Элька Ураган

  Мне 83 года, но я до сих пор не научилась жить. Всегда только и знала, что выживать. Еще в детстве мне пришлось зубами вцепиться в эту самую жизнь, так и держу, никак отпустить не могу. Я коренная ленинградка, в этом городе родилась, в этом городе похоронила всех своих родных. До войны у меня была большая семья. Мы жили все вместе в квартире на Петроградской стороне: родители, я, дед с бабушкой да дядя Женя с женой Лялей и их сыном Сережей. Шумный у нас был дом, вечно гомон стоял, смех. Как тетя Ляля смеялась, громко так, беззаботно, а мы с Сережей все играли во что-то, фантики от конфет собирали, за каждый прямо драку устраивали. А в июне сорок первого уехал он с матерью к ее сестре куда-то за Алтай на летние каникулы. И ведь предлагала Ляля маме моей и меня с собой забрать, но она побоялась, что буду я им там в нагрузку. Я ведь такая была, меня все во дворе называли – Элька Ураган. И вот, воскресенье это было, солнце сквозь шторы в комнату пробивалось, мама с бабушкой собирали обед, а я читала на диване, и вдруг по радио объявление: война. Мать моя застыла с тарелкой в руках, и испуганно так на папу глянула. А я подумала: «вот хорошо, хоть что-то в это скучное лето интересное будет». И такая тишина стояла, кажется, весь дом вдруг затих, не слышно больше было ни гомона, ни смеха, вообще ничего.
   На следующий день отец с дядей Сережей пошли в военкомат добровольцами, после я их уже и не видела. Мать вскоре перевелась на завод.  Тогда еще страшно не было, казалось, что все это ненадолго и где-то далеко, страшно стало после первых артиллерийских обстрелов. В школу в сентябре я не пошла, занятия там уже не проводились, потому что решено было сделать из нее госпиталь, и мы с ребятами резвились во дворе, играли в казаки-разбойники, в прятки, только приходилось во время обстрелов скрываться в бомбоубежище. Гудела сирена, звук такой жуткий, насквозь пронизывающий, выбегали бабушка с дедом, хватали меня и волокли туда, а там тесно было, битком-набито людьми, и запах стоял сырой бетонный, нечеловеческий запах. Есть стало нечего примерно к середине осени, я приноровилась отлавливать голубей, даже хорошо оказалось, что была я такой пацанкой, но они быстро исчезли. Тогда же грянули холода, замерз газ, все замерзло и отопление и водопровод, даже электричества не было. Мама достала из чулана буржуйку, поставила на кухне, и с тех пор жили мы там, в другие комнаты редко заходили. Печку эту надо было топить, а дрова в городе скоро закончились. Дед все разбирал какую-то мебель, жег книги, но все равно холод стоял неистребимый, словно все внутри было одной температуры, что и воздух. Окна к тому времени в нашей квартире, да и во всех других выбило, мы закрывали их, чем могли, но это не помогало, в комнаты проникал ветер. Было постоянное чувство голода, холода и страха.
   Помню последнюю мелодию пианино с четвертого этажа, перед тем как разрубить его на дрова, сосед решил сыграть, и вот нажимали на клавиши оледеневшие пальцы, и неслась музыка, насквозь пропитанная отчаянием, безнадежностью, скорбью какой-то. Через день он умер, многие умирали, уходили целыми семьями, а меня посылали по их квартирам искать что-нибудь, что могло бы сгодиться для печки. Я и к нему зашла, постучалась сначала, а он уже не ответил, я тогда обрубки от этого пианино быстро унесла, еще боялась, как бы кто меня не перехватил, не отнял. Вообще мне везло в моих этих сыскных мероприятиях. Другой раз я тоже обходила квартиры, в одной из них нашла старуху, она лежала на кровати с открытыми глазами, в платке, а в кулаке сжимала кусок хлеба. Пальцы у нее уже окоченели, и я стала их разжимать, изо всех сил оставшихся выцарапывала я тот кусок, будто жизнь свою выцарапывала.
   В начале декабря дед пошел за водой к Неве, там тогда прорубь была. Домой он не вернулся, наверное, умер где-то на улице, многие так умирали, словно засыпали, жизнь уходила тихо и без каких-либо сопротивлений, будто выплывала измученная душа и остатков тела. Мы остались втроем. Бабушка как-то даже спокойно перенесла отсутствие деда, только сказала «видно отмучался». К этому времени все, чем можно было отапливать нашу буржуйку, закончилось, стали сдирать паркет в комнатах, это стоило массы усилий, у меня все руки были в занозах, ранках, царапинах, но я уже перестала обращать внимание, я хотела только выжить, и эта мысль постоянно пульсировала в моей голове. Я все время что-то сосала, ткань даже просто, казалось, что так немного полегче. Вспоминала наши довоенные обеды с первым, вторым, с компотом, какие мама тогда пекла пироги, они мне ночами снились, правда, спали мы плохо, немцы любили в это время устраивать бомбежки. Мы уже не бежали бомбоубежище, сил не было, мать сказала «от смерти все равно не скроешься».
