Рождественская сказка

 Светлой памяти Мамы и Папы

У нас собирались гости. Едой и приготовлениями занимались женщины. Мужчины передвигали столы, раздвигали их и примеряли стулья к столам, справляясь у хозяйки о количестве гостей и сидячих мест. Дверь из-за входивших с продуктами и выходивших была нараспашку, и сильно дуло морозным воздухом. “Закройте дверь, детей простудите”, – время от времени доносился из кухни чей-нибудь заботливый женский голос.
Дядя Гурген резал бастурму и суджук на краешке стола.
Этот наш старый пиршественный стол. Есть фотография, на которой мне пять лет, где я с бантом в коротко стриженых волосах сижу на этом столе. Экстравагантные, однако, фотографы были в прошлом. И мама, глядя на эту фотографию, говорила: “Видишь, тебе всегда не шли короткие волосы”. Стол пережил многие застолья, стоял в передней на Таганке, потом на кухне в нашем доме на Кировской. Теперь отчужден и оживает в те редкие дни и моменты, когда я раз в год захожу на старую квартиру и шепчу: “Привет, Дружище. Держись”. И я чувствую, как его деревянная плоть ласково дышит под моими пальцами. “Я тебя помню”. “И я тебя”, – хочет ответить он, но не может и только слегка теплеет и шершавится под моими прикосновениями.
Я резала хлеб и вела беседу с дядей. Дядя Гурген мне нравился, а я нравилась ему. Он даже посвятил мне стихотворение – “Инчу чес хосум хайерен” – (“Почему не говоришь ты по-армянски”). Правда, мама подозревала, что на самом деле он втайне думал о той, другой, что была дочерью наших друзей, но она была уже взрослой, и посвящать ей стихи было рискованно. Почти объяснение в любви. Он и так все время объяснялся в любви. Когда покупал мясо, сверкая зубами, говорил продавщице: “Я вас люблю”; так же обращался к молочнице, что приносила нам по утрам бидон молока; и к дворничихе, сын которой попал в больницу по причине схватки с белым медведем. Он хватил лишку и свалился прямо к нему в бассейн. Такая вот трагикомическая история. Но еще более веселым было объяснение дяди Гургена: “Я так вхожу в полосу доброго расположения духа и мир мне улыбается”. “Да, Гурген-джан”, – сказала мама, она очень сочувствовала своему однокурснику, – “уж так тебе все улыбнулось, что приходится прятаться. Нет, это здорово, что ты у нас, ешь свой любимый черный хлеб и ходишь по любимому белому снегу. В Ереване и то, и другое в дефиците (по сводкам там сейчас было где-то плюс семь-десять), но ты понимаешь, о чем я говорю”. Мы все понимали, что он просто сбежал от возможного ареста к нам. В какой-то статье его обвинили в антисоветских настроениях, и что за этим могло последовать, тогда никому не надо было объяснять. “Ладно, ладно, Тамар-джан, хватит об этом”, – весело и бодро, нарушая стесненное молчание, проговорил папа, – “не мешай Гургену резать бастурму”.

***
Любила я эти приготовления к празднику, и дом наш любила. С одной стороны он выходил на Большую Коммунистическую, а с другой – на Товарищеский переулок. Тихая заводь была наша Таганка, а теперь на месте тех домиков, где жили мои друзья, где обитали герои моих, можно сказать, романтических грез сверкают евроремонтом новообразованные банки, магазины и фирмы со своими вышколенными отутюженными метрдотелями. Грустно на это смотреть. А дом наш был особенным. Во время войны в него попала бомба, попала как раз во время дежурства моего папы на крыше дома. Он отлучился за резиновыми перчатками (слышите режиссуру, кастаньеты судьбы), которыми надо было брать зажигательные бомбы, те, что не разорвались, и тушить, опуская в бак с водой. Я по рассказам именно так все и представляла. Все семейство наше: бабушка, мама с моим братиком и тетя, сидели в подвале, а дядя Жорик наверху: “Слышу грохот, а потом меня что-то очень сильно подтолкнуло в спину и пониже, так к двери и подскочил”. Мама вбежала: “Жора, это что, как там Миша?” “А мы сейчас посмотрим”, – медленно сказал дядя Жорик. У меня, наверное, от него такое неестественное спокойствие, когда я предчувствую что-нибудь страшное. Это невыносимое ожидание протянулось минут десять, потом они услышали бодрый голос: “А вот и я”. В общем, это был первый знак моего спасения, знак, что я вырвусь из тлена не существования и одарю своим появлением мир.

