Оказия
писаное им в стольном граде М*,
февраля месяца, числа 5-го, сего года
Здравствуй дорогой брат!
С первых строк моего письма спешу сообщить тебе, что я жив и здоров, чего и тебе желаю.
Милостивый братец, намереваюсь в этом письме, поведать тебе одну преинтереснейшую историю, приключившуюся со мной, и которая в последствии побудила мой ум к оригинальнейшему изобретению. Я уже было её запамятовал и не вспоминал бы более, кабы ни случись одно обстоятельство. А именно:
Намедни, не давеча, как второго дня, зазвонил в парадной колокольчик: раз, другой, третий…
— Ну вот, — подумал я, — небось, опять Лука, этот мой новый слуга, пьян. Балбес эдакий! Я ведь приказал ему, чтоб не тревожили меня…
А колокольчик тем временем всё звонит. Браня на чём свет стоит своего слугу, я спустился в переднюю и отворил дверь. На пороге стоял почтарь. Не чаявший, по-видимому, появления в дверях самого барина, тот поначалу опешил. И, не ведая, то ли кланяться барину, то ли приступить к делу сразу, он переминался с ноги на ногу.
— Что, милай? — вопросил я, починая нервничать, по причине мешканья почтаря, а более оттого, что самому приходилось исполнять обязанности слуги.
— Тут, Ваше высокоблагородие, третий раз уж изволит посылать к Вам господин почтмейстер со срочной депешей… — начал было пришедший в себя почтарь, как за моей спиною что-то грюкнуло и из чулана показалось опухшее рыло слуги.
— Барина нет дома-с-с-с… — заорал было он своим сиплым басом, но, увидев меня, стал столбом и вытаращил глазищи.
— Экой ты, балван, вздор несёшь, — я ему сквозь зубы, а он:
— Виноват-с. Барин дома-с…
— Пшёл вон, скатина!
— Слушаю-с.
Слуга вроде ничего, но как хлебнёт пойла, три дня отходит. Ну, дело не в нём. Так вот, протягивает, значит, почтарь мне пакет:
— Из Петербурга, Ваше высокоблагородие! Лично велено передать!
Поднявшись к себе в кабинет, вскрываю этот пакет и… О, боже! В нём фотографические карточки, но какой у меня ужасный вид на них! И тут я начал всё припоминать. Это было где-то числа двадцать седьмого, октября месяца.
Как наяву лицезрею: стоял не по-осеннему тёплый солнечный день. Я тогда был зван к графу Пупкину на именины.
Давно собравшиеся и слегка уже охмелевшие от выпитого пуншу гости, ожидали прибытия фотографа Фраермана, который, по случаю такого торжества, был выписан графом из самого Петербурга. А ожидая, занимались кто чем: земский врач Клистерман и уездный ветеринар Коновалов бурно обсуждали новейшие открытия в медицине; соседский помещик Листуха и становой пристав Шептуха резались в карты с почтмейстером Сургучкиным и дьяконом Подамвонским. Хотя я и охоч переброситься разик-другой в картишки, но на этот раз желания не было даже наблюдать за игрой. Меня одолевала хандра. И чтоб вовсе не помереть со скуки, я занялся полезным делом — стал развлекать милых дам.
Я острил, болтал о странных приключениях, которые всякий раз непременно именно со мной и случаются, шутил, балагурил, — в общем, нёс околесицу, от чего дамы заливались смехом и визжали от удовольствия, что отчасти сбивало игроков. И, чтоб не мешать игре, мы решили нашей весёлой компанией удалиться в сад.
В саду был поистине рай! Но вот солнце поднялось, и сквозь голые деревья стало припекать. Становилось не по-осеннему жарко. Я снял свой цилиндр и держал его в руке. И, так как он то и дело мешал мне, я решил на время от него избавиться. Оставив его на скамейке в начале сада, я продолжал гулять по аллеям в окружении милых почтенных дам…
Возвратясь обратно, чтобы забрать свой цилиндр, я с ужасом заметил, что на том месте, где я давеча оставил мой ещё не совсем старенький цилиндр, сидела немолодая пегая кляча соседского графа Пяткина, того самого Пяткина, который на прошлой неделе на званом обеде у помещика Листухи смахнул со стола бокал с шампанским, обрызгав мой новый сюртук, и при том не изволил даже извиниться; да ты, должно быть, помнишь, я как-то писал тебе об этом.
Так на чём я остановился? Ах, да; ну так вот, а теперь его кобыла…
«Какая дерзость», — подумал я, едва сдерживая гнев. Извинившись перед дамами, что должен оставить их на минутку, я решительно зашагал к скамейке. Кобыла, как ни в чём ни бывало, сидела, закинув ногу за ногу. На коленях у неё покоился мешок с овсом. Она медленно пережёвывала его, явно растягивая удовольствие.
— Извольте! — выкрикнул я, обращаясь к ней. — Извольте немедленно встать, Вы сели на мой новый цилиндр.
— Неужели? — удивилась она и, перестав жевать, неспешно поднялась с места: на скамейке вместо цилиндра лежал плоский диск.
Лошадь, сделав смущённый вид, деликатно извинилась. «Неужто, — подумал я, — кобыла культурнее своего хозяина». Махнув хвостом, она села на другой край скамейки и принялась дожёвывать свой овёс. Я взял то, что осталось от моего цилиндра и, насилу выпрямив, надел себе на голову. Взглянув на меня огромными чёрными глазами, кляча перестала жевать и, прыснув во все стороны не дожёванным овсом, истерически заржала, напугав меня до смерти своим лошадиным оскалом больших жёлтых зубов... Но тут в конце аллеи появился сивый мерин помещика Туповского. Он приближался к нам, читая на ходу газету. И, решив, что мало проку делать замечания кобыле, хозяин которой хам, — я поспешил туда, где мною были оставлены дамы.