  Люди сходили с ума от голода. У нас на лестничной клетке две сестры жили, одна рано умерла, вторая вынесла ее тело на балкон, а потом по кусочку отрезала и ела. Дура, все равно и ее смерть к рукам прибрала, во время обстрела снаряд в нее попал, тогда-то мы с бабушкой и обнаружили тело ее сестры. Удивления не было. 
Мы все втроем спали на одной кровати, я  посередине, между мамой и бабушкой, чтобы теплее. И вот однажды ночью, я проснулась от того, что справа от меня дул ветер, студеный такой. Повернулась, а там бабушка с приоткрытым немножко ртом, но лицо спокойное, будто даже разгладилось немного. Я стала ее тормошить, а она не откликается. Умерла. Будить маму я не стала, она итак уставала на работе, к тому же во сне голод исчезает. И я тоже уснула. Утром мы ее вытащили на улицу, о похоронах уже речи не шло.
   Я стала оставаться дома одна, мама меня запирала и уходила на работу, боялась людоедов. А у меня только одна книжка была, остальные сожгли в печке. Томик Пушкина, детское какое-то издание, с иллюстрациями. Почему-то пожалели ее. Вот я и читала целыми днями, все стихи наизусть выучила, хоть когда попроси, я всего «Руслана и Людмилу» по памяти расскажу.
   Многие в ту зиму погибли, а мы с мамой все-таки дотянули до весны. Помню как первые солнечные лучи, такие теплые-теплые, нежно ложились на кожу. Мы выходили во двор и грелись. К тому времени никого из моих детских друзей уже не осталось. А нам вот повезло, увидели снова весеннее ленинградское небо. Во дворе начала всходить первая трава, я дрожащими руками выдирала ее из земли и ела вместе с корнями.
  Маму все уговаривали отправить меня в эвакуацию, она побаивалась, тогда ходили катера с ленинградскими детьми, но их обстреливали, многие не доплывали до «большой земли».
И все-таки в августе сорок второго года меня забрали, на заводе маме сказали, что есть приказ увезти из города детей, даже угрожали. Мне снова повезло, мы плыли как раз в те редкие дни, когда немцы немного ослабили атаку, наш катер доплыл, а тот, что выехал перед нами, был потоплен. Я слышала крики тонущих детей, но как будто во сне.
  Попала я в детский дом, который находился в Горьковской области. Помню, как дали нам по приезду постную овсяную кашу, ничего вкуснее я никогда не ела, такая она была сладковатая, маслянистая, ела медленно по привычке, сразу не глотала, ощупывала языком каждую крупинку, смаковала.  С другими детьми я  почти не общалась, вообще отвыкла за месяцы блокады от людей. Очень скучала по маме, все вспоминала ее лицо, но не то блокадное, а довоенное, родное. В конце осени пришло письмо из Ленинграда, писала медсестра, оказалось, что мать моя заболела гриппом, организм был слишком ослаблен, не справился с болезнью. Трудно представить, какое на меня тогда накатило отчаяние, все оказалось зря, бессмысленно, бесполезно.
Незадолго до конца войны, когда блокада была уже снята, нас решено было отправить обратно в Ленинград, некоторых ждали выжившие родственники. Мне как раз исполнилось тринадцать лет, но ничего у меня не было, возвращаться не к кому, ни одной родной души на целом свете. Нас погрузили в вагоны и повезли, прошло почти три года, как я не была в Ленинграде. Вышла одной из последних, а там и плач и смех, и запах… Тот самый запах ленинградской весны. Стояла обособленно, сжимая в руках свои пожитки, и тут ко мне подбежала какая-то старуха, принялась обнимать.
  -Тетенька, - говорю, - Вы ошиблись, наверное. Вы кого-то другого встречаете!
  -Да ты что, Элька, не узнаешь меня разве?
   И отодвинулась от меня, а я смотрю на нее и вдруг понимаю – это же тетя Ляля. Господи, ей в тот год должно было исполниться тридцать два года, а у нее вся голова седая до единого волоска. Она меня забрала с вокзала, и мы пошли в нашу старую квартиру. Вереница ленинградских улиц тянулась между израненными домами, везде виднелись кривые остатки грядок, не было ни газонов, ни клумб. Подошли к нашему двору, на арке след от снаряда, фонари не горят. Входим в дом, а в комнатах ничего нет, только валяется абажур от лампы, да стоят железные наши кровати, стены голые, будто время здесь замерло, как только посадила меня мать на тот катер. И тут я опомнилась.
  -А где же Сережа? -  спрашиваю.