***
Дядя Гурген очень аккуратно резал бастурму. Надо было соблюдать равновесие в толщине кусков: не очень тонко, чтобы чувствовалось, что ешь что-то необычайно вкусное и не очень крупно, чтобы не задохнуться от остроты перца, который толстым ободком опоясывал кусочки вяленого мяса. “Расскажи что-нибудь”, – попросила я. “Маленькая что ли”, – был ответ. Но я-то знала, что он большой любитель рассказывать всякие притчи. “Вот я сейчас тебе скажу такое, что ты должна на всю жизнь запомнить. Перед путешественником три пути. Один очень солнечный, настолько, что идти по нему трудно, сгоришь на солнце; второй – тенистый, но от этого слишком сырой и темный; и третий – с деревьями, усеянными фруктами, но они так высоко висят, что до них трудно достать. И невозможно решить, что лучше. Но тут появляется этот с крылышками и говорит: тот путь хорош, которому сердце отдашь, который полюбишь”.
“А, это такой маленький, толстенький, пускает стрелы прямо в сердце. Знаем мы этих коварных “амурчиков””, – тетя Аля незаметно подошла к столу, и пробуя деликатный кусочек суджука, весело рассмеялась. Дядя Гурген не поддержал этого веселья: “Нет, это был вовсе не “амурчик”, это был Ангел, который знал власть сердечных привязанностей над судьбой”.
“Ну ты, Бодлер, как всегда наставляешь”. “А ты, Жорж Санд, как всегда лукавишь”. Это была их обычная пикировка. Он писал стихи, она писала прозу, и они, дразня друг друга, в то же время отдавали дань профессиональному умению коллеги. Это был замечательный переход в иную культурную стихию, я и сама не знала тогда, с какого бока подойти к собственной национальной идентификации.

