Дендизм и романтизм

ДЕНДИЗМ КАК СОЦИАЛЬНО-ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ,  КУЛЬТУРНО-АРИСТОКРАТИЧЕСКИЙ И ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ФЕНОМЕН: ОТ РОМАНТИЧЕСКОГО ЭГОЦЕНТРИЗМА К СИМВОЛИЧЕСКОЙ ДЕПЕРСОНАЛИЗАЦИИ

Дендизм рассматривается как социально-психологический, культурно-аристократический и художественный феномен. Исследуются конфликтные отношения духовного и материального, внешнего и внутреннего; роль мифопоэтической символики в социальной и психологической идентификации человека культуры; изучается природа и значение дендизма в формировании романтизма как социально-исторического явления, степень влияния на последующую культуру, модернистскую эстетику.

Ключевые слова: дендизм, эгоцентризм, индивидуализм, социум, аристократия духа, романтизм, деперсонализация, модернизм.

Введение
Интенции к непреодолимости социально-психологического конфликта и безысходности, лежавшие в основе дендизма как социально-психологического и культурно-исторического явления, а также художественной установки романтизма и поэзии Парнаса, имели немалое влияние на идейно-эстетическую эволюцию творческой личности и вели непосредственно к модернистской культуре. Эти устремления обнаруживаются в самих способах выявления, обозначения и акцентирования связей между смыслами «я» и конституантами социально-психологической и культурной идентификации общества Нового времени; в тенденции к усложнению творческой индивидуальности до ее «растворения» в художественных формах, в массовой культуре, в свободной реструктуризации и символизации социально-психологических реалий в тексте, в образе, структуре произведения; в интенции к стиранию конструктивно-функциональных границ между действительностью и мифом, притчей, мистерией внутренней жизни. (Да простит меня читатель за сложную терминологию, но без нее невозможно выстроить научное представление о дендизме и его романтической природе).

Основная часть
В последние годы дендизм, как социально-психологическое и культурное явление, а также яркий романтический фактор быта, моды, социально-психологических и культурных отношений и взаимовлияний, привлекает к себе внимание специалистов из разных областей знания [1;2;9;13]. Исследователи и поклонники моды на дендизм обратили внимание на его яркие особенности, однако, многие аспекты этой модели, скрытые пружины проблемы все еще не изучены. Так не раскрыты аспекты, относящиеся к психологической и культурно-исторической природе этого общественного явления, порожденного самой жизнью, ее глубинным содержанием, а не только стремлением отдельных личностей и персонажей к самовыражению через внешние, необычные, впечатляющие и часто обескураживающе деструктивные формы.

Введение понятия «дендизм» и начало его изучения как социального и культурно-аристократического явления чаще всего связывают с именем французского «малого романтика» Барбе д’Оревильи, автора книги «О дендизме и Джордже Бреммеле» («Du dandisme et de G. Brummel»), напечатанной в 1845 г. в журнале «Деба». Эта книга, «блестящая, глубокая и парадоксальная» (М. Волошин), произвела большое впечатление на ценителей утонченного скептицизма, но не большее, чем личность ее автора – известного парижского журналиста, светского щеголя и потомка нормандских ратоборцев с «воинствующим и устремленным сердцем» [1, 36]. По словам М. Волошина, Барбе пользовался огромным успехом в обществе, так как был «красив, изыскан, блестящ, едок, изящно одет» и производил «неотразимое впечатление на женщин», скрывая «боль души за маской надменности» [1, 36]. Однако следует заметить, что к моменту выхода в свет книги о главном английском денди образ изящного и остроумного молодого человека, с прекрасными манерами и скучающим выражением лица, столь популярный в литературе романтической поры, немного поблек и постепенно уходил в прошлое.

Принято считать, что дендизм, как социокультурный и литературно-эстетический феномен, возник в Англии конца XVIII в., что должно подтвердить и происхождение термина от английского слова «денди» (dandy) - щеголь, вероятно, восходящее к французскому «dinde», что означает «индюк». Однако это не совсем так. Представление о щегольстве с отрицательной коннотацией действительно формировалось среди строгих английских пуритан, насмешливо и порой резко негативно относящихся к шокирующей французской моде, чудаковатым манерам, странным прическам и костюмам парижских «прожигателей жизни», главным образом отпрысков аристократических фамилий, однако, привычный культурный концепт дендизма и его художественные формы утверждаются в литературе и обществе намного позже - в романтической среде.

