Люди русского мира

«Русский мир» – концепция цивилизационной модели самобытного развития культурно-национальной общности людей в исторически меняющихся границах с устойчивым этническим ядром и общественно-политическим центром.

Приверженность культурно-национальной самобытности есть признак включенности в «русский мир». Культурно-национальная самобытность – это психо-ментальные и поведенческо-бытовые стереотипы, проявляющиеся в различных сферах жизнедеятельности, формирующие и воссоздающие эти сферы институционально. Речь идёт о русской жизни, о русском способе жить. Согласимся с тем, что русский мир «явление уникальное и... очень устойчивое. В его основе   своеобразный культурный код, хребет национальной идентичности, стержень, который не меняется веками. Что бы ни происходило с русским человеком, куда бы ни забредал он по дорогам истории, этот стержень не меняется»(Ф. Разумовский).

Что собой представляют культурно-национальные стереотипы? Рассмотрим феноменальность и рефлексивность как стереотипные черты культурно-цивилизационной матрицы западного мира и русского мира соответственно.

Феноменальность (фактичность) не требует понимания как самостоятельной задачи. В факте исторической или уникальной человеческой жизни подразумевается его сущностная подоплека, его смысловая ткань. Смысл не выносится за пределы происходящего, а «живет» в нем. Такой прием воссоздания человеческой реальности практикует западная культура (искусство). Она стремится углубить реальность посредством самоочевидности бытия в его фактичности. Так проступает подлинность метафизической сферы реальности. В силу самоосуществления она структурируется в бытии человека, формируя основания его жизнедеятельности в событийных воплощениях. Мелодраматический сюжет (феноменальной) эмпирической реальности далеко не всегда вызывает щемящее чувство захваченности происходящим (на экране или в жизни), если мы не учитываем глубинный, чуть уловимый, цельный контекст событийности.

Эмпирическая канва событий зачастую банальна до пошлости – «сильные страсти», «ничто не ново под луной». Однако житейские ситуации наполняются совсем иным звучанием (порождая созвучие) в тех случаях, когда уникальная цельность хронотопа очевидна для непосредственных участников. Уже потом   «время лечит». Мы выходим из ситуации «той» реальности   «потом он увидел её лишь однажды – она не отличалась от других» («Ущерб», реж. Луи Маль, 1992 г.).

Конечно, не во всех событиях человеческой жизни и судьбы и не во всякой жизни и судьбе присутствует этот пласт реальности, а лишь в таких жизненных и судьбических проявлениях, которые связаны со способностью осознавать по-токи существования. Явленность невыразимого в фактичности порождает художественные усилия к поиску способов ее (фактичность) представить. Западная культура убеждена в самовыразимости фактичного. Отсюда перформативность искусства. Подобная самоконстатация реальности принята как основа художественного метода и в восточных культурных традициях.

В русской культурной традиции фактичность не удостоверяет себя. Не имеет самодовлеющего статуса. Требуется комментарий, параллельный дискурс, выходящий за пределы фактичности и сопровождающий ее. Что называется – «а поговорить?». Поэтому любое положение вещей не подлинно в самом себе, пока не удостоверено дискурсом. Не подлинен закон и отдельная норма права без их толкования, не подлинен факт сам по себе, не подлинна жизнь, пока не проговорена, не проверена нами, не «взята на зуб». Сначала было слово. А потом дело. Слово и дело. И слово тоже дело.

И не дай Бог жизни показать слабину, быть разгрызенной. Она уже лишается самодостаточного статуса, становится зависимой от нас. У нее уже нет автономного существования. Она не имеет на него права. С этих пор есть наше право на нее. Наш закон, и он отныне незыблем, или она должна отвоевать свою автономию назад. Она должна теперь заниматься нами, нашим желанием ее захватить, поработить, а не собой.
 