***
Я не помню, когда начала себя сознавать. Но два возлюбленных лица – Мамы и Папы – всегда были рядом со мной, надо мной, обдавая сиянием своих улыбок и добротой, и жизнь, конечно же, была устроена необыкновенно счастливо и радостно в угоду тому маленькому капризному существу, которое я собой являла.
Нежная прекрасная мама, друзья-сокурсники не без основания называли ее “нашей княгиней”, и мудрый веселый папа, которого друзья еще со студенческих лет, надо отдать должное их интуиции и проницательности, именовали “академиком”, воспитывали нас с братом в строгости и любви.
В молодом возрасте, в том лилейном, когда ты сам себя ощущаешь центром всего, трудно предположить, что твои родители существовали до тебя, имели на это право, и даже были счастливы в твое отсутствие. Но оно именно так и было, раскрывается это потом, спустя много лет: какой-то незаметный штрих делает узнаваемым прошлое, будто нескромный карлик поднимает полог над тайной двоих. Впрочем, у меня все осталось в рамках житейской этики и не нарушило ничего в отношениях. Как-то я помогала выбирать маме зимнюю шапку в нашем “придворном” магазине “Москва”. Эта шапка до сих пор жива, и я езжу в ней зимой на кладбище, поминать светлую память моих родителей. Но случится это много позже. А пока – мы счастливые, осень, и мама, кокетливо щуря бровь: “Нет, Миша, надо помнить, что у меня пальто другого оттенка.” “Тамар-джан, – говорит папа, – она тебе идет. Но…”. В голосе у него сомнение.
Он, наверное, был создан для крупной коммерции: такой ловкий, с мускулистыми руками и умным цепким взглядом, способный взвесить молниеносно все “за” и “против”, и выгоду, и расчет, и достойно продолжить дело своих предков, среди которых были весьма уважаемые купцы. А вместо этого занялся совершенно неприбыльным делом, и, наверное, благодаря вмешательству своего ангела, предпочел пойти по безумному пути, напоминая того странного типа, что сидел и смотрел на растение и думал: почему оно зелено? Конечно, Джонатан Свифт, изображая в “Путешествии Гулливера” ученого субъекта, тонко иронизировал, уверенно считая, что это нелепый вопрос. Будто забыл, что нет идиотских вопросов, а есть тупое всезнание. Папа пошел дальше, он думал: а почему растение зацветает? Недаром друзья прозвали его романтиком, рыцарем тайных прелестей цветка. Ура-а-а, да? Нет, когда он хотел поведать миру о тайне, нашелся злой колдун. От взгляда колдуна многие заболевали, он наводил порчу на людей, говорил утробным голосом и отправил в подземелье Кащея-бессмертного не одного доброго молодца. Но взгляда моего папы боялся, как огня. Видно, была во взгляде отца, кроме цепкости, такая необыкновенная сила разума, что темному уму колдуна становилось тошно и неуютно.
Мне не хочется переводить это в плоскость реальности, уж очень печальные были времена (бывали ли иные?), когда борьба добра и зла сфокусировалась на биологическом поле. Добро победило, но дорогой ценой. И на вершине, где не было уже слышно шипения ядовитых тварей и всяких иных ползучих гадов, можно было улыбаться, шутливо прищуриваться и снова изображать из себя купца первой гильдии.
Мама угадывала все без слов и всегда первая произносила роковые слова: “Нет, Миша. Это слишком дорого”.
Действительность была нелегка, но, глядя на маму, можно было сразу понять, что жизнь дана для чего-то необыкновенного и радостного.
Сколько людей признавалось мне, что нашли приют под сенью этих сияющих глаз. Словно мастер по огранки алмазов, она умела превращать нелепый иногда человеческий материал во что-то достойное и благородное. Огненный жар души опалял пришельцев, и они склоняли головы и приносили цветы, посвящали стихи, исполняясь восхищением и дружескими чувствами, на большее они не претендовали, видя рядом верного и великого Микаэла.
“Наша княгиня”, окружающие недаром произносили эти слова, мама Тамара и впрямь была продолжательницей княжеского рода и хозяйкой великолепного виноградного сада. Все ушло в жерло истории, но величие и благородство остались, как остается под патиной времени немеркнущий драгоценный блеск истины.
Теперь самое время рассказать о том случае, который стал легендой. Подружки, желая сохранить Тамару для себя, наплели Мише, тогда, кажется, уже почти жениху, что она вовсе и не собирается замуж и у нее есть кто-то другой на примете. Дело было к ночи. Не задумываясь, папа седлает коня о двух колесах и едет в село, которое находится в 60 км от Еревана. Дальше рассказывает мама: “Приезжает он, весь испачканный, руки стерты до крови,
колени в синяках и ссадинах. Глаза безумные и спрашивает – это правда? Ты так говорила?”
– А ты что? – пристаем мы. Мама отвечает не сразу. Она до сих пор хороша, и я вспоминаю, как рассказывали, что из других сел приходили смотреть, кто впрямую, а кто исподтишка, на красавицу Тамару, дочь Карпа.
– А я сказала: ты что, разве мы с тобой не связаны судьбой и любовью? – И потом, я в этом почти уверена, материнский инстинкт подсказал ей, еще совсем молодой девушке, наше с братом торжественное явление на свет.
На ночь глядя Мишу никуда не пустили. А наутро моя бабушка приготовила яичницу, чуть ли не из шести яиц. А дедушка позволил обыграть себя в шахматы. Добрые и мудрые были мои дед и бабушка. И не знаю, через какое время, но, по логике вещей, наверное, вскорости, красавица Тамара была увезена из родного села в город на соединение жизни со своим суженым Микаэлом, на долгую жизнь и на любовь до последнего вздоха.
И вот теперь, глядя на них, я вдруг вспомнила все это. Нет, не исчезла ни одна черточка, не пропал ни один волосок из связующей их ариадниной нити: то же лукавство и царственность в легком повороте головы у чуть постаревшей Тамарочки, и та же готовность кинуть весь мир к ногам Дамы сердца у благородного рыцаря, чуть постаревшего Миши. В общем, шапка была куплена к общему удовольствию нас троих и продавщицы, которая тоже незаметно для себя попала в тепло перекрестных чувств и грелась в лучах незатухающего солнца взаимной любви. Славное было время.