В эпоху романтизма дендистская «странность», как психологическая черта и признак «неприкаянной души», распространяется на внутренний мир человека, прежде всего поэта и художника. Растворившись в чаттертонизме и байронизме, имевших огромную популярность в литературах европейских стран, прежде всего Франции, денди обретает характерные национальные черты. Из Франции дендизм проникает в Россию и получает распространение в культурных и литературных кругах. Мы не станем на этом останавливаться подробно, ибо русский дендизм, его источники и национальные особенности, социальная почва и культурная природа досконально изучены в работах Ю. Лотмана [2], но подведем некоторый итог.

Анализируя английскую разновидность дендизма как культурно-исторического и литературного феномена, Ю. Лотман выделил два его типа, связанные с именами Дж. Г. Байрона и Джорджа Бреммеля. Дендизм байронического типа вобрал «энергию и героическую грубость романтика», противопоставленного избалованному светскому обществу. Дендизм бреммелевского типа демонстрировал «изнеженную утонченность индивидуалиста» в противовес «грубому мещанству "светской толпы"» [2, 124].По мнению Ю. Лотмана, сомкнувшись с романтизмом, дендизм, с одной стороны, вобрал в себя черты бунтарства и индивидуализма, с другой – отразил антифранцузские настроения (к концу XVIII-началу XIX в. антиреволюционные, антибонапартистские - Ж.-А.)[2, 123].
 
Появление новой формы дендизма, оторвавшегося от романтизма, связывают с именем Шарля Бодлера. Бодлер понимал дендизм как психологический феномен, не привязывая его происхождение к конкретному историческому периоду, стране и культуре. Для французского поэта дендизм был, прежде всего, особым состоянием души, свойственным некоторым людям, независимо от цивилизации и эпохи. Потому «яркими примерами этого типа» личности у Бодлера являются Цезарь, Катилина и Алкивиад, а также шатобриановский «денди», оторвавшийся от национальной почвы, но не сумевший интегрироваться в инородную среду. Однако наиболее «благодатной средой для достойных наследников Шеридана, Бреммеля и Байрона…» либерально настроенный Бодлер считал Англию с ее социальным устройством и конституцией [3, 305]. Надо полагать, что английский дендизм был прямой реакцией на пуританство. Но учел ли этот фактор Бодлер?

Определенный интерес с литературной точки зрения представляет дендизм, по словам Бодлера, обнаруженный Рене де Шатобрианом «в лесах и на берегах озер Нового Света» [3, 303]. Когда «веку было всего лишь два года», т. е. задолго до распространения байронизма, Шатобриан, политик-роялист, писатель и историк католичества, представил своим современникам трактат «Дух христианства» (1802), в котором исследовал необычное состояние личности, потерявшей связь со своей страной и своим родом. В изданном отдельным томиком фрагменте из трактата под названием «Рене, или Следствия страстей» (1802) Шатобриан анализировал новый тип - человека послереволюционной Франции, с характерными для нее антихристианскими и антидворянскими настроениями. Автор «Духа христианства» и «Рене» мучительно переживал утрату католического влияния на «нестойкие души», превозносил значение  таинства и отшельничества, монашеской жизни, как убежища от одиночества на пути к познанию самого себя. Он пытался возродить тему уединения и безумия, уходившую корнями в Средневековье, в «одиночество анахорета» – такой разновидности отшельничества, при котором местом жизни избиралась не пустыня, а монастырская община. М. де Серто указал на  мотивы «l’isolement dans la multitude» («одиночество в толпе») и «folies dans la foule» («безумие в толпе») в средневековой притче о безумной монахине, отгородившейся от коллектива благодаря своей инаковости (сумасшествию) и нашедшей прибежище в одинокой келье [4, 48]. Этот необычный опыт позже будет перенесен из монастыря в город, где носителями безумия станут в основном мужчины, но мотив одиночества и уединения сохранит свою связь с мотивом толпы, множества [4, 48].

Возрождая средневековую концепцию философского отшельничества, Шатобриан сокрушался о том, что молодые люди его поколения, живущие в век сомнений и безверия, уже лишены прекрасной возможности уединиться в монастыре и обрести посвящение в религиозное таинство. Он полагал, что модная руссоистская «робинзонада», как «бегство от цивилизации», пришедшая на смену отшельничеству пустынника и монастырского анахорета, бесперспективна для сердца, переполненного страстями. В своих минироманах «Рене» и «Атала» писатель показал  бесперспективность такого вида уединения, выразив мысль в афоризме, построенном по принципу хиазма: «…trop de passions la-dedans, trop de vague aussi» («…чем сильнее страсти, тем больше смуты») [5, 23].

