чего я попросил Алевтину Альбертовну отнести преображенный документ в кабинет директора: там осталось всего три подписи – ни этих детей, ни их родителей не было на собрании. После чего мы с Штильманом с изысканной вежливостью попрощались и удалились.
                .    .    .
Итоги исторического родительского собрания в 7-Б имели далеко идущие последствия. Глеб и Маша притихли, остальные и подавно. Класс стал нормально работать – они почти все способные, так что появились и первые результаты, повысилась успеваемость. Все были довольны: и родители, и дети. И даже администрация: по крайней мере, на словах.
Правда, подружиться с этим классом мне так и не удалось: это редкие дети, с которыми у меня не было настоящих человеческих отношений – их интересовали только оценки, и этим они были мне глубоко чужды.
А Глеб стал стараться и получил-таки за год «четверку» по русскому, а по литературе все-таки «тройку». Бедный Глеб!
                .    .    .
Мои дорогие правозащитники! Моя юная Хельсинская группа!
Вы убедили меня в том, что дети – существа довольно безумные, и либерализм по отношению к ним – это поощрение безумия.
Дети любят бороться за священное право свободной личности вредить самой себе. Настоящий Педагог обязан победить в этой борьбе, разбить противника, водрузить над его штабом свое знамя и не дать, таким образом, «врагу» себе же нагадить.
То есть – по-христиански, ибо сказано: «Любите врагов ваших; благотворите ненавидящим вас; благословляйте проклинающих вас и гонящих вас… Потому что, если вы любите лишь любящих вас, то какая вам награда? Ибо и грешники то же делают».
Правильно. Я с этим совершенно согласен!
                .     .     .


                Баба-Ёжка и Анечка в тумане.

Вику Котову по имени зовет только ее подружка Анечка Петрова. Мальчишки, из тех, что ее не любят, зовут Вику «Баба-Ёжка». Какие есть для этого основания, я сейчас расскажу. Девочки ее называют ласковей: Котиха или Котя.
А вот у Анечки – единственной в классе – нет прозвища. Ее все так и зовут - «Анечка». Не «Аня» – а именно «Анечка».
Вообще-то у всех наших девочек – прозвища, образованные от фамилий. Об этом я уже говорил. Но Петровых у нас две: Марина и Аня – кстати, они не родственницы. Марину называют «Петруся». А Аня так и осталась Аней, вернее, Анечкой.
Почему так уменьшительно-ласкательно? Потому что Анечка – самая маленькая в классе: она похожа на мышонка, беленького, мягонького, пугливого, смешного и симпатичного. А еще она – самая тихая в классе, самая беззащитная, никогда ни с кем не ссорится.
Вика же – далеко не тихая. Она вечно воюет с мальчиками – по крайней мере, с некоторыми из них. Оружие Вики – острый язычок: она остроумна, умеет подмечать смешное, но и довольно злая. Ее стиль – уколоть словом; стиль ее оппонентов – кольнуть кнопкой, подложенной на стул.
Так что, мои дети успешно развивают свою индивидуальность – а это ведь очень важно!
Вика русская по отцу, а по материнской линии цыганка. Внешность ее чисто цыганская: шоколадная – во всякое время года – кожа; темно-карие, почти черные, глаза и такие же, густые, пушистые и вьющиеся, волосы. Она маленькая, тощенькая, нескладная: вечно корчит рожи, кривляется, одно плечо поднимает выше другого. Когда пишет, почти ложится на парту. Грязнуля: постоянно что-то сладенькое ест, а остатки пиршества складывает в парту или бросает на пол, так что наши дежурные с Котиной парты всегда начинают уборку: сначала выгребают кучу подсолнечной шелухи, конфетных бумажек, сливовых косточек, яблочных огрызков, обломков печеньиц, потом идут выбрасывать полную урну, - и тогда уже начинают убирать. Так делают наиболее дальновидные люди. А недальновидные оставляют Викину парту на закуску.
Сама Вика тоже часто чем-то измазана: то ли шоколадкой, то ли просто грязючкой. Руки в пасте. Тетради невероятно неряшливые, почерк  - как у запойного пьяницы: одна буква гигантская, не лезет в строку; другая крошечная – впору в лупу рассматривать; одна валится на правый бок, другая на левый. «К», «П», «И» и «Н» она пишет одинаково, к тому же лепит ошибку на ошибке, и они у нее очень странные: по-настоящему трудное слово напишет правильно и тут же рядом накарябает -  «селд». Как вы думаете, что это? Это рыба, промысловая, вкусная такая. Догадались? Почему она не написала два мягких знака – этого она сама не может объяснить. Вообще понять Викины «тексты» может только привычный к ним и терпеливый человек: я, например, почти все ее писания разбираю, но не все учителя на это способны.