***
– Мама, папа, – вбежала я как-то смеясь, – они называли меня цыганочкой!
Я не знала, плохо это или хорошо. Это потом мне запало в душу, какие они грациозные; это потом я любовалась, как идет молодая цыганка по залу ожидания: идет просто, а будто танцует, так пластична и хороша она была. Тогда же я просто знала, что за нашим домом стоит небольшой дом, скорее деревянный барак, где живут цыгане. Но мы играли в нашем дворе и с теми детьми не общались; а я со своими черными локонами и черными глазами уже привыкла к шуточкам, подобным этой: что же ты плохо помыла глазки. Это потому что у меня были не голубые глаза, а черные, нет, карие с поволокой. В общем, тогда в ответ на мой возглас, мама сказала педагогическим тоном: “Все нации одинаковы, но ты помни, что армянка и названа в честь моей мамы, твоей бабушки и носишь имя Богородицы – Мариам Аствацацин”. А папа в свое время давал такие же наставления моему брату: “Никогда не дерись, но если тебя назвали армяшкой – бей прямо в нос”. Левон так и делал. Всего пару раз пришлось, потом зауважали и стали называть боксером. А меня только один раз подразнили, и когда я убежала в подъезд, влюбленный в меня Севка Урасов кинулся утешать, и самым главным его убеждением было: “Ну ты что обижаешься, ведь Микоян – тоже армянин”. Подтекст был ясен: мол, такой великий человек – и армянин. Мне стало смешно, в нашей семье никогда не относились к власть предержащим с большим пиететом. Человек он и есть человек, и надо заслужить уважение, но не чинами, а добрыми делами. Я, конечно, делала вид, что дуюсь, но больше никогда не слышала обидных дразнилок. Еще за еврейку принимали. Особенно горжусь, что Юра Злотников, известный художник-авангардист 60-ых годов, сказал со смущенной улыбкой: “Вы на еврейку похожи, я бы вас так нарисовал, как тех своих друзей, что уезжают”. У него была целая серия работ, настоящий Реквием по тем, кто не с нами, кто Там. Тогда это звучало гораздо более трагично, чем сейчас. И я, по размышленьи зрелом, пришла к выводу, что совмещаю в себе несколько ипостасей: по культуре я – русская, по вере – армянка, по менталитету – еврейка, по страсти к танцам – цыганка, и, не знаю еще по каким признакам, – итальянка. Уж очень своей почувствовала я себя там, в Италии, в те короткие дни, что мы провели в небесно-лазоревой полуденной стране.

