Записки советского провинциала

Возвращение. Записки советского провинциала
Роман

Все реки текут в море, но море не переполняется ; к тому месту, откуда текут реки, они возвращаются, чтобы опять течь.
Екклесиаст

Предисловие

Первоначально эта книга задумывалась как семейная сага, вместившая в себя реальные события, произошедшие с тремя поколениями одной семьи, уместившиеся в первые три четверти двадцатого века. Но по мере развития сюжета описание событий нередко преодолевало семейные границы. Эти места повествования отражают субъективный взгляд автора, но неизменно имеют в основе реальные факты. В каждом таком случае автор постарался указать, что изложение тех или иных событий является их авторской интерпритацией.
При этом автор хотел показать, что провинциальный русский мир и коренной русский человек, не смотря на все испытания, выпавшие на их долю в двадцатом веке, на вынужденное приспособление к различным "-измам ", оставались прежними, сохранившими связь между духовными, культурными и историческими корнями. Вследствие чего провинциальный русский человек никогда не был пресловутым "совком".
И только Глобализация вкупе с Интернетом в отсутствии осмысленной политики в области образования и культуры грозят разорвать эту пережившую и выдержавшую многие исторические катаклизмы связь.

Глава 1. Родовое гнездо

В последний приезд Меркулова-младшего родной город показался ему похожим на старого опустившегося человека, переставшего стесняться своей бедности, отчего ее признаки не замедлили проявиться откровенно и беспощадно.

Глубокими морщинами и родимыми пятнами обезображивали его лицо трещины и обнажившаяся дранка облупившейся штукатурки на фасадах некогда щеголеватых дворянских особняков и солидных каменных домов купеческого сословия, нахально, из «грязи» вылезшего в «миллионщики».

Словно подражая Пизанской башне, кособочились пристройки деревянных крылец с пыльными стеклами окошек, тускло освещающих стоптанные до сучков доски лестниц, обитые потертым дерматином или клеенкой с вылезшим из дыры клоком серой ваты двери, за которыми когда-то между изразцовыми печами и окнами, заставленными горшками с разноцветной геранью, при мягком свете свечей, керосиновых ламп и шелковых абажуров уютно помещались поколения добропорядочных мещан.

Прерывистыми и кривыми каскадами свешивались по углам домов проржавевшие водосточные трубы, отчего после дождей ползли по стенам пятна зеленой сырости, во время зимних оттепелей не расчищенные от снега тротуары бугрились опасной наледью, а карнизы крыш щерились на прохожих остриями метровых сосулек.

Пустыми провалами пожарищ щербились порядки улиц, после того как огонь, не обращая внимания на фасонистую башню знаменитой городской пожарной каланчи, давно лишенную бдительного часового, находил себе очередную жертву. Пожарища быстро зарастали бурьяном и мусором. Но в последнее время пепелища со стороны улиц приспособились прикрывать декорацией временных загородок с изображением логотипа главной пропрезидентской партии.

Замерли в параличе многочисленные в прошлом промышленные предприятия, остановились мануфактуры, сто лет тому назад принесшие городу славу льняной столицы России.

Опустели широкие волжские фарватеры.

Но процветала торговля одеждой, украшенной ярлыками мировых брендов, сшитой в московских подвалах и гаражах вьетнамскими нелегалами, китайской бытовой техникой, предметами повседневного спроса и различными услугами. При том, что скуп и ненадежен был источник наличных денег, перетекавших из рук в руки, поддерживая покупательную способность городских обывателей, фасады обветшалых домов украшали вывески банков, магазинов и прочих коммерческих заведений.
«Магазин модной одежды «Денди», «Меха России», «Салон одежды для леди «Стиль», «Студия художественной татуировки «Капитан Флинт», «Кафе-караоке «Барракуда», «Паб «Бристоль», «Пиццерия «Сан-Ремо» или «Ритуальные услуги элит-класса «Утешение» ожидали своего живописца, способного красками увековечить фантасмагоричность увиденного.

При этом город не стоял на месте. Город прирастал своими окраинами, которые расползались, следуя речному течению.

Люди, населявшие новые городские окраины, там спали и размножались, не отличаясь этими свойствами от жителей прочих городов мира, но зарабатывать деньги приезжали в старую, центральную часть города, наполняя ее неширокие улицы, спланированные с расчетом на гужевой транспорт XIX века, табунами лошадиных сил, упрятанными под капотами современных автомобилей. В результате проезжая часть городских улиц представляла собой лоскутную пестрядь асфальтовых заплат, и требовала непрекращающегося латания то и дело возникающих ям и колдобин.

В те времена, о которых пойдет речь, город был на сто лет моложе. Для города с его более чем восьмисотлетней историей этот срок должен был казаться не столь значительным. Но для семьи Меркулова-младшего, как и для прочих миллионов семей, этот отрезок времени стал эпическим, полностью изменившим уклад общественной и частной жизни, посягнувшим на саму личность человека, стирая грань между ее индивидуальной и общественной природой,

Жизнь Меркулова-младшего началась в городском родильном доме, из которого он через три дня после своего появления на свет был доставлен на руках отца в родовое гнездо, представлявшее собой полутораэтажный дом, выходящий фасадом на улицу, на противоположной стороне которой высился забор колхозного рынка.

Нижний, полуподвальный, этаж дома был каменный, сложенный из красного кирпича с сохранившимися оттисками торгового знака давно покинувшего этот бренный мир и забытого хозяина кирпичного завода. Верхний этаж был сложен из могучих сосновых бревен за восемьдесят лет службы приобретших каменную прочность, высекавшую красно-желтые искры при попытке вбить в бревно стальной костыль.

Сруб был «обшит» посеревшим от непогоды и времени тесом. Окна верхнего этажа украшали наличники, сквозная вязь которых не уступала в выдумке и тщательности исполнения орнаменту инициалов древних рукописных книг – земляки Меркулова-младшего издавна славились как искусные мастера по деревянной части. От дождя и снега дом сверху защищала крытая кровельным железом крыша, выкрашенная корабельным суриком.

Двор был отделен от улицы дощатым забором с двухстворчатыми воротами, которые изнутри запирались длинным деревянным брусом. Сбоку от ворот для прохода людей и собак была сделана калитка. Кошки редко пользовались услугами калитки, предпочитая с короткого разбега штурмовать забор, не отказывая себе в удовольствии не спеша пройтись по коньку забора, прежде чем исчезнуть на его невидимой стороне. Впоследствии, когда Меркулов-младший подрос настолько, что научился не только лепить снежки, но и метко их бросать, кошкам пришлось круто поменять свои привычки и преодолевать забор, как говорится, «одним махом».

Ворота широко распахивались три раза в год: во-первых, чтобы пропустить во двор машины, привозившие березовые дрова для топки печей, во-вторых, чтобы после окончания ледохода отвезти на Волгу зимовавшую во дворе лодку отца -Меркулова-первого, и, в-третьих, осенью вернуть лодку на прежнее место – на деревянный помост рядом с забором, огораживающим двор со стороны соседнего дома.

Когда в конце апреля сходил снег, двор меркуловского дома густо зарастал кудрявой травой-муравой и подорожником, чуть позже – распустившимися кустами белоснежного жасмина, черной бузины и лиловой сирени, в прохладной тени которой, среди жгучей крапивы, догнивали трухлявые останки беседки.
Среди бушевавшей зелени и пролитого майскими дождями золота одуванчиков с большим трудом держали «фрунт» сильно поредевшие за зиму поленницы дров, еще ниже казался присевший в траву бывший каретный сарай, за которым до следующего забора тянулись в майское небо белыми и розовыми облаками старые яблони и вишни, все лето зеленели правильными прямоугольниками овощные грядки, наполняли воздух сладким запахом ландыши, пионы и флоксы, даже в пасмурные дни весело смотрели пестрые «анютины глазки», а малина наиболее охотно и буйно росла возле подгнившего сруба «помойки», стеснительно прятавшейся за ее зарослями в дальнем углу двора.

До грозового лета 1918 года этот дом, носивший порядковый номер 20, и дом соседний – под номером 22, позже разделенные общим забором, принадлежали одному хозяину – прапрадеду Меркулова. Дома были «доходными» и сдавались внаем.

Прапрадед с многочисленным неразделенным семейством проживал в самом центре города, в двухэтажном каменном доме, купленном по случаю ожидаемого визита императорской семьи в связи с празднованием трехсотлетнего юбилея вступления династии Романовых на Московский престол.

Получив по Манифесту царя Александра II свободу, благодаря безжалостному труду, мужицкому упрямству, беспощадному расчету, когда глаз за внешним равнодушием целит прямо в сердце, и фарту, без которого не поймать журавля в небе, кузнец Лука сын Трифона Меркулова из села Опалино Ярославского уезда, начав торговлю скобяным товаром, через двадцать лет развернув торговые дела на Нижегородских ярмарках, поставляя железный товар в обе столицы, сумел на закате своей жизни выбиться в купцы первой гильдии.

Трое женатых сыновей купчины состояли при деле приказчиками, исполняя волю и поручения отца. А наипервейшей помощницей в торговых делах была ему единственная дочь Елизавета, средняя из выживших пяти детей, которую он, отправляясь в деловые поездки, всегда брал с собой, полностью доверяя ее не по летам трезвому и бойкому уму.

По родительскому ли эгоизму, или ставя выше всего интересы дела, не торопился купчина отдавать замуж любимицу-дочь, которая, пожалев свою уходящую молодость, по любви запретной и торопливой в год начала нового столетия прижила от заезжего петербургского чиновника по особым поручениям дочь, при крещении нареченную царственным именем «Александра», оставленную жить и воспитываться в семье вопреки бойкоту завистливых и недобрых теток.

Грянувший большевистский переворот, а за ним – гражданская война одновременно с эпидемией «испанки», со всей очевидностью доказавшей, что гнев Божий по-прежнему истребляет людей несравнимо эффективнее новейших орудий убийства, изобретенных человечеством, включая тяжелую артиллерию, ядовитые газы и авиацию, и мелкое насекомое Pediculus humanus corporis - платяная вошь сильно сократили численность бывших поданных Российской империи, не исключая жильцов упомянутого каменного дома, с балкона которого всего-то пять лет назад было так упоительно бросать охапками цветы под копыта лошадей императорского кортежа, отчего-то смущаясь стоящего позади блестящего и корректного жандармского корнета.

Все нажитое Лукой Трифоновичем Меркуловым богатство, включая каменный дом, в котором разместился губернский продовольственный комитет, позднее получивший окончательно советское название «Заготзерно», было национализировано именем революции. И не было в этом ничего удивительного, ибо в каждой губернии и каждом уезде были свои Стеньки Разины, Кондраты Булавины и Емельки Пугачевы, подкрепленные местными Маратами, Робеспьерами и Дантонами.

Как раз удивление вызывало спокойствие, с которым принял свое разорение и возвращение в первобытное имущественное состояние бывший купец первой гильдии и потомственный почетный гражданин Лука Трифонович Меркулов.
Наперед зная, как русский мужик медленно запрягает, да быстро погоняет, он поспешно скончался в июне 1918 года, подгадав под Троицин-день, и тем самым лишил революционный пролетариат законного права арестовать себя в качестве заложника, чтобы впоследствии расстрелять как классово враждебный элемент, применяясь к решительному политическому моменту и исполнению с революционной беспощадностью декрета ВЦИК «О красном терроре», принятого 5 сентября 1918 года.

Остатки и прежде не очень дружной семьи, когда лопнули ободья того общего, что удерживало их вместе, рассыпались в поисках спасения по просторам бывшей империи, переименованной в малопонятное «РСФСР». В городе остались только мать и дочь, успевшая к тому времени окончить женскую классическую гимназию, не имевшие крыши над головой и средств к существованию.

К счастью для русской провинции наиболее пламенные революционеры привычно тяготели к руководящей работе в центральных органах, сосредоточенных в новой столице доставшейся им в наследство России, быстро скукожившейся до размера «Московии» времен Ивана-Грозного.

Потому-то на местах, в сиренево-лопуховой провинции, в органы новой власти нередко попадали служить представители местной либеральной интеллигенции, еще верившие или хотевшие верить в гуманистические идеи революции, и при этом полностью не порвавшие со своей средой, что в некоторых случаях позволяло им проявлять к отдельным ее экземплярам спасительное покровительство.

Благодаря протекции общих знакомых, которая в любую историческую эпоху была и остается весьма эффективной в провинциальном обществе, двум ставшим бездомными женщинам мандатом губисполкома были возвращены две комнаты в доме напротив Рыночной площади.

Чтобы со двора попасть в ставшую их прибежищем квартиру, нужно было вначале войти через двустворчатую дубовую, усиленную железными полосами дверь в пристройку, укрывавшую от непогоды деревянную лестницу, ведущую в верхний этаж дома. Наружная дверь пристройки днем всегда имела открытой левую створку, которая на ночь запиралась на длинный кованый крюк.
Лестница, насчитывавшая двенадцать ступеней, по бокам имела открытые галереи, соединенные с верхней лестничной площадкой, которая освещалась светом, проникавшим внутрь пристройки через два небольших окна, одно из которых глядело на калитку и ворота, второе – на двор с поленницами дров и бывшим каретным сараем.
В правых углах торцевых досок лестничных ступеней были прибиты вырезанные из дерева заглавные титлы старославянского алфавита по начальным буквам имен двенадцати Апостолов. Со временем некоторые из букв были повреждены или вовсе исчезли, оставив после себя темный след, но Меркулову на всю жизнь запомнился порядок семи сохранившихся: третья и четвертая – «I», шестая – «В», седьмая – «Ф», девятая – «М», десятая – «Л», одиннадцатая – «М».
С верхней лестничной площадки через утепленную с двух сторон дверь можно было попасть в длинный и полутемный, освещаемый одной тусклой лампой коридор с выходившими в него по две с каждой боковой стороны дверями. Пятая дверь располагалась напротив входной двери и вела в «черные» сени, откуда по лестнице можно было подняться на чердак, а неприметная дверь вела в не отапливаемую уборную.

Квартира, занимавшая весь верхний этаж дома, оказалась разделенной на две половины: в левую – «южную» половину «уплотнились» прежние квартиросъемщики, ставшие после революции ее полноправными владельцами, в правой – «северной» половине поселились бывшая наследница хозяина дома и ее совершеннолетняя дочь, которым достались бывшая столовая, кухня и небольшая комната, прежде занятая кухаркой, после революции вернувшейся в свою деревню.
Крыльцо с лестницей, коридор и «черные сени» перешли в общее пользование.

В квартире, в которой поселились мать с дочерью, центральное место занимала большая русская печь, побеленным шестком выходившая в кухню, обогревавшая «парадными» бело-синими кафельными боками обе комнаты. Кухня дверью соединялась со столовой. Из кухни через отдельную дверь также можно было попасть в коридор. Третья дверь вела из кухни в бывшую кухаркину комнатку, отделенную от столовой глухой стеной.
После появления в квартире некоторых предметов мебели, перевезенных из каменного дома властью все того же мандата, двустворчатая дверь с бронзовыми ручками, соединявшая столовую с коридором, со стороны комнаты загородилась дубовым, в барочных завитках буфетом, после чего в квартиру стали ходить через кухню.
В центре бывшей столовой встал стол, окончательно переставший показывать свой любимый фокус: при разводе в стороны половинок дубовой столешницы вытягивать из своего нутра под механические звуки неторопливого гавота две дополнительные доски, позволявшие усадить за раз восемнадцать человек. К столу, робея в новой обстановке, жались четыре «венских» стула.
Дубовый же диван-ларь, называемый на итальянский манер «кассапанка», в ящик которого на день убирались спальные принадлежности бывшей гимназистки, расположился в простенке между двух окон, глядевших во двор.
Расстроенный переездом «бехштейн» занял место у внутренней стены, рядом с гардеробом. Между двух окон, выходящих на улицу, поместилось зеркало, бесстрастно отражавшее случайно собранную вместе мебель.
В угол, увернувшись от холодного взгляда зеркала, прижалась этажерка со стопками нотных книжек.

За стеной, в маленькой комнатке разместилась старшая из женщин со шведской металлической кроватью, комодом из красного дерева, на котором за чугунным «каслинского» литья будильником неровной цепью выстроились фотографии исчезнувших родственников, ножной швейной машиной «зингер» и финиковой пальмой в большой дубовой пасочнице.
Пальма была доставлена из Святого города Иерусалима в год появления на свет бывшей гимназистки саженцем высотою с обыкновенный канцелярский карандаш. Теперь за поднявшимся в человеческий рост деревцем, в углу нашли приют Спаситель и Богородица в приятной компании с кротким седеньким старичком из города Миры Ликийской.
Зеленый как почтовый вагон, весь в железной сбруе двуспальный сундук, заполненный вышедшими из моды, пересыпанными табаком нарядами, был втиснут между стеной и лестницей в «черных» сенях.
Когда полвека спустя, дом № 20 на рыночной улице попал под снос, из него в новую трехкомнатную квартиру вместе с бывшей гимназисткой перевезли шведскую кровать, комод с фотографиями и три иконы.
По невероятному совпадению родители Меркулова в один день с квартирным ордером получили открытку на приобретение гэдээровского мебельного гарнитура, включавшего шкаф-горку, шкаф платяной, шкаф книжный, секретер, стол, диван-кровать, два кресла и шесть стульев.
В первую же ночь в покинутом хозяевами доме неизвестным последователем отца Федора в щепу были расколоты стол, буфет и «кассапанка», и совсем уже не понятно зачем – сбит кафель с печи. Днем таинственным образом исчезли пережившие ужас ночного погрома «венские» стулья. К вечеру следующего дня в приемном пункте «Вторчермета» оказались швейная машина, искореженный столовый музыкальный механизм и бронзовые дверные ручки. Пальма держалась стойко до момента, когда раззадоренный упорным сопротивлением бревенчатых стен стальной шар-молот с восьмой попытки обрушил на нее не выдержавший напряжения потолок.

Глава 2. Туфли

"Что толку в красоте природной нашей,
когда наряд наш беден и убог"
(Маргарита, "Фауст" Гете)

Но все эти события произошли много позже. А могли бы и не произойти вовсе. Если бы…
Если бы не война…
Если бы не революция и снова война, страшнее первой…

Если бы под Екатеринославом не упал срезанный пулей друг детства и без пя ти минут жених бывшей гимназистки, подававший большие надежды математик и спортсмен, прозванный за веселый нрав «Комка», брошенный на оставленном поле боя под холодным, низким небом с вывернутыми карманами и раздавленным ударом каблука солдатского сапога – в отместку за напрасные хлопоты – носом.

Если бы не устроилась кучером в детский приют лучшая гимназическая подруга Юленька Гертнер – дочь профессора-исследователя флоры полярных морей, не удержавшая запряженного в приютскую подводу призового рысака, узревшего впереди трусящую рысцой пролетку и привычно бросившегося в погоню за соперником, не выпал бы из пролетки от толчка нагнавшей ее подводы председатель городской ЧК товарищ Шмультис. И вовсе не желание страхом пресечь распространение среди городских обывателей контрреволюционной сплетни, а установленный в ходе расследования факт поступления гражданки Гертнер в июне 1917 года в женский «батальон смерти», доказывавший ее враждебное отношение к пролетарской революции и советской власти, послужил основанием для вынесения ей приговора по первой категории.

Если бы сама бывшая гимназистка не поступила на работу в первую городскую общедоступную библиотеку имени товарища Луначарского.

Но неопределенное «если бы» всегда пасует перед неотвратимым, как падение кирпича с крыши, словом «судьба».

Судьба явилась в библиотеку в белом брезентовом пыльнике и инженерной фуражке с перекрещенными топором и якорем на черном бархатном околыше, под которыми играли улыбкой голубые глаза, и золотистой щеткой прикрывали верхнюю губу маленького рта английские усы. Большего при первой встрече с инженером Веселовским, посетившим библиотеку с намерением получить во временную собственность роман «Потоп» Хенрика Сенкевича, бывшая гимназистка рассмотреть не смогла.
Что было не удивительно.
Посудите сами: способна ли двадцативосьмилетняя девушка оставаться хладнокровной, когда сердце барабанной дробью отбило побудку для любви, робко таившейся в самых отдаленных закоулках души все девять лет со дня получения известия о смерти веселого юноши-жениха.

Всегда довольный собой инженер Веселовский заметил произведенное им впечатление, что еще более подняло его и без того хорошее настроение и вызвало внезапное желание сообщить милой библиотекарше, что не далее, как три дня назад он прибыл на строительство железнодорожного моста через Волгу, а отсутствие в городе знакомых оставляет ему одно доступное удовольствие – чтение любимых книг.
Надо сказать, что мосты, вне всякого сомнения, – важнейшие и интереснейшие сооружения: они не только соединяют, но открывают перспективу и могут увести очень далеко.

Воистину, строителей мостов следует почитать подобно просветителям.

Поэтому, нетрудно было угадать, что в ответ беспризорный мостовой инженер услышал горячие уверения в том, что все, без исключения, горожане почтут за честь принять в круг своих знакомых такого интересного человека.

И не стоило удивляться тому, что инженер Веселовский покинул помещение библиотеки в великолепном настроении, унося с собой не только желанную книгу, но также согласие неожиданно обретенной знакомой на совместный вечерний просмотр новой фильмы «Поцелуй Мэри Пикфорд», шедшей в кинотеатре «Художественный».

Этим знаменательным событием, получившим вскоре дальнейшее продолжение, завершился второй этап жизни бывшей гимназистки, который справедливее было назвать летаргическим сном.

Теперь она ощутила живейший интерес к окружавшему ее миру, удивительным образом преобразившемуся с появлением в нем инженера Веселовского. И в зеркале этого события, ее взгляд, прежде всего, обратился на саму себя.

Прошедшие десять лет, казалось, совсем не отразились на ее внешности. Она воскресла из «хрустального гроба» или ожила из ледяной куклы, можете выбирать любой вариант, почти той же Сашенькой Меркуловой, которую подруги по выпускному классу гимназии за строгую красоту звали «Верой Холодной».

Приходилось признать, что главный лозунг победившего пролетариата: «кто не работает, тот не ест» – обладал мощным тонизирующим эффектом.
Необходимость физических упражнений, связанных с ежедневным тасканием ведер с водой от уличной колонки с подъемом по двенадцати ступеням лестницы, колкой дров, ведением огорода, мытьем полов, обязательным участием в расчистке городских улиц от снега, вместе со скромным и малокалорийным питанием способствовали сохранению девичьей стройности фигуры и здорового цвета кожи.

Но даже безоговорочная женская красота требует достойной оправы.

Вот с этой-то оправой была форменная катастрофа.

К своему несчастью, она получила буржуазное воспитание, которое делает человека зависимым от вещей, указывающих на его социальное положение. Женщины этого круга считали себя «приличными», потому что могли позволить себе иметь красивое нижнее белье, шелковые чулки, модные вечерние туалеты со всеми полагающимися к ним аксессуарами, дорогую и элегантную обувь, меха и ювелирные украшения, французские цветочные духи по сто рублей за флакон, собственный выезд или, по крайней мере, «карманные» деньги, позволявшие им передвигаться исключительно на извозчике.

Десять лет она была лишена этого. Заработка рядового библиотекаря едва хватало на самое необходимое для поддержания жизни двух человек: хлеб, соль, сахар, керосин, редко натуральный чай. Для готовки первых блюд покупались кости с лохмотьями хрящей и мяса. Остальное выращивалось на собственном огороде. Выручало соседство рынка. В разоренной стране любой кусок ткани шел нарасхват. Деревенские бабы охотно меняли натурпродукт на «мануфактуру» и одежду. К концу гражданской войны содержимое зеленого сундука, включая тщательно собранный табак, перекочевало на рынок.

