Бес в ребро

      К сорока пяти годам жизни выработались у бригадира тракторной бригады, Григория Иванцова, совершенно постоянные  привычки и желания. Утром его словно подбрасывала какая-то неведомая пружина; он вскакивал, неслышными шагами пересекал горницу, тёмную ещё прихожую, выходил в сени, осторожно, чтобы не скрипнула, прикрывал за собою дверь и шел в сарай. После недолгих энергичных приседаний, наклонов и маховых движений ног и рук выходил из с2арая, шел к колодцу, в несколько движений вытягивал из колодца двухведерную бадью со студёной водой, неторопясь выливал себе на кучерявую голову, могучую, извитую жгутами мышц, широкую спину, со вкусом крякал, растирал грубым полотенцем покрытые от студёной воды гусиной кожей спину и грудь, натягивал на себя рабочую одежду, также тихо, чтобы не потревожить домочадцев, проходил в дом, брал приготовленный с вечера женой сидорок с краюшкой хлеба, полулитровой бутылкой молока, шмотком са-ла и огурцом и шел к своей тракторной бригаде, размещавшейся на Гордеевой пасеке, что в полутора километрах от деревни.
      Не изменил Иванцов своей привычке и в это утро. Когда он, прикрыв калитку, вышел на пустынную, пыльную деревенскую улицу, солнце, только-только поднявшись над дальним увалом, жадно пило капли росы на траве и сушило с невероятной быстротой влажную пыль на дороге. Время от времени, вспугнутые им, из травы на обочине поднимались птицы и с жизнеутверж-дающими криками уносились в сторону. Глубоко дыша, пил Иванцов напоённый свежестью, запахами трав и влажной земли утренний воздух, и шел вперёд. При взгляде в знакомую и вместе с тем в чем-то новую, расстилавшуюся перед ним и подавлявшую его своей необозримостью, даль, которая теперь под куполом голубого неба окрасилась желтым, в нём зарож-далось и разросталось какое-то опъяняющее ощущение затерянности и беспомощности. Миновав колхозную кузничу, он свернул влево к реке и пошел берегом против её течения.
      Издали – со стороны выселок – по реке доносились глухие шлепки. Кто-то в такую рань отбивал и полоскал на мостках бельё, и это удивило Иванцова. Приблизившись к мосткам, он увидел Анюту – свою невестку. Она стояла на коленях спиной к нему и, подавшись всем телом вперёд и вытянув руки, полоскала бельё. Намокнув, тесные трусики и лифчик, сшитые матерью из белого ситца, были как вторая кожа и не укрывали её молодой красоты. Иванцов замедлил шаг и остановился, не в силах оторвать взгляда от склонённой над водой фигурки.
      Почувствовав присутствие постороннего, она повернула голову, и он увидел её раскрасневшееся молодое лицо, бисеринки пота на лбу и прядку льняных шелковистых волос, курчавившихся у висков лёгким облачком. Под косыми лучами утреннего солнца они светились как светлая бронза, и это посеяло в нём желание прикоснуться к ним. Прошло уже несколько месяцев как она ушла из его дома к матери. Всё это время он не виделся с нею – она избегала его – и только несколько раз ему случалось увидеть её издали, и это мучило его. Ему хотелось встретиться с нею, многое объяснить, попросить, наконец, прощения и уговорить вернуться в его дом и вместе ждать возвращения из армии Ваньши – его сына, а её мужа. И вот теперь, увидев её так близко, он от неожиданности растерялся, глотнул свежего воздуха, поперхнулся, долго откашливался и, оправившись от неожиданности, приблизился к мосткам и присел на самый край. Он некоторое время собирался с мыслями, обдумывая, какие слова ей сказать, наконец вымолвил: «Ты, вот что, Анюта, присядь-ка рядом, поговорить надо».
      Она молча села на край мостков, свесила ноги, смотрела на воду, где юркие въюны молниеносно закапывались в песок, оставляя за собой маленькие илистые облачки; на заросли кустарника на противоположном берегу реки; мимолётно на него ждала...    
      Он посмотрел искоса на её, удивился перемене, произошедшей в нею за те немногие месяцы, что она ушла из его дома. Её цвета спелой пшеницы волосы стали ещё светлей и в свете солнечных лучей отливали чистым золотом; черные, как угли, брови над тёмными провалами глазниц с большими голубыми глазами, изящный с маленькой горбинкой носик, полные, слегка припухшие губы и очаровательный овал лица стали совершено восхитительными. Его взгляд скользнул ниже. Под рассыпан-ными веером волосами угадывались не крупные груди. Резким движением она закинула за голову волосы, оголив грудь, просвечивавшую сквозь намокший и ставший почти прозрачным лиф-чик. На левой груди – вверху у самого обреза лифчика – красова-лась родинка, и у него мелькнула мысль: «Совсем как у матери».

2

      Её мать, как и она, тоже звалась Анютой. Он знал её, каза-лось, вечность. Они жили рядом, были ровесниками, ходили в один класс в школу и знали друг-друга с детства. С той Анютой у него не сложилось по его собственной вине. Была между ними большая любовь, но не пришлась Анюта ко двору зажиточных Иванцовых. Кому нужна невестка из голытьбы? и сосватали Иванцову-младшему рябоватую Прасковью Стрешнёву. Про таких говорили: «На личике черти горох молотили». Не поскупились зажиточные Стрешнёвы: отдали за молодой богатое приданое; срубили крестовый дом на высоком фундаменте, обустроили – живи да радуйся. Но не было радости в доме молодых. Прасковья-то сразу сердцем к красавцу Иванцову прикипела, но он-то сам всеми помыслами не с нею, а с Анютой был.
      Не долго засиделась в девках и Анюта: нашлась и для неё половинка, да не в пример Иванцова. Приглядел её долговязый активист новой жизни, сосватал, сыграли свадьбу и зажили на удивление в согласии.
      Завидовал Иванцов активисту, мучился долгими бессонными ночами, вздыхал и наблюдал как забрюхатила Анюта, ходила с набухавшим животом и хорошела. Родила и стала краше прежней красавицы Анюты. И было ему нестерпимо видеть и сравнивать её с рябой Прасковьей, беременность которой давалась ей болезненно: она еще больше дурнела лицом, становилась раздра-жительной и неряшливой. Посыпались на Иванцовых и другие несчастья. В 1930 году раскулачили Иванцова-старшего, погру-
зили с детьми и внуками, жалким скарбом на телегу и отправили в болота Томского Севера на погибель. Возненавидел Иванцов-младший тайной ненавистью раскулачивавших, сделав исключе-ние лишь для Анюты. Видел он, как зацепилась малая росинка за её ресницу и повисла, вспыхнув бриллиантиком под блеклым осенним солнцем. И так щемяще сладко было это тайное сострадание Анюты, что мелькнула мысль: «Любит еще». И это откры-тие сгладило боль расставания с родными, и оправдало Анюту. «Куда иголка – туда и ниточка» – подумалось ему.
      Минуло Иванцова-младшего раскулачивание, зажил он тайной жизнью ненавистника колхозного строя, и однажды в ук-ромном месте пальнул из обреза в активиста новой жизни, но не убил, а только покалечил.
      Потаскали-потаскали мужиков из семей зажиточных мужиков, Меркуловых и Пешковых, по следственным инстанциям, да и отпустили за неимением улик. Брались и за Иванцова – и тоже отступились. И только Анюта, встретив как-то Иванцова, посмо-трела пронизывающе и сказала: «Твоя работа», и прошла мимо. А если бы спросила? Он бы сознался – это-то он точно знал. Но не спросила, прошла мимо, как проходят мимо пустого места без участия и интереса. И это было самым страшным для Иванцова; в этом был приговор, конец его надеждам. И чем яснее он это осознавал, тем желаннее становилась Анюта. Во снах – как наяву – он видел её бесстыже обнаженное тело, загорался, неистово набрасывался на неё, и просыпался. Шарил вокруг руками, натыкался на ненавистные прелести Прасковьи и отворачивался, сжигаемый желанием и сознанием того, что никогда тому не сбыться.
      И старился... Незаметно выросли дети, разбрелись по чужим углам, и только младшенький, Ромка, грел душу. Видел в нём Иванцов своё повторение. Старшенькие-то – все в Стрешнёву породу пошли: добрыми, мелкими и невзрачными. Меньшень-
кий, Ромка, в их, Иванцову,  породу  выдался  статным  красавцем.
      Прошлась  острой  косой  последняя война по деревне, выкосив мужиков и оставив вдов, стариков и подростков. Выросли подростки, превратясь в молодых парней, и лучшим из них был, Ромка. Не одна из красавиц-девок и молодых вдов загляды-валась на него и видела в сумбурных гогрячечных снах.
      Удалась и Анюта-младшая, превратясь со временем в точную копию матери. Смотрел на неё при случайных встречах Иван-цов, поражался невиданной схожести с той, «его» Анютой, и нет-нет да и щемило сердце, и наплывали картинки прошлого, и туманились непрошенной влагой глаза. Казнился Иванцов, клял себя, а не ту Анюту, что так бесцветно сложилась жизнь, но стал замечать, что всё чаще ловит себя на мыслях о младшей Анюте. Они – эти мысли стали, как зубная боль, как нарывающий чирей; они преследовали его повсюду, где бы он нибыл, заставляли искать встречь и повергали в отчаяние от сознания незбыточности этого.
      Обнаружилось и то, что и любимец его, Ромка, и Анюта не-равнодушны друг к другу. Иванцов и раньше замечал это. Иначе с чего бы было прибегать к ним Анюте по всяким незначительным поводам, как бы невзначай стрелять в него маслянистыми глазёнками. Но то было так себе – детством. После же смерти строителя новой жизни – смерти этой Иванцов не обрадовался, как обрадовался бы ей еще с десяток лет назад, когда всеми помыслами был с нею, с Анютой-старшей, – Анюта-младшая и вовсе зачастила в их дом. Были ли тому причиной уход в мир иной не взлюбившего весь род Иванцовых активиста, или забродившие в самой Анюте соки созревающей молодости, только стал Иванцов замечать, как тянулись они друг-к-дружке, как ра-довались встречам, суетливой, бестолковой взаимной услужливости. Подмечая это, досадывал, что и сын заболевает тою же болезнью, что и он сам. Это открытие сильно расстроило его; он вдруг обнаружил, что ревнует сына к Анюте. Понимая всю не-вероятность случившегося, он всё же не мог побороть в себе растущую неприязнь к сыну. Его раздражало в нём всё: как он увалисто ходит по избе, садится за стол и неторопливо ест; как по-телячьи ласкается к нему и к матери; как начинает бестолко-во суетиться и покрываться румянцем смущения при появлении Анюты. Он и в себе замечал эту расстерянность при её появлении, это желание услужить ей, прикоснуться к ней, но присутс-твие сына и жены сдерживало его, и это стоило ему больших усилий.
      