Вика много читает; особенно любит приключенские авантюрные романы и путешествия. Романтики ей ближе реалистов; Сабатини она предпочитает Вальтеру Скотту. Главное для нее – любовная интрига: чтоб была героиня-красавица, в которую влюбляется главный герой, тоже красавец; они должны пройти через тысячи испытаний, а потом, конечно, пожениться.
Что самое удивительное: ни Сабатини, ни Вальтер Скотт с Викой не были знакомы – однако писали точно в соответствии с ее идеалом.
Вика любит большие произведения, со сложным сюжетом, и проглатывает их мгновенно. Читает и на уроках, держа книгу под партой.
Она очень умный человек, интересный, нестандартно мыслящий: порой говорит и пишет что-то глубоко оригинальное, до чего никто в классе не додумался. А учится плохо: вся в «двойках» и «тройках».
Ум у нее странный, «нешкольный», совершенно самостоятельный: она не умеет – именно не умеет – думать о том, что ей не интересно, что кем-то «задано». Не умеет учить уроки, не способна рассуждать логически. Явно правополушарна: схватывает целиком представление, образ, но не может анализировать, «раскладывать по полочкам» – склонна к синтезу, а современная наука – сплошной анализ. Абстрактное понимает только через конкретное.
А еще – все время отвлекается, о чем-то мечтает, витает в облаках, ничего не слышит, не видит, не знает, вечно все путает: задали на дом одно – она делает другое. Если бы не послушная и внимательная Анечка, Вика ни одного задания не знала бы.
На Викиной половине стола – всегда кавардак: все валяется как попало, и нужное, и ненужное. Вечно она забывает ручку, тетрадку, книжку. У Анечки – идеальный порядок: все разложено геометрически правильно, параллельно и перпендикулярно; большие книги внизу, маленькие сверху; ручка, линейка, карандаш – всегда на своих местах.
Когда Аня приходит в класс, она сразу усаживается и начинает раскладывать свои вещи: на это у нее уходит много времени, потому что необходимо, чтобы все лежало идеально – от малейшего непорядка она страдает, ей нужно тут же все поправить. Подготовившись к уроку, сидит и скучает, а вокруг бурлит водоворот жизни. Она никогда не бегает, не шалит: сидит такая унылая, робкая.
Анечка тяжело переносит шум, у нее тихий, еле слышный голос. Вика, наоборот, любит поорать. Хотя она тоже замкнутая: в свой внутренний мир не пускает никого. Но Анина самозащита – окуклиться, спрятаться в норку, затаиться. Викина – зарычать и оскалить зубы.
Аня тоже большая книгочейка, но предпочитает рассказы о животных и не так быстро глотает книги. У нее прекрасная память. Она выполняет все задания, но не из добросовестности, а потому, что не в состоянии не послушаться – ей не хватает для этого душевных сил.
Она не любит действовать, зато наблюдательна: как-то в походе мы шли по лесной тропинке, и Аня показала мне необычную сосну: от одного ствола отходят три ветви, выгнутые, как луки. «Как рюмка!» – сказала Анечка. А ведь в лесу сотни, тысячи деревьев. И никто не заметил эту сосну – а она заметила. Она замечает необычное, любопытное и красивое. А Вика – смешное. Она сатирик, а Аня лирик.
Вика – человек решительный; Аня – нерешительный. Чтобы не соглашаться, противостоять, делать не то, чего от тебя ждут другие, нужны силы. А сил – и физических, и душевных – у Анечки совсем мало. Вот почему она такая аккуратная: неорганизованное, неупорядоченное пространство труднее для восприятия и освоения. Причина ее аккуратности – недостаток психической выносливости.
 Она послушная – от слабости, аккуратная – от слабости, хорошо учится – тоже от слабости.
Но взрослые уверены, что эта слабость – ее достоинство.
А Викины безалаберность, вредность, ее странности, ее неспособность учиться в школе, как мне казалось, происходили от какой-то подспудно зреющей в ней внутренней силы, пока еще не видимой никому, не знающей себя. Силы, которая, созрев, сделает ее ни на кого не похожей и прекрасной.