Вот почему заочная ревизия собственного гардероба не заняла у бывшей гимназистки много времени, а результат ее был малоутешительным. Выбор вечернего платья упрощался тем, что прямая черная юбка, перешитая из дедовского парадного фрака, была единственной на все случаи жизни. Парные к фраку брюки были выменяны на четыре меры картошки, когда красные армии Фрунзе добивали в Крыму остатки белогвардейских полков Врангеля. Несколько скрашивала ситуацию возможность замены каждодневной голубой холщовой блузы на белую с синим воротником гюйс «матроску», в которой она выступала в «живых картинах» на последнем благотворительном концерте, устроенном в гимназии в пользу беженцев из Минской губернии. Впрочем, не столько отсутствие вечернего туалета приводило сейчас ее в полное отчаяние. Она прекрасно помнила главное правило женщины из «приличного общества»: платье может быть любое, но туфли должны быть нарядными.

Хорошо, что сидела Александра за глухим барьером, скрывавшим от глаз посетителей дешевые парусиновые туфли с ремешками-перепоночками и пуговками застежек. Туфли служили третий сезон, и уже зубной порошок был бессилен воскресить их первоначальную белизну, а утерянное единообразие в пуговицах только закрепляло отличие левой туфли от правой, а может – и наоборот.
Где взять новые туфли, если до выдачи зарплаты оставалось ждать еще целых десять дней?! Она даже знала сколько ей нужно денег – не больше и не меньше, а ровно тридцать пять рублей. Именно столько стоили модельные «английские» светло-коричневые туфли, выставленные на витрине магазина нэпмана Петухова.

Мысли ее лихорадочно метались, ища выхода. И кто-то лукавый шепнул ей простое и легкое решение. Следовало признать, что решением это было весьма сомнительного свойства, но она, отдавая в этом себе полный отчет, ухватилась за него, беспокоясь только об одном: чтобы ничто и никто не помешали ей совершить задуманное.

Едва дождавшись звонка, предупреждающего об окончании работы библиотеки, она, ни минуты не задерживаясь, попрощалась с коллегами и поспешила домой.
Подходя к дому ранее обыкновенного, она чувствовала, как неудержимо колотится ее сердце, но действовала осторожно и расчетливо.
Как она и надеялась, мать, не ожидая ее возвращения с работы в столь непривычно раннее время, копалась в огороде.
В квартиру Александра поднялась как опытный «домушник», не скрипнув ни одной лестничной ступенькой, беззвучно открыв ключом дверь. Она сразу прошла в комнату матери. Из ящика швейной машины достала большие портняжные ножницы. Подставив к углу стул, встала на него и тут остановилась.
Из пальмовых зарослей на нее смотрели глаза строго и печально.
«Раскольников… право имею» - будто издалека услыхала она голос учительницы по русской литературе и классного кумира Нины Клавдиевны Бове.
Слезы отчаяния готовы были брызнуть из глаз. Но душою она чувствовала, что если сейчас остановится и переменит свое решение, то после будет готова совершить грех куда более серьезный.
Боясь пропустить стук наружной двери, она вытащила из киота первую икону, отогнула загнутые на толщину иконной доски края серебряной ризы и стала резать их ножницами, оставляя только маленький краешек, чтобы порча не бросалась сразу в глаза. Замирая от страха быть пойманной на месте преступления, она проделала это со всеми иконами.
Закончив, она вернула стул и ножницы на их привычные места.
После этого, она выдвинула верхний ящик комода и, порывшись в нем, вытащила принадлежащий матери коричневый кожаный ридикюль, в котором хранились утратившие от времени эластичность, когда-то белые, высокие лайковые перчатки, сохранивший французскую роскошь флакон с несколькими каплями сиреневых духов, камею, вырезанную из слоновой кости, с поломанной застежкой, короткое янтарное ожерелье, некогда укрошавшее зобатую шею жены генерала Стесселя, приобретенное на распродаже имущества обесчещенного семейства, и тощую пачку писем, накрест перевязанную суровой ниткой.
Все вынутое из ридикюля она сунула в верхний ящик комода, а на освободившееся место спрятала, собранные в жгут и завернутые в чистый носовой платок нарезанные металлические полоски.
Она успела умыться, причесаться и переодеться в матроску, прежде чем с огорода вернулась мать.
Стараясь выглядеть спокойной, Александра сообщила матери, что приглашена одним знакомым в кино и вернется не раньше десяти часов вечера.
Отказавшись от ужина, спеша поскорее окончить начатое, она только выпила стакан чаю с куском хлеба. Не прося, а будучи уверенной в своем праве на это, она сообщила матери о взятом из комода ридикюле.

Новость о появлении у дочери первого за десять лет кавалера заметно взволновала Елизавету Лукиничну. Но будучи человеком сдержанным и немногословным, она не стала ничего у нее выпытывать, только окинула дочь придирчивым взглядом, вздохнула и отпустила коротким кивком головы на самую захватывающую, самую азартную и самую рискованную охоту.
Оставшись одна, она с чувством помолилась перед оскорбленными иконами, прося для дочери счастья.

Выйдя из дома, Александра поспешила в приемный пункт «Торгсина». Там, волнуясь как будто при сдаче краденого, она подала усатому приемщику свою добычу.

- Что это?
Спросил усатый приемщик в сером жилете, надетом поверх белой рубахи с галстуком, и синих нарукавниках, принимая добычу бывшей гимназистки.

- Серебро.
Стараясь изо всех сил казаться спокойной, ответила она.

Приемщик, не оборачиваясь, через плечо передал полоски стоявшему тут же за прилавком узколицему молодому человеку с косым пробором Рудольфа Валентино в напомаженных волосах, одетому в черный жилет и черные нарукавники поверх белой рубахи с черным галстуком «бантиком», со словами:
- Василий, снеси, пусть проверят.

Валентиновый Василий нырнул с полосками в боковую дверь, а приемщик вновь принялся греметь костяшками счетов, ведя свой итог клонящегося к закату дня, прерванный появлением Александры.

В вынужденном ожидании была унизительная неловкость, за которой не замедлило явиться мутненькое сомнение «А, что если окажется - это не серебро? Вот будет стыдно!»

Золотой палец Солнца проткнул комнату от окна до боковой двери и отразился в брильянтиновой голове возвратившегося с приговором Василия.
Полоски серебра поместились на конторке в соответствии с вынесенным вердиктом невидимых судей «Все в порядке».
Александра перевела дух.
Приемщик положил серебряный жгут на чашку весов, на другую кинул две гирьки, добавил к ним третью и записал измеренный вес в раскрытую книгу. Не опуская нацелившееся на бумагу перо, поднял глаза на томящуюся ожиданием посетительницу:
- Как записать?

- Простите, я не поняла.

- Я спрашиваю о происхождении ценностей. Что это?

- Это от ризы.
Еле слышно пролепетала, помимо воли краснея, Александра.

- Не разобрал, что вы шепчите. Говорите громче.

- Это от иконы, часть ризы.
Не своим голосом пояснила Александра.

-Нам это одинаково.
Успокоил ее приемщик и произнес четко и торжественно:
- Тридцать шесть рублей и сорок копеек.

Когда он потянулся вырезать купоны на названную сумму, Александра неуверенно попросила:
- А можно деньгами?

Приемщик некоторое время молча смотрел на нее, а потом, вздохнув, сказал:

- Это можно. Только вы, гражданочка, теряете восемь процентов комиссии.

Желая только одного - поскорее закончить этот неприятный торг и оказаться на улице, она ответила поспешно:
- Я согласна.

Приемщик выдвинул из конторки ящик кассы, достал из него несколько бумажек и полтинник.
- Тридцать три рубля пятьдесят копеек.
И протянул ей деньги.

Александра, оглушенная названной суммой, автоматически приняла поданные деньги, расписалась в подсунутой приходной книге и с деревянной улыбкой на лице очутилась на улице. Для покупки туфель ей не хватало полтора рубля.
Итак, все ее муки были напрасными.
Она механически пошла по улице, плохо соображая куда и за чем идет.
Внезапно на противоположной стороне улицы она увидела знакомую фигуру в прямом холщовом сарафане и белой панаме, которые зрительно делали обладательницу и без того невысокой и полной фигуры еще приземистее и круглее.
Бондаренко Лидия Николаевна работала в читальном зале библиотеки им. Луначарского. И хотя Александра была с ней мало знакома, но другого выхода у нее не было. Она решительно, почти бегом, пересекла проезжую часть и, нагнав, окликнула.

Бондаренко остановилась, удивленно подняв бровки на своем круглом лице, уставив на Александру свои серенькие глазки с застывшим в них вопросом.

Александра, смущаясь, спросила: не может ли та одолжить ей полтора рубля денег.

- Полтора рубля?
Застигнутая врасплох, переспросила Бондаренко.
- Прямо сейчас?

- Да, если можете.

- А зачем вам понадобились эти деньги?
Оправившись от неожиданности, поинтересовалась Бондаренко.

- Я собиралась купить туфли, но мне не хватает ровно полтора рубля.

- Туфли?
Бондаренко бесцеремонно принялась рассматривать запылившиеся "балетки" Александры
- Вы, что же, уже успели присмотреть себе новые?

- Да. У Петухова. На Пятницкой.

- У Петухова. Так-так. Это, милая моя, дорогой магазин… И там вечно у витрины околачиваются всякие вертихвостки… Ну, что же. Пойдемте – посмотрим, какие туфли вы собираетесь себе покупать.

Александра чувствовала себя, словно попала на осмотр к врачу-гинекологу. Но отступать было поздно.

Весь путь они проделали молча, но и это было мучительно неудобно, так как Александре пришлось приспосабливать свой легкий и стремительный шаг к неспешной походке своей попутчицы, передвигавшейся под аккомпанемент расстроенной фисгармонии, каким-то образом умещавшейся в ее рыхлой груди.

Подведя Бондаренко к витрине петуховского магазина, Александра, указала на туфли и упавшим голосом произнесла:
- Вот эти.

Она уже сомневалась в своем желании купить их. Но инерция этого желания еще управляла ею.

Бондаренко приблизив лицо к стеклу витрины, почти касаясь его пуговкой своего носа, принялась рассматривать злополучные туфли. Насмотревшись вдосталь, она, выпрямившись, повернулась к Александре.
- Такие туфли, моя милая, может себе позволить не всякая женщина. Зачем они вам?

Испытываемое унижение заставило Александру головой вниз броситься в темную и бездонную пропасть обмана:
- Я выхожу замуж.
Тонким и прерывистым голосом, чувствуя, как пылают ее щеки, высокомерно заявила она.

- Замуж? Вот как! И кто же ваш жених, позвольте полюбопытствовать?

- Он нездешний. Приехал недавно.

- И кто он, если не секрет?

- Инженер. Будет строить мост.

- Так-так. Вы, оказывается, бойкая девушка, а на работе такая скромница. Недаром говорят, что в тихом омуте... Да, вы губки, моя милая, не кусайте… Мужчины глупы. Им бы только посмазливее и помоложе. Впрочем, глупенькой вас тоже назвать нельзя… Говорят, эти мостостроители получают сумасшедшие деньги…Ну, что же… Я, пожалуй, дам вам эти деньги, но вы должны помнить, что порядочную девушку украшает прежде всего скромность. Правда, у современной молодежи об этом весьма смутные понятия.

Бондаренко, строго насупясь, расстегнула сумочку, достала из кошелька горсть монет, сопя, выбрала мелочь и ссыпала в подставленную Александрой ладошку.
- Подумайте над моими словами, моя милая.

- Спасибо. Я вам очень благодарна.
Сухим языком проговорила Александра и, не простившись, вошла в магазин. При этом, большего на свете она боялась, что вслед за ней в магазин зайдет Бондаренко, чтобы насладиться взятой на себя ролью классной дамы до конца.
К счастью этого не случилось.

Даже вежливое внимание приказчика, с похвалой отметившего ее вкус и принесшего на примерку сразу три пары туфель на выбор, не поправили испорченного настроения. И когда коробка с туфлями была ей вручена со словами благодарности и приглашением чаще посещать шикарный и гостеприимный магазин, она не испытала столько раз в мечтах пережитой радости.

Цена у туфель оказалась гораздо выше указанной на ценнике.

Но она постаралась взять себя в руки. Присев на скамейку в сквере на площади Революции, она без волнения переоделась в новые туфли, сунув старые туфли в коробку. Она сидела, настраивая себя на предстоящую встречу, как настраивают перед выступлением расстроенную скрипку, и ожидая, когда стрелки часов, висящих на углу здания горсовета, покажут без четверти восемь. Когда это произошло, она легко встала, привычным движением рук разгладила юбку, одернула матроску,  бесстрашно окольцевала сгиб левой руки ремешками-змеями, хищными головками впившимися в коричневые бока ридикюля,  и, непринужденно размахивая завязанной шпагатом коробкой, с готовой улыбкой на губах отправилась добывать то, за что уже заплатила непомерно большую цену.

Тем временем путейский инженер Веселовский тоже готовился к предстоящей встрече, но его хлопоты были легки и приятны.

После визита в библиотеку он отправился в ресторан «Славянский», где в приятной обстановке отобедал, заказав заливную осетрину с хреном, солянку, баранью котлету с гарниром из молодого отварного картофеля и салат из хрумких нежинских огурчиков. Завершился обед большим куском трехслойной кулебяки с двумя стаканами крепкого и ароматного чая.

Придя в свой номер-люкс гостиницы «РИЦ», сохранившей свое дореволюционное название только потому, что оно, как нельзя лучше, соответствовало повсеместной практике сокращенных названий советских учреждений, инженер час провалялся на кровати, читая роман и борясь с затягивающей воронкой сладкой дремоты. В семь часов вечера он принял освежающий душ, после чего, не спеша, со вкусом оделся.

Инженер был щеголем.
Отказавшись после минутного колебания от форменного белого коломянкового кителя, украшенного крупным серебряным знаком железнодорожного профсоюза, который легко можно было принять за орден, он облачился в кремовую шелковую сорочку и «яхтклубовскую» пару, состоящую из бежевых фланелевых брюк и синего шелка, двубортного, сшитого «в талию» пиджака, серые шелковые носки и белые теннисные туфли.
Примерив перед зеркалом классический темно-синий «виндзор» и «бабочку», он выбрал «виндзор», позволявший держать расстегнутой под ослабленным узлом галстука верхнюю пуговичку сорочки, что обеспечивало дополнительный комфорт в переполненный избытком дневного зноя вечер.
Оставалось только разложить по карманам серебряную раковину с упрятанным вовнутрь часовым механизмом , бело-синий, как морской сигнальный флаг, носовой платок и кожаный портмоне.
Уже перед выходом из номера, с удовольствием рассматривая в трюмо собственное трехкратное отражение, инженер Веселовский увенчал свою светловолосую голову путейской фуражкой со свежим белым чехлом.
В отличие от большинства поляков, которые по традиции и, кажется, назло своим восточным соседям рождаются со страстной любовью к своей родине и Франции, инженер Веселовский был англоманом. По этой причине он повсюду возил с собой элегантную английскую трость, отполированная рукоять которой описывала правильный полукруг. Иногда он прохаживался с нею, тренируясь, по квартире, в которой на тот момент обитал, но не рисковал появиться с ней на людях, что бы не вызвать насмешливый свист и едкую резолюцию в адрес британского премьер-министр и лорда Чемберлена.
Вот и сейчас, взяв трость в руки и немного попозировав с ней перед зеркалами трюмо, он с разочарованием был вынужден оставить трость в углу номера.

Он уже было потянулся к дверной ручке, но, спохватившись, прошел, не снимая фуражки в ванную комнату, где взбрызнул слегка вьющиеся на висках волосы и щеточку усов одеколоном.

Хотел ли он в этот момент обольстить милую и скромную библиотекаршу? Я думаю, что инженер Веселовский был готов в этот вечер обольстить сам город.

Минуло три часа.

Солнце скатилось с золотых шапок соборов и церквей и, прокатившись по уклончивым улочкам, упало в реку, превратив ее воды в текучее золото.

Заря, подхватив отраженный рекой солнечный диск, вызолотила западный край неба, которое, поднимаясь к зениту, перебирало оттенки желтого, нежной зелени, прозрачного аквамарина и голубого.

Чайки, голуби и галки оставили небо неутомимым стрижам, снующие тела которых с восторженным визгом закладывали в остановившемся воздухе немыслимые виражи.

Горожане, вышедшие после киносеанса из душного зала, как ныряльщики, вернувшиеся с большой глубины, жадно вдыхали волны свежего воздуха, накатывавшие с реки на медленно остывавший после жаркого дня город.

Река в этот вечер бесплатно давала свой бенефис, на фоне которого блекла призрачная жизнь Мэри Пикфорд и Дугласа Фэрбенкса.

Для большинства горожан река была лучшее, что они видели в своей жизни. Зачастую они не осознавали этого в силу обыденности и привычки, но неизменно испытывали искренний восторг, узнавая ее на картинах художников.

Для тех, кто не умел читать, река заменяла книги Фенимора Купера, Марка Твена и Джека Лондона. Но более важным было то, что река свою книгу держала открытой, и любой, даже не умеющий писать, мог оставить в ней короткую строчку или целую страницу.

Поэтому не удивительно, что в этот вечер горожане не спешили вернуться в душные квартиры с коптящими керосинками и ревущими примусами, а парами и небольшими оживленными компаниями тянулись на нижнюю набережную, к пароходным дебаркадерам – излюбленное место вечерних прогулок с открытия навигации.

Между тем, река успела поменять золотой цвет своих вод на перламутровый, и подобно гигантской змее, только что сменившей кожу, переливаясь серебряным, голубым и алым, плавно и упруго струилась среди поднявших из воды свои темные спины песчаных отмелей и перекатов.

По спине этой реки-змеи колесный буксир «Красный волгарь» упрямой сороконожкой тянул в затон на ночевку паровую землечерпалку «Профинтерн», с утра углублявшую обмелевший в межень фарватер.

Эспланада вдоль набережной была заполнена двигавшейся во встречных направлениях толпой гулявших обывателей всех возрастов, полов и социальной принадлежности. Все скамейки, как стручки горошинами, были тесно заняты компаниями.

Но больше всего народа было у среднего дебаркадера, где под парами готовился к отходу двухпалубный грузопассажирский колесный пароход «Урицкий».
Уже был дан второй свисток. Отплывающие, провожающие и те счастливцы, которым удалось протолкаться на дебаркадер, с неослабевающим интересом следили за работой команды.
Трап был убран, но чалки еще крепко прижимали пароход привальным брусом к истертым мочальным кранцам, висевшим вдоль причального борта дебаркадера. Капитан парохода с рупором в руке, то и дело уходил с открытого крыла мостика в штурвальную будку к переговорной трубе, чтобы узнать последние новости из машинного отделения.
Шкипер дебаркадера, опершись локтями о планшир решетчатого ограждения, неторопливо переговаривался с вахтенным помощником капитана с сине-бело-синей нарукавной повязкой, руководившим уже закончившейся посадкой пассажиров.
Два матроса из команды дебаркадера застыли у причальных кнехтов в ожидании сигнала сбросить с них штаги чалочных канатов.
Наконец механик доложил о готовности машины к отходу.
Раздались три коротких свистка.
Капитан с рупором, поднесенным ко рту, наклонился над обвесом мостика, оглядывая весь пароход с носа до кормы, и возвестил голосом, заставившим затрепетать жесть рупора, долгожданную команду:
- Отдать носовой!
Повинуясь этому громовому гласу, прокатившемуся дальше – по ближним улицам и переулкам, матрос на дебаркадере,играя бронзовыми мускулами, подобно цирковому силачу  ловко раскрутил обвившееся тугой спиралью вокруг чугунного кнехта тело удава-каната и сбросил его в узкую щель между бортами парохода и дебаркадера.
 Но не удалось удаву добраться до воды и обрести казавшуюся близкой свободу.
 Матрос, стоявший на носу парохода, ловким и своевременным рывком втянул его на борт парохода.
Течение реки по сантиметру стало отжимать освободившийся нос парохода от борта дебаркадера.
Капитан внимательно следил с мостика за увеличивавшимся просветом между судном и дебаркадером.
Раздалась новая команда:
- Отдать кормовой!
И второй удав-канат был вынужден уползти с дебаркадера на борт парохода.
Стоящим на дебаркадере в наступившей тишине, были слышны журчание речных струй, обтекавших пароход, и своевременная капитанская команда «Малый ход», и то, как за ней в штурвальной будке сыграла звонкая музыка машинного телеграфа, разбудившая скрытое аркой кожуха краснолапчатое гребное колесо, которое со скрипом ожило и завертелось, гулко шлепая плицами по воде, взбивая белую пену, брызги и водяную пыль, долетавшие до провожавших, не позволяя корме парохода, подхваченного течением реки, навалиться на борт дебаркадера.
Телеграф прозвенел еще раз, ускоряя бег колеса, сдвинувшего, наконец, пароход с места.
Мимо людей, сгрудившихся у перил дебаркадера, близко и удивительно плавно, как не бывает ни на одном другом средстве передвижения, поехал борт парохода с пассажирами, машущими кепками, фуражками, шляпами, платками, косынками, вошедшими в моду тюбетейками и просто ладошками.
Люди, оставшиеся на дебаркадере, махали им в ответ и при этом испытывали приступ возбуждения от внезапного и острого желания и грусти от упущенной возможности посредством парохода круто изменить свою жизнь.
Последней проехала корма с уже зажженными сигнальными фонарями, косо подвешенной на короткой кормовой мачте пароходной лодкой «завозней» и прозевавшим отплытие, обвисшим кормовым флагом.

Отойдя от дебаркадера саженей двести, пароход развернулся кормой к закату и, подняв над трубой черный хвост дыма, побежал вниз по течению, послав на прощанье городу два коротких и один длинный гудка.

Череда фиолетовых волн, отставших от парохода, приползла к берегу и выбросилась на песок.

Вечер медлил уступить место ночи, которая уже известила о своем приближении, вывесив на небе первые звезды.
 
Сумерки, густея, скапливались в кронах лип и кленов, во множестве растущих на городских улицах, в зарослях сирени, жасмина и лопухов опустевших дворов, за темными провалами открытых настежь окон обывательских квартир.

Наступил час, когда покой опустился на землю и воды, призывая все живое проститься с завершившимся днем и поспешить найти приют на предстоящую ночь.

То было время, когда в городах люди, птицы и звери ложились спать одновременно.

И только коты и кошки нарушали общий порядок, то и дело пересекая дорогу запоздалым, спешившим домой пешеходам.

Инженер Веселовский со своей новой знакомой так же побывали на берегу, где, стоя у ограждения набережной, они наблюдали отход парохода.

Инженер Веселовский не мог отрицать того, что летний вечер был очаровательным, а его спутница – очень мила и, судя по всему, неплохо воспитана.
Но, к сожалению, река была не Вислой, а девушка не владела искусством непринужденного и веселого кокетства польки, с легкостью высекающей искры из сердца мужчины.

По этой ли или другой причине, но инженер Веселовский не пошел провожать девушку до ее дома. Они расстались как добрые знакомые, не связывая себя обещанием будущей встречи, недалеко от скамейки, на которой Александра меняла свои туфли. Совсем близко от этого места стоял обнесенный временным забором наполовину разобранный памятник, посвященный подвигу Ивана Сусанина, имевшему самое непосредственное отношение к предку и тезке инженера Веселовского – шкловскому подхоружему пану Михалу Веселовскому, о чем сам инженер не имел ни малейшего понятия.

Александра никогда и никому не рассказывала о чувствах и мыслях, владевших ею в тот вечер. Но доподлинно известно, что она вернулась домой в старых туфлях, спрятав коробку с обновкой в «черных» сенях, за «бельевой» корзиной, в которой они с матерью выносили в сад развешивать на веревках для просушки выстиранное и выполосканное белье.

Глава 3. Мне так отрадно с вами носится над волнами.

В последующие две недели инженеру Веселовскому было не до посещений библиотеки. Все дни он проводил, мотаясь между управлением строительством и берегом Волги, с истинно польским задором споря с членами мостостроительного комитета НКПС, приехавшими из Москвы для окончательной привязки проекта к натурному месту закладки моста: нужно было успеть до начала подъема уровня воды в реке произвести разметку русла под будущее строительство кессонов, внутри которых через год должно было начаться возведение каменных «быков» будущего моста.