3

      Незаметно прошли два года, к осени третьего – по окончании уборочной страды – сыграли свадьбу, и привёл Роман в дом молодую жену, Анюту. Отвели им просторную боковушку, примы-кавшую к кухне, и зажили одной семьёй. Но жиизнь под одной крышей с молодыми давалась Иванцову всё труднее. В голову приходили мысли одна нелепей и мрачней другой, и только призыв Ромки в армию разрядил на время обстановку. С уходом сына Анюта и того чаще повадилась приходить на половину. Иванцовых. Причин было много: то подсобить при-хварывавшей свекрови по хозяйству, то поделиться радостью по поводу пос-леднего письма от Романа; то выведать у свекрови последние новости от него. И, странное дело, присутствие Анюты в их доме раздражало Иванцова. Раздражало не само присутствие – этому он бывал рад, как бывает рад ребёнок новой игрушке. Раздрожало сближение невестки с женой. Вечерами, приходя на их половину, она уединялась со секровью, подолгу о чем-то шепта-лись, и ему казалось – это о нём, и это нервировало его, застав-ляло бестолково кружить по избе, вслушиваться в обрывки фраз и отдельные слова в надежде проникнуть в их тайны.
      Замечая эту его назойливость, Прасковья зло, по-гусиному шипела: «Не мельтешил бы ты тута, старый, шел бы в сарай корове сена задать, али занялся чем другим. Срам-то какой: скотина по брюхо в дерьме стоит, а ему хучь бы хны». Поздней, когда они укладывались спать, – с некоторых пор они спали поврозь, Иванцов на печи, а Прасковья на кровати, – возвращаясь к недавнему выговору, поджав губы и как-то ехидно сморщив лицо, она добавляла: «Кружишьсси вокруг девки – петух облезлый! Посмотрел бы на себя в зеркало-то... Рожа-то, что яблочко печёное, а туда же. Тьфу! да и только».   
      Ничего не отвечал Иванцов, а только плевался с досады; залезал на печь, долго ворочался, прогоняя мрачные мысли, и подбирал слова одно обиднее другого, какими мог бы ответить жене. Слова-то находились одно другого метче, да поздно. С тем и засыпал... Иногда, в отсутствии Прасковьи, подходил к зеркалу и подолгу всматривался в него. Из зеркала смотрел на него лад-ный мужик со смуглым, красиво очерченным лицом, орлиным носом, горящими тёмным глазами под угольно-черными кустис-тыми бровями и лёгкой сединой на висках. Искал и не находил схожести с «печеным яблоком», и нравился сам себе, и ловил себя на мысли, что не так  ещё и стар: всего-то за  сорок  пять перевалило и есть ещё надежда добиться Анюты.
     За два с половиной  года, что Анюта прожила в их доме, до-жидаясь возвращения из армии мужа, из стройной худощавой девушки она превратилась в настоящую молодую женщину. Она стала выше ростом, круглее, стройные ноги стали полней, округлились бедра, платье натянулось на острых, упругих, как мячики, грудях, не нуждавшихся ни в чьей поддержке, и только осиная талия хранила форму, оставаясь прежней.
      Прежними оставались и её непосредственность в обращении с родителями мужа, и приветливость, и готовность услужить. Особенно доверительные отношения у нёё сложились со свекровью, которую он называла матерью. В обращении со свёкром она, как в недавнем детстве, оставалась приветливой, открытой и доверчивой, но называла дядей. Она не утратила и детской привычки; перед тем, как лечь в постель, пожелать им доброй ночи и порцеловать в щеки, как это она всегда делала в родительском доме. Это даже не было поцелуями, а лёгкими прикосновения-ми вежливостми и благодарности за их внимание и заботу о ней.               
      Но для него эти поцелуи потеряли невинность и возбуждалираз от раза сильней. Он видел перед собою её стройное тело, когда она поднималась на носки, чтобы дотянуться губами до его щеки; ощущал случайные прикосновения рук, упругой гру-ди, прядок волос, остро чувствовал исходящее от неё женское, и это пронизывало его и неодолимо тянуло к ней. «Я глупец», – укорял он себя, – старый дурень! Это же надо потерять голову и втрескаться в собственную невестку». Когда она уходила, он подходил к окну, стоял там, опустив могучие плечи, охваченный бущевавшим в нём пламенем, сжигавшем его без остатка. Он подолгу смотрел в окно в обстутившую дом плотную стены тем-ноты, дожидаясь, когда затихнет бушующее в нём пламя, и боялся оклика жены, ибо в нём всё дрожало, и он мог
      Несколько успокоившись, он выходил из дома, садился на нижнюю ступеньку крыльца и так сидел пока не отступало это охватывавшее его безумие. И думал: отчего так устроена жизнь, что приходиться отказываться от самого дорогого? Отчего моя жизнь должна быть привязана к нелюбимой женщине? Отчего
нельзя любить другую, во сто крат более желанную? Но он ни разу не дал ей повода догадаться о своих чувствах.
      Иногда он просыпался по ночам, поднимался, крадучись про-бирался по тёмному коридору к ее комнате, прижимался ухом к полотну двери и слушал. Когда он слышал слабые стоны и всхлипывания, издаваемые ею во сне, или изредка скрип кровати, когда она во сне меняла положение тела, ему приходилось отчаянными усилиями воли удержать себя, чтобы не войти в её комнату.
      Чаще всего в такие ночи, обессиленный борьбой со своим желанием войти к ней, но охваченный безумным желанием, он возвращался на свою половину, набрасывался на жену, неистовствовал до изнемождения, сползал с неё, отворачивался и засыпал, слыша её всхлипывания. Она обо всём догадывалась, – он знал об этом наверняка, – но скрывала это от него, мучалась, ревновала и терпела. 