Шатобриановский герой, молодой аристократ Рене (по-бодлеровски - денди), не нашедший себе места в буржуазной реальности, вступает в жизнь «заранее разочарованный, ничем неудовлетворенный, во всем непостоянный». Не сумев принять новые условия жизни, он ищет прибежища в узком кругу близких, замыкаясь на отношениях с сестрой. Обуреваемый преступной страстью к ней, он обрывает все связи с родными и покидает родину, боясь опуститься до уровня аморального общества [6, 7–11]. Рене не находит ни «уединенного уголка» и ни удовлетворения от «слияния с природой», на которых настаивал Руссо, поскольку современное ему общество отторгает саму возможность «руссоистского возвращения к первоначальной гармонии», о которой тоскливо мечтали Э. де Сенанкур, Ж. де Крюденер, А. де Мюссе и Ж. Нерваль [7, 85]. Дендизм Рене – это послереволюционный феномен, его явление и внутренняя суть - отчаяние, неудовлетворенность в жизни, неприкаянность, ощущение своей несостоятельности и бесполезности, всего того, что составляет природу индивидуалиста, "лишнего человека," утратившего связь не только с природой, но также с историей и обществом. Лишенный всех аристократических прав и привилегий, традиций светской жизни и возможности щеголять в аристократической среде модной одеждой и прическами, выделяться изысканными манерами и речью, демонстрировать ученость и утонченность чувств, остроумие и философскую эрудицию, этот молодой человек, не умеющий приспосабливаться, одинокий и потерянный, преисполненный опустошающих страстей и безверия, погружается в неизбывное страдание и обречен на «бегство», разрыв с Францией и родным домом. Но и на чужбине, в лесах Амазонки, он не находит отрады. «Дендизм, – писал Бодлер, – подобен закату солнца, как и гаснущее светило, он великолепен, лишен тепла и исполнен меланхолии» [3, 305]. Образ щатобриановского Рене полностью укладывается в матрицу вневременного дендизма бодлеровского типа.

В 1810–1820-х гг. аристократический синдром «безутешного индивидуализма», носителем которого был объявлен шатобриановский Рене, соприкоснувшись с байронизмом и чаттертонизмом, оформляется в социокультурную позицию, значительно повлиявшую на мировоззрение образованной светской молодежи, часто вовсе не аристократического происхождения. Парижский денди, с одной стороны, принимает новое умонастроение, с другой – испытывает, подобно байроновскому Чайльд Гарольду, равнодушие к своему окружению. Дендизм, как отказ от цивилизации, отрешенное отношение к жизни, приобретает новые черты, не меняя локализацию: молодой человек остается в своем кругу, но отделяет себя от него, надев маску презрения и снобизма. Негодование денди против новых порядков перерастает в надменное, подчас напускное позерство.

Во французской литературе этой поры образ томящегося в бездействии молодого аристократа почти всегда несет на себе отпечаток скептицизма и налет  фрондерства. При этом парижский франт – скучающий завсегдатай салонов, наследник либертинов, отрицает не только революционную жертвенность и бунтарство, но и всякое политическое действие. Он с презрением относится как к «свету», с которым не может порвать, потому что кровно с ним связан, так и к малообразованному буржуазному сообществу, высокомерно взиравшему на обедневших дворян и культурных отщепенцев. Психологически точно настроение этой недовольной части общества передал Бенжамен Констан в романе «Адольф», опубликованном в 1816 году и обретшем в Европе необычайную популярность. Герой романа бездеятелен и пресыщен жизнью, находится в оппозиции к светской толпе, но негодует не столько против нее, сколько против самого себя, своей фальши и безучастности. Адольф – типичный представитель эгоцентрического дендизма байронического типа.