За все это время яхт-клубовский пиджак ни разу не покидал шкафа, а книгу романа, забытую на столе среди записных книжек и технических справочников, листал ветер, свободно гулявший по гостиничному номеру из-за распахнутой настежь днем и ночью балконной двери.
Но все имеет свой конец.
Отбыли на пароходе первым классом московские спецы, согласившись в конце концов с убедительными расчетами инженера Веселовского, который, смягчившись одержанной победой, лично провожал своих недавних оппонентов, махая с дебаркадера фуражкой вслед медленно удалявшемуся пароходу.

Лето 1928 выдалось на редкость жарким, и ширина судоходного фарватера на отдельных участках Верхнего Плеса Волги не превышала 25-30 метров. В таких местах капитан выставлял на нос парохода матроса с бело-красным футштоком и вел пароход малым ходом, маневрируя между песчаными отмелями сообразно сообщениям об измеренной глубине.

Проснувшись наутро после отъезда комиссии, инженер Веселовский ощутил потребность в отдыхе, а по сему провел в управлении строительством только первую половину дня.

После обеда инженер Веселовский решил нанести повторный визит в библиотеку, будучи уверен, что делает это только ради того, чтобы вернуть так и недочитанный роман. Поблекли и уже не могли увлечь наивные описания сарматских подвигов и надуманных страстей книжных героев читателя, многое повидавшего во время гражданской войны и успевшего поработать под началом Великого Инквизитора Революции – Феликса Дзержинского.

Проводя все последние дни в служебных хлопотах, он совершенно забыл симпатичную библиотекаршу Александру, напрасно ждавшую его за строгим барьером в обрамлении трех назидательных плакатов:

над головой –
Книга – могучее орудие приобщения масс к строительству социализма

слева –
Умеете  ли вы правильно перелистывать книгу?!
и справа -
Книгу верните в срок - ее ждут другие читатели!

Направляясь в библиотеку, он тотчас вспомнил о ней и подумал о возможной встрече.

Подумал, скорее, с любопытством – с какой миной на хорошеньком личике встретит его та, которая имела основание дуться на него за его небезупречное кавалерское поведение. Признавая за собой вину, он, тем не менее, только посмеялся бы в душе, встретив демонстративно холодный прием pokrywdzonoy dziewczyny.

Вопреки предположениям, Александра встретила его приветливой улыбкой и лучащимися теплой радостью глазами.

Сердце инженера дрогнуло. В то же мгновение он был свергнут с пьедестала самоуверенности и с пылкостью истинного польского кавалера пал к ногам русской паненки.

И не было ничего удивительного в этой внезапной капитуляции, ибо, будучи первоклассным специалистом по мостовым фермам, балкам, рельсам, брусьям, стойкам и раскосам, во всем остальном инженер Веселовский оставался всего лишь мужчиной.

И как всякий мужчина он не мог знать того, что в Эдемском саду нашептал Еве лукавый змей, дав совет кое-что из полученных сведений скрыть от Адама якобы для его же пользы.

С этого дня жизнь в доме напротив рынка пошла веселее.

Страстная натура инженера искала и находила множество поводов для проявления вспыхнувшего чувства к Александре, последствия чего ощутила даже тощая серая кошка с довольно облезлым хвостом, делившая кров (но не стол) с двумя женщинами, для которой обязательная охота на мышей перестала быть единственной возможностью пропитания, став увлекательным ночным сафари, еще более приятным от того, что теперь каждое утро на кухне ее ждало блюдце, полное свежего и жирного молока, которое стала приносить в жестяном бидоне аккуратная деревенская молочница.

Известно, что ничто так не способствует пробуждению и расцвету любви, как трудно поддающаяся описанию словами задушевная красота русской природы.
И в этом редко какое место в России могло сравниться с прежним Верхним Поволжьем – с голубой лентой реки на золотом ложе песков, дремотным покоем заросших кувшинками заливов и устий малых рек и речушек, разноцветием луговых и охрой горных берегов, от отвесных обрывов которых и до самого горизонта шумели березовые рощи и перелески, ниспадающие кроны которых сливались с зелеными куполами еще не взорванных церквей, а сквозь частокол белых стволов украдкой выглядывали уцелевшие дворянские усадьбы, превращенные в агрономические школы, санатории и дома отдыха.

По этим берегам, у самой воды во множестве были расселены тихие городки и оживленные села, и тысячекратно повторенные многоголосным solo азартных петухов деревни со стадами священных месяцерогих коров и табунами широкоспинных скифских лошадей, на утренней заре вступавших в парную воду Великой реки, чтобы набраться на весь предстоящий день ее живительной силы.

Из этих ли соображений или искренне желая поделиться с новым избранником тем лучшим, что она знала в этой жизни, Александра старалась все свободное время проводить с инженером на Волге.

Могучие силы природы, управляющие движением воздушных масс в земной атмосфере, благоприятствовали этому, направляя дождевые облака и холодные ветры по широкой дуге от Балтики через Беломорье и самоедские тундры до голых кряжей Полярного Урала.
Вся Центральная Россия была накрыта голубой чашей неба, под которой неторопливо бродили белые барашки кучевых облаков, неизвестно куда исчезавших перед закатом Солнца.

В выходной день, в тот ранний и удивительно тихий утренний час, когда речная вода едва колышима в берегах только полетом Земли в бесконечности Космоса, Александра с инженером брали на водной станции прогулочного «фофана» и, выгребя на стрежень, пускались вниз по течению мимо низкого правого берега с домиками заволжской слободы, мимо начавшегося строительства насыпи правобережного мостового устоя, стрелой пролетая мимо подведенных под самый берег первых подошедших караванов плотов.

В десяти верстах от города лодка сворачивала в тихую речку Качалку, поросшую золотыми кувшинками, из песчаного дна которой били светлые и холодные ключи.

Зрелые июльские луга служили им брачной постелью.

Возвращались уже под вечер переполненные солнцем, медовым запахом трав и друг другом.

Выгребать против напора свободно текущей, не перегороженной плотинами реки в одиночку инженеру было трудно. Ведь, кроме силы требовалась сноровка. Выручала Александра, которая садилась на «банку» рядом с инженером, и они гребли, каждый управляясь своим веслом, касаясь при этом друг друга бедрами и плечами. Случалось, Александра «перегребала» неискушенного в речных делах инженера – сказывались уроки теперь окончательно забытого жениха-спортсмена, и тогда лодка начинала кружиться в речных струях под плеск и брызги беспорядочно «табанивших» весел и смех счастливых гребцов.

Вечера в будничные дни они обычно проводили, гуляя по набережной. Иногда во время этих прогулок инженер заводил Александру в приличный вопреки предубеждению городских обывателей ресторан «Кавказ», где щедро угощал пряными блюдами грузинской кухни.

Открывшийся в этот год в городе оседлый цирк своей посещаемостью сразу затмил местный театр, безуспешно пытавшийся удержать зрителя новаторским репертуаром: «Блудливый директор», «Матрос и проститутка», «Семь жен Ивана-Грозного» и пр.
Инженер и Александра единогласно байкотировали театр, а цирк наряду с кино сделался их любимым развлечением.
Неожиданно у них появилось еще одно увлечение – азартное и «с интересом», но об этом будет рассказано в свое время.

Когда они привыкли друг к другу настолько, что даже длительное молчание больше не вызывало чувство неловкости, их привычным местом стала беседка, скрытая кустами сирени в углу двора напротив рынка.
Скоро стало обычным, что инженер просматривал разложенные на столе беседки чертежи и расчеты, производя вычисления с помощью малоизвестного и экзотического тогда предмета – английской логарифмической линейки, и делая короткие пометки в блокноте, в то время как Александра, забравшись с ногами на скамейку, делала вид, что читает книгу, вместо этого с удовольствием наблюдая за его быстрой и точной работой.
Часто компанию им составляла совершенно выправившаяся кошка. Она являлась, громким мурлыканием приветствуя общего благодетеля. Церемонно потершись приобретшей шелковый блеск спинкой о его одетую в белую парусину ногу, она вспрыгивала на скамейку и садилась в «египетской» позе рядом с Александрой, чутко прислушиваясь настороженными ушами к шороху остро отточенного карандаша по бумаге, распахивая изумрудные глаза при взлете над столом чертежной кальки.

Единственной, кто всегда отсутствовал в этой компании – была мать Александры, которая молча наблюдала за переменами в жизни дочери. Не получив определенного совета или хотя бы намека от укрывавшейся за пальмой троицы, она решилась полностью положиться на судьбу и относилась к инженеру с вежливой обходительностью хозяйки по отношению к принятому в дом гостю, не пытаясь придать этим отношениям родственный характер, чем заслужила с его стороны особенное уважение.

Для правильного толкования последующего повествования попытаемся ответить на вопрос, что было между Александрой и инженером? Любовь? Для мужчины и для женщины – это не одно и тоже.

Для женщины любовь – это парус, мелькнувший в море, который с нетерпением ждет каждая женщина. Беда, если парус не появится совсем или ее опередит другая. Поэтому очень часто она запрыгивает на палубу, не осмотревшись толком, что это за корабль и каков его капитан. Открытое море – жизнь проверяет прочность корабля и качества капитана. Женщина, заняв свое место на корабле, тотчас принимается за его украшение от киля до топов мачт, при этом все крепче запутываясь в его такелаже. Хотя, еще есть шанс спустить спасательную шлюпку. Дети – это стальные ванты, намертво скрепляющие ее с кораблем. С этого момента она обречена разделить судьбу корабля.

У мужчины любовь – постоянный поиск совпадения встретившихся им женщин с матрицей, хранящейся в его подсознании. Интерес мужчины к женщине возникает в тот миг, когда та, пускай - всего лишь намеком, чертами лица, сложением фигуры, тембром голоса совпадет с впечатанным в его мозг образцом.
К сведению женщин – этот образец в каждом случае индивидуален и совершенно не обязательно имеет внешность голубоглазой и длинноногой блондинки с размерами 90-60-90.
Наверное, теперь понятна бессмысленность вопроса «Что он в ней нашел?!!!».
Все остальное в это первое мгновение для мужчины вторичны или будут дополнены его романтическим воображением.
Слава Богу, женщине дан язык, которым она охотно и неосторожно пользуется, что не раз спасало мужчин от трагических ошибок.
Полные совпадения случаются удручающе редко.
Из-за этого мужчина, даже привыкнув к женщине, разукрасившей их семейный корабль на свой вкус и на этом основании чувствующей себя вполне уверенно, постоянно осматривается по сторонам.
Вот почему не стоит удивляться, когда однажды он в зависимости от своего темперамента либо сразу прыгнет за борт, либо постарается незаметно спустить шлюпку, чтобы пуститься вслед за своим, как выражался простоватый и искренний Пашка Колокольников, "идеалом".

Справедливости ради стоит сказать, что чувство привычки или неуверенность в себе в большинстве случаев все же удерживает его на борту корабля, ставшего для обоих плавучей тюрьмой.

В заключение этого пассажа необходимо указать на последнее, но очень важное обстоятельство – Александра умела слушать. Инженер тоже любил слушать - себя. И в этом они, как нельзя лучше, подходили друг к другу.

Глава четвертая. Настройщик

Так получилось, что появление инженера в доме на Рыночной улице стронуло с места запнувшееся было колесо судьбы – общее для обеих женщин и кошки, которое завертелось, ускоряясь и наматывая на себя цепь новых событий.

Сушь, больше месяца выжигавшая влагу из полей, лугов, лесов, болот, прудов, озер, ручьев и речушек, грозившая иссушить саму Волгу, не устояла – с небывалыми грозами, бурями и ливнями скатилась в заволжские степи, уступив место сырому и прохладному воздуху северных морей, где когда-то искал неизвестные науке формы жизни полярный ботаник и убежденный дарвинист профессор Гертнер, отец навсегда оставшейся юной подруги повзрослевшей и расцветшей Александры.

Думал ли тогда либеральный профессор, что пройдет короткое время, и казавшаяся столь логичной эволюционная теория будет с жестокой убедительностью посрамлена: вначале русской, а затем европейской интеллигенции было суждено на собственном опыте познать бессилие и покорную капитуляцию высокоразвитого меньшинства перед темной агрессией примитивного множества.

Зачастившие дожди и северных румбов ветры вынудили Александру, инженера и кошку искать более надежную, чем открытая беседка, защиту от непогоды.

Деревянный верхний этаж дома был сух и прохладен, а если немного протопить русскую печь – не было на свете уютнее места, когда плакал в закрытые окна оставленный на улице мелкий дождь, и ветер раскачивал мокрые ветви кленов.

В ранних августовских сумерках, когда тепло от догоревших в подтопке березовых поленьев волнами растекалось по комнате и, добравшись до спавшей на стуле кошки, расправляло свернувшееся «калачиком» тельце в блаженно вытянутую дугу, Александра, ревностно старавшаяся сберечь тепло своих отношений с инженером, садилась к надолго позабытому «бехштейну» и пробовала вспомнить что-нибудь из его прежнего репертуара, но старый инструмент был не в лучшей форме и капризничал, отказываясь подчиняться расчетливой хозяйке.

Для примирения со злопамятным стариком требовался опытный настройщик, который после некоторых поисков отыскался и в один из вечеров явился, опираясь на палку и хромая на правую ногу,которую, впрочем, заменял протез. Седой «ежик» на его голове не позволял точно определить его возраст, хотя голубые глаза смотрели молодо. Старый, но чистый и аккуратно заштопанный свитер скрывал нехватку мышц и мяса на его худом теле.

Поздоровавшись, при этом не называя себя, что было в те годы общепринятым, и повесив кепку на крючок за дверью, ведущей из кухни в «большую» комнату, настройщик прошел к пианино, достал из своего потрепанного кожаного портфеля кусок мягкой синей фланели, которую тут же расстелил на сидении придвинутого к инструменту «венского» стула, разложив на ней свои рабочие инструменты: камертон в футляре, настроечные ключи, войлочные уголки, свернутые упругими кольцами запасные струны и даже несколько фетровых «шапочек» для деревянных молоточков.

Настроить двести струн – дело не легкое.

Но уже через два с половиной часа заново отлаженный «бехштейн» в начале молодцевато отбарабанил «собачий» вальс, а затем, отбросив гаерскую маску, в благоговейном восхищении от собственного звучания сыграл медленную часть ля бемоль мажор клавирного концерта фа минор блаженного Иогана Себастьяна Баха.

Александре показалось,  что четкие и чистые звуки отменно отстроенного инструмента удивительным образом преобразили комнату: всегдашний пересмешник- зеркало на сей раз без кривляния,  старательно повторяло точные касания пальцев торжественной черно- белой груди величаво-снисходительного старика; индивидуалистка- этажерка тянулась из своего угла,готовая услужить, безо всяких условий предлагая весь хранимый ею запас нот; кассапанка притихла под Александрой, не смея нечаянным скрипом нарушить торжественный ход звуков; бывший барин и сибарит - буфет представил во всей былой роскоши; скромник- платяной шкаф сконфуженно жался бачком, и только независимый дубовый стол едва различимым отголоски музыкальной машины подпевал под сурдинку.

В этот момент Александра окончательно решила задачу, не дававшую ей покоя все время, пока она со своего итальянского дивана наблюдала за возрождением старого инструмента: стоит ли после завершения работы предложить настройщику, не проронившему за все время работы ни единого слова, выпить чашку чаю или достаточно всего лишь рассчитаться за выполненную работу.

Мастерство и чувство, с какими была исполнена последняя мелодия, склонило Александру в пользу поощрительного чаепития. Тем более, что это был отличный повод похвастаться перед посторонним человеком обновками: усовершенствованной инженером спиртовкой и жароупорной колбой, позволявшими быстро приготовить две чашки чаю, и только появившейся в магазинах Госторга новинкой – чайным сервизом на шесть персон, украшенным стилизованными красно-черными изображениями парохода, аэроплана и паровоза, впоследствии получившими название советского авангарда.
Осталось только узнать имя искусного настройщика и пианиста. Об этом и поинтересовалась Александра молчаливого мастера, складывавшего свои инструменты обратно в портфель.
К удивлению Александры, вполне безобидный вопрос вызвал у настройщика очевидное замешательство, от которого его бледные щеки налились ярким румянцем, а глаза приобрели цвет океанской волны.
Однако, быстро придя в себя, настройщик вытянулся по стойке «смирно» и после кивка седой головы, глядя прямо в глаза Александре, отрекомендовался следующим образом:
- Мы были с вами знакомы, Александра Дмитриевна…Впрочем, неудивительно – прошло столько лет… Я – Антон Морье.

Тут уже наступила очередь смущаться  Александре.

Дело состояло в том, что Антон – Антоша Морье, в гимназическом прошлом носивший прозвище– «Моран», был членом их дружной компании, записавшимся добровольцем на фронт одновременно с Юленькой Гертнер, но в отличие от нее, незамедлительно отправленным вольноопределяющимся пулеметной команды на Юго-Западный фронт как раз накануне катастрофы 11-й армии, позорно венчавшей последнее наступление русской армии.

Оставшись на брошенной бежавшими солдатами позиции, никогда до этого не стрелявший даже из охотничьего ружья, вольноопределяющийся Морье с двумя пехотными прапорщиками из бывших студентов, имен которых он так и не успел узнать, почти час сдерживали огнем своего пулемета наступавшие немецкие цепи, пока бризантный снаряд, кувырнувшийся в землю перед раскаленным «рылом» выкипевшего «максима», не убил обоих прапорщиков, контузив и напичкав осколками окончательно потерявшего чувство реальности вольноопределяющегося.

По приказу немецкого лейтенанта, отметившего в донесении своему командованию их поведение, как редкий факт честного исполнения воинского долга, оба прапорщика были тут же зарыты в воронке убившего их снаряда, а вольноопределяющийся был отправлен в полевой госпиталь, где немецкие хирурги первым делом укоротили до середины бедра разорванную осколками правую ногу.

По капризу судьбы командующий германской ударной группировкой генерал фон Винклер со свитой штабных офицеров по пути с наблюдательного пункта в свою штаб-квартиру посетил госпиталь, где ему, как диковинку, показали тяжелораненого русского юнкера, отличившегося храбростью в неравном бою.

Известно, что победителям свойственно проявлять некоторое великодушие к поверженному, но достойному уважения противнику.

Будучи под впечатлением собственных успехов в благодушном расположении духа, немецкий генерал распорядился поднять юного русского героя на ноги, хотя к этому времени одна нога бывшего вольноопределяющегося уже была зарыта в числе прочих госпитальных отходов в яме, вырытой санитарами на заднем дворе ковельской гимназии, в которой размещался госпиталь.

Спустя полгода, когда Антон постепенно освободился от кокона пахнущих сукровицей и гноем бинтов, телом он походил на подростка, а лицом – на разрисованную личину марионетки: с необычайно большими глазами, клювообразным острым носом и длинной изогнутой щелью тонких губ.

Жизнь, убедившись в крепости доставшегося ей тела, решила повторить цепочку превращений из куколки в мотылька. Но поскольку куколка была с многочисленными изъянами, то и мотылек получился, сказать по правде, так себе.
Силы медленно возвращались в покрытое глянцевыми заплатами шрамов тело.

Ему оказаться бы дома, где, как известно, и стены помогают. Но дом был далеко, по другую сторону двух борозд ощетинившихся колючей проволокой траншей, для порядка осыпающих друг друга кусочками свинца и стали.
Он же был среди врагов, которые страдали от ран, жаловались на плохую кормежку, робели докторов, пытались ухаживать за медсестрами, читали вслух газеты и полученные из дома письма, ругали политиков и интендантов, играли в шахматы и карты, грустили и, по возможности,веселились, случалось – умирали, но чаще – выздоравливали, словом, вели себя как обыкновенные люди.

Вначале он был для них загадкой.
Плохо говоря по-немецки, он общался с главным врачом госпиталя майором Битнером по-французски.
Кем-то пущенный слух превратил его в пленного француза, прибывшего на Восточный фронт в составе корпуса французских войск, посланного союзным командованием на помощь разложившейся русской армии. По мнению раненых это грозило затягиванием войны. Поэтому поначалу к нему относились с неприязненной настороженностью. Никто не хотел воевать.

Когда слух про французов не подтвердился, он стал им безразличен.

Вскоре случай изменил их отношение.

Попав в разряд выздоравливающих, Антон получил нижнее белье, халат, костыли и возможность покидать палату.

Его первый самостоятельный выход в свет, точнее – в госпитальный коридор, состоялся вечером дня, когда в последний раз по ту сторону русских траншей от теплых огоньков лампадок загорелись разноцветные свечи на пушистых ветвях рождественских елей, и в одна тысяча девятьсот восемнадцатый раз восшедшая на звонкое от мороза ночное небо Вифлиемская звезда совершила небольшое чудо, обратив тонкие ледяные пластинки, медленно спускавшиеся с бездонной высоты на укрытую снегом землю, в сверкающие брильянты, превратившие в эту ночь совершенно заурядного гражданина, спешившего в манящий теплом и светом дом с добытыми по случаю праздника куском мороженной конины и бутылкой с некоей прозрачной жидкостью, укупоренной туго свернутым обрывком газеты, в халифа Гаруна-аль-Рашида.

В коридоре от замерзших окон, если прижаться к стеклу лбом, свежо и ароматно после спертого воздуха палаты тянуло арбузным запахом уличного мороза, живо напомнившим дом с жарко натопленными комнатами, зеленый треугольник только что внесенной с мороза и установленной на крестовину ели, матово-белый, с сияющей медью вьющек, прямоугольник голландской печи и черную полированную запятую рояля с раскрытым на пюпитре фолиантом в синем бархатном переплете с золотым теснением слов, выученных наизусть раньше, чем пришло умение читать – «Времена года» П.И. Чайковский».

Видение это было столь убедительным, что он невольно оглянулся, чтобы удостовериться в его реальности.

Увы! Реальностью был тускло освещенный холодный госпитальный коридор со столом дежурной медсестры посредине.
Правда, слева, в десяти шагах от окна, возле которого он стоял, обнаружилось старое, неухоженное пианино, выставленное в коридор из бывшей учительской, превращенной в операционную.

До пианино он добрался за четырнадцать неуверенных кенгуриных прыжков.

Тем временем Вифлиемская звезда голубой сигнальной ракетой летела по темному небосклону, держа путь к древнему иудейскому городку посреди каменистой пустыни с храмом над освещенной огнями пещерой.

Она летела над занесенной снегом Россией, которая по собственной воле сделалась кровавой купелью небывалого дотоле царства. Скучен был этот полет в полной тишине – колокольный звон был запрещен под страхом расстрела, ибо мог означать сигнал к мятежу.

На короткий миг звезда замерла над небольшим польским городком, в котором одинокий и страждущий извлек из издерганного грубыми солдатскими пальцами инструмента мелодию из синего бархатного фолианта, без слов поведавшую о простом счастье получить приют у пылающего в очаге огня.

Этот незамысловатый, но проникновенный рассказ имел успех у незамедливших появиться слушателей, одобрительными возгласами потребовавших продолжения.
Вышедший на шум из ординаторской в коридор майор Битнер, выслушав доклад дежурной медсестры, выразил объявившемуся музыканту свое одобрение и разрешил играть вечерами для развлечения раненых.

Повеселевшая звезда продолжила свой путь, свернув на юг, пока, в конце концов, не встала над празднично освещенной лампадами и свечами пещерой, перед входом в которую в облаках душистого фимиама бородатые, в золотых ризах священники, держа в руках блюда со священными дарами, торжественно исполнили акапелла рождественский акафист.

Через день в госпитале появился маленький седой еврей, вполне сносно говоривший по-русски, который за пол-литровую бутылку спирта, выданную по приказу майора Битнера, за четыре часа неспешной работы посвятил Антона в тонкости настройки фортепьяно.