4

      Потом случилось самое страшное для него то, из-за чего он сидел вот теперь на мостках рядом с нею и мучительно подбирал слова прощения. В последнее лето перед возвращением из армии сына, в июне, в клхозе праздновали день борозды. Этим праздником всегда завершалось окончание весенних полевых работ; его праздновали богато, с размахом, весело. Правление колхоза не поскупилось на угощение и на этот раз. Перед колхозной конторой выставили длинные столы, ломившиеся от угощений; играл духовой оркестр.
      Иванцов пришел с большим опазданием. Он долго колебался, принимая решение, и когда всё же решился идти на праздно-вание, веселье уже было в разгаре. За столами сидели старики и старухи и, подогретые выпитым, вели оживлённые беседы; бабы и мужики помоложе весело отплясывали на лужайке, и Иванцов растерялся: все были с семьями, и только он одиноко стоял среди веселившихся односельчан. Причиной тому было то, что жена уехала по случаю к их дочери в краевой город, а невестка побежала навестить мать. Он уже подумывал вернуться домой, но в это время на крылцо вышел председатель колхоза. Увидев Иванцова, крикнул: «К нашему шалашу, Григорий Иванович!» и замахал руками, приглашая Иванцова в контору. В конторе было людно, накурено и шумно; за накрытыми столами сидели члены правления колхоза, специалисты и бригадиры, их разгорячен-ные водкой и духотой лица были цвета октябрьского кумача.
      Когда Иванцов снова появился на крыльце, уже смеркалось; за столами пели протяжные песни, а на лужайке лихо отплясывали и пели частушки. Неуверенными шагами Иванцов спустился вниз; от выпитой водки и духоты его слегка пошатывало, и он, стараясь держаться прямо, по-смешному выкидывал вперёд ноги и передвигался какою-то разболтанной походкой. Подойдя к столам, услышал краем уха: «Назюкался, гусь лапчатый!». Говорила вредная старуха Ннкина, но Иванцов промолчал, прошел мимо и направился к своим трактористам. Они уплотнились, освобождая место; кто-то подал граненый стакан с водкой, сказал: «Будем, Григорий Иванович». Он согласно кивнул головой, слил водку в горло, перевернул стакон вверх дном, поставил на стол, прикрыв ладонью, и сказал: «Будя».
      На лужайке, где веселилась молодёжь, колхозный гармонист и частушечник, Колька Неверов, пел:
               
                Моя милка невысока,
                Между ног растёт осока.
                Я накосил осоки воз,
                Какой-то ё... ный увёз...
 
      Там смеялись забористым частушкам, и Иванцов направился туда. Частушки сменились танцами, и среди танцующих он увидел Анюту. Звучал вальс, и она, отдавшись во власть волшебных звуков, легко скользила по кругу. Её белокурые волосы, окружавшие голову туманным облаком, трепетались на ветру; её тело изгибалось в такт с музыкой, а босые ноги скользили, едва касаясь травы. Она была счастлива и прекрасна. Но это не радовало Иванцова. Он видел лишь её партнёра, левая рука которого обнимала Анюту, а правая, как ему казалось, лежала неприлично ниже поясницы, и он непроизвольно застонал. Он почувствовал лёгкий озноб, как если бы его охватило ледяным ветром, и боль где-то в области сердца. Каждый её шаг, каждое телодвижение в объятиях партнёра, каждое сказанное ими друг другу в полголоса слово, которое и не доходило до него, казались ему пощечинами, требовавшими отмщения. Это было так неожиданно, что он окаменел, стоял с перекошенным мрачной гримасой лицом, в голове роем кружились мысли, а сердце обезумело от муки.
       С ним никогда еще такого не случалось, и онмучительно искал выхода из этого состояния. Обстановку разрядило оконча-ние вальса. Откланявшись партнёру, Анюта отошла к матери, и Иванцов, только в этот момент обнаружий ее присутствие, стал медленно приходить в себя. Наконец он покинул празднество и направился домой. Чем дальше он уходил, тем тише становились голоса и звучание  гармони,  пока не превратились в едва сышимую далёкую музыку. Только огонь ревности, вспыхнувший в нём с новой силой, не затухал, а сжигал его. В нём, как в котле высокого давления, всё клокотала, ища выхода.

5
      
      Парой часов позже пришла домой и Анюта. Она устала от весёлой праздничной кутерьмы, от танцев, но была счастлива в свои девятнадцать лет. Войдя в дом, она удивилась тишине и решила, что Иванцова нет ещё дома, но проходя в свою комнату мимо кухни, услышала неясное бормотание. В полутёмной кухне при сумеречном свете прикрученной лампы, облокотившись о стол и подперев щеки ладонями, сидел Иванцов и что-то бессвязно говорил. Она собралась было пройти незамеченной в свою комнату, но, посчитав это неудобным, задержалась и поже-лала ему спокойной ночи. Он поднял голову, повернулся к ней, посмотрел незрячими, остекленевшими глазами, и его лицо стало расплывать в нелепой, но вместе с тем радостной улыбке. Он был пъян, и она крайне удивилась этому. Она еще никогда не ви-дела его таким, и это озадачило её.
      – Вы плохо себя чувствуете, Григорий Иванович, – спросила она, – Вам помочь?
      – Анюточка!.. – его голос насторожил её. Это было впервые, когда он называл её так.
      – Что, Григорий Иванович?         
      – Я люблю тебя... – голос его звучал необычно взволнованно, не как всегда.
      – Я знаю это, – ответила она. – Вам помочь?
      – Нет. Ты не поняла. Я люблю тебя не как жену моего сина, а
как женщину. Я давно люблю тебя, и не могу без тебя жить, – он рывком поднялся и направился к ней.            
      – Что Вы, что вы, Григорий Иванович, – и она стала растерянно пятиться назад.               
      Он медленно париближался к ней с опущенными руками, сосредоточенный и возбуждённый. Напуганная его видом, она так же медленно отступала назад, пока не упёрлась спиной о стену прихожей. Теперь он стоял почти вплотную к ней и смотрел на неё возбуждёнными, горящими глазами.
      – Ты не понимаешь? Ты не должна быть чъей-то, только моею.
      – Что вы! Что вы, Григорий Иванович? – Он инстинктивно выставила вперёд руки, и они упёрлись ему в грудь. Её губы дрожали, она не могла говорить. Он протянул к ней руки, ухватил за талию и со страшной силою потянул к себе. Резкий запах водочного перегара ударил ей в нос, вызвал приступ дурноты и отрезвил её.
      – Не сметь! – закричала она вдруг пронзительно. Он на миг оторопел, разомкнул руки. Она резко ударила его колено в пах – этому приёму самозащиты научил её покойный отец, и вот те-перь он ей пригодился, – поднырнула под его руки и побежала прочь. Поправляя на ходу платье, она кинулась к хозяйственным постройкам, завернула за угол, одним махом взлетела на чердак бани, затянула за собою лесенку, закрыла дверь, накинула на петлю крючок и затаилась за подвешенными под низеньким потолком для сушки берёзовыми вениками. Теперь она почувствовала себя в безопасности. Это место было её тайником; здесь они часто уединялись в пору детства с Романом, играли незатейливыми игрушками, и поздней – в пору юности и первой любви – укрывались от назойливых глаз, и после замужества проводили здесь наедине самые счастливые часы.         
      Затаившись, она слышала, как не найдя её вдоме, Иванцов метался по двору, выкрикивал её имя, звал, ревел, как подране-ный зверь. Она втиснулась в самый угол чердака под наклонной крышей и затаила дыхание. Его крики гнали по её телу зябкую дрожь.               
      Анюточка! Анюточка! – ревел он. – Иди ко мне, сучка. Иди
ко мне немедленно! Почему ты спряталась? Я подожгу всё, я вы-курю тебя. Я... я...  Анюточка!.. Выйди ко мне! Будь моей! Мы будем счастливы. Я прогоны эту рябую сучку, – он имел ввиду супругу – и перепишу на тебя дом и всё хозяйства до последнего гвоздя. Знаешь, у меня есть деньги, много денег, мы уедем в город, купим дом и будем жить вдвоём... Скрючившись и дрожа от страха, она еще теснее зажалась в угол. Ей уже приходилось видеть его в подобном состоянии и она верила, что он может решиться на что угодно: поджечь дом, баню... всё, на что спо-собна его фантазия. Её не раз потрясал его буйный нрав, когда он крушил всё, что попадалось под руку. Она слышала, как он входил в сарай, шарил на сеновалу и в бане, метался по двору и что-то кричал. Постепенно его крики стихли, и она услышала скрип степенек крыльца, потом глухой стук затворяемой двери дома и всё стихло.   
      Так она сидела, вслушиваясь в шорохи ночи, потрясённая случившимся, ждала, когда в доме погаснет свет, и незаметно заснула, оглушенная пережитым и потрясённая невозможным открытием, что она для него не невестка, а женщина, которую он намеревался заполучить.