Подъем байронизма во Франции пришелся на 1824 год, но байронизм сохранил свое влияние на французскую литературу вплоть до 1838 года [8, 5]. Для представителей французской культуры и литературы Байрон, посеявший среди молодых современников моду на сплин (хандру), был не только идеалом поэта и борца, но и образцом денди аристократического типа. При этом репутация Байрона во Франции не была однородной: английского поэта воспринимали то как романтического бунтаря, то как поэта, склонного к преувеличениям и позерству (l’outrance de la pose), то как либерального аристократа, гениально демонстрировавшего свою особенность и умение преподносить себя. С одной стороны, французы упрекали Байрона в крайностях, в гипертрофированной «болезни романтической души», в излишней демонизации (satanisme) человека, противостоящего Богу, зацикленного на идеях обреченности и фатальности поступков, с другой – видели в нем провозвестника «литературы измененного сознания» [8, 5]. Некогда Э. Эстев, на которого и сегодня ссылаются современные литературоведы, отметил, что наибольшее влияние на французских писателей (среди которых были А. де Ламартин, А. де Мюссе, Ж. Санд, А. Дюма-отец и особенно А. де Виньи) до 1830 года имели разочарованный Чайльд Гарольд и мрачный Манфред, а после 1830 г. – байроновский Дон Жуан [10; 8, 5]. Историк литературы Франц Шиллер, поставив рядом поэтов Виньи и Мюссе, по значимости для потомства, отметил их как самых ярких представителей дендизма байронического типа во Франции, сохранивших верность классицизму и аристократическому вкусу [11, 284]. Виньи, писал Ф. Шиллер, «наиболее гениально» выразил «настроение лишнего человека – аристократа, который никак не может приспособиться к новой жизни, построенной на буржуазных началах» [11, 287].

Неумение приспосабливаться к новым условиям отмечалось как качество духовного аристократизма, сблизившего персонажей Виньи и Мюссе с их авторами. Не только их литературные персонажи, но и они сами (авторы) были носителями и выразителями глубоких противоречий и парадоксов, свойственных дендизму. Один из парадоксов дендизма этого периода романтизма заключался в одновременной принадлежности и к банальной культурности «высшего света», и к поистине высокой европейской культуре той поры. Отсюда – обособленность, эгоцентрическое позиционирование себя, в том числе через своих героев - одиноких бунтарей или печальников, отщепенцев, индивидуалистов, изгоев, светских отшельников и анахоретов. Отсюда их стремление избегать банальной, стандартной среды и отделять себя от посредственного, «бездарного», пошлого «множества» и замыкаться на себе, уединяться в "башне из слоновой кости", как было модно говорить об этом состоянии в то время. Молодые романтические денди имели в своем арсенале разнообразные способы выделиться и противопоставить себя. С одной стороны, это были традиционные приемы – манифестация подчеркнутой образованности и блестящей эрудиции, врожденного щегольства, изящных манер и изысканности в одежде. С другой стороны, романтические денди демонстрировали свою сосредоточенность на внутреннем мире, либо экзальтированную мечтательность и преданность идее естественного бытия, чувство «близости к природе», либо - приверженность старине, служению любви и рыцарскому долгу.

По мнению Бодлера, поэта времен утверждения во Франции позитивизма Огюста Конта, дендизм, как «последний взлет героики на фоне всеобщего упадка», предшествовал рождению «новой аристократии», основу которой составили «самые ценные и неискоренимые свойства души и те божественные дарования, которых не дадут ни труд, ни деньги» [3, 305]. Автор «Цветов зла» утверждал, что все «щеголи, франты, светские львы или денди» были «причастны к протесту и бунту» и воплотили «потребность сражаться с пошлостью и искоренять ее»: борьба с буржуазным здравомыслием породила «кастовое высокомерие» и холодность, свойственные всем денди [3, 305], единственное назначение которых «культивировать в самих себе утонченность, удовлетворять свои желания, размышлять и чувствовать» [3, 303]. Бодлер полагал, что денди – это особая каста, избранные существа, которые появляются в критические периоды истории и в переходные периоды. Основа их обаяния – невозмутимость и сдержанность чувств, неприятие вульгаризма. 