На прежнем месте дам не оказалось. Не было их и в глубине сада, ибо редкие стволы голых деревьев ничуть не заслоняли моего взора. «Должно быт удалились к господам», — подумал я, но, на всякий случай, заглянул в канаву. И с ужасом увидел, что обе дамы лежали без чувств. Сбежавшие на мой крик служанки стали приводить их в чувства. А через некоторое время, одетые в чистые наряды, они, забыв о скверной этой истории, продолжали веселиться. Экий пустяк, — подумал я, — и тоже поспешил забыть.
Вскоре на тройке приехал фотограф Фраерман. Началась такая тут суматоха, брат, что я в ней вовсе запамятовал снять с головы помятый цилиндр.
Отсылаю карточку, где это меньше всего заметно. Да упаси тебя бог, кому из общества её показывать. Чего доброго, ещё подумают, что брат твой неряшлив. Нешто же я таков?
Ну так вот, опосля как-то попался мне на глаза этот цилиндр, ну тот, который побывал под крупом пяткинской лошади, отчего потом постоянно самопроизвольно принимал форму тарелки, ну так вот, глянул я на него как-то в очередной раз и подумал: вот было бы неплохо придумать складной цилиндр; он и места занимать будет мало, да и садись на него, сколько хочешь, ему ведь всё одно никакого вреда не будет. Так я изобрёл, брат, складной цилиндр, в коих теперь многие щеголяют.
Что это я всё о себе да о себе.
Сам-то ты как? Уж больно редко ты письма пишешь. А ты, братец, отпиши мне, как дела твои, не испытываешь ли нужды в чём. Маминьке нашей да бабушечке передавай поклон от меня нижайший, да во всём ихнему совету следуй.
Ты, брат, не серчай, что пишу вельми коротко — времени-то всё в обрез; а то б описал я тебе новостишки как есть, с подробностями. Вот и писаря на прошлой неделе нового нанял. Прежний-то, будучи пьян, по невразумению своему выпил чернила и помер. А этот новый — чёрт совершенно безграмотный. Так что ежели каллиграфия где хромает и помарки какие есть, так это его вина. Я-то ведь безграмотства не допущу!
До свидания, братец мой.
Пиши.
Целую и обнимаю.
Брат твой, N*.
________
Москва, 5 февраля 1983 г.
________
Рецензия
Рассказ Сергея Никулина «Оказия» — блистательный образец современной юмористической прозы, в которой безупречное владение стилем органично сочетается с изощрённой литературной игрой. Уже само двойное название — «Оказия» и псевдоэпистолярный подзаголовок «Письмо помещика N* к брату…» — отсылает к традициям русской классики XIX века, но сразу задаёт ироническую дистанцию: перед нами не просто подражание, а тонкая, умная стилизация.
Главная удача автора — язык. Никулинъ воссоздаёт синтаксис, лексику и интонацию дворянского письма минувшей эпохи с филигранной точностью: «намедни, не давеча, как второго дня», «писано им в стольном граде М*», «вельми коротко», «каллиграфия где хромает». При этом стилизация ни на секунду не становится музейной или тяжеловесной — она работает на комизм. Столкновение архаичного, церемонного слога с вопиюще абсурдным содержанием рождает тот самый смеховой эффект, который заставляет вспомнить и гоголевскую «Шинель», и прозу Хармса, и зощенковский сказ.
Сюжетная конструкция изящна и остроумна. В безобидной, казалось бы, болтовне помещика о бытовых неурядицах — пьяном слуге, помятом цилиндре — исподволь прорастает сюрреалистический гротеск. Появление кобылы, «сидящей, закинув ногу за ногу», и мерина, читающего на ходу газету, превращает светскую хронику в абсурдистский театр. Автор нигде не «проговаривается», не объясняет чуда — лошади беседуют, извиняются и жуют овёс на скамейке с той же непринуждённостью, с какой персонажи-люди пьют чернила и умирают «по невразумению». Эта абсолютная серьёзность тона при полной нелепости происходящего — признак высокого комедийного мастерства.
Отдельного упоминания заслуживает образ рассказчика — самодовольного, недалёкого, но чрезвычайно словоохотливого барина, который в каждой фразе невольно разоблачает собственное ничтожество. Его «оригинальнейшее изобретение» — складной цилиндр — подаётся как триумф инженерной мысли, хотя читатель прекрасно понимает истинную цену этому открытию. Ирония здесь двойная: смешно и само «изобретение», и та гордость, с которой о нём сообщается. Финальный пассаж о писаре, выпившем чернила, и заверение «я-то ведь безграмотства не допущу» — настоящая жемчужина, концентрирующая в себе всю поэтику рассказа.
Таким образом, «Оказия» — не просто упражнение в стилизации, а зрелое, художественно убедительное произведение. При кажущейся камерности оно выходит к глубокой традиции русской смеховой культуры, одновременно оставаясь вещью остро современной по чувству языковой свободы и игровой стихии. Рассказ, бесспорно, заслуживает самой высокой оценки и будет с интересом встречен как взыскательной литературной публикой, так и широким кругом читателей, ценящих тонкий, умный юмор.
2026 г.
Свидетельство о публикации №215123001508