6

      Она проснулась поздним утром, согретая теплом крыши, которую уже заливало солнце. От долгого пребывания в неудобной позе, в которой она провела много времени, ломило спину, затекшие руки и ноги; она выбралась из угла, встала, но выпрямиться мешала низкая крыша, открыла лаз чердака и выглянула наружу. На дворе, залитом солнце, бродили и квохтали куры. «Значит проснулся», – решила она, спустилась с чердака и направилась к дому. Двери в сенцы были настежь открыты, и она становилась. Она вспомнила о ночном поисшествии, и её снава охватил страх, но ей нужно было войти в дом, чтобы собраться на работу. Она набралась решимости и сказала себе: «Я никогда больше не позволю ему дотронуться до меня,  буду кусать, бить его... бить», но снова задрожала от страха, услышав тяжелые шаги в доме. Потом стало тихо. Она вошла в сени; дверь в дом тоже была настежь открыта, и она прошла в свою комнату, закрыла дверь и накинула на петлю крючок. Теперь, почувствовав себя в безопасности, она быстро скинула помятую праздничную одежду, чтобы переодеться в повседневную, подошла к мутно-ватому старому зеркалу и, возможно впервые, стала внимательно рассматривать своё лицо, плечи, грудь и всё тело. Она находила себя красивой. Часто – ещё с поры детства, – бывая наедине с матерью в спальне или в бане, и видя её обнаженной, она восхищалась её прекрасным телом, сравнивала со своим угловатым, с нетерпением ждала и мечтала, когда её собственное станет таким же прекрасным, как тело матери. Она коснулась рукой упругой груди, провела по животу и бедрам. От прикосновенния к ним по всему телу пробежала сладостная волна истомы, а кожа покрылась мелкой нервной сыпью. Она невольно вздрогнула и отняла руку. Она с детства мечтала походить на мать, и вот это свершилось. Её мысли неожиданно переключились на события далёкого прошлого. Она вспомнила скупые слова, полные скры-того смысла, слышанные в доме из уст отца, матери или прихо-дивших в их дом приятельниц матери. По ним она догадывалась о некой тайне, связывавшей её мать с Иванцовым. Ей всегда казалось странным, что живя неподалёку от Иванцовых, её родители всегда сторонились их. Даже сталкиваясь с ними нос к носу, они отводили глаза, проходили молча мимо, словно и не знали друг друга. Значит была тому причина. Она вдруг вспомнила давнюю сцена. Проснувшись ночью на тёплой печи, она услышала злой, по-гусиному шипящий голос отца:
      – ...всё об ём печалишься. Какой год вместе живём, ребёнок вот... а как чужая. Никак не оттаешь.
      – Не то говоришь, Вася, – ответила мать. – Ничего у меня с ним не было, сам знаешь. А то, что жили по-соседству и встре-чались, за то не суди. Я перед тобою чистая.
      – Чистая – да чужая. Евоная по сю пору, Гришкина.
      Потом голоса стихли, отец громко засопел носом, и она ещё долго слышала, – а может казалось что слышала, – как всхли- пывала мать. Подумала, что плачет, и стало бесконечно жалко её, так жалко, что у самой навернулись на глаза слёзы. Вспомнив об этом, она вдруг по-новому осмыслила необычное отношение к ней Иванцова. Может быть в нём проснулось прежне чувство и перекинулось на неё. Такое бывало. Это открытие потрясло её, и она решила: нужно быть впредь остороной с ним, не оставаться наедине. Она надела повседневную одежду, повязала голову косынкой и остановилась в нерешительности. Оставалось только собрать носильные вещи, чтобы уйти к матери. Она подошла к двери. Тишина насторожила её... Она осторожно подняла крючок, открыла дверь и вышла в коридор. Дверь в кухню была открыта, и она, готовая в любой миг сорватьтся с места и выбежать из дома, осторожными шагами приблизилась к ней и заглянула в кухню. За столом сидел Иванцов и пил из маленького блюдечка чай; в плетёной хлебнице лежали горкой испеченные Прасковьей калачи и шанежки
      Увидев Анюту, он посмотрел с улыбкой, его лицо было бледным, виноватым, много старше обычного. Но он улыбался, показал рукой на свободную табуретку у стола, сказал тихим, потерянным голосом:
      – Я ждал тебя, чтобы позавтракать, Анюта. Ты долго спала сегодня.
      Она не ответила, только смотрела настороженно. Она не ожидала этой встречи и еще не определилась, как повести себя с ним.
      – Да, Григорий Иванович... – произнесла она с запинкой.
      – Садись за стол.
      – Да, Григорий Иванович, – она опустилась на табуретку, сложила на коленях руки, смотрела безучастно мимо него на стену.
      Иванцов снял с плиты чайник:
      – Хочешь чаю, Анюта, или принести из погреба холодного молока, – он наклонился к ней, посмотрел виновато в лицо. – Ты сегодня бледная. Не дождавшись ответа, налил в чайную чашку чай, поставил на блюдечко, подвинул к ней. – Возможно меня не  будет несколько дней, председатель посылает по делам в город, там и беребъюсь.               
      Она молчала, не ела, не пила... Только смотрела своими большими синими глазами мимо, не понимая слов и не думая о чем он говорит.
       Он поднялся, потоптался у стола, не решаясь попрощаться, как обычно. От его взгляда не ускользнулао очертание её грудей под тонким ситцем сарафана; он резко повернулся и ушел во двор. «Собери себе всё необходимое», – услышала она. Стукнула притворяемая калитка. Она видела сквозь кухонное окно, как, тяжело ступая, он шел вдоль забора, изредка поворачивал назад голову, снова отворачивался, шел быстрее... «Ему стыдно за вчерашнее, – думала она. – он много выпил, был пъян... Наверное он не знает, что было ночью, – она внезапно почувствовала жалость к нему, быстро выбежала за калитку, крикнула звонко. – Григорий Иванович!».
      Он обернулcя.
      – Я буду сегодня на полевой ферме. Возможно вернусь вечером с молоковозкой.
      Его лицо оживилось:
      – Это было бы хорошо; хоть одна живая душа в доме... – он кивнул головой, как-то жалко улыбнулся и пошел дальше.

7

      Она перебралась тогда к матери и уже несколько месяцев жила у неё, дожидалась возвращения из армии Ромы. Несколько раз Иванцов порывался объсниться с нею, убедить, что случившееся только горькое недоразумение, что в его намерения не входило обидеть её, но эти попытки не имели успеха. Она избегала его. И вот теперь, когда представился случай покаяться перед ней, оставшись наедине, он не мог этого сделать. Он много раз наедине с собою проговаривал подготовленные слова объяснения, но, когда выпал случай их произнести, они не давались ему. У него внезапно пересохло во рту, одеревенел язык, перехва-тило спазмой горло. Он посмотрел быстро на Анюту; теперь её взгляд был устремлён вдаль, на противоположный берег реки, заросший густо тальником, и по-видимому, она не обращала на него никакого внимания или делала вид, что не обращаает. Она неотрывно смотрела на противоположный берег и, казалось, не имела ничего общего ни с Иванцовым, ни с его намерениями.
      Его задевало, что, погруженная в созерцание чего-то на той стороне реки, она не замечала, казалось, его. Наконец он набрался решимости и выдавил из себя сухой грипловатый кашель. Он всё же ещё не мог придти в себя.
      – Можно мне закурить, – спросил он наконец, и его рука потянулась к карману брюк.
      Она не ответила, продолжала всё также смотреть за реку. Он извлёк  кисет и бузиновую трубку, стал набивать табаком, приминая его большим пальцем. Его пальцы слегка подрагивали, движения были неточными, он волновался, и табак сыпался на колени. Он стал ощупывать в поисках спичек карманы и, уронив на их песок, начал торопливо шарить по песку, надеясь найти их. Потом бросил это занятие и сидел, как она, устремив взгляд в пустоту.
      – Хорошее утро, правда, – сказал он наконец. – Будет жаркий день.
      – А!.. Да-да! Наверно будет жарко, – сказала она тусклым голосом, смотрела всё также за реку, но он увидел, как лёгкая тень омрачила её прекрасное лицо.
      – Что с нами будет, Анюта? – сказал неожиданно Иванцов и и потерянно кашлянул.
      Она быстро, искоса посмотрела на него:
      – В каком смысле?
      – До возвращения Ивана осталось всего ничего, а ты всё ещё не дома. Что он подумает, если узнает об этом. Да и люди Бог весть, что мелют...               
      – Я не смогу вернуться и жить с вами пока не вернётся Рома, – произнесла она. – Я... я... возможно вообще не смогу там жить...
      Что-то кольнуло его в самое сердце и он почувствовал охватившую его слабость. Он подумал, что всё испортил той ночью, что навсегда оттолкнул её своей грубостью. Как он мог так сорваться? Он чувствовал рядом с собою не прежнюю доверчивую и приветливую Анюту. Теперь она стала другой: отчужденной и настороженной. И это ужасно, но так устроены женщины; часто их чувства обращаются в свою противоположность и с этим ничего не сделаешь, с этим приходится мириться.
      – Ты всё ещё сердишся на меня и не можешь простить, – он уставился взглядом в песок, потом поднял глаза и почти с мольбой посмотрел на неё. – Это просто ужасно. Он готов был произ-нести заготовленные слова извинения, но сдержался, посчитав их незначащими, грубыми. Вместо этого он произнёс,– Прасковья  Петровна слёзно просит тебя вернуться, помочь убраться по дому, подготовить к приезду Ивана вашу комнату.
      – Не знаю... я пока об этом не думала.         
      Наступаило молчание. Она всё также безучастно смотрела вдаль, казалось, она не слышала, о чем он говорил. Неожиданно он сказал:
      –  Мы говорили с Прасковьей и порешили: как только вернётся Роман, начнём ставить к дому прируб... Для вас с Ромой. Пора вам своей семьёй жить.
      Она повернулалась к нему, по её лицу порхнула тень слабой улыбки, она прошептала:
      – Спасибо вам, – и снова стала смотреть в заречье.
 