Под влиянием фантазий А. Бертрана («Гаспар из Тьмы») Шарль Бодлер пишет сборник стихотворений в прозе с характерным названием «Парижский сплин», в котором вполне в романтическом духе противопоставляет поэта толпе: «Не каждому дано упиваться множеством: наслаждаться толпой – это искусство и только тот может жизнерадостно пировать за счет рода человеческого, кто от рождения получил от феи вкус к маскам и переодеваниям, ненависть к домоседству и страсть к путешествиям» [12, 223]. Для Бодлера, как и для романтика Бертрана, одиночество обладает целительным свойством, но Бодлер видит в одиночестве не уединение, а обособленность в городском безликом множестве. Он говорит: «Множество и одиночество – похожие слова…, перетекающие одно в другое…» [12, 223]. Поэту свойственно умение адаптироваться, маскируясь, переодеваясь, перевоплощаясь и играя разные роли, и при этом оставаться самим собой. Для него важно состояние неслиянности с безликим и невыразительным обществом. С дендистским превосходством Бодлер обращается к светскому сообществу, к «баловням этого мира» «для того хотя бы, чтобы умерить на миг их тупую гордыню» и показать, «что бывает счастье превыше доступного им, огромнее, изощреннее» [12, 225]. Поэт, «влюбленный в одиночество и тайну», не может согласиться с теми, кто считает это состояние вредным, однако признает, что одиночество может быть опасно как для путника, так и для «блуждающих душ, населяющих его своими химерами и страстями» [12, 242]. Эти и многие другие идеи были воплощены Бодлером, по его собственному признанию, в истории «абстрактной жизни одного современника» с помощью метода, изобретенного Бертраном для описания «странной и живописной старины» [12, 213–214].

Французские щеголи, подражавшие лондонским денди и перенявшие у них моду на хандру (spleen, blue devils), все же значительно отличались от английских денди. В вышеуказанной статье Юрий Лотман обратил внимание на главное отличие между ними: «французская предреволюционная мода культивировала изящество и изысканность», а английская мода отличалась экстравагантностью и оригинальностью поведения, «оскорбительной для светского общества манерой держать себя», «развязными жестами», «демонстративным шокингом», «индивидуалистическим презрением к общественным нормам» [2, 123]. Такое поведение в обществе часто связывали с аффектацией, вычурностью наряда, неестественностью, притворством, подражанием и неискренностью в общении, что в целом определялось как vulgar и противоречило джентльменскому кодексу чести, частью которого были дендистская невозмутимость и элегантность [13, 270 – 274]. На эту особенность указал и Шарль Бодлер: «Денди никогда не может быть вульгарным» [3, 304]. В романтизме слово vulgar сохранило за собой значения «пошлый, тривиальный, безвкусный, грубый», что до романтиков традиционно связывали сугубо с народной культурой. Но оно вобрало новые коннотации в характеристике богатого и малообразованного общества: неестественный, подражательный, противоположный природе, городской, буржуазный. При этом романтические денди свое негодование и презрение к vulgar прикрывали иронией, которой владели виртуозно.

В сходном контексте рассматривается отстраненная позиция поэтов Парнаса (1852-1876), унаследовавших романтическую иронию как особую форму проявления дендизма. Отдаляясь от романтического эгоцентризма и индивидуализма, парнасцы двигались в сторону поэтической деперсонализации. В отличие от романтиков, они, не колеблясь и не испытывая сомнений, открыто заявляли о своей отстраненности от проблем века и демонстративно избегали как социологизации и политизации поэзии, так и анализа внутренних противоречий человеческой натуры, потому им часто приписывали отказ «от бунтарских идеалов романтиков и от критики действительности» [14, 600].

Но так ли далеко ушел в этом направлении Парнас от романтизма?
Во-первых, прославляя творческое уединение, парнасцы, следовали за романтиками, позиционируя себя как ненавистники буржуазных нравов. Так авторитетный парнасец Теодор де Банвиль в комментариях к сборнику «Акробатические оды» (1857) не преминул презрительно отозваться о буржуа как о человеке, поклоняющемся только пятифранковой монете, совсем в духе Чаттертона, героя Виньи.
Во-вторых, на это многократно указывали исследователи, «искусство для искусства» в творчестве поэтов, сгруппировавшихся вокруг Парнаса, и самого Леконта де Лиля было больше похоже на декларацию в духе и стиле дендизма: обновляя поэзию и наполняя ее отвлеченной символикой, парнасцы бросали вызов позитивизму эпохи, к которой сами принадлежали, и поддерживали романтический интерес к иррациональному. Леконт де Лиль, испытавший большое влияние поэзии Альфреда де Виньи [15], в «Каине» («Варварские стихотворения», 1871) возрождал малоизвестный миф о воскресении Сатаны накануне всемирного потопа и, подобно автору «Элоа», переводил проблему несправедливости в метафизическую плоскость [16, 363].