Поскольку музыка никогда не нуждалась в словах и их переводе, то очень скоро не только были забыты все былые подозрения, но он познал сладость успеха, выпадающего на долю знаменитых музыкантов-виртуозов, блистающих своим мастерством в лучших концертных залах мира.

Еще в то время, когда тело Антона было предметом спора Жизни со Смертью, Россия разродилась второй революцией, слухи о которой, одни невероятнее других, через формально существовавшую линию фронта доходили до тылового госпиталя.

Эти слухи, при всей их нелепости, побуждали майор Битнера настойчиво советовать своему русскому пациенту остаться в Германии, заключившей к тому времени почетный мир с большевистским правительством России.

Но вскоре у самих немцев дела пошли все хуже и хуже.
После ноябрьской революции и отречения кайзера майор Битнер подал рапорт об отставке и отбыл в родной Мюнхен, успев снабдить Антона усовершенствованным протезом ноги, немецкой солдатской шинелью и пропуском Красного Креста для возвращения в Россию.
Старшая госпитальная медсестра и большая почитательница музыки Брамса и Шумана фройлен Эльза Кубинек снабдила его в дорогу из скромных госпитальных запасов буханкой эрзац-хлеба, банкой свекольного повидла, бруском шпика и бутылкой рома.

Как весной перелетная птица, не ведая границ, стремится на только ей известную кочку посреди безымянного болота, так Антон пересек земли вновь образованных государств: Польши, Литвы и Белоруссии, пока не достиг России, имея своей конечной целью одноэтажный деревянный дом на крутом спуске к Волге, отчего улица, на которую выходил фасад с тремя окнами и парадным крыльцом, называлась Горной, и извозчики, едва услыхав адрес, рядили цену на целый гривенник дороже.

Две недели ушло на первую часть пути до Смоленска, а на оставшуюся – почти два месяца.

Была зима второго года новой – революционной эры, поэтому стояли на нерасчищенных путях с выбитыми стеклами и снежными заметами внутри стылые вагоны, брошенные без топлива заиндевелые паровозы. Только когда надо было срочно отправить эшелон, местная власть выгоняла на расчистку путей и стрелок, не взирая на пол и возраст, бывших "буржуев".
Уполномоченные Центрпленбежа отчаянно пытались с помощью своих мандатов раздобыть хотя бы одну теплушку, чтобы сбыть с формируемым составом засидевшуюся у них на шее очередную партию возвращавшихся по домам военнопленных. И часто оставались ни с чем, ибо с октября 1917 года любой мандат имел реальную власть только при наличии веского аргумента в лице «товарища Маузера» или "товарища Нагана", на худой конец -"гражданки Бутылочной Бомбы", которых уполномоченным Центрпленбежа иметь не полагалось.

Но рано или поздно всякая дорога имеет свой конец.

Розовым мартовским вечером Антон слез с саней, перевезших его через скованную льдом реку, и, забросив за плечи немецкий солдатский ранец, некоторое время стоял, опираясь на костыли и на всю глубину легких вдыхая волнующий запах талого снега, со слезами умиления, неожиданно выкатившимися на ресницы, вглядываясь в накрытый снеговой шапкой город, ярусами улиц опоясывающий высокий волжский берег.

В ранце хранилась вся его «военная добыча» : полученные в Московском комитете Центрпленбежа пара бязевого нижнего белья, ношенная, но отстиранная офицерская шерстяная гимнастерка и гражданские синие брюки «навыпуск» с зеленым кантом неизвестной ведомственной принадлежности, а также трехдневный паек, включавший килограммовую буханку липкого ржаного хлеба, стограммовый осколок «сахарной головы», круг копченой колбасы из конины, плитку яблочного чая, газетный фунтик с крупной солью и в качестве инвалидной добавки – холщовый мешочек с двумя килограммами желто-серого пшена и драгоценный «цыбик» английского трубочного табака. Еще в ранце лежали незаменимые в солдатском и походном быту алюминиевые кружка и ложка, складной нож, завернутое в тряпочку кресало, «опасная» бритва с ручкой слоновой кости, а также хроматическая губная гармоника фирмы Хеннер - подарок госпитальных медсестер и сложенный газетный лист «Известий», хранимый для свертывания «самокруток».

Хотя шел Антон на четырех ногах, пока взобрался по протоптанной между подтаявшими сугробами тропе на гору — сошло семь потов.

Но когда с колотящимся от крутого подъема и волнения сердцем он постучал в дверь "парадного", все пошло не так, как представлялось, давая силы выжить и вернуться.

На стук вначале осторожный, а затем в полную силу никто не спешил открыть двери.
Недоумевая, подергал за ручку запертую дверь. Только теперь он обратил внимание на то, что парадной дверью давно не пользовались, - на крыльце, заметенным снегом, его следы были единственными .
Подойдя к крайнему окну гостиной, заглянул в него, пытаясь сквозь стекло что-нибудь разобрать, и резко, как от змеи, отшатнулся, увидев близко глядевшее на него чужое лицо.
Растерянный он стоял перед отчим домом, который отказывался его принимать. С занывшим от предчувствия беды сердцем он через распахнутую и застрявшую в наметенном снеге калитку вошел в нерасчищенный от сугробов двор, по узкой тропке обошел дом и открыл дверь черного хода.

На шум захлопнувшейся за ним двери из кухни быстро высунулась незнакомая женщина и, не скрывая раздражения, скороговоркой выпалила, что у них ничего лишнего нет и ничем помочь не могут. Когда он хриплым от волнения голосом сказал, что вернулся к себе домой, женщина, не меняя раздраженного тона, сказала, что прежние хозяева год назад умерли, и дом отдали под заселение семьями беженцев, от прежних хозяев им ничего кроме голых стен не досталось — все было вывезено до их вселения.
Чувствуя себя оглушенным, как после взрыва рокового снаряда, он вышел в дохнувшие ночным морозом сумерки.
Кривым артиллерийским бебутом повис на бирюзовом небе молодой месяц, распугав по сторонам редкие звезды.
Постояв некоторое время посреди двора,пытаясь совладать с сумбурно мыслей, Антон заковылял на улицу, еще не имя определенной цели.

Возле соседского дома, он услышал, что сзади его кто-то окликает. Обернувшись, он увидел говорившую с ним женщину, которая, накинув на голову платок, стояла у калитки, что-то прижимая руками к груди, и звала его.
Когда он, подхваченный надеждойна какое-то невероятное чудо, торопливо вернулся, женщина, все также, не по-здешнему быстро, произнося слова, сказала, что вот — единственное, оставшееся брошенным от прежних хозяев, а им чужого не надо, и протянула ему посеревший от пыли бархатный фолиант и альбом с семейными фотографиями в картонном переплете, на цветной обложке которого раздосадованные раскрытым обманом поляки готовились рубить саблями Ивана Сусанина.

С трудом уложив в ранец полученное наследство, Антон двинулся вверх по улице в направлении дома, визит в который он множество раз представлял в бессонные госпитальные ночи и намеревался совершить на следующий день после своего возвращения.

Поднявшись до перекрестка со Светлановской улицей, он был остановлен предложением проезжавшего мимо извозчика:
- Садись, браток, подвезу!
Антон прикинул предстоящий ему путь по нерасчищенным от снега улицам, сгущавшиеся сумерки и сомнительную перспективу в темноте стучаться в знакомый,но все же чужой дом. Деньги у него были: почти тысяча рублей «керенками» - государственная компенсация за плен и инвалидность. Он решительно сбросил с плеч в санки тяжелый ранец, сел сам, пристроив сбоку костыли.
- На Покровскую. Сколько возьмешь?

- Не боись, лишнего не возьму. За «пятерку» сговоримся, что ли?

- Поехали.
Извозчик, молодой мужик в лохматой дохе и верблюжьем башлыке на голове, сел к нему боком, явно настроенный на беседу.
- Ты не сомневайся, у меня цена – самая справедливая... Овес заставляет таксу подымать. Мужики жмутся, зерном за бумажки торговать не хотят. Гони им звонкую монету или на обмен. А где взять, если у буржуев еще год назад все повымели? Эй, шевелись! Сам-то отколе топаешь? В отпуск по ранению, что ли?

- Из плена.

- Офицер?

- Рядовой

- То-то и оно! Серая скотинка, а проливал кровь за Николашку, за шкурные интересы разных Пуанкарэ, Ллойд-Джорджиев и прочих угнетателей трудового народа... По-разному про плен-то сказывают. Одни – мол, хуже каторги, другие, которые у немцев работали, те – ничего: хозяева, говорят, справные, жить было можно, только не балуй.

- Не знаю. Я все время при госпитале был.
- Сколько ж времени ты у «германа» в плену пробыл?
- Полтора года.
- Ха, мы за это время мировую революцию заварили. Земля – крестьянам, фабрики, заводы – рабочим. Слыхал?
- Слышал. Чего ж тогда овса-то нет?
- Недостача эта временная, а возникла из-за жадности мужиков, позорящих этим звание крестьянского пролетариата. Дорвались до земли, черти, вцепились в нее до потери классового сознания. Ну, ничего! Дай срок! Вот справимся с белой контрой, вернем их на генеральную линию революционной сознательности и окончательной победы над частной собственностью.

- Ты, что же — большевик?

- Я балтийский матрос. Состою в партии анархистов-революционеров. Альбатрос революции! Принимаешь такое историческое явление?

Явление для человека недавнего в обезображенной судорогой гражданской войны России было еще непривычное и, кажется, такое же небезопасное, как ручная бутылочная граната, которая, бывали случаи, самостоятельно взрывалась от небрежного с ней обращения. Поэтому с мудрой осторожностью решил перевести разговор на тему, казавшуюся не столь опасной:
- Матрос, а корабль на кобылу променял?

Извозчик смачно плюнул сквозь зубы и уперся в Антона глазами, блеснувшими то ли яростью, то ли отблеском догоравшего заката.
- Издевательский попрек кобылой я с презрением отвергаю. Потому что покинул свой линкор «Гангут» ради торжества мирового пролетарского интернационала и бесповоротной погибели капитала и его прислужников – офицеров и попов и прочих паразитирующих за счет трудящегося народа личностей. А управляю этой лошадиной силой по причине частичной утери боеспособности. Видал?
Извозчик извлек из-под малиновой попоны, которой он был укрыт до пояса, укороченную по колено ногу с прикрепленной к ней ремнями деревяшкой.

Не деревяшка, как у пирата Сильвера из «Острова сокровищ», заинтересовала Антона, а парчовая, с тусклым золотом попона, на которой сквозь налипший снег угадывался лик с мертвыми закрытыми очами, подтверждавший догадку, что до недавнего времени попона эта служила пасхальным покровом в каком-то храме.

- Лишился в бою под станицей Новогеоргиевской. Скажу тебе, браток, не хвалясь, лихой был бой! Мы там казачишек и офицеров в мелкую сечку покрошили. Немало и наших беззаветных братишек отдали за революцию свои прекрасные жизни в том бою. А мне юнкеришко сопливый под ноги гранату кинул. Да не долго злорадовался волчонок. Братишки его штыками выше к Господу-Богу подсадили. В лазарете лекаря мне ногу аннулировали и отправили к мамаше, воспользовавшись моей слабостью и отсталостью от боевых товарищей, которые на тот момент держали фронт против Деникина под Юзовкой. Да, только, браток, когда контра обложила республику со всех курсов — мамашей наших мы должны оставить по борту. Как сойдет лед, я обратно на фронт ворочусь, в свой матросский полк имени товарища Гарибальди. Явлюсь и скажу своим боевым единокровным братишкам, что поспешила мировая контра вычеркнуть Федора Журова из списка своих беспощадных врагов!

- Как же ты без ноги собираешься воевать?
- Чудак! Могу рулевым на тачанке или пулеметчиком! Сам-то ты кем на фронте был?

- Пулеметчиком.

- Мать честная! А хочешь, махнем вместе?!

- Нет! У тебя ноги после коленки нет, а у меня такая история от середины бедра. Отвоевался.
Матрос внимательным образом окинул скрытые длинной шинелью ноги Антона, словно, желая удостовериться в правдивости его слов, и, промолвив сквозь зубы коротко:
- Жаль.
Отвернулся, взбодрив вожжами перешедшую было на шаг лошадь.
По адресу подъехали, когда небо окончательно погасло, но подтаявшие сугробы слабо светились, разбавляя густевшие сумерки впитанным за день солнечным светом. Несмотря на усиливавшийся заморозок, где-то под сугробами тихо журчала вода.
Пряча за пазуху полученные за проезд деньги, матрос сказал, не спрашивая, а вынося свое решение, которое у него созрело за ту часть пути, когда он молча правил лошадью:
- А ведь ты мне соврал, что не офицер.
Антон, не отвечая, закинул за спину ранец, поймал подмышками перекладины костылей и тяжело зашагал, с хрустом ломая уже прихваченную морозом корку наста, к крыльцу дома, в одном из окон которого светился тусклый огонек.
- Эй, ваше благородие, еще встретимся! Если соврал про плен, на пощаду не рассчитывай. Скрываться тоже не советую — все одно отыщу.
«Какой дурак!» думал про себя Антон, поднимаясь на крыльцо.
Матрос все не отъезжал, хромая, топтался возле лошади — хотел удостовериться, где Антон найдет себе пристанище.
За дверью послышался собачий лай, сквозь который послышался голос:
- Вам кого?
Голос показался Антону знакомым, но наученный горьким опытом, он счел необходимым уточнить:
- Скажите, семья профессора Гертнера по-прежнему здесь проживает?
Ожидая ответа, Антон слышал, как хрустит снег под деревяшкой матроса, взявшегося перевязывать упряжь.
За дверью, шикая на невидимую собаку, тянули с ответом, наивно надеясь, что неожиданный визитер за это время откажется от своего намерения проникнуть в дом и исчезнет, растворившись без следа в сумеречной синеве улиц.
- А кто вам, собственно говоря, нужен?
Антон назвал имя той, что после матери не было ближе на всем белом свете:
- Мне Юлию Карловну.
Дверь, как по волшебству, отворилась, поставив его перед профессорской женой и матерью Юлии с горящим подсвечником в поднятой руке.
Антон стащил с головы слепую в отсутствии кокарды солдатскую папаху, слыша, как против воли дрогнул голос:
- Здравствуйте, Марья Андреевна!
Слава Богу, этого оказалось достаточно.
- Господи! Антоша! Входи же скорей!
Дверь захлопнулась, отделив его от матроса и последних полутора лет нелепой жизни.
Марья Андреевна, светя свечой, повела его из прихожей в темную гостиную, отпихивая ногой, черно-белую финскую лайку, которая продолжала злобно рычать, благоразумно держась на безопасном расстоянии от его костылей.
Антон, желая возобновить давнее знакомство, тихонько свистнул и позвал собаку по имени:
- Чара, Чара!
Но собака оставила его попытку без внимания.
Огорченный собачьей забывчивостью Антон заметил с сожалением:
- А Чара-то меня совсем забыла.
Марья Андреевна внесла успокаивающую ясность.
- Это не Чара, а ее сын из последнего помета... Юленька дала ему кличку Норд. Норд! Прекрати сейчас же! Я кому говорю?!
- А где Чара?
- Издохла в прошлом году.
Антон, как человек воспитанный, поспешил выразить свое сочувствие по поводу кончины собаки, прожившей в профессорской семье десять лет и неизменно сопровождавшей хозяина в его путешествиях по полярным пустыням:
- Право, очень жаль.
Марья Андреевна как-то странно посмотрела на него, но промолчала.
Объясняя внезапность своего появления, сообщил:
- Сегодня только вернулся, а дома, оказывается, живут чужие...От них узнал, что отец и мама умерли.
Добрейшая и отзывчивая на любую радость и беду Марья Андреевна отнеслась к этому сообщению на удивление спокойно, сухо заметив:
- Я слышала. Кажется, они умерли ещё прошлой весной от тифа.
И продолжила просто, как будто, виделись они не далее, как вчера:
- Снять шинель не предлагаю. Мы топим только в одной комнате. Дрова нынче нам не по карману... Но, думаю, чайник еще теплый. Знаешь, я научилась заваривать чай особым способом: бутылкой разминаю на полотенце сухие хлебные корочки, крошки поджариваю на сковороде до появления коричневого оттенка, а после завариваю их крутым кипятком — ложка на стакан. Получается прекрасная заварка, почти не отличишь от настоящей.
- О, у меня есть настоящая чайная заварка. Плиточный чай.
- В таком случае мы будем пить чай из фарфоровых чашек.
Ведя беседу с Марьей Андреевной, Антон искоса поглядывал на закрытую дверь в соседнюю комнату, бывшую когда-то профессорским кабинетом, из-под которой выбивалась тусклая полоска света, с бьющимся сердцем ожидая, что вот-вот на звук их разговора из-за двери появится улыбающаяся Юлия, и тогда мучительный круг замкнется, чтобы дать начало новому и обязательно счастливому.
Марья Андреевна заметила его интерес к закрытой двери и сообщила со светской учтивостью:
- Карл Иванович нездоров и не может составить нам компанию. Но с твоего позволения я возьму его долю заварки, чтобы завтра утром напоить его настоящим чаем.
От внезапной догадки Антона кинуло в жар, и чтобы проверить ее, он осторожно заглянул в глаза Марьи Ивановны, а заглянув, почувствовал, как из мозга в низ живота прошла ледяная игла ужаса: открытые и «цепкие» глаза Марьи Ивановны были не живей глаз на малиновой попоне.
И не в силах выдержать безжизненную пустоту глаз новой Марьи Андреевны, он перевел взгляд на тупые носы своих грубых солдатских ботинок и, сглотнув липкую слюну, тихо спросил, цепляясь за последнюю надежду:
- Марья Андреевна, а Юлия дома ?
Нет. Все нас оставили. Одни мы с Карлом Ивановичем в пустом доме, не вспомню сейчас, какой поэт это написал,влачим безрадостные дни. А помнишь, Антон,ведь раньше у нас было шумно и весело.
-А где же она? Юлия?
И получил ответ незамедлительный и точный:
- На Павловском кладбище, участок номер пять, могила семнадцать.
Круг замкнулся, не выпуская за пределы своих границ.
В глубине дома что-то со стуком упало. Норд вскинул к потолку острую морду, навострил чуткие уши. Новая Марья Андреевна, не проявляя к этому ни малейшего интереса, успокаивающе погладила его по голове.
Собравшись с духом, Антон спросил пересохшим языком:
- Как же это произошло?
Марью Андреевну его вопрос несколько оживил, и она ответила с нескрываемой гордостью:
- Юленька поступила в Петечкин полк и погибла вместе с ним в кавалерийской атаке. Государь наградил их обоих. Ты, наверное, читал об этом в газетах?
По-семейному Петечка, а для посторонних – Петр Карлович — средний сын профессора и Марьи Андреевны, студент, весельчак и страстный охотник в начале войны вступил добровольцем в конно-стрелковый полк и погиб в аръергардных боях при отступлении из Польши в пятнадцатом году. Старший сын - Андрей Карлович - врач эвакогоспиталя был убит осенью семнадцатого солдатами-дезертирами, пытавшимися захватить санитарный поезд.
- Ведь я, Марья Андреевна, был в германском плену. Русские газеты к нам не доходили.
- Немцы поступили крайне непорядочно, подослав к нам этих ужасных большевиков.
Сумрачным и холодным стал некогда оживленный и гостеприимный профессорский дом. Однако, идти ему было решительно некуда и приходилось просить новую Марью Андреевну оставить его на ночлег.
Выслушав его просьбу, она некоторое время не отвечала, то ли уйдя в размышления, то ли прислушиваясь к царившей в доме тишине.
Скорее всего верным было как одно, так и другое, потому что решение ее было следующим:
- В комнатах на мансарде я разместить тебя не могу — ты можешь помешать Юленьке, Пете и Андрюше. Располагайся в этой. А чтобы не замерзнуть — можешь завернуться в медвежью шкуру. Помнишь, как вы играли с ней в Нансена?
Из другой жизни встало перед глазами виденье: он, Юлия и Петя сидят, тесно прижавшись друг к другу, под низко занавешенным какими-то покрывалами столом. В руках у Пети, как у старшего, игрушечное ружье, у него — деревянная сабля, а у Юлии — плюшевая собака, которая тявкает испуганным девчоночьим голосом на профессора, который, накрывшись с головой в шкуру белого медведя, с рычанием ползает на четвереньках вокруг их убежища.
Получив разрешение выйти во двор покурить, он через боковую дверь прошел на открытую, занесенную снегом веранду, широкой лестницей спускавшейся в скрытый темнотой небольшой сад.
Опираясь на костыли, жадно курил самокрутку, спиной ощущая давящую пустоту угрюмого дома.
Бросив крохотный окурок через перила в заснеженный сад, Антон прежде, чем вернуться в дом, задрав голову, посмотрел на выходившее во двор окно мансарды, которое бледно голубело, отражая свет разгоревшегося месяца. За этим окном была комната Юлии.
Пытаясь согреться в свернутой трубой медвежьей шкуре, он сквозь дверь слышал в соседней комнате движение и негромкий голос Марьи Андреевны, что-то говорившей молчавшему профессору, а может быть черно-белому псу, который был приучен спать в одной комнате с хозяевами. Вскоре полоска света под дверью погасла и в доме воцарилась полная тишина.
Согрев дыханием свою берлогу, Антон начал задремывать, когда дверь соседней комнаты без единого звука распахнулась, и на ее пороге показалась едва различимая фигура, которая в полной темноте двинулась по комнате, направляясь к двери, ведущей в небольшой коридор, в который с обеих сторон выходили двери столовой, кухни и бывшей спальни профессорской четы. Дальним концом коридор упирался в тупичок с маленьким окошком под самым потолком, которое днем освещало лестницу, ведущую на мансарду, где были  еще две жилые комнаты.
Темная фигура задержалась возле его убежища, и Антон, покрывшись холодным потом и перестав дышать, слышал ее близкое дыхание, видя сквозь прищуренные веки присевшую перед ним на корточки Марью Андреевну в накинутой поверх ночной рубашки старой профессорской бекеше.
Очевидно, в ее планы не входило причинить ему зло, так как она, выпрямившись, пересекла комнату и скрылась за дверью, ведущей в коридор.
Антон долго не мог успокоить колотившееся сердце, тщетно стараясь уловить какие-либо звуки в настороженной тишине. Надо сказать правду, он с малодушным трепетом ждал возвращения Марьи Андреевны с таинственного ночного обхода. Но, устав от безрезультатного ожидания, в конце концов забылся беспокойным сном.
Проснулся Антон уже утром, когда рассвет выбелил окна, и на старых, росших перед домом, березах завозились, закаркали ночевавшие на них вороны.
Утро вечера не только мудреней, но значительно веселей. Марья Андреевна, как ни в чем не бывало, появилась в сопровождении Норда из спальни, ничуть не удивившись присутствию в доме Антона. Как оказалось, она прекрасно помнила все события вчерашнего вечера. Антон был представлен профессору, разбитому параличом в день похорон Юлии и существовавшему на белом свете только благодаря попечению Марьи Андреевны.
Антон с ухватками циркового иллюзиониста достал из своего ранца драгоценные продукты, чем привел в восторг Марью Андреевну. Еще больше разволновался профессор, узнавший об имевшейся у Антона пачке настоящего табака.
Они успели выпить по чашке восхитительного яблочного чая с хлебом и копченой колбасой, при этом Антон самым бессовестным образом купил дружбу черно-белого Норда, соблазнив его обрезком колбасы и ароматной колбасной шкуркой.
Едва Марья Андреевна платком смахнула с бороды и усов профессора крошки, а Антон приготовился вставить ему в рот роскошную самокрутку, как в наружную дверь загремели нетерпеливые удары кулаками, а после — и сапогами.
Антон сразу догадался, кто является причиной поднятого шума.
Постаравшись наскоро успокоить, и надо признать – без особенного успеха, встревоженную попыткой внезапного вторжения профессорскую чету, он первым делом занялся спасением рвавшегося в неравный бой с непрошенными гостями Норда, схватив его в охапку и выбросив за дверь на веранду. И только после этого, чувствуя нарастающую в растревоженной стремительными действиями культе боль, пошел открывать входную дверь, а открыв, убедился в справедливости своей догадки: на крыльце стоял вчерашний одноногий матрос, за спиной которого на нижних ступеньках стояли еще двое с красными повязками на рукавах и винтовками за плечами. Еще дальше, на дороге, стояла знакомая кобыла с санками.
Трое, войдя в дом, долго и недоверчиво рассматривали предъявленный Антоном регистрационный билет военнопленного, хмуро косясь то на бесновавшегося за стеклянную дверью в бессильной ярости Норда, то на Марью Андреевну, с решительным видом закрывшую собой дверь в комнату с неподвижным профессором.
Заявив, что документы не долго и подделать, одноногий матрос, решительно сунув документы за пазуху, скомандовал Антону:
- Айда, собирайся, поедем в ЧК — там разберутся, что ты за птица.
При этих словах двое сняли с плеч винтовки.
Антон, видя бессмысленность дальнейшего разговора, молча надел шинель и папаху, и, сказав Марье Андреевне, что скоро вернется, пошел вслед за матросом, сопровождаемый двумя самозванными конвойными.
Как выяснилось, ЧК находилась в бывшем здании Полицейского управления, стоявшем прежде на Царевой улице, которая в феврале 1917 года получила новое название — улица Вольная, а 1 января 1918 года была вновь переименована — теперь уже в проспект Пролетарской революции.
Дежурный чекист, выслушав сомнения одноногого матроса по поводу недавнего офицерского прошлого Антона и внимательно просмотрев предъявленные им документы Антона, отложил их в сторону и обратился к матросу со следующими словами:
- Товарищ, ты знаешь, что есть основа Советской власти?
И сам же ответил на поставленный вопрос:
- Революционная законность и порядок! Что же ты, товарищ, нарушаешь эту законность, фактически арестовывая гражданина – бывшего фронтовика и военнопленного, получившего тяжелое увечье на фронте империалистической войны, только на основании своего расплывчатого подозрения?
И продолжал наседать на одноного матроса, не давая ему опомниться:
- Ты должен знать, товарищ, что Советская власть с сочувствием относится к таким гражданам, которые покалечены дважды: получили частичную потерю своего организма и поставлены перед фактом бессмысленности своих страданий по причине полной ликвидации старого режима, пославшего их на братоубийственную бойню. Такая на сегодня есть установка Советской власти, и мы должны беспрекословно ее выполнять.
Матрос, глядя перед собой в пол и бурея от внутренней борьбы, сказал:
- Если такая установка у Советской власти, я ее принимаю к полному и фактическому выполнению. Пошли, ребята!
И, поворотившись к Антону, через силу произнес:
- Прощенья просим.
Антон в ответ молча кивнул головой.
Когда в комнате остались только двое, Антон после короткой паузы спросил:
- Я могу теперь идти?
Следователь кивнул головой:
- Да, можете. Вот, заберите свои документы.
И неожиданно спросил, переходя на «ты»:
- А ты меня и вправду не узнал?
Антон удивленно смотрел на него, не понимая что кроется за этим вопросом.
Чекист рассмеялся и, встав из-за стола, подошел к Антону, с доброй улыбкой оглядывая его целиком: от папахи до носков ботинок:
- Мы же с тобой на одном краю играли. Неужели все забыл?
У Антона будто спала с глаз пелена настороженности и он тотчас узнал веснушчатое лицо левого хавбека Пыжовского промышленного училища по фамилии Комаров – своего постоянного соперника в футбольных баталиях, так как сам был правым вингером  команды первой мужской гимназии.
- Комар, вот так встреча! Да, в самом деле!Надо же было такому случиться, чтобы я попал именно к тебе!
- Еще бы! Повезло, брат! А я поначалу смотрю - ты или не ты? Здорово тебя жизнь потрепала .
- А что? Если бы к другому попал, в самом деле– могли бы арестовать?
        -Могли бы. Время сейчас больно горячее.Ты, давай, садись к столу. Не спешишь? Хочу послушать твою одиссею. Понятно – не для протокола. Снимай шинель — у нас, как видишь, тепло. Ну-ка! Давай, я повешу ее на вешалку…
Да, дружище! Шинелька твоя заграничная, прямо сказать, - не ахти. На рыбьем меху. Хорошо сейчас – весна. Зимой у нас в такой долго не проходишь.
Впервые за неделю, после того как покинул московский распределитель Центрпленбежа, Антон очутился в тепле, в котором не хотелось шевелиться, говорить и даже думать.
Антон очнулся от близкого голоса Комарова:
- Да, ты спишь! Погоди, я тебя сейчас чаем взбодрю. Чай у меня настоящий. Третьего дня была облава на вокзале, кто-то из мешочников целый "сидор" с чаем бросил. Не хлопай глазами, все просто – у нас теперь на торговлю государственная монополия. Со спекуляцией боремся вплоть до "высшей меры".
Взяв с подоконника чайник, Комаров вышел из «дежурки» и вскоре вернулся, осторожно неся его наполненным из круглосуточно кипевшего в коридоре куба.
Пока Антон, то и дело прерывая свой рассказ напавшей на него зевотой, повествовал о своих злоключениях, Комаров достал из ящика стола тарелку с четвертинкой черного хлеба, тремя сваренными вкрутую куриными яйцами, двумя картофелинами в светло-коричневых «мундирах» и темно-зеленым, пупырчатым соленым огурцом, щедрой рукой насыпал в большую эмалированную кружку чайную заварку и заправил ее крутым кипятком. Из жестяной банки из-под леденцов «монпасье» зачерпнул чайную ложку белых кристаллов сахарина и отправил в набравший дегтярно-черный цвет, подернутый сизым налетом чай.
Довольный собой, придвинул угощение неожиданному и непривычному в этих стенах гостю:
- Как говорили наши предки "чай не пьешь -откуда силы?".Давай, лопай!
Антон, не притрагиваясь к еде, спросил:
- А ты?
Комаров понял, что в одиночку Антон есть не станет, достал из кармана галифе складной нож. Нарезав хлеб и огурец, принялся медленно чистить пальцами картофелину. Антон последовал его примеру.
Как бы нехотя жуя кусок хлеба, Комаров спросил Антона, чем он намерен заниматься, поскольку на инвалидную пенсию при нынешней дороговизне продуктов – прожить будет не просто.
Осоловевший от тепла и забытого вкуса настоящей домашней еды Антон безразлично пожал плечами — все равно, как-нибудь проживем.
По-иному думал Комаров, поэтому стал настырно выведывать у Антона об имевшихся у него трудовых навыках, способных хоть мало-мальски обеспечить его средствами к существованию. Не было у Антона таких навыков. Даже пулемету его учили на скорую руку: заряжать лентой, наводить и стрелять.
Оглянувшись на свою прошлую жизнь, вспомнил недавнее: госпиталь и своих слушателей, и сильно сомневаясь — какая может быть музыка, когда одноногие матросы,разъезжающие по городу в священных покрывалах, могут запросто нагрянуть в любой дом и сдать в "чрезвычайку", сообщил о своем умении играть на фортепьяно.
Радостно рассмеялся Комаров, хлопнул по столу ладонью, припечатав к нему, как муху, невиданную удачу: уже вторую неделю сидел в Чека тапер кинозала «Иллюзион», во время сеанса демонстрации хроникальной фильмы, посвященной событиям октябрьской революции, заигравший при показе кадров, запечатлевших последние дни царизма и особу бывшего государя-императора, гимн «Боже, царя храни». Дорого придется заплатить таперу за свою глупую браваду.
Национализированный кинозал «Иллюзион» откроется через день под новым, революционным, названием – «Аврора».
Пускай Антон завтра же отправляется устраиваться на вакантное место и в случае любых проволочек ссылается прямо на него – Комарова.
Прощаясь с Антоном, бывший левый хавбек Комар с искренней грустью посетовал, что никогда уже не собрать на одном поле прежние составы обеих команд-соперниц – разошлись их пути-дорожки: одни воюют за красных, другие — за белых. Кому-то суждено вернуться в родной город, как Антону, – продырявленным пулей или осколком, а кто-то уже не вернется никогда, как капитан гимназической команды и друг Антона — Василий Акимов по прозвищу «Комка».
Уже на пороге дежурной комнаты, крикнув через гулкое пространство вестибюля часовому, чтобы пропустил отпускаемого на волю гражданина, растроганный воспоминаниями Комаров сунул Антону в карман шинели еще один щедрый подарок – две вяленых воблы.
В тот же день из воблы, предварительно вымоченной в воде, был сварен восхитительный рыбный суп, сдобренный горстью привезенного Антоном пшена.
Антон остался жить в профессорском доме, взяв на себя заботу о двух больных стариках. Впрочем, как в скором времени выяснилось, Марья Андреевна могла вполне здраво рассуждать на различные темы, кроме гибели своих детей и большевиков.
Через день он действительно получил место музыкального рабочего в кинотеатре «Аврора» и полагающийся ему рабочий паек.
Все последующие девять лет Антон работал в кинотеатре, дополнительно имея небольшой и нерегулярный приработок за аккомпанемент в кружках музыкальной самодеятельности, начавших появляться при советских учреждениях, и за настройку фортепьяно.
Два года назад умер профессор. Марья Андреевна пережила своего супруга на три месяца и ушла в иной мир скорее по своей воле, утратив смысл своего земного пребывания, оставив Антону дом и в придачу – старого Норда.
Александра, Елизавета Лукинична и кошка выслушали рассказ Антона до конца, ни разу его не перебив.
Когда Антон умолк, сдержанная Елизавета Лукинична подала ему чашку со свеженалитым чаем и подвинула вазочку с клубничным вареньем.
Александра, отставив от себя чашку с остывшим чаем, нервически передернула плечами и, чуть подавшись к Антону, спросила:
- Антоша, а что, Марья Андреевна и дальше каждую ночь поднималась наверх?
- Да. Она там и умерла.
- Ах, Боже мой! Ночью?
- Я нашел ее утром, после того как она не вышла к чаю.
- Как ты терпел этот ужас столько лет. Я точно сама от страха сошла бы с ума…. А что она делала там, наверху?
- Признаться, мне самому первое время было не по себе. Но потом привык…Однажды, когда еще были живы Карл Иванович и Марья Андреевна, я поднялся днем на мансарду, в прежнюю комнату Юлии. Она была не заперта.
- И что?!
-  Посередине комнаты стоял стул, а на дверце шкафа и на ширме были развешаны платье Юлии, помнишь, то - летнее, зеленое в полоску, офицерский китель Петра и студенческая тужурка Андрея.
Тут подала голос молчавшая до этого Елизавета Лукинична:
- Бедная мать. Потерять почти сразу всех троих.Не удивительно, что ее разум не выдержал такого потрясения.
- Она, что, представляла будто развешанные платья – это Юля, Петя и Андрей? Она с ними разговаривала?
- Может быть,.. Да, это вполне возможно. Узнать подробнее, стоя ночью под дверью, я не отважился.
Не встревавшая в разговор кошка про себя думала, что странные люди не понимают того, что ночь – самое подходящее время, чтобы прокрасться в запретное место, куда днем и не сунься. Надо только не торопиться, ступать мягко и быть готовым при малейшей опасности сразу шмыгнуть в темноту.
Еще Антон поведал, что пустил в дом квартирантов – студентов: на мансарде живут четыре девушки, а в комнатах на первом этаже четыре молодых человека. Живут коммуной. Поразительные личности.Для них не существует авторитетов. То, что для старших поколений казалось естественным и не подлежащим сомнению, у них вызывает насмешку.
- Я их понемногу приобщаю к культуре, Музыка очень помогает.
Прощаясь, к радости воспрявшего духом "бехштейна", с настройщика взяли слово бывать в их доме, где ему всегда будут рады, а он сможет немного передохнуть от своих коммунаров.