8   
               
      Прошло два года... После проливных дождей начала июля установилась ясная погода. Солнце становилось всё более сильным, и наступила сенокосная пора. К полудню, когда над полевым станом подняли белое полотнище, приглашавшее на обед, побросали мужики и бабы грабли и вилы, стреножили подростки и пацаны-копновозы лошадей, пустили на вольный выпас и потянулись все к стану на обед. Пока повариха снимала с тарантаса и ставила на землю фляги со щами и кашей, алюминевые миски и ложки, направились к озерцу сполоснуть свежей водицей потные лица и руки. Отобедав, пошли кто куда; искали укрытия от солнца. Высокое – почти отвесное, оно нещадно поливало землю расплавленным золотом, и в его всепоглощающем накале гибла, казалось, сама жизнь, и всё живое искало тени.
      Роман с Анютой нашли её на крохотной полянке у самого уреза воды подле раскидистой ивы. Они сидели на низком бережке, спустив ноги в воду. Он обнял её за талию и притянул к себе. Она запрокинула назад голову, подставив лицо солнцу. Её льняные волосы горели в лучах солнца как золотой сноп, обра-зовав сияющий нимб вокруг головы. В этом сиянии её лицо каза-лось бездонным, тёмным провалом.
      Чуть поодаль, в тени раскидистой черёмухи, в высокой траве лежал Иванцов. Он завернул сюда по случаю, надеясь встретить председателя. Спасаясь от жары, он задремал и неожиданное появление Романа с Анютой разбудило его. Глядя на них из своего укрытия, он вдруг почувствовал, как всё в нём вспыхнуло, как налились тяжестью и сжались в кулаки пальцы, как бешено заколотилось сердце и погнало толчками кровь по всему телу. Он чувствовал эти удары, они били в мозг, и голова нали-валась кровью, и казалось вот-вот она лопнет, как перезревший арбуз. Он опустился ничком в траву. Голова гудела, он не слышал ни верещания кузнечиков, ни гуда крупных, пушистых шмелей, перелетавших тяжеловесно с цветка на цветок в поискках пыльцы. Всё сосредоточивалось в нём в эти минуты на увиденном. Это было невыносимо, и он удивился этому. С той злополучной ночи прошло немало времени, он, казалось, взял себя в руки, избегал встреч с Анютой. Порой ему казалось, что удалось подавить вспыхнувшее было чувство к ней, но ошибался. Когда он снова посмотрел в сторону молодой пары, он увидел их целующимися. Это было мучительно. Он почувствовал, как по всему телу прокатилась волна дрожи, как пошла кругами голова. Он застонал, прикусил нижнюю губу и ощутил солоноватый вкус крови.
      Потом они легли на спины в траву. Так они лежали рядом в высокой траве, смотрели в небо, молчали, вслушивались в трескотню кузнечиков, в ликующуее пение жаворонка и шелест крыльев копчика, летящего от ближнего околка над степью в поисках мышей.   
      Лежал в траве и Иванцов, исходя в муках. Каждый звук, тихий, как у горлицы, воркующий смех Анюты, достигавший иногда Иванцова, были уколами в сердце, затрудняли дыхание, как если бы отказало сердце.
      Спустя некоторое время, Анюта приподнялась на локти, под-перла ладонями шёки, смотрела сбоку на Романа, потом спросила:
      – Что ты решил, Рома?
      Вопрос застал его врасплох, он вздрогнул, повернулся к ней лицом, скзал недрумённо:
      – А... Знаешь, Анюта, нам нужно хорошенько всё обдумать. Здесь наш дом, наши родители... А там, что?
      – Родители?.. – она смотрела теперь на него сверху вниз, – в том-то и дело, что родители. Знаешь, мне кажется, нам надо начинать свою собственную жизнь. Так будет лучше.
      Он бросил на неё быстрый взгляд в упор. Потом будто задумался.
      – С тобой что-то происходит? – спросил он задумчиво. – Я замечаю, в последнее вемя тебя что-то беспокоит. Что? – в его голосе звучала тревога. – Ты не больна ли? Скажи мне. Он поднялся, подсел к ней, осторожным движением откинул со лба прядку волос и поцеловал в лоб. – Поделись со мною.
      – Ничего со мною не происходит, Рома. Я только думаю: мы ещё молоды, не обременены ничем, чтобы начать новую жизнь. Здесь нам, как нашим родителям, придётся всю жизнь копаться в грязи, работая на клхоз за эти жалкие трудодни. Ты не думаешь, что мы здесь бесправнее скотины? – При последних словах она посмотрела на него пристально. Она понимала, сказанное не убеждает его. В нём не было логики. С того момента, как он вернулся из армии, он только тем и занимался, что устраивал их семейное гнездышко. И вот, казалось бы, всё устроено: есть собственное жильё, хозяйство, работа... Есть всё, чтобы жить, рожать и ростить детей. И всё же чего-то не хватало. Несмотря ни на что, не хватало спокойствия. Было смутное ощущение опасности, подстерегающей её. И эта опасность исходила от Иванцова. Она чувствовала это, хотя и не находила ему никакого объяснения. С той ночи, когда Иванцов накинулся на неё, прошло достаточно времени, чтобы всё забыть. Он не дал ей ни единого повода опасаться его, и всё же ощущение опасности не про-ходило, но она не решалась сказать об этом Роману. Это означало бы посеять в нём сомнения и осложнить его отношения с отцом и с нею. Этого она опасалась пуще всего и потому сказала твёрдо:
      – Я хочу вырваться из этой дыры, приобрести профессию. Я хочу в город.
      Он потряс головой, как будто хотел освободиться от какого-то наваждения.
      – Не забудь, у нас там ничего не будет. Даже своего угла.
      – Все с этого начинают, а там всё образуется... Вон, многие из тех, что вместе снами кончали школу, получили места в общежитиях, получили профессии и работают, как люди. А мы что?.. Коровам хвосты крутим! Надо учиться, тогда жизнь приобретёт какой-то смысл.       
      – Ты это точно знаешь?
      – Мой отец всегда говорил: надо знать, для чего ты живёшь. А ты знаешь, для чего мы здесь живём?
      Он молчал, смотрел в растилавшийся перед ними бескрайний простор, ограниченный только далёкими, как призраки, горами, поднимавшимися уступами вверх и кончавшимися, как лёгкими облачкасми, снежными шапками. Его мышцы на скулах резко обозначились, он показался ей упрямым и диким, и невероятно красивы, и она невольно сравнила его с отцом. Понимание этого,
заставило её вздрогнуть.
      – Ничего я не знаю, – сказал он после непродолжительного раздумья, – никто не знает, просто живут люди, работают, мечтают о чем-то, любят друг друга... Разве этого мало – просто жить... – Он положил руку ей на плечо, на его лице мелькнула тень радости. – Этого достаточно, чтобы просто жить.
      Она замотала головой.
      – Этого мало! Я хочу в город... к людям. Я не знаю почему, но я чувствую, нам нужно вырваться отсюда.
      – Хорошо. Мы уедем, если ты так этого хочешь, – его голос стал громче, увереннее. – Мы попросту уедем и начнём всё заново.
      – Когда?!
      – Осенью!
      Она прижалась к его груди, обняла, словно ища защты.
      Это было тем мгновением, когда лежавший в траве Иванцов почувствовал, что не далёк тот день, когда он навсегда потеряет Анюту, и впервы в его голове мелькнула мысль помешать этому.