Образный потенциал, который сформировался в поэзии Леконта де Лиля, полно и весьма убедительно был актуализирован в творчестве символистов, воплотивших в отвлеченных формах мир и свое отношение к нему. С помощью магии звука и живописного слова Поль Верлен и Артюр Рембо, далекие от идей духовного аристократизма и дендизма, создали трепетные образы души, отягощенной печалью, одиночеством и страстью. Бодлер вопрошал: «Что же это за страсть, которая, став доктриной, снискала таких властных последователей, что это за неписаное установление, породившее столь надменную касту? Прежде всего это непреодолимое тяготение к оригинальности, доводящее человека до крайнего предела принятых условностей. Это нечто вроде культа собственной личности… Это горделивое удовольствие удивлять, никогда не выказывая удивление» [3, 304]. Необузданная экспрессия, высокомерная жажда познать все стороны чувственной и материальной жизни, устранение всех запретов и отказ от общепринятых правил изменили направление развития дендизма. Последние денди были еще тесно связаны с высокими идеалами романтизма. С уходом романтизма и его последователей – поэтов-парнасцев ушел и дендизм, полагает Отто Манн [9]. Но вряд ли можно полностью согласиться с его мнением.

Действительно, с уходом из жизни представителей байронического склада души,  остались лишь воспоминания о старшем поколении денди, строго придерживавшихся аристократического кодекса чести и достоинства. Их уход со сцены жизни Шарль Бодлер описал с помощью ностальгически окрашенной метафоры: «Но увы! Наступающий прилив демократии, заливающий все кругом и все уравнивающий, постепенно смыкается над головой последних носителей человеческой гордости, и волны забвения стирают следы этих могикан» [3, 305]. Романтический дендизм завершил свой путь во Франции вместе с парнасцами и эстафета дендизма вернулась к англичанам – символистам и эстетам во главе с Оскаром Уайльдом, который, по выражению Ольги Вайнштейн, довел «позу денди до предела и сделал ясным то, на что они (денди-предшественники – Ж.-А.) намекали» [13, 277].

В психологии денди конца века выразился ребячливый, наивно-утопический протест против викторианской эпохи и ее нравов [13, 281 – 284]. Исследователи дали «декадентской позе» название «высокий кэмп» (Вайншейн), что означало превращение дендизма в бренд. Отныне программа новых денди включала не только «умение видеть себя со стороны», но и демонстративное стирание границ между «плохим» и «хорошим» вкусом, преодоление отвращения к противоестественным манерам, к подражанию, к копиям, к массовой культуре. В «Портрете Дориана Грея» чисто английское (антивикторианское) «позерство» облачается в одежды символизма. Интенции «видеть себя со стороны» материализуются в самой неприглядной форме: герой романа отказываясь от викторианской строгости, отметает всеобщую мораль. При этом он, оставаясь молодым и внешне незапятнанным, внимательно следит за тем, как с каждым его неблаговидным поступком искажаются черты лица на его портрете, запертом в отдельной комнате, как постепенно изображенный на нем красавец-денди превращается в уродливого старика.

Предшественником Дориана в английской литературе можно считать героя «полезной и поучительной истории» Томаса Де Квинси «Исповедь англичанина, употребляющего опиум» («Confessions of an English Opium-Eater», 1821). «Исповедь» содержала скандальные признания пленника опиумных грез в заблуждениях и отступничестве от общественных норм. Это были откровения человека, наделенного талантами, но «горемычного», «слабого, несчастного и невиновного» [17, 11]. Осознавая себя жертвой социальных условий, герой Де Квинси сокрушался: «Наших добрых прадедов вся эта волшба ввергла бы в столбняк: если они еще раздумывали над целесообразностью сожжения доктора Фаустуса, то нас предали бы огню единогласно без малейшего колебания. Созывать судилище просто бы не потребовалось; одолеть ужас, вызванный наглой разнузданностью современного чародейства, можно было только одним-единственным способом: снести до основания жилища всех сопричастников и засыпать землю солью» [17, 127]. Повествование де Квинси трагично от начала до конца, и ее «падший» герой, осуждающий свое время и свое поколение, в отличие от героя Оскара Уайльда, вызывает у читателей сочувствие и жалость.
 