Глава пятая. Родственники. Дядя Коля.

События — они, как птицы, любят являться стаями. Стоит прилететь одной сороке и затрещать о чем-то возбужденно, тут же к ней норовит подсесть другая, а там, глядишь, появятся третья и четвертая. Так и события. События бывают всякие, но всегда – к хлопотам. Поэтому мудрые и осторожные люди не торопят события, а если уж и произойдет что-нибудь этакое – не трезвонят об этом на всех перекрестках.
Нашел – молчи, потерял – молчи.
Когда сады склонились до земли под тяжестью спелых плодов, и живое золото полей стеклось в амбары и сложилось в высокие скирды, и ласточки, несмотря на вернувшееся тепло последних летних дней, вдруг исчезли в прозрачном и тихом небе, в седьмом часу вечера случилось на их, прежде исключительно гужевой улице редкое доселе явление — прикатил автомобиль, чем вверг в неистовое возбуждение дворовых собак и их бродячих собратьев с рынка и увлек вместе с местными мальчишками в погоню за механическим средством передвижения с двигателем внутреннего сгорания.
Проехать бы автомобилю всю Рыночную улицу насквозь — и скоро улеглась бы пыль, развеялся бы бензиновый чад, затих бы во дворах и рыночных закутах собачий лай, и разгоряченные погоней мальчишки еще азартнее принялись бы за прерванные игры. Но автомобиль, не проехав и половины улицы, остановился около дома под номером 20, заставив и взрослое население улицы прильнуть к окнам, а самых любопытных – появиться в деревянных рамах калиток, подперев плечами воротные столбы.
Автомобиль был легковой, с открытым верхом, и даже запорошенные пылью его черные лакированные бока и хромированные части отделки блестели солидной заграничной роскошью.
Сраженные шикарным видом автомобиля, подбежавшие мальчишки окружили его, не приближаясь, однако, вплотную, и только собаки нарушали установившуюся дистанцию, чтобы гавкнуть пару раз на подозрительно неподвижный предмет и со смущенным видом вновь скрыться за частоколом детских ног.
Тем временем из автомобиля с ловкой повадкой бывалого человека вышел крепкого сложения черноволосый бородач, одетый в темный парный костюм с белоснежной рубашкой «апаш», открывавшей загорелые шею и грудь, и широкополую фетровую шляпу, надвинутую на высокий лоб. Вслед за ним из кожаного кузова автомобиля, опираясь на предупредительно поданную бородачом руку, ступила на землю дама, одетая, начиная с белых туфель-лодочек и кончая соломенной шляпой-клош с голубой шелковой лентой и маленьким букетом искусственных маргариток, по последней моде родом из Столешникова переулка. Но более всего всех присутствовавших поразили кремовые кружевные перчатки, по локоть облегавшие руки дамы. Пожалуй, английская королева навряд ли смогла бы предстать перед обывателями Рыночной улицы с большим эффектом.
И если поведение дамы отличалось томным изяществом, то манеры бородача дышали уверенностью и нарочитой непринужденностью, так свойственной профессиональным актерам и ворам. Действительно, было в бородаче что-то разбойничье, сглаженное возрастом и достигнутой респектабельностью.
Впрочем, никто не удивился бы, если бы бородач, сунув пальцы в рот, вдруг свистнул по-разбойничьи, а затем, сорвав с головы шляпу, гаркнул "во всю ивановскую": «Вот я вас!!!», обратив в паническое бегство мальчишек и собак, да заодно загнав назад, во дворы, вылезшие из калиток на тротуар, подобно поднявшемуся тесту из опары, кучки праздных зевак. Но вместо этого, согнув правую руку кренделем, он повел свою даму к калитке дома под номером 20 и исчез в ней, оставив молчаливую толпу наблюдать с возросшим до последних пределов внимания за тем, как шофер развернул машину радиатором в сторону ворот, а затем, отвалив в стороны, с помощью выбежавшей из дома Шуркой Меркуловой - дочки Лизаветы Лукиничны, обе створки ворот, заехал во двор. Улица опустела не ранее, чем через час после того, как автомобиль,осторожно пятясь, выбрался со двора и уехал, и ворота снова были закрыты. От мальчишек, которые сквозь щели в воротах и через забор видели, как бородач вместе с  Шуркой переносили со двора в дом явно заграничные чемоданы и свертки, стало известно, что гости приехали к Меркуловым. Ближе к вечеру уже доподлинно стало известно, что к старшей Меркулихе приехали брат и сестра из Москвы. Брат, судя по автомобилю с персональным шофером, был птицей высокого полета.
Что было не далеко от истины. Николай, так звали бородача, был четвертым братом Елизаветы Лукиничны, которого в семье никогда не называли по имени, а говорили так: «Непутевый письмо прислал», «Непутевый опять что-то выкинул», «Непутевого ищут», «Непутевый совсем пропал». Дело в том, что Николай Лукич Меркулов был профессиональным революционером, впервые встав на эту опасную дорожку, еще обучаясь в «пыжовском» промышленном училище на техника-химика.

В разгар событий мятежного 1905 года училище по каким-то служебным надобностям посетил полицейский пристав, которому учащиеся устроили на выходе обструкцию: кинули несколько снежков в спину, на что пристав, обернувшись, в ответ свирепо погрозил кулаком.
После, в классе преподаватель химии, видевший в окно эту безобразную сцену, пряча в усах и бороде лукавую улыбку, укорял их: «Стыдно, господа, у некоторых уже под носами черно, а ведете себя, право, как дети» - и тем самым навел на мысль: действительно, почему бы не сделать что-то более серьезное?
И не было ничего удивительного в том, что без пяти минут химиками было приято решение изготовить бомбу и взорвать с ее помощью бурбона-пристава.
Бомбу изготовили быстро и успешно испытали за городом, в пустующих зимой «Козловых дачах». Когда вторая бомба была готова, встал вопрос, как устроить свидание бомбы с приставом.
Вот тут споры разгорелись нешуточные – у каждого, оказывается, был свой оригинальный план, иногда весьма фантастический. Конечно, их споры получили огласку в среде учащихся, которые разделились на партии, поддерживая тот или иной план действия. В конце концов, их «боевая пятерка» была накрыта полицией во время очередной «тайной» сходки, на которой в качестве сочувствующих присутствовала чуть не половина химического отделения.

Для их провинциального города – исторической колыбели правящей императорской династии событие это было из ряда вон выходящее. По этой причине губернские власти, не предавая дело широкой огласке, но «имея целью решительное пресечение возможных попыток повторения противуправных действий», провели его судебное разбирательство со строгостью, соответствующей тяжести преступления: все пять заговорщиков-«бомбистов», несмотря на прошения родителей и ходатайство попечительного совета училища, предложившего взять оступившихся юнцов на поруки, получили по пять лет ссылки в Восточную Сибирь, а остальные учащиеся, взятые по этому делу, после отбытия ареста были переданы под надзор полиции, с запретом проживания в течение десяти лет в обеих столицах империи, что фактически закрывало им доступ в столичные высшие учебные заведения.

Для Николая Меркулова местом ссылки был назначен Минусинск – место хорошо обжитое политическими ссыльными.
Подробности его жизни в Минусинске не известны. Уверенно можно утверждать лишь то, что именно в Сибири он был обращен в правоверного марксиста и, судя по протоколу обыска,учиненного в 1937 году в его московской квартире, содержащего подробный перечень изъятых охотничьих ружей, тесаков и кинжалов, револьвера «смит-вессон»,там же пристрастился к ружейной охоте.
Спустя два года местная община политических ссыльных организовала Меркулову дерзкий побег, вывезя его сначала в санях, а затем в поезде закатанным в ковер. Около трех месяцев Меркулов скитался по явочным квартирам в Москве, но поскольку революция была на выдохе, было решено переправить его по поддельным документам за границу.
Попав в Германию, Меркулов после марксистского сектантства ссыльных и подавленности разобщенных остатков московского революционного комитета очутился в ядовитой атмосфере русской партийной эмиграции, занятой сведением личных счетов и яростной подковерной борьбой за контроль за финансовыми ручейками, позволявшими им в комфортных условиях европейского капитализма готовить пролетарскую революцию в России.
На свое счастье Меркулов познакомился с Леонидом Борисовичем Красиным и сразу попал под влияние этого умного, энергичного и образованного партийного соперника Ульянова-Ленина.
Хватало, конечно, и у Леонида Борисовича неоднозначных черт характера, позволивших ему войти в тройку руководителей Центрального бюро большевистской партии, но в этом смысле ему также было далеко до Владимира Ильича, рвавшегося с неразборчивостью в средствах и цинизмом к единоличному лидерству в партии, как угольному ледоколу «Красин» до ледокольного атомохода «Ленин».

Знакомство с Красиным предопределила всю его последующую жизнь.
Будучи талантливым инженером и организатором, самоутстранившийся от партийной междуусобицы, Красин посоветовал Меркулову продолжить прерванное образование и, пользуясь своим связями, устроил его поступление в Штутгартскую школу искусств, наук и ремесел на химический факультет, справедливо полагая, что химия – наука, способная полностью изменить будущее человечества. Из стен высшей технической школы Меркулов вышел дипломированным инженером-химиком и европезированным социал-демократом.
По совету Красина Меркулов переехал в Швецию, бывшую в те времена торной дорогой для всякого нелегального революционера, пробиравшегося из Европы в Россию.
Почти пять лет Меркулов прожил в небольшом шведском городе Суппсалла, заведуя химической лабораторией при местном нитроглицериновом заводе. Его квартира была одним из звеньев цепочки конспиративных явок для эмиссаров заграничного Центра .
Свободное время он отдавал охоте, благодаря которой получил доступ в местное общество.
На одной из охот его хладнокровный и меткий выстрел спас от раненого кабана генерала Шфёренцфельда. Генерал был убежденным монархистом,германофилом и страстным охотником,  что способствовало их более тесному знакомству, в результате чего европейски образованный русский инженер стал частым гостем в генеральском имении Баллунда, раскинувшемся на поросшем соснами берегу быстрой реки Юллы, на кипящих перекатах которой отлично ловилась крупная речная форель.