9

      Прошел еще год. Снова был июль. Стояла несусветная жара. Кончался общественный сенокос – оставалось поставить послед-ний стог сена, а дальше, пока стояла погода, заняться заготовкой сена для собственных нужд.
      В начале июля пришло  коротенькое письмецо от Романа, где – после коротких приветов родителям, он сообщал, что добился предоставления двухнедельного отпуска, и намерен приехать с Анютой, чтобы помочь по хозяйству. Просил, чтобы не начинали покос бз него. Накануне их приезда дом оживился, запахло вкусно тушеной капустой с мясом, пирогами, хлебным духом, лежавших вдоль стены на лавке и накрытых холстиной, ноздреватых, свежеиспеченных караваев хлеба. В избе ощущалось приближения праздника. Оживившаяся Прасковья металась бестолково по избе, стараясь всё предусмотреть и приготовить к презду молодых. В конце концов она угомонилась и отправились спать к Иванцову. С некоторых пор они снова спали вместе.
      – Слава Богу, – сказала жена. – Приедут дети, управимся с сеном, тагда уж и передохнуть смогут. А то ить цельный год без отдыху.
      – Вот еще, – ответил Иванцов, – стану я ждать. Сейчас каждый час дорог, чуть прозеваешь – навалятся дожди и пиши пропало, сгноят сено. Да и не нужна нам их помощь при косьбе; завтра с утра пригоню тракторную косилку и в два с чете скошу. Другое дело сгрести и в копны поставить...
      – Как скажешь, – сказала, засыпая, Прасковья. – Только не нам одним помощь нужна, а и Анютиной матери. Об этом забыл! Там ить одни девки.
      Она повернулась на правый бок и затихла. Он же остался лежать с открытыми глазами, смотрел вверх на смутно угадывавшийся потолок. Известие о приезде невестки с сыном он воспринял неожиданно для себя спокойно. За то время, что они уехали в город, он свыкся с мыслью, что навсегда потерял Анюту, как-то притих, стал безразличней ко всему, что окружало его, ровней и даже в чем-то внимательней к Прасковье. Озадаченная изменениями, произошедшими в нём, она незаметно присматривалась к нему, иногда справлялась: не болен ли чем. Советовала поехать в борльницу в райцентр, но чувствовалось, была довольна его теперешним поведением. Иногда, оставаясь в одиночестве, он вспоминал Анюту, но не в связи с сыном, думал о ней, пытался представить её себе в городской обстановке, тревожился: как она там? Он почему-то считал её беспомощной, не спрособной выжить в городской среде, где требовались другие качества. Большая изворотливость, что ли, которой, как он считал, была напрочь лишена Анюта. Из коротких писем Романа, которыми зачитывалась Прасковья, он знал, что они устроились сносно. Получили работу на одном из заводов, комнату в общежитии, посещяют вечернюю школу, планируя учиться дальше. У них были обширные планы, но это не радовало его, это отдаляло от него Анюту всё дальше и дальше. Он понимал это, и внешне это в какой-то мере утешало его. Внутренне же, в самой потаённой глубине души тлел незаживающей раною слабый огонёк надежды на чудо. И чем ближе становился день приезда Анюты, тем ярче он разгорался.   

10

       Вечером сидели за столом. Ради дорогих гостей истопили баню; Прасковья накрыла стол в просторной горнице, и устроились за ним довольные и расслабленные. Выпили ради встречи по рюмке самогона, больше не стали. По такой жаре водка – отрава, потому пили чай на мяте и смородиновом листе. Ближе к отходу ко сну, Прасковья собрала со стола в тазик грязную посуду, бросила на ходу:
      – Я в баню, помыть посуду, там осталась еще горячая вода, – и направилась к двери.
      – Я с вами, – поднялась из-за стола Анюта.
      – Что ты, что ты, доченька. Ты устала, небось, с дороги, посиди здеся, отдохнии маненько, а я мигом.
      Я свами, – ответила твёрдо Анюта и направилась следом за свекровью.   
      Вдвоём они быстро управились с посудой и направились в дом. На полпути Алёна остановилась в раздумьи: после бани она отложила намеченную было постирушку, и вот теперь снова решала отложить ли задуманное на завтра или не откладывать. Пересилило последнее, и она вернулась в баню, набрала в шайку горячей воды и принялась за стирку. Закончив, она сложила отжатые вещи обратно в шайку, повернулась, намереваясь выйти из бани, и замерла.
      В дверном проёме стоял Иванцов. Минуту-другую он пристально рассматривал её. По прошествии года она сильно изменилась, стала настоящей созревшей красавицей-женщиной. На разрумяненном, как спелое яблоко, лице сияли пронзительной синевы глаза. Роскошные белокурые волосы, как пенное облако, окружали её голову. При взгляде на неё у него внезапно захва-тило дыхание, предметы и даже её лицо слегка расплылись, бешено заколотилось сердце и погнало по телу толчками кровь. Его взгляд прожег её, как той ночью, когда он внезапно наки-нулся на неё, и она стояла беспомощная и безмолвная. Она не могла пошевелиться. Так они стояли некоторое один напротив другого. Он не сказал ни слова, только стоял неподвижно и смотрел на неё, заслонив выход, но ей казалось: вот-вот, как тогда, он накинется на ней и станет срывать одежду. И как тогда, она крикнула: «не сметь!», поднырнула под его руку и кунулась вон из бани, а он остался стоять в двери, так и не поняв смысла  произошедшего.   
      Часом позже она сидела на краю кровати в ночной сорочке и теребила прядку распушенных волос. У стены лежал Роман, держал её руку в своих и несильно, но настойчиво тянул к себе. Она высвободила руку.
      – Тебя что-то беспокоит, – спросил он.
      – Нет, очего? – ответила она без выражения.
      Она не могла объяснить ему этого ожидания чего-то ужасно-го, поселившегося в ней после неожиданной встречи с его отцом. Она неподвижно сидела на краю кровати и смотрела в тём-ное простравнство комнаты, поделённое надвое желтой полоской лунного света, проникавшего свозь щель меджду шторами. Время шло... До неё доносилось лёгкое сопение заснувшего мужа, нужно было ложиться, но она не могла пошевелиться. В ней всё замерло, как перед грозой. Было душно, она прошла в сени и открыла входную дверь. Снова прошла в комнату, опустилась на кровать, намереваясь лечь. Через несколько минут услышала скрип входной двери на половине Иванцовых, потом скрип досок крыльца, и сердце её сжалось. Она стремительно поднялась, метнулась в сенцы, набросила на проушину запора крючок и вернулась назад. Теперь она несколько успокоилась, сидела, чутко вслушиваясь в тишину. Через некоторое время скрип повторился, хлопнула затворяемая дверь и всё стихло.
      Потревоженный чем-то, проснулся Роман, спросил негромко:
      – Ты не ложилась?
      – Что-то не хочется, – сказала она. – А ты спи, завтра трудный день.
      Он сел рядом, обнял её за плечи, спросил участливо:
      – С тобой что-то случилось? Ты сама не своя.
      – Не знаю, что и сказать. Тревожно как-то. Со мною так иногда бывало раньше, а потом обязательно что-нибудь случалось либо со мной, либо с моими близкими.
      – Выкинь из гловы! Я с тобой, а вдвоём нам ничто не страш-но, – сказал он, притянул её к себе и стал покачивать, как малое дитя.