В данной культурно-цивилизационно матрице мир не может свидетельствовать сам по себе. Мы должны засвидетельствовать его прочность. К нему не следует прислушиваться, ему внимать, его не стоит признавать как данность саму по себе. Недаром Базаров привержен бэконовской традиции эмпиризма: природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник. Бэкон, однако, призывал: «испытай природу». Он был членовредитель, а не поработитель. Он хотел знаний от природы, а не доноса на природу. Донос «на» это тоже знание «о»   о мире, о природе, о факте в форме доноса. Но это не эпистеме, а докса – мнение.

В данном случае существование мира удостоверяется не знанием, которое мир «кажет», и в котором кажет себя, а нашим мнением о нём. Реально лишь наше владение миром, и пусть он пробует извернуться, чтобы выскользнуть. Мы же будем думать, как его можно использовать исключительно в своих интересах. Однако определенным образом и в этой нашей детской самонадеянности мир себя кажет. То есть, мы тоже есть часть мир, онтологически ему причастны такими, какие есть. Но не замечаем этого   безответственно, безрассудно и жестоко играя собой, ставя себя на кон. В этом суть русской рулетки.

Зачастую собственно сопровождающий реальность комментарий становится самодовлеющим и даже самодостаточным. Именно он принимается за подлинную реальность, а не фактичность действия и действительности. «Сам факт, что мы постоянно спорим о России, высказывая подчас совершенно полярные мнения, - это очевидный симптом беспочвенности», полагает Ф. Разумовский.  Надо думать, что это симптом нашей неукорененности в собственной действительности, нашей неуверенности в собственном же существовании. Также как мучаем мир, мы должны мучить себя, не прислушиваясь, а порабощая.
 
То, что мы не можем понять себя, есть постоянное стремление к собственному пониманию. Никогда не завершающийся процесс, перманентное состояние. «Формула Андропова»   мы не знаем общества, в котором живем. «Формула Путина»  нужно понимать, в каком обществе мы живем. Нам нужно непременно знать (или понимать), в каком обществе мы живем, а не просто жить. Жизнь, как мы полагаем, не должна быть потаенной сущностью в себе. Не она должна владеть нами, а мы ей. Поэтому – ничего суверенного, ничего самодостаточного, всё – общедоступно. Никаких прав реальности, никаких прав вообще, кроме священного права вторгаться куда угодно.
Тютчевское «умом Россию не понять» означает не безысходность рационализации русскости и не пафосную восторженность от собственной невыразимости, а нескончаемый путь национального бытия в его сокровенном самопроникновении. В таком состоянии нет беды. В стремлении к самоистолкованию заключена герменевтическая природа русской культуры. Нечто схожее с кантовским категорическим императивом. Так это работает   неощутимо, но неизбежно присутствует.

В историческом плане стереотипность, то есть генетическая заданность социальных норм имеет очевидные предпосылки. Несмотря на продвинутую социальную дифференциацию российского обществана момент революции 1917 г. в «культурном слое» доминировал крестьянский ментальный и нравственный Космос. Сознание российского крестьянина   общинное. Общинно-крестьянское   это стихийное, дионисийское, по преимуществу языческое начало, которое преобладало в русской жизни. Оно отражало жизненный уклад и строй, из которого люди вышли, в котором жили, прежде всего, диалог с землёй. Некоторые существенные проявления такого положения дел характерны для русского мира на протяжении всего ХХ и начала ХХIвв.
Составляющие так называемого народного сознания – здравомыслие и утопизм.При этом следует различать официальный (утопические идеи власти) и социальный утопизм (иллюзорность народного сознания). Помимо утопизма и здравомыслия как исконных элементов народного сознания, назовем бунтарство (русский анархизм как его форма), и, главное, страстотерпие как смиренно-безропотное принятие тягот и лишений.