Исповедь «английского наркомана» завершилась потоком романтических признаний тех, кто не примкнул, хотя мысленно был солидарен с ним, к дендистскому братству – разобщенному, неоднородному, но в целом мощному и влиятельному культурному сообществу. Молодые люди, недовольные новым образом жизни и считавшие себя его жертвой, получили лишь «слепящие вспышки» обеспокоенного ума и «раздражение нервов» [17, 127]. Позиция героя де Квинси и дендизм дориановского типа и противоположны и сходны: их объединяет бунтарство, а разъединяет отношение к принципам свободы, чести и человеческого достоинства. Отрицание кодекса чести и сознательное его нарушение вели к превышению меры и действиям против собственного естества. Теперь разрыв между демонстрируемым, желаемым и реальным, постепенно увеличиваясь, порождал дискриминацию и трагедию денди, и в образе Дориана этот разрыв достиг наивысшей точки. Ольга Вайнштейн выводит следующую «формулу характера Дориана Грея»: «Денди, но не джентльмен» [13, 278]. На наш взгляд, такая формулировка противоречит самой природе дендизма. Не управляемая разумом страсть к наслаждениям привела Дориана к отказу не только от кодекса джентльмена, но и от дендизма, а вульгарно понятая эпикурейская идея свободы как  вседозволенности привели молодого человека к отказу от морали, падшести и бесславной смерти. Бодлер так сказал о падшем: «Совершив преступление, он может не пасть в собственных глазах, но если мотив преступления окажется низким и пошлым, бесчестье непоправимо» [3, 304]. Дориановская модель поведения вне кодекса чести, забытье моральных принципов, диктуемых естественной жизнью, в конечном итоге оказались несовместимы с дендизмом, ядром которого является духовный аристократизм, величие духа.

В завершение исследования о литературном дендизме как движении от эгоцентризма и индивидуализма к деперсонализации, к отказу от своего естества, своего «я» и своей «души» ради вызова, позы и наивного протеста, обратимся к мыслям Мишеля Фуко в книге «Жизнь бесславных людей» (1977).  Фуко, снискавший в России репутацию «странного» интеллектуала [18, 5], как бы продолжая ряд низменных героев дориановского типа, в предисловии к этой книге, которую определил как «антологию существований», «собрание… бесчисленных несчастий и похождений», описал свой замысел: «Я хотел, чтобы… за этими уже ничего не говорящими именами …стояли люди, их страдания и злодеяния, подозрения и стенания», люди «разъяренные, греховные и жалкие. <…> чтобы сами эти персонажи были темны, чтобы ничто в них не располагало к какому-либо блеску, чтобы они не были наделены ни одним из установленных и признанных достоинств: рождения, богатства, святости, героизма или таланта; <…> чтобы в их несчастьях, в их страстях, в их любви и ненависти было что-то серое и обыденное по сравнению с тем, что мы обыкновенно считаем достойным повествования; и чтобы тем не менее их пронизывал какой-то жар, оживляли какая-то ярость и энергия, какая-то лихость в злобе, в сраме, в подлости, закоренелости или в незадачливости, что придавали им в глазах окружения и соразмерно самой их посредственности своего рода жуткое или жалкое величие» [19, 254–255]. В соответствии со своим замыслом Фуко разворачивает «la plurivocitе de l’«infаme» en dеcrivant un arriеre-plan historique et philosophique utile а cette еtude» («многовалентность бесчестия на историко-философском фоне, полезном для такого исследования») [20, 360]. Что же объединяет героя Уайльда, этого бывшего блестящего денди с «жалкими существами», о которых пишет философ эпохи постмодернизма? Их объединяет аморальное падение и бесславная безнравственность в их «ярости и энергии», «в злобе, в сраме, в подлости, закоренелости или в незадачливости», в их «жутком и жалком величии». А разъединяет то, что у уайльдовского Дориана был выбор - следовать врожденному кодексу чести или пренебречь им, а у персонажей Фуко, сирых, несчастных и обездоленных героев бесславия, этого выбора не было.

Заключение
Романтические интенции к справедливости, к сохранению человеческого достоинства все еще были живы в модернизме начала ХХ в. – в его мифопоэтической структуре, сложной идейной и эстетической системе, в эпохальном философско-религиозном мировоззрении, уже содержащем в себе зародыш постструктурализма. При этом эстетику новейшего времени во многом предвосхитили приемы деперсонализации, разработанные парнасцами, учениками романтиков. Уже в романтизме получили развитие дендистские мотивы уставшего сердца и жизни-пустыни, а в «Варварских поэмах» была разработана тема бесплодной земли («проклятая Земля бесплодным полем стала») и опустошенных людей («вас выхолостил век растленья с колыбели»), подхваченная Т. С. Элиотом. В творчестве Элиота этот потенциал станет конструктивной и функциональной основой для новой поэтики и уникальной картины деперсонализированного мира как многомерной и многозначной символической системы. В процессе ее созидания возникали и развивались новые катастрофические и апокалиптические характеристики человека и человечества, в которых обезличенность, бесполость и безликость превращались в тривиальные штампы. Они заняли свое постоянное место в осмыслении философско-эстетической эволюции, в постановке и обрисовке «земных» проблем; в формировании поэтической концепции  «омертвения» и бесперспективности развития деперсонализированного сообщества.