***
Я высунулась в окно, наш дворик был как на ладони. Гуляли мои друзья, играли в снежки. Мы – Арлекины, Пьеро и Коломбины младшей отрасли шестидесятников. Наши маленькие обиды и поражения, наши большие потери и расставания были еще впереди.
И смешные дни школьных встреч. Это были трудные встречи: разглядеть в сегодняшних персонах с замысловатыми прическами и приобретенными в период борьбы за выживание манерами и привычками прежних сережек, лидочек и машенек – было нелегко. Но что-то оставалось неизменным. Я поняла это после того, как прочитала воспоминания Марка Твена (мистера Клеменса – это его настоящее имя). Тот эпизод, когда они с другом бегали на коньках по замерзшей Миссисипи. Они прыгали со льдины на льдину, стараясь достичь берега и проваливаясь в ледяную воду, потные и разгоряченные. Марку повезло, а другу Тому нет. Том переболел всем, чем только можно, в конце была скарлатина, он оглох, потом долго не мог говорить, научили, и кричал он с тех пор, как Иерихонская труба. И вот, спустя пятьдесят пять лет, Марк Твен приезжает то ли в Иллинойс, то ли в Ганновер получать литературную медаль. Встречать его выходит весь город. И его прежний друг (Марк Твен его сразу узнает) подходит, весь седой и старый, шепчет, а на самом деле ревет во всю глотку: “Какими были дурацкими болванами такими и остались”.
Недавно был звонок: “Мужчина, не твой самый любимый, но мужчина, тебя поздравляет”. Вот на, это был мой одноклассник Митя Блюм. Самый славный из всех оказался. Другой умный еврей Гришка Беркенгейм давно в Израиле. Он там мацу…, а мы тут… А как дружили, как любили русскую литературу. Женился он на еврейке, мы встретились с ними на пути к холму Волошина в Коктебеле. Сейчас, может, уже путешествуют по дорогам и штатам Америки.
Митя рассказал, что собрались они недавно в “Русской сказке”, это один из многочисленных ресторанов обновленной Таганки. Друзья мои школьные потрепались, посплетничали, душу отвели, и стоило это все 2000 рублей с салатиками, вином и десертом.
Заодно вспомнили, будто я в бытность нашу на практике в колхозе села на жалкую лошадку, что притащили ребята, и с размаху в кусты врезалась. Не было этого, други мои, я на лошаденку так и не села, пожалела благородную клячу. И другая попытка мне уже не грозит. Они там все стали крупными шишками: кто доктор наук, кто большой начальник по экспедициям, кто директор, и т.д. А я-то считала, что все на меня рассчитывали, что я великой стану и всех опишу. И Колян, гроза школьных лет, надеялся стать героем моих новелл. А я теперь котируюсь, как жена и мать семейства, ну, и слава Богу. И еще плели какие-то легенды и мифы вокруг, в общем, “какими были дурацкими болванами...”
Васе Кругликову, “Кружку” нашему, Царствие Небесное. Одним из первых ушел, сердце не выдержало. Как они тогда разыграли целую историю, он и Митька Блюм, будто я не была в школе: позвонили домой и сказали, что я не пришла на уроки. Не могли представить, что не ругать меня будут за прогул, а за жизнь мою испугаются. Говорят, Алексей Андреевич, очень переволновался. Алексей Андреевич, наш сосед, ученый с мировым именем, весь согбенный от мучающего его десятилетиями полиартрита, побелел от ужаса за мою глупую молодую жизнь. Они-то были хулиганы, а я отличница, и в этом было тонкое различие в нашем мировоззрении: не могла я пропустить школу. Так что их хохмочка не удалась. “Какими были...”

***
Мои друзья гуляли, играли в снежки. “Иди к нам, – закричала Ирка, – пойдем кататься с горки”. “Не могу, у нас гости”. “Закрой форточку”, – крикнули мне. Форточка у нас тоже была необыкновенная, она была сделана на уровне подоконника, и ее легко было открывать даже мне. Балкона у нас не было. Вообще легче перечислить, чего у нас тогда не было. Не говоря о пианино, оно появилось много позже, этакое черное, дышащее краской и внутренним звоном, живое существо. Я спала на раскладушке прямо рядом с его боком и полюбила его сразу. Не говоря уже о машине, у нас не было холодильника, ТВ тоже не было, его не было тогда ни у кого, а дача... Дачу мы снимали, на машине не ездили, слушали радио и придумывали собственные развлечения, вроде шарад и чтения вслух стихов и прозы. И еще у нас было много друзей, и я их всех очень любила.
И вот сейчас готовился один из таких замечательных пиров. Должны были приехать еще две мои сестры со своими родителями. Мы намеревались дать маленький концерт, танцевать, петь и читать стихи, потом Дед Мороз, по заведенной традиции, должен был вручать нам подарки, и следом за этим нас отправляли спать к соседям. О наших соседях хорошо сказал дядя Гурген: “Ваши соседи – половина вашего счастья”. Об Алексее Андреевичу я уже упоминала, а его жену, Анну Ивановну, я называла просто и сокращенно “Атанна”, и мама мне говорила – это твоя вторая мама. У меня там был свой стульчик, свои любимые книжки, и еще я очень любила пробираться в библиотеку к Алексею Андреевичу и рассматривать надписи на толстых фолиантах, стоящих на сплошных с пола до потолка стеллажах. Атанна, по случаю Рождества, готова была приютить всех трех сестричек, чтобы взрослые могли вволю повеселиться в нашей небольшой двухкомнатной квартире. Сейчас такие квартиры называют распашонкой.