Поскольку Швеция уже столетие сохраняла в европейских делах нейтралитет, и ее армия больше не участвовала в дальних походах, генерал Шфёренцфельд имел достаточно времени для того, чтобы обзавестись многочисленным семейством, которое кроме жены Анны-Кристины включало трех сыновей и пять дочерей, две из которых: Астрид и Беатрикс были пока не замужем и жили в родительском доме.
Но не эти достойные фреккен покорили сердце Николая Меркулова, а их сероглазая и улыбчивая кузина Линн Сьёгрен, проводившая каждое лето у своей тетушки-генеральши. Она лихо скакала на лошади, бесстрашно купалась в ледяной Юлле, могла часами неутомимо шагать по каменистым лесным тропам, не боялась, забираясь в своих экскурсиях слишком далеко от дома, в одиночку переночевать в охотничьей хижине, кроме того, она прекрасно рисовала красками пейзажи, имела открытый и веселый характер, была умна и образована, благоразумно не выставляя эти качества на показ, но к месту сказанным метким словом приводила в восторг свою тетушку Анну-Кристину, которая души не чаяла в племяннице, любя ее едва ли не больше своих дочерей.
Впервые увидев ее, вы навряд ли назвали бы её красавицей, но при этом всякий почему-то начинал беспричинно улыбаться.
Николай Меркулов,никогда прежде не встречавший женщин, подобных Линн Сьёгрен,с первой минуты знакомства только о ней и думал, и в этом не было ничего удивительного, ибо такие девушки подобны золотому самородку, неожиданно обнаруженному в отвале пустой породы,
Линн Сьёгрен, почувствовав искренность и силу чувства загадочного русского, приняла все без пошлого кокетства, сделав для себя выбор в его пользу, к немалому удивлению последнего.
Вероятно, они были бы счастливой парой, проживя одной жизнью в любви и согласии, он – успешно занимаясь химией, она – рожая и воспитывая здоровых телом и духом детей, и, достигнув глубокой и спокойной старости, превратившись в седого крепкого старика, по утрам и вечерам прогуливающего свою кругленькую, как Анна-Кристина, вторую половину , наполняющую с утра до вечера их уютный и гостеприимный дом веселым щебетом, неутомимым движением и заботой об его обитателях.
Но каким образом Николай Лукич Меркулов оказался на Рыночной улице  в компании женщины, так мало имевшей общего с Линн Сьёгрен?
Придется рассказать и об этом.
На повороте дороги, ведущей от генеральской усадьбы к деревне Хельмарстуга, некогда рос дуб. Когда-то в него ударила молния, и огонь уничтожил большую часть ствола, оставив после себя обугленный пень высотой около двух саженей с двумя ветками, похожими на поднятые вверх узловатые руки. Было в этом пне нечто, что заставляло припозднившегося крестьянина, одиноко тащившегося пешком или едущего на подводе, при виде зловеще чернеющего силуэта креститься, шепча про себя молитву, и придавать прыти своим или лошадиным ногам. Говорили о таинственных звуках и огнях в дупле пня, предвещавших неизбежное бедствие, будь то неожиданно нагрянувший в мае мороз,засуха во время колошения полей или противные дожди во время сенокоса. Словом, этот пень пользовался дурной славой, но никто не решался расколоть его и одним махом покончить с вредным суеверием.
Ранним солнечным утром кавалькада, состоящая из всадников и конных экипажей двинулась из усадьбы Баллунда в село Хельмарстуга чтобы успеть к началу воскресной службы в местной церкви. Несмотря на ранний час, солнце стояло уже высоко в голубом июньском небе, и под его благодатными лучами луга и леса были наполнены медовым ароматом цветов и неумолчным гудением домашних и диких пчел, усердно собирающих добровольную дань.
Возглавлял этот сводный кавалерийский отряд генерал Шфёренцфельд на темно-гнедом шестивершковом жеребце, чуть позади него в качестве адьютантов и горниста ехали все трое его сыновей, ядро отряда составляли мужья трех старших генеральских дочерей, Линн Сьёгрен и Меркулов. Далее следовал обоз, состоящий из вместительной коляски, в которой расположились Анна-Кристина с шестью внуками и внучками, и двух крестьянских подвод, в которых уместились все пять дочерей генерала с детьми, которым не хватило места в коляске, возле обожаемой бабушки.
Молодая рыжая кобылка, на которой ехала Линн Сьёгрен, рысила по правой обочине дороги бок о бок с серым в яблоках жеребцом, в седле которого, развернувшись всем телом к своей спутнице, сидел Меркулов, чувствовавший себя самым счастливым человеком на всем белом свете.
Между тем рыжая кобылка была недовольна близким соседством серого в яблоках, который, как ей казалось, был слишком назойливым, держась к ней вплотную, так что их стремена то и дело сталкивались с коротким звоном.
Насколько этот звон звучал небесной музыкой в душе влюбленного Меркулова, настолько он досаждал нервничавшей рыжей кобылке.
 И этому было свое объяснение: вторую неделю между рыжей кобылкой и темно-гнедым жеребцом длился бурный роман, и близость серого в яблоках, не стоившего стертой подковы темно-гнедого, раздражала ее настолько, что она то и дело зло прижимала уши и скалила зубы. Горячась, она несколько раз порывалась по краю обочины ускакать в авангард отряда, но всякий раз твердая рука наездницы и стальные удила решительно осаживали ее.
На очередном повороте дороги серый в яблоках, сам того не желая, прижал рыжую кобылку к самому краю обочины. Воспользовавшись этим, рыжая кобылка, коротко и зло заржав, не слушаясь больше узды, одним скачком перемахнула через придорожную канаву. В следующий миг в поле ее зрения внезапно возникло что-то черное и угрожающе большое, и это непонятное и страшное заставило рыжую кобылку резко отпрянуть в сторону. Линн Сьёгрен выбросило из седла прямо на красный гранитный валун, торчавший из земли у подножия черного пня.
Когда к ней подбежали, девушка не подавала признаков жизни.
Один из сыновей генерала поскакал в Хельмарстугу, чтобы сообщить пастору о случившемся. А еще теплое тело Линн Сьёгрен бережно уложили на подводу и повезли в обратный путь по той самой дороге, по которой несколько минут назад она ехала, весело слушая Меркулова, который, ошеломленный случившимся, теперь шел пешком, держась за край подводы и через пелену неудержимо льющихся из глаз слез неотрывно глядя на внезапно покинутое жизнью дорогое тело.
Через два дня Линн Сьёгрен похоронили на сельском кладбище в Хельмарстуге, после чего Николай Лукич навсегда покинул ставшую невыносимой вернулся на Баллунду .
Он не давал себе ни минуты передышки, успевая одновременно справляться со своими обязанностями в заводской лаборатории и проводить рискованные операции по переброске нелегальных агентов и грузов в Россию, находя в этом отвлечение от горьких мыслей.
Февральскую революцию Меркулов принял с энтузиазмом. Он участвовал в переправке ленинской группы из Германии сначала в Швецию, а затем в Россию, не будучи сторонником Ленина, но руководствуясь исключительно демократической солидарностью.
Сразу после Октябрьского переворота, организованного Ленинской фракцией, он прекратил свое членство в РСДРП.
Приглашенный в советское правительство оппозиционно настроенный Красин тотчас вспомнил о нем и вызвал в Россию, как опытного инженера и порядочного человека, на которого можно было всецело положиться в условиях, когда во главе многих государственных дел встали случайные люди и изворотливые политические проходимцы, применявшие доставшуюся им власть с самодержавной уверенностью и циничной и беспощадной жестокостью, впоследствии занесенные хрущевскими историографами в реестр жертв сталинских чисток, чьи кровные и духовные наследники стали записными перестройщиками и демократизаторами СССР.
В отличие от Красина Меркулов не стал восстанавливать свой дореволюционный партийный стаж и вообще никогда не упоминал о былых партийных заслугах, с отвращением наблюдая, как иные новоиспеченные партийные бонзы создавали свою революционную биографию.
Меркулов выполнял личные поручения Красина по налаживанию экономических контактов советского правительства с промышленными кругами Германии и Швеции, часто сопровождая своего патрона в его заграничных поездках.
В 1923 году Николай Лукич был направлен в советское торгово-промышленное представительство в Германии, где проработал до 1927 года. Отозванный в Советский Союз, он тотчас подал прошение об отставке и вернулся к своей специальности инженера-химика, возглавив одну из московских исследовательских химических лабораторий.

Глава шестая. Родственники. Тетка Соня

Дама, подъехавшая в автомобиле к дому № 20 напротив рынка вместе с Николаем Лукичом, не была сестрой ни ему, ни Елизавете Лукиничне, состоя с ними в родстве постольку, поскольку была законной супругой их брата Ивана, по ее словам, умершего в Харькове в 1918 году от тифа, что приходилось принять на веру ввиду отсутствовия каких-либо документов, подтверждавших этот печальный факт.
Она неохотно и скупо рассказывала о том, как оказалась в 1921 году в Москве и сумела разыскать Меркулова, с которым не виделась семнадцать лет.
По воспоминаниям Николая Лукича его второй по старшинству брат Иван был типичным купеческим сынком, не обладавшим силой характера и деловой хваткой своего отца, вечно попрекаемым завистливой женой за свое второстепенное положение в семье и находившим утешение в пьянстве, а развлечение – в бурных семейных скандалах.
Доброе сердце Николая Лукича и внезапно отозвавшаяся в нем, казалось, навсегда утраченная память о родительском доме открыли двери его холостяцкого жилища для одинокой и несчастной невестки Софии, которая очень скоро освоилась и стала полноправной хозяйкой в его доме. Он привык к ней, поскольку она взяла на себя заботу о бытовой стороне его жизни, что, впрочем, не было ей в тягость – для готовки и помощи по дому в чуланчик, примыкавший к кухне, была помещена домработница Маша.
Тетка Соня, под этим именем она фигурировала в разговорах и переписке своих родственников, как член семьи, сопровождала Меркулова во всех его заграничных поездках, впитывая, как губка, внешний лоск европейского быта. Пользуясь авторитетом и обширными связями Меркулова в среде московской политической элиты, она необыкновенно ловко расширила этот круг знакомств, распространив его на знаменитостей московской творческой интеллигенции, главным образом, писателей и поэтов.
Николай Лукич следил с любопытством, граничившим с восхищением, за ее умением находить тонкий подход к мнительному и обидчивому, как мальчишка, Горькому, скандальному Есенину, замкнутому Пастернаку и шумному и сверкающему, как китайский фейерверк, Алексею Толстому, и даже состоять с ними в переписке, впрочем, никогда не читая их сочинения, часто даримые ей с дружеским авторским посвящением.
Что стояло за этими отношениями? Можно предположить, что тетка Соня была для них чем-то вроде канала связи, посредством которого можно было получать конфиденциальную информацию о собратьях по перу, часто находившихся в соперничающем лагере.
Как знать, возможно, она не была обыкновенной сплетницей, использовавшей в личных целях заурядное обывательское любопытство людей высокого служебного положения и таланта к интимным подробностям чужой жизни.
Во всяком случае, когда в марте 1937 году Николай Лукич был арестован и через два месяца расстрелян за подготовку покушения на Сталина, тетка Соня не только не была арестована, но, как ни в чем не бывало, продолжала жить в перешедшей в ее владение кооперативной квартире в доме на Гоголевском бульваре.
Было. Было... Деятельная натура тетки Сони не терпела простоя: уже будучи в почтенном возрасте, и при отсутствии более серьезной практики, она продолжала оттачивать свои навыки на собственных родственниках. Младший Меркулов знал о двух письмах, написанных ею в отношении его отца – Бориса Михайловича: первое было адресовано партбюро педагогического института, в котором внучатый племянник тетки Сони в ту пору преподавал русскую литературу, с сигналом о том, что тот вступает в коммунистическую партию исключительно ради карьеры и по линии отца имеет родственников за границей, а именно – в Польше, впрочем, это письмо было оставлено членами бюро без внимания; в другой раз она написала в местком судостроительного завода, где Борис Михайлович работал редактором заводской многотиражки и должен был вот-вот получить давно ожидаемую квартиру; в письме сообщалось о том, что освободившуюся жилплощадь в доме № 20 на рыночной улице, мать коммуниста Меркулова будет использовать в корыстных целях, сдавая ее квартирантам; и в новую квартиру семья Меркуловых переехала лишь восемь лет спустя – в связи со сносом рынка и прилегавшей к нему старой домовой застройки.
Тем временем в квартире на верхнем этаже дома № 20 на рыночной улице постепенно улеглась суматоха встречи неожиданно воссоединившихся родственников.
По русскому обычаю хозяевам были вручены «гостинцы»: Елизавета Лукинична получила сине-белый эмалированный кофейник - гости привыкли по утрам пить кофе, щтапельный отрез и коробку духов, Александре достались отрез веселого цветного ситца, две пары шелковых чулок и фотография кинозвезды Николая Мозжухина с многозначительной собственноручной надписью «На память о незабываемой встрече».
Пока Александра отправилась в магазин за соответствующими случаю закусками к праздничному столу, а Николай Лукич на дворе с помощью Елизаветы Лукиничны смывал с себя дорожную пыль, тетка Соня произвела осмотр квартиры золовки. Она вела себя, как если бы попала в мебельной отдел комиссионного магазина, распахивая дверцы и выдвигая ящики буфета, бесцеремонно беря в руки и рассматривая их содержимое. Презрительная гримаса передернула ее губы при взгляде на гордость Александры – чайный сервиз. В квартире на Гоголевском бульваре кофе и чай подавались исключительно в чашках из полупрозрачного саксонского фарфора. Она не поленилась приподнять крышку-сидение деревянного дивана. Проигнорировав закрытый «бехштейн» и равнодушно миновав кухню, она заглянула в комнатку с пальмой, которая была так мала, что от двери до окна ее можно было пересечь за четыре широких шага. Под взглядами столпившихся на комоде родственников по очереди были выдвинуты незапертые ящики комода, содержимое которых разочаровало бы даже вора-домушника. Для нее стало ясно – хозяева квартиры и находившейся в ней ценной мебели жили в унизительной бедности, граничившей с нищетой. Убедительные свидетельства жалкого положения прежней гордячки и щеголихи, некогда, благодаря потачкам отца, верховодившей в семье, удивительным образом подействовали на тетку Соню, смягчив ее давнюю и непримиримую вражду к Елизавете Лукиничне. Чувство жалости к ней и одновременно – собственного превосходства были так приятны тетке Соне, что она решила быть великодушной к униженной золовке. Ее взгляд скользнул по фотокарточкам, сохранявшим на комоде иллюзию прежнего единства семьи. Она отыскала свою, а рядом – фотографию мужа, запечатленный облик которого в отличие от привычного был трезв, благообразен и значителен. Она никогда не обманывалась на его счет, постоянно досадуя на мужа и презирая его за то, что будучи ленивым, нерешительным и глупым, он был не способен, следуя ее мудрым советам, настоять на разделе общего капитала и открытии собственного дела.
Последний раз тетка Соня видела своего мужа в багажном пакгаузе железнодорожной станции, куда согнали всех пассажиров поезда, прорывавшегося из охваченной насилием и голодом России на оккупированную немцами Украину.
Украина – это изобилие продовольствия. Немцы – это твердый порядок и уверенность, что тебя не поставят к стенке за непролетарское происхождение.
«На ю-ю-юг! На ю-ю-юг!» выли паровозы, увозя из России поезда, набитые переодетыми офицерами и юнкерами, семьями бывших чиновников, профессоров и приват-доцентов, адвокатов, банкиров и фабрикантов, докторов, попов и инженеров, купцов и аристократов, литераторов и депутатов всяческих Дум, а также актерами и художниками, газетчиками и спекулянтами-барышниками, гимназистами, проститутками и их сутенерами, карточными шулерами и авантюристами всех мастей, двойными и даже тройными шпионами.
Уезжали имевшие что терять и не желавшие добровольно расстаться с накопленным, только потому, что прежде бывшие «ничем» вдруг решительно заявили о своем намерении стать «всем», часто добиваясь этого самым скорым и эффективным способом – «экспроприацией» имущих сословий, а проще говоря, покрываемым новой властью циничным и повальным грабежом.
Уезжали просто подхваченные общим настроением исхода, иногда – под влиянием иллюзии разом покончить с прошлым, на что не хватало духу прежде.
Уезжали, не смотря на рассказы про чекистские кордоны, про мужицкие банды батьки Махно, подстерегавшие набитые добром поезда в украинских степях.
Уезжали, надеясь проскочить мимо первых и незаметно улизнуть от вторых, и еще многих других, чей девиз «Воля и Право Силы» был написан огнем и кровью.
Перед отъездом молились перед иконами, оставляемыми в покидаемых неизвестно насколько: на год, на два или навсегда, семейных гнездах:
«Да минует нас чаща сия».
Не миновала. За Харьковым матросы в пулеметных лентах – вольные флибустьеры, бравшие на абордаж города, станции, местечки и станицы, остановили поезд.
Ученые до сей поры спорят: сколько понадобилось тысячелетий для эволюции обезьяноподобного существа в современного человека. Боюсь, они мало смыслят в эволюции, поскольку обратное превращение совершается в считанные минуты.
Пассажиры, высаженные из вагонов, сидя в промерзшем пакгаузе на узлах, мешках и чемоданах, покорно ждали – «орел или решка». Матросы, для тепла одетые поверх черных бушлатов – кто в чем, стояли у распахнутой двери, лузгали семечки, шутили с матерком, посмеивались. Зашел еще один, руки – в карманах офицерской бекеши со споротыми погонами, из-под которой с одной стороны высовывался желтый клюв деревянной коробки с маузером, с другой – висел на длинных ремнях офицерский кортик с рукоятью слоновой кости. Оглядел сидевших. Отчетливо разглядеть можно было только ближних, остальные едва различались в морозном облаке испарений дыхания и мочи. Матросы не выпускали из пакгауза даже по нужде.
Тетка Соня, сидевшая неподалеку, поймав на себе задержавшийся взгляд матроса, глаза не опустила, глядела в ответ не мигая, не сердцем и не душою – звериной догадкой почувствовав: вот он – единственный шанс на спасение. Матрос сам отвел глаза, поправил на чубатой голове бескозырку с поблекшей лентой, на которой уже с трудом читалась тусклая надпись «ВТОРОЙ БАЛТИЙСКIЙ ФЛОТСКИЙ ЭКИПАЖЪ», и, повернувшись, шагнул за порог, за которым воздух от закатного солнца розовый и бесконечный – иди на все четыре стороны, куда хочешь. Решившись, встала и пошла к порогу, за которым свет и жизнь. На сдавленный страхом окрик мужа: «Куда ты?», ответила, не оборачиваясь: «Не ори. Спасу». И говоря, уже знала, что лжет. Каждый сам за себя. Подойдя к матросам, сказала уверенно: «Мне к комиссару».
Конвоир в распахнутой архимандритовой скуфье на куньем меху вывел на розовый и скрипучий снег.
Вороны и галки, по случаю лютого мороза сидевшие на заиндевелых ветках серыми шарами, на миг сдернули с глаз белую пленку: женщину к комиссару ведут – видали такое не раз.
Она же, пока вели, мороза не чувствовала.
Вошли в жарко натопленную, густо и сытно пахнувшую, наполненную зыбью синих шевелящихся пластов махорочного дыма бывшую комнату начальника станции.
У боковой стены топчан. На нем горой бушлаты и полушубки вперемежку с винтовками, кортиками и шашками.
В углу гудела яростной тягой раскаленная до малинового света
печь-«буржуйка».
В центре комнаты стол. За столом на скамьях матросы в синих форменках, иные – в одних тельняшках. На столе чугун с дымящимся картофелем, миска с солеными огурцами, на тряпице бело-розовый брус сала, ломтями нарезанный ржаной хлеб, и початая четверть с мутным самогоном.
Конвоир, смахнув широким рукавом скуфьи с кончика носа выкатившуюся прозрачную каплю, косясь на бутыль и парящий чугун, доложил: «Вот, требует себе комиссара!»
Как по команде «Всеми плутонгами – пли», грохнули за столом дружным хохотом матросы.
Отсмеявшись, комиссар, его она узнала сразу, махнул конвоиру: «Возвращайся на пост».
Матрос, потоптавшись, нехотя вышел из комнаты. Слышно было, как загремели под его сапогами промерзшие насквозь доски крыльца.
- Ну, слушаю. Какое у вас ко мне дело? - спросил комиссар.
Матросы, повернувшись от стола, рассматривали ее с интересом.
Тетка Соня в упор смотрела в раскрасневшееся от жары и самогона лицо комиссара и молчала, только неловко стянула с головы платок из белого, невесомого оренбургского пуха.
«Видать, гражданка застыла на морозе – языком пошевелить не может. Надо ее отогреть. А ну, братва, подвиньсь! Дай гражданке место».
Матросы, озорно перемигиваясь, с готовностью раздвинулись в обе стороны, освободив узенькое местечко посередке скамейки, аккурат напротив комиссара.
Тетка Соня эти действия не одобрила: неожиданно пустила по щекам из обоих глаз по крупной слезе, которых много скопила от жалости к себе во время сидения в выстуженном пакгаузе, и по-детски прерывисто всхлипнула носом. Матросов, привыкших к мату и вою атак, этот тихий звук озадачил, и сделал невозможным то, что мгновением назад, казалось, было неотвратимым.
- Вы, гражданочка, напрасно расстраиваетесь. Мы беспощадные только к врагам революции, которые норовят изнутри и снаружи задушить нашу молодую республику. А вам, если, конечно, вы не состоите в кровном или законном родстве с эксплуататорами трудового народа или растаким-разэтаким офицерским сословием, наоборот – от нас полное сочувствие и защита. А ну, товарищи, освободите гражданке место с краю, ближе к печке – покажите матросское гостеприимство – сказал комиссар, поправляя пятерней свой намокший чуб.
Матросы послушно сдвинулись, освободив на этот раз кусок скамейки со стороны пышущей жаром «буржуйки».
Тетка Соня присела на краешек скамейки, сжав кулаками узел спущенного на плечи платка.
Расспрашивал комиссар о ее социальном происхождении, где проживала, занятии, дававшем хлеб насущный, куда, зачем и с кем ехала в поезде.
Тетка Соня отвечала без запинки, для убедительности размазывая по щеке расчетливо пущенную слезу.
По ее словам выходило, что родителей своих она ни дня не видала, воспитывалась в приюте, выйдя из которого работала прислугой, эксплуатации всякой натерпелась от придирчивых хозяек, а особенно – от их приставучих мужей, о чем вспоминать тошно и говорить стыдно. Рассказала, что от своей сиротской бесприютности согласилась на уговоры последней хозяйки поехать с ней и ее дочкой-барышней к хозяйкиному сыну-инженеру в город Николаев, да в Курске заболела, думали – «испанкой».
Хозяйка с дочкой поехали дальше, бросив ее без помощи одну. Слава Богу, выздоровела, а теперь едет сама не знает куда, но ей все равно, потому как вся ее жизнь – перекати-поле.
Матросы слушали внимательно. Особенное впечатление произвело на них не совсем понятное, но, догадывались, близкое их прежней матроской и настоящей походной судьбе, «перекати-поле».
Эксплуатация во всех ее видах также вызвала сочувствие.
Но бывший котельный матрос первой статьи Пашка Фролов недаром был выбран в комиссары, поскольку промеж всех прочих подходящих качеств имел глаз цепкий и заостренный на малейшую обиду революции. Этим-то глазом узрел комиссар в неосторожно распахнутом по случаю жары вороте дорожной шубейки мнимой горничной брошь с камушками, вспыхивавшими голубыми искорками.
- Что же ты, гражданка, на свою хозяйку напраслину возводишь? Видать, она с тобой сполна расплатилась, коли такую дорогую вещицу тебе подарила?
Тетка Соня чиркнула по комиссару взглядом, вспыхнувшим не хуже камушков, и, решительно сняв с себя брошь, бросила ее на стол между хлебных корок и картофельной шелухи.
- Как же – держи карман шире! Она подарила! Обноски с ее дочки донашиваю. В поезде человек со мной познакомился. Купец вдовый. Уговаривает с ним дальше ехать. Подарил мне эту финтифлюшку, а я ломаться не стала – кому по теперешнему времени я нужна?
Хотя он и комиссар, Пашка Фролов, но перво-наперво – мужик в самом жестоком для баб возрасте, здоровый и даже пока не раненый. Очень ему приглянулась сидящая перед ним бабенка, в речах смелая, с хозяйских харчей гладкая.
- Очень ты ошибаешься, гражданочка, на этот счет. Революция для того и сделана, чтобы каждый трудящийся гражданин республики получил свою меру счастья, но что бы пользовался ею не в одиночку в укромном уголке, как пайковой баландой, а черпал бы сообща со всем трудящимся народом из одного общего котла. Как зовут тебя, сирота казанская?
-Евдокея - была у тетки Сони горничная Дуня-Дуняша, вот и сослужила службу еще раз.
- Справное имя! Ты вот, что, дорогой товарищ Дуня, ежели имеешь охоту поставить крест на своей прежней подлой жизни - поступай в нашу команду. Подберем должность по душе, можешь по медицинской части или.. ну, там разберемся. Или охота тебе с беглым купчишкой по белу свету мотаться, ровно блоха на собачьем хвосте? Решай!
Не думала тетка Соня и секунды: вот оно – спасение.
- Согласна. Пойду, если берете!
- Это – дело! Что, товарищи революционные балтийские моряки, берем товарища Дуню в свой отряд?
Революционные моряки одобрили решение комиссара и предложили этот случай отметить соответствующим образом.
Из четверти налили себе, налили и тетке Соне-Лжедуне полстакана мерзейшего семидесятиградусного самогона. Выпила, причастилась революции, а уже комиссар заботливо тянулся через стол с куском хлеба, накрытым ломтем сала.
Очнулась среди ночи на топчане. О том, что было после вступления в отряд – ничего не помнила; то ли самогон оказался слишком крепок, то ли сама ослабела в дороге. Прислушавшись к себе, с удивлением поняла, что ничего худого с ней не сделали: перенесли от стола на топчан и оставили в покое. Повернув голову, различила в тусклом пятне керосиновой лампы фигуру комиссара, сидевшего в одиночестве за убранным столом и писавшего донесение. Лежа на боку, не мигая, смотрела на него.
Почувствовав ее взгляд, комиссар прервал свое занятие, выпрямился на скамье и, после короткой заминки, шагнул к топчану.
Тетка Соня мягко перевалилась на спину.
Утром матросский отряд, погрузившись в конфискованный поезд, двинулся на Ростов сражаться с мятежными казаками. Уехали, оставив лежать возле стены пакгауза одиннадцать расстрелянных переодетых офицеров и одного бывшего купца, Бог знает почему, затесавшегося в их компанию и, кажется, после проведенной на морозе ночи так до конца и не понявшего, что же с ним произошло. После говорили, будто он – переодетый член Государственной Думы.
Два года промчались бешеной тачанкой, исколесившей вдоль и поперек древнюю степь, раскинувшуюся от предгорий Кавказа до предгорий Карпат, от Волги и Дона до Дуная, щедро политую кровью известных и потерявшихся в глубине истории племен, некогда прошедших по ней походным маршем.