Но взрослые уверены, что эта зреющая сила – ее недостаток.
Словом, с точки зрения учителей (отчасти – и с точки зрения их родителей), Вика – ребенок проблемный, а Анечка – беспроблемный. Настолько беспроблемный, что ее вроде как и нет совсем: не видно и не слышно. И учителя довольны. Вообще все ею довольны. Вика же всех раздражает.
                .    .    .
Как-то мы ходили в поход на Дроздово озеро. Весь берег был покрыт молочным туманом, удивительно плотным, белым: казалось, его можно резать ножом. Пласты тумана двигались, из них вырастали какие-то фантастические фигуры; белые кольца свивались и развивались, как живые. Это было необычно, таинственно и красиво, и мы остановились. А Анечка от этого зрелища словно опьянела – и побежала вперед. Она бежала сквозь туман, размахивая ручками, маленькая, смешная, то пропадая из виду, то опять показываясь.
С тех пор, когда я ее вспоминаю, прежде всего встает перед глазами эта картина – «Анечка в тумане».
Может быть, еще потому, что ее подлинная сущность была скрыта от окружающих – словно в тумане. Она и сама не догадывалась о том, какая она на самом деле. Ее жизнь пока катится по чужим путям, а чтобы найти свой, нужна сила.
У Вики она есть, но не сломают ли ее, не согнут ли – такую неудобную, странную?
И я понял, что беспроблемность – это большая проблема ребенка. Так же, впрочем, как и проблемность.
Вообще, главная проблема детей в том, что им приходится жить среди взрослых: обойтись без взрослых они не могут – взрослые же им жить активно не дают. Потому что взрослые очень любят удобных – т.е. мертвых - детей.
Развитие по определению проблемно, а угасить его – «решить проблемы» – значит убить. Взрослые – это такие Тарасы Бульбы: они рожают детей, чтобы их убивать. Родили физически, убиваем духовно.
И получается, что бороться за своих детей – значит противостоять обществу и почти всем людям. Конформист может быть хорошим юристом или врачом, но не Настоящим Педагогом.
                .      .      .
В 8-м классе Вика начала стремительно хорошеть. Превратилась в гордую красавицу-креолку. Появились уверенность, спокойствие, чувство собственного достоинства. Она стала лучше учиться.
А нужно было просто суметь терпеливо ждать этого преображения. Увидеть в ней ее настоящую.
Педагог – это тоже художник. В нетесаном камне или комке глины художник видит то, чего пока еще нет. И в этом смысле педагогика – художественное творчество, такое же, как живопись, музыка, литература. А мои дети – мои произведения.
Но – этот «материал» живой и сам себя творит. И мы создаем человека вместе с самим этим человеком.
И это важнейшее и самое увлекательное творчество.
                .     .     .
Когда я думаю о Вике, часто вспоминаю такую сцену. Новый год, мы с ней украшаем елку у нее дома. Почему-то мы одни, никого больше нет. В комнате полутемно, тихо, только на елке горят неяркие разноцветные огоньки. И Вика такая тихая, спокойная, умиротворенная, красивая. Я смотрю на нее и думаю: неужели это моя Вика: нервная, невероятно ранимая, злая, нелепая и смешная - Баба-Ёжка?
Но вот шелуха соскочила и из-под нее показалась сердцевина. А ведь я знал, что она именно такая: может и должна стать такой.

Я думаю, что Бог именно так относится к человеку: он верит и умеет ждать. Он милосерден к несчастному, но не прощает подлого. Он видит каждого таким, какой он есть, но и каким должен стать – видит весь путь до конца. Он не забывает о Своем Замысле. И не пытается никого вести за руку: человек должен идти сам. Но если я споткнулся, Он поддержит. Если мне тяжело -  поможет найти радость. А если мы идем не туда, изменяя себе, Он строго накажет, чтобы вернуть нас к самим себе.
И я должен постараться именно так относиться к детям. Отделить от шелухи сердцевину. И помочь ей развиться.
Может быть, Бог и Настоящий Педагог – это одно и то же?
                .      .      .


                Янка-пулеметчица.

Хотя Яне только десять лет, она похожа на смотрительницу музея или на академическую даму: суховатая в обращении, чопорная, держится с большим достоинством. Яна близорука, носит очки, и они ей очень идут: без них ее даже трудно себе представить. В то же время она маленькая, худенькая; внешность у нее самая простецкая: соломенного цвета волосы, неяркие веснушки, нос-курнос. Но уж такая интеллигентка!