Роль поэзии Парнаса заметна, прежде всего, в становлении новой эстетики и торжества магического слова. Нельзя умалить значение литературного Парнаса в формировании новой мифологической типологии и формировании модернистского сознания. Новаторские представления о сюжетах, образах и знаках, о творческих схемах, о мифопоэтике особо заметны на фоне проблематики дендизма, который оказался в основе принципиально отличной творческой системы и лирико-философской картины мира, нового видения человека, как личности и индивидуальности, смысла жизни и смысла поэтического творчества. Деперсонализация и крайняя форма абстрагирования в постмодернизме, по сути, уничтожили дендизм в его традиционном выражении, с его настойчивым стремлением сохранить культурно-аристократические и ментальные принципы, джентльменский кодекс чести, романтический бунтарский эгоцентризм и многовалентный индивидуализм.

Библиографические ссылки

1. Волошин М. Барбэ д’Оревильи // Лики творчества. Л.: Наука, 1988. 848 с.
2. Лотман Ю.М. Русский дендизм // Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII–начало XIX века). СПб: Искусство, 1994. С. 123–135.
3. Бодлер Ш. Поэт современной жизни. IX. Денди // Бодлер Ш. Об искусстве / пер. с фр. Н.И. Столяровой и Л.Д. Липман. М.: Искусство, 1986. С. 303–306.
4. Certeau М. La Fable mystique XVI–XVII siеcle. P.: Gallimard, 1982. 414 p.
5. Chateaubriand R. Atala. Rene. P.: Flammarion, 1964. 176 p.
6. Шрейдер Н.С. Три романа-исповеди: их авторы и герои // Franсois Rene de Chateaubriand. Rene. Benjamin Constant. Adolphe. Alfred de Musset. La confession d’un enfant du siеcle. M.: Progres, 1973. 512 p.
7. Мироненко Л.А. Художественный мир «личного романа» от Шатобриана до Фромантена : моногр. Донецк: Изд-во ДонНУ, 1999. 237 с.
8. Vitoux P. Note sur Byron et la critique byronienne [article] // Romantisme. 1974. Vol. 4. № 7. Р. 2–7. [Электронный ресурс] http://www.persee.fr/doc/roman
9. Манн О. Дендизм как консервативная форма жизни // Волшебная гора. № 7. М., 1998. С. 5. [Электронный ресурс] http://kitezh.onego.ru/dandysm.html
10. Esteve E. Byron et le romantisme francais. P.: Hachette, 1929.
11. Шиллер Ф. История западноевропейской литературы нового времени. Т.1. М., 1935.
12. Бодлер Ш. Стихотворения. Харьков: Фолио, 2001. 494 с.
13. Вайнштейн О. Три этюда о денди//Иностранная литература. №6, 2004. С.269–293.
14. Гольдман М.А. «Парнас» // Краткая литературная энциклопедия. М.: Советская энциклопедия, 1968. С. 600–602.
15. Flottes P. L'influence d'Alfred de Vigny sur Leconte de Lisle. P.: Les presses modernes, 1926. 106 p.
16. Корнилова Е.Н. Мифологическое сознание и мифопоэтика западноевропейского романтизма. М.: ИМЛИ РАН, Наследие, 2001. 445 с.
17. Де Квинси Т. Исповедь англичанина, употреблявшего опиум. СПб: Азбука, 2001. 214 с.
18. Мишель Фуко и литература: науч. сб./ под ред. Н.Т. Пахсарьян, Т.Н. Амиряна, В.И. Демина. СПб.: Алетейя, 2015. 144 с.
19. Фуко М. Интеллектуал и власть: Избранные политические статьи, выступления и интервью / пер. с франц. С.Ч. Офертас под общей ред. В.П. Визгина и Б. М. Скуратова. М.: Праксис, 2002. 384 с.
20. Pluvinet Ch. L’auteur deplace dans la fiction. Configurations, dynamiques
et enjeux des reprеsentations fictionnelles de l’auteur dans la littеrature
contemporaine. T. I. These de Doctorat. Universite Rennes, 2009. 529 p.
URL: https://halshs.archives-ouvertes.fr/tel-00451032/document


Рецензии