11

      C самого раннего утра Иванцов-старший был не в духе. Его в это утро раздражало всё, начиная с неразворотливости Прасковьи, затянувшей со сборами, и кончая собой, ощущавшем какуюто скованность из-за присутствии Анюты с Романом. Особенно раздражал Роман. Среднего роста, атлетически сложенный, с сильными ногами и руками, с шоколадной от загара кожей, подвижный, он, казалось, не ощущал тягот тяжелой работы, игрючи подхватывал на вилы огромные охапки сена, нёс и метал на стожок. Иванцов, как ни старался, не поспевал за ним. И это тоже его раздражало, посеяло в нём какое-то ощущение неловкости, неуверенности в себе. Он с удивлением обнаружил, что его тяготило само присутствие сына. В нём была какая-то свобода, раскрепощённость, непосредственность что ли. Особен-но доставал Иванцова заигрывания Романа с Анютой.
      Он часто подбегал к ней, что-то шептал в ухо, отчего она прикрывала лицо рукой и заливалась звонким смехом. Оба они знали что-то такое, чего не знал он, Иванцов, и их весёлый смех выводил его из себя. Он старался не смотреть в их сторону, сдерживал себя, но против своей воли, услышав смех Анюты, вздрагивал, словно его внезапно окликивали, и косил в их сторону взглядом. И каждый раз, когда он видел, как Роман подбегал к Анюте, говорил ей что-то, или касался её, в нём вскипала кровь, ударяла в голову бешенством. Тогда он отворачивался, уходил на дальний край делянки, делал свою работу, стараясь подавить в себе эти приступы бешенства. Он боялся одного – сорваться и совершить что-нибудь необдуманное, ужасное. Он хорошо знал за собой эту особенность срываться, она не раз подводила его, и тогда ему стоило больших трудов справиться с её последствиями. Так и в тот день на клочке покоса, где он не мог разойтись с молодыми, он едва сдерживал себя, тогда как молодые жили своей обычной жизнью, играючи выполняли тяжелую рабрту, резвились, ласкались и, казалось, для них не существовало завпретов. С подоткнутым выше колен подолом сарафана, оголившем стройные ноги и бёдра, Анюта носилась по полю, пытаясь увернуться от преследовавшего её Романа, повизгивала и прижималась к нему, когда он настигал её.
      Видя их шалости, Прасковья бросала работу, смотрела по-матерински и чему-то улыбалась. Иногда нестрого покрикивала:
      – Бесстыдники! Всё бы вам баловаться. Сено вед сохнет...
      Иванцов же всё более закипал. К полудню он уже мог слышать их смеха. Его приводили в ярость эти, казавшиеся ему бесстыдними, прикосновения Романа к Анюте. Он уже возненавидел сына, его крепко сколоченное тело, руки, какими он прижимал к себе Анюту, взгляда бесхитростных глаз, непочтительного, как ему казалось, обращения к себе.
      К полудню, подбив в валки сено, Прасковья с Анютой отправились на обеденную дойку. По пути решили наведаться в зна-комый околок, где поспевала земляника, и мужики остались одни.
      Иванцов с нетерпением ждал этот момент, ему казалось, что с уходом Анюты это наваждение, охватившее его, развеется. Но этого не случилось. Поселившееся в нём раздражение против сына не только не затихало, но, напротив, становилось всё сильнее, неистовее. Теперь оно не было связано с присутствием Анюты, скорее оно усивалось присутствием самого Романа, его неутомимостью, свободным движений сильных ног и рук. Он болезненно ощущал его превосходство над собой, и это ранило его самолюбие. К этому добавилась несносная жара. Ко второй половине дня, стявшее в зените солнце, достигло такой силы, что его золотые стрелы пронзали, казалось, кожу, проникали под кости в мозг и плавили его. Жар пронизывал насквозь, жег до умопомрачения и обессиливал. К тому времени они заканчивали стожок; Роман подавал вилами сено, Ивнцов был наверху и правил верхушку. Он выходил из себя от того, что Роман, как заведённый, без натуги подхватывал на вилы огромные охапки сена, нес к стожку и без усилия метал на верх, едва не сбивая с его с ног. При этом Роман совершенно не замечал, казалось, его присутствия, как если бы его вообще не существовало. Не в силах сдержаться дольше, Иванцов крикнул зло сверху:
      – Тебе что – мозги расплавило? Куда ты кидаещь, щенок! Не видишь, что-ли, я не успеваю забить серёдку.               
      Роман застыл внизу в недоумении, он не мог осмыслить, чем вызвал гнев отца. Затем сказал:
      – Зачем же обзываться, отец! Сказал бы, что не успеваешь, я бы подавал помедленней.
      Старший не ответил. Он и сам понимал беспричинность нападки на сына, но гнев его возрастал, наливал горячей кровью голову. Он сделал усилие, чтобы подавить его, отвернулся, стал забивать серёдку стожка сеном и притаптывать его. Закончив с этим, он стал укладывать притуги – длинные ивовые жерди; он не спешил, оттягивал время, чтобы не столкнуться, спустившись вниз, нос к носу с сыном. Спустившись всё же, он обошел стожок, осмотрел и, оставшись довольным, направился к телеге с привязанной к ней каурой лошадёнке. Она лениво пережевывала, лежавшее на телеге, душистое сено, потянулась к подошедшему Иванцову и слабо заржала. Против обычного, это ржание не вызвало в нём ответного желания погладить бархатистую шею лошади, напротив, оно только усилило его раздражение. Он отвязал повод узды, резко рвану, завёл лошадь в оглобли и стал запрягать. Подошедшего помочь, сына он не замечал. Он старался не смотреть на него, он просто не в состоянии был сделать это. В нём всё кипело, сердце его тяжело билось, лицо стало землистбледным, пальцы рук конвульсивно сжимались и разжи-мались. Огромным усилием воли он едва сдерживал себя от готовой выплеснуться вспышки ярости. Когда он отошел в сторону, чтобы как-то успокоиться, Роман погнал лошадь к оставшимся копнам, чтобы загрузить телегу. Это у него получалось споро, его, казалось, нисколько не утомила проделанная тяжелая работа, и вскоре оснавная часть копён была уложена на воз. Оставалось забить середину. Видя это, Иванцов, направился на помощь, взабрался на верх и стал забивать середину. Покончив с этим, он остановился в нерешительности: оставалось уложить бастрык, чтобы стянуть сено, но попросить Романа подать его на воз, было свыше его сил. Не дожидаясь, когда отец попросит об этом, Роман поднял бастрык, сунул на воз и ждал, когда отец уложит в зарубку на конце бастрыка верёвку и станет возможным стянуть воз. Когда это было сделано, Роман  потянул за верёвку, бастрык слабо подавался, и тогда он крикнул:
      – Помоги же! Не видишь, что ли, – не затягивается. Навались на конец... – поднял к верху лицо и увидел отца.
      Он стоял на самом краю воза, но не делал попытку прижать бастрык, только смотрел тяжелым, неподвижным взглядом на сына сверу вниз, и было в этом взгляде что-то пугающее, не известное Роману. Его лицо и вся его крупная фигура калось окаменели. Наконец он опустился на колени, придавил конец бастрыка руками, и Роман потянул. Бастрык легко подался, врезался в сено и притянул его. Оставалось завязать конец верёвки, чтобы зафиксировать бастрык. Роман уперся одной ногой в телегу и сильно потянул; подгнившая верёвка лопнула и бастрык, описав дугу, упал на спину лошади. Лошадь, напуганная внезап-ным ударом, резко рванула с места и, пройдя несколько шагов, остановилась. При рывке, стоявший на коленях на краю воза, Иванцов не удержался, свалился вниз и лежал несколько мгновений у ног Романа. Придя в себя, он поднялся, посмотрел злобно на сына, выдавил: «сопляк!»  и направился к возу. Подняв бастрык, он стал сам укладывать его на возу. Покончив кое-как с этим, он накинул на конец бастрыка верёвку и стал стягивать воз. В одиночки это не получалось, но он упорствовал, позвать на помощь Романа было выше его сил. Он снова и снова, собрав все силы, делал попытки стянуть воз, но всё было безрезультатно, и это злило его.
      «Подожди!» – услышал он обращение сына, и почувствовал прикосновеные его сильных рук, отодвигающих его в сторону. Он не хотел уступать, но не мог устоять перед мощным нажимом сына. Наконец он уступил, отпустил конец верёвки и, отсту-пив в сторону, смотрел на Романа, замечал, как тот легко притянул бастрык, просунул конец верёвки под заднюю перекладину телеги и завязал. Оставалось окончательно утянуть воз, и Роман снова ухватился обоими руками за верёвку, упёрся ногой в задок телеги, намереваясь окончалельно притянуть бастрык. Наблюдая за действиями сына, отец отметил лёгкость и ловкость, с которою он справлялся с непростым делом, требовавшем усилий не одного, а двух человек, но это не радовало его. Увидев, как сильно потянул Роман верёвку, и как медленно, но неотвратимо опускался конец бастрыка, утягивая воз, Иванцов стиснул кулаки, почувствовал, как стало ломить в кистях, как какоето горячее пламя ожгло его, помутило разум. И вдруг, клокотавшая в нём, злоба вырвалась из-под контроля, привела в действие руки; он схватил, воткнутые в землю, вилы, со всего размаха обрушил на напряженную спину сына, и они удивительно легко вошли в неё. Потом он почувствовал, как она напряглась, увидел повёрнутую к нему голову сына, расширенные, удивлённые глаза, в которых были недоумение и боль. Но он не почувствовал к нему жалости, скорее облегчение от того, что наконец-то всё решилось, закончились муки ревности, которые не оставляли его ни на минуту. Он со всею силою налегал на вилы и чувствовавл конвульсии, сотрясавшие тело сына. Когда, наконец, они прекратились, он выпустил вилы из рук и смотрел, как безвольное тело сползло вниз на колкую стерню. Оно лежало в неудобной позе, и  Иванцов деловито потянул его за ноги, пока оно не вытянулось во весь рост. Теперь оно не казалось мёртвым, скорее уснувшим, и только голова, припавшая щекой к стерне, была неестествено белой. Иванцов понимал, что нужно уходить, он в последний раз взглянул на сына, увидел мёртвые глаза, и жуткая боль пронзила его. Только теперь до него дошло страшное понимание совер-шенного, он проикрыл ладонями глаза, чтобы укрыться от взгля-да мёртвых глаз сына, и завыл, как смертельно раненное живот-ное. Он так стоял некоторое время с закрытыми глазами и выл, и покачивался из стороны в сторону, потом протёр пальцами глаза и осмотрелся. Далеко впереди ровная степь переходила в холмистую местность, а над нею нависали горы, непостижимо прекрасные в своём величии и притягивающие к себе. Он решительно двинулся напрямик к ним. Отныне они стали для него одинственным, к чему он стремился.   
      Следом за ним двинулась и лошадь. Дойдя до дороги, она остановилась, глядя во след человеку, пересекшего её и уходящего по бездорожъю, потом свернула и пошла по дороге в родную деревню, на конный двор.