  -Нету его, - отводя взгляд, отвечает Ляля, - Одна ты у меня осталась, Элька.
  Долго сидели мы смотрели друг на друга и плакали. Потом она оформила надо мной опекунство, и стали мы жить вместе. Шли годы, я окончила школу и поступила в медицинский институт, училась лучше всех в нашем разношерстном потоке, у меня было преимущество – я давно не боялась трупов. Девчонки и даже иногда парни хлопались в обморок при виде покойников, а меня этим было не пронять. Вскоре стала я стала самым молодым заведующим отделением. Тетя Ляля неуклонно старела, все время просила меня родить ей внуков. Но какие там внуки? Я даже не имела к двадцати девяти годам ни одного романа, все торопилась куда-то, училась, работала, пропадала в библиотеках. Однажды Ляля привела к нам на ужин профессора по имени Юрий,  преподавателя литературы из института, в котором она подрабатывала тогда. Сели за стол, а я все смотрю на него, манеры у него такие интеллигентные оказались, на отца моего похож, скромный улыбчивый. Разговорились мы с ним, да и просидели вдвоем, тетя Ляля к себе ушла, до самого утра. Стал он за мной ухаживать, встречал со службы, гуляли, беседовали, а через полгода поженились. Я полюбила на всю жизнь. Первое время жили очень хорошо, душу в душу, как говорят, родился сын Димка.
  Однажды муж пришел с работы позже обычного, вошел весь какой-то возбужденный, положил передо мной сверток, я раскрыла его и увидела тонкие печатные листочки. Рассказывать о них Юра мне запретил. А потом были и другие листочки, и проза и стихи, журналы самиздатовские, муж все чаще исчезал из дома, хмурился, рассуждал горячо и горько. Многих его друзей я хорошо знала. Через некоторое время начались аресты, прогремело дело Даниэля и Синявского, Юрочка нервничал, ронял рваные грубые слова, много курил, чего ему делать было никак нельзя, поскольку у мужа было очень слабое сердце.
  Я, конечно, знала, что он тоже что-то писал, но когда к нам вдруг явились с обыском, была обескуражена. Люди с мрачными лицами переворачивали шкафы, заглядывали во все щели, тетя Ляля испуганно прижимала к груди Митеньку, а мой муж стоял бледный, родной, уничтоженный. Все, что искали, они, конечно, нашли и конфисковали, Юрочку забрали с собой. Я была готова драться за него, выясняла, где он, в чем обвиняется.
  Около недели ничего известно не было, за это время я уже была в курсе всех его дел, узнала и про лекции, которые он читал студентам, и про статьи в самиздатовских журналах, много там всего накопилось. Наконец, выдвинули обвинение, я вгляделась в текст, и все поняла. Как врач поняла - передо мной лежит смертный приговор мужа, а помочь я ему никак не смогу, дело шили нагло решительно. Куда мне против их собачьей системы? На ватных ногах пришла домой, Митенька спал в своей детской кроватке, тетя Ляля сидела рядом. Я легла, смотрела в потолок, всю ночь глаз сомкнуть не могла.
  А утром встала и пошла на Литейный. Да, что рассказывать, отреклась я от Юрочки, написала заявление, что никакого отношения к его антисоветской деятельности не имею, а, напротив, осуждаю, и даже намерена просить развода на этом основании. Следователь сидел довольный, даже уговаривать меня не пришлось. Вот так я предала единственного мужчину, которого любила в этой жизни. Как я всё тогда возненавидела. От этой ненависти к вечеру у меня поднялась температура, и я снова бредила своим блокадным Ленинградом, а тетя Ляля, обливаясь слезами, дежурила возле постели.
  Конечно, многие от меня тогда отвернулись, я ведь в суде на стороне обвинения выступала, но главное Юрочка меня понял, я это знала. Был у нас такой знак, вместо положительного ответа, просто опустить веки. Он так и сделал, когда я закончила говорить на процессе, это значило одно: «я согласен с тем, что ты делаешь». У нас был  сын, а у сына должно было быть будущее. Спустя год мой муж умер где-то в ссылке, мне об этом сказала его студентка, через которую мы отправляли Юрочке посылки, писем туда не вкладывали, потому что их могли читать. Вскоре после его смерти ушла моя верная Ляля.
  Сын вырос, в конце девяностых он пришел ко мне и сказал, что ему предлагают хорошую работу где-то в Америке. Я с ним не поехала, потому что я коренная ленинградка, в этом городе родилась, в этом городе меня и похоронят, когда закончатся силы выживать.
2013 г.


Рецензии
"Мне 83 года". Надо же. А по фото и не сказать.
Ваша истрия про голод, холод, воскресила в моей памяти несколько историй. Правда, из современной жизни. Вот одна:
http://www.proza.ru/addrec.html?2015/12/12/855

Капитан Крю   14.12.2015 22:41     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.