Вот поэтому я ее окрестил «Янкой-пулеметчицей». Есть, если помните, такой персонаж времен гражданской войны – Анка-пулеметчица, боевая подруга Василия Ивановича Чапаева. Я ее всегда представлял веселой краснорожей грубой бабой-матершинницей, в кожаной тужурке, крест-накрест перевитой пулеметными лентами, с наганом за поясом, едущей на громыхающей тачанке. Яна в максимальной степени противоположна этому образу: так иногда тощего мальчишку зовут «Жирик», а настоящего жирика – «Худой».
Мама Яны - художница и преподаватель ИЗО: мы с ней работаем в одной школе. Год назад Яна занималась у меня в группе по развитию речи: кроме нее ходили еще 7 мальчишек в возрасте от 12 до 15 лет, она единственная девочка, и было ей 9 лет. Конечно, чувствовала она себя неловко: она еще и застенчива и с людьми сходится трудно. Первую неделю позанималась - потом бросила. Но сами занятия ей понравились: придумывать она любит, речевое и интеллектуальное развитие для своего возраста у нее прекрасное.
Спустя год мама предложила мне позаниматься с Яной индивидуально. Я, конечно, согласился: Яна мне очень нравится, и заниматься с ней интересно – она талантливый человек. В нашей школе один академический час индивидуальных занятий с ребенком такого возраста стоит 120 рублей. Татьяна Владимировна предложила мне тоже платить по 120 рублей, и я сначала согласился, потому что понимал ее: ей неудобно, чтобы я это делал бесплатно.
На втором нашем уроке Яна, поджав губки, вытащила из сумки незапечатанный конверт и сухо сказала:
- Это мама просила вам передать.
В конверте были деньги.
Меня эта сцена покоробила. Я как-то не подумал, что это так будет: что деньги будет мне передавать сама Яна – ведь мы с Татьяной Владимировной регулярно видимся. Я почувствовал, что это как-то отдаляет ее от меня: она может подумать, что я занимаюсь с ней из-за денег. А мне очень хотелось с ней подружиться, отчасти еще потому, что я люблю трудные задачи, а приручить Яну трудно: нужно, чтобы она полностью доверяла тебе, нужно ей понравиться, нужно много такта и ума. Как я уже сказал, обычно она держит дистанцию и в общении весьма и весьма холодновата.
Вечером я позвонил Татьяне Владимировне, объяснил ей, как важно, чтобы у меня с Яной сложились хорошие человеческие отношения: ведь то, что мы делаем, - это творчество, а совместное творчество невозможно, если люди, которые им занимаются, не близки и не нравятся друг другу. Она меня поняла. Мы договорились обмениваться услугами «по бартеру»: если мне что-то нужно будет «изобразить», я обращусь только к ней.
Чем мы занимались с Яной? Например, придумывали окончания стихотворений, приблизительно таких:
                Обед у людоеда.
              Как-то добрый людоед
                Пригласил нас на обед.
Нужно дописать еще как минимум две строки, например, так:
                Очень вкусный был обед!
                Был доволен людоед!
Или сочиняли окончание рассказа с заданным началом, допустим, таким:
Муж и жена отдыхают в горах. С ними – маленькая смешная кудлатая собачка. Они живут в домике пастуха; дом старый, «удобства» во дворе. Как-то утром просыпаются и видят: у входа в «удобства» сидят две огромные овчарки, каждая с годовалого теленка величиной. А пастуха нет дома: он увел свое стадо на луг…
Яна придумала так: сначала они боятся выйти во двор, потом выскакивает собачка, овчарки принимают ее за отбившуюся от стада овцу и гонят в стадо, благодаря чему хозяева собачки получают возможность удовлетворить свои основные потребности, после чего бегут выручать свою псинку. В результате они даже подружились с этими овчарками, которые оказались хорошими и добрыми.
Я придумал так: сначала забавный диалог между мужем и женой, каждый из них жаждет уступить другому право первым посетить «удобства» – конечно, из вежливости и по доброте своей. Потом опять-таки выскакивает Тобик, храбро прыгает навстречу страшным псам и говорит: «Тяв!!» Собаки пугаются и удирают, подняв тучу пыли – Тобик с победным лаем несется за ними – и т.д., и т.д.
У Яны получился рассказ лирический, у меня юмористический и отчасти сатирический.