О, степь, видевшая кочевые костры готов, горевшие в ночи подобно отражению звездного неба; хищной тенью пролетевших по изумрудному ковру, расстеленному прямо к престолу Аллаха, злополучных хазар; войлочные юрты печенегов и не поддававшиеся счету конские табуны и овечьи стада половцев; остроконечные шелома и червленые щиты киевских дружин, искавших добычи и славы; прытких и неутомимых монгольских коней, своими копытами растоптавших Византийскую Русь; толпы ясачных невольников, уводимых из веселых березовых лесов истоптанным миллионами пар ног щляхом мимо древних курганов с настороженными коршунами, молчаливо поджидавшими свою добычу; шайки удальцов без роду и без племени, звавшихся казаками; скрипучие чумацкие возы; волов, прокладывавших муравьиные борозды на заселенных землепашцами степных окраинах; серо-зеленые мундиры и стальные шлемы до неузнаваемости переменившихся готов, вернувшихся на короткое время, но, испугавшись неорганизованного пространства, быстро убравшихся за славянскую реку Одру, в свои тесные, тихие и ухоженные городки, где трава и цветы росли, как им предписывали правила садового искусства.

Степь, забывшаяся в однообразном покое, была разбужена редкими перебежками офицерских полков, загонным посвистом казачьих сотен, пьянящим сердце кличем «Даешь Ростов! Даешь Крым! Даешь Киев! Даешь Львов! Даешь Варшаву!» буденовских эскадронов, размашистым наметом неуловимых махновских тачанок, задорным «Яблочком» занесенных революционным штормом за сотни верст от ближайшей воды матросских отрядов.

Снова, как в, казалось, навсегда ушедшие времена, пели отрывистой перекличкой боевые трубы, вольный ветер расправлял стяги, зло ржали, взвиваясь на дыбы, возбужденные предстоящей атакой кони, гудела земля от встречного скока развернутых конных лав, звенели, сшибаясь в яростной рубке, клинки, и запалено храпели, уходя от погони, кони побежденных.

Кровь павших впитывалась в древнюю, как существующий мир, землю, чтобы будущей весной прорасти алыми маками.

Победителям доставалась военная добыча: лошади, седла, богато убранное оружие, сапоги, вообще – крепкая, не изношенная одежда. У офицеров искали обручальные кольца, часы, бинокли, портсигары, серебряные и золотые нательные крестики. Чёрными пальцами срывали с уст печати смертного молчания - искали золотые и платиновые коронки. Не брезговали снимать одежду, испачканную кровью, даже переодетое перед боем исподнее, не беда – отстирается!

Были и отличия от прежних сражений: в плен брали неохотно, а раненых врагов, лишенных вследствие своего беспомощного состояния прежнего значения полноценной боевой единицы противника, добивали обязательно, но без ожесточения, равнодушно: из нагана между просящих о чем-то глаз. Такая беспощадность применялась вынужденно и исключительно по вине отсталости тылов от находящихся в маневре передовых частей.

Иное дело, когда занимали местечки и города – там добыча была богаче, и хватало ее на всех, и зазря людей, как правило, не стреляли.

На втором году похода в обозе, перевозившем припасы для поддержания готовности отряда боем доказать свою преданность делу революции, а также матросские сундучки с пожитками, следовали две повозки до верха нагруженные добром, принадлежавшим комиссаровой Дуньке – бабе в любви неутомимой, во всем остальном – расчетливой и жадной. Пользуясь женской силой, вила Дунька из комиссара веревки. Добывать трофеи ходила самолично, заходя в дома и квартиры в сопровождении двух матросов, под стать себе – барахольщиков, брала все, что нравилось, волокла на повозки, копила, шатая комиссарский авторитет.

В забытом временем местечке с редкими и пыльными пирамидальными тополями, в одном дневном переходе от ставшей песней Каховки, был сделан неофициальный визит в дом местного раввина – истомленного постоянным ожиданием несчастий безнадежного философа Хаима бен Гершена, которое, кажется, стало сбываться.

Оказавшись перед мертвыми зрачками трех пистолетных стволов и сразу поверив убедительным словам предводительницы налетчиков, что упрямство будет стоить ему гораздо дороже, Хаим без долгих уговоров согласился уплатить наложенную на него контрибуцию в виде завернутой в газетную бандероль золотой колбаски, сложенной из десяти червонцев царской чеканки.

После убытия удовлетворенных добычей визитеров жена Хаима – Дойра подобно впавшей в транс фурии принялась кататься по полу и рвать на себе волосы, заглушая своими воплями гармоничный рев пяти юных отпрысков колена Давидова и размеренные, со взлетающими к закопченному потолку в положенных местах вскриками, проклятия Хаима.

Заметив при короткой передышке, что Хаим малодушно намерен смириться с потерей червонцев, изрядно растрепанная Дойра поднялась на ноги, нахлобучила мужу на голову шляпу, сунула в руки свернутый зонт и выставила за дверь, наказав не возвращаться, пока он не найдет управу на наглую матросскую шлюху.

Хаим, прекрасно знавший характер своей Дойры, не теряя времени, отправился в штаб занявшей местечко части, надеясь отыскать там мудрых и справедливых людей, могущих оказать помощь в возвращении золотых их законному владельцу.

Пожалуй, дельфийский оракул сомкнул бы в смущении свои пророческие уста, предложи ему предсказать, чем могло закончиться для Хаима бен Гершена это его поспешное решение.

Более чем вероятно, что в этот день Дойре мог пригодиться весь оставшийся непролитым запас слез, чтобы оплакать отправленного ею за золотом заблудившегося в веках и заветах сионских мудрецов философа, жизнь которого не стоила и медной полушки. И все шло именно к такой развязке событий.

Тем удивительней казалась встреча простодушного философа с товарищем Румкиным – работником политотдела армии, привезшим матросам листовки с воззванием реввоенсовета армии, разъясняющим необходимость скорейшего изгнания белогвардейцев с херсонщины перед решительным наступлением на Крым.

Тщедушный телом, упакованным в новенькую, приятно скрипевшую, хромовую кожу, с золотушными оттопыренными ушами и очками на постоянно мокром носу был товарищ Румкин, как все маленькие и некрасивые люди, очень чуток на отношение к себе и обидчив.
Поскольку матросы отнеслись к приезду товарища Румкина равнодушно и даже не предложили с дороги закусить, что было грубым нарушением обычаев гостеприимства в отношении представителей вышестоящих штабов, для него стало очевидным, что революционная сознательность в отряде недопустимо низка.
Нечего и говорить, что беду, случившуюся с Хаимом бен Гершеном, он принял как свою собственную.
«Махновщина», от которой прямая дорожка до измены накануне решающего штурма белогвардейского гнезда!
Чем больше размышлял на эту тему товарищ Румкин, тем с большим удовольствием предвкушал эффект своего доклада члену реввоенсовета армии товарищу Галбе, который, как он знал, на дух не переносил подчеркивавшую свои особенные революционные заслуги матросню. От возбуждения у него даже вспотели стекла очков.
К тому же представился весьма удобный повод рассчитаться за причиненную приемом обиду. Велено было разыскать комиссара.
Молча играя желваками на бесстрастном лице, комиссар выслушал плюгавенького политотдельца, звезда на кожаной фуражке которого едва доставала до выреза бушлата, открывавшего полосатую грудь комиссара объемом в три румкинских калибра.
То, о чем с пафосным возмущением говорил ему Румкин, давно и прочно утвердилось в душе комиссара, и, будучи очищенными от словесной шелухи, было предельно простым и коротким, как команда, поднимающая смертных людей в атаку под пулеметную метель: полное отсутствие личной собственности и все — общее. Только освобождение человека от власти наложенного заклятия, состоявшим в ничем и никогда неутолимым слове «мое», выведет его прямым курсом к свободе, равенству и братству.
Вернувшись в штаб, комиссар тут же вызвал к себе начальника обоза и, не поднимая на него глаз, приказал, немедля, освободить две известные ему повозки, все барахло сжечь до нитки, через час доложить об исполнении.
Дал промашку комиссар, что не приказал тот час арестовать хозяйку обоих возов. Впрочем, он не знал с кем имел дело.
Когда с нескрываемым злорадством сообщили Лжедуне о приказе комиссара, когда она прибежала в обоз, итог ее двухлетней неусыпной заботы под насмешливые шутки собравшихся матросов уже был охвачен дружным пламенем, быстро набравшим полную силу благодаря вылитому на сваленное в кучу добро ведру керосина.
Жирные языки пламени вставали отсветами пожаров, в огне которых было добыто гибнущее теперь на ее глазах богатство.
До крови кусая губы, с ненавистью глядела она на матросов, каждый из которых, она была в этом уверена, хотел бы с ней переспать, но сейчас, скаля зубы, с издевкой указывал на нее пальцем. И тогда Лжедуня прокляла их и поклялась отомстить.
Держа в карманах кожаной куртки кулаки, сведенные судорогой ненависти, она круто повернулась и молча пошла через расступившуюся перед ней толпу прочь от костра, в огне которого, догорая, корчилась ее душа.
С каким упоением она была готова стрелять из лежащего в кармане маленького автоматического «штейера» во всякого, попытавшегося ее удержать!
Никем не останавливаемая, она насквозь прошла покрытое трухой остановившегося времени местечко.
Решительно и твердо она пустилась в обратный путь, пока еще не имея точной цели, просто стремясь скорее уйти от людей, с которыми вынужденно провела два года жизни, сначала – отречась от себя ради спасения жизни, а затем – надеясь вернуть утраченное, рассчитывая вступить в новую жизнь, которая, она верила, неизбежно наступит, не жалкой Дунькой-подстилкой матросского комиссара, а прежней – обеспеченной и всеми уважаемой Софьей Апполинариевной Меркуловой, урожденной Мамаевой. Теперь все ее радужные надежды обратились в серый пепел, развеянный по пустырю ненавистного местечка.
Она успела пройти метров семьсот от лежащей в бурьяне расколотой плиты известняка, покрытой стертыми письменами, оставленными неизвестным народом, обозначавшей начало и конец местечка в зависимости от того, в какую сторону двигался путник, когда услышала за спиной фырчание мотора, и, обернувшись, увидела догонявший ее автомобиль, на упругих подушках заднего сидения которого в любимой позе Наполеона старался удержать равновесие товарищ Румкин, пребывавший в благодушно-мечтательном состоянии.
Мечты были приятны и касались будущего самого Румкина. Причиной тому был лежавший во внутреннем кармане кожанки сложенный вчетверо лист с письменным заявлением гражданина Ефима Гершензона, сменившего по настоянию товарища Румкина свое ветхозаветное имя на более соответствовавшее текущему моменту. В заявлении был изложен факт незаконной конфискации у гражданина Гершензона денежных средств посредством вооруженного грабежа бессознательными бойцами сводного морского полка имени товарища Гарибальди, покрывший позорным пятном революционное знамя полка подобно тому, как гнойные струпья и лишаи покрывают шкуру бродячего пса, предпочившего строгому дворовому содержанию вольное уличное состояние. Написанное заявление имело важное устное дополнение самого товарища Румкина относительно личной ответственности за столь плачевное состояние революционной дисциплины политического руководства полка.
Поравнявшись с бывшей комиссаровой Дунькой, без заметных постороннему глазу изменений снова ставшей теткой Соней, автомобиль остановился, дав нагнать себя облаку белой пыли, тончайшей пудрой оседавшей на всех доступных местах.
- Вы куда идете, товарищ?
- В Иван-Поле – щурясь и неожиданно для себя звонко чихая от всепроникающей пыли, ответила тетка Соня на вопрос товарища Румкиным.
Ее добротная полувоенная одежда, свидетельствовавшая об определенном положении, и изящность жеста, которым она вытерла тыльной стороной ладони забавно сморщенный нос, расположили к ней размягченного приятными мечтами товарища Румкина.
- Садитесь, нам по пути – предложил он, стараясь придать своему голосу уверенную мужественность того Румкина, каким он был в своих мечтах.
Как только тетка Соня уселась рядом с предупредительно потеснившимся товарищем Румкиным, автомобиль рванулся с места, стремясь скорее выскочить из завесы пыли. Оценив беглым взглядом своего попутчика и определив его по приданной ему машине и носимому кожаному костюму, как «штабное начальство», тетка Соня успокоилась – обычно такие заморыши не решались заходить далее обсуждения «женского вопроса». Ехать предстояло около восемнадцати верст, и у нее появилась возможность в комфортных условиях автомобиля наметить план дальнейших своих действий.
От мыслей ее оторвал вопрос штабного «заморыша», которого, как оказалось, «женский вопрос» вовсе не интересовал:
- Вы, товарищ, служите в морском полку имени товарища Гарибальди?
Из осторожности – неизвестно откуда ветер дует – тетка Соня решила в своих ответах быть предельно краткой:
- Да.
- Давно служите?
- Два года.
- Срок не малый, позволяет разобраться в людях….Что вы, например, можете сказать о комиссаре полка Фролове?
Что-то потаенное, скрытое в оттенках голоса товарища Румкина насторожило тетку Соню. А может быть потому, что товарищ Румкин умышленно не сказал «о товарище Фролове»?
За едва уловимую заминку перед своим ответом, вспомнилось лицо Пашки Фролова, когда он смотрел на нее каждый раз, когда они оставались наедине. Но сегодняшняя обида заставила тетку Соню ответить с коварной расчетливостью:
- Считаю, что комиссар недостаточно политически устойчив. Он – анархист, и с этих позиций недоверчиво настроен к большевикам за то, что они, как он считает, ради узурпации власти преследуют анархистов и левых эсеров, не меньше сделавших для победы революции.
О вероломстве большевиков в отношениях с прежними союзниками открыто говорилось в полку, больше чем на половину состоявшем из приверженцев учения Кропоткина и Бакунина.
По огонькам, вспыхнувшим за увеличительными стеклами очков, поняла – попала в точку, и добавила, со скрытым отвращением глядя на две блестящие полоски, протянувшиеся от носа по верхней губе товарища Румкина:
- По мнению комиссара не стоило делать революцию, чтобы вместо помещиков и прочих эксплуататоров на шею русского народа уселись жиды.
Тетка Соня била наверняка – с 1917 года в Советской России употребление слова «жид» могло быть приравнено к антисемитской пропаганде, каравшейся вплоть до высшей меры наказания.
Уши товарища Румкина стали пунцовыми, а голос скатился с раскатистой уверенности на хриплый фальцет:
- Вы сообщили очень важную информацию, товарищ! Вы обязательно должны все повторить члену реввоенсовета товарищу Галбе.
Тут тетка Соня не на шутку испугалась, так как ее донос мог плохо для нее же и закончиться. Запоздало вспомнилось: «не рой другому яму — сам в нее попадешь». Досадуя на свою неосторожность, она подавлено замолчала. Молчал и товарищ Румкин, вернувшийся в обычное состояние мрачной застенчивости при общении с женщинами.
Автомобиль на рытвинах подкидывало и раскачивало, и тогда у тетки Сони в кармане куртки глухо звякали друг о друга четыре золотых – ее доля из полученных от Хаима бен Гершена червонцев, интерес к которым со стороны гражданина Ефима Гершензона казался весьма сомнительным.
Напрасно тетка Соня боялась расплаты за свой донос.
Во-первых, неприглядный на первый взгляд заморыш оказался довольно таки обходительным человеком: узнав в политотделе, что Галба еще не вернулся из штаба фронта, куда был вызван на совещание, он отвел тетку Соню в дощатый сарай, где на натасканной откуда-то соломе политотдельцы свили себе ночные гнезда. Вероятно, здесь же и ели: повсюду валялись не прибранные и не мытые котелки, ложки и кружки, возбуждавшие упорный интерес у сине-зеленых навозных мух, которые, судя по стойкому запаху конской мочи, были в сарае давними квартирантами. Тетке Соне невольно вспомнилась привитая строгой корабельной дисциплиной матросская аккуратность, поддерживаемая в полку и после перехода моряков на сухопутное положение.
За импровизированным столом, составленным из поставленных друг на друга зеленых казенных ящиков, на корточках сидела дебелая девица и била одним пальцем в клавиатуру стоявшей на верхнем ящике печатной машинки.
Девица была одета в распоясанную и расстегнутую у ворота вылинявшую гимнастерку, из-под козырька сдвинутого на макушку полувоенного картуза на туповатое лицо свисала прямая челка. Она сидела в глубокой посадке, ничуть не стесняясь того, что задранный для удобства подол юбки открывал молочно-белую глубину ее толстых ляжек. Из угла ее полуоткрытого от старания рта свисал потухший окурок «козьей ножки».
При появлении Румкина в ее прищуренных глазах плеснулось оживление, и она вместо приветствия, картавя и гнусавя одновременно, прокричала пахабную прибаутку и сама ей рассмеялась.

«Дефективная» - решила тетка Соня, с брезгливостью глядя на развязную девицу.

Та в свою очередь уставила свои глаза, в которых бился сумбурный прибой мыслей, на тетку Соню и после короткой паузы обратилась к товарищу Румкину с вопросом:
- Оська, туда твою мать, где ты подцепил эту б.... ?

Товарищ Румкин, разом вспотев в своем кожаном наряде, без уверенности в голосе строго прикрикнул:
- Маруська, ты что себе позволяешь?! Смотри, пожалуюсь коменданту товарищу Белоконю, он тебя живо пристроит суток на пять, на хлеб и на воду.

Маруська, передвинув изжованный окурок в противоположный угол губастого рта, мастерски цыркнула слюной в сторону Румкина и покрутила кулаком перед своими бесстыдно раздвинутыми коленями:
- А это ты видел?! Нашел чем пугать! Ложила я на вашего коня, хоть белого – хоть красного!

Ища достойный путь отступления, товарищ Румкин пнул носком сапога ближайший валявшийся котелок, вызвав неодобрительное гудение облепивших его мух:
- А почему посуда валяется не помытая? Ты посмотри — какую грязь развела! Перед посторонними людьми стыдно.

Маруська от возмущения выплюнула окурок, выпрямилась во весь рост и, уткнув руки в бока, гнусавя больше прежнего, выпалила:
- Ах ты, недомерок сопливый! Я всю ночь под вами, окаянными жеребцами, тружуся, так вам и этого мало?! Вот пусть теперь эта шалава вам все удовольствия доставляет! — с вызовом ткнула пальцем Маруська в сторону тетки Сони.

Не знала неосторожная Маруська, что тетка Соня за два минувших года отшлифовала до безупречной четкости те грани своего сильного характера, которые в прежней жизни были только робко намечены, угнетались необходимостью соблюдать фальшивые правила семейного приличия и, наконец, дождались своего часа.

Шагнув к распаленной Маруське, тетка Соня вытащила из кармана свой автоматический «штейер» и, ткнув его стволом между горящих мутной злобой глаз, с твердость, не оставлявшей сомнения в выполнении обещанного, сказала:
- А вот я сейчас разнесу тебе башку в Бога, в землю и в крестную мать!
И, толкнув коленом верхний зеленый ящик, свалила глухо лязгнувший «ундервуд» прямехонько на босые ноги Маруськи.

Маруська волчком закрутилась на месте, переполошив своим воем часовых, охранявших учреждения и службы штаба.