***
Я с большой куклой, полученной за прочитанное стихотворение, сидела на коленях у дяди Гургена прямо рядом с елочкой. “Пусть Анжела споет, спой Анжела”, – стали все уговаривать миловидную, пышнотелую даму с красивым чистым голосом. Я приготовилась слушать.
Словно откуда-то издалека, из неявного скрытого источника рождалось это пение. Мелодия ширилась и нарастала. Маленькие накаты приближающейся грозы, робкое шелестение листочков, пробудившихся от растворенного блаженного состояния – истомы дневных солнечных лучей. Ветер усиливается, а-а-а, поплыли по небу облака, меняясь в своей окраске от пурпурно-розовых до иссиня-черных, и вот оно: накатило и понесло, аккорды один за другим грознее, стаккато дождя и аллегро порывов – буря. Томление превратилось в неистовство, шквал страстей. Жалобно запел водосточный желоб. Гроза затихала, дробно застучали капли, ударяющиеся о железный обод деревянной бочки. Дождь остудил пыл горячечного лба земли. Все словно примирилось с неизбежностью конца. Но под вечер глянь – уже опять сияет последними предзакатными лучами солнце, и вечерняя благодатная роса, как облегчающие слезы, проступает в летнем саду вечереющего мира. Мне всегда казалось, что о музыке можно вспоминать, как о летнем дне, длинном и переменчивом, как сама жизнь.
“Ребенок хочет спать, смотрите, глазки закрываются”. Как странно: была такая музыка, пение, весь мир должен преобразиться, мы не можем, не должны остаться такими отдельными друг от друга, мы будем любить друг друга и растворяться в этой любви, доверчивые и невинные, будто малые дети. Разве не так должно было бы быть на самом деле?
Нет, я вовсе не хочу спать. Я сижу за столом, все пьют, веселятся, поют, и еще этот запах елки. Рождественской. А мне пригрезилось лето. Нет, нет, я хочу посидеть до самого конца со взрослыми.
“Сейчас вы осторожно, по ложечке, съедите ваше мороженое, а потом – спать”. Одно, конечно же, не уравновешивало другого. Мороженое – это чудно, да еще с вареньем и орехами, но второе – это просто унизительно, только поделать было ничего нельзя. Мама улыбалась и обещала почитать нам на ночь. “Дети даже сами не понимают, какие они счастливые, хотел бы я, чтобы меня отвела спать и убаюкала мама”, – сказал один из гостей. Да, сейчас я это понимаю, но тогда казалось, что самое интересное мы наверняка не увидим, потому что оно произойдет как раз тогда, когда нас уложат. “Спокойной ночи”, – мы перецеловали всех теть, от которых пахло духами и помадой, и дядь с их шелковистыми мягкими усами, и пошли к Атанне.

***
Он лежал такой маленький, крохотный в своих яслях, но сильные мира сего склонились перед ним: и суровые пастухи, с обветренными красными лицами, и мудрые волхвы, поднаторевшие в предсказаниях и тайнах. Мир природы поклонился в образах свирепых хищников, смиренно лижущих его крохотные пяточки; и всякой другой твари много вокруг было.
Он был связан со всем космосом, со всеми живыми существами, со всем надзвездным и подлунным миром. Его прелестная добрая Мать склонилась над ним, с любовью наблюдая за смешными гримасками и ангельской, счастливой младенческой улыбкой. Ее страшили те почести, что оказывали ее малышу, но она была приветлива и кротка со всеми. Но вот малышу захотелось спать, и все тихо, с улыбкой вышли из вертепа, и у всех в душе затеплилась та любовь, что принес в мир этот младенец, та любовь, что спасет мир.

***
“В Царстве Небесном любящие друг друга мужчина и женщина сливаются в одного ангела”
Меня разбудил прямой лунный луч, настойчиво глядящий в окно. А может, так сияли звезды; все небо, когда я выглянула в окно, было усеяно звездочками. В комнате – полная тишина, сестры спали, посапывая, а я никак не могла уснуть, мне вдруг показалось, что кто-то крыльями стукнул в окно. “Вставай и выходи”, – внутренний голос прозвучал отчетливо. Прямо в ночной рубашке я подбежала к балконной двери. Она легко открылась – и я вышла на балкон, не успев даже удивиться тому, как легко она поддалась. Я, ведь, помнила, как плотно заштуковывали ее на зиму. На улице словно брезжил рассвет, и было совсем не холодно. “Иди ко мне, поспешим”, – сказал мне кто-то со светлым лицом. Я оказалась у него на руках, мы полетели, будто поплыли по воздуху. “Торопитесь, торопитесь”, – говорили нам ангелы, что летели рядом, держа в объятиях маленьких мальчиков и девочек. Некоторых я узнала. “Куда мы летим?”. “На самую главную елку Рождества”, – ответил мне мой проводник. “Ой, я же в ночной рубашке”, – но мой испуг быстро забылся, так интересно было то, что происходило вокруг. Мы оказались вдруг на прекрасной поляне, залитой светом, нездешним светом. Будто все светлячки, которые только есть на свете, собрались здесь. И все равно этого было мало, если бы не то необычное сияние, что исходило от дальнего края поляны.
Что-то мешает мне подробно рассказывать, помню только, что было очень весело. Мы гладили хищников, и они были совсем как ручные, лебеди катали нас по прекрасному озеру. Когда начался праздничный бал, я увидела, какие все дети красивые: мальчики, словно маленькие принцы, с серебряными пуговками на курточках и помпонами на беретах, вели за руку девочек – принцесс, в пышных юбках с убранными в золотые веночки волосами. И на мне тоже было белое атласное платье с вишенками на боку. То, совсем еще детское, самое любимое, в котором я словно в небеса окунулась в лужу на проселочной дороге, и потом не смогла его больше носить. И мне так радостно от этого, и еще оттого, что всем так хорошо, и все друг другу цветы дарят. И каждый хочет на светлом месте посидеть. Поем, танцуем, мороженое в трубочках с глазурью едим. А на душе так тепло, светло – будто от лучистых глаз Того, к Кому пришла. “Ты меня любишь?” – спросил. “Да, да, очень”, – закричала я. “Не забудь про это”. И вдруг что-то толкнуло, будто треснуло пространство, будто полетела я по лунной дорожке и снова в постели оказалась. И чей-то голос сказал: “Вот ты и побывала на елке у Христа”.
И хочу крикнуть сестрам, разбудить – и не могу. И потом рассказать как-то все не получалось. С тем и прожила до сегодняшнего дня.

***
А на следующее утро шел крупный пушистый снег. В те годы он был таким чистым и сверкающим, каким потом я его встречала только на перевалах туристических маршрутов, где-нибудь в Памиро-Алайских горах. Он пах арбузом и леденил кончик языка, будто сделанное самым совершенным кондитером мороженое пломбир. На волосах он оставлял капельки алмазиков, и не хотелось их стряхивать, а просто приходилось молчаливо наблюдать, как волосы неумолимо превращались из алмазных корон в понурые мокрые пряди. И все на улице так неузнаваемо изменилось, словно попали мы в сказочный берендеев лес, где замерли, застыли в ледяной неподвижности заколдованные люди, звери и деревья. Молчат бубенцы, остановленные рукой невидимого дирижера, застыли тройки. Горы, сугробы снега. Весело расцвели из-под огромной снежной шапки чьи-то очень знакомые глаза. Это тетя Аля выбежала полураздетая, в пушистом платочке, и сразу превратилась в снежную королеву, смеющуюся и отчаянно машущую мне рукой: “Иди, домой, иди, там такое…”
Я побежала, перелетела наши 33 ступеньки и ворвалась через приоткрытую дверь. Что такое: у мамы сияли глаза, папа посмеивался в усы, а дядя Гурген со странным удивлением на смуглом лице держал в руках свежий номер газеты. “Они наградили меня, сталинскую премию дали…”.
Его пьеса, действительно, была замечательной. Он читал ее у нас дома. В ней было видимо-невидимо неистовых страстей, вероломных интриг и трагедий с летальным исходом. И это, с одной стороны, приближало ее к сумрачной действительности, а, с другой, как бы подтверждало принадлежность к традиции, идущей от античного театра. “Сильнее Шекспира”, - выкрикнула тогда тетя Аля. “Друзья, давайте не трогать Шекспира”, – тихо сказала мама, и все рассмеялись.
“Миша, в чем дело?” – недоумевал дядя Гурген. – “Да они сами не знают, что делают, видимо, “план по засадке” выполнили, а по награждению – еще нет”. – “Мне ехать?”
А потом состоялся семейный совет, на котором общим голосованием было решено, что дядя Гурген погостит у нас еще три дня, а потом вернется победителем в свой родной город.

 


Рецензии