12

      К заходу солнца Иванцов прошагал более двадцати километров по широкой, плоской, как столешница, залитой зноем равни-не. Он шел напрямик без определённой цели в ту сторону, где равнина переходила в холмистую местность, над которой нави-сали, уходя гряда за грядой в небо, бледно-голубые, совершенно неподвижные горы. Их вершины, освещенные заходящим солн-цем, ярко горели. Несколько часов он шел без определённой цели по этой раскалённой равнине, дышавшей зноем, через поля пшеницы и ржы, с которых веяло удушливым жаром, его ноги, обутые в кирзовые сапоги, горели, спина, обтянутая пропитанной потом и солью рубахой, нещадно зуделась, в голове образо-вался сгусток боли, пульсировавший с такой силой, что, казалось, голова не выдержит и разлетится на куски.
      Он упрямо шагал и шагал вперёд, обходя попадавшиеся на пути деревеньки, и видел впереди только горы, такие прохладные и строгие, выроставшие и становившиеся всё выше и ближе. Иногда на пути ему попадались мелкие рощицы и околки; от них веяло прохладой, но он обходил их, не решаясь войти под их прохладную сень, чтобы укрыться от беспощадного солнца. Всё это время его мучили изнуряющая жара и жажда, но в конце-концов он привык и к ним, и шел вперёд, к горам, притягиваемый какою-то неодолимой силой. Он не отдавал себе отчёта, почему он шел туда. Он просто шел и шел, и в этом был весь смысл его устремлений. 
      В начинавших густеть сумерках он вышел к, круто обрывавшемуся вниз, берегу реки. В свете догоравшей зари, она лежала внизу извилистой серебряной лентой, подкрашенной слегка у противоположного берега розовым. Он спустился вниз и подо-шел к воде. Между нею и основанием берега простиралась полоска илистого песка; он опустился на колени, зачерпнул воды и плеснул себе в лицо, потом лёг навзничь и припал к ней пересохшими губами. Она было тёплой, пахла илом, и он почти не мог пить, хотя изнывал от жажды. Когда он всё же напился, оторвался от воды, приподнял голову и посмотрел в расхоящуюся кругами воду, то увидел колеблющееся, как в конвульсиях, темное лицо. Он не узнал своего лица. Из воды на него смотрел не он, а нечто с дико расширенными глазами. Оно показалось ему похожим на лицо сына. В ужасе он отпрянул, стукнул с размаха в это ужасное лицо; оно исказилось, закачалось и разлетелось на множество фрагментов. Объятый ужасом, он отпрянул от воды, поднялся на колени, прикрыл ладонями лицо и так стоял некоторое время, раскачивался и бормотал что-то несвязное.               
      Наконец он пришел в себя, поднялся на ноги и осмотрелся. Река, в том месте, где он стоял, была нешироким рукавом, обтекавшем длинный остров, заросший кустарником, и он показался ему знакомым. Он вспомнил, как много лет тому назад, он был здесь со своим отцом. Тогда у них не вернулись из ночного лошади, и отец взял его с собой на их поиски. Они несколько дней рыскали по степи и нашли лошадей на этом острове; они мирно паслись. Было уже к вечеру, и они решили заночевать. В верхней части острова они обнаружили заброшенный омшанник, полусгнившие остатки ульев и домик. Он был еще исправен, и они заночевали в нём. Вспомнив теперь об этом, Иванцов ступил в воду и побрёл к острову. Вода, перехлеснув голенища сапог, потекла внутрь и приятно остужала распаренные ноги. Домик, как он и ожидал, всё еще стоял в самом конце острова, но крыльцо и тесовая крыша сильно подгнили. И всё же – это было лучше, чем оставаться под открытым небом. В домике он обнаружил уцелевшие нары, рухнул на них лицом вниз и про-валился в беспамятство.
      Он пришел в себя от страшной жажды, во рту пересохло, язык не ворочался в полости рта и казался куском сырого мяса. Его тошнило, он сделал попытку подняться и сесть на край нар, но это ему не удалось. Всё, на что он оказался способным, было повернуться и лечь на спину. Что с ним? Где он? Сделав над собою усилие, он осмотрелся – почерневшие, покосившиеся потолочные доски, покосившаяся, раскрытая настежь, дверь, слева от неё, в углу – квадратный лаз на чердак, за которым сквозь дыру в прогнившей крыше виднелось голубое небо. Значит он проспал всю ночь, и теперь утро. Или день?.. Он потерял счёт времени, и это забеспокоило его. Тогда он сделал усилие подняться. Превозмогая боль в спине и ногах, он спустил их с края нар, сел и осмотрелся. Сквозь чудом уцелевшее, затянутое паутиной оконце, пробивалась полоска желтого света, окрашивая полуразвалившуюся печь в углу в грязновато-желтый цвет. Увиденное напомнила ему что-то. Он напряг все силы, чтобы вспомнить, где он и что с ним происходит. Память постепенно возвращалась к нему, он вспомнил, как пришел сюда. Теперь он мысленно восстанавливал события, предшествовавшие этому. Он вспомнил, как долго, изнемогая от жары и жажды, он брёл по бесконечной степи под палящим солнцем в сторону гор, которые притягивали его к себе с какою-то неодолимой силой. Потом он увидел тело, распростёртое на залитой солнцем желтой стерне, из спины которого торчали вилы, окрасившуюся красным рубаху и струйку крови, стекавшую из-под рубахи на землю. И голо-ву, припавшую щекой к земле. Мелькнула мысль: «наверное колко ей?». И вдруг он вспомнил всё, и страшно кольнуло в сердце. Он увидел, повёрнутое к нему, лицо Романа, его расширенные, недоумевающие глаза, и замедленное, как в кино, падение обмягшего тела, с торчащим из спины и подрагивающим черенком вил. Потом оно закружилось, набирая обороты, стало удаляться и вскоре исчезло. Он протёр рукою глаза, стараясь прогнать наваждение, но снава увидел мёртвое лицо сына с соскользнувшей на лоб прядкой волос, припавшего щекой к колкой стерне. И ужас охватил его. Он охватил руками голову, сидел так, покачивался, стонал и звал... звал: «Сынок, Рома...». А дальше всё было, как в бреду…

13

      Два дня спустя, проводили в последний путь Романа. На кладбище, в гробу, установленном на табуретах, лежал Роман, вытянувшись во весь рост. Казалось, вот-вот он проснётся и поднимется – такой молодой, красивый и не познавший жизни. Потом гроб опустили в могилу, мимо проходили какие-то люди, брасали на гулкую крышку гроба щепотки земли, засыпали мо-гилу, подправили лопатами могильный холмик и стали расходиться. Остались только близкие, отхаживали Прасковью с Анютой, припавших  с двух сторон к могиле и заходившихся в плаче. Склонившись над дочерью, Анюта-старшая, как могла, успокавивала её, гладила спину, плечи, что-то говорила утешающее и чувствовала, как постепенноо слабеют рыдания. Вдруг дочь поднялась на колени, охватила руками низ живота и замер-ла так, будто прислушивалась к чему-то. Потом посмотрела каким-то просветлённым взглядом на мать и прошептала: «Он толкается...», – и снова зарыдала безутешно, и шептала. – Вот мы и дождались, Рома, ты ведь так хотел сына. Теперь нас будет трое и мы будем всегда вместе». Она обращалась к покойному, и мать в ужасе схватила её за плечи, оторвала от могилы и повела прочь...
      Вечером, проводив с поминок последних гостей и уложив кое-как Анюту, сидели за неубранным столом Прасковья и Анюта-старшая, нарыдавшись, молчали, потрясённые случившимся.
      – Ты знаешь, Прося, – прервала молчание Анюта-старшая. – У неё будет ребёнок – наш внук, и нам с тобою нечего теперь делить.
      – Как ты меня назвала?.. Никак, Прося? Как когда-то в молодости, – Прасковья смотрела во все глаза на Анюту. – А знаешь ли, я никогда не думала, что судьба вот так сведёт нас.
      – Я тоже.
      – Я всегда желала тебе недоброго, ненавидела...
      – Я знала.
      – Он не меня любил, а тебя. Я это всегда чувствовала. Он и Рому погубил из-за тебя. Сама-то ты не любила ли его? Скажи хоть теперь.
      – Любила, – прошептала Анюта-старшая. – Ох как любила, но не хотела мешать твоему счастью. И расплакалась.

14

      В тот же вечер, в одиночной палате, в застиранном халате сидел на больничной койке заросший черной щетиной больной, держал в руках закутанную в простынь подушку, расскачивался и смотрел на стоявших перед ним врачей расширенными, незря-чими глазами. Они были устремлены не на них, а в пространство над ними. Пугающие, нечеловеческие глаза.
      – Он нас не видит и не слышит, – сказал один из присутствовавших. – Пойдёмте отсюда.               
      – Не знаю, – возразил другой. – Вдруг что-нибудь выкинет. Сними такое бывает. Сам знаешь...
      – С этим – нет. С этим, повидимому, солнечный удар случился, больно тихий. Странно только, когда его нашли, он сидел на берегу голый по пояс, опустив в воду босые ноги, а в руках держал завёрнутые в рубаху сапоги, покачивал, как ребёнка, свёрток и говорил без конца: «Рома, Сынок... Рома, сынок...». И здесь не хотел отдавать, беспокоился пока не дали подушку, закутанную в простынь. Странный какой-то. Пойдём.
      Уходя, услышали: «Рома, сынок...». Говорил больной, смотрел поверх них пугаюшими, безумными глазами и качал воображаемого ребёнка.
   


Рецензии