Ю. В. Мамлеев, основатель литературного течения метафизического реализма и автор книги «Россия Вечная», около тридцати лет проживший в эмиграции, значительное внимание уделил таким чертам русского национального характера как бунтарство и страдание. При описании бунтарства он приводит идею Достоевского о том, что не послать ли нам всю эту мировую гармонию к «черту». «Наша анархичность,   пишет Мамлеев,  и в духовной, и в обыденной, и наконец, в социальной жизни, таит в своей глубине этот шепот, превращающийся иногда в дикую бурю.Да, мы тоже любим гармонию, но иногда вдруг готовы ее «взорвать». Все это страшно, но это есть в нас…Дыхание Великого Хаоса, из которого исходит многое наше непостижимое, охраняет нас от сапог мировых порядков».

Совершенно естественно, пишет Ю. В. Мамлеев, что русские «любят» страдание, ибо оно связано с их высшей тайной, и все это находит полное подтверждение в особом характере русской культуры. В этом контексте слово «страдание» используется для обозначения человеческих негаций. В его трактовке, страдание имеет два уровня: один, обычный, связан с ограниченностью человека, с несовершенством его (смерть, болезни и т.д.). Другой уровень, как высший элемент, имеет метафизическое значение   «субстанция страдания». Бог, чтобы познать то, чего в нем нет (в нём нет никакого несовершенства: страдания, смерти), посылает частицу своей Божественной природы (идеальную человеческую душу) в мир тьмы и греха, чтобы познать через свое таинственное воплощение в человеке «субстанцию чистого страдания». Оно есть страдание не из-за чего-либо, а само страдание как таковое — возможно, именно через это Бог познает то, чего нет в вечности, а может быть только в иллюзорной тварности.

Именно в России страдание может приобретать высший смысл и превращаться в «окно», щель в Бездну. И отсюда становится понятна русская любовь к страданию, хотя в силу русской антиномичности не менее глубока в нас любовь к бытию и к жизни, замечает Ю.В. Мамлеев.

Бунтарство и страстотерпие нашли отражение в литературном процессе в 60-х годах ХХ в. Видно это из сравнения двух позиций (творческих и мировоззренческих) писателей-лагерников – А.И. Солженицына и В.Т. Шаламова. Бунтарство (законспирированное) Солженицына отразилось, в частности, в названии и содержании мемуарной книги «Бодался теленок с дубом». Страстотерпие Шаламова определенно прочитывается в его стихах («Сольвейг»).

Таким образом, в содержание русского традиционного менталитета включаются утопизм, здравомыслие, бунтарство и страстотерпие, как преобладающие и определяющие структурные элементы русской духовной системы. Психо-ментальные и поведенческо-бытовые стереотипы в значительной степени лишь формы их воплощения.Как тектонические плиты, эти четыре элемента перемещаются попеременно то к поверхности российской общественной и политической действительности, наполняя её по существу, то вглубь, а то сталкиваются, порождая разломы коры и вулканические выбросы, кратеры и пустоты.

Внутренним движением обеспечивается приспособляемость цивилизационной системы «русский мир» к вызовам глобальной динамики. Где бы ни находились люди – в пределах или за рубежами страны – любой из них, кто осознанно или бессознательно несёт в себе подобный генетический ментальный и поведенческий код, относится к русскому миру.

Рефлексивность, присущая мировидению людей русского мира, постоянно ищет трансцендентных выходов за пределы обыденности, прагматизма и меркантильности к оправданию собственного существования в более фундаментальных смыслах бытия. Отрада обнаруживается в духовитых, духоподъемных, духовных (не в смысле содержания, а причастных некоторой области реальности),отвлеченных сущностях.
Недаром выражение «русский европеец» имеет столь же двойственные коннотации, что и термин «интеллигенция». Если он русский, никакой западный лоск языковой и общей культуры не изживет в нём приверженности способу жить по-русски. Рано или поздно это «сработает». В случае, когда, действительно, на глубинном уровне усвоены западные ценности, человек отторгается от русского мира.


Рецензии