Тетка Соня сунула пистолет в карман куртки и, повернувшись к изумленному стремительностью происшедшего товарищу Румкину, как ни в чем не бывало, предложила:
- Пойдемте, товарищ, в более подходящее место.
Они вернулись в хату, в которой помещался политотдел, лишенную соломенной крыши, вероятно, перетасканной в сарай, захламленную затвердевшими комьями грязи, обрывками бумаги, окурками, черепками разбитой посуды, деревянными яшиками полевых телефонов, обтрепанными канцелярскими папками, патронными обоймами, бесхозно стоявшим в углу рядом с печкой давно не чищенным ручным пулеметом Льюиса, у которого отсутствовала где-то оставленная или потерянная круглая рубчатая коробка с патронами.
На стене, над расхлябанной складной офицерской койкой, занятой рыжим политотдельцем, спавшим, не снимая сапог и очков, и издающим своим носом точно такой же храп, с каким понукаемая лошадь вступает в воду, висели прилепленные хлебным мякишем два «поясных» портрета: Карла Маркса и Льва Троцкого.
Кроме койки в комнате стояли два обшарпанных стола, на одном из них красовался малахитовый чернильный прибор с пустыми бронзовыми подсвечниками, сколоченная из досок лавка и «венский» стул, на которых в отсутствии начальства клевали носами еще трое политотдельцев.
Поскольку другой, приспособленной для сидения, мебели в хате не было, тетка Соня уселась на подоконник, предварительно смахнув с него какой-то брошюрой в невзрачном бумажном переплете многочисленные трупы дохлых мух.
Румкин, находясь под сильным впечатлением способностей тетки Сони, вызвался напоить ее чаем.
Тетка Соня, наблюдая за тем, как он тормошит сослуживцев, стараясь найти чистую посудину, разогреть закопченный чайник, раздобыть чайную заварку, видела, что слушают его неохотно, отвечают нехотя, почти открыто демонстрируя свое пренебрежение. Ей стало жалко старательного и суетливого маленького человечка, не виноватого в том, что природа при рождении обделила его ростом и красотой. И когда он в очередной раз сконфуженно оглянулся на нее, она товарищеской улыбкой подбодрила его, в результате чего через полчаса окрыленный Румкин, не скрывая своей гордости, торжественно поставил перед ней относительно чистую чашку, наполненную мутным «кирпичным» чаем, в качестве угощения положив рядом с чашкой бумажку с кусочками мелко наколотого сахара.
Тем временем политотдельцы, разбуженные бурной деятельностью Румкина, постепенно оживились и в конце концов приняли участие в угощении тетки Сони: нашлась и краюха хлеба и даже кусок холодной варенной конины с налипшими на него крошками махорки.
К возвращению товарища Галбы весь мужской состав политотдела был окончательно покорен теткой Соней. Явившиеся на веселый шум неожиданной вечеринки две состоявшие в штате политотдела машинистки только кусали губы от зависти к тетке Соне, к тому времени уверенно расположившейся на венском стуле.
Звук мотора подъехавшего автомобиля заставил всех нехотя разобрать папки, бумаги и принять деловой вид.
Румкин засобирался на доклад к вернувшемуся члену реввоенсовета армии и перед уходом предупредил тетку Соню, чтобы она никуда не отлучалась, так как не исключено, что товарищ Галба захочет лично говорить с ней.
Вернувшаяся в душу тревога требовала немедленного действия, по крайней мере, физического движения, и тетке Соне стало невмоготу ждать решения своей участи среди чужих людей и беспорядка, царившего в грязной, пропитанной особенным, нежилым запахом, вонью махорки, испарениями давно немытых человеческих тел хате. Она вышла на улицу, с наслаждением вдыхая наполненный вечерней свежестью воздух.
День, не поспевая за полетом Солнца, которое спускалось к низкому горизонту, разбухая и наливаясь пурпурными красками, приближался к своему неизбезнамя концу
Вечное движение жизни, кипевшее в бескрайних пространствах степи постепенно замирало, никогда, впрочем, не останавливаясь полностью. Все, чтоднем наполняло степь шелестом, гудением, жужжанием, стрекотанием, писком, шуршанием, топотом лап, шорохом крыльев, страстным зовом любви, постепенно смолкало, замерев на сухом стебле травы, на пуговке блеклого цветка, припав к жесткой, как щетка, дернине, уйдя в глубокие норы.
Иные, довольствуясь одним прожитым днем, умолкали навсегда.
И тогда, повинуясь скрипучему крику коростеля, вступал невидимый оркестр цикад, своим однообразным высоким звоном заглушавший совершавшееся торжество Смерти под белыми пеленами поднимавшихся из низин тонких ночных туманов.
В полутемной комнате, куда завел тетку Соню заметно ободрившийся Румкин, освещенной двумя керосиновыми лампами «летучая мышь» за столом сидел грузный человек, чисто выбритый череп которого в неярком свете отсвечивал желтым блеском старой слоновой кости. Глубокие тени заполняли складки крупного, обрюзгшего лица, усиливая и без того зловещее впечатление от его тяжеловесной фигуры. Это был комиссар реввоенсовета армии, наступавшей на Каховку вместе с Первой конной армией Буденого, бывший чешский социал-демократ Йожеф Галба, попавший в плен еще при первом Галицийском наступлении русской армии в 1914 году, коммунист-коминтеровец с 1918 года.
Слева от стола сидел еще один человек, но скудный свет лампы выхватывал из темноты только его ноги, тогда как вся верхняя часть его, очевидно, высокой фигуры была скрыта в сгустившейся темноте.
- Что вы хотели мне сообщить?
неожиданно тонким, свистящим голосом задал вопрос смертельно уставший за день Галба.
- Я ничего не хотела. Вот товарищ сказал, что вы хотите со мной поговорить.
Тетка Соня повернулась на табурете, напрасно ища подтверждения у спешно покинувшего комнату Румкина.
Она умышленно решила не брать инициативу разговора на себя, придав ему тем самым официальный характер допроса, когда человек вынужден отвечать на самые неприятные вопросы.
Получилось именно так, как рассчитывала тетка Соня: Галба, подготовленный докладом Румкина, задавал ей вопросы, ответы на которые как бы помимо ее воли, позволяли сделать негативный вывод о политической работе, проводимой в полку его комиссаром.
Тетка Соня вела свою игру мастерски, иногда делая вид, что ответы на некоторые задаваемые вопросы даются ей с трудом. Тогда на помощь Галбе приходил второй человек, который переиначивал вопрос так, что тетке Соне приходилось лишь только согласиться со звучащим в вопросе ответом. Этот второй говорил с заметным прибалтийским акцентом.
Когда в конце разговора собеседники тетки Сони коснулись черносотенных настроений, будто бы имевшихся в полку, ее ответ мог бы позабавить пройдоху Талейрана:
- Надо понимать, товарищи, как трудно матросам, испытавшим на себе беспощадную муштру царского флота, в короткий срок вытравить в себе веками прививаемую самодержавием ненависть к евреям и прочим инородцам.
По достоинству оценив патетическое заявление тетки Сони, после короткой паузы Галба сказал:
- Я думаю все понятно, товарищ Крутеньш?
- Да, в целом картина ясная.
Галба, оторвав от стула свое тяжелое, налитое «водянкой» тело, протянул тетке Соне через стол мягкую, влажную и холодную ладонь, давая понять, что разговор закончен:
- Спасибо, товарищ. Вы поступили, как подобает настоящему коммунисту.
Тот, которого Галба назвал «товарищ Крутеньш», шагнув из тьмы в светлый круг, отбрасываемый лампами, в самом деле оказался высоким, худощавым молодым блондином со строгими чертами довольно симпатичного лица. Пожимая тетке Соне руку, он пообещал:
- Мы с вами еще увидимся, товарищ.
Румкин терпеливо ждал тетку Соню, сидя на верхней ступеньке крыльца, прислонясь к столбику, служившему одной из двух опор, поддерживавших соломенный навес над крыльцом.
Вскочив на ноги, он потянулся, зевая с легким подвывом и по-собачьи встряхиваясь. Не решаясь напрямик задать вопрос о результате продолжительной беседы, он осторожно заметил:
- Долго они вас продержали.
Тетка Соня не стала поощрять его любопытство, вместо этого сообщив:
- Как страшно спать хочется!
И тут же в подтверждении своих слов сладко зевнула.
Румкин, решив не обижаться на скрытность своей подшефной, пригласил:
- Пойдемте. Переночуете у нас. Как вы успели заметить, это не отель Бристоль, но ничего лучшего я сейчас предложить не могу.
- А к чему отель Бристоль?
- Да так. Само с языка слетело…Можно сказать – воспоминания юности.
- Вы что, бывали в Англии?
- Чтобы попасть в Бристоль мне не требовалось бывать в Англии. Я мог бывать в Бристоле хоть каждый день, не выезжая из родного Таганрога…Так у нас в Таганроге называется гостиница для моряков.
- Значит вы из Таганрога?
- Как вы успели догадаться – да… Представьте, прожил в этом городе до революции, никуда не выезжая.
- Как вас зовут, Румкин? Я знакома с вами почти  день, а до сих пор не знаю как вас звать по имени.
- Наши называют меня Оськой. Но вы, пожалуйста, зовите меня Иосифом. Только прошу – не называйте меня Осипом. «Осип осип». Терпеть не могу этого имени.
- Хорошо, товарищ Иосиф. Можете звать меня просто Софьей… И так, Иосиф, чем вы занимались в своем Таганроге, если не плавали по морям?
- Служил в портовой конторе.
- Кем, если не секрет?
- Ничего романтического. Счетоводом.
- Тоже ничего себе местечко: колониальные товары, порто-франко, контрабанда, наконец. Признавайтесь: скопили на маленький домик с садиком?
- Будь у меня домик с садиком, разве ж я променял бы его на тот сарай, куда я вас сейчас веду? Нет! Все было куда проще: зерно, рыба и помидоры с арбузами. С этого товара невозможно получить настоящий магарыч.
- А скажите мне, Иосиф, кто такой этот Крутеньш?
- Кхм-кхм. Ну вас, с вашими переходами… Он начальник особого отдела. А почему вы спросили?
- Он показался мне довольно молодым человеком.
- Ему всего-то 21 год. Но, как говорится, из молодых – да ранний.
- Вы что, завидуете?
- Ну, вот еще! Каждому - свое… Вообще-то он считается очень суровым и непреклонным товарищем… Викинг.
- Кто?
- Викинг – древний варяг. Есть в нем какая-то угрюмость северных скал.
- Вы, наверное, стишки пишите? Сознавайтесь, Иосиф.
- Ничего особенного. Только в агитационных целях.
- А про любовь? Ни за что не поверю!
Румкин не успел ответить, так как они уже подошли к месту ночлега политотдельцев.
Створка ворот со скрипом пропустила их в темное пространство сарая.
Царившая в сарае тишина казалось неестественной, вызванной их приходом.
Тетка Соня, отойдя на пару шагов от входа, в нерешительности остановилась.
Румкин, исчезнув в темноте, через некоторое время тихо позвал ее:
- Идите сюда.
Тетка Соня, осторожно пробуя носками ботинок пространство перед собой, двинулась на его голос и вздрогнула, когда в темноте ее выставленную в сторону руку схватила чужая рука.
- Не бойтесь - это я– шепотом успокоил ее Румкин.
- Можете ложиться прямо здесь… Не беспокойтесь – это мое место.
- А вы?
- А я полезу спать на антресоль. Спокойной ночи.
- И вам спокойной ночи.
Тетка Соня опустилась на корточки, ощупывая руками место, где ей предстояло провести предстоящую ночь. При этом она слышала недовольный голос, который прозвучал в темноте, предположительно в той стороне, куда направился Румкин. Потом, что-то там упало и покатилось со стуком. Раздался сдавленный женский смешок, и грубый голос снова нелицеприятно выразил свое недовольство неуклюжими действиями Румкина. После короткого шебуршанья послышался скрип досок над головой, и все затихло.
Стоя на коленях, тетка Соня сняла с себя кожанку и, расправив, расстелила ее на тощей охапке соломы, которая заменяла собой кровать. Вытащенный из кармана автоматический «штейер» она положила на солому рядом с курткой.
Свернувшись калачиком и стараясь согреться под завернутой сверху полой куртки, тетка Соня вспомнила весь минувший день, принесший столько перемен в ее жизнь.
Между тем темнота перестала быть тихой: где-то в глубине сарая стали слышны осторожная возня и несвязное бормотание, шуршанье и ритмичные вздохи. Видимо, там привычно трудилась хромавшая весь вечер Маруська.
Тетка Соня, нащупав «штейер», зажала его в кулаке, благо – весь пистолетик умещался на ее ладони. При этом держала она его не за рукоять, что, согласитесь, было бы нелепо в данной обстановке, а за короткий ствол, потому что так было удобнее и безопаснее для себя самой. Борясь со сном, она то и дело поднимала закрывавшиеся веки, слыша тихое и прерывистое шебуршанье где-то рядом с собой. Но уставший от дневных волнений мозг уже отказывался понимать - мышь ли это возится в соломе или еще одна пара предается осторожной любви. Прижав к груди руки с зажатым в них пистолетом, она провалилась в сон.
Она проснулась ранним августовским утром, когда ночные ползучие туманы осели на степных травах алмазной росой. Где-то неподалеку тонко и нежно заржала лошадь. И снова вернулась тишина, в которой не было слышно даже жужжанья мух. Не кричали петухи – то ли были съедены без остатка, то ли молчаливо таились по укромным хозяйским закуткам, умудренные горьким опытом военных постоев. Не слышно было собачьего бреха.
За два года походной жизни всякого повидала тетка Соня, иногда – чего не должен видеть простой смертный, а вот петухи и собаки были редкостью, став частью ностальгических воспоминаний, относящихся к довоенной жизни.
Тетка Соня проснулась, лежа на том же боку, на котором ее сморил сон. Под утро она угрелась под курткой, чувствуя спиной приятное, почти домашнее тепло. Только зябли ноги в нерасшнурованных ботинках. Поджав теснее к себе ноги, потянулась рукой прикрыть их полой куртки и тут услышала прямо у себя за спиной сонное мычание. От обнаруженной тесной близости чужого тела тетка Соня пружиной крутнулась на своем соломенном ложе, сбросив куртку, как ящерица при опасности отбрасывает свой хвост. Прижавшись к ней спиной, на самом краю соломенной постели, почти на голой земле, по-детски свернувшись калачиком, спала уработанная за ночь Маруська.
Тетка Соня огляделась. Низкое солнце золотыми веревками переплело внутреннее пространство сарая. В соломенных гнездах, в разных позах поодиночке и групками по двое-трое человек, укрывшись шинелями, какими-то пестрыми половичками, куском брезента и просто пустыми пеньковыми мешками мирно спали политотдельцы.
Подобрав с соломы оказавшийся бесполезным ночью «штейер» и прихватив куртку, тетка Соня вышла из сарая на улицу, заполненную солнечным светом.
Над печными трубами саманных хат голубыми струйками вертикально в безоблачное небо поднимался кизячий дым. Точно такой же дым поднимался над строем труб выстроенных в ряд кавалерийских походных кухонь, около которых неспешно копошились босоногие, в одних галифе и нательных рубахах кашевары.
Воздух был свеж и бодрящ, и потому ли тетка Соня почувствовала легкость и предчувствие чего-то хорошего и приятного, которое ожидало ее в этих пыльных, залитых утренним солнцем уличках.
С бодростью она подошла к дружно обернувшимся на нее кашеварам и спросила, где можно достать воды, чтобы умыться.
Пожилой дядька, подтянув сползавшее без подпояски галифе, добродушно улыбаясь в запущенные сивые усы, с готовностью вызвался:
- Ходи за мной, дочка.
И повел ее к двуколке, на которой блестела мокрыми боками водовозная бочка с лежащим на ней круглым, целиком выдолбленным из дерева черпаком на длинной ручке.
Дядька взялся за стоящее под повозкой деревянное ведро, примерившись, поставил его под бочку и вытащил из дна бочки обернутый мокрой тряпкой деревянный кляп. Прозрачная струя воды выгнулась дугой, упираясь нижним концом в дно ведра, закипая в нем белыми пузырями и пеной.
Забив кляп на прежнее место, дядька, широко расставив ноги, поднял к груди ведро, готовясь лить воду в подставленные ладони.
- Ну, давай, девка!
Тетка Соня положила на высокое колесо повозки свернутую кожанку, завернула рукава темно-синей ситцевой блузы и, предвкушая наслаждение, протянула навстречу сложенные ковшиком ладошки.
Умывалась долго и старательно, пока не опустело ведро, жалея, что нельзя вымыть все тело. Вытерла лицо носовым платком, с удовольствием ощущая, как сбегают по спине и груди капли воды, рождая ощущение свежести.
Дядька с лукавой улыбкой шутливо погрозил ей пальцем:
- А ведь ты не девка, а вполне оформленная баба!
Чем вызвал дружный смех кашеваров, внимательно наблюдавших за утренним туалетом тетки Сони.
- Хо-хо-хо! Вот дядьку Карпо дает! Поихал купыти кобылку, а здобыл цельную кобылицу, и зараз не ведае що с нею робиць. Ха-ха-ха!
Дядько Карпо, подмигнув тетке Соне, пренебрежительно махнул на них рукой:
- Это вы, свирбигузы, не ведаеце що треба бабе, як и кожной людине, ранком.
- Кажи, дядьку Карпо! Через цею треклятую вийну усё наскрозь позабували!
- Гэ-эй, гопсяки! Всяка людина хотит исты. Не слухай их, дочка! Ходи знов за мной.
Дядько Карпо подвел тетку Соню к большому, накрытому тряпками деревянному ящику, и, отбросив угол тряпки, достал изнутри ароматную, теплую буханку серого солдатского хлеба. Отломив половину буханки, он протянул ее тетке Соне, подставив ей вместо стула деревянный чурбачок.
Затем, зачерпнув алюминиевой кружкой из бурлившего котла кипяток, подал ей, заботливо предупредив:
- Смотри, не обожгись, дочка.
А сам, подтянув упрямо стремившиеся к земле галифе, стал засыпать в кипящую воду крупу, засыпав, принялся мешать в котле деревянным черпаком, напрягаясь при этом своим по-стариковски сухим телом.
Съев хлеб и выпив кипяток, тетка Соня поблагодарила доброго дядьку Карпо, на что получила приглашение заходить в гости, опять вызвав смех жизнерадостных кашеваров:
- Ну, и хитрий ж ты, дядько Карпо! Зараз закинул приваду, а писля буде чекати, кали клюне рибка.
Пройдя до конца улицы, тетка Соня, осторожно обходя многочисленныепризнаки скопления в одном месте большой массы людей, спустилась в сухое русло канавы, вырытой по весне талой водой и скрытой со стороны села зарослями пыльного репейника.
Осмотревшись по сторонам и не найдя ничего подозрительного, присела на сырую от росы траву. Разорвав с помощью зубов и пальцев носовой платок на четыре части, она завязала в каждый лоскуток ткани по червонцу и опустила тугие узелки за надорванную подкладку куртки. Старательно размяв полы куртки, она добилась, чтобы спрятанные червонцы распределились за подкладкой равномерно, не вызывая подозрения. Успокоенная устройством беспокоивших ее червонцев, она села, обхватив руками колени, и задумалась, кусая зубами сорванную травинку.
Что-то со вчерашнего дня вызывала в ней волнующее ожидание чего-то приятного, возбуждение и концентрацию внутренних сил и мыслей. Оказавшись, наконец, наедине с собой, она легко призналась себе, что причиной тому были слова молодого начальника особого отдела – угрюмого варяга, с нетронутым страстью сердцем об их близкой встрече.
Затем она вернулась к месту своего ночлега, где дружно завтракали взбодренные сном на свежем воздухе политотдельцы. Румкин, уже не вызывавший у нее прежнего чувства брезгливости, оставаясь верным пажом, сберег для нее горячим котелок с ячневой кашей, старательно завернув его в газету, и напоил чаем с маленьким кусочком сахара.
Когда после завтрака политотдельцы безо всякого строя, по-обывательски потянулись на службу, тетка Соня пошла вместе с ними и, первым делом, отыскав за печкой и поправив растрепанный веник-голик, вымела из хаты скопившийся мусор. Потом она помогала окончательно прирученному Румкину, исполнявшему, как оказалось, обязанности сразу редактора, автора и корректора Боевого листка, сочинять экстренный выпуск, приуроченный к предстоящему наступлению на Каховку, и это тоже у нее получалось легко и ловко.
В разгар работы, подойдя к окну, чтобы вдохнуть свежего воздуха, она увидела, как к крыльцу хаты, где вчера она отвечала на вопросы члена реввоенсовета и начальника особого отдела, подъехал запыленный автомобиль, из которого вслед за порученцем Галбы вылез комиссар морского полка имени Джузеппе Гарибальди Пашка Фролов – собственной персоной. Тетка Соня, боясь быть замеченной, отпрянула от окна. Когда они оба вошли в хату, она увидела, как растревоженными муравьями из хаты выбежали и бросились в разные стороны посыльные, и через некоторое время, размашисто минуя ступени крыльца, в хату зашел долговязый Крутиньш, а несколько минут спустя, туда же, отбив хромовыми сапожками на крыльце торопливую дробь, заскочил низенький и упитанный человечек в раздавшемся к бедрам френче, в матерчатой фуражке с красной звездой на околыше и в пенсне на сочащемся потом лице, который он то и дело вытирал скомканным платком. У крыльца, откуда ни возьмись, появились двое часовых, подпершись винтовками с примкнутыми штыками.
У тетки Сони сердце перешло на бег, а от пальцев рук повеяло ледяным холодом. Стараясь не привлечь внимания политотдельцев, она вышла из хаты, завернула за угол и, не в силах унять нервную дрожь, опустилась на корточки, прижавшись спиной и затылком к растрескавшейся саманной стене. Она ни о чем не думала, а только молилась, повторяя «Господи, спаси и сохрани!».
Слыша доносившиеся через открытое окно голоса политотдельцев, она боялась услышать, как посторонний голос начнет их расспрашивать о ней, после чего ее начнут искать и, конечно, быстро найдут и поведут на очную ставку с оклеветанным ею Пашкой, после чего беспощадный Крутиньш прикажет, стоявшим у крыльца часовым расстрелять ее на глазах у изумленных политотдельцев.
Но никто за ней не пришел до самого обеда. Обедали тут же, в повеселевшей хате, супом, приготовленном на вобле с перловой крупой. Обедали, как все совершалось в этот день, шумно и весело. И к тетке Соне все уже относились, как вполне своей. Лишь обе машинистки в своих отношениях к ней были демонстративно сдержаны. Когда обел подходил к концу, в проеме открытых настежь дверей появился порученец Галбы и передал Румкину приказ срочно явиться к члену реввоенсовета. Когда порученец с Румкиным вышли, кто-то высказал мнение, что дела Румкина явно пошли в гору, чем вызвал оживленную и не всегда добродушную полемику присутствовавших. В это время глухо прозвучал отдаленный выстрел, на который никто не обратил внимание.
После обеда политотдельцы пошли отдыхать в свой сарай, оправдывая свое сибаритство поговорками типа: «Солдат спит – служба идет», «После обеда поспать – жирок завязать» и т.п.
Тетка Соня тоже прилегла на свое соломенное ложе, хотя ей не спалось, так как она чувствовала, что вызов Румкина может быть связан с неизвестными пока последствиями приезда Пашки Фролова.
В сарай вбежала где-то с самого утра пропадавшая Маруська и, еще более косноязычная от возбуждения, сообщила, что своими глазами видела, как только что на задах села расстреляли какого-то матроса.
Эта сообщение вызвало неподдельный интерес и расспросы польщенной общим вниманием Маруськи, которая, впрочем, как выяснилось, сама ничего толком не знала, но, все более увлекаясь собственным рассказом, прибавляла и прибавляла новые подробности казни.
Слушая ее, тетка Соня, сразу догадавшись о ком идет речь, искренне жалела погибшего из-за нее Пашку, но в тоже время испытывала облегчение.
В это время вернулся Румкин, странным образом преобразившийся после общения с товарищем Галбой: глаза его, казалось, расширились до размеров иллюминаторов-очков и сияли синевой майского неба, промытого первым летним ливнем, нервическая дрожь, с которой он был не в силах совладать, волнами пробегала по его телу и, достигая лица, заставляла лязгать зубами перекошенный рот и, вздымая к верху брови, штормовой зыбью морщила потный лоб. Он вошел неровной походкой крепко выпившего человека и сразу сел на ящик, свалив на пол многострадальный «ундервуд». Ошалело глядя на пораженных его видом сослуживцев, Румкин, пытаясь улыбнуться, хриплым голосом сообщил о том, что только что назначен комиссаром морского полка имени Джузеппе Гарибальди.
Гулом качавшего его шторма прокатился шум изумления, вырвавшийся у присутствовавших.
Все были поражены не меньше самого Румкина.
Впрочем, общее настроение быстро поменялось, когда некто Майнельс, притушив в глазах злую насмешку, притворно улыбаясь, хлопнул по плечу оглушенного Румкина:
- Поздравляю, Оська! Виноват, товарищ комиссар полка. Чувствую – далеко пойдешь. Но советую, во избежание недоразумений, сначала ознакомиться с морским словарем или, на худой конец, почитать рассказы Станюковича.
Все принялись поздравлять растеряно улыбавшегося Румкина. Одна тетка Соня не поздравила его, но спросила: когда он уезжает. Оказалось – на сборы был дан один час.
Приходится признать, что люди все же сострадательны к чужому горю: пока Румкин собирал свои немудреные пожитки в видавший виды, изрядно потрепанный матерчатый саквояж, ему надавали массу бесполезных советов.
Собравшись, Румкин, не скрывая надежды, спросил у тетки Сони:
- А вы?
В ответ тетка Соня отрицательно покачала головой и, протянув руку, сказала на прощанье коротко и искренне:
- Желаю вам удачи, Иосиф!
Все пошли провожать Румкина до машины.
И когда улеглась пыль от скрывшегося за поворотом улицы автомобиля, увозившего смирившегося с судьбой Румкина, и все вернулись в хату, ни о какой работе не могло быть и речи: обсуждали неожиданное назначение и отъезд Румкина.
Но тетке Соне так и не довелось узнать – сколько бывшие боевые товарищи отмерили Румкину часов или дней жизни после его прибытия в матросский полк, так как и за ней пришел посыльный и предложил вместе пройти в особый отдел. Покидая хату, она слышала, как под потолком гудит большая осенняя муха.
Крутиньш был немногословен. Задав несколько вопросов, и узнав из полученных ответов, что тетка Соня закончила пять классов классической гимназии, он предложил ей перейти на службу в особый отдел писарем следственного подотдела.
В этой должности тетка Соня проделала весь крымский поход и продолжала служить до апреля 1921 года, после чего, демобилизовавшись, оказалась в Москве. Об этом периоде своей жизни тетка Соня никогда не рассказывала.
В заключение этой главы упомянем, что в пронизанном декабрьским норд-остом Севастополе тетка Соня к своему удивлению встретила живого и невредимого Румкина, наводившего со своими моряками-балтийцами революционный порядок в городе, переполненном тылами эвакуированной морем Белой армии и тысячами беженцев, оставленных на произвол судьбы и милость победителей. Он шел по Приморскому бульвару, окруженный крепкими и рослыми матросами, увешанными оружием, как римский патриций — верными преторианцами.

Продолжение следует


Рецензии