Кстати, я всегда пишу такие работы вместе с детьми: не из педагогических соображений – мне просто скучно сидеть и смотреть, как они сочиняют, - гораздо интересней сочинять вместе с ними.
Словом, наши занятия на уроки в школе походили мало. Мы много смеялись. Яна оказалась еще и неплохой актрисой. Однажды мы импровизировали диалог двух собак: английского бульдога, этакого корректного джентельмена, и растрепанного взбалмошного терьера, мордой походившего на старую черную щетку с черными глазками-пуговками и белыми острыми зубками. Фото собак я нашел в какой-то книге. Яна так бесподобно «озвучивала» этого терьера, так вопила и злилась (тема диалога – спорная кость): я думал, она вот-вот залает.
К тому времени она уже раскрепостилась, чувствовала себя совершенно свободно. Когда я поставил ей «Осень» из «Времен года» Вивальди: это такое задание – послушать и потом рассказать, какие зрительные ассоциации вызывает у тебя эта музыка – своего рода перевод с языка одного искусства на язык другого – Яна встала со стула и начала танцевать, грациозно взмахивая руками, как подбитая ворона крыльями; выбежала в зал, покружилась там и, довольная, вплыла обратно в наш кабинет.
Кстати, я уступал ей вращающийся стул, а сам сидел на обыкновенном: так она все первые занятия непрерывно вертелась на этом стуле из стороны в сторону, так что оказывалась то боком, а то и почти спиной ко мне – но при этом ухитрялась меня очень внимательно слушать и вставлять подобающие замечания.
После занятий мы еще довольно долго о чем-нибудь разговаривали: Яна рассказывала мне о своей восьмимесячной племяннице, которую ей удается иногда понянчить; о том, как она, когда пошла в школу, первого сентября возвращалась домой верхом на лошади, специально нанятой ее родителями; о своих подругах – сестрах-армянках Асмик и Такуш; о книгах, которые она читала.
Себя она называет – Лазунчик: потому что хорошо лазает по деревьям. То есть я сам не видел, но она так говорит. Видимо, это качество кажется ей в себе главным. Тынянов где-то пишет, что десятилетний Пушкин больше всего гордился своим умением перепрыгивать через стулья.
Еще Яна пишет стихи, например, такие:
                Жил на свете Бах.
                Из окна он мах!
                Потому зовется «Бах»!
Называется: «Стихи о великом композиторе».
Хорошие стихи! Проникновенные такие.
Иногда мы с ней спорили, при этом она обнаружила совершенно потрясающую для своего возраста интеллектуальную самостоятельность и независимость. Как-то мы говорили о биологической эволюции: я сказал, что в эволюцию верю, но, по-моему, она происходила не сама по себе, а под управлением Бога. Яна заспорила, приводя обычные «материалистические» аргументы.
Кончилась наша дискуссия так: я изложил ей пять знаменитых доказательств Бытия Бога, она меня внимательно выслушала, по глазам видно – все поняла, - я ее спрашиваю:
- Ну что, я тебя убедил?
- Нет! – отвечает.
Вот такая она – Янка-пулеметчица! И это мне в ней тоже очень нравится: меня раздражают люди, которые со мной всегда соглашаются.
Когда однажды Яна не пришла на занятие (нянчилась со своей юной родственницей), я расстроился: мне было скучно без нее.
Теперь Яна – мой друг. Как сказал Маленький Принц, «хорошо иметь друга, даже если приходится умирать».
А у меня - много друзей!
Как-то я подсчитал, что за всю жизнь у меня было примерно две тысячи учеников. И десятки, если не сотни – мои друзья.
Я нашел их благодаря своей работе. Есть ли еще такая профессия на свете?
Яна – пока самая последняя моя ученица. Потому и эта глава – последняя.
Хотя я мог бы рассказать почти о каждом из этих двух тысяч. Сухомлинский в конце жизни сказал: «Каждый ребенок был миром: совершенно особым, уникальным». Как я его понимаю!
                .    .    .



                Вместо эпилога.

Когда я думаю о своем детстве, оно представляется мне одним-единственным сереньким унылым деньком, длящимся бесконечно. Ты никому не нужен и всегда один, один.
Я был замкнутым, болезненным, застенчивым ребенком: никто из моих учителей не мог себе представить, что я стану педагогом. Считается ведь, что в учителя должны идти те, кого дети будут слушаться и бояться.
