Эпидемия здоровья
Когда в аэропорту Юрене объявили о запрете на вылет из города, – он был растерян, жевал губу и морщился, словно готовый разреветься мальчишка, часто и нервно ковырял указательным пальцем ухо. Но через некоторое время в нем проснулась обычная покорность судьбе. Вернулись обычные краски в кожу лица. Улеглись, приподнявшиеся было в порыве первого возмущения волосы на макушке. Тень, павшая на розовеющие в свете люстры Юреневы щеки, вдруг соскочила, распластавшись на лету, улеглась на стол, став обыкновенной, плетеной крючком, салфеткой. Тревожная капля, прицепившаяся к разгоряченному виску, вдруг оказалась совсем не каплей, а неопрятным комочком скрученной тонкой нити, вырвавшейся из распускающегося поношенного воротника рубашки. Огонь покинул ушные раковины, отступив ниже, к стопам, засев внутри тупоносых ботинок.
Постановление зачитали в присутствии понятого: плосколицего, страшно нервничающего гражданина в зеленой неопрятной жилетке, в комнате, куда Юреню вместе с понятым затащили двое приставов. В тисках их жарких ладоней и колец локтей Юреня совершенно измучался, взмок на спине, на шее, возле самых корней волос, за ушами.
Его взяли возле приступочки, с которой продавалась теплая газировка, утоляющего жажду из бумажного рожка с цветной наклейкой на ровном боку. Взяли ловко, привычно, будто преступника, бормоча по дороге, чтобы готовил билет для контроля. Он слегка брыкался, словно слабый жеребенок, думая о своей нелегкой, со странностями, доле, да пускал губами мелкие пузыри.
Его несли волокли мимо чемоданов, мимо равнодушных глаз, мимо чьих-то губ, скользких после аэропортовых (лучших в мире) пирожков с капустой. Несли его, нервозного, провожающего взглядом ворочающиеся за гигантским стеклом самолетные хвосты, раскрашенные под пантер и ягуаров, мимо остолбеневшей возле чемодана из крокодиловой кожи знакомой, слабо протягивающей ему вслед руку. Он не мог ей ответить, был занят умозаключениями: о своем несопротивлении, об уверенных, но незаконных действиях приставов.
Их головы, по всей видимости, были пусты. Старший пристав, забегая вперед, клял жару по падежам и склонениям, изъявляя желание скинуть к чертовой матери форменные толстобокие ботинки, и освободить, наконец, измотанные повышенной температурой ноги. Юреня мимоходом представил себе его влажные голые пальцы, вооруженные неопрятными ногтями, брыкнулся, отбрасывая дурные мысли.
Понятого подхватили на лестнице, возле огненнобокого огнетушителя, и тогда тиски, предназначенные Юрене, ослабли вдвое. Ввели обоих в комнату, усадили на стулья. Старший пристав снимал ботинки с жутким треском на всю комнату, с жутчайшей же одышкой, какой-то неоднородной, ступенчатой, с равномерным уф-уфанием: мешал порядочный живот; мешал наклониться ровно вперед, развязать влажные, неподатливые шнурки. (Кто придумал эту дурацкую экипировку? Почему отменили кнопки? Это было так удобно…) Но он их все же снял, произнося медвежье “уф!” после каждого снятого, и продолжительно переводя дух. Затем достал бланк, свиток телеграммы, развернул перед собой на столе, потек по списку пальцем, еле заметно шевеля губами.
-Вот, - сказал он товарищу.
Тот тоже взглянул, подойдя ближе. Оба подняли глаза на Юреню. Старший пристав потребовал документы.
-Чего же, - обиженно сказал Юреня, отворачиваясь к окну, - зачем же…
-Ах, да! – спохватились оба пристава, а старший хлопнул себя по нагрудному карману. - Забыл совсем… Что же ты будешь делать? - Залез пальцами, извлек Юренин паспорт, изъятый ранее, развернул, сверил фотографию с оригиналом, осмотрел прическу, заглянул вбок, рассматривая Юренины уши, пробормотал: “Боком повернитесь…”, а когда Юреня повернулся, вдруг совершенно забыл о нем, стал шептаться с товарищем, зачем-то теребя его за левый погон.
Юреня обиделся вконец, сел неудобно, показав затылок, но его обиду нагло разорвали на куски, объявив о начале разбирательства по существу. Старший пристав встал за своим столом (в проеме между тумбами видны были его босые ноги, два синих холмика носок возле них), оглашая телеграмму. Другой пристав, улыбаясь, тыкал в бок разъяренного понятого.
-Именем, - сказал старший пристав, - и по порядку, в мелочах, и побольше…
Понятой вдруг засмеялся. Его попросили заткнуться.
-Вообще, - сказал оратор, - надоело мне все это. Твердишь вам, твердишь, как попугай. Вот только все не впрок. Народ какой-то у нас, - выдал он недовольно, - тупой. Пытаешься тут красоту слова навести, подыскиваешь фразы, с вечера готовишься, а они смотрят на тебя пустыми глазами, словно это не их судеб касаемо…
-Точно, - сказал его товарищ. – Давай уж сокращенный вариант.
-Вот это верно, - согласился старший пристав и произнес уже менее торжественно: - Как хотите, гражданин Юреня Сергей Родионович, но вылет, а равно выезд, выход, выплыв из города вам запрещен…
Юреня задохнулся.
-…Вчистую, беспрекословно, без права на апелляцию…
-Аппеляция или апелляция? – пробормотал тихо понятой, старательно записывая в блокнот, как, кстати, требовал от него закон.
-Две “лэ”, - ответил пристав, ткнув его пальцем в бок. Юреня покраснел, как вареный рак…
-…На время розыгрыша лототрона и поиска кандидатуры…
“Все! – мелькнула мысль. – Конец!”
-…На основании закона о здоровье и закона о порядке проведения лототронных игр у вас есть возможность быть избранным… Можете. Будьте, раз можете.
У Юрени отлегло от сердца. Где-то слева, в кармане рубашки, поселилась лягушка, задрыгала ногами, лягаясь в ребра, так что пришлось прихлопнуть ее ладонью.
-Так ее, так, - наставительно сказал пристав. Лягушка тем временем незаметно выпрыгнула, отчего сразу же отлегло, сошла краска с лица, осталась легкая приятная боль в плече.
-Вам надлежит, - тараторил старший пристав, - явиться незамедлительно…
-Явимся, конечно, - покорился судьбе Юреня. – Отметимся…
-Анкету…
Вручили отметочный талон (по закону, как водится - красный, с черной окаемкой), запретили сгибать вдвое, вчетверо. Жать руку старший пристав не пошел - жаль было остывших ног…
Юреня вышел к аэропортовым окнам, впитывая всем существом открывшийся перед глазами простор, дюралюминий самолетных хвостов, ступенчатость самобеглых трапов. Уже не было жаль: впереди, перед глазами, стоял невидимый, но больший простор, от которого раньше захватывало дух. Вот он, прозрачный, стоит; превратился теперь из нежности в пустоту, из бесконечности в бестолковость. Этот, еще недавно, какой-то час назад, бывший нужным мир стал чем-то таким, на что ни за что не положишь глаз, таким, что хочется просто проткнуть пальцем, справившись с желанием высмеять его неприменимость.
-У-у-у! – весело прогудел Юреня, махая вслед самолетам и веселя прыжками и ужимками толстого ребенка, сидевшего в углу на чемодане с лопнувшим боком.
-Гу-гу-гу! – подгудел ребенок неожиданным баском, спеша влиться в игру, чем здорово напугал Юреню. Юрене всегда было лень заниматься детьми, - они навевали на него чувство безысходности, какого-то личного отупения. Он терялся, страшась попасть в зависимость.
2.
О происхождении лототрона сказано, написано, изложено многое. Не все, конечно, можно принимать всерьез. Юрене были чужды все эти перезвоны и, как ему казалось, “пустые сплетни”. Он частенько забывал, например, вообще заглядывать на первые страницы газет, а просто листал дальше, не останавливая взгляда на черно-белых снимках бомондов (члены которого, как говаривали все те же первые страницы журналов и газет (цитата): вносят в жизнь ее обязательный атрибут, признанный мировым сообществом и всенародным референдумом, то-бишь, ее главную часть - целенаправленность, особую нацеленность человеческого существования на планете); он больше изучал, конечно, периодику, впитывал статистику, его скорее интересовало законотворчество, нежели развлечения.
Если абстрагироваться от изрядного множества совершенно пустых газетных версий и гипотез, можно сказать с точностью практически в девяносто девять процентов, что первым лототронные игры изобрел Д. Гриффин. Ему приписывают славу первооткрывателя. Хотя это слава спорна, ибо угадать наверняка: кто первым попробовал вращать могучее, словно торт разграфленное на аппетитные пирамидальные куски колесо удачи (с единственной целью: поймать на острие стационарной стрелки кусок с бонусом и заорать, наконец, от избытка привалившего вдруг счастья) ответить со стопроцентной убежденностью невозможно. Именно поэтому, оставим Гриффину девяносто девять процентов возможности считаться единоличным автором.
За пятнадцать лет лототрону - пока он не стал, наконец, собственно, лототроном, - было дано огромное количество всевозможных названий, как очень удачных, так и совершенно пустых, хотя и, одновременно, пафосных и броских. Сначала это было «колесо удачи», чуть позже – «круг счастья», «планидарное кольцо».
Неоднократно осуществлялись попытки довести столь простое изобретение до некоего механического совершенства. Простая сущность обычного колеса, посаженного на ось, вооруженная четырьмя подшипниками, видимо, многим казалась недостойной разработкой в век лазерных резаков. Тогда увеличивали размеры этой гигантской вертелке, изменяли ее форму (гипертрофированный многоугольник вращался плохо, срывая съемки, раздражая участников игры, вселяя в умы зрителей ненужные подозрения).
В конце концов, все вернулось на круги своя. Старую модель достали с чердака, ободрали изношенное охряное покрытие, обработали новым, наметили черным штрихом сочные, аппетитные куски. Гриффина показали пару раз на экранах (какая-то заурядная розовая лысина, настоявшийся в лучах софитов бурый цвет скул, какой-то горбатый галстук непонятного окраса), он мелькнул и погас уже навсегда. Поговаривали, будто ему отвалили такую кучу денег за изобретение, что он на радостях купил дом в Детройте, осел в нем, в каком-то там обустроенном подвале работать над новой игрушкой, должной принести новую славу стране, а изобретателю - новую порцию счастливого пирога с верхнего, самого сладкого, хотя и самого тонкого, слоя.
С тем началась новая эпопея в развитии колеса. Множественные телевизионные компании ринулись использовать изобретение с откровенной, ничем не завуалированной целью наживы. Цель была достигнута - многие слопали на этом порядочный куш. И слопали бы еще, если бы государство - достаточно, сравнительно споро, не выходя за положенные законом рамки - накрыло колпаком четырехподшипниковый рог изобилия, издав закон о проведении лототронных игр, назвав лототроном то самое, простое доисторическое колесо, с изобретением которого человеческая цивилизация обрела стойкую почву под ногами. (Но вот только господин Гриффин с самых первобытных времен сумел догадаться оформить изобретение на свое имя, добыть розовые бланки, вписать в них свое имя, извлечь, кроме чисто механической пользы, пользу интеллектуальную).
Закон, собственно, свел "на нет" ажиотаж вокруг розыгрыша счастья, ибо с того самого момента выигрывать должно было лишь государство. Конечно же, глупо было утверждать, что когда счастье разыгрывали коммерческие компании, они думали о чем-то, кроме собственной прибыли. Конечно же, нет. Конечно же, всеми применялся старый, но верный прием: штук пятнадцать счастливцев, на всю страну радостные лики победителей, ахи-вздохи, конверты с призами.
Пятнадцать, это, конечно, маловато в масштабах целой страны. Зато никто не ограничивал штамповку колеса удачи. Регистрировались новые и новые игры, им давались разнообразные звучные названия, но суть оставалась прежней: писклявый ворот разграфленного колеса, тупоносая стрелка, щедро раздающая счастливые моменты. Нет, все осталось на первый взгляд по-прежнему, вот только извечная государственная жадность все испортила. Пошли слухи, что, дескать, выигрыши не имеют прежней ценности и даже их получить становится все труднее. Ажиотаж спал, колеса заржавели.
Быть может, не все законы надобно так рьяно воплощать в жизнь - мысль неудачная, слабая своей оспоримостью, несоразмерная с целью, сутью государства, но вполне могущая иметь свое место.
3.
Вскоре был принят еще один закон, имеющий в масштабах всей страны неизмеримо больший вес, нежели закон о лототронных играх. Закон не имел какого-то специального названия, специально-емкого, названия, вуалирующего его особого рода специфику (как, кстати, того требовали правила принятия законов).
Закон был своевременен и справедлив, считали многие. Другие, что не были с ним согласны, позволяли себе организовывать дискуссии, но лишь в части и по правилам, отпущенным законодательством, и только, как обязательное приложение. Законы должны обсуждаться, говорил законодатель. Принятие закона еще не означает его незыблемость, своевременность, окончательность – все это должен решить народ. Народ должен принимать деятельное участие в законотворчестве, хотя и не в части разработки, и не в части принятия законов (этим занимаются только граждане, получившие специальную лицензию), но в части совершенствования, своего рода шлифовки.
Были приняты правила обсуждения уже принятых законов, предусмотрена была многоэтапность обсуждений, разновидности форм - письменных и устных, обязательное подчинение букве закона. Законодателем был установлен особый список слов - прилагательных, эпитетов, перифраз - допустимых, годных к применению в процессе обсуждения законов. Это был поистине верный шаг законодателя, ибо действительно рамки стоило установить в таком важной деле. Периодические издания получали особые дотации, и инструкции, которые ими неукоснительно выполнялись. В случае же нарушения инструкций, газетам и журналам грозила опасность отзыва дотаций.
Закон трактовался просто - закон о здоровье. Это было как неожиданно, так и своевременно. Здоровье нации, народа, индивидуума. Борьба с болезнями, недугами. Вопрос, при всей своей кажущейся индивидуальности, применимости ко всякому, отдельно взятому случаю, требовал специального, законодательного закрепления. Кажется, с того самого момента, когда был изобретен (самый первый, самый простой) способ хирургического вторжения в пределы человеческой оболочки, - кажется, уже тогда назрела потребность урегулировать сами понятия, определения, способы, методы и допустимые пределы.
Юрене нравилось отзываться на столь важные общественные явления. Его статьи были желанны в газетах. Он получал за это еще и хороший гонорар. Выгода была налицо. Потом, позже, когда первичная шумиха уже таяла, но успокоения в Юрениной голове еще не намечалось, он вдруг неизменно чувствовал желание сбросить с себя ярмо законов, списков, инструкций. Хватал иную тему, хватал словари и, пользуясь ими, обретая за счет них свободу мышления, писал нечто абстрактное, насквозь философское, примешивая яд теософии, щедро плеща риторики в чащу собственного (хотя и полученного с рождения, но какого-то обретенного в некой когтистой борьбе с первобытным дроблением пальцев) свободомыслия.
Именно в таком животном порыве он часто пытался припомнить, пуская по высокому лбу кожные волны (словно, тем самым, пытаясь сконцентрировать какие-то особые участки мозга, отвечающие за память): где, как, каким образом он смог пропустить столь обильное, столь информационно доступное событие, событие, ставшее для всех, кроме него, главным событием года. Во имя какой такой идеи, цели, задачи им было пропущено слияние этих двух значительных законодательных актов, давших в результате этого синтеза новое произведение законотворческой лепнины. Это новое детище, достойное стать с определенного момента (не с момента ли самого появления на свет?) любимым дитем, было с особым общегосударственным наслаждением пестуемо.
4.
“Тот самый Юреня, - резво шептал карандаш, скребя носом разлинованный лист, - тот самый, что еще совсем недавно отстаивал мысль о невозможности применения математического (пробел)… Тот самый (ластиком протерта дыра)...
Тот самый, что так ловко и самоуверенно отстаивал на дискуссиях заблаговременно выбранную (с помощью жребия) тему.
Тот самый Юреня, что практически всегда выходил в спорах победителем (ему всегда хватало слов там, где заканчивались они у других, ибо он часто понимал то, чего недоступно было понять другим, и сохранял при этом здоровый рассудок).
Сегодня тот самый Юреня самому себе показался никчемным субъектом, прихвостнем допотопного колеса, называемого лототроном, что якобы способно перевернуть жизнь любого человека с ног на голову.
Скользко, мелко, неправдоподобно. Даже идя поперек общечеловеческим стандартам, скажу, что отдавать собственную судьбу в непостоянные лапы чудовищного изобретения нет ни желания, ни особой надобности. Глупо было бы сваливать решение проблемы выбора собственной судьбы на плечи высшей математики (но сколько - боже мой! - сколько их, этого желающих!).
Хотя по-человечески я могу понять столь странную для человека потребность. Быть овцой в стаде удобно и приятно. Но это – не для Юрени. Еще глупее было бы отдаться течению лототрона (да ведь желающих еще больше!), мановению жестяной стрелки, отыскивающей в сумбуре мелькающих перед глазами цифр судьбоносные подарки, не сходя с законного, закрепленного заклепками места на панели”.
Это был лучший способ фиксации мыслей: едва влетев в кабинет, не разувшись, не скинув влажную рубаху, расстегнув лишь пуговицу на пупке (с непонятной целью - наскоро в лифте придерживая чемодан между стремящимися друг к другу коленями), врезаться в пыльное пространство, взбаламутив густой, салатного цвета (такой лучи приобретают, пронзая ситец гардин) воздух; упасть на стул, горячечно трясясь и выуживая из кармана автоматический карандаш, из чемодана - коленкоровый гроссбух, свалив все это перед собой, окунуться, наконец, в сладость стройного течения мыслей.
Было, наверное, очень неудобно сидеть на кончике стула, на самом его углу, задействовав в сидении лишь две трети правой ягодицы. Наверное, что-то там должно было бы затечь, но не затекло, слава богу. И только после письменного оформления первого потока мыслей допустимо некоторое послабление, возможны пассы ягодицами с целью усесться поудобнее, возможно привалиться к спинке, обгрызая тупой кончик карандаша.
“Я вдруг стал противен сам себе - за бестолковость, за молчание, за непротивление. Печально вспоминать, но после того, как я был освобожден, первые минуты после того, как я вернулся в себя, после того, как остыл - мне сладостен был даже луковый запах пота, выделяемый подмышечными впадинами старшего пристава, мне казалось забавным его непрекращающееся желание снять обувь, протянуть под стол ноги. Я был сражен чудовищным стечением обстоятельств. Я, столько ожидающий этой возможности сбежать из города, подальше, к морю и естественному солнцу, и вот ее получивший, так легко с ней расстался. Лототрон принял меня в свое логово, включив в свои списки, - и не было никакой боязни. Наоборот - новое чувство причастности к электронному чуду.
Чудо растворилось на заднем сидении такси, в трясучке и движении жарких воздушных струй, в броских, табачных фразах таксиста. Он постоянно молол необыкновеннейшую чушь, показывая мне свое темное лицо. Я вдруг ощутил, разглядывая его рябую, коричневую щеку, стойкое чувство растерянности. Я ощутил бумажную слабость в коленях, мелкое дрожанье плеч. Я виделся самому себе потерянным мышонком, заключенным в гигантскую (но тесную, душную все равно) клетку, в которую меня вдруг, помимо моей воли заключили… И эта моя привычная квартира, привязанность к которой не измеряется уже простыми фразами: “Я люблю…” или “Мне нравится здесь жить” (как раз их-то и нет желания произносить, хочется достать что-то из глубин, что-то более значительное, что-то более определенное, что-то более пригодное для обозначения этой любви) – сегодня даже она меня испугала своим жарким нутром.
Глупо, наверное, признаваться в страхе, навеянном обычным, пыльным коридором, тремя с небольшим десятками жилых квадратных метров, меловой серостью потолка. Ведь этот самый страх был явлением слишком кратковременным, чтобы вспоминать его так подробно. Он развеялся, конечно, испарился, как только я распахнул шторы, как только раскрыл форточки, впустив уличные звуки в пыльное сонное царство моей законной жилплощади, но оставил вместо себя слабость в теле. Здесь все осталось таким, каким я оставил утром, по отъезде, но неведомым образом, за какие-то несколько часов моего пребывания в аэропорту все успело остыть, приобрести новые, пугающие черты, непривычные цвета…”
Это была обычная, дневниковая болтовня. Частенько Юрене она доставляла удовольствие, освобождение от того внутреннего сора, который необходимо было сбросить. Сваливать его на бедные, ни в чем не повинные головы собеседников - у Юрени не было такой привычки, не водилось. Он привык расправляться с собственными мыслями самостоятельно.
Отбросив карандаш, Юреня встал, размял уставшие колени, подошел к окну, щекою ощущая прилипшую паутину тюлевой занавески, отмахнулся, щипками снимая ее с носа, ладонью отбрасывая в сторону. С хрустом распахнул раму, втягивая ноздрями теплый воздух.
-Я был, наверное, смешным, - пробормотал он, вспоминая себя в аэропорту, дрыгающего ногой, пытающегося освободиться от цепких лап приставов.
Так было всегда, насколько можно припомнить. Где-нибудь в пустой комнате, перед заляпанным жирными пальцами трюмо, бросая эстетствующие взгляды на собственную, не совсем, впрочем, удачную фигуру, на узкие, покатые плечи, на неровные усы, на слишком мягкий, какой-то женский подбородок, он показался самому себе все же вполне-вполне. Бог с ним, с подбородком, зато какой шарм, энергия в движениях: уверенные шажки влево, вправо, вперед, назад. Зато нет двойного подбородка. Зато брюки очень эффектно обтягивают зад и не отвисают на коленях. Эти широкие махи руками. Мне нравится, нравится, как ходит Юреня, как держит при ходьбе голову, как усмехается, эдак, поглядывая искоса, бросая куда-то, в зеркальные глубины, наполненный юморком и остающийся при этом умудренным, взгляд.
Но стоило выйти из этой самой комнаты, влезть под напор постороннего, ищущего взгляда, отойти подальше от липких отпечатков на зеркале, лишь стоило оказаться во влажных, вражеских объятиях приставов, как завесь собственного пристрастного мнения опала. На свет вылезла проклятая, обвислая, непонятного цвета, многоразовоиспользованная мочалка под носом; розовая лепнина из теста, пристроившаяся выше кадыка; бракованное (чрезмерно перегнутое) коромысло, с подвешенными к нему плетьми рук, - все приобрело совершенно иную окраску. Теперь было непросто припоминать каждую капельку стыдливого пота на шее, каждую, скатившуюся за шиворот, прилипшую к и без того мокрой рубахе. “Да, - подумал Юреня, снимая кончиком пальца пыль, покрывшую оконную раму, и поднося грязный палец к глазам, - это было нелепо и смешно… Лицо было, верно, как буряк…”
Хотелось надеяться, что этого никто не видел, никто не заметил свекольных Юреневых щек, скованных наручниками цепких приставских пальцев кистей рук (положение преступника, убийцы, насильника, никак не меньше), - хотелось, чтобы это было лишь промельком, видением, не стоящим чьего-то внимания. “Нет, конечно же, кто-нибудь заметил, посмеялся кто-нибудь, скорее всего. Главное, чтобы не было среди них знакомых…” Да, это было главным. Чужих усмешек он мог бы не замечать (быть может, его уже забыли те, в аэропорту, улетающе-провожающие субъекты), но вот знакомых… Чтобы вспоминали… Хуже всего, если начнут вспоминать… Хуже всего… Обязательно спросят: