Чернь
Из бесконечного туманного пространства того, что осталось позади меня, размытыми образами предстают фрагменты, выкройки времени. В них громоздятся как целые картины, так и отдельные урывки, заваленные ошмётками тел, душ, мыслей и слов тех людей, с которыми мне, так или иначе, приходилось сталкиваться. Я не могу вспомнить точно всего того, что предшествовало тому или иному событию, как не могу вспомнить всего того, что было после, однако
БЫЛО ЭТО ЛЕТО
возможно пятнадцатилетней давности. Кислый, резковатый запах растоптанных и уже забродивших под солнцем яблок ясно говорит, что это середина августа. Яблоки в изобилии рассыпаны вдоль дороги под беднеющими кронами своих родительниц; ими гнушается окрестная молодежь, на них гадят сверху голуби, их топчут тучные коровы и игривые молодые козочки. Этим запахом, вперемешку с ароматом свежего навоза, источаемым рифлеными, коричневыми, дымящимися по утрам лепешками, зловонными парами банных стоков, стелющихся плотным туманом на нашей улице, расположенной в низине, и старым, заскорузлым, отвердевшим гнилыми коржами на теле моего деда пОтом, наполнено моё тогдашнее время.
И жара. Тяжкая, обременительная, изнуряющая, будто забравшаяся к тебе с ногами на плечи наглая стокилограммовая баба, у которой воняет изо рта куриным пометом, а исподнее разит прелым сеном пополам с мышиным дерьмом.
Днем едва ли можно выйти на двор. Солнце жадным змеем присосалось к стеблям травы и стволам деревьев, обвивая их своими чешуйчатыми лучами и выпивая из них все соки. Взопревшие вороны выталкивают из своих гнезд маленьких птенцов прямо под ноги проходящим людям и радостно орут, вопят, как будто устроили какое-то спортивное соревнование: кто дальше и точнее шмякнет оземь недавно вылупившегося потомка. Коровы поедают свой кал и в бешенстве бросаются на домашних собак, сворачивая хиленькие жерди заборов и пробивая рогами алюминиевую обшивку колодцев. Свиньи беспрерывно совокупляются, не зная усталости, не обращая внимания ни на что, орошая семенем пространство вокруг себя, будто чертя магический, заколдованный круг, за который не дано ступить дневному зною. Кот сидит на газовой плите и смотрит на перелетающих через дворовую ограду кур. Гуси обгладывают засохшие плоды с шипастого куста крыжовника и бьют крылами о заградительную колючую проволоку, отделяющую цветник от остального огорода. Будто литые, ровными зелеными прутьями, увенчанными набухшими, покрытыми розово-красной порослью головками, тихо, не шелохнувшись, стоят маки.
Я пью воду из колодца; через несколько лет здесь будет сплошное месиво из человечьего дерьма, мочи и грязной мыльной воды, благодаря выведенной из дома в колодец канализационной трубе. Ещё раньше пьяный Иван уронит в роемый им здесь котлован пачку своих любимых папирос. Папиросы смешаются с гусиным помётом, и Иван перекрестится три раза, поклонившись низко в землю мыслимому им лишь только разве что краем своего ума адресату и, достав и отерев пачку, неспеша закурит, пуская курчавые серые облачка в морозный осенний воздух и причудливо тыча в них пальцем; говоря: «Чтоб к Богу легче идти». А лет за двенадцать до этого означенный Иван поразил всех своим мокрым темно-серым пятном на светло-серых рабочих штанах в районе паха, вынудив сестру оправдываться: «Это он водой, раствор мешал. Работа», - «Это я от Бога» - ответил Иван, мыслею бродя по всё той же кромке своего разума. Сколько он ни старался нащупать брусчатку моста, ведущего от этой кромки к большому простору, где мог бы пустить мысль свою погулять да расшалиться, ничего у него получалось. Гораздо раньше этот мост нащупали его отец да тетка, прошедшие к залитым светом лугам однажды весенним и летним днём соответственно. Иван же да Иванова мысль были скованы до поры до времени, но он отлично знал, что однажды кромка должна либо обвалиться под ногами, либо явить мост. С тех пор он вёл учёт своим хорошим и плохим делам. Если сделает плохое - крепит на стене в своей комнате вырезанный из бумаги крестик, хорошее – мажет обугленным поленом нолик.
На старой, просаленной и пропахшей мочой и потом не одного поколения умерших прабабок и прадедов ванькиной тахте, я имел случай совокупиться с демоном, изошедшим из мяса жителей окрестных деревень в облике кривозубой, раздавшейся вширь девы, льнувшей ко мне во время вечернего застолья однажды зимним вечером. В углу возле ванькиной тахты стояло ведро с ванькиным дерьмом; я смотрел в черное ночное окно с расходящимися дорожками треснувшего стекла и видел полную Луну, висящую над снеженным полем. Демон подо мною говорил на всех языках ада и сминал своими лапами складки кожи на моих боках. Наутро Иван клеил на стене крестик, а я изнывал от пекельного пламени, рвущего тело изнутри и от укоров души, ноющей про несколько лопат навоза кинутых ей вчерашней ночью на крылья. Валялся в жаре…
…стоял на жаре посреди улицы, поджидая ковылявшего ко мне со стороны небольшого кирпичного дома Алика. Этот дом был его домом, а Алик был моим другом, поэтому я много раз бывал там, иногда задерживаясь по нескольку дней, а иногда используя это место как перевалочный пункт на пути к приключениям, подбрасываемым нам нашей юностью в изобилии – успевай только ловить, а поймав - не нарекай на ношу.
-Сегодня проводы. Андрей. Не звал. Но подойдём. Вынесет. Нормальный пацан. Ничего.
-Тогда пошли.
-Коля, Роман и Дима. Просились. Прихватить бы. Не поймут.
Алик иногда общался предложениями, состоящими из одного-двух слов.
-Хорошо, тогда давай зайдём наверх.
-Пустыми плохо будет идти, надо наковырять чего-нибудь, гланды спрыснуть. Я не могу так.
Впрочем, чаще он говорил вполне обычным человечьим языком.
Наверх – в верхнюю часть нашей улицы. Мы были нижними, пропахшими тиной и дерьмом, они были верхними – воняли дерьмом и яблоками. Так подумать – особо никакой разницы: мы имели одних и тех же самок.
Спрыснуть нашлось в кладовой моего деда, где за паучьими сплетеньями крылись запотевшие, плачущие о своей горькой доле – быть рано или поздно опорожненными до дна – бутылки, бутыли и банки. Одну такую, объёмом 0.7, мы прихватили с собой в ближайший куст, свернув за который увидели здешнюю набережную, раскинувшуюся ровным зеленым покровом вдоль берегов небольшого ручейка, струйки, формируемой банными стоками за несколько километров отсюда. Мы называли её полновесным «Река», поскольку она и была рекой для нас, уносившей свои грязные воды и кусочки наших разной степени загрязненности жизней, выплёвывая их далеко за черту селения и Бытия. Каждый раз, выходя на её берег, я замечал, насколько она уменьшилась в размерах и насколько увеличился в них же мой шаг, насколько сжались кусты и деревья, и насколько раздался я сам: небо ровным покрывалом ложилось мне на плечи, звезды сыпались мне в волосы, солнце и луна застревали в ноздрях моих.
-ОНА опять выходила на крыльцо. Ночью. У неё один зуб - верхний - сверкал своей костью на лунной дорожке. Роман говорил. Дорожка шла к ней прямо в раскрытую пасть. И глаза горели. Я помню, в детстве, видел её в окне на Купалу, вечером, после заката, в сумерках. Глаза светились, как у кошки ночью. Ты же тоже был? Клубнику собирали.
-Был, помню. Её не видел, но чувствовал, шкурой, спиной чувствовал.
Река оплёвывала берег своей ядовитой слюной, то и дело попадая мне и Алику на ботинки, несла множество окурков, спичек, банок и другого мусора, образуя заторы, похожие на упавшие в воду вороньи гнёзда, которые сама же с хрустом пробивала, вышвыривая часть ошмёток на травянистый берег. Мимо нас медленно проплыл мёртвый котенок – маленький и абсолютно лысый, словно до смерти зализанный какой-нибудь обезумевшей от жары коровой, жаждущей напиться любой жидкости, пусть даже крови. В ямке его выклеванного птицами глаза сидела большая жирная, чёрная муха и спешно перебирала передними лапками – так человек потирает руки в предвкушении вкусного обеда или ужина.
-Знаешь, - произнёс Алик, взглядом провожая отплывавшего вдаль утопленника, - я начинаю смотреть на мать. Никогда не смотрел на неё толком, не видел, не замечал. А тут на днях взглянул и понял - ОНА. ОНА через мать проступает. У матери рожа красная, коркой гнусной покрытая, смотреть на рожу невозможно, она вся как-то светится, как уголья в печи. А на фоне этих угольев видно глаза, ЕЁ, понимаешь? И зуб, эта долбанная костяшка, сверху вылез, свесился, висит, торчит, тварь. Не могу смотреть спокойно, но и оторваться не могу. И кажется, жрёт меня мать, ей-Богу, духом жрёт, по ночам. А днём высматривает, какой бы кусище и где у меня вырвать.
-То есть как это жрёт? Каким духом?
-Да так, мясо мне одно оставляет, - схватил себя за ногу. – Вот это мясо, одно мясо, без духа, без меня самого, понимаешь? А дух куда-то уходит, в брюхо какое-то. Я ухожу, меня всё меньше становится, а мясо прибывает. Глянь, как я раздался! Это мать меня кормит, раскармливает, думает, что я через плоть видеть не буду как кончаюсь, а я всё вижу. Да и не мать это вовсе, это ОНА. ОНА мать уже сожрала, теперь ко мне подбирается. А что я Богу-то предъявлю? Что покажу ему? Вот это? – снова схватился за ногу. – Или это? – потянул себя за волосы.
-До Бога ещё дойти надо.
-А недалека дорога. Я только путь начал, а мне уже и не с чем идти, тратят меня понапрасну. Так мясом и поковыляю дальше.
В кроне берёзы напротив кипело черное воронье варево. Птицы шумели и неистово кидались друг на друга, били тяжелыми клювами сородичей, те валились на землю, будто мертвецки пьяные, и смолкали навсегда. К таким слетали с ветвей несколько иссиня-чёрных, особенно крупных воронов. В мгновение ока, под одобрительные крики сидящих в кроне собратьев, ввысь взмывали птичьи внутренности. На пир сбегались окрестные коты и собаки, распугивая друг друга, сближаясь и удаляясь опять.
Несколько больших белых гусей спокойно прошли мимо спорящего и грызущегося друг с другом зверья к реке. Один из них ткнул носом задержавшегося в заторе котёнка. Котёнок качнулся, как поплавок, задев несколько сучьев, и затор быстро рассосался.
-Я и пить стал оттого, что не понимаю. – продолжал Алик. – Вот Ванька говорит, что мы сами всему предел кладём. И прежде всего самим себе. Что вся чернота, которая есть, от нас берётся и в нас обитает. Бог не вмешивается, просто смотрит. А человек раскидывает свою черноту по всему свету, всякий как может, и чем больше раскидывает, тем чётче предел виден. А как выплеснёт всё совсем, так и яма под ногами вскроется, и он в неё ухнет - последнюю черту в своём пределе проведет. Чем больше таких ухающих, тем ближе предел всех людей.
Огонь, запечатанный в бутылке, обжигал нутро раскалённой цементною лавой. Дедов огонь всегда имел привкус цемента, как будто его гнали из пота почерневших от грязи строителей на запыленных чердаках недостроенных многоэтажек или в пустых цехах полуразрушенных заводов, с забальзамированными мумиями чугунных станков. Это был настоящий резкий, рабочий напиток, содержащий высокий процент пролетарской эссенции, может быть поэтому он был столь мерзок и противен местному жительству, издавна питавшемуся плодами земли и зверья.
Над домами расположенной напротив улицы огромной полусферой, восходящим солнечным диском выпирало засеянное кукурузой поле. Двенадцать лет назад, хватая на бегу сваливающиеся из-за лопнувшей резинки штаны, я удирал по нему вместе со знакомым пацаньём от местного агронома, стараясь на ходу заглотить, протолкнуть обратно внутрь, вырывающееся из горла сердце. А ещё пятьдесят лет назад, по правую сторону от этого поля, через асфальтированную трассу, там, где сейчас колосится пшеница и растут урезанные, декоративные ели, земля кишела свежей человечиной под сапогом немецкого солдата. Мертвые, раненые и живые евреи, 5000 человек, все были свалены в одну большую яму и присыпаны землей. В смертном порыве они тряслись, выли и извивались там, внизу, на пути к замогильному, загробному, давясь землей, потом, кровянистой грязью и кишками своих соплеменников, загребая веками, будто лопатой, землю в свои глазницы, набивая ей ноздри; с простреленными ногами, руками, оборванными пейсами, обритые наголо, они шевелились под немецкой расстрельной командой одним огромным опарышем, изворотливой гнидой. Немцы не выдерживали, принимались колоть землю штыками, расстреливать её из винтовок и автоматов, пинать в слепой ярости ногами.
Теперь, вспоенные кровью и слезами жертв и палачей, на этом месте колосились золотистые, лучшие хлеба, работали могучие железные машины, гуляла летними вечерами окрестная молодежь, изредка подходя к небольшому чёрному обелиску с надписью на трёх языках.
Пролетевшая мимо ворона сбросила тёмно-серый балласт невдалеке от моего ботинка. В голове играла неясная музыка отбойных молотков и кладущегося на кирпич цементного раствора пополам с визгом шин мчащегося под полной загрузкой самосвала с песком.
«Бог оставил, но понЯл и потом к себе забрал. Бог оставил, но понЯл и потом к себе забрал» - где-то недалеко был слышен знакомый заплетающийся и будто железо по железу скрежещущий голос.
-Пойду позову. – сказал Алик.
Через несколько секунд он вернулся вместе с Иваном. Среднего размера, с будто пристегнутым к черепу пуговицами тёмно-карих глаз лицом и наспех надетой сверху неровной щетиной рыжей бороды и усов, стоял Иван – обычный человек, возраста взрослого мужика и взгляда пьяного ребенка. Ухмылялся, елозя по траве носком истертого кирзового сапога, и, запустив руки в карманы старых, порыжевших под цвет бороды брюк, смотрел на реку.
-Привет, Иван. – поздоровался я.
-Господь. – ответствовал.
-Присаживайся, выпей с нами.
Иван сел, вырвал какой-то тоненький стебелек и всадил его себе в зубную щель. Через некоторое время вынул, втянул щёки, поводил губами и выплюнул густую, с небольшой краснотой, слюну прямо в реку. Затем вставил стебелек обратно и спокойно посмотрел на подаваемую ему бутылку.
-С горла, Ваня. – сообщил я ему. – Тары нет.
-С горла надежней. К Богу ближе. – усмехнулся он – Еще бы лучше если и вовсе без бутылки.
Он перекрестился, отхлебнул внушительный глоток, занюхал засаленным рукавом пиджака, закусил стебельком, сморщился, приставил ладонь козырьком ко лбу, взглянул на солнце. Изо рта резвым скачком вырвалась отрыжка, нога дернулась.
-Скажи, Иван, мне вот тут Алик рассказывал, что ты всё время про какой-то там предел упоминаешь. Это как?
Иван обвёл взглядом зримый простор вокруг нас, запустил пальцы в плешивую бородёнку, засмеялся.
-Ну как, предел он и есть предел, каждому свой отдельный и всем вместе – общий, он вот таким нам Богом положен.
-Разъяснить бы. Не очень как-то.
-Нечего разъяснять, тут смотреть и наблюдать надо. За собой, в зеркало, каждый день. Ты смотри не в глаза себе, а на макушку, на макушку гляди, сразу черта увидишь, сразу скосит тебя, скривит, вытекут глаза, пойдёт рожа тёмными пятнами, клыки вылезут, ямины вместо носа лягут и рот твой поганый скособочит, растечется он по всей роже. А рожа-то будто пылать будет, будто крутить и давить её будет. Будет усмехаться, ржать как двенадцать бесов, и всё возле тебя поплывет, все начнёт крутиться, затягиваться в омут, поначалу красно-серый, а потом он чернеть начнёт, всё чернее будет и чернее. Зальёт всё чернота. Это она из тебя хлещет, это ты её несешь и на весь мир льешь, чертей потешая. Думаешь, он один, чёрт-то, в тебе? Нет, брат, их там десятки, сотни, и каждый жрет эту твою черноту, брюхо ей набивает, а когда не можешь ты уже больше её в себе нести, когда через край она уже течет, у них там всех брюхи и лопают и ты лопаешь, разрываешься, и прёт эта смердь из тебя во все стороны, всё и всех заливая, и из других такая же мразь прёт. И стоят все вот так да помоями друг друга своими обдают, чертячьим мясом швыряют друг в друга, а черти только и рады, у них этого мяса навалом. Прилетит один такой к тебе с требухой наружу, весь в чьей-то мразоте чернющей обделанный, с ошмётками своими прилетит да рогами об пузо тебе и шмякнется, и прыснет смехом, ну заходится! Вот оно – твоё существование, чёрту на потеху. Они лопаются и ржут, лопаются и ржут, а ты чернотой своей исходишься до последнего, до самой малюсенькой капельки, и как выплеснется она наружу – тут и нет тебя. Вот это и есть твой предел, и ты сам себе его кладёшь. Кончился, и собой многих кончил, многих прихватил. И те многие многих. И те другие тоже. А потом новые придут и тоже своей мразью хлестать направо и налево начнут, а потом эта мразь всех утопит, как котят. Такой предел уже Бог кладет и он для всех един.
-А есть такие, что без черноты внутри, те, что предела не знают? Нормальные-то есть где-нибудь, Ваня? Божьи? Божьи-то где?
-Божьи у Бога все, а здесь их нет. Были раньше да ни одного не осталось. Только чертей все в брюхе таскают. У тебя у самого сейчас пятеро сидит. Ужрались, невмоготу им, скоро рваться начнут, пойдешь топить всё вокруг. И этот тоже, – он посмотрел на Алика, – братец-то мой, у него внутрях штук двадцать сидит, корчатся от пережора уже. Ух и рванёт же тебя скоро, ты ещё страшнее, чем он. Ты кипучей смолой брызгаться будешь. Что, страшно тебе, да? Давит тебя, мерестится всё постоянно, жарко тебе кишками-то, кипишь ты как котёл. Это всё потому, что ты котёл и есть, черти внутрях чернь твою в смолу, как брагу в самогон, перегоняют.
-Да сам-то ты Иван кто? Нас сидишь, клеймишь чертями, а сам? неужели лучше будешь?!
-Ничем. Такой же.
Шмякнув ладонью по запотевшему стеклу, я резко рванул бутылку к своим губам и, жадно присосавшись, начал вливать в себя огонь большими глотками, силясь спалить градусом, задушить свою внутреннюю нечисть, о которой нам только что поведал Иван. Передал бутылку Алику, тот выпил до дна и выкинул стекляшку в реку, распугав плававших там гусей.
-А раз так, Ваня, значит, выходит, что надежды нет, если мы все в этих чертях, как ты говоришь?
-Значит, нет.
-А жить-то на что? На что лично мне теперь жить, если всё решено, если во мне с самого начала эта чернота, и ничто не может меня спасти, какой смысл мне дальше жить? Где же Бог?
Иван зычно и протяжно засмеялся, смяв пятернёй траву, подбросив вверх и стукнув по земле кулаком.
-Бог??! Ты говоришь - Бог?! Да ты рожу-то свою видел, гнусь? Ты рожу-то глянь свою в зеркале, глянь, как я тебе говорил, какой тут Бог? Тут и черти-то на тебя не посмотрят, оттого в брюхе и зарылись. Мерзок ты им, отвратителен, вот они тебе в отражении рожи свои и кажут, чтобы хоть как-то приукрасить. На что уж они не красавцы, но ты форменный урод; им лучше ад зрить, чем морду твою поганую видеть, что уж говорить о Боге! Отвернулся от тебя Бог, не может на тебя смотреть, устал он от тебя и твоей черноты. У него там свет, архангелы поют, святые ликом сияют, серафимы престол на плечах носят. Не может он больше тебя видеть, нельзя ему, нельзя смотреть, а то сам почернеть может ненароком. Видишь, какой ты мешок с дерьмом? Кто ж возле этого мешка чистое бельё ставить будет? Это уже, братец, катастрофа. Бог… Оставьте вы его в покое, мрите сами.
Гнало солнце пот по Иванову лицу; большими стальными ядрами падали капли с лица на землю, разбиваясь на перхотное крошево из десятков и сотен сфер. Весь до окоёма видимый мир отражался в них до самой малейшей детали. Плакало Иваново тело; шершавым телячьим языком он размазывал его слёзы по подбородку и губам, втирал рукою в лоб и уши. Одна большая капля повисла на самом кончике носа, и в ней перевертышом отразился конусный Иванов лик. Большие руки Ивана, с плоскими, словно аэродромная площадка, лунками окаймленных черным земельным грунтом и жирным солидолом ногтей, говорили о большой работе, проделанной Иваном в жизни. Кустистые брови его были надёжным, теплым домом для сотен тысяч микроорганизмов живущих в них суровые зимы и терпящих январские холода. Вошь и гнида обрела надёжный схрон в рыжине волос, что обрамляли макушку подобно колосьям побитого градом пшеничного поля. Муравьи беспрепятственно пользовались всем простором Иванова тела, переползая его во всех возможных направлениях и добавляя к потной соли кислоту своих испражнений. Иван был природным домом для всего живого и выглядел сейчас не человеком, а кучей земли, украдкой насыпанной Господом после шести дней на седьмой - день отдыха после праведных трудов.
К реке подбежали напиться три поджарых дворовых пса из местных. Запустив свои морды по самые глаза в мутную воду они сначала стали выдувать пузыри и лишь потом принялись жадно лакать, клацая зубами и играя ребрами. Вышедшие из реки гуси покачиваясь шли по берегу и устилали его кроткую, забитую зелень мягким свежим пометом. Слева, по мосту, проезжал воз запряжённый старой, ледащей кобылой. Разлегшийся внутри повозки цыганистый мужик смалил белевшую на фоне его прокопченной рожи папироску и злостно поглядывая на небо, стегал лошадёнку плетью в обвисшие старческие бока.
-Это что ж ты, Ванька, за бесовщину тут разводишь? – услышали все трое зычный, рокочущий бабий голос за спиной. – Людей с панталыку сбить вздумал? Никак тебе сам чёрт на язык нагадил. Ишь, учидил – Богу на нас всё равно! А кто ж тебе, срань ты голодраная, это сказал, неужто сам Бог, лично? Да даже если и так, то уж не на пьяную ли лавочку? Ты кем себя возомнил здесь, пророком? Забыл, как под забором моим стоял в обоссанных портках и не знал в какую тебе сторону свернуть, чтобы до дома доковылять? Забыл, как моя псина рожу твою заблёванную вот здесь, на этом самом месте, насильничала? Забыл, тварь?
Анна выплыла из калитки, ограждавшей её владения, большим, разбухшим от сырости баркасом. Казалось, она не отрывала ног от земли, а плавно летела по воздуху. Всё её тучное тело усеивали мелкие складочки жира и лишь пухлые запястья были идеально гладкие, будто накачанные воздухом. По обыкновению голова её была усыпана мелким пухом, а на кирзовых сапогах блестел коричневым маслом коровий навоз, смешанный с куриным помётом. В руках были вилы, а из кармана телогрейки, носимой ею зимой и летом, в любую погоду, торчала надкушенная краюха хлеба.
-Спаси тебя Бог, Аннушка. – Иван встал и поклонился ей до земли.
-Да не шипи ты, гадюка. Ты отвечай, святым себя удумал объявить или что? По какому праву, спрашиваю, дурь вбиваешь пацанятам в головы?
Краюха хлеба выскочила из её кармана и шмякнулась оземь.
-Видишь, даже хлеб при твоём виде норовит в землю зарыться. Всё тебя шарахается, всё бежит, как чумного.
Она плюнула Ивану под ноги и вернулась на свой двор, выговаривая под нос непонятные слова, обрывки фраз и отдельные звуки.
-Что, близко Анька к своему пределу подошла, а, Иван? – спросил я, злорадно усмехнувшись.
-Да уж ближе некуда, как и все мы. Да вы не смотрите на меня как на блажного. Говорю же, я такой же как все. Тоже рвёт меня внутрях, тоже черти изнуряют. Много чего я в жизни натворил, много чего обдумал. Ох и скотинил же я раньше – страх просто. Всё что Аннушка сказала – чистая правда и это ещё самая малая часть. Да здесь все про меня знают и вы сами тоже, чего уж тут. Да только вы думаете, что? Одумался Иван, бросил всё, стал бесов глушить, светом озарился? А вот черта с два! Ещё пуще себя распаляю, ярюсь, как тетерев на току, кормлю их, пекельных, на убой своею чернотой. На полной скорости хочу ТУДА въехать. Верный способ – разогнаться быстрее. Чем больше разгон, тем дальше черти из пуза летят. Я –зло, так пусть же я сдохну в ещё большем зле, чтобы уже наверняка, чтобы никакой пощады, никакой милости, чтобы растёрли в порошок и не было меня, пустое место. Был Иван, а стало ноль, даже пепла после пожарища не осталось.
Я в охране работал, в ювелирном. Уже понимал всё, что к чему. Сам о Боге думаю, а взгляну на какую-нибудь вошедшую кралю беременную, да так и хочется мне её со всего маху по сраке ногою пнуть, чтобы своего выродка прямо тут выплюнула. Посмотрю на двух ребят-приятелей, разглядывающих железяки всякие, а сам думаю, что неплохо бы им бошки поотрывать да шеями друг с другом срастить, чтоб такой человечий паук получился на четырёх ногах и с четырьмя руками, закольцованный, без входа и без выхода. Посмотрю на дитя малое и хочется мне его мордой об угол шандарахнуть, чтоб глаза вылезли и носом мозг потёк… А вечером приду, зажгу свечу и молюсь. Час молюсь, два… До шести утра в молитве стаивал. А где же Бог? Да не было его, не помогал он мне никак. Поначалу роптал, хотел уже бунтом идти на небеса, да потом понял как-то, что не Бог тут виною, а я, я сам. Это не в Божьей - в моей, в моей голове этот весь мусор вертится, меня нечисть изъедает, жжёт огнём, топит в черноте. Ну, значит мне и тонуть, значит мне и гореть. Один я.
-Так раз выхода никакого нет и все обречены, то всё ведь по плану тогда идёт, что же ты тут обо всём об этом толкуешь-то? Получается, что из пустого в порожнее.
-Так-то оно так, да ведь я к чему это всё: ускориться бы, ребятки, надобно, разгон побольше взять, как я и говорил, да со всей дури и… Уж что-то больно медленно мы. А так, может быть, даже и ЕГО потешим, порадуем. Кинемся прямо в ноги, все семь миллиардов, одним куском гнилого мяса, так может хоть обернется, хоть мельком взглянет, впроброс, нам ведь много и не надо. Ну а нет – так в пыль и делов-то. Что тянуть?
*******
-Идиот. Что взять. Плохо – родственник. Отец пьёт с моей. Брат с сестрой.
Алик плевался в стороны длинными струями слюны, взбивая придорожную пыль, пару раз попадая на свой собственный кроссовок. Речь Ивана пробудила в нем чувство, которым он был практически обделен – негодование. Ему не нравился размытый смысл беседы, Ивановым оппонентом в которой выступал в основном только я. Не нравилась перегруженность лишним словом, задействованность в ней такого непонятного явления как Бог, а особенно то, что где-то Ивану удалось, ловко подцепив, вскрыть заржавленную и поросшую мхом консервную банку Аликова сокровенного - средоточия его страхов и кошмаров, надежд и ожиданий.
Я не особо задумывался об этом. В лицо мне светила яркая, изнуряющая своим жаром небесная клякса, футболка прилипла к спине, как намазанная клейстером обоина, выпитый алкоголь взял штурмом нервные окончания мозга и расплылся по всему телу вместе со стремительными потоками крови. Мне было жарко внутри и жарко снаружи, жар ел меня поедом, выбивая смердящую соленую каплю из пористой поверхности моего тела и это было единственным, что волновало меня в данный момент больше всего на свете. Кто станет думать всерьёз о бреднях опустившегося получеловека, сообщенных им в пьяном угаре на берегу мерзотной жидкой помойки, рядом с дохлыми, утопленными своими нерадивыми хозяевами слепыми ещё котятами и отходами жизнедеятельности домашней птицы?
Я шёл вперёд и думал о том, как же мерзко мне и отвратительно дневное светило. Хотелось загрести пятернёй свежайшую лепёшку коровьего навоза и швырнуть её прямо в наглую, жёлтую харю, уютно примостившуюся на небе, на расстоянии миллионов и миллиардов километров от меня.
Струя холодного серебра из близлежащей колонки на мгновение вернула мне ощущение радости жизни, я вновь ощутил под ногами раскалённый грунт и колючую гальку, посмотрел на деревья с роковым библейским фруктом - и первобытное желание моей праматери, продиктованное нечистым, проснулось в её посвежевшем потомке. Зелёный сочный плод… твердый, с лёгкой кислинкой, в такой надо вгрызаться с силой и рвать зубами; смыкая клыки на зелёной блестящей кожице, откусывать огромные, величиной с хороший материк, куски фруктовой плоти. Я не терплю мягкие и сахаристые шарики, буквально разваливающиеся в руках. Это пища для идиотов. Настоящее яблоко должно быть слегка недозрелым и брызгаться кипящим на солнце соком.
Мы шли улицей, названной в честь искусственно вырытого лет десять тому назад озера, которым она заканчивалась. А может, это озеро было названо в честь улицы – не суть важно. Важно то, что озеро это представляло из себя гнилой, но довольно широкий водоём, который использовался в своих целях коровами, выпасаемыми в непосредственной близости от него вечно пьяными, босыми пастухами, непременным атрибутом которых была длинная выломанная ветка какого-либо дерева в правой руке и стебелёк травинки, втиснутый между зубами. Ещё все они жрали неспелую рябину, под скромной кроной которой коротали особо изнурительные часы дневного жара.
Озеро было загажено коровами, но при этом довольно чистым, благодаря чему пользовалось относительной популярностью у местных жителей, особенно – у малолетней шпаны, облюбовавшей его заросшие камышом берега. На дне озера коричневыми медузами примостились кругляши коровьего дерьма, а уровень воды в нем время от времени повышался за счёт кипучей, парной струи, вылетавшей из-под скотиньего хвоста и пузыристо шваркающейся о водную гладь.
«Мои ботинки подобны великим арабским скороходам древности. Я ношу их уже третий год, их повыщербленные чёрные носы напоминают башню изрешеченного вражескими гранатомётами танка. Металлические пластины, вживленные в их межкожный слой, позволяют крушить кирпичи, ломать рёбра и упорядочивать этот мир под свой вкус. Пластины натирают ногти моих больших пальцев, образуя на них кровянистые пятна, через силу но я ношу их на своих ногах, потому что имею уважение к одежде и обуви, прошедшей со мной ни одну тысячу километров. Невыносимая жара и шкварчащий в небе косматый ублюдок не могут повлиять на моё решение каждодневно надевать именно этот вид обуви. Я давлю ими залежавшиеся на дороге прокисшие яблоки, выгоняя всю скопившуюся в плоде гнусь и гниль на поверхность, я швыряю в сторону малые и большие камни, иные разбивая на несколько частей, наконец, я просто попираю ими землю, выказывая претензию на господство человека над всеми материальными объектами…»
-Послушай, - вырвал меня из начинающего порабощать мой разум помутнения Алик. – Слушай, ты видишь его? Посмотри, вон он - ЕЁ дом. Чёрт знает что, но я не могу на него смотреть спокойно. Мне видится даже не она, а её мерзкий зуб, вон там, в окне, смотри.
Мы проходили заросший полынью и бурьяном сад со множеством яблонь и груш, кустами крыжовника, малины и чёрной смородины. Всё это плодоносило, несмотря на очевидное запустение, царившее на участке. Старый кособокий дом без дверей пялился на прохожих своим разверстым зевом так, что мнилось, будто он хочет наброситься и поглотить. У него было выражение лица ребёнка-дауна с вечно приоткрытым ртом. В некоторых местах через брус из которого было сложено строение пробивалась длинная, вьющаяся трава с белым цветком на конце. Крыша дома, казалось, была проломлена ударом какого-то громадного молота сверху так, что ошарашенное здание выплюнуло от неожиданности дверь, просело, покосилось и навеки запечатлело на своём истлевающем лике выражение боли, бессилия, тупой злобы и растерянности.
В перекошенном окне с треснувшим стеклом на подоконнике стоял белый горшок с засохшим коричневым ростком чего-то не поддающегося уже классификации, весь покрытый паутиной в несколько слоёв, как будто оставленный на консервации недостроенный заводской объект.
Забор зиял отсутствующими штакетинами, словно выбитыми зубами. Те, что остались целы – изгнили и подёрнулись слоем мха. В выкопанной рядом с домом старой, заброшенной силосной яме стояла гнилая вода, покрытая коричневой, ядовитой ряской. Вонь от залежалой тинистой жидкости расползалась по всей округе, отпугивая людей и привлекая почему-то местное дикое пернатое братство – возле этой смрадной лужи всегда толпилось множество воронья. Домашняя птица никогда не заходила сюда, вороны же слетались в изобилии. Они прыгали по лысому бережку ямы, истошно орали, пили из неё и даже пробовали в ней полоскаться. Большая их часть и обитала здесь же – в полуразрушенном старом доме.
Днём можно было увидеть редкое зрелище – вороньё всей своей черной как смоль многоликой стаей устраивало массовую охоту на мышей-полевок. Выглядело это несколько странно и даже нелепо, поскольку охотились они следующим способом: часть воронов рыскала в траве, на земле, а часть сидела на деревьях или на крыше дома, высматривая потревоженных движениями своих земных товарищей мышей. Заметив жертву, они пикировали на неё сверху вниз, собирая вокруг себя остальную стаю – вороньё слеталось и сбегалось неистово вопя и отплясывая, теряя на ходу большие и красивые, переливающиеся на солнечном свете перья иссиня-чёрного цвета. Возле пойманной жертвы они устраивали свалку, кучу-малу, кричали, мешали друг другу, забирались на головы, падали, клевали друг друга с противным визгом. Всё это они проделывали в надежде побыстрее добраться до мышиных ошмётков, но, как правило, когда птичья куча прирастала последними подбегающими к ней участниками пиршества, от растерзанного в клочья грызуна не оставалось даже капельки крови – все было пожрано, выпито, втоптано и изгажено.
После удачно проведенной охоты, исчислявшейся, как правило, за десяток перевалившим количеством жертв, все вороны опять слетались к луже, полоща и очищая свои измазанные в крови клювы.
В этот раз птиц слышно и видно не было. Мы ненадолго задержались возле дома. Я смотрел в землю и давил носком ботинка проползавших мимо муравьев, Алик принялся выламывать ветки росшей возле забора ивы и кидать их в яму с водой.
-Ты знаешь, почему их нет? Знаешь, почему они улетели? Знаешь? – он распалялся. Сжимал ладонью ветку и сильно дергал на себя, стараясь выдавить все соки из ивовой листвы; упирался в ствол, тянул ветки к земле и топтал их ногами. – Она не даёт мне нормально жить! Чёрт бы её побрал! Так ведь нет же. Было ведь спокойно, с тех самых пор было спокойно, а недавно началось. Эта сука, эта старая сука – везде. Она влезла в тушу моей матери, правит её мясом, её костьми, смотрит её глазами. Я не могу на неё смотреть, я не хочу на неё смотреть! Но не только мать, не только. Я её каждодневно вижу, слышишь? Каждый день! Множество проходящих мимо меня баб несут её рожу, её поганую рожу и у всех торчит этот чёртов зуб! Белый осколок. Вчера трахал Ирку свою и что? Эта сука всплыла, своей рыбьей старой мордой мне ухмыльнулась из-под Ирки. Слизко всё сразу стало, гадко, мерзко. Что ей надо? Чего она хочет от меня, эта тварь?
Я пожал плечами.
-Неплохо бы тебе на время было перестать пить. Не то чтобы совсем, но как-то уменьшить.
Алик засмеялся.
-Это тут не причём. Ты разве не видишь? Вороны исчезли. Она появилась.
Я не знал, что сказать и во всей этой ситуации не собирался и на долю секунды напрягать свой мозг, чтобы как-то разобраться и понять. Мне было всё равно, у меня не было терзаний, не было сомнений, и я не собирался ничего делать. Выгребая, лавируя меж навозных куч, усеивающих нашу улицу в изобилии, проделывая эту нелегкую эквилибристику ежедневно, я, кажется, в них же и потерялся, и все мои устремления были направлены лишь на то, чтобы изредка найти в себе возможность поднять голову повыше и посмотреть вверх. Там было интересно. Когда хмурилось небо – летали ласточки по своим резаным, угловатым траекториям, сбрасывая отходы на голову зазевавшимся счастливцам, когда было ясно – солнечный диск изнурял своим длинным, раскалённым лучом плоть, оставляя на теле ожоги, как будто тебя высекли розгами. Изредка пробивалась какая-то синь.
Когда я был ребенком, дед говорил мне, что на самом деле ад находится на небе, и что самые жаркие дни тут, на земле, это лишь последствие работы раскаленных до бела железных печей преисподней. «В аду всё железное. Печи железные, железные хлеба они там жрут, прутьями железными их пытают, а солнце это как маленький железный уголёк, если светит ярко и жарко - значит черти пекло хорошо протопили, значит шкварчат уже там души. А ещё солнце может обращаться в железного дракона, незримого людьми. Его иногда из ада выпускают и он тут жрёт все, что видит – посевы, леса, зверей, людей. Пока не нажрётся - в ад не улетит. А прилетает туда – в зубьях своих держит множество душ - тут наполевал, а там в котлы и печи скидывает сразу. Такие души, что от солнца померли даже Божий суд не проходят – сразу к чертям валятся.»
Оно ударило мне в глаз резким, режущим лучом. Опалило мне роговицу, проникло в зрачок, обожгло все нервы. Палящая боль, отозвавшаяся кинжальным ударом сначала где-то в затылке, прошла через всё моё тело, подобно электрическому разряду, а после выдрала, выгрызла своими калёными клыками дыру где-то под сердцем, силясь выскочить из сковавшей её липким мясом плоти. Человеческой, моей плоти. Небо окрасилось всеми оттенками жёлто-красного спектра, как будто там, вверху, кто-то раздавил курицу вместе с яйцом и полученную смесь выплеснул на простор стратосферы. Мир развалился на множество маленьких прямоугольников и чем-то напоминал решётку радиатора. В ушах задребезжала высокая нота, взятая беснующимся после проведения кастрации тенором. За соседским забором ржавым железом заскрипел потревоженный кем-то колодец. Мельчайшие капли ринулись вниз, ко дну, из доставаемого ведра, с грохотом сотен авиабомб. Под ногами водоноса надсадно выл и скрипел песок, волосы его шуршали на ветру необъятным льняным полем, ресницы валились к векам с шумом сгибаемых ураганом стволов вековых сосен, одежда его трещала по швам, словно парус, раздираемый шквальным ветром 12-бального шторма. Вдалеке, на трассе, утробным львиным рыком проревел здоровый, слоновьих размеров, автомобиль, круша своими колесами перегретый на солнце асфальт, взрывая его с визгом и хохотом, выплёвывая из-под колёс ошметки, что оседали кассетными бомбами на придорожном грунте в нескольких метрах от неистовствующей машины. Иерихонскими трубами взвыли сопла пролетающего в небе самолёта с трепанирующими пластиковые коробки своих обедов пассажирами и булькающими, замогильными голосами диспетчеров в наушниках экипажа.
Всё было раскалено до предела: внутри закипала кровь, рассудок забирала злоба и ярость, кости жаждали проткнуть мясо и вылезти наружу усыпав моё тело множеством зазубренных игл, волосы выворачивались луковицами наружу от нестерпимого гнева, ногти загибались пластами калёного железа . Взрыв был неминуем.
В исступлении я схватил лежавшие на дороге несколько камней.
-Никогда! – вверх полетел первый. – Не смей! – взвился второй. – Светить! – промчался третий. – Своим поганым! – четвёртый. – Светом! – последний проследовал в направлении светила. – Мразь!!!
Я орал стоя посреди улицы, выдвинув слегка вперед голову, широко расставив руки и ноги и тяжело дыша.
-Отродье! Я ненавижу! Я изничтожу! Мразь! Тварь! Я доберусь до тебя! Мы дойдём до тебя! Зальём! Зальём помоями! Отходами! Калом! Потом! Гноем! Гнилью! Ненавижу! – вопил и вопил я, теряя контроль над собой.
Подскочив к забору, я отодрал штакетину и с силой зашвырнул её в развалившийся дом. Она влетела прямиком в оконный проём , снеся остатки разбитого стекла и старый опутанный паутиной высохший росток. После, я подскочил к жердям и со всего маху ударил по ним ногой, проломив и без того гнилую древесину.
-Дохните! Дохните все, суки! Чтоб вы все сдохли! – орал я забегая на территорию участка и взбивая ботинками землю.
Алик стоял в стороне с выражением совершенного непонимания на лице, которое потом очень быстро сменилось на неописуемый восторг и, схватив попавшийся в руки кол, ринулся к дому. Он выбивал уцелевшие фрагменты стекла в окнах, крушил ногами рамы, бил гнилую древесину стен, швырял камни в зиявший проём крыши, выбивал шифер. Ворвавшись в давно пустующее строение, он обнаружил там остатки былой мебели хозяйки. Через окно на улицу полетело старое кресло, табуретки, стул и стол без одной ножки. Затем он выволок из дому небольшую металлическую кровать на пружине. В детстве такая была у моего прадеда и я очень любил скакать на ней. Алик бил ногами и палкой стены дома. Кухня была совсем маленькой, печка уже развалилась сама, всё остальное Алик вышвырнул на улицу. Впереди была спальня. Возле окна стоял старый коричневый шкаф, в котором, на удивление, сохранился чайный сервиз. На одной из полок, примерно на уровне живота, стояла хрустальная ваза, она служила подпоркой для старой, ещё рисованной фотографии хозяйки дома, которая представала на ней молодой и довольно симпатичной девушкой, с заколотыми сзади в пучок волосами, большими тёмными глазами и едва подведенными алой помадой полными губами. Разогнавшись от самого порога, Алик в прыжке вдавил ногой фотографию вместе с вазой и древесиной шкафа в покрытую штукатуркой стену. Ваза разлетелась на множество осколков, усыпав пол сверкающими на солнце кусочками, волглая древесина смялась под тяжестью удара и впечаталась в стену выпуклой полусферой, фотография пристала к кроссовку Алика. Отодрав от подошвы, он взял её в руки и вышел во двор.
В это время я вовсю измывался над выброшенными стульями и столом, разламывая их с хрястом на куски и раскидывая по всему участку, а кресло, разогнавшись и два раза полностью прокрутившись вокруг своей оси, зашвырнул на то место, где когда-то был огород - прямо возле плодовых деревьев.
Алик молча кинул фотографию перед собой, расстегнул ширинку, достал член и помочился на неё. Подумав, я решил к нему присоединиться. Мы слабились на лик хозяйки многолетней давности, с отпечатком подошвы аликова кроссовка, треснувший от удара, пошедший белыми стрелками пробивающихся на поверхность бумажных внутренностей. В конце процесса Алик смачно плюнул на и без того изгаженное изображение.
Я решился пройтись в заросли полыни, к яблоням, и сорвать пару больших, примеченных мною ещё с дороги плодов. Они висели внушительными зелёными шарами и, казалось, готовы были обрушить ветку, настолько тяжёлыми выглядели. Белый налив. Слегка недозрелый, с кислинкой и твёрдый, взятый с ветки – король яблок. С лопнувшей кожицей, жёлтый и мягкий, поднятый с земли – худший фрукт.
-Эй, Алик, давай сюда. Смотри-ка!
Едва войдя в полынь, я увидел, что трава здесь была смята и вся земля была усыпана трупами дохлых воронов. Огромные черные птицы лежали на земле раздувшиеся, с разверстыми клювами из которых торчали еле заметными червячками языки. Зрачки их побелели. Застывшие, закоченевшие, с разведенными в стороны крыльями они выглядели так, словно чья-то рука их выхватила, вырвала из полёта и со всей силы шарахнула оземь.
Вороны лежали в траве ровным слоем, два или три раза сбиваясь в достаточно высокие кучи.
Я поднял с земли двух мертвых птиц. По ним уже ползали какие-то насекомые и запах, источаемый их тельцами был не из самых приятных. Мне ударило в нос мертвечиной. Я глубоко вдохнул эту вонь и задержал её в лёгких, насколько мог. Аромат смерти разлился по моему телу медленно, обволакивающе, словно струя расплавленного металла. Мне нравилось то ощущение противоречия, то творившееся во мне борение между живой моей плотью и мельчайшими частичками разлагающегося трупа, попавшими внутрь меня вместе с потоками воздуха. Распыленные по всем моим внутренностям, разнесенные кровью по всем венам и артериям, закачанные неутомимой кровогонной помпой прямо в самый главный сосуд, в центральный храм всей моей требухи – сердце, они равномерным слоем покрыли, осквернили, опорочили безраздельно царившую дотоле жизнь внутри меня. Они покусились на живое.
С силой выдохнул.
Я крепко сжал в правом кулаке птичью голову, пропустив клюв между указательным и средним пальцами. То же самое, но левой рукой, я проделал со вторым вороном. Глаза их вспучились и полезли вон из орбит, высвобождая красно-черное пространство глазниц с тянущейся, вязкой и кровянистой субстанцией внутри. Она начала вытекать наружу небольшой струйкой, пачкая взлохмаченные птичьи головы так, что создавалось впечатление, будто мертвечина взопрела.
Меж пальцами моих кулаков острыми шипами выдавались крепко сжатые птичьи клювы, под запястьями свисали птичьи тушки, внутри меня кипели и бесновались частички мёртвый плоти.
Я ещё раз сильнее сжал кулаки и подошёл к близлежащей куче дохлого воронья. С силой всадил я сначала правую, а затем левую руку внутрь гниющего мяса. Потом ещё и ещё. Я молотил кучу в каком-то припадке, резко, с хрипом дыша, вырывая при помощи импровизированных шипов куски вороновой плоти, насаживая её на клювы их же мёртвых собратьев, взбивая перья. Я кричал, замолкал, потом что-то снова начинал кричать и бил кучу воронья все сильнее и сильнее. Руки по локоть уже уходили внутрь этого красно-черного месива, их цвет слился с его цветом, на лицо лепились капли густой крови и разорванной плоти. Вокруг валялись изувеченные трупы птиц. Я молотил кучу до тех пор, пока руки не начали биться о землю. Тогда я прекратил.
Тяжело дыша и все ещё не выпуская двух птиц из своих рук, перемазанный чужой и своей кровью, ошметками чужого и своего мяса, я развернулся к Алику. Он смотрел на всё это действо с нескрываемым восхищением, разинув рот, и что есть силы сжимая в руке огромный дрын. После того, как я отошёл от кучи он тут же подскочил на моё место, занёс над головой дрын и принялся колошматить вороньё со всей дури, то ли постанывая, то ли повизгивая. Я же, постояв немного, направился к дому. Подойдя к поросшим травой гнилым стенам, я со всей силы ударил в них сначала правой, а затем левой рукой, вогнав таким образом мертвые тела воронов клювами в вязкую древесину строения. Они торчали там двумя разбухшими, черными гвоздями – мокрые от крови и кишок, привлекающие всех окрестных насекомых и в первую очередь – мух.
Я подошёл к самому краю ямы с водой, присел на корточки и заглянул внутрь. Лёгкий ветерок гонял рябь по поверхности большой лужи, которая отражала наш перевёрнутый мир в слегка искажённом и размытом состоянии. На меня смотрел космос, могущий уместиться в голове какого-нибудь полусумасшедшего художника: волнистые линии стволов извивались мощными, толстыми анакондами, сползающими с неба на землю; скомканная в кучу листва представлялась взбеленившимся зелёным демоном, одной своей частью бросающимся на тебя, а второй отступающим; двоящееся солнце с длинными, загребущими лучами, прорезающими всю лужу вдоль и поперек, умильно улыбалось огромным сломанным ручищам уцелевшего забора, молитвенно протягиваемым навстречу потустороннему светилу; дом хлопал то уменьшающимися, то увеличивающимися глазами-окнами, предчувствуя своё скорое падение с высоты земли прямо на небесную твердь.
Я видел себя в воде зло ухмыляющимся китайцем со вздёрнутыми очень высоко бровями. Я видел свои руки, покрытые будто бы слоем чернозёма, видел над своей головой живой нимб из мух, слетевшихся на падаль, приставшую к моему телу, видел как они таскают куски мяса, налипшие на мою кожу, как запускают свои хоботки в маленькие струйки полузапекшейся крови, как пьют с моего лица; видел свои кривые, срезанные зубы, черные глаза; видел два сбитых и закрепленных кровью и слизью на макушке колтуна, торчащих как чертячьи рога и подпирающих солнце.
Я видел, как все вокруг пыталось задавить меня, сплющить, уничтожить, как я нарушал, как мешал всему. Я видел набрасывающиеся на меня со всех сторон предметы, видел грозно склонившиеся в мою сторону стебли травы, видел ощерившиеся на меня кустарники, видел шепчущиеся возле подошв моих ботинок камни, видел заговорщицки повисших в небе ласточек, видел напирающий со всех сторон на меня неуютный и страшный мир.
Я видел жижу, черное пятно, бесформенную, разваливающуюся кучу, источающую смрад гниения, заразу, бациллу, изгаживающую собою всё, с чем соприкоснётся, видел гнусь, льющуюся из лона шлюхи-рекордсменки, видел нездешнее, страшное, нелепое, видел дырявое, сучковатое, оплывшее, видел нечто, не поддающееся описанию при помощи имеющегося запаса слов и эмоций, видел выкидыш творения, видел пустую черноту, видел зияющую дыру … - видел…
Я упал в лужу.
**************
Облепившись тухлой мокрядью, подперевши сваями рук залихватски отплясывающий короб головы, сидел, вперяясь в ошкуренный сосновый ствол на соседском дворе, перебирая глазами отъятые шматки древесной коры, крошевом усеявшие загаженную останками почивших железных исполинов - советской выделки и кроя - прямоугольную площадку прямо под окнами неказистой хибары – тверди и опоры для скрывающихся в её ветхих недрах семейства, представители коего ныне облепили окно своего пристанища многоглавым змием, выказывая беспокойный интерес к происходящему на соседской территории и, по всей видимости, подавляя в себе перманентно возникающее желание поделиться своими соображениями по поводу происходящих событий с блюдущими покой и порядок честных граждан органами.
Был он – ствол – изрядно мят и сечен. Но душист: расточал свои ароматы на положенной на возвышении окрестности, перебивая даже наглухо впаянную в здешнюю почву навозную вонь. Цветом был солнечен, а видом – змееват. Покоился на трёх почерневших от времени и лупцевавшего по ним дождя колодках, просевших по-избушечьи в землю и поглядывающих оттуда на мир двумя нахмурившимися, кряжистыми дедками.
Раскиданное повсюду железное труповьё вопияло о несправедливой участи могучих механических агрегатов и, казалось, некоторыми своими деталями старалось покинуть ненавистный им двор, перебраться через забор и выдвинуться на поиски блаженного рая, закрома которого завсегда полны солидолом, а машинное масло изливается великими, бурными реками куда-то за горизонт.
Побратимы соснового ствола, навороченные распластанными кругляшами и прямоугольниками возле сарая, были невозмутимы и выказывали спокойную и величественную мощь армады, могущей сломить и стоптать любого ворога; радостно взирали на брата, должного в скором времени к ним присоединиться и стать частью единого древесного левиафана, винтиком в мощном механизме – частью будущей обшивки хибары.
Галькой хрустела дорога под тяжестью нависающего неба и под углом уходила вверх, оставляя по левой стороне угрюмый склеп хранилища, со множеством трупов ячменных, пшеничных и иных колосьев и стеблей, именуемых в просторечии соломой, внутри. Нагроможденные сверху тучи толпились и налезали друг на друга, попирая своею тяжкой пятой земную твердь и уходя далеко за горизонт. За горизонтом стояли леса огромные, от земли до неба, а на небе гонялись друг за другом резвые и задиристые стрелы – жёлтые и серебряные. Пущенные из неведомо чьего лука они взапуски обегали небосклон, бросались на землю, а иногда, случалось, перекусывали растущими одиноко в полях деревьями да случайными путниками из людей и животных.
-Ты вообще! Это было! В хлам, просто! Смотрят, да? Хер с ними! Сам-то? – подошедший с боку Алик, тронув рукой моё плечо, выпалил.
-Не знаю, вроде нормально. – сказал оглядевшись я. – Слушай, я не очень хорошо, чтобы… Упал, да, помню, завалился… А что мы вообще?
-Идём.
-Куда?
-На проводы.
-К кому?
-Андрею.
Приложив ладонь ко лбу, я медленно спустил её по всему лицу, немного задержав на подбородке. Дальнейшему продвижению помешала трёхдневная щетина, угрожающе вызверившаяся чёрными шипами в мир.
-Да, да. Точно. Почему сюда-то?... – уставился. - А, ну да, пацаны же… - выдохнул. - Слушай, как я? – слегка скривился.
Оценив мою морду изогнутым в дугу ртом и удивлённо подпрыгнувшими бровями, Алик бросил:
-В общем – к колонке бы.
Скрипящий остов моей туши гулом отозвался в заснеженных вершинах Гималаев; взор пробил брешь в земной коре и проник в магматические слои планеты; волосы проросли в космос тончайшими нитями, подвесив меня в бесконечном просторе Вселенной; руки, устремившись долу, удобрили почву под будущие рекордные урожаи; ноги остались на месте двумя вмурованными столбами – опорами под фундамент шествующих на горизонте промышленных громадин.
-И долго он так?
Разъятый я выдвинулся к мнящейся мне издалека великим водопоем колонке – посеребрённому, металлическому Мировому Древу, связующему все три мира: горний, нижний и срединный, от корней которого изливается множество целебных криниц во все стороны света.
-Да минут пятнадцать уже где-то. Как в ямину кульнулся, так и притих. Вроде как даже спрашивал что-то, а сейчас на колонку вперился и сидит. Обмыть бы его. Подымем?
В пышной кроне его примостились могучие птицы всесильные, и пиры там проводят герои в боях лютых павшие, под присмотром творцов нашей бренной, гнетущей материи, что питают сих витязей вечной, пьянящею славою.
-Что-то кровищи сильно много на нём, избил кто?
Посредине – людское стоит многоликое сборище, с пустотой середь мяс и костей, гнилью дьявольской тронуто, коротает дни жизни своей, алча высшим насытиться, но от них в бок уходит дорога к святому, к познанию.
-Да нет, это мы немного размялись. Странное место. Кособокий. Вывороть. Птицы дохлые. Как повело нас. Давай крушить. Мясо ещё это. Главное так и смотрят. Кучами. А на глазах – что бельма. Суку нашёл молодую. Обоссал. Вон – торчат.
А в корнях озверевшее, лютое кроется воинство, сторожа вековечные пламени древнего знания, что насытят огнем тем лишь истинно страждущих путников и отринут, сметут напирающий вал человечины.
-И вправду – как гвозди. – усмехнулся Роман, скаля челюсть полную кривых, коричневых зубов, разбросанных в разные стороны.
Я огляделся вокруг. Под руки меня волокли Роман и Алик, рядом шли Дима и Коля. Впереди – колонка.
-Всё, всё, пусти. Я сам, нормально мне.
Под колонкой, окатившей струёй жгучего холода, я смыл запекшуюся кровь, стряхнул налипшие куски и уставился на парней, окруживших меня полукругом.
-Ты как?
-Да в порядке всё. Слушайте, мы к вам ведь шли… тут немного задержались. В общем – к Андрею надо. Там можно выпить будет. Он не приглашал, но вынесет – пацан нормальный, не обидит. Водка там, закуска.
-Так что повстали? - осклабился Роман, заехав кулаком в плечо Алику. – Давай, пошли.
**********************************
Роман был не человеком – существом. Обитал под этим небом, не зная в точности, кто он есть, но о том, что не был человеком, догадывался, похоже, даже он сам. Во-первых – крылья носа: вырезаны так, что заголённый хрящ являл пучки сросшихся рыжих волос - мерзких стручков, тупых уродов, склизкую дрянь – даже волосы в носу не вполне были волосами. Потом, конечно, – сам нос: вскинутая бульба на конце, с дюжими отверстиями запечатанных угрей, видных на километры. Про зубы – сказано, но: вкинули в рот поколотого фарфора, изгаженного детским тёмно-желтым калом и подбили всё это снизу пудовой кувалдой. Глаза – зверя, свиньи, чёрта: черный маленький зрачок, стиснутый толстым слоем мутно-серой радужной оболочки, и сильно выпирающая роговица – око лезло из орбиты уродливой дыней. Череп – перевернутая груша с каёмкой треугольно растущих и всегда бритых под ноль волос, задирающихся по бокам резко вверх, выделяющих ёжик дорожки, бегущий ко лбу и образующих глубокие залысины, будто кто-то выдрал волосяной покров вместе с кожей – настолько грубо поработала природа.
Выродком слонялся Роман по улицам, вызывая ненависть и жажду насилия со стороны всех видевших его с близкого расстояния. Он не терялся и отвечал им тем же. В кармане – нож, руки – сбитые, харя – дикая. Жрёт взглядом, клацая грязными обломками во рту – помесь свиньи с волком. В детстве – разбитая морда, подростком – разбитые морды, в армии – бил и был бит. Смеялся под: треск пробиваемой кирпичом головы случайного недруга, хряст вдавливаемой ботинком грудины, церковные напевы – забредал пьяным на заутреню.
Иного посола был Дима – трусоватый потомок древних еврейских родов, Бог весть каким образом вросших в здешние почвы. Постоянно – отец: в молодости предводительствовал, был непобедим, сказы о дивных побоищах улица на улицу – «Веслом изнурял “спортивных”, так-то, а те чуть не тройками сразу стелились под ним, ну а что – длинное, за раз трое – вполне. Вот так держал!(показывает сжатый кулак)». А на деле – хилый мужичонка со втянутой головой и вечной оглядкой по сторонам.
Любил раскрашивать свою жизнь в несуществующие тона: я на море(ни разу не был – факт), блондиночка такая в «Риме» ресницами шлёп-шлёп(там мать – барменшей: не было), на мотоцикле в озеро с Саньком(Санёк разбился за день до того).
И внешность – отпечаток далеких мучений бродивших по пустыне сорок лет монотеистов: глаза – цвет грязных стоп бедняги-иудея; исстрадавшийся, безвольный нос – поникший фаллос жертвенного овна; череп – вмятиной, от удара свалившихся на голову скрижалей завета, прогибался внутрь ближе к темени. Ходил всё время сгорбленным, немного боком, рот – полон семечек и пальцы – чёрные от них, сгибались, казалось, через силу, с натугой, с каким-то скрипом.
Никогда не любил он конфликтов, и поле вероятного сражения старался покинуть, объясняя своё исчезновение – «Месил там одного урода за углом, вот и не видели». Вовсю кичился личным знакомством с местными «авторитетными» людьми, которые, судя по его рассказам, относились к нему с чрезвычайною любовью и трепетом, сминая в негодовании костяшки пальцев о ладонь, едва заслышав о существовании у Димы каких-либо проблем.
Коля был весел. Был шутлив, игрив, порой задирист. Душа компании – и вправду. Но вместе с тем, за карей поволокой глаз скрывалась какая-то бездонная, неразгаданная никем, в том числе и им самим, грусть, как это часто бывает у людей напоказ весёлых и балагуристых. Мучил Колю один нерешённый вопрос, а какой – не мог сказать. Пил много – с ранних лет я таскал его домой, за что порой влетало от его матери; любил много – был симпатичен, а это, вкупе с юморным характером, вернейший козырь при общении с девушками; его любили – даже после смерти(а умер он спустя четыре года, удушившись); длительное время можно было видеть на его могиле молча стоящих девушек – вперялись в крест с фотографией в надежде на… что улыбнётся? подмигнёт? отчебучит? рявкнет матом? – не знаю, но что-то их тянуло туда.
Поскольку в Колин генотип на уровне прапра- лихой струёю семени ворвался удалой цыган, взмутив местный застоявшийся колодец и подплеснув в него обаятельной смуглины, был он довольно милым на лицо парнишкой. По юности – именно что смазливым, будучи взрослым - являл собою образец степенной мужской привлекательности. Нос - похож на виноградинку: небольшой и вместе с тем какой-то округлый, гладкий. Глаза – карие, грустные, сосредоточенные я бы сказал, вечно куда-то пристально смотрящие: не было такого момента, чтобы они глядели на что-либо бесцельно, просто так. Пышные, будто накинутая вилами копна, тёмно-коричневые волосы, рассыпались колосьями во все стороны от макушки.
Всегда и везде был вместе со всеми. Несмотря на не самые выдающиеся физические данные, духом был достаточно крепок. Смельчаком не был, но трусом – тем более. Просто – за своё и своих. Знаком был с огромным множеством людей и везде его были рады видеть, и в случае проблем имел возможность выбрать: на какое из подставленных плеч опереться. Но никогда не кичился этим и без надобности не поминал.
-Сегодня кур резал, – весело бросил Роман. – Двух. И петуха. Те-то безвольно головы лишились, а этот, гад…Поймал, а он вопит и тянет вверх, крыльями хлопает, да сильно так, а у меня в правой руке топор, в левой – он. Толком и не повоюешь. Да истошно орёт так, даже не по-курячьи совсем, сплошным криком каким-то: а-а-а-а-р-р-р, а-а-а-а-р-р-р! – типа того. Я слушаю – забавно, ни разу ещё не слыхал чтобы вот так. К колодке подошёл - приложить не могу: бьётся ведь, гад. Пришлось топор отставить и коленкой его маленько придушить. Нажал – что-то там хрустнуло, он аж поперхнулся, пискнул, как мышь, и замолчал. На колодку положил – лежит; левое крыло – я как раз туда надавил – видать онемело, он правым-то барахтается там ещё, ногами дрыгает, но молча, перестал орать и башку куда-то в сторону, затылком ко мне, завернул. Сам завернул, я ему голову точно не задел – на тело давил. И молчит же сволочь! Размахнулся топором и башку – хрясь! Он как взвился вверх! Метра на три подлетел, точно. Из шеи – кровища фонтаном прёт, приземлился и побежал. Пару метров до сарая, а там в стенку своим обрубком шмякнулся и – всё. Кляксу мне на ней такую красную оставил. Чёрти что, а не петух. Мать их всех потом когда приготовила, я специально его на вкус попробовал, хотя не очень-то курятину. Мясо как мясо. Но странный конечно. Как вспомню ор этот: а-а-а-а-р-р-р, а-а-а-а-р-р-р! как-то аж жутковато немного. Я голову, кстати, потом возле колодки нашёл и в печке спалил.
-Ты уж его прям как чёрта какого.
-Чёрта не чёрта, а бабка мне рассказывала, что чёрный петух – он у нас как раз чёрный был – может снести яйцо, а из того яйца вылупится змея с крыльями, здоровая. И это змея по ночам летает и жрёт души людей, точнее не жрёт, а как бы пьёт потихоньку. И вот она так пьёт человека, пьёт, пока всю душу из него не выпьет, так что одно мясо остаётся. Человек-то, вроде и живой, но пустой и злой как собака, сам не понимает, что делает. Потом змея эта к другому перелетает, им по ночам питается. И вот так она жрёт-пьёт, пока не надуется до такой степени, что лопнет. А как лопнет – души из неё обратно и вылетают на свободу. А идти куда? Некуда. Тела – сгнили уже давно в земле. На небо – нельзя: не по-русски померли; в ад – пожалуйста, но кому охота? Так и ходят, слоняются по всему миру.
– Мне моя тоже всякую херню на ночь рассказывала, - сказал Алик. - Да и так просто. Про какой-то там город в озере у нас тут недалеко затопленный, что там души какие-то ждут вызволения, а его не будет. И всё в таком же духе.
-Я в детстве змею поймал – ужа, - вмешался в разговор Дима. – Башку отрубил, кожу с него содрал и положил в ящик, чтобы подсох. Так он там у меня и лежал, пока не завонял, мать выкинула. Бабка говорила, что если ужа поймать, ободрать и сделать из него свечку, а потом на Воздвиженье запалить, то что-то там произойти должно было, не помню уже.
– Мне моя наоборот говорила, что ужей убивать нельзя – в них ангелы на земле превращаются. – сказал я. - А если убьёшь одного – остальные у тебя в наказание соки каждую ночь выпивать будут.
- Какие соки, кровь?
- Да не знаю, не спрашивал, не помню, может и не соки. Что-то выпивать будут, в общем.
Мы шли вниз по дороге, проходя мимо домов, вызверившихся на нас пустыми, тёмными глазницами распахнутых окон – хозяева впускали жару внутрь, пытаясь задобрить её, оставляя на столе краюху чёрного хлеба и крынку молока. Никого не было на огородах, редкие люди суетились возле своих колодцев: смотрели, не свернулось ли молоко, спущенное в холодную колодезную воду. Деды, не снимавшие своих древних засаленных пиджаков даже во время обременительного зноя, утирали рукавом с лица чёрный пот и всовывали морду прямо в домик колодца – подышать студёным. Кирзовые сапоги были покрыты навозом и, казалось, сквозь их кожу на поверхность пробивался пот взмокших, умученных ног внутри; мешаясь с навозом, землёй он обволакивал обувку слоем жижи непонятного цвета, твердея и постепенно превращаясь в светло-коричневую корку. Собаки тяжело дышали в будках, вывалив алые, толстые, распаренные язычищи далеко наружу и осматривая окрестность ошалевшим взглядом. Где-то вдалеке протяжно и гулко мычали коровы, рёв их напоминал гудок причаливающего катера. Машины время от времени проезжали по старой, неасфальтированной дороге, поедая колёсами высохшие кругляши навоза и подымая за собою завесу пыли. Внизу, у начала подъема, на старой ледащей кобыле ехал дед Боря. В возу его всегда было несколько охапок свежего душистого сена – подстилка, на которой он возлежал царь-царём, закинув нога на ногу, надвинув на нос кожаную кепку и то и дело натягивая поводья: «А-но-о-о-о. А но-о-о-о-о, Буравка. Пошла». Меж черных зубьев небрежно зажата беломорина – единственное, за вычетом самосада, курево, признаваемое дедом Борей. Сигарета потешно подпрыгивала на рытвинах и камнях одновременно с кепкой, между тем как сам хозяин оставался недвижим. Как правило, дед Боря всегда имел с собою бутылочку самогонки – лесная: 60-градусный нектар. Он не имел обыкновение пить один, вот и сейчас поравнявшись с нами, он притормозил свою кобылку.
-Тпр-р-р-р-у-у-у, Буравка. Стой. Здорово, хлопцы.
-Привет, дед Борь.
-Куда это вы?
-Да на проводы, дед Борь, к другу.
-Званые?
-Да нет, так, сами.
-А что ж это за друг, раз не позвал?
-Да мы не в обиде, мало ли что. Он пацан нормальный, подойдем – вынесет и сам выйдет с нами посидеть.
-Ну, ладно, всё это пустое. На сухую идти это как-то прям ни стыда, ни совести, а безобразие одно, так мыслю. Вот что, прыгайте-ка ко мне в кузов.
Мы забрались на воз, зарюхавшись в сено. Оно было парное, влажное внутри и очень тёплое. Дед Боря тут же вынул откуда-то из-под ног большую полторалитровую бутылку с прозрачной, кристальной жидкостью, немножко отпитую, достал какую-то банку, на вид – из-под тушёнки.
-Давай, ребятки, сейчас мы её на круг пустим.
Потом протянул нам краюху черного домашней выпечки хлеба. Была она вся покрыта сеном и свежей травой, немного подмокшая, с вмятинами посередине, оставленными, судя по всему, женой деда Бори – хлеб старики пекли сами. Смесь из ароматов свежескошенной нивы, теплых женских рук и сдобного теста разливалась по всей округе, собирая вокруг нас всевозможных котов, мелких собак, а также воробьёв. Последние уселись прямо на хомут, а некоторые пошли ещё дальше и разместились на обширном кобыльем крупе. Угостив хлебом собравшееся зверье мы разломили его на куски и взяли каждый по одному. Последний - протянули деду. Он поднёс его к носу, вдохнул и, ухмыльнувшись, крякнул:
- Душистый. Жёнка хороший спекла.
Коля взял в руки бутылку и банку. Банка была вся черная – в саже, видно в ней что-то готовили на костре. Открутив зубами пробку и оставив её во рту, Коля, с идиотским выражением лица принялся наливать самогон. В нос шибанул сильный, резкий запах. Был он довольно приятен и отдавал прелой листвой и хвоей, одним словом – чем-то лесным. Жидкость лилась тихо, струйкой расплавленного свинца перебегая из бутылки в банку, сводя внимательно наблюдающие за процессом взгляды в одной точке. Закончив наливать, Коля движением заправского бармена плавно потянул бутылку вверх, а затем опустил резко вниз. Струйка на долю секунды верёвкой подвисла в воздухе и плюхнулась с высоты в банку, обдав брызгами Колино лицо и руки. Бутылка, захлебнувшись, булькнула горлом, взмутив на донышке какие-то мельчайшие частицы.
Первым пил дед Боря. Взяв в правую руку банку, оттопырив мизинец и высоко вскинув брови, он медленно и с упоением цедил обжигающую жидкость. Причмокнув, оторвал губы от банки, занюхнул рукавом и - выдохнул; отщипнул маленький кусочек хлеба, размазал по подушечке пальца, затем скатал шарик и, закинув в рот, принялся рассасывать его, как конфету.
Мы расправились с причитающейся нам самогонкой в один момент, завершив круг довольно быстро.
-Ну что, ребятки, как вам мой самогон-то?
-Хорош, дед Борь. Ядрёный.
-Я его в лесу выгоняю, у меня там, считай, целая лаборатория имеется. – довольно усмехнулся дед. – Cын в милиции работает, потому мне всё, вроде как, нипочём: мог и дома спокойно этим делом заниматься, но в лесу оно совсем по-другому выходит, аромат там другой, лес своих соков маленько добавляет. С душой там гонится.
По заплатанной дедабориной штанине полз большой чёрный муравей, то и дело останавливаясь и поводя своими усиками направо и налево. Воробьи жались на хомуте, внимательно приглядываясь к хлебу. Рядом с возом лежал большой рыжий кот и, прищурившись, рассматривал всех нас по очереди.
В скором времени мы повторили процедуру и завели неспешный разговор Бог знает о чём. Все лежали расслабленные и довольные. Я, запустив руки в душистое сено, внимал рассказу деда Бори про какой-то колхоз, войну и прочее; глядел на прояснившееся небо и на крону большущего дерева, укрывавшую нас от злобной раскалённой лужицы. Листья были подёрнуты едва уловимой прожелтью; с хорошо различимыми жилками; странно выгибались черепашьим панцирем на дневной жаре; мерно шелестели. В сене копошились какие-то мушки, ползали муравьи, сороконожки и другие жучки. Оно всё кишело жизнью, множество существ населяло его и каждая из этих маленьких букашек была занята каким-то срочным, не терпящим отлагательства делом . А в нижнем его слое, на дне воза, в самой прели, уже были отложены многие сотни белых, влажных личинок – залог бессмертия своих отцов. Уже сейчас весь мир вращался вокруг них, все силы были направлены на их прокормление и выживание, многие жизни были положены на алтарь благополучия и существования вида. Круг замыкался и начинался сначала, всё повторялось.
-… а вот и она, ребятки, вот и она. Власьевна! Эй, слышишь, Власьевна, подойди сюда, я тебе говорю.
Маленький сморщенный грибок чернел на крыльце такого же чёрного, то ли вымазанного каким-то раствором, то ли почерневшего от времени деревянного дома. Только косынка, повязанная на голове, была белой. Остальное: тяжелая длинная юбка, тёплая, не по погоде, кофта и никак совсем не вязавшиеся с уличным зноем валенки на резиновой подошве, – выведены углём, залиты смолой.
-Власьевна, слышь чё говорю, подойди, давай. – снова позвал дед Боря.
Власьевна вышла за калитку и направилась к нам. Она была достаточно известна в округе, главным образом, благодаря тому, что все считали её блажной, а также ещё и потому, что, несмотря на возраст, жила одна. Она не следила за огородом, не сажала картошки и вообще ничего – на участке буйствовали толстенные сорняки и только могучие яблони вздымались подобно высоковольтным вышкам в поле, окружая полукругом её маленький домишко.
Лицо Власьевны, как перепаханная весенняя земля: чёрное, влажное, всё изрытое глубокими морщинами. Маленькие чёрные пуговки глаз трусовато смотрели исподлобья - снизу вверх; вздёрнутый, смешной, утиный нос постоянно морщился и шмыгал. Лицо всегда было скошено в туповатой, заискивающей улыбке. Руками - большими, грубыми мужскими руками с кривыми, как бы сломанными в середине, пальцами - она всё время поправляла выбивающиеся из-под косынки волосы, в одной из них – правой – находился аккуратно сложенный белый платочек, который Власьевна то и дело поглаживала, теребила или просто рассматривала, опустив вниз голову, словно смущаясь чего-то.
-Ну что, Власьевна, залезай к нам в кузов, - произнёс дед Боря, когда старушка подошла к нашему возу. И, легонько подстегнув её прутиком по мягкому месту, усмехнулся. – Давай,не бойся, ребята все свои. Нашенские все. Мы тут разговоры интересные говорим. Войну вспоминаем. Налейте-ка ей, хлопцы, выпить.
Власьевна влезла к нам, уселась, поджав под себя ноги и не выпуская из руки платочек, взяла в руки банку и всё с той же дурацкой улыбочкой принялась медленно даже не пить, а как-то, по-птичьи склонившись, клевать самогон. Опорожнив банку, отдала её деду Боре и продолжила сидеть, потупив взор.
-А что, Власьевна, - дед Боря подсел к старушке и слегка приобнял её за плечо. – Ведь нам с тобой есть, что рассказать молодежи о тех далёких деньках. – Власьевна вжала голову в плечи и полезла оправлять рукой выбившиеся волосы. - Так ведь, - дед Боря сильно замахнулся обнимавшей Власьевну рукой. – Старая сука!!!! – со всей силы ударил её ладонью по затылку. –А? Что молчишь? – ударил её ещё раз. – Давай, расскажи ребятам – ещё. – Как оно тогда воевалось. – ударил ещё раз.
Старушка никак не сопротивлялась ударам, сидела, всё сильнее вжимая голову в плечи и еле слышно охая.
-Ты чё, дед Борь, что ты делаешь?!
- Тихо, молодёжь! Сидеть! Пусть нам бабушка расскажет. – наклонился к ней вплотную и ухмыляясь посмотрел в глаза. – Ведь расскажешь же, правда, Власьевна?
Старушка сидела молча, слегка раскачиваясь, руки её мяли белый краешек платка. Она что-то совсем тихо, одними губами шептала, но что – разобрать было не возможно.
-Не хочешь? Не хочет! – обратился уже к нам дед Боря. – Ну а зато я хочу…
Было это, ребята, в 43 году, - достал папиросу, закурил и сплюнул. – Налейте мне, хлопцы, горло смочить, рассказец уж больно непростой предстоит. – выпил, затянулся, выпустил плотное облако дыма и продолжил. – Мы тогда все под оккупацией были, а под оккупацией что? Всяк как знаешь – так и живи. Правды ради надо сказать немцы здесь не лютовали. Установили налог, к сроку – будь добр отдай. Никто не насильничал, никого не убивал и ничего не жёг. За сотрудничество с партизанами, ясное дело, - расстрел. Да только как-то всё не было их у нас, партизанов этих. В общем, спокойно жили. У нас семья большая была: я, две младших сестры и два брата старших ещё. Немцы школу здешнюю восстановили, обучение завели, а мой старший брат – Миша – знал немецкий язык, пошёл туда преподавать. Ничего особенного, просто обучал детей немецкому языку, а заодно был директором школы. Ходил где-то раз в неделю вместе с председателем перед немцами отчитываться: как идёт работа и всё такое. Немцы ему хороший паёк давали, одежду такую, военную, ну или похожую на военную, такую же как у них, только без всех этих орлов да крестов. Мне было в ту пору восемнадцать и я работал на узкоколейке, тоже у немцев, один мой брат работал там же, вместе со мной, а сёстры малые были – нигде не работали, матери по хозяйству помогали – свиньям дать, уходиться, курей обойти, гусей, ну, в общем – обычное дело. Вот так мы и жили, пока как-то вечером к нам в дом не постучалась вот эта вот, - снова приобнял её за плечо. – симпатичная дама, да, Власьевна? А я вам, ребятки, скажу, что Власьевна по тем временам роковая бабёнка была – огонь. Красоты была очень большой, что уж тут говорить. С местными прощелыгами и картёжниками якшалась, с блатотой со всей этой. Только с началом войны они все куда-то исчезли и осталось баба совсем одна, с десятилетней девкой на руках. Говорят, от кого-то из этих прижила. А потом и сама где-то с дитём подевалась, ходили даже искать её в лес – не нашли, думали уже, что волки или ещё кто – мало ли что в лесу может случиться, там всякое может быть, да ещё когда война. И вот тут вдруг, представьте, объявляется Власьевна на пороге нашего дома, да ни одна. Мать моя так и ахнула, как дверь открыла – вся честная гоп-компания в гости пожаловала и ещё несколько каких-то новых рыл. Мы теперь, говорят, партизанский отряд, искупаем перед Родиной кровью ошибки молодости, у нас даже политрук свой есть – показали какого-то задрипанного мужичонку в форме, с полевой сумкой через плечо. Он вышел вперёд, я, говорит, старший лейтенант Коновалов, координирую подпольную и партизанскую деятельность в этом районе. Мы к вам пришли немцев убивать. Вы, говорит, фашистские прихвостни, все с немцами работаете, а немцы вами пользуются, да девок ваших ещё трахают, а вы и довольны. В общем, говорит, если хотите искупить свою вину, то должны вы помогать партизанам в их борьбе – обеспечить едой, одеждой, а ты – это он к Мише обратился – должен школу заминировать и взорвать. Мы тебе всё дадим. В общем стояли мы все вместе и слушали их, слушали. Они все были с пистолетами, с винтовками, автоматами. Вот у Власьевны был пистолет в руке – как щас помню. Ну так вот, выслушав всё это, со стула поднялся мой батя, а он был уже совсем старик, ледащий, женился очень поздно он. Лежал у нас всё время практически на кровати, почти что не вставал, даже в туалет только по большому ходил, а так мы ему ведро ставили. Ногами болел и кашлял всё время, а что там у него конкретно было – Бог разберёт, врача никто не вызывал. Так вот, отец встал, опёрся руками на стол и сказал этому их главному: «Еды мы вам много дать не можем, но кое-чем поделимся и одеждой тоже. Но вы поймите правильно, семья у нас большая, самим есть тоже что-то надо. Я не сегодня, завтра помру так им хоть какое-то облегчение, а так ещё и меня старого, им кормить надо – всё лишний рот. Но вот на убийство, на разбой вы нас не наговаривайте. Мы люди мирные, крестьяне, воевать не умеем. У вас ружья, вот вы и воюйте. Миша никогда оружия-то в руке не держал, а вы ему – школу взорви. Он дурного никому ничего не делает – детишек учит, разве ж это плохо? Нам ещё жить здесь. Немцы, если узнают, что вы у нас были, никого не пожалеют. Шли бы вы ребята отсюда, Христа ради, не навлекайте беду. Воевать – воюйте, мы про вас никому и никогда, но нас не путайте – мы этого не умеем. Землеробы мы, пахари.» Вот так он сказал. Старший их на это только головой покачал, сказал: «Землеробы, говоришь… Ну вот тебе слово солдата» - снял с плеча винтовку и сильно ударил отца прикладом в челюсть. Батя упал, а они подошли к нему и стали больно бить ногами по голове и в живот. Мы с братьями было кинулись на помощь, но вот Власьевна навела на нас пистолет, помнишь, Власьевна, да? Помнишь, что говорила? «Стоять, суки, я вас тут всех сейчас положу»… Отец после этого ещё день пожил, кровью мочился, а на следующую ночь – помер… Они перерыли весь дом, вытащили всю одежду, забрали еду, порезали всех курей в курятнике, гусей. Потом их старший вернулся в дом, показал на Мишу и сказал: «Этого в сарай». Один какой-то подошёл, ударил Мишу прикладом в живот и выволок из дому. Они ушли, оставив с нами одного – мальчонку ещё совсем, наверное, моего возраста. Он сказал нам: «Хоть одна ****ь шевельнётся – убью.», отвёл моего второго брата – Колю – в комнату и начал его там бить. Мы слышали крики, но сделать ничего не могли – стояли, как в оцепенении. Тут в дом вбежал один из их компании, схватил кочергу и выбежал обратно. Мы так стояли минут, наверное, пятнадцать, а может и полчаса даже – не помню, не могу сказать: потерял счёт времени. Потом этот мальчонка вышел из комнаты и потребовал у матери самогон. Мать дала ему бутыль и спросила, что с Колей. «Спит ваш Коля, умаялся» - он ухмыльнулся, и пошёл обратно в комнату. Я решил осторожно выйти из дому и посмотреть что там происходит в сарае – мы все очень боялись, мать с сёстрами плакали, я тоже размазывал по лицу слёзы и не понимал, что вообще происходит. Зачем они так поступают с нами? Мы ведь не делали ничего плохого, они – партизаны, наоборот должны защищать нас. Выйдя из дому я увидел сразу возле крыльца нашу собаку – Барбоса, он лежал мёртвый, весь в крови, с перекошенной мордой и повыбитыми зубами. Он был небольшого ростика и мы его не держали никогда на привязи – очень добрый пёс, всегда ко всем ластился. Я прокрался к сараю, дверь была приоткрыта. В сарае было шумно, хоть с улицы было и не слыхать. Они все, партизаны стояли возле стены толпой, корова была отогнана в угол и привязана, а мой брат Миша был раздет донага, рот был заткнут какой-то тряпкой. Он стоял на коленях совершенно голый, упершись лицом в кормушку с сеном, руками и ногами – в пол. И руки и ноги у него были связаны бечёвкой. Рядом они развели небольшой костер, в котором лежала кочерга. Все смеялись, возле брата с пистолетом в руке ходила Власьевна и била его ногой – под дых, по лицу, в пах. Он падал, его снова ставили на место, на четвереньки, а Власьевна после каждого удара говорила: «А что бы на это сказал товарищ Сталин?», снова била его и говорила: «А товарищ Сталин бы на это сказал: мы строим коммунизм, товарищи.» - снова била его - « А товарищ Сталин бы сказал: мы бьём врагов, товарищи.» - опять удар – «А товарищ Сталин бы сказал: наше дело правое». И так она избивала Мишу. Он был весь синий от побоев и красный от крови. Потом они взяли скамеечку, на которой мать сидела, когда доила корову, положили Мишу на неё грудью, один сел сверху к нему на спину, а двое других сели на ноги – на одну и на вторую. Власьевна взяла раскалённую кочергу, подошла к Мише и… Господи, она, она… начала совать её ему прямо туда… раскалённую… красную… прямо в задницу… Он мычал, старался вырваться, у него носом шла кровь… надувались какие-то пузыри… А она ему совала эту кочергу и говорила: «Хотел быть фашистской шлюхой, так будь ею». Потом она ему ткнула кочергой в пах, потом обратно туда… но Миша уже не кричал и не бился, он весь поник и лежал куском мяса на этой скамейке, изо рта вытекала длинная струя крови, глаза закатились… На всю улицу воняло палёной человечиной… Я потерял сознание…
Меня втащили в дом они же, я уже там очухался… Мишу пристрелили в сарае, в голову, из пистолета. Власьевна. Я когда туда вошёл, сразу увидел его – всё так же на скамейке грудью лежал, связанный. Они его ещё дерьмом коровьим зачем-то испачкали. На затылке скол большой, куска черепа нет. Чёрное всё, запекшееся… А мальчишка тот в доме Коле позвоночник очень сильно повредил. Он не мог больше ходить, на всю жизнь инвалидом остался, в коляске. Заикался постоянно. Они когда уходили, школу нашу подожгли. Она деревянная – сгорела быстро... зачем взрывать?... Немцы тушили, наши помогали, да только где там. Потом к нам домой приходил главный их, комендант или кто, не помню уже. Вместе с председателем. С матерью долго разговаривали. От налога освободили. Дали нам десять куриц под проценты, это у нас так говорили –«под проценты». Мы должны были им с десятка отдавать пять яиц и разводить цыплят. Их тоже пополам делили. Так и жили. В 18 лет я остался один с тремя бабами и братом инвалидом. Сейчас вспомнишь – ничего уже, прошло, вроде как и не со мной было, а тогда… Ну а потом война закончилась, я пошёл отучился на шофёра и стал водителем работать – развозил продукты по окрестным сёлам. Тянул на себе всю семью поначалу. Потом сёстры подросли – пошли работать в колхоз. Мать так и осталась на хозяйстве дома. Одна со всем справлялась. Я так упахивался, что иногда даже есть не мог – сразу засыпал, стоило домой прийти. Сёстрам тоже не сахар в колхозе жилось. Брату оформили инвалидность - копейки, но какие-никакие деньги. Помогал матери по дому, чем мог. А Власьевна после войны обратно вернулась, сюда, вот в этот свой дом. Вся в наградах. С каким-то воякой и дочкой. Поселились и стали жить как раньше.
Мне было 22 тогда. Война уже два года как закончилась. Всё немного утряслось, но, конечно, ничего не забылось. 47 год. Тогда как раз особисты перерыли все архивы, что от немцев остались. Очень много людей было полицаями, рагулевцами, работали так или иначе у немцев. «Сотрудничали». Тогда начали пачками сажать на 25 лет. У нас тут пол-улицы вывезли таких. Их, кстати, после смерти Сталина в 53 всех амнистировали и большинство, кто не умер в лагере, вернулось обратно. Некоторых потом даже реабилитировали, учли, видимо, что они воевали в Красной армии. В 44 ведь, когда Союз сюда вошёл, всех гребли на фронт, без разбору. Это уже потом они разбираться сели. Мой сосед, Костя покойный, успел и рагулевцем побыть и за Красную Армию под Кенигсбергом повоевать. Потерял там ногу, дали орден, по-моему солидный какой-то, в 47 забрали в лагерь. Шесть лет он отсидел где-то под Воркутой, потом вернулся обратно. Реабилитировали, дали ещё один орден. А Костя говорил: «У меня ведь и от немцев орден был, я его в реку выкинул, когда красные пришли. Дали за борьбу с партизанами. Получается, я и тех и этих убивал и меня и те и эти наградили. По-моему, справедливо». Вот такая жизнь у нас тут была в то время, хлопцы. Зато наша подруга неплохо жила. С мужиком, с дитём. Девка у неё выросла красивая – Ольга. На 4 года меня младше. Она часто мне по дороге попадалась вечером: я еду в гараж и она откуда-то с поля идёт. Вот как-то раз она так шла, а я ехал. Подъехал, поравнялся с ней, резко руля вывернул и сбил её в кювет. Насмерть. На то и рассчитывал.
Мы все смотрели на деда Борю. Он рассказывал эту историю, добытую из недр своей памяти совершенно спокойно. Смолил сигаретку, пыхтел, ни разу не сбился, это был чётко вылепленный, безупречный кирпич, монолит, рассказ на одном духе. Пару раз он делал паузы, но долго они не тянулись. И всё это время он одной рукой – левой – постоянно приобнимал Власьевну. Та сидела как прежде – опустив голову поглаживала руками белый, аккуратно сложенный платочек и что-то нашёптывала себе под нос.
-…не то времечко… листопадная… солнопесливая… - едва можно было разобрать отдельные слова.
- Я не скрываю – отомстил. И кто скажет мне, что я не имел на то право? Я не то что имел, я обязан был это сделать. И я сделал. И знаете, что я почувствовал, когда увидел перекорёженный труп этой Оленьки? Радость и облегчение. У меня с плеч упал огромный груз, который нестерпимо давил на меня с того самого дня в 43 году. Я вернулся домой и заснул крепким сном. Впервые за долгое время я не просыпался среди ночи со вскриками, весь в поту, вокруг меня не сидели мать с сестрами. Я просто спал. Спокойным, обычным сном. А утром встал, оделся и пошёл на работу. Там меня и взяли. Дали семь лет за убийство по неосторожности. Отсидел я только три и вышел. Пошёл работать на то же место – стране были нужны хорошие работники, а я был таковым. У меня не было никаких угрызений совести, я никогда не пожалел о случившемся, не жалею и сейчас. Но знаете, что особенно грело мою душу? Власьевна после смерти дочери натурально сошла с ума. Она каждое утро ходила голосить на кладбище, возвращалась обратно под вечер - совершенно дикая, вся растрепанная, грязная. От неё ушел мужик. Она осталась одна. Её забрали в психушку. Что там с ней делали, я не знаю, но через несколько лет она вернулась оттуда вот примерно такой, как сейчас, только помладше немного. Да, моя старушка? – улыбаясь он нагнулся к её лицу и чмокнул в щёчку. Власьевна опустила голову ещё ниже, но было заметно, как по её лицу расползается идиотская улыбка.
-…столе белодубовом… мало времечка… бежат по секундочкам…
Дед Боря продолжил:
-Я говорю с вами честно, как есть, и никого не обманываю, а это – главное, что бы вы потом обо мне ни подумали. Ну-ка, - он взял из рук старушки белый платок. – Дай-ка сюда. - развернул его и достал оттуда старую пожелтевшую и истертую фотографию какой-то девушки. – Вот всё, что осталось от её Оленьки. Это, да ещё пирамида со звёздочкой здесь, на кладбище.
С фотографии серьёзным и осмысленным взглядом смотрела девушка. Довольно красивая, молодая, с узким, овальным лицом, прямым носом и удивительными глазами: они были почти белыми, прозрачными. На лице они смотрелись, как потертости и если бы не было двух чёрных точек зрачков, то можно было бы подумать, что глаза с фотографии кто-то вывел, оставив два белых пятна.
-… не красна-то весна солнопеслива, да не теплое-то лето угревное, прошла темная-то осень богатая, да богатая-то она листопадная. – старушка резко повысила голос и то, что она шептала себе под нос, стало всем отчетливо слышно. - …да подскочила лютая-то зима да холодная, да со снегами-то она со морозами, да со великими-то она со угрозами, да подкосила-то тебя да подрезала…уж не привелось проводить-то мне тебя, мила родима доченька…
-А ведь и вправду, - заметил дед Боря. – Не была она у Оли на похоронах. Дома вне себя лежала, бредила, ахинею какую-то несла… А это её всегдашняя шарманка. Где только набралась – не знаю. Сейчас будет причитать. Можете послушать – интересно талдычит.
- … не удалось проводить-то мне к тебе приехать, уж была бы легкой-то я птицей поднебесной, дак уж прилетела бы, поглядела бы, как не пошли-то твои скорбны резвые ножечки, да не заподнимались-то белы ручки опалые, да не забилось-то твое ретиво сердце… дак уж повалилась на белую-то ты скамейку тесовую, на тонкую да ты дощечку дубовую, да под белый-от ты саван полотняный, да под покров-то Пресвятой Богородицы, лежишь под оградушкой-то стенной белокаменной, да под новорубленым-то окошком косисчатым,да под светлой-то рамой хрустальной, лежишь в белом-то гробу во тесовом, да на срядном-то ты столе белодубовом, да на белой-то ты скатерке забираной, да скоро не будет-то тебя, да повезут во последний-то путь во остатний, по широким-то пожням раскосистым, да по полям-то хлебородным, за дикие-то болота топучие, да за темные-то леса за дремучие, на окатанну-то гору на высокую, да на всемирное-то большущее кладбище, да уж положат в темную-то могилу глубокую, да зароют желтыми-то песками сыпучими, да все прошло-то теперь у тебя, прокатилось…
****************
Дома, дома, дома. Большие, угловатые, рубленные, выложенные, с черепицей, толью, шифером, сайдингом, кирпичными, жестяными трубами, пластиковыми, деревянными окнами, водостоком, маленьким круглым окошечком на чердаке, заклеенным скотчем по стрелочке излома; огород, о-г-о-р-о-д! - могучая куча земли, регулярно взбиваемая, ровняемая, рыхлимая, проникаемая, удобряемая, поливаемая, пропалываемая, обжигаемая, сгребаемая: сорняки, медведка – картошка изгрызена этой зверюшкой –колорадский жук – противная, вонючая дрянь , а дождевые черви для рыбы? а зола, навоз, куриный помёт? а всевозможные химикаты для тех, кто не для себя - для других? Лужайки с чудными поделками из старой лысой покрышки – лебедь; качели и даже шезлонг, ну а рядом: мангал – проржавевшая, рыжая, на четырёх рахитичных ножках с копытцами беса и адовым пламенем в разверстой под небом пасти железяка, ну и, конечно же, кто устоит-то – аист с подогнутой лапкой посередине, а рядом – гнездо из пластмассовых веток, ещё что-нибудь вроде грибка-мухомора, а если собака – в отдельном вольерчике будка: «Пират» или «Рэкс» - детской рукой над квадратом дупла в неотёсанный псовий скворечник. И лежит –клочья лохмотьев, живые глаза, язычище куском, лапы скрестьем, а сверху – морда, смотрит и бдит: не дай Бог кто; малина, конечно, бежит вдоль забора, мается, тянет ручонки к прохожим, в заборные щёлочки смотрит, внутри неё – куры, укрылись от зноя, две утки, один важный гусь; у калитки – колодец, с ярко-красной сверкающей, гладкой обивкой из жести, рядом с ним – кот: простой, полосатый, с отъевшейся наглою харей; кроной тысячелистной вперяются в небо гиганты: каштэль, малиновка и, конечно же, - белый налив, с непременным червём в сердцевине; вишни, черешни с тёмно-бордовыми, чёрными, жёлтыми, красными точками между ветвей притаились, листвой шебуршат, перешёпты слышны; в иной кроне сидит и следит зорким глазом премалая кроха – воробышек. Дома, дома, дома. Льются бесконечным потоком на спуске, крадутся шпионскою сворой в подъём и в каждом окне – по кресту, за окном – в целом, как правило, каждым, - на полке в углу притаился святой Николай, Богородица, а то и Господь сам, Христос, в ручниках, порасписанных красною вязью – ромб, крест, точка и точка, и точка, и точка; каждый дом полон молитвою, переговаривается словом святым со своими соседями, «…Сусе-Спас светлый, молим о нас…»; пылятся на лавках старушки, упрятав седые колосья волос под косынки(иные все в швах от насилья иглы над ветшающей тканью); вот: стремнина шоссе, и теченье железа с пластмассой тут не хуже, чем сплав по реке нашей бревен, то есть – не столь уж и часто, почти никогда, только тракторы, фуры, телеги и велосипеды изредка смочат в разлитой смоле – под асфальт – прошлогодней резину колёс; низко свиснув висят провода, прогибаясь под тяжестью неба и солнца нещадного зноя, гудят, словно пчелы сроившись в кусте; поразбросаны яблоки, сливы, смородина, груши и алыча с деловито кружащими возле них осами, пчёлами, мухами, а над теми кружат грозно шершни и – цап! – поволок в кусты чьё-то тщедушное тельце; а вот – люк, без крышки, зияет дырой, чернота из него изливается в до бела раскаленный простор: было весело, вечером, осенью, холодно, в куртках, два ломика: тихо, услышат, вон видишь свет зажгли! обещался три литра, не знаю, выкинем на хрен или загоним кому, найдём не волнуйся, самим бы по пьяни сюда не, а кстати такие копейкой зовут, давай подверни, на меня, тихо нахер ты бьешь, поднимай пацаны, сука фары, Димон это, рено – лажа полная тут не поспоришь, отлично, пошли, быстрее, пробежечкой парни, сюда вали, в угол, ломы давай, сука рука болит, звони, телефон на, пусть едет; а здесь - бабы Клавы черешня: вонь палёной резины, ночь, июль, главный праздник в году: стой ты лезешь куда, скользкий сук, здесь моё, там пониже, нет ягод, что вы там жрёте, скользко, вот тут хорошо, руки липкие, а прикинь как тут падать, нет света – смотрел, вроде смотрит, атас пацаны! – хрясь! – грым! – ай сука больно! штакетина в сраку, кровищи ты видел, сам как вообще, бля нихера разорвало, ладно валим, старшаки всё сидят, да кто ж смотрит забыли уже надо кинуть хоть пару колёс, пошли пацаны после – в клубнику, у них там водяры до жопы попробуем взять; виноград растянулся лозой вдоль сарая стены, перелез на гараж и по крышам попёр на соседний участок, зеленея плодами под жёлто-бордовыми листьями, здесь живёт сестра той: на носу бородавка, с прожелтью зубьев осколки, непременный в горошек платок, тихий смешок и улыбка, глаза очень добрые, но на случай на всякий всегда - постоянная фига в кармане с самого детства, несёт виноград со двора, отрывает с лозы, здесь, при нас, угощает большущей пригоршней сложенных рук: «Ешьте, деточки» - никогда, зато ночью – давимся чёрным, липким, кислым, по шее стекающим соком, на утро – пятнами майка; а после, взглянешь – на замок подъем, замок – взгорье со рвом и развалины собственно замка – две башни; холм насыпанный шапками в память поэта – по правой, замок..: курица-гриль, две бутылки, постпасхальное утро, похмелье, морозец, яркое солнце и ветер ярится: коров стадом гонит по небу за горизонт облака: вчера погуляли на славу, Сереге бампер побили, а мы всемером в жигулях на нас с Саней спали какие-то бабы, прикинь он прям во врата эти царские пёр со своею корзиной – святи батюшка пряники у самого – перегар, вот помню стою у амвона а что было дальше – не помню, всю ночь колесили сегодня наутро проснулись под этими бабами в машине душно Роман за рулём нас воротит в пивную а после – к бабам домой дали суп меня вырвало а Дёня с каким-то парнишкой за малолетку затёр, дай мне хлеба, водки налей, посмотри как играет на солнце церквей позолота аж слепит глаза, хорошая всё-таки эта вот курица-гриль, в пять часов, я не знаю может быть в шесть, как придёт он с работы, сидим хорошо, забирает уже потихоньку, видишь вон наша улица, а вон батя серёгин с работы приехал автобус стоит, всё тот же, всё как было всегда…
...так мы сидели и я с замчища видел потертые грязью поля и леса полулысые, и видел, как в лучах солнца играл черный мрамор стоящего на костях обелиска.
*************************
Впереди – парк. Здание клуба – обыкновенная деревянная хата, выкрашенная в зелёный, рядом – небольшая танцплощадка, обнесённая оградой и напоминающая хоккейную коробку. Немного в глубине – домики, избушки-беседки, где можно спокойно посидеть и выпить вина с печеньем, посмотреть на высокие тополя и сосны, макушками шумящие где-то в облаках. В парке всегда пасмурно, всегда серо.
Я помню только один солнечный день – день рождения Димы: нас шестеро или семеро и мы все идём к нему на квартиру – купленная родителями на скопленные деньги ячейка в пятиэтажном муравейнике какой-то мутировавшей хрущёвки: слишком толстое здание с небольшими окнами-бойницами; в ней никто не жил, она никогда не сдавалась, туда ходили лишь раз в неделю в робкой надежде омыть свои испотевшие за семь дней телеса струёй тёплой воды, идущей, ко всеобщему удивлению, прямо из-под крана. То, что за водой не надо было никуда ходить, не надо было греть её в большом казане на газовой плите, вызывало у родителей Димы восторг и священное благоговение перед приобретённым ими объектом недвижимости. Вероятно, порог квартиры они переступали так же, как в древности жрецы порог храма: затаив дыхание.
В тот день мы все, упившись, максимально испоганили это чудесное однокомнатное святилище, заблевав и разломав всё, что попалось под руку; привели туда встреченных нами в парке начинающих блудниц: они сидели на скамейке, в тени ветвистой, высокой осины и солнечный свет, пробиваясь сквозь густую листву, полосами падал на их молодые, веселящиеся лица. Скамейка была оранжевой, их одежды – яркими, и всё это вместе взятое было похоже на огромного, развалившегося в траве тигра. Солнце било через край, как и сегодня, но не изнуряло; ненависть к светилу пришла лишь с годами, когда в один прекрасный день оно, ни с того, ни с сего принялось жалить и слепить меня своими лучами.
Остальные дни в парке все, как один: неспешное, нахмурившееся, серое месиво, обволакивающее всю улицу, дома и прохожих, небольшая мглистость, морось, спешащие куда-то зонтики, плащи, носы с очками, кудри волос, опущенные долу карие глаза, а у одной были длинные, мелкими струйками стекающие с макушки, темно-коричневые волосы, аккуратный прямой нос, правильный овал лица, она шла в светло-сером плаще, светлых джинсах, руки в карманах; с запястья свисал маленький зонтик. Я сидел в беседке, нас было трое, на столе – две пачки печенья, две бутылки вина: Саша должен скоро подойти; на работе, стройка у них затягивается; я поеду в Питер, пацаны говорят, что там неплохо платят; погода – дрянь; не знаю, через пять дней поминки; да я был вчера в лесу – слякоть, сыро слишком; кладбище разрослось, Колю уже и не найти; болеет, лежит в коридоре, ветеринар по частям собирал; помнишь, как все у нас хотели – «Ява»? завтра можно на замок сходить, я деньги получу, посидим; да, батя там ещё, не знаю, все говорят, что нормальный, хоть и мент.
Я смотрел на фигуру этой девушки и видел старые покосившиеся хибарки с жёлтыми стенами, однотипные, кирпичные дома поновее, телевизионные тарелки, инопланетными существами присосавшиеся рядом с оконными проёмами или усевшиеся сверху на крышу; видел бредущих куда-то по своим делам собак и кошек, неспешно вышагивающих прохожих, мерно гудящие немецкие автомобили, заржавленную решётку заборного ограждения. Всё это сливалось в один сплошной фон, на котором, как острой бритвой вырезанная, виднелась одинокая женская фигурка в плаще...
Тучи опять заволокли небо. Мы не стали сворачивать в парк в этот раз. Оставив его по правой стороне, прошли пыльной, изъезженной местными машинами, телегами и мотоциклами ухабистой дорогой. Вот – старый, недостроенный, двухэтажный дом, выложенный из бревен грязно-серого цвета, - ориентир, чуть дальше – жильё Андрея. С правой стороны – бесконечное, тянущееся до самого горизонта и дальше – Бог знает куда, поле. Я плохо ориентируюсь в этом районе, хотя и бывал тут много раз, но он для меня, как джунгли: слишком плотно поставленные друг к другу дома, сараи, гаражи и какие-то пристройки непонятного предназначения, к тому же – куча перекрестков в которых можно запросто затеряться. Ощущение, будто на местность сначала положили раскалённую решётку, а после, вдоль всех образовавшихся линий поставили множество различных строений.
- Я пойду, позову.
Роман зашёл за калитку и направился к двери небольшого одноэтажного домика. Обсаженный по периметру цветами, он весь был словно выкупан в ярких красках и торчал цветастым, вычурным грибочком посреди однообразных серых строений из кирпича и дерева, окружавших его.
Я смотрел вдаль, туда, за дом-ориентир. Там по небу текли, переливаясь, крутобокие тучи. Возвышенность, на которой стояла улица, позволяла видеть низину, уходящую полями на многие километры вдаль, за горизонт. На полях маленькими тёмными квадратиками копошились комбайны и грузовые машины, иногда можно было рассмотреть крошечные муравьиные фигурки людей. Светло-коричневые колосья пологой волной перекатывались по холмистым просторам то тут, то там выдаваясь вверх крутым гребнем. К полям перелетало множество галок, ворон и птичек помельче. Там их уже поджидали большие и красивые чёрно-белые аисты. Я много раз видел, как, выстроив за собой многочисленную птичью свору, какой-нибудь аист становился впереди и, возглавляя шествие, вёл эту разномастную вереницу вслед за работающим трактором или комбайном, на ходу питаясь тем, что машине удалось подковырнуть плугом или подсечь жаткой.
- Здорово, парни. – я обернулся и увидел Андрея. Он улыбался широкой, хмельной улыбкой. Праздничная, белая рубашка была расстёгнута. В нагрудном кармане её виднелась желтая пачка сигарет. Был он пьян, весел и как-то заинтригован. В руках держал литровую банку самогона. Стоявший рядом с ним Роман передал мне пакет. Раскрыв его, я увидел бутылку и бумажный кулёк из которого во все стороны торчали куски мяса, хлеба, огуречные и помидорьи бока, зелёный лук; чуть в стороне от всего остального брусочком лежало порезанное сало. Было ещё несколько яиц и, непонятно как здесь оказавшиеся, два ярких оранжевых, очень больших апельсина.
- Я вам потом ещё пирог вынесу. Его просто нет пока, мамка не выкладывает, ждёт, когда все опьянеют маленько и подъедят то, что на столах. Пирог – очень хороший, с крольчатиной, мамка сама делала, она у меня умеет. Самогонки – хоть запейся. Мало будет – ещё притащу.
-Давно гуляете-то? – поинтересовался Дима.
- Да нет, в пять только сели, даже позже немного: пока все подтянулись, потолкались, разместились… Даже, наверное, в полшестого где-то.
- А кто там у тебя?
- Так, всякие родственники, пару баб знакомых. Вы не сердитесь, что не позвал, просто мать сами знаете как. Я сейчас тут зато с вами посижу. Поговорим, выпьем, на свежем воздухе оно ещё и лучше. Пойдём вон туда, – он указал на двухэтажную развалину. – Там нормально. О, солнце опять выглянуло.
На небо выполз злобный яичный желток и принялся слепить и жалить с, казалось, удвоенной силой.
- Ну ты как, готов сам-то вообще? – спросил Роман. – Страшно, наверное?
- Да нет, в целом. Расспросить только некого. Вроде и народу много и дохрена кто там был, но никто не вернулся. Даже странно, все там остались. Ну, это и понятно: по-другому всё, не так, как тут. А батя ничего рассказать не может – не был. Говорит: пойдёшь – узнаешь, чего впереди паровоза бежать? Хоть и жалко, говорит, время на это тратить, но тут уж ничего не поделаешь – так положено.
- Странное дело, конечно, - сказал Роман. – Мы хотели к Серёге туда съездить, но всё как-то не получалось. Думали, чтоб всем вместе, компанией нагрянуть, но то я занят был, то ещё кто. А потом он там и остался. Мы у матери адрес просили, а она: зачем вам, не мешайте ему, у него там всё по-другому, вам только предстоит. Ну, мы так подумали да и решили: чего навязываться-то? Захотел бы – сам на связь вышел. Обидно только: вместе росли, друзья, вроде как, а он даже ни слова, ни строчки. Cаня вот тоже недавно ушёл и с концами, хотя обещал письма слать чуть не каждый день. Мы сами ему пару раз написали – не отвечает.
- Ай, ну его, - весело махнул рукой Андрей. – Буду я ещё заранее себе голову этой хернёй забивать: что да как. Будет так, как будет, а по-другому и быть не может – дед мой говорит. Так что… давайте присядем, доставай там. – обратился он ко мне.
Мы расположились в тени единственной стены дома построенной целиком. Рядом была небольшая куча песка, чуть поодаль – широкая и глубокая яма с водой. Достав из пакета источающую соблазнительный аромат снедь, я разорвал его на две части и положил на землю, соорудив нехитрое подобие стола. Кусочки сала с выступившими на них капельками жира, помятые помидоры, истекающие солёными соками огурцы и взмокшие от такого соседства ломти хлеба, расположились на чёрном полиэтилене, навалившись друг на друга. Бутылка самогона была отправлена в самое прохладное из находившихся в поле нашего зрения мест – поближе к фундаменту. Начать решили с банки и, поскольку у нас не было ни стаканов ни рюмок, хлебали прямо с широкой горловины, забирая жгучую жидкость большими, увесистыми глотками.
- А слышали про Валика? – поинтересовался Андрей. Мы недоумённо скривили рожи. – Тут такое дело, я как узнал – обалдел. Он со своим каким-то друганом выпивал у того на хате. Хорошо так выпили, крепко. Друга рубануло сразу, ну а Валик, этот-то здоровый лось – сами знаете. Ну вот… а друг этот с бабкой живёт, родители на машине разбились ещё когда он в школу не ходил, бабка одна его воспитывала. Так Валик взял на кухне нож и пошёл к бабке в комнату. Пришёл, спустил штаны, сел к ней на кровать, подставил нож к горлу и сказал: «Ну что, бабуля, вспомним молодость?»…
- Жуть…
- Да… ну и, в общем, заставил её это… отсосать. Сам потом собрался и ушёл спать домой. Бабка, конечно, всех соседей на уши подняла: вызвали ментов, скорую – старая уже, за восемьдесят, с сердцем плохо стало. Друг этот, как очухался, сразу - за топор и бегом к Валику. Менты его еле спеленали, говорили, что даже шокером пришлось долбануть. Короче, Валик теперь торчит в СИЗО или где там их всех держат. Говорили - поначалу плакал, раскаивался, типа бес попутал и всё такое, а сейчас сидит и в одну точку постоянно смотрит, как неживой. Ничего не говорит, никого ни о чём не просит, просто тупо сидит и всё.
- Походу кончился парень, - заметил Алик. – А вообще ему там несладко придётся. Не думаю, что он долго протянет – таких не любят и долго не держат, даже сами менты.
- Лопнул. – сказал я.
- Что?
- Да ничего, так.
- Не везёт старухам у нас на районе. – вмешался в разговор Дима. – То Карась завалил одну, то вот Валик теперь.
- Ну ты сравнил тоже! – загорелся Роман. – Валик-то нормальным парнем был, мы с ним общались все, никогда ничего такого за ним я не замечал. Как и все: и выпить, и подраться мог. И с бабами всё хорошо всегда. Никогда не откажет! Я если пьяный где заторчал далеко, то сразу Валику на телефон, он – без проблем: приедет на машине, завезёт домой, ночь-полночь – не важно. Безотказный был, всегда помогал... Карась с детства по тюрьмам слоняется, за что только не сидел: и драка, и поножовщина, и наркота. Туда ему дорога.
- А старуху эту как убил, - согласился Дима. – За бутылку самогона! Это ж совсем конченным надо быть: пришёл к этой, как её, Фёдоровне, среди ночи, попросил на вексель ему дать два литра. Фёдоровна не дала, так он её финкой в горло пырнул, а потом и дом ещё поджёг, чтобы типа как несчастный случай. 20 лет дали.
- Ведь я, помню, пил с ним. – сказал Андрей. - Он тогда только вышел. Весь прикинутый – новые кроссовки, костюм спортивный, при деньгах. Проставлялся. Я был, Геныч и Серёга ещё. Так мы его порасспрашивали тогда. Ему после выхода смотрящий наш деньжат подкинул, вроде как он там в почёте сидел. Фотки показывал: стоит он в середине – в спортивных штанах, кроссовках, майке, а по бокам два каких-то мужика в робе тюремной. Рассказывал про всю эту бодягу: что там да как. Я толком не помню нихрена – понапивались тогда в хлам.
Алик пожал плечами:
- Вроде и живут с тобой люди вместе, на одной улице, рядом. Общаешься с ними, с некоторыми даже дружишь, а потом – бац! – и он какую-нибудь херню вытворяет. Вот что у него в голове, а? Откуда взялось? Непонятно. Сколько я таких знаю лично. И никогда ни про кого даже и думать не думаешь, что он вот так может.
Тихо уплывал день. Солнце повисло прямо напротив нас, над Андреевым домом, превратившись из жгуче-жёлтого, разозлённого карлика в тёмно-багрового, умудрённого старца, любовно ощупывающего землю своими теплыми лучами. Как старый пахарь иной раз рукой погладит распаханную им борозду и улыбнётся сделанному за день, так и вечернее солнце, вдоволь изнуривши землю днём, с особой негой смотрит на неё вечером, скрывая за этим, кроме всего прочего, и едва заметную ухмылку, намекающую о подлинной сущности приуготовляемого на завтра действа, и распознаваемую в большой, растекающейся по горизонту кровавой лужине, отсветы которой виднеются до тех пор, пока тьма окончательно не поглотит мир.
Вороны стаями совершали ночной перелёт к своему излюбленному месту ночёвки – высоким тополям в парке. Стоял шум и визг, кроны деревьев вскипали птичьим варевом, но довольно скоро крики поутихли и то там, то тут раздавалась одиночное воронье карканье, напоминающее вечернюю перекличку: все ли на месте. Птички поменьше облюбовали ветви дворовых вишен; они перелетали с дерева на дерево и о чём-то увлеченно друг с другом щебетали. Совсем маленькие пернатые обосновались в зарослях полыни; оживлённо чирикая, они то и дело вылетали оттуда, садились на ветки близлежащих деревьев, смотрели в сторону заката, поводили своими крошечными головками, что-то склёвывали с коры и улетали обратно в своё прибежище. Так повторялось по много раз, пока солнце окончательно не зашло; все дневные жители успокоились, предоставляя место и время для стройных лягушачьих хоров, вклинивающихся в ночную тишину с разных сторон монашьим многоголосием; поначалу тихое и низкое, их пение постепенно разрасталось, увеличивалось, усиливалось, порой срываясь в истошный крик, верещание, затем постепенно смолкало и, будто кто-то понемногу уменьшал громкость невидимого динамика, затухая сходило на нет, но едва лишь последний голос замолкал, как тут же начинал усиливаться какой-то особо настойчивый солист, увлекая за собой и всех остальных. Таким образом, всё повторялось сначала.
На улице тускло зажглись фонари – как будто кто-то просвечивал спичкой баночку с анализами мочи. Возле них сразу же сгрудились сотни всевозможных летающих насекомых. Мы развели костёр. В отсветах его пламени наши лица приобрели оттенок цвета вечернего солнца; тени причудливо переползали от ушей к губам, облизывая кончик носа; искажали геометрию лица, забирались в ложбинки и ямки, подрисовывали под глазами большие фингалы, змеями пробирались за ворот рубашки, а то и вовсе пускались наперегонки по всему телу, чуть стоило подуть легкому вечернему ветерку.
Андрей поторапливал нас, ссылаясь на обилие гостей в его доме и уверяя, что он бы с радостью, конечно, просидел тут с нами весь вечер, но люди приглашены, не поймут и вообще как-то нехорошо оставлять их одних, к тому же - мать. Он был уже сильно пьян и озирал всех открытым, добрым взглядом, расплывшись в улыбке. Он явно был доволен тем, как всё проходит, что всем всё нравится, и никто ни на что не жалуется, и теперь он может со спокойным сердцем и чувством выполненного долга оставить нас всех. Мы неспеша допили банку и Андрей пошёл домой, выслушав от нас всяческие напутствия, пожелания удачи, чтобы писал, не забывал и всё то, что в таких случаях полагается выслушать человеку.
Никто из нас больше никогда не увидит его. В родные места он не вернется. Через три года сядет в тюрьму за изнасилование своей подружки. Отсидев пять лет, досрочно выйдет, полгода погуляет на свободе и, изнасиловав семилетнюю девочку, угодит в тюремные стены повторно, уже на очень долгий срок.
Мы распивали оставшуюся бутылку самогона, закусывая поджаренным на костре хлебом и салом. Подбородки были измазаны угольками сгоревшего теста, а в уголках губ блестели дорожки от истекающего тёплым жиром сала. Во рту стоял постоянный привкус самогона и насладиться гастрономическими изысками собственного приготовления в полной мере не получалось. Несмотря на это я нанизал на длинную ошкуренную ветку несколько кусочков помидоров и приблизил их к костру. Костер уже постепенно потухал, приоткрывая на самом своём низу подёрнутые белой плёнкой угли. Стоило их разворошить, как вверх подымалось множество искр и угли начинали недовольно пыхтеть и фырчать, поворачиваясь своими красными, раскаленными боками.
- А неплохо сидим, да? Сейчас приду. – сказал я и отошёл за угол.
Встав спиной к дороге и приспустив штаны, я принялся оценивать степень своего опьянения. Так всегда случалось, когда я был не слишком пьян, но уже и не трезв. Настроение было каким-то раздвоенным, и я сам был раздвоенным, казалось, наблюдал себя со стороны откуда-то издалека, из какого-то чулана. Жар солнца больше не чувствовался, воздух наполняла ночная прохлада, в носу стоял нестерпимый запах жжёной пластмассы, ноги пружинились амортизаторами и сами шли туда, куда им надо, без малейшего моего участия. Всё вокруг замедлилось.
- Вова, я хочу домой, пошли. – послышался слабый женский голос.
- Завали, не допил ещё, видишь? Сейчас допьём и двинем. Давай, тяни. – ответил «Вова».
Застегнув штаны, я забрался под крышу недостроенной развалюхи – голоса доносились оттуда, изнутри. Парни сидели снаружи, со стороны улицы, отделенные от внутреннего пространства дома единственной достроенной его стеной; там ничего не было слышно - толстенный деревянный брус хорошо гасил звуки. Одна из боковых стен была перекрыта брусом примерно наполовину, остальных же не было вовсе; внутри, правда, имелись перекрытия и длинные подпоры на которых держалась крытая толью крыша. Пола не было, под ногами зияли чёрными зевами ямины, наполовину наполненные водой, видимо их готовили под будущий гараж или погреб. Я подошёл к одной из внутренних стен и осторожно заглянул за угол.
************************************
- Опа, Король! А ты как тут, милок, оказался. – Роман расплылся в довольной улыбке и небрежно сплюнул сквозь зубы.
Парень вздрогнул, мгновенно задрал кверху вжатую в плечи голову. Испуганно посмотрел на нас, бегая зрачками глаз от одного к другому, сползая взглядом на стены, осколки бутылок, куски непонятного мусора. Руки его слегка задрожали, и он было хотел резко встать, но в самый последний момент передумал и осел, прислонив голову к деревянной перегородке. Они сидели в небольшом углублении, огороженном с трёх сторон бревенчатой стеной, высотой, примерно, с половину человеческого роста; курили, рядом лежала наполовину выпитая бутылка водки и кусок чёрного хлеба. Мы стояли на куче строительных обломков, и убежать от нас у них бы никак не вышло.
- Ну что же ты, Король, познакомь нас со своей дамой – продолжил Роман, спускаясь к ним вниз.
Король был небольшого роста, сухоньким пареньком, с большущими серыми глазами на исхудалом лице; коротко стриженный, с руками и ногами, напоминавшими скорее ветки высохшего дерева, чем части живого организма. Его все презирали и ненавидели с самого детства. Постоянно травили и избивали. Отправляли в магазин на другом конце города за водкой, отбирали деньги и сигареты. У него была не очень легкая жизнь, но сам он, казалось, прикладывал все усилия для того, чтобы она была именно такой. Когда он учился на первом курсе ПТУ, то на спор съел сырого голубя с солью: поймал на рынке птицу, открутил ей голову, ощипал. Ему купили пакет соли, и он сожрал тушку прямо с потрохами. Говорили, даже косточки блестели безупречной белизной – он их старательно обглодал. Много раз он рассказывал всем, что уже давно пользует свою младшую сестренку. Это была странная девчушка, с каким-то безумным, совиным выражением лица, на семь лет младше брата. Она практически не умела говорить – изо рта доносился скрежет и гул вращающихся шестерёнок. Король рассказывал, что приучил её сношаться исключительно в задний проход, так как по малолетству боялся что-нибудь ей там ненароком порвать. «А потом она уже и сама привыкла, я пытаюсь её на спину перевернуть, а она ворчит, недовольная, ложится на живот и рукой на задницу показывает, мычит: «У-а, у-а», типа «Сюда, сюда».
Отец Короля был неплохим мужиком. С ним можно было перекинуться парой слов, он всегда угощал выпивкой, если у него было и в общем был достаточно положительным и симпатичным типом . Мать же была полной его противоположностью: опустившаяся, казалось, уже с самого момента зачатия, голосистая и полоумная алкоголичка. Постоянно пыталась затянуть к себе в дом всех окрестных пацанов, из-за чего всегда ходила в синяках. У неё не было абсолютно никаких правил: она могла, разговаривая с человеком на улице, запросто присесть поссать, плюнуть любому непонравившемуся ей прохожему в лицо, кинуть бутылкой, камнем, броситься с ножом. Это была совершенно неуправляемая, бешеная баба и поэтому с ней предпочитали не связываться и вообще обходить стороной. Король рассказывал, что несколько раз она пьяная залезала к нему в кровать.
- Ну-ка, подвинься. – сказал Роман и ударил сидящего Короля ногой по лицу. Тот упал на землю и закрыл голову руками. – Вставай, вставай, сука. – он поднял его легко, как пушинку и , держа за грудки, прислонил к стене. – Вова, я ведь тебе, кажется, говорил, чтобы ты дальше своего двора никуда не выходил. – ударил в живот, Король взвыл от боли и присел на корточки, схватившись за живот. – Вставай, пидор! – Роман дёрнул его вверх. – Что же ты меня не слушаешь, Вова? Почему же ты, мразь, - ещё раз ударил его в живот, теперь – коленом. – меня не слушаешь? – снова ударил коленом, но на этот раз в грудину.
Король вытаращил глаза и стал ловить ртом воздух, резко дёргаясь. Роман, придерживая левой рукой его за плечо, правой со всей силы ударил в челюсть, не дав завалиться, ударил ещё раз и ещё. Потом отпустил. Король рухнул на землю, держась левой рукой за живот, а правой впиваясь в сырой грунт. Роман ударил его ногой в лицо. Хлынула кровь. Король лежал на земле и плевался кровавой слюной, из носа появлялись и исчезали красные пузырьки.
- Давай уберем это говно отсюда – сказал мне Роман и мы вдвоём, взявши Короля за руки и за ноги выволокли его на улицу. – Чтобы через пять минут ноги здесь не было. Скажи спасибо, что вообще не обоссали.
Девчонка всё это время сидела не шелохнувшись и удивлённо пучила глаза. Она даже не пыталась подняться с бревна на котором сидела, не то чтобы убежать. Распущенные, грязные тёмные волосы, светлые, блестящие от падающего на них света уличных фонарей, глаза, выкрашенные чёрным уже облупившимся лаком ногти, в целом - страшноватая, но в пределах терпимости. Грязные, засаленные, чёрные джинсы, черно-белые кеды с налипшим на них коричневым слоем грязи, какая-то старая синяя кофта на замке, вся в катышках и белых то ли собачьих, то ли кошачьих волосах. Она смотрела на нас не испуганно, нет, но как-то удивлённо и, казалось, даже заинтересованно.
- Ну что, подруга, - Роман опустился рядом с ней и положил на плечо руку. – Ты кто вообще такая и откуда в наших краях взялась? Раньше тебя тут не видел.
Она молчала, опустив голову
- Зовут как?! – рявкнул Роман.
- Лена. – чуть слышно ответила она.
- ЧертА этого откуда знаешь?
- Вовку что ли? – она подняла глаза.
- Вовку, Вовку.
- Да недавно познакомились, в парке. Позавчера, а сегодня он меня выпить с собой позвал. Сказал, что тут вид красивый.
Роман засмеялся.
- Вид тут и впрямь красивый. Лена, значит. Меня Олег зовут. Вот это, - он указал на меня. – Саша. Это, - на Колю. – Женя. А это, – на Диму. – Андрей. Знакомься.
Он слегка прижал её к себе.
- Сама откуда?
- C центра. Я тут в первый раз у вас ребята, честно.
- На, - сказал Дима, протягивая ей дольку апельсина. – Скушай фруктика.
Лена взяла апельсин и, обведя нас всех взглядом, осторожно откусила половинку. Сок потёк по губам к подбородку тоненькой жёлтой струйкой. Утеревшись рукавом кофты, она быстро проглотила оставшийся в руках кусок и, сведя две руки вместе и обняв согнутые колени, уставилась в стенку, изредка украдкой посматривая на нас. Роман продолжал сидеть, обнимая её одной рукой. Мы по очереди приложились к бутылке, закусили, предложили ей. Она выпила вместе с нами, сморщив рожу, выдохнула себе в плечо и от закуски отказалась.
- Смотри, какая крепкая! – удивился Роман. Разговор от нас вёл только он, остальные время от времени поддакивали, но в основном просто тупо хихикали и вполголоса матерились.
Мы с Димой принялись оживлённо болтать на какую-то чрезвычайно важную, появившуюся именно в тот момент, тему, всеми силами делая вид, что происходящее вокруг никоим образом нас не касается и вообще нам всё это не интересно, ведь есть дела поважнее – зимняя резина подорожала, бензин нынче на заправках делают совсем хреновый, и неплохо было бы, кстати, наведаться как-нибудь на колхозное кукурузное поле: бабка просила, и всё в таком же духе. Всё это сопровождалось независимым сплевыванием сквозь зубы, так что уже минут через пятнадцать вся ямка, в которой мы находились, оказалась усыпана белыми, пенистыми лужицами. Роман тем временем продолжал поддерживать беседу.
- Ты как с ним познакомилась? Давай-ка. – он всё чаще и чаще протягивал ей бутылку с самогоном, она пила мелкими глотками и, как и прежде, занюхивала плечом своей старой кофты.
- В парке, я ж говорю, на дискач пришла с подругами, никого не знаю. Девки все разошлись куда-то, я осталась одна, села на скамейку и сидела.
- А чё танцевать не пошла? Пришла, чтобы на скамейке посидеть? – осклабился Роман.
- Да я чисто за компанию, я вообще такую музыку не очень.
- А какую очень?
- Потяжелее люблю. Рок там всякий, металл.
- А ну понятно. Из волосатиков что ли?
- Сам ты из волосатиков, у нас вообще парней мало с длинными волосами ходит, если хочешь знать. Сейчас уже немодно всё это. Кто как хочет, тот так и ходит. Это раньше: волосатый – металлист, лысый – гопник, а сейчас такого нет. Так что мы не волосатики никакие.
- Ну ладно, ладно, завелась. Так, а дальше что? Ну сидишь ты на скамейке, и?
- Ну и подходит этот Вовка, привет-привет, как дела, ну ты сам не знаешь что ли? Скучно было, пошли, походили с ним по парку, он про себя рассказал, что всех тут знает, что много у него друзей здесь, стал имена какие-то, клички говорить, что-то типа Маслогон или Массогон, не помню, какой-то «гон», в общем…
- Во даёт! – ухмыльнулся Роман и посмотрел на нас. Мы, в свою очередь, тоже улыбнулись, выругались и продолжили каждый свою беседу.
- … а потом мы договорились вот на сегодня встретиться, ну и встретились, вот…
- Да уж, подруга, цепанула ты себе самого главного местного петуха. – заржал Роман и притянул её за шею к себе. – Ты смотри, какие тут парни стоят, - изо рта у него брызнуло слюной, Лена машинально пару раз моргнула глазами. – Лучшие люди! – он вкинул себе в рот кусок хлеба и принялся быстро его жевать, громко чавкая. Ямки на щеках то исчезали, то появлялись вновь, кончик носа ходил вправо-влево, уши то и дело подпрыгивали вверх. Его лицо напоминало в этот момент какой-то работающий, громкий лесопильный агрегат, из-под пережевывающей древесину пилы которого, отработанными опилками вылетали перемазанные слюной хлебные крошки. – Вот глянь на него, - Роман ткнул рукой в мою сторону. – Это ж прирожденный самец! Бык-осеменитель! И тут каждый такой: молодой, крепкий. Мы все парни дюжие. А ты нашла себе какого-то кончелыгу непонятного. – он снова протянул ей бутылку. – Тебе лет-то хоть сколько?
- Шес-наа-цыть. – ответила она прокашливаясь .
- Не пошло? На, прикуси.
Отщипнула от куска хлеба маленький шматочек и, практически не прожевав, с силой продавила его глотком вниз по горлу, напрягши шейные мышцы и немного втянув голову в плечи. На глазах у неё выступили слёзы.
- Да ты не спеши. – рассмеялся Роман и похлопал ее ладошкой по спине. – Нам торопиться некуда, мы тут ещё задержимся.
- Да нет, ребята, я уже, наверное, пойду домой. – она сделала усилие подняться, но Роман осадил её, резко нажав рукой на плечо.
- Погоди, постой. Дай-ка я тебе кое-что объясню. Ты никуда не пойдёшь, пока мы не допьём этот чудесный напиток. А потом все мы с удовольствием отправимся с тобой на ночную прогулку, здесь очень красивые места есть, даже памятник старины стоит: хранилище наше. Не слышала? Ты что! Из Германии приезжают смотреть, правда, пацаны?
Все ухмыльнулись.
- Мы тебе его сегодня обязательно покажем… - Роман посмотрел на нас – Да чего тянуть? Пошли прямо сейчас, какая разница: раньше, позже.
- И то верно, - заметил Дима. – Пройтись всегда полезно, мы тебе, Лена, тут всё покажем, охранять тебя будем, а то тут, знаешь, одни бандиты живут. Район у нас очень криминальный.
Опять раздались смешки.
- Я не хочу, правда, хочу домой. Мне этот ваш район нахрен не нужен. Говно тут у вас одно коровье лежит, дома все страшные, старые. Что тут смотреть?
- Ты смотри, пацаны, девушка не понимает, н-да… - Роман ударил себя двумя руками по коленям, поднялся, подошёл к Коле и опёрся рукой о его плечо. – Видимо, придётся прибегнуть к аргументу.
Лена боязливо посмотрела на Колю, потом на Романа.
- Да погоди пока ещё, - сказал Дима. – Рано.
-Нет, нет, в самый раз. Видишь, какая непонятка у нас с дамой выходит? Я с ней культурно, чинно беседу вёл, а она как нехорошо поступает. Брезгует нашим гостеприимством, хочет уйти. Разве это по-людски? Раз уж ты в гостях – не обижай хозяев. Николай, предъяви аргумент!
Коля достал откуда-то из-под рубахи финку, в кожаном чехле, вынул её, сталь заиграла в отблесках фонарного света; подбросил нож кверху, он сделал в воздухе сальто и той же стороной аккуратно приземлился обратно на ладонь. Это был большой, блестящий клинок с козьей ножкой вместо рукоятки. Коля сжал его правой рукой, а указательным пальцем левой слегка оттянул кончик лезвия и резко отпустил его. Раздался глухой металлический звук. Коля улыбнулся и сел рядом с Леной.
- Смотри.
Он положил растопыренную пятерню на бревно и стал вонзать острие ножа в дерево между своими пальцами. Сначала он делал это медленно, но постепенно начал наращивать темп, доведя его до очень быстрого, так, что со спокойным сердцем на это смотреть было нельзя. Он запросто мог оттяпать себе часть кисти и я, хотя и видел все эти фокусы не в первый раз, наблюдал за ним, слегка сжав кулаки и прикусив губу.
- Молодец, Колян. – сказал Дима восхищённо. – Во шпарит!
Окончив своё представление, Коля пристально посмотрел в лицо испуганной девушке.
- А вот эта ямка – для стока крови. – он показал на тоненький желобок, проходящий посередине лезвия. – Его вот так втыкаешь, - он взял нож и резко ударил им воздух перед собой. – Прямо в мясо, со всей силы, желательно, чтобы вошел хотя бы наполовину, а потом проворачиваешь внутри, в мясе то есть. Кровь рекой течёт – не остановить. Хромать будешь потом долго, очень долго. А он, видишь, ещё и ржавый слегка у рукоятки, глянь, - он поднёс нож острием к её лицу – крапинки рыжие такие, - ржавчина. То, что загноение – не беда, заражение крови – вот это серьёзней. А если в сердце такую всадить – сразу сдохнешь, даже пискнуть не успеешь. Я её как раз у мужика, который колол свиней, выменял. На пачку «Примы» и жбан водяры. – он рассмеялся. – Я его видел как-то за работой – у нас борова резал. Здоровый, жирный свин был, он его одним ударом захерачил: боров привязанный стоял к столбу, этот подошёл, замахнулся резко так, снизу вверх и со всей силы ему нож всадил куда-то в бочину, по самую рукоятку. Свин даже не хрюкнул, сразу на колени передом обвалился и глаза выпучил. Мужик подошёл, подставил под нож таз, дернул его, вытащил, а оттуда струйка такая красная, тоненькая, как из-под крана, если его не сильно открыть, но с напором мощным таким. А потом как ливануло, фонтаном! Свин стоит на коленях, пасть свою раззявил, ни звука издать не может, видно, что ещё живой, а из него кровь струёй, как из-под колонки, херачит. – Коля громко рассмеялся. – Даже хрен его знает с чем сравнить, как будто красную простынь какую-нибудь свернули и ему к бочине приставили одним концом, другим – к тазу. Чёрт его знает, что-то вроде того. Так вот он и стоял у нас с открытой пастью и согнутыми передними ногами, а задние, кстати, прямые были. Так и сдох, ни разу не пошевелился. Мужик этот потом сразу же ему ноги передние по голень рубанул, чтобы не возиться с ним долго. Собакам кинули, нахера они нужны? Холодцов мы не делаем. Так что видишь, какая тебе вещь легендарная в рожу упёрлась, шмара?
Он взял её за рукав кофты и с силой рванул к себе так, что она буквально слетела с бревна, упав на колени.
- Вставай, пойдем. – сказал ей Коля, после обратившись к нам. – Чё цацкаться с ней? Только время теряем. Давайте, собираем всё и валим.
Мы покидали остатки еды в пакет, слили самогон из двух бутылок в одну и вылезли наружу. Король уже успел прийти в себя и убраться от греха подальше. Вокруг нас никого не было. В окнах домов горел свет. На небо вылезла большая, красноватая, немного надкушенная с левого бока луна, дорожка млечного пути вытянулась длинной, мучнистой змейкой по всему небосклону. Роман взял за руку Лену и весёлым, задорным голосом сказал:
- Ну что, двинули?
********************************
Чернота, чёрная синь. Где-то там, в расширяющейся перспективе беспредельного космоса, в высотах, являющихся одновременно глубинами, подвешены длинными, ниспадающими сталактитами тончайшие иглы, устремившие свои заострённые носы к маленькому лазоревому шарику, пребывающему в бесконечной тьме; миллионами осиных жал воткнулись они в небесный купол, являя своими остриями несметь звёзд рассыпанных по небосклону. Сплетаясь в замысловатые узоры, они украшают полотно ночного неба всевозможными созвездиями, галактиками, туманностями и рукавами, придают особое свечение огромным пространствам, разделяющим их, проливаются белой мутью на зримый нами небесный купол. А здесь, на земле, миллионами, миллиардами промельков, проблесков, прокриков им вторят многочисленные огоньки, разбегающиеся во все стороны, огибающие планету во всех направлениях, приветствующие своих небесных собратьев задорными вспышками, жаждущие вырваться из оков земного туда, ввысь, на необъятный простор.
Окруженные круговертью ночных блёсток то тускло и одиноко светящих старыми, замызганными фонариками где-то в высоте, то слепящих кинжальным светом фар, то крадущихся осторожным хищником по окнам окрестных домов, мы шли по улице, взбивая ногами осевшую дорожную пыль и вдыхая напоённый ночной свежестью густой, плотный воздух. Расстояние и предметы скрадывали тени, притаившиеся и выжидающие пока путник опустит голову долу, дабы пронестись мимо него, едва коснувшись полы одежды; скользнув по щеке, слегка взъерошить волосы и плавно перетечь на фигуры рядом идущих: усесться на плече, притаиться за капюшоном, тихо нашёптывать на ухо неразборчивым языком своего мира, сливаясь с шелестом листвы и трескотнёй сверчков. Захлёбистым воем скулит иная собака, незамедлительно находящая поддержку и опору в голосах своих сородичей, присоединяющихся по мере заполнения грустью и тоской собачьего сердца. Звериная многоголосица медленно прохаживается по крышам домов, пологой волной перекатывается по полям, поглаживает сникшие колоски пшеницы и льна, ныряет в овраги и рытвины, отлогами спускается в долины; слизывая с ветвей птичий щебет, впитывая над болотами лягушачий хор, поглощая в хлевах коровье мычание, растворяя в себе гомон многочисленных насекомых, она насыщает собой пространство вокруг, неспешно поднимается в небо и нависает над землёй монолитным, заполняющим все пустоты куском. Над иными домами курится дымок, взвивающийся вверх тонкими мучнистыми струйками, играющими в свете луны. Скрип дверей, лязг поворачивающихся ключей в замках, шум движущихся засовов, грохот падающих в петли крюков – эти звуки пронзают тишину сабельным выпадом, кинжальным взмахом. То и дело попадаются блестящие точки кошачьих глаз, мгновенно исчезающие в уютной и безопасной темноте. Мягок мир. Идти по улице, разрезая ночь, значит напитываться, обволакиваться тайным, сокровенным, сокрытым, недоступным большинству: под сенью ветвистых деревьев пляшут в лунном свете нагие девы с мертвенными ликами, бродит в непролазных лесных чащобах седобородый старец с посохом, венчанным набалдашником из человечьего черепа, горит где-то огненным цветом несорванный в купальскую ночь цветок папоротника, сторожат вековые клады многочисленные полчища всевозможных бессмертных духов, готовится к исходу в рай змеиная рать, уже выковавшая в недрах подземной кузни корону для своего царя, уже венчан он золотыми рожками; затих мир в ожидании грозной и лютой сечи, когда зарницами и сполохами будет озарено ночное небо, рассечено клинками молний на множество фрагментов; Рябиновая ночь: даже иконы в красном углу ликами оборачиваются к стене, чтобы не видеть гнева небес, сотрясающего земную твердь. Множество тайн хранит в себе летняя тьма, обволакивающая землю мягким ночным одеялом, важно лишь услышать её голос, увидеть картины создаваемые ей из различных деталей, почувствовать вкус, запах, уловить мелодию. Расстояние – не помеха. Я отчетливо вижу озеро, на поверхности которого, подёрнутой лёгкой рябью, дрожит и переливается крошечными волнами лунная дорожка - точно хорошо налаженный мост в небо для обитателей водных глубин. Я слышу, как копошатся в копне сена мыши, как грызут стены дома и носятся по чердаку в поисках подвешенного сушиться мяса их более крупные сородичи – крысы. Я вижу, как перетаптывается в стойле лошадь, сминая копытом унавоженную соломенную подстилку. Я слышу, как кошка вылизывает своим шершавым языком ещё слепых котят, приглянувшихся по той или иной причине хозяевам и не утопленных вместе с большинством своих братьев и сестёр в реке. Я слышу, как мотыльки бьются крылышками о раскалённую, яркую лампочку, укрытую под навесом крыльца. Я слышу, как замедлилось течение соков в стеблях цветов и стволах деревьев, как свернулись бутоны и листья, впадая в ночную дрёму. Я вижу, как в свете костра угрюмо разливают холодную, запотевшую водку по мужицким, гранёным стаканам, едва касаясь горлышком бутылки тяжёлого стекла и с нежностью роняя последнюю каплю. Я вижу многочисленные человеческие тела, сплетшиеся в любовном порыве, судорожно смыкающиеся и размыкающиеся на постанывающей пружинами кровати. Я слышу тишину смолкшей после полуночи радиоточки. Всё это вплетено в ткань мира замысловатым узором, отпечатанным на сетчатке глаза и остающимся до самого утра той призмой, через которую взираешь на то, что вокруг тебя.
-Стой! Пацаны, бежит!
**************************
И – понеслось: как? где? куда? сбежала? Огромными прыжками, сломя голову, до боли в мышцах, яря собак, пугая вперяющихся в окна бабок – через бревно – хоп! – какой мудак его поставил здесь, среди дороги? проезд закрыт? вот – лужа, лужина, большая, чуть не упал, задел слегка кроссовком(проверить, кроссовок или ботинок – прим.), чёрт - брызги, отвратные, коричневые капли, сейчас – засохнут, потом мой их тряпкой, размажешь всё, в разводах. Ветки лезут в морду, вишня? нет, хер его знает что, не был здесь ни разу, а тёмный-то какой, повыбивали, бля!(про закоулок и фонари) не вступить! влетел! вся подошва! зато теперь там – мой отпечаток: днём высушит, хоть приходи и забирай на память, куда рванула-то? вон – Коля, я что, последний? отвлекся, опять звёзды, тогда тоже на звёзды смотрел: Алик свою трахнул, а я –про звёзды, сижу, чё показывал-то, северную корону, да, красивая, венком такая, а он трахал, а я про звёзды - вот мудак!
- Коля, куда мы бежим? Где все, что это за улица вообще такая?
- Да впереди уже все давно, я поссать отошёл и то раньше тебя услышал, ты там стоял всё щёлкал что-то. Пацаны сразу за ней рванули, сейчас выбежим из закоулка там уже наши сотки должны быть, виноград, дом, найдём.
ага! ведьмина хата, бабулька жутковатая, конечно, тогда -да? – смеется всё, а мы до этого: не смотреть, фиги, мимо идём, как вспомнишь ! ведь виноград держала, да помню, точно был, я всё-таки глянул, видел, три грозди таких, нихера, во память! там и зажмут, о! вот – вишня, тогда с пацанами, сразу и не вспомню, лет шесть уж, на Купалу, готовый вообще, ветка эта долбанная, джинсы только купили, куртка, неделя, наутро даже не смотрел, а выросла, вроде, да ну, ты чё: август, какие нахер вишни! отстань! отстань, бля!
- Фу! Кыш! Иди! – замахнулся, будто бросаю камень, собачка скрылась в калитке за кустом малинника, злобно потявкивая, и всем видом показывая, что она готова броситься на меня оттуда и разорвать на клочки в любой момент.
вот же сука злая! мелкие они всегда самые злобные, чуть не куснула! ну где там? бля, вообще никого – здорово, а во! её дом? да, точно, завалинку перекрасили, зелёная что ли? говно какое-то, такая девочка красивая! только молиться, за бабой - бегу, а то – девочка, волосы помню, да, запах, уткнулся тогда, а что пили? бырло, точно! бырло с печеньем, как вспомнишь, предложил-то, мозгов хватило, как не повырубало, хотя – не помню, да там аспирин какой-нибудь голимый был, стопудово, с бырлом бы выстегнуло только так, не, точно аспирин или от кашля хрень какая, уткнулся, запах… вот не помню чем, приятный, за сиськи её – бац! – а она – сверху ладошками прижала, хорошее время, двое детей, по залёту, второй – вроде солдат, в части с Серым, о, вон, шоссе! так, ходу, а запыхался, дыхалка не та - сука! - это как вообще?! а выглядит будто сидит кто, из-за угла, пересрал, что там? крыло? ну охренеть! пацанам не сказать, точно, ага, вон она, она? она, она, прижали к сараю, ведьмин? ведьмин, как и думал, баба ведь, куда ей, так, стой, сейчас, давай ты проезжай уже, ждать ещё тут тебя, фольц, гольфик, новый кузов, с понтом, Миша что ли? как светит, как светит-то! через пару дней – полная, стопудово, вообще всё видно, на реке хорошо, створы не теряются, в кустах с биноклем высмотреть можно, а гладь ночная? не вспоминай, сейчас бы туда, тяжело всё-таки, годы не те, а чё он сбоку? я думал - раньше меня, ну всё – шагом, как песком вычищенное дно алюминиевой кастрюли – во! – сказанул! надо запомнить, потом пригодится «как песком вычищенное дно алюминиевой кастрюли», есть, что вспомнить, не жалею, много видел, одни штормы чего стоят, здесь даже не в курсе как это, икру ложками, будто только это! бухать и икру жрать, так они видят, а ночная вахта? а куча воды? как-то не получается, видеть надо, что толку, здесь речка – в один прыжок, куда им, тогда – бакены утюжим днищем, думал сейчас винт – хрясь! – нет, как поплавок потом – хоп! – выплыл, болтается, интересно, фонарь не выбили, сколько помню тут свет был всегда, никто не трогал, наш ведь, самим нужен.
- Ты где бежал вообще? – спросил я у подходящего параллельно со мной Коли. – Мы ж вместе были, я думал ты тут уже.
- Да, - махнул он рукой тяжело дыша и слегка согнувшись. – Заплутал малёк. – посмотрел на окруженную полукольцом и прижатую к двери сарая Лену и сказал. - Ну всё сука, конец тебе! Я ещё никогда ни за кем так не бегал, кровь в горле стоит.
Он вынул, подошёл к ней и приставил лезвие к горлу.
- Не хотела по-хорошему? Будет по-плохому. Я думал, ты баба умная, сама всё понимать должна, а у тебя мозги с горошину. Мы тебя по кругу до самого утра теперь будем пускать, пока ты, тварь, сознание не потеряешь. Надолго запомнишь наши посиделки. Давай, пацаны, под руки её вдвоём берите, пошли на хранилище, я сзади буду идти, если что - пику ей в бочину, тут в колодец сбросим, один хер там никто воду не берёт – ведьмин.
- Я в милицию! Я…
Она не договорила, потому что Коля с силой ударил её ногой в живот. Лена согнулась и медленно сползла по сараю, как яйцо брошенное в стену.
- Не пищи – прирежу.
Алик и Роман подняли её, отряхнули грязную сзади кофту, взяли под руки и потихоньку пошли.
- Ты дыши, дыши главное, глубже, вот так. - Алик вобрал воздух в лёгкие и с шумом выдохнул.
- Сейчас очухается. – бросил Коля, махнув рукой. - А помнишь, - обратился он ко мне. – как мы тут с тобой к ведьме в виноград лазили?
- Ну ещё бы. Все там были, с Аликом не раз тут по ночам ошивались, да, Алик?
Алик был весь красный, запыхавшийся, он, казалось, до сих пор не мог отойти от погони.
- Что? А? – обернулся.
- Да виноград, - повторил я. - В виноград, помнишь, как лазили, к ведьме этой?
Алик сразу же помрачнел, посерьёзнел, отвернул лицо и сказал:
- Не говори о ней ничего. Не хочу слышать про эту тварь. Ни про неё, ни про её сестру особенно, вообще ничего! Пошли они все нахер, со своим виноград, со своим домом, забором, лужей – нахер!!! Понял? – он стал заводиться.
- Да понял, понял, ладно, всё, закрыли тему. – примирительно сказал я. – Как к хранилищу пойдем? Через поле, или по улице?
- По улице – увидеть могут, - сказал Дима. – Пошли через поле, там сейчас никого, - и, полушёпотом, так, чтобы впереди его никто не слышал, добавил. - Заодно забегу домой, самогонка у меня там в нычке есть.
- Ну, через поле, значит.
через поле – интересно, Санёк тогда на Купалу со всей дури ногой, тот рухнул, как мешок с камнями, костёр какой! столько покрышек, попались тогда, да, через кладбище на тракторе, бля, раньше – 31 мая, закон, все идём, бедный маслозавод, гонялись по всему заводу, не был давно, не ходил, там озеро же, бля, лет пять не был, метров пятьсот, лень, волосатик тогда, на хлеву же были, вроде, Ваня пьяный в дымину, морду – в кровь, волосатик весь в зелёнке был, точно! Дима пришёл, не помню, чёрт - не помню! – кто же ещё? я, Ваня, а ещё? хер с ним, кострище тогда – все смотрят, пели, дед вообще в говно, Купала, твою мать!! какой мудак тут? зимой хватишься, а вот тут она, козёл! больно крупная, на четыре части - и то в печку не влезет, какие джинсы узкие, икры толстые, видно, ноги короткие, не люблю, жопа зато, маловата ростом, пятно белое – вытерлось, жопой вытерла, не видно за кофтой, может и жирная, рожа, вроде, нет, не понимаю, нахера такие носят, обычные же есть, черепа… это ж обувь, дура! смотри, не рвётся, знает всё, но – нет, а – некуда, ты б рвался? нож ведь, баба, выхватила уже, хватило, ненавижу грязь, вымой, вытри, сука, она ж въедается, щётка не берёт потом, что ж ты за тварь?! я свои после каждой пьянки пидорил, черные тем более, джинсы надо чистить, нет – будешь как чухло, как ты вот, ты бреешь или нет? должна брить, все бреют, надо чтоб брила, отвратительно, а так – мягко, шестнадцать ведь, шестнадцать? не помню, да, вроде, может ещё нет ничего, нет, есть, волосы – темные, у этих всегда есть, густое, колючее, б-р-р-р, тут он тогда, придурок, потерял, хорошая финка, помогите найти, пацаны, да пошёл ты нахер, мудак! а если б и правда так сказал? зарезал бы, 20 лет на зоне, мозгов нет, точно зарезал бы, лет 11 было, не 12? нет, 11, точно 11, тогда у Санька сестры свадьба, да-да, 11, 12 это я уже Нэлку на хранилище, или в 13 Нэлку? семь рыл тогда, сдуреть, как держала? булку хлеба тогда, ага, мы все дальнобойщики, Ваня вообще загонял, приходи завтра, завтра – 13 рыл, не пришла, хорошо растут, две рядом и ягоды вкусные, херово, что прямо под окнами - о! о! - па-а-а-а-сха, я достану из серванта банку на три литра, это кто такой? пассат, Витя? не, не наш, Людку с гулянок везут, стопудово, есть машина – можешь трахать, Серега трахал, я не трахал, башка как у овцы, не люблю, а если бы дала? слишком кучерявая, как светит-то, волки пообкусали, боялся в детстве, интересно бабка, да чё за руки-то всё время? наверно не свалит, никогда и не был здесь, Колян с ножом сзади, да ну, зассыт, куда валить? темень, нихрена не видно, нихрена не знает, прямо над полем висит, копны вон, там же где-то? нет, дальше, да, точно, подальше чуть-чуть, метров сто вверх, и как их там всех? 5000, заживо, шевелилась земля, сдуреть, не видно? нет, света нет, спят, высоко, ниже – пообдирали, горькие, бля, говно, ну и живут! а нахер забор с другой стороны? брать нечего, во рвётся! злобный, хороший пёс, чё за помесь? стопудово лайка и ещё кто-то, Олежа-Олежа, просрал ты своего скорпа и хата у тебя разваливается и говно ты сам, та-а-а-ак, аккуратно – хопа! – нормас, речка, блин, а рожей пахал тут, вот так, ого, стог, себе что ли?
- Это ты чё, себе?
- Ну да, - Дима усмехнулся и как-то недовольно фыркнул. – Мать решила ещё корову брать, на неделе должны привезти, ну и вот. – показал рукой. – Нахрена она нужна? – спрашивал он больше обращаясь к себе, чем к кому-то из нас. – Хватает же всего, ещё и продаем… Хер поймёшь…
Он отделился от нас и направился к своему дому.
- Вы двигайте потиху, я вас догоню.
- Давай, мы не спеша.
Лунным светом освещён был большой, колхозных размеров стог, который напоминал скорее какую-нибудь остановившуюся на ночёвку фуру, или отколовшийся кусок скалы, выпирающий на ровной поверхности поля и неизвестно каким образом тут оказавшийся. Сама поляна, на которую мы в этот момент выходили, была окаймленным домами и колхозными постройками аккуратным, идеально круглой формы блюдцем, на поверхности которого то и дело вырисовывались очертания телег, старых заржавленных тракторных плугов, косилок, разбортированных колёс, нескольких автомобилей, торопко перебегающих с места на место собак; угловатыми стенами подступали со всех сторон жилые дома, недоверчиво косившиеся на путников своими ярко освещёнными окнами. Весы, точнее – большая железная эстакада, где проходили взвешивание машины с зерном, любимое место сборища молодёжи, давно не использовались, были сломаны. Две дорожки по которым заезжали грузовики – истерты, металл их куском серой льдины виднелся днём на фоне окружавшей его ржавчины, сейчас же, блики лунного света отражались в них игрой морской ряби, отзываясь эхом, по-родственному перемигиваясь с отблеском настоящей водной глади расположенного неподалёку озерца. Оно стояло прямо посередине поляны, как бы на донышке блюдца, преломляя снопы лунного света и было похоже на случайно обронённую кем-то серебряную монету. Берег его покрывал невысокий, редкий камыш.
как зрачок, а говна сколько! больше чем на том, ни разу не купался, вообще купался кто? нет, навряд ли.
- Алик, ты тут купался в озере?
Только сейчас я обратил внимание на то, что Алик еле переставляет ноги. Он брёл опустив низко голову и буквально повисая на локте у Лены так, что было непонятно кто из них кого ведёт. Я подошёл поближе и заглянул ему в лицо.
- С тобой всё в порядке?
Толком было не видно, однако я заметил, как его губы шевелились, что-то нашёптывая. Попытался прислушаться, но мне не удавалось – он что-то очень тихо лепетал.
- Ты слышишь меня вообще? – пощёлкал пальцами перед его лицом. Алик встрепенулся.
- Всё в порядке, спрашиваю?
Он скорчил гримасу.
- Не могу, не могу идти. Колян, подмени.
Коля поменялся с ним местами. Теперь он конвоировал Лену, а Алик еле плелся со мной сзади. Мы значительно отстали от них.
- Слушай, что-то хреново мне. Мы же сейчас, мы же опять, ты понимаешь?.. Опять сейчас туда, мимо… Не могу не по себе, какого черта мы поперлись здесь? Надо было четвертым переулком идти, через кукурузу… Этот дом…
- Да нормально всё, – попытался сказать я как можно веселее. – Чё ты паришься? Сейчас пройдем по-быстрому, а там уже хранилище.
Нас догнал Дима.
- Во, смотри чё урвал. – вынул из пакета полуторалитровую бутылку. – Нормально, как раз хватит, чтобы в ритм войти, а то что-то всё повыветрилось с этой беготнёй. Что так медленно? Пацаны вон уже где. Ладно, я пошёл, догоняйте.
Мы с Аликом проходили мимо весов.
- Помнишь, как тогда здесь, на Купалу? – спросил он с улыбкой. Я кивнул головой. – Весело было, помнишь? Такую кучу покрышек навалили, такой кострище был! Все пришли: старики, дети. Хорошо, сейчас вспоминаю – хорошо было. Девки песни пели, куклу какую-то связали, помнишь? Вино это, как вино наше разбили! Я думал, убью.
- Сам только что шёл, вспоминал.
- А когда было-то? Лет пять назад, кажется, как будто сто лет прошло, как будто ещё до моего рождения всё это… Знаешь, я не могу на эту, - он неопределенно махнул рукой вперёд. – смотреть. Не могу. Опять у меня начинается, смотрю на неё, а вижу ЕЁ. Что за херня такая? Думал – прошло. Нет, опять. Иду, а самого к земле клонит, на неё взгляну, а там рожа эта ухмыляется. Я понимаю, я не идиот, понимаю, что так не может быть, что это глюк, не по-настоящему, но сделать ничего не могу. Хочется взять и ударить, избить, убить, утопить эту тварь. Сейчас ещё дом, долбанный дом! Нет, я не хочу, не пойду туда! Слушай… - он вцепился в мою руку. – Слушай, не пойдем прямо, а? Пусть они идут, а мы обойдём, обойдём, ага? Вон там, - он показал в сторону колхозного хлева. – сейчас к Диминому дому спустимся, подымемся к коровнику и там пройдем до хранилища прямо. Давай так, а? – он смотрел на меня сгорбившись, снизу вверх, держа за руку, как маленький ребенок.
- Да ладно, ладно, как хочешь, пусти. – я одёрнул руку. – Пойдем так, как говоришь, мне всё равно. Я тоже, если честно, не особо хочу там идти, дурацкое место.
Мы свернули налево и вниз, к озеру.
Возле озера стоял дом с небольшим сараем, он не был огорожен забором, не было возле него никаких посадок, был он расположен на середине поляны и настолько сросся в восприятии местных жителей с самим озером, что было ощущение о его предвечном здесь нахождении, или, по крайне мере, с тех пор, как появилось само озеро. В доме жил Дима – примерно нашего возраста парень, старше, может, на пару лет. Жил он вместе с младшей сестрой, больше никого у них не было. Чем они занимались и что вообще были за люди никто толком не знал, хотя Диму знали все, все с ним здоровались, общались, выпивали. Производил он на всех впечатление приятное, но какое-то странное, как и его этот дом. Никогда в нём не горел свет, никогда не был слышен шум, какая-либо возня, вообще не видно было никаких признаков жизни, только изредка из дома выходили и заходили в него обратно два человека.
Озеро лежало в низине, оно всё было засрано коровами, как и все близлежащие небольшие водоёмы. Это, а также близость колхозного хлева и огромной силосной ямы неподалеку являлось причиной неприятного запаха постоянно исходившего от Димы. По утрам над озером стояла желтоватая, в цвет испражнений, мгла; знойным днём тяжёлой, смердящей завесой нависал раскаленный воздух; ночью все резкие, нестерпимые запахи придавливало громадой звездного неба и близлежащие поля изливались на низину своими переспелыми ароматами, давая отдохновение и усладу ноздрям местных жителей.
Стежка проходила недалеко от озера, сворачивая к сараю, огибая дом прямо возле самого бокового окна и подымаясь вверх на небольшой пригорок, где был расположен приземистый, но очень длинный коровник. В его узких прямоугольных окошечках, вырезанных под самой крышей, точно ненадолго задержался яркий полдень – свет изливался оттуда далеко на окружающие предметы, выхватывая хорошо видные стволы деревьев, ухабы и широкие лужины, раскиданные по проходящей около хлева дороге. Столь громкий днём, коровник являл собою в этот час средоточие безмолвия, скотина отдыхала от изнурительных дневных выпасов и вечерней дойки, не издавая ни малейшего звука, только населяющие здешние поля и кусты кузнечики или сверчки, или ещё какие неизвестные насекомые, неистовствовали в этот поздний час, разрезая тишину своим острым, кинжальным шумом.
Мы проходили возле сарая, над которым широкой веероподобной кроной раскинулся белый налив с большими, глянцевыми, серебристого, лунного цвета плодами, повисающими над шифером крыши; ветви были столь тяжелы от яблок, что иные из них опускались почти до земли и для того, чтобы сорвать себе сочный шар надо было просто протянуть руку, а то и вовсе немного присесть. Алик приблизился к дереву, ухватил к себе сразу несколько веток в охапку и стал трясти. Яблоки начали валиться на землю, глухо топоча, словно пробежавший табун лошадей; сбивались в небольшие кучки, наскакивали друг на друга, покрывая тела своих собратьев рубцами и трещинами, брызжа переспелой мякотью и соком, стукаясь друг о друга боками и оставляя вмятины, как пасхальные яйца.
Алик стянул с себя рубашку и разложил на земле. Присев на корточки, стал накладывать в рубашку яблоки.
- Возьмём пацанам, возьмём им, пусть поедят, надо взять. – бормотал он себе под нос.
- Да там рядом яблони есть, нахрена отсюда-то тащить? – удивился я.
- Надо взять, - продолжал бормотать Алик. – Это хорошие яблоки, белый налив, белый, понял? А там что? Там не яблоки, там чернота одна, там гниль одна, мусор, вонь, всё, всё ЕЮ заражено, понимаешь? – он стал накладывать яблоки быстрее и в его голосе появились нотки старческого ворчания. – Какого чёрта вообще попёрлись… эту шмару ещё… нужна она больно, лучше бы дома сейчас… на рожу её смотреть… - и резко оборотившись ко мне выпалил. – Думаешь мне приятно, приятно?! Мне, по-твоему, хочется её видеть? Я ведь только ЕЁ вижу, шмары этой там нет. Она есть как бы: руки, ноги – её, а лицо – ЕЁ! Господи, эта рожа… - простонал. – Ты помнишь её, помнишь эту харю?
Он подвернул края рубашки, соединил их с рукавами и завязал одним большим узлом. Встал. Закрыл глаза, глубоко вдохнул, набрав полную грудь воздуха, и с шумом выдохнул. Задрал голову высоко в ночное небо, стоял с минуту и просто смотрел. Я тоже взглянул вверх и сразу выхватил глазом быстро передвигающуюся точку спутника, одинокой, сорвавшейся с небесной кровли звездой мчащуюся по невидимой линии орбиты. Алик ещё раз вдохнул, снова выдохнул, обдал меня струёй теплого воздуха пополам с хрипом и свистом, посмотрел на дом, плюнул:
- Твари смердящие! Живут в этом дерьме, чувствуешь, как здесь воняет? Меня сейчас вывернет, пошли отсюда. Говно одно кругом, чернь, даже яблоки говном пропахли. Да нахера я вообще их брал? Чёрт знает что. Эй! – крикнул он громко, подойдя к окну. – Уроды!! Жрите свое дерьмо сами!!! И со всей силы запустил в окно набитую яблоками рубашку.
Раздался пронзительный звон разбитого стекла, осколки с шумом осыпались внутрь, на раму, вывалились на завалинку и тут же заблестели усевшимися на них лунными лучами.
- Пошли отсюда. – сказал Алик и не торопясь направился вверх по тропинке, к коровнику.
Из дома никто не вышел, окна оставались всё такие же тёмные.
странный дом, всё-таки, они вообще там? как и не люди вовсе, тогда ведь был, помню, пацан как пацан, ну да, стопку, огурец дал – на, прикуси, прикусил, нормально, выпил, как все… но странный какой-то, а что? а какое ещё? только это и подходит, я должен перебирать ещё что ли? да иди ты нахер! нормальное слово, нормально подходит, именно странный, ты ещё заносчивый скажи, заносчивый, мерзость какая, как машина прям, заносчивый, хреносчивый, пацан просто странный, ну, да, говорил, да, выпивал, в этом и дело, вроде нормально, но какая-то хрень, ещё ухмылка эта, нет, странный как есть, откуда? отсюда ведь, здесь же выросли, все говорят, а родители, спрашивал кто-нибудь? я- нет, никто нихрена не знает, но и не спрашивал ведь никто, может – приехали когда? не одни же, нет живут здесь, дом – их, вонь, прёт хлевом, сильно, там ещё как-то хоть травы, тут вообще хана, фу, бля, колхозаны смердят хуже свиней, а как Аликова баба, во приехали тогда! во вонища! в каких-то валенках засраных, или сапогах? в сапогах, да, резиновые, точно, в говне все, как потом залазить на неё? жуть, два дня чувствовал ещё, а сестра его где? я видел очень давно, издалека, а может и не она вообще? Вова сказал – она, хрен поймёшь, не знают кто и что, а они тут живут прямо посередке поляны, место-то выбрали, ни забора, нихера, расхерачили и что? ты выйди хоть, твою ж хату громят, два слома есть, чувствую, всегда, слом, именно слом, да я назвал, сам, осенний – в сентябре и весенний – в конце марта, да, я так думаю, чувствую, меняется ведь все, как будто ломает, и время и место и это всё, за перевалом светит солнце, окошки как дзоты, стой, а откуда? как дальше? так, сейчас, да страшен путь за перевал, точно! а что это? не помню, хоть убей, бля, как всплывет что, какой-то плохой он, бледный что ли, или луна это? неясно, дойти бы, сюда порулили, ну ладно, сейчас выйдем, во, смотри какой, новый, с прицепом, красный что ли? да, точно, плуг аж блестит, хороший, смешно они зарываются, передними как ручонками тогда тыкаются, а задние, блинища эти здоровенные, как в сметане, зато гусеничный – как танк, асфальт, сука портит только, вот она, да, подходим, как горела и зажигалку потерял! они нашли, а все видели – Генке отдал, подумали Генка сжёг, придурки, да, давно.
- Помнишь, как тут полыхало? – спросил я осклабясь у Алика. - Ну, с Серёгой тогда пошли?
Алик не обращал на мои вопросы абсолютно никакого внимания, он шёл уткнувшись взглядом в землю, низко опустив голову; весь съёжился, закусил ртом воротник спортивной куртки, руки всунул в карманы штанов и постоянно шевелил ими что-то доставая и вытряхивая на землю. Иногда, поднеся ладонь с содержимым карманов к лицу, он поворачивался в сторону светящей луны и долго рассматривал то, что его руки выудили из недр засаленных портков на поверхность. Это был обычный табак, выпавший из сигарет, постоянно носимых Аликом не в пачке, а, почему-то, в кармане, из-за чего они у него всё время ломались; он крутил из них сломанных самокрутки. Благодаря этой привычке никто, как правило, не просил у него закурить.
- Смотри. – Алик резко остановился и присел на корточки возле чего-то темневшего на земле.
Он поднял это неясное пятно, повернулся вполоборота ко мне, протянул руку вперёд, чуть не к самому моему лицу, и сказал:
- Похоже, дохлая ворона. Или даже ворон, слишком большой. – с этими словами Алик отфутболил дохлую птицу носком своего ботинка в заросли кустарника. В полёте тушка выронила несколько перьев, отделившихся от неё будто ступени от космической ракеты. По воздуху медленно стала расползаться резкая вонь. Алик по-мальчишески рассмеялся.
- Только боты изгадил… Вспомнил сейчас. Я когда в школе в старших классах учился, у нас был физик такой, - покрутил возле виска. – На всю голову. Мы с его сыном за одной партой сидели. 10 или 11 класс, не скажу сейчас даже… А я, знаешь, вот никому ещё никогда… я, короче, это, стихи любил писать одно время. Да, да, что ты так смотришь? Вот представь себе. Писал их как-то больно уж много, везде, где придётся, на всяких клочках бумаги, даже в сортире на туалетной бумаге и то писал. Лезли они из меня прямо, из всех щелей. Сейчас вот вспоминаю – говно говном, а тогда мне это очень важно было. Считал себя поэтом, - он громко засмеялся. – Никому не показывал – боялся, что обосрут с ног до головы. Поделом было бы, конечно, но тогда… Короче, я на уроках тоже писал, в тетрадках, на последних страницах. И вот этот его сынок как-то раз сдал меня своему папшке: руку поднял, сучёныш, «Папа, а он тут стихи пишет». Ну, этот сразу ко мне, тетрадь забрал, сидит, стихи читает. Прочитал, потом так из-под очков глянул на меня: «Давно пишешь?», я покраснел, башку опустил, промычал, что, типа, да, а он: «И что ты думаешь теперь?», я не ответил. «Что же, не пьёшь?», я посмотрел на него – что за странный вопрос? Нет, говорю, а он «Такие стихи пишешь, а не пьёшь. Тебе запоем пить надо. У тебя, наверно, и папа пьёт?». Весь класс покатом, я сижу, как рак и тут он перед всем классом: «Онанизмом занимаешься?», я уже вообще полумёртвый, дрожу весь, посмотреть вокруг страшно, девки шушукаются, пацаны ржут, пальцами все в меня тычут. А этот мудак ко мне подошёл, протянул тетрадку и сказал: «Непременно занимайся.». В классе как бомба разорвалась, все так и прянули. Представляешь, какой козёл? Перед всеми меня опустил, пацана, а за что? Главное, никаких конфликтов с ним никогда не было, с сыном тоже, вообще не пересекался с ними. По предмету – трояк, а тут он вот так со мной. Я потом долго про это думал, так и не понял нихрена. Стихи, конечно, все свои повыбрасывал и посжигал к чёртовой матери, больше не написал ни строчки, такой меня стыд ел. Ни с кем не разговаривал до конца школы, а ведь был заводилой в классе, шуточки всякие там постоянно, на всех сборищах – душа компании. Скуратов Сергей Андреевич, недалеко здесь, кстати, живёт. Лысоватый такой, с бородкой.
Пока Алик рассказывал, мы стояли. Как только он свой рассказ закончил, то сразу же развернулся и пошёл в сторону хранилища - до него оставалось совсем немного, метров тридцать. Я поспешил за ним.
Луна отражала солнечный свет, как хорошо отскобленная и начищенная сковородка, и весь он, казалось, был направлен в эту минуту на наше хранилище. Это было приземистое, но очень длинное здание; стены, с облупившейся штукатуркой, там и тут демонстрировали постыдную наготу своей кирпичной кладки, через которую, в свою очередь, пробивались какие-то непонятные ростки с кончиками, увенчанными цветками. Воткнутые в оконца штукатурных прорех, они торчали наружу пышными пучками, напоминающими букеты, и вся композиция в целом была похожа на кладбищенскую стену, с покоящимися в ней урнами с прахом .
Вырубленный в стене прямоугольник двери, жутко чернел непроходимой тьмой, которая, по ту сторону входа, казалось, была свернута в узкую горловину постепенно разраставшейся в пространстве воронки гигантской чёрной дыры, висевшей где-то в открытом космосе.
- Послушай, - спросил я у Алика перед тем, как войти внутрь. – А к чему ты вообще всё это рассказал?
- К чему? – он колупнул ногтем штукатурку, и та обвалилась, оставляя за собой облачко из пыли. - Да просто у этого Сергея Андреевича на дворе всегда дохлые вороны валялись. Где он их столько брал и что с ними делал – не ясно, может опыты какие ставил, а может и ничего не ставил, они сами к нему прилетали – хрен его знает, но факт: он каждый день выносил ведро дохлых ворон в мусорку, а то и два. И на яблонях у него целая куча их сидела. Я как ту увидел – сразу вспомнил почему-то. Ну что, пошли?
**************************
Плотной, густой дымкой нас облепила абсолютная темнота. Идя наощупь, слыша под ногами хруст соломы, я начинал видеть перед собой причудливые картины, состоящие из вписанных в чернь тёмно-зелёных, синих и тёмно-оранжевых квадратов, расходящихся треугольников, сужающихся и вновь расширяющихся кругов; они складывались из череды еле уловляемых зрением цепочек, звенья которых переплетались друг с другом, образовывая новые неясные и размытые фигуры. Всё это разнообразное геометрическое варево плавно растекалось по охватываемому глазом пространству, иногда явно выползая за пределы видимого внешнего мира и пробираясь в мир внутренний – вглубь глазницы, проходя сквозь глазное яблоко, медленно вползая в подкорку мозга, прошивая его насквозь, многократно огибая, как спутник, изучающий поверхность далёкой планеты. После этого карнавала всевозможных фигур откуда-то вдруг возник длинный коридор, весь усыпанный маленькими белыми точками, похожими на звёзды. Они двигались куда-то вперёд одним сплошным потоком, сужающимся в конце так же, как и очертания самого коридора.
И вдруг – вспышка. В выхваченном ею куске пространства щерились на тусклый свет несколько размытых, трудноопределимых харь.
- Давай сюда. Мы здесь.
Постепенно глаза привыкли к окружающей тьме и даже стали различать отдельные контуры сидящих людей.
- Вы куда вообще пропали? Не сказали ничего… Идём, идём, а вас нет. – послышался Димин голос. – Держите вот, - он протянул бутылку, уткнувшуюся в моё бедро. – Мы уже по разу пропустили.
Алик глотнул, выдохнул в рукав и, судя по звуку, поднёс к носу пучок сена или соломы – чуть слышный хруст говорил в пользу последнего. Шумно втянул в себя воздух.
- Дай закусить чего-нибудь.
Через меня к нему потянулось сразу несколько рук.
- Где баба? – спросил он, громко чавкая.
- Да тут. Колян, держишь ещё?
- А куда она денется с ножом на глотке? – весело клацнул зубами Коля.
- Эй, подруга, ты тут? – с последним словом изо рта у Алика вылетела громкая отрыжка. - Слышь, чё говорю? Не слышишь? Ну ладно, короче, обстановка такая. Мы сейчас тебя будем драть в пять рыл, да ты уже поняла всё. Будешь хорошо себя вести – мы будем стараться, а будешь вредничать – будем грубить, ругаться и, может быть, даже, махать руками. Всё ясно? – он встал и подался куда-то вперёд. – Ну, пошли. Пацаны, - обратился он к нам. – Вы тут со спичками не очень, сено всё-таки – сгорим, и выскочить не успеем.
Они отошли подальше, вглубь хранилища. Я прилег, оперевшись на локоть. Было слышно, как в темноте плескалась в бутылке водка, раздавались сдавленные звуки глотков, чавканье, кто-то шмыгал носом, кряхтел; в отдалении о чём-то переговаривались мужской и женский голоса.
Вдруг послышалось несколько резких шлепков. Их звук впился в уши неприятной высокой частотой, перед глазами сразу же стала профилактическая заставка на экране телевизора.
- Поняла, сука? – донёсся злобный вой Алика.
Чья-то рука протянула мне бутылку.
- Наверное, до утра тут просидим. – довольно рявкнул Роман. – Ей потом будет что вспомнить. Внукам расскажет, как пятерых держала.
Зашлись гадким смехом, вызверившись стаей степного шакалья.
- Вставай. Давай, вставай, пошли! – глухо прогавкал Алик. – Иди, вперёд. Вот, пацаны. – сказал он, подойдя ближе. – Привёл сюда, сильно стесняется, не хочет ноги раздвигать. Пусть тогда в компании побудет, расслабится. Мы тебе говорили, что по кругу пустим? Ну вот и чудно. Ложись здесь. – слышно было, как она свалилась на мягкий настил. – А мы, пацаны, как индейцы, вокруг неё сядем. Будем делить по братски, чтоб никто не обижался потом, что кому-то меньше досталось. Ну, давай, кто на очереди? Я уже первый подход сделал.
Разбрелись всяк на мыслимое им верным расстояние, образовывая воображаемый круг. Мелко подхахатывали, сопя, покашливая, возясь каждый на своём месте с дотошностью собаки, ищущей себе укромный угол под лёжанку.
По руке перебегали какие-то насекомые; сквозь одежду то и дело пробивалась особо настойчивая соломинка, неприятно покалывая и вызывая лёгкий зуд.
- Я пойду, хлопцы, - хрюкнул Роман, ретиво вскочив. – Где она там? – послышалась возня. – Хоть слово скажи, как я тебя найду тут… А, вот… Хоть бы портки до конца стянула, бля, неудобно… Та-а-а-к, ну, давай, раздвигай. Бля, слушай, как ты её трахал, эти труханы мешают! Снимай давай. – девчонка сказала что-то невнятное. – Я что, цацкаться тут с тобой буду?
- Да возьми ты нож, на.
Точно, слева сидел Коля и брехал похотливым, высунувшим склизкий язычище псом.
- Во, Колян, голова, давай сюда.
Послышался непонятный тупой звук, а после треск разрываемой ткани.
- Держи.
Коля привстал за ножом.
- Ну вот, пацаны, совсем другое дело. Для вас ведь старался.
Угрюмо промычали, выдавив пару натужных нелепых смешков.
- Та-а-а-к, ну, где тут что… Не попадаю – наведи. О, молодец.
Роман смолк. Из центра нашего импровизированного круга доносилось только прерывистое дыхание, всхлипы и шум трения одежды о солому и другую одежду. Я вспоминал сцены из просмотренных мною порнофильмов, сопоставляя с действом, происходящим на моих глазах, точнее – на моих ушах, поскольку я больше слышал, чем видел. Там всё было красочно, ярко, громогласно, здесь же – темень, шуршание и сосредоточенное сопение. Я нагнулся к Алику:
- Надо ей что-нибудь подстелить, а то хреново лежать ведь - солома.
- Слышишь, тебе жопу не колет? – прогремел он на всё хранилище, вызвав всеобщий приступ смеха. - Не колет? Раз не отвечает, значит не колет.
Роман продолжал натужно пыхтеть. Чавкающие, хлюпающие звуки по-змеиному вползали в ушные раковины, сворачиваясь клубком и впрыскивая внутрь маленькие порции яда.
- О, Ромка раскочегарил. – многозначительно отрыгнул Дима. – Смазка пошла. Жарит с оттягом.
Гиеньим хохотом полоснуло пространство. В надрез устремился рой охваченных ярью пчёл, разнося по воздуху квадратики гневного гуда.
Осело.
На голову сверху сплошным пластом улеглась тишина.
Надрез висел зияющей дырой распоротого бычьего брюха, являя придавленному тьмой оку свисающие внутренности таинственного потусторонья, уставившись сотнями тысяч глаз неизвестных существ, готовых ринуться на меня и растерзать в клочья, выгрызть в моём мясе сеть тоннелей, ветвящихся лазов, уходящих своими концами в параллельные, сокрытые измерения.
- Давай быстрее! – гаркнул Коля. – Чё там возишься? Бабу трахнуть не можешь по-людски.
Вдруг мелкая дрожь прошла по густой, вмиг съёжившейся сарайной теми. Надрез свернулся, сомкнулся в рубец. Спружинило вольный простор, скрутило, сжало в маленький, злобный комок, готовый взорваться, распрямиться в любую секунду лавиной бешеного взрыва, выбрасывая в беспредельные дали новые звёзды, планеты, новую, только что выкованную материю ещё не остывшей, раскалённой, шипящей, как сало на сковородке, вселенной.
- Бля, выпал! – заскулил Роман. – Выпал, пацаны, выпал!
И – рвануло.
Попёрли скопом шалые ватаги, разбухая, раздаваясь, растекаясь неясным контуром по заполняющей собою всё вокруг шири; сшибая, сметая на своём пути все преграды, сливаясь в единый бурлящий, кипучий поток, острым клинком всеклась мне в грудь упоенная своей мощью иномирная орава; угнездившись в выемках глаз, взялась выгрызать веки, обгладывать роговицу, испражняться в разверстые поры кожи; впившись внутрь уёмистого тела, принялась разбрасывать дымящиеся, обугленные внутренности, копошась в них огромной когтистой лапой растревоженного, неземного чудища. Круговерть вихрей пронеслась в моей голове, опустошая разум, круша черепную коробку, выгребая, вылизывая все ямки, все ложбинки и впадины, отделяя омертвевшую плоть от хрупкой, распадающейся кости. Вылезшая отлежаться на муравистом угреве душа была испепелена нещадным, всесокрушающим небесным змеем, развеявшим пепел её над краем предвечной бездны.
- Давай, теперь ты.
Хлопок по спине вырвал меня из плена засасывающей, кишащей неясностями, истекающей холодными соками трещины. Инобытийный наскок, длившийся целую вечность вдруг смолк, унялся, исчез, лопнув, растворившись в воздухе. Лавина повернула вспять, восстанавливая мой покореженный своим стремительным наплывом рассудок.
Алик взболтнул бутылку, вдавил внутрь себя огнём исходящую влагу, усмехнулся и проблеяв что-то по-овечьи, втолкнул меня в центр круга.
Встав на четвереньки, наощупь двинулся я к искомой женской плоти. Слепым псом, вынюхивая, фильтруя носом мельчайшие атомы в воздухе, я шарил впотьмах в надежде найти на замену старому прибредевшемуся надрезу надрез новый, сделанный в мягком, сочном женском мясе, прильнуть к нему распаленными чреслами, провалиться внутрь, изнежиться, согреваясь его теплом.
- Иди сюда. – услышал я едва уловимый шёпот, текущий лёгким ручейком откуда-то с северо-запада.
Я нашарил голую, гладкую ногу. Бедро. Поведя чуть вверх рукой, почувствовал дышащее тепло, исходящее от центра моих устремлений. Не решившись тревожить его, я провел внутренней стороной ладони немного выше, до выемки пупка, обогнув его, вызвав мелкую конвульсивную дрожь по всему её телу, и приблизившись к двум холмикам грудей.
- Ты не спишь там? – поросячьи поинтересовался Роман. – Смотри, меня раньше времени согнали и тебя сгонят, ничего святого у людей.
Нависнув над ней большим перегретым и расширившимся кое-где куском мяса, я застыл в недоумении. Руки мои, упёртые в солому, мелко дрожали. Тыкнулся – стена, твердь.
- Наведи. – шепнул я по-воровски.
Взяв мою исстрадавшуюся плоть в руку, она приставила её к чему-то мягкому и склизкому. Я начал погружение.
Как будто кончиками пальцев я мягко продавливал переполненные мёдом соты: небольшое сопротивление, решётчатая стянутость входа, обволакивающая, обтягивающая и засасывающая тёплая слизь, не выпускающая, удерживающая в себе, лишь только с приложением силы дающая возможность вырваться, чтобы потом вновь позволить проникнуть внутрь себя.
Чувство робости, охватившее вначале, сменяется чувством несмелой уверенности, увеличивающейся вместе с амплитудой ритмичных движений мышц и суставов тазобедренной области, и заполняющей по самую макушку к тому моменту, когда ты уже вошёл в ритм бесперебойной работы проверенного и надёжного аппарата.
Руки вросли в настил литыми сваями, со спины мог спокойно взлетать самолёт. Вытянув вперёд морду, я таращился в тьму и разноцветные фигуры вновь стали проскакивать перед глазами. Я орудовал своим жалом, как заправский шершень, не чувствуя облепившего меня липкого пота, не ощущая даже собственного мяса на костях; был предельно сосредоточен и, вспомнив о правильной постановке дыхания, старался забирать воздух носом, а выдыхать ртом. Отчего-то мне причудилось, что воспроизводимый мною процесс по своей механике и прикладываемым с моей стороны силам должен быть равнозначен хорошему несколькокилометровому кроссу. Тут же всплыли в памяти школьные уроки физкультуры, особенно экзамен в выпускном классе, на котором я пробежал быстрее всех, тут же после финиша рухнув в траву на стадионе, и, по приходу в спортзал, заблевав всю мужскую раздевалку. Лезли в голову какие-то кометы, просмотренные фильмы про космические экспедиции; вспомнился полёт Гагарина, высадка американцев на Луну и ещё какая-то подобная чепуха, невесть откуда, и непонятно для чего, всплывшая средь пёстрого потока моих мыслей именно сейчас. «Во глубине сибирских руд.» -
- бля, да что это? всякой хренью забил себе - именно сейчас в сей столь ответственный момент призываю вас – это вообще только что придумал, мороз и солнце, лучше уж мороз и солнце, да, мороз и солнце день чудесный динамо-то забросило две авангарду сразу же в первом, очень интересно, там спрятал за бочкой и прикрыл соломой, а подумают все на неё, а спёр-то я, у-у-у-у-х, как прихватило! похоже как в самолётё, воздушная яма, лёгкость в паху, малой был мне нравилось, будто кишки взлетают, сейчас тоже нормально, странные кольца, потому что движутся быстро, а медленно заснять – отдельные камни и осколки, а вдруг жизнь есть здорово бы было, нет, не верю, а может верю – хрен его знает, но я не видел сам, тут недалеко, кстати, по прямой километр где-то, чернеет сейчас, не знаю иврита, понаписали типа от рук палачей и всё такое в этом же духе, никогда ничего не вернуть, как на солнце не вытравить пятна, ого, это ещё что? так, дальше как? и в обратный отправившись путь все равно не вернёшься обратно, что-то знакомое, кто? сколько в голове всякого говна, сам в шоке, бля, эта истина очень проста, и она точно смерть непреложна, ну охренеть, а вот и концовочка – можно в те же вернуться места, но вернуться назад невозможно, похлопаем, молодец, не помню в упор, точно не Пушкин, может в газете читал, дохера я в детстве наизусть знал, всё что хочешь, а крылья почему-то не разваливаются, всё на заклёпках, у титаника были алюминиевые, сотрясаемый ураганом войны шатался мир от крови пьян, да что же это такое?! не голова – ящик с отбросами, долго ещё? надо напрячься, обняла, ты смотри, чем это она?
По шее скользнуло что-то холодное.
- Замёрзла, что ли? – шёпотом спросил я.
- Нет, это нож.
- Нож?! Откуда у тебя?
- Что вы шепчетесь там, голубки? – хрюкнул Роман.
Радостным сарайным поросём подвзвизгнули ему несколько рыл.
- А я всегда с собой ношу. – ответила она. - Мало ли что. Да ты не бойся, я его просто в руки взяла, а то неудобно – в заднем кармане лежит.
Что-то стало подбираться к груди с самого низа, какая-то волна. Включился автопилот, я не контролировал своих движений, смотрел на себя самого как бы со стороны и удивлялся стойкости и силе собственных мышц, которые начали постепенно ускорять движение моего мяса, напористо подталкивая, разгоняя его, как таранный молот. Я боялся что-нибудь проломить, повредить, нечаянно порвать, но телу моему я был уже не хозяин. Внезапно что-то с силой, резко бросило меня вперёд, ещё раз, ещё и ещё. Я весь сжался, скрючился, как идиот, напрягся и почувствовал, как что-то плевком перешло от меня к ней. Ещё несколько раз пришибленно, по-клоунски дёрнувшись, я весь обмяк, отвалился в сторону и ощутил, как по всему моему телу болью отозвалась бешеная, напряжённая работа мышц: расслабившись, они дали о себе знать. Никогда ещё я не чувствовал себя настолько обезьяной, как сейчас.
- Ну, хорош пыхтеть там – пробасил кто-то совершенно незнакомым голосом. – Уступи место другим.
Я отполз в сторону, ткнувшись головой в чьё-то плечо.
- Я тут. – огрызнулся Дима.
- А кто пошёл? – зачем-то спросил я, нащупав под собою чью-то утоптанную ямку и удобно угнёзживаясь в ней.
- Колян.
Послышалось булькотание кипящего котла, выталкиваемое наружу Колиной ротовой полостью:
- Сейчас ты у меня взвоешь… Ни один раскочегарить нормально не мог… А колется как, колени царапает вообще… Слышь, пацаны, как вы тут стояли? Не, нахрен, я куртку постелю.
- Гляди, спрыснешь нечаянно. – рыкнул Роман.
- Если только тебе на рыло, придурок. – отгавкался Коля. - Здесь профессионал работать будет. Что? Что говоришь? Чего-о-о??? Ты не попутала, подруга? Опа, ребятки, да у нас тут бунт.
- Чё такое, Колян?
- Да вот, барышня отказывается ноги раздвигать. Троих уже пропустила, а тут всё, никак.
- Дай ей в харю, делов-то. – прорычал Алик. – Слышь, ты, сука, будешь ерепениться, мы тебе ещё и за щеку сейчас напихаем, усекла?
- Давай раздвигай, я сказал. – судя по голосу, Коля начал выходить из себя.
Послышался неприятный хлопок, другой. Женский визг. Какое-то шебуршание, пара резких выдохов, сипение и приглушённый свист, словно из одного угла в другой перебежала небольшая стайка мышей.
«А-а-а-й, сука!» - резко вскрикнул Коля. Раздалось несколько глухих ударов. Мы все вскочили на ноги.
- Что там за херня, Колян?
Ещё удар.
- Я тебе покажу, тварь, я урою тебя сейчас, сука! – ревел в бешенстве Коля.
Снова удар, глухой женский вскрик, кто-то втянул носом сопли, всхлипывания. Не совсем понимая, что происходит, я встал на четвереньки и пополз вперед, щупая рукой пространство перед собою.
- Да кто там меня за жопу хватает?! – провизжал Коля. – Отвалите!
- Это я, что тут у вас? Ты сказать нормально можешь?
- Ты что там творишь, Коль? – прогнусавил где-то рядом подползающий Алик. – Ты её трахать пришёл или валить?
- У этой суки нож, понятно?! – снова визг. – Она меня полоснула по руке, чувствую, кровь идёт.
- Дайте спичек, пацаны.
- На, держи вот. – окуда-то со стороны подполз Дима. – Чё, нож что ли? Вот, сука.
- А где она?
Роман спросил одновременно с тем, как яркая вспышка вспорола обволокшую нас темноту. Все сощурились, свет неприятно бил по глазам. Возле меня полустоял со спичкой Алик, рядом с ним был Дима, чуть дальше стоял Роман, согнувшись и уперев руки в колени. Коля сидел впереди нас, подняв и растопырив пальцы правой руки. Его ладонь была немного заляпана кровью. Левой он держал за волосы голову Лены, которая лежала скорчившись между нами и ним. Спичка потухла. Вторая тут же вычертила обрисы разбитого в кровь девичьего лица. Две тоненьких красных струйки змеились из её ноздрей. Она держалась руками за живот и часто дышала ртом. Спичка потухла.
- Куда ты её? – спросил я.
- Как будто видел! Так, пару раз по морде и пару раз где-то в живот саданул.
- Э, ты как там? – грубо бросил Алик. - Дай-ка её сюда.
По всей видимости, он взял пучок соломы и начал отирать ей кровь с лица, потому что Лена попыталась запротестовать:
- Больно, царапает, перестань!
- Я тебе сейчас добавлю, если ещё хотя бы раз рыпнешься, поняла?! Бери кофту свою, вытирай рыло, давай.
- У вас воды нет? – спросила она.
-Водка есть. Дима, прысни ей, пусть прижжёт.
Она ойкнула, втянула меж зубов с присвистом – «с-с-с-с-с» - воздух.
- Глотни там. – недовольно гаркнул Алик и – Коле. – Нож у тебя? Давай сюда. А ты, - Лене. – обтёрлась? Ложись там, где лежала. Повториться – сам тебе кишки выпущу, сука. Дёрнешься хоть раз как-то неправильно – отпинаем ногами, а потом Рэмбо позовём. Знаешь, кто такой Рэмбо? Коней валит в колхозе, кувалдой, а пару раз и просто кулаком насмерть забивал. Парень лютый, как-то раз в лесу свою подругу на сосне повесил, десятку отмотал. Хочешь такого, нет? Мы тебя тут с ним один на один оставим, ещё и пузырь водки для разогрева дадим, ты и ночи тут не проживёшь.
Тихие подвывания и всхлипы разлились в полноценный плач, рискующий сорваться в захлёбистые рыданья и скотобойный вой.
- Заткнись! – проорал Алик. – Слышишь? Заткни свою пасть, немедленно! Чувствуешь, тварь?!
- Ай, ай! Не надо, я поняла, поняла!
По всей видимости Алик приставил ей к горлу нож.
- Зря я его тебе отдал. – сокрушённо крякнул Коля. – Я бы эту суку прямо тут…
- Ладно, хорош базарить, давай, приступай, что-то затянули мы. Кто там потом, Димка, вроде?
- Да, я.
- Отлично, дайте мне водки, пацаны.
На этот раз мы все сбились в кучу и уселись тут же, рядом с Колей, чтобы, в случае чего, сразу нащупать его руками.
- Вы подвиньтесь хоть немного, не баня же – места дохера. Чё так близко?
- Пойдёт, - раздражённо рявкнул Алик. – Близко – не далеко, если что не так, я ей по самую рукоятку всажу.
Меня мутило. Немного кружилась голова. К правой руке словно была привязана бетонная плита, постоянно тянувшая вниз до такой степени, что я раз чуть не перевернулся через плечо. Сидел, качаясь из стороны в сторону, стараясь уравновесить тяжеленный, невесть откуда взявшийся груз. Опять перед глазами летали неведомые мне гады, роились бешеным, громким лошадиным табуном тёмно-красные пчёлы, в стороне плескалась какая-то бликующая непонятно чем лужина, а на том месте, где, по идее, должны находиться совокупляющиеся, дымчато расплывался большой синий шар то уменьшающийся, то увеличивающийся в размерах. Казалось, что он дышит, отфильтровывает пространство вокруг себя, вбирая густую, окружающую его тьму и выпуская обратно какую-нибудь неизвестную науке субстанцию, подмешивая её в воздух малыми дозами, постепенно растворяя, так, чтобы не было заметно.
Я обхватил голову двумя руками и зажмурил глаза. Всплыл целый ряд непонятных, размытых образов, проносящихся на огромной скорости, сливающихся, перекручивающихся, переплетающихся друг с другом. Потом объявилась какая-то здоровенная дырень из которой, словно накрученные на мясорубке, длинными, тоненькими колбасками, стали вылезать цветастые… кто? что? А вот рогатая, козластая морда вперилась в меня своим единственным жёлтым, рассеченным узкой чёрной полоской напополам, оком. Потрясая длинной, монашеской бородой и распахивая чёрную дырявую рясу, она начала тыкать в меня медным, изъеденным ржавчиной нательным крестом, надсадно смеясь и обнажая сверкающие, идеально белые клыки, отсветами которых мрела рябая поверхность лужины, когда я открыл глаза.
- Где водка? – спросил я.
Тут же мне в бок уткнулась бутылка.
Рядом хлюпало и чавкало, пыхтело и покряхтывало, сопело и покашливало. Я же пытался отвлечься и вспоминал, как в детстве мы с ребятами лазили за грушами, как бегали и кувыркались на стогах сена в поле, как таскали домой колхозную кукурузу, как ходили за грибами, и увидели притаившуюся в папоротнике змею – чёрную, с очень хорошо различимыми, отливающими ближе к брюху белым, чешуйками. Она вытянула голову высоко над землёй, как кобра, уставилась на нас, на меня, смотрела внимательно, видела, что мы боязливо обступаем её полукругом, что уже направляется к её рыльцу высохшая серая рогатина, что Сашка, ухватив двумя руками перевернутую вверх дном корзину, подползал к ней сбоку, рассчитывая на то, что она не заметит, может быть, видела она деда Егора, проезжавшего на велосипеде по лесной тропинке позади нас, слышала, как он гаркнул: «От я вам, засранцы!» и добродушно рассмеялся, чувствовала, что я хочу в туалет по-большому и стою еле сдерживаясь, с силой сведя коленки вместе, знала, что в этот же день на мотоцикле разобьётся Владик Романовский, и на его поминки я второй раз в жизни сильно напьюсь и пойду под окна к Таньке выть и орать песни, заблюю соседский забор, а соседка усмехнётся и не скажет ни слова ни бабке ни деду, видела каким-то своим сверхмощным, змеиным взглядом Сашкины внутренности насквозь, заприметив маленькое, зачаточное пятнышко будущего рака, свалившего парня в могилу в 21 год, знала…
«Сатана приди, Сатана приди» - шёпот.
Я вынырнул из своих мыслей, возвращаясь в реальный мир и прикидывая откуда мог донестись этот странный звук нарушавший уже привычное для моего уха размеренное шуршанье. И снова:
«Сатана приди, Сатана приди» - тихо, как молитву.
- Ты чё там, сдурела, овца? – недовольно, с придыханием, прошипел Коля.
- Да у нас тут Сатану вызывают, ребятки! – прогрохотал хохотом Алик. – Слышали все, да? Ленка, ты сатанистка что ли?
«Сатана приди, Сатана приди.»
- О! Опять.
- Аллилуя, аллилуя, а-а-а-а-лиллуйа-а-а-а-а! – фальцетом пропищал Роман.
Все прыснули едким, источающим смрад залежалой гнили, смешком.
- Слыхала? Нам тут никакое чертовьё не страшно, можешь призывать кого хочешь.
Раздался лёгкий стон.
- Колян, что, всё уже? – делано удивился Роман.
- Ну вот что, пацаны! – гаркнул Алик. – Останавливаться мы не будем. Замкнули первый – тут же начали второй, время у нас ещё есть, по той же схеме. Пойду-ка я, - было слышно, как он потёр ладони друг о друга. – бесов поизгоняю, а то ведь такое дело, с этим шутить нельзя. Димка, погоди маленько.
Лужа заиграла бликами. Закружилась голова.
- А хорошо тебе, подруга, правда? – кряхтел Алик, сотрясая звуком расстёгиваемой молнии развалины моего мозга. Столько ребят, - голос выл порывистым ветром в моей голове. – всю ночь тебя трахают, не останавливаясь.
Я просунул голову между колен и плотно прижал их к ушам.
- Ам-б-м, грыгмпмпб, омамамбм, ха-ха-ха – плескались звуки, перебегая от одного уха к другому, нарастал внутренний шум, как накатывающая волна, гребень которой вот-вот должен рухнуть на прибрежную гальку, разметав в разные стороны тысячи мельчайших песчинок и камешков. Раскрыв глаза я снова увидел перед собой большой, пульсирующий синий шар, только на этот раз он был вдвое больше против прежнего.
- А-а-а-а-а-а-а-а!! – разрезало, распоторшило визгом циркулярной пилы, что-то прыснуло из носа, я поперхнулся, шар был разрублен на двое, из него фонтаном била тёмно-красная жидкость, прорвав своим напором дыру в крыше хранилища.
- Сука! Сука! Тварь! Тварь! Что ты пялишься?! Чего пялишься?! – град ударов, вопли, хруст ломаемых костей, гул сминаемой плоти. – Сука! Это ты?? Это ты?? Это же ТЫ!!! Я вижу, ты! Я тебя узнал! Пришла за мной?!! За мной, тварь, говори, за мной? – снова удары, непрекращающийся ор
- Держи его Коля! Нож, в руке! Спички, спички кто-нибудь зажгите! Алик, успокойся! Ты убьешь её на хер, стой! Где у него нож? Да держи ты его! Весь липкий, кровища! А где она? Лена! Я убью тебя, сука, убью! – что-то, не Алик, визжало, готовое разорваться.
Красная жидкость расползалась по всему хранилищу, заглотила лужу, слизывала влажным, уцепистым язычищем соломенный настил. Я отчетливо видел всё, что находилось внутри здания, я не видел моих друзей.
Кто-то чиркнул спичкой
- Да он весь в крови! Алик что ты наделал?! Какого хера, ты понимаешь, что нас всех теперь?! Посмотри, как она? Пульс есть? Дышит? Куда? В живот? Сука! А если сдохнет?! Если она сдохнет прямо тут?! Что делать, Алик, твою мать! Я эту суку, я эту суку, я эсукумты, я сукутымэту, яскмтыукусы… Что он бормочет? Что ты несешь? Стой! Держи, держи его, ещё этого не хватало!
Я не видел моих друзей. К ногам подползала красная жидкость. Я не видел моих друзей. Свет озарял. Я не видел моих друзей. Загорелся пучок соломы. Я не видел друзей. Две половинки шара, как расплавленная пластмасса растворились в красной жидкости. Друзей я не видел.
- Аоромиампошупгриу! Омимиуггу! …….!.........
И не слышал.
Повисла тишина. Огонь перекинулся на красную жидкость. Она загорелась, сомкнувшись вокруг меня огненным кольцом. Я был один, крышу выбило мощной струёй фонтана, вверху перемигивались звёзды, перепрыгивали звёзды, перебегали, переплавлялись, перглядывались, перестраивались, перебирались, перематывались, перемыкались, смыкались, сталкивались, сбивались, сшибались, сворачивались, сбегались, сходились, слетались, сгрудились, урча, рыча, крича, вопя, вереща – низринулись громогласным водопадом с высот запредельных, заоблачных, внемежевых, ко мне сюда, прямо в огонь, окрашиваясь в красный, вываливаясь в красном цвете, измазывались, барахтались, а потом – уставились, ощерились, озлились, разъярились, раскалились и – бросились:
Стиснуло, ожгло потроха калёным железом, пригнуло; спиной нащупал какую-то балку – откуда? – сполз, стёк, вогнав несколько колких заноз себе в затылок; глухо хрипнул, извергнув горлом зловонную струю с комьями полупереваренного хлеба, опутанными длинной верёвкой слюны непрожёванными пластами сала, ядовитыми брызгами дерущего горло нутряного сока; с последним судорожным сжатием, выдавив из себя какой-то маленький, шершавый клубок, вылетевший как пробка из бутылки шампанского и плюхнувшийся, истошно заверещав, в густой покров из сплётшихся сухих трав. Я привалился на бок и закрыл глаза.
Открыл – всё исчезло, не было ничего, висела тьма. Только странные шорохи раздавались где-то в стороне. Я повернул голову на звук. В темноте вспыхнули огоньки маленьких красных глаз. То приближаясь ко мне, то отдаляясь, они завертелись вокруг в каком-то диком танце, визжа так, что барабанные перепонки в моих ушах стали бешено пульсировать, перестукиваясь словно выпущенными из автомата очередями рыхлой дроби.
Резко прогремело, распороло небо стремительной, ослепляющей вспышкой. Прогрохотала огромная колесница где-то там, вверху – раскаты грома пронеслись по небесным яминам и рытвинам, стукнувшись колесом о вышнюю выбоину прямо над моей головой, взрыкнув недовольно и устремившись дальше, урча и погоняя вспоённых ярью коней.
По хранилищу разлетелся хохот сотен голосов; уже не одна пара красных глаз уставилась на меня - изо всех концов глядело множество тлеющих угольков, что-то с шумом влетало через крышу. Разбежавшись по небу венозной сеткой, молнии осветили внутренне пространство – оно кишело слетевшимися непонятно откуда воробьями. Множество птиц собралось вокруг меня, усыпав пол своими мельтешащими, постоянно подскакивающими нелепыми тушками; их глаза горели, они обступили меня со всех сторон, так, что не видно было даже соломенного настила.
Жутко грохнуло. Вспыхнуло. Свистнуло.
Располосовало небо.
Я закрыл голову руками, сжался и исподлобья глянул на небо. Там красовался надрез – большая рваная черная рана, с огненно-красной каймой. Сначала начало сочиться по капельке - что-то стекало к нижнему краю надреза и аккуратно падало на землю, капли становились всё больше, превращаясь в тоненькую струйку, струйка раздавалась, жирела и – хлынуло.
Струя разделилась на тысячи мелких, хлещущих струй, летящих к земле на большой скорости, и жалящих, словно осы, незащищённую ничем кроме одежды плоть. Сбивая с деревьев листья, загоняя скулящих вдалеке псов в будки, ливень побивал моё тело, бросаясь разъяренным роем через проём в крыше.
- Мы опоздали! Мы опоздали! Скорее, скорее! – кто-то истошно вопил в двух шагах от меня. Воробьи взмыли вверх и начали беспорядочно летать, пересекая хранилище по всем возможным направлениям. Я сел на корточки и увидел перед собой небольшой чёрный комок, размером с футбольный мяч. Вспышки снующих по небу молний выхватывали в темноте густую, иголками торчащую шерсть, две тонких, коротких лапы, поросячий крючок хвоста, подобие человечьих рук, оканчивающихся непропорционально большими кистями с кривыми ветвистыми пальцами, широкий, расплывающийся в улыбке рот, с осколками блестящих зубов и двумя маленькими красными глазами.
- Они уже тут, выходим, выходим! Не сидим, нас сейчас всех перебьют, ай-ай-ай! – ударил раскат грома и существо судорожно дёрнулось. – Стрелы, стрелы растекаются, они будут нас искать! Нас всех будут искать. Из воды вылезли?
- Вылезли! – отозвались голоса из глубины то ли хранилища, то ли моего тела.
- Из коня вылезли?
- Вылезли!
- Из-под камня вылезли?
- Вылезли!
- Из дубов вылезли?
- Вылезли!
- А из него вылезли?
- Только ты вылез!
- Я вылез и вас вытащу. Они уже пришли, уже стоят, уже одетые, уже мертвые, уже изъеденные, уже смердящие, уже голосящие, - оно засмеялось. – Слышите? - вопят, орут, стонут, их жрут, их жгут, их топили, их били, срывали груди, рвали лица, ломали кости, сдирали кожу, пили кровь, давили мозг, крушили череп, палили лона, рыхлили пузо. Они смердят, смердят, как помойные твари, но у них в р у к а х есть нечто. Есть?
- Есть!
- Что?
- Нечто!
- Поможет?
- Поможет!
- Тогда иди за мной!
Меня приподняло и понесло вверх, к крыше, я не мог пошевелиться, не мог проронить ни слова. Мои уста словно сковало железом, руки и ноги отяжелели и свисали тяжёлыми обломками скалы, казалось, они вот-вот должны были отторгнуться от всех остальных суставов и ненужными кусками мяса повалиться с высоты наземь. В голове стоял вой множества ревущих, стонущих машин или зверей, или людей, всё это мешалось с раскатами грома, наиболее сильные из которых выбивались из общей какофонии, охватившей мои уши, чёткими ударами молота по наковальне. На высоте меня развернуло лицом вниз, я увидел под собой землю как с крыши многоэтажки. Слева было хранилище, справа – высокий тополь возле входа. Медленно и плавно я был поставлен на ноги под его кроной. Рядом стоял большой, неизвестно откуда взявшийся – раньше не было – камень. На его поверхности было множество выемок, некоторые имели форму человеческой ладони, но самая большая, центральная, была похожа на восьмиконечный православный крест.
Гром ревел диким зверем, сотрясая мироздание, наполняя страхом и отчаянием сердца всех живых существ.
И тут я увидел прямо перед собой толпу женщин. Они появились неожиданно, ещё мгновение назад на этом месте не было никого. Все в длинных белых рубахах, будто только что вытащенные из постели, с нечесаными, метлой болтающимися волосами, скрывающими лица, босые, они стояли и мокли под дождём, не шевелясь и не издавая ни звука. Только сейчас я заметил, что нестерпимо воняло падалью, и ещё рассмотрел, что каждая из них держала в правой руке какой-то предмет: одна – камень, вторая – детскую куклу, третья – расчёску.
Откуда-то из-под ног взвизгнуло:
- На поле, идите на поле, смрадные! На поле, вам говорю.
Существо стояло рядом со мной и верещало в сложенные у рта ладони, как в рупор.
Женщины развернулись и тихо пошли в сторону пшеничного поля, лежащего метрах в ста от хранилища. Озаряемое сполохами небо замедленными кадрами показывало их движение, высвечивая невдалеке вздыбленные ветром колосья.
Гул от ударов сокрушающей силы разлетался во все концы, отзываясь в земле мелкой дрожью. Казалось, небосвод должен расколоться на части, рассыпаться на мельчайшие кусочки, явив вместо себя покойную и тихую пустоту. Всё вокруг ревело, кричало, вопило. Воздух готов был лопнуть от переизбытка звука. Но из всей этой хаотично движущейся массы, из этого огромного, катящегося под гору снежного кома, постепенно стала вырастать стройная, ясная мелодия. Она отделилась и потекла неторопливым ручейком, медленно расползаясь по всей околице.
«Как пущу стрелу да и вдоль села
Ох и ой, лёли, да и вдоль села…»
Женские голоса тянули песню, сдабривая звуковое варево щепотками какой-то неземной печали, насыщающей пространство вокруг, баюкающей ураганный ветер, громы и молнии.
«Как убьёт стрела доброго молодца
По тому молодцу некому плакати…»
Растянувшаяся в цепочку процессия остановилась и сбилась в кучу, не дойдя нескольких метров до первых пшеничных колосьев. Женщины по очереди, друг за дружкой заходили на поле, становились на колени и закапывали предметы, которые держали в руках. При этом по-волчьи скуля и голося не своим, а каким-то утробным, потусторонним голосом, причитая, неистово крестясь и припадая лбом к земле. В это самое время ветер усилился вдвое против прежнего, бычьим рёвом разлетелись по небу раскаты грома.
- Ну что, готовы? – спросило существо вплотную подойдя ко мне.
- Готовы! – тысячеголосым эхом отозвалось что-то внутри меня.
Я видел, как бугрилась и вздыбливалась на мне футболка, будто десятки кулаков решили пробить моё чрево изнутри.
- Смотрите, сейчас! – заорало существо.
Женщины разом, все, упали на колени и стали разрывать руками землю, истошно, невыносимо визжа, перебивая грохот грозы и гул ветра. Не в силах снести этих душераздирающих воплей я закрыл ладонями уши, но надсадные, нечеловеческие звуки просачивались сквозь пальцы, растекались по слуховому каналу, сверля, вскрывая, перемалывая все стоящие преградой на пути к моему внутреннему уху слуховые косточки. Моя голова готова была треснуть, как сочный арбуз под ударом многопудового молота, мой мозг закипал и раздавался в черепной коробке, готовый вытечь глазными впадинами, вытолкнув из орбит покрытые красной сеткой лопнувших сосудов очи.
Из-за стен хранилища ввысь вырвались сотни, тысячи птиц.
- Вот они, воробушки! – злорадно захохотало существо.
Воробьи летели невысоко над землей одним сплошным лавинным потоком, так, что отдельных птиц невозможно было выхватить глазом. Они устремились к полю, постепенно снижаясь, готовые вклиниться со всего маху в землю.
Прогрохотал гром. Множество тонких серебристых стрелок метнулось с неба по направлению к птицам. Началось какое-то массовое истребление воробьёв. Молнии вырывали отдельных птиц из потока стаи, врезаясь в них ослепительной вспышкой света. В мгновение ока сотни таких вспышек усеяли небольшой клочок небесного пространства и дымящиеся птичьи тушки осыпались на землю крупными мясистыми градинами. Почти все воробьи замертво ссыпались как раз в том месте, где стояли на коленях визжащие женщины. Завидев этот обильный птицепад, растрепанные, измокшие под дождём бабы принялись на лету хватать руками мертвых птиц и совать их себе в глотку. Набив полный рот дохлятины, они усиленно работали челюстями, пережёвывая подгоревшие воробьиные трупы, давясь перьями. По их подбородкам стекала кровь, сползали кишки. Одна баба, схватив в каждую руку по воробью, откусывала им головы, выбрасывала в сторону, брала следующих, и проделывала с ними то же самое. Головы она заглатывала, по-крокодильи задрав к верху раскрытую пасть. Некоторые из баб свиньями ползали по трупному настилу, давя дохлятину руками и ногами, виноградным соком выжимая кровь, подкапываясь под валяющиеся тельца наклоненными над самой землей взлохмаченными головами, словно хряк, роющий рылом землю в поисках желудей. Иные из них перекатывались по кровавому месиву, поджав под себя руки и ноги, белые рубашки их были чёрные от крови и земли. Только тут я заметил, что у всех этих женщин вместо глаз зияли черные дыры. Всё это напоминало возню опарышей в отхожей яме.
Но тут одна баба резко подскочила с земли, как ошпаренная и, завизжав, сломя голову побежала к полю. Не дотянув до пшеничных колосьев совсем немного, на полпути лопнула, как проткнутый воздушный шарик, растворившись без остатка в грозовом полумраке. Всё это сопровождал нелепый и смешной звук, похожий на хлопок новогодней хлопушки. Одна за одной стали лопаться и все остальные бабы; некоторые, не успев ещё понять, что происходит, как раз поглощали в это время очередной птичий труп. Когда исчезла последняя из них, вокруг воцарилась режущая слух тишина. Ветер стих, гром прекратился, только молнии беззвучными сполохами сновали туда-сюда по небу, озаряя своим светом видимое пространство.
- Ну что? – существо посмотрело на меня, ухмыльнувшись. – Теперь – ты?
***********************
Ложбинку меж двух отлогов, покрытых густой шёрсткой овсяных колосьев, гнущихся к земле под тяжестью переспелых зёрен, заволокла тень от наползшего на луну облака. Немного поодаль, слева, хмурел островерхими кончиками елей и размытыми кронами высоких осин ночной лес, подёрнутый, будто тонкой плёнкой пепла, лунным светом. Заброшенный дом стоял на берегу раскинувшегося серебряной ложкой озера, уставившись куда-то вдаль пустыми глазницами вышибленных окон. Над наезженной телегами и тракторами узкой, кое-где потрескавшейся и выеденной выбоинами дорогой курился пыльный дымок, тонкими струйками вылетавший из-под подошв бойко топчущих землю ботинок; шнурки их развязались и длинными чёрными соплями болтались из стороны в сторону, с низких их бортиков свисали стебельки каких-то трав, а вокруг щиколотки вдетой в них ноги удавочной петлёй обмотался непонятного вида сорняк, хвост которого изогнутой проволокой волочился по земле.
Сверху на ботинок спадала тёмная, с тремя светлыми полосками на боку штанина. В районе коленной чашечки на ней виднелась дырка, с края которой свисал словно вынесенный взрывом маленькой бомбы лоскуток. Выдранными жилами из него торчали тонкие ниточки.
Чуть выше дёргалась растопыренная пятерня, периодически резким движением отбрасываемая куда-то за пределы поля зрения и время от времени задевающая замок расстёгнутой спортивной куртки, облепившей худосочный мужской торс, затянутый в светлую, бугрящуюся на животе майку, обдаваемую дождём слюнных брызг, сбрасывающихся с высоты непрестанно извергающего из своих недр всевозможные звуки проёма, закрепленного на покрытом холмистым чирьём и созвездиями угревой сыпи лице моего друга Алика.
- Ну и вот, короче, влез я в поезд. – захлёбываясь словами, на выдохе, выпустив ртом клубы сигаретного дыма, сказал Алик. – А я, знаешь, не люблю по купешкам ютиться, на полках сидеть, вышел в тамбур - заметь! - стою. А вагон дрожит и дребезжит, в лицо мне - и это в тамбуре-то! - хлёстко бьёт мелкая, белая крупа, извиваясь в каких-то хаотичных броуновских выпадах, впрыгивая в фонарный свет, мешается, значит, с тенями. А я, это, стою всё и, ну, в общем, думаю. Думаю, как его… думаю, что… а! вот: думаю, что прежде то мне в пути всегда хотелось прыгать и плясать под грохочущий марш поезда, а нынче, нынче-то, изволь, щурюсь от ветра и с грустью гляжу в тёмную ровную даль, в которой тихими, бледными огоньками мерцает забытая жизнь родины. Так, вроде бы. А, нет, нет, такими бледными, тихими огоньками, ну, короче, не суть. Э-э-э, что ещё, да, вот славная вещь - этот сон в пути, там, громкие голоса всякие под окнами, шарканье ног по каменной платформе, вот это всё. А летом? Господи, друг мой, ты не видал, что творится летом! Изумрудный, бархатный луг, окружённый тучками снующих туда-сюда насекомых, где-то там, на горизонте, чёрной полоской леса сцепливается с будто из кувшина расплесканным чистым, лазоревым небом.
- Как же полно всё лунным светом, Алик! – восторженно сказал я, озираясь вокруг изумлёнными, широко раскрытыми, точно старающимися охватить взглядом весь бескрайний мир, глазами. – Посмотри, как выпирают кручи подле лесной опушки, глянь, как перекатываются по ним тонкие змейки песка. Каждая песчинка, малейшая пылинка уже несёт в себе весь замысел Господа о мире. Стебельки травы дрожат от соприкосновений с ласкающим их лёгким ночным ветерком; неутомимые звёзды драгоценнейшими алмазами сияют в ночи, указывая путь множеству припозднившихся путников! Как же много, как много всего, Алик! Как оно всё прекрасно и замечательно, как вваливается в душу, как заполняет собою всё вокруг, вот уже сейчас, того и гляди, мир расползётся от переполняющей его избыточности, как шкурка перезрелого банана. Как жирно! Как будто закапали глаза топлёным салом!
- Ну так вот, значит, как там, бля, вот забыл, а, точно! И берёзы и сосны становятся всё неприветливей, в общем, хмурятся там, собираются толпами, вроде как идёт молодой снежок, но это «вроде как», то есть непонятно – то ли идёт, то ли нет, но так вот чисто по моим ощущениям, конечно идёт, поскольку от него, а также от сплошных, проплывающих за окном лесных чащей в вагоне темнеет. Да, я ведь, это, вернулся в купе. И вот тут, знаешь, в сердце заползает беспричинная, смутная, настоящая русская тоска и Петербург… Стой нет, какой Петербург? Сердце, сердце моё, короче, оно переполняется русской тоской и настолько прямо, что, кажется, лёгкое прикосновение сосновой иголочки способно взорвать сей трепещущий сосуд, жутким нуклеарным образом раскидав шматки по запорошённым снегом полям, уходящим всё к тем же смыкающимся с небом размытым тёмным полоскам леса.
- А смотри, какой великолепный, исходящий летними соками лес! Густой подсед скрывает многочисленные норки, в которых укрываются, свернувшись клубком, ужи, а также маленькие юркие полёвки, зимою украшающие снежный покров многоточием своего следа!
- И тут я въезжаю на упёршийся стопами в два берега реки мост. Вот, и, в общем, что? Взор мой пал на рубленную громадину, вздымающуюся по-над береговым крутояром. «Что это?» - пал, также как и взор ранее, мой вопрос соседу, мохнатой лапищей сжимающему обгрызенную куриную кость. «Целлюлозный комбинат, вишь, строят, дьяволы! А то - уловлённый сплав лесу.» - махнул он костью в сторону запруды возле берега, и я увидел столпившиеся недвижимой массой тулова поваленных речной стремниной деревьев.
- А полно ли их было?
- Полно, братка, полно. Говорю ж, - столпившиеся недвижимой массой, во! Масса – это значит много.
- А стремнина, что это? Что-то слово какое-то, я его не очень хорошо…
- А стремнина это, стало быть, куча быстро несущейся, бурливой воды, вот так. Короче, где я был? А , ну и, значит, говорю я мужику: «Почто комбинат в здешних местах ставить умыслили? Река же, природа, - неэкологично». На что был таков его ответ: «Тут, вишь, город стоять вокруг комбината будет, а раньше была лишь деревня да монаший скит недалече, где лось пил воду из ручья, ну и так далее, сам знаешь. Деревню разогнали, девку пришибло, всюду чертяки шастают, а монашку бывшему одному яйца нахер отбило, во как!». Говорю: «Дела тут у вас! Так скажи, комбинат стоять будет?», «Непременно» - отвечает, - «Переполняет сердце русского человека восторг, любы ему снега да просторы родной земли бесконечные, многие, несметь у него лесов и прочих природных припасов, изобильно раскиданных по всем концам-сторонкам края нашего, могучего. И чертей, брат, много в тех лесах да просторах попрятано, да и человек русский наш всклень ими полнится, как же тут не стоять комбинату? Будет стоять, непременно будет».
Вдалеке раздался резкий гудок машины.
- Алик, - дернул я за рукав Алика. – Алик, куда мы идём?
- Видишь, на возвышении дыбится чёрная громадина обелиска?
- Да хватит уже, - рявкнул я раздражённо.
- Чё хватит? Мы туда и идём.
Я посмотрел на Алика и не смог разглядеть его лица. Сбоку слепил яркий, лунный свет и голова Алика расплывалась в нём тёмным пятном.
Справа начиналось, точнее – заканчивалось, кукурузой засеянное поле, слева был лес, перед нами вытянулась узкая, струйкой стекающая с возвышенности, полоска шоссе. Мы пересекли её и оказались у ровного ряда аккуратно остриженных ёлочек. За ними находился обелиск.
- Светло, даже спичек не надо. – довольно пробасил Алик.
Мы подошли к обелиску.
Это была большая глыба чёрного цвета. В целом – прямоугольной формы, но кое-где поверхность была необработанна и стихийно бугрилась. Казалось, что чёрный это натуральный цвет пущенного на памятник камня, но могло быть иначе. Несмотря на хорошую освещённость лунным светом, вокруг всё-таки была ночь и подметить такую мелочь не представлялось возможным. Я хотел достать спички, чтобы для самого себя выяснить это наверняка, но, шлёпнув руками по карманам, не обнаружил доселе всегда бывшего при мне коробка.
В самом верху, примерно на метр выше уровня моих глаз, была выдолблена большая, покрашенная золотистой краской звезда Давида, чуть ниже шла надпись на иврите, под ней – на русском: «На этом месте … года в течение дня было расстреляно более пяти тысяч евреев. Весь мир…» - дальше трудночитаемо из-за наползшего пятнами мха. Под надписью на русском была помещена надпись на английском. Сам камень был окружен оградкой из четырёх, квадратом расставленных штырей, соединённых по своим вершинам чёрной цепью. У подножия лежали еловые ветки вперемешку с засохшими цветами.
- Добрый вечер, господа. – услышал я позади себя ехидно струящийся голос Алика. – А теперь, взгляните-ка сюда.
Я обернулся. Невесть откуда взявшаяся большая кувалда покоилась на Аликовом плече.
- Ты что это задумал? – беспокойно спросил я.
- Задумал? – переспросил он, вплотную подходя к обелиску. – Да ничего особенного. Смотри-ка, - он провёл по камню рукой, – должно быть крепкий… А ты знал, что ОНА была еврейкой?
- С чего ты взял?
- Да, да, еврейкой. Наполовину. Отец взял её мать из еврейской семьи. Те не хотели, сопротивлялись, думали, что выйдет за соседского пацана, такого же еврея, а она взяла и – хоп! – с русским Иваном убежала. Ну, не убежала, конечно, переехала жить к нему, туда вот, в тот самый дом. А сейчас мы стоим с тобой на их костях. Что смотришь? Её отца и мать расстреляли вот тут, на этом месте. Под нами сейчас полно евреев и где-то среди этого трупного хлама лежит и несколько их косточек.
- Да кто это тебе всё рассказал?
- Как кто? Она сама и рассказала, ну ты даёшь! Она мне всё время что-то рассказывает, всегда, мне тошно бывает слушать, но слушаю. А сейчас, видишь, уже мочи нет, доконала она меня вкрай. То мать, то эта шмара… Я чего кувалду-то взял. Постучаться к ним хочу, постучаться, вот так, - он стукнул костяшками пальцев по камню, - здравствуйте, дорогие-уважаемые, извините, что вот так к вам, но не могли бы вы утихомирить уже наконец свою дочь? Утихомирьте её, пожалуйста, нахер, заберите к себе, под землю.
- Она и так под землею.
- Верно, верно баешь, брат. – расхохотался Алик. – Земля-то полна. А ты не забыл, гляжу. Да видимо и места ей нигде нет, раз все полно, верно. Ну, полно же всё?
- Перестань.
- Всклень, или как там?
- Хватит, говорю.
- Аж расплёскивается…
- Заткнись.
- Переливается…
- Заткнись, тварь! – прорычал я.
- Перехлёстывает через край…
- Завали, завали, слышишь?!!! – заорал я.
Но Алик только громко, басовито рассмеялся.
- Распирает тебя, дружище. Трещишь. Ну-ка, - он отодвинул меня в сторону рукой, так что я оказался у него за спиной. – побудь вот тут пока.
Я почувствовал, что носом у меня идёт кровь. Алик стоял ко мне затылком.
- Видишь ли, мне кажется, что тут полным-полно чертей, я уже говорил тебе об этом? – он глубоко вздохнул. - А ведь меня, строго говоря, уже нет, никого из нас нет… Вот я и думаю…
Он развернулся лицом ко мне, и я увидел угольки маленьких глаз на скалящейся морде существа. Кровь заливала мне весь подбородок, вылетая из носа струёй. Я не мог дышать, согнулся и жадно глотал воздух ртом.
-… а не пора ли и тебе?
Занеся высоко над своей головой кувалду, он с разворота обрушил её на глыбу обелиска. Раздался звонкий, хлёсткий удар, послышался хруст. Тоненькой стрелкой пробежала поперек обелиска трещина.
Кровь шла уже горлом.
Ещё удар.
Я ничего не видел.
И ещё.
Верхняя часть глыбы, съехав в сторону, рухнула на землю.
Из меня хлынуло.
*********************
Рассвет осветил улицу, загоняя ночную темь в подворотни. Проснувшаяся домашняя живность наполняла воздух всевозможными звуками, напоминая о своём существовании. По шоссе то и дело проносились редкие машины, вклиниваясь в ленивый утренний шум своим гудящим ором.
Шаркая тяжёлыми ботинками, по дороге шёл нескладный мужичок в лохмотьях и во всё горло, размахивая в разные стороны руками и то и дело сбиваясь на пронзительный смех, выводил: «Бог оставил, но понЯл и потом к себе забрал. Бог оставил, но понЯл и потом к себе забрал».
За ним бежала небольшая, вислоухая собачонка. Вывалив язык, и явно не поспевая за бодрым Ивановым шагом, она то и дело останавливалась, садилась на задние лапы и начинала истошно выть.
Иван оглядывался, улыбался, подпрыгивал, манил её рукой и шёл дальше. Собака бежала за ним.
Свидетельство о публикации №215122100088