Но у нас во дворе был маленький мальчик с очень странным именем – его звали Адик – он был молдаванин: фактически это был брошенный ребенок, хотя и при живой матери, робкий, одинокий. И мне очень нравилось с ним возиться: я был ему нужен, мне было хорошо с ним.
Мое преимущество с самого начала было в том, что я пришел к детям ради человеческих отношений с ними, чтобы быть нужным и избавиться от одиночества. В том, что с самого начала я видел в них прежде всего людей, а не учеников.
Конечно, первое время мне казалось, что главное – стать авторитетным учителем: чтобы меня слушались. В советской школе все преподаватели делились на две группы: на авторитетных и неавторитетных. У вторых дети стояли на головах, хотя среди них – моих школьных учителей – были умные и во многих отношениях интересные и достойные люди.
Довольно быстро мне удалось добиться своей цели: я научился держать себя в классе, говорить то, что нужно и тогда, когда нужно. Меня слушались, даже побаивались. Я стал строгим учителем.
В общем, как я теперь понимаю, я был типичным советским педагогом: кричал на детей, выгонял их из класса. Правда, дети мне все прощали, потому что уже и тогда между нами существовала человеческая связь, которую я пока еще не умел ценить, не считал ее чем-то главным.
В какой-то мере поворотным пунктом стал один пустяковый на первый взгляд случай. На перемене меня вызвали к директору, я пришел на урок с опозданием и не в лучшем настроении. Был русский - мы писали словарный диктант. Я начал механически диктовать, думая о своем: они покорно пишут. Дописали до конца – и тут я заметил, что диктовал не то: это были слова, которых я еще не задавал – они их не готовили. Зачем же писали? В классе 30 человек: и никто ничего не сказал.
Тогда я понял, что дети могут меня бояться, и меня это испугало.
Со временем я совершенно перестал заботиться о т.н. «дисциплине». Сейчас я думаю, что учитель приходит к детям для того, чтобы их любить и уважать. Потому что детям именно это нужно от взрослых. И научиться этому гораздо труднее.

Мне смутно вспоминается один ясный зимний день. Когда это было? Наверное, лет двадцать пять тому назад. Я работал тогда на станции юных техников, вел фотокружок.
Кстати, в этом смысле мне тоже повезло: я не начинал сразу учителем и работаю с 19 лет. Поэтому научился общаться с детьми до того, как пришел в школу с ее уроками, программами, поурочными планами, проверкой тетрадей. Макаренко стал учителем в 17, Сухомлинский в 18. Я, конечно, не сравниваю себя с этими великими людьми, но какая-то закономерность здесь есть: видимо, начинать лучше именно в этом возрасте. Сейчас люди учатся слишком долго. А я не хотел учиться – я хотел работать.
Итак, это был ясный зимний день: мы вышли на пейзажную съемку к озеру, окруженному высокими холмами. На одном из крутых берегов – ледяная горка, по которой катятся на санках, на ледянках, на кусках картона, на собственном заду мальчишки и девчонки, большие и маленькие. Вверх карабкаются разноцветные фигурки, издали похожие на каких-то странных жучков. Хохот, визг, гвалт. И над всем этим – сверкающее в солнечных лучах облако серебристой снежной пыли.
Поснимали. Потом кто-то предложил покататься: если я еще побуду с ними, родители им разрешат. Сбегали домой - все жили тут же, неподалеку; притащили санки и ледянки. Я стоял и смотрел на них, и мне было так хорошо. Как будто я вышел на волю из тюрьмы: в мою жизнь ворвался мощный свежий ветер.
Мне кажется, мы любим людей за то, что они – может быть, сами о том не подозревая – помогают нам стать Людьми. Я впервые почувствовал себя Человеком рядом со своими детьми.
                .    .    .
Когда я был учеником, я терпеть не мог школу. В десятом классе прогулял почти полгода. Но роль Ученика и роль Учителя – совершенно разные роли. Потому что для человека важнее всего, чтобы от его присутствия, от того, что он есть, что-то менялось вокруг. Ученик же, как правило, ничего не может изменить. Страна, в которой я жил и живу, тоже не меняется: существую ли я или не существую, какой я, делаю что-то или ничего не делаю – все остается по-прежнему, как будто меня нет.
И только когда я пришел к детям, я стал что-то значить: для них - и для себя. Стало очень важно, какой я, что я умею, какое приму решение. Каждое мое слово, выражение лица, поза – теперь имели значение.
Правда, я многого не умел. Первые годы меня это очень мучило.
Помню, однажды в школьной столовой я засмотрелся на работу поваров: кухня у нас ничем не была отделена от зала. Они все делали так уверенно, быстро. И я позавидовал им: педагог не всегда бывает уверен в том, что все делает правильно.
Но потом это чувство прошло. Ведь моя работа в миллион раз важнее. И я уже многому научился.
Я думаю, что и в самом деле принадлежу к числу людей, лишенных т.н. «педагогического таланта» (хотя никто точно не знает, что это такое). Мне все давалось с трудом. Но зато я шел вперед, двигался, менялся.
Если первые годы в школе были, во многом, самоутверждением, то потом я уже стремился к тому, чтобы побольше дать своим детям, чтобы они больше получили на моих уроках. И перестал испытывать недовольство своими учениками: теперь я бываю недоволен только собой.
Сначала я хотел влиять и формировать, но со временем понял: воспитание – это совместное самоизменение. Мы с детьми движемся вместе: я помогаю им, а они мне.
Разве только мы детей воспитываем? Нет, благодаря детям – с помощью детей – мы воспитываем себя. Воспитание – это вечная работа над собой. Воспитание – это само-воспитание.
И я считаю это одной из прекрасных сторон нашей профессии: потому что был очень недоволен собой; я, такой, каким был, не нужен был даже самому себе и больше всего хотел стать другим. И оказалась, что для того, кто хочет что-то изменить в себе, это самая прекрасная профессия.
С тоской и восхищением я смотрел ребенком на жизнерадостных, уверенных в себе, обаятельных и общительных людей, даже не надеясь войти в их круг, стать одним из них. Но вот – история гадкого утенка повторилась: я сам стал таким. Благодаря своим детям: потому что им я нужен именно такой.
Сейчас, если у  меня тяжело на душе, если случится что-то плохое, лучшее лекарство для меня – мои дети. Я подхожу к школе – и все ненужное исчезает. В школе я всегда бодр, всегда в хорошем настроении. На самом деле в хорошем настроении – это вовсе не притворство, не актерская игра.
А иногда достаточно только представить себе свой класс: они что-то пишут, склонившись над тетрадями, я стою у окна; изредка кто-нибудь поднимет голову и  улыбнется мне. Пусть это маленький мирок, но он мой, я сам создал его и мне здесь хорошо.
Я с удовольствием общаюсь лишь с немногими взрослыми, а взрослых в массе своей не выношу. Мне кажется, есть три состояния человека: 1) живой ребенок – это тот, кто стремится стать взрослым; 2) взрослый; 3) мертвый ребенок – психологически инфантильное существо, которое уже не стремится взрослеть. И, по-моему, большинство современных взрослых относятся к третьему типу.
А дети – живые, добрые, человечные. Дети – это капельки Неба на Земле, божественные искорки, которые можно раздуть, а можно и загасить.
Благодаря своей профессии я получил возможность делать то, ради чего человек живет на земле: создавать в человеке Человека. Делать то, что поручил мне Бог, приобщившись к самому главному великому Делу. Стать помощником Бога.
Самое главное, что нужно человеку, - это Великое Служение. Только оно помогает выдержать темноту, жестокость, безумие, злобу, страдания, смерть близких и неизбежность своей смерти; только оно делает сильным. Я нашел его в своей профессии.
Школа – это моя волшебной сказка, самое удивительное место на Земле. А самое прекрасное, что я знал в этой жизни, - мои дети.
                .    .    .
Мои дорогие дети!
Не знаю, что я сумел дать вам, но вы дали мне все! Кем бы я был, если б не вы?
Конечно, я сам создал себя, но мне бы это не удалось без моих детей.

Я верующий человек: я верю в Бога, в бессмертие. Но представляю его себе по-своему.
По-моему, бессмертие – это вот что такое: я вхожу в свой класс, к своим детям, которых люблю больше всего на свете, которые ждут меня и рады мне. И долго-долго мы будем жить с ними вместе. А потом они вырастут, разлетятся по свету и будут писать мне письма, рассказывать о своей жизни. И у меня появятся новые дети. И они снова станут моими детьми. И так будет и завтра, и послезавтра: никто не сможет меня уволить, никто не в силах будет разорвать нашу связь.
Она будет длиться всегда. Вечно!
                .      .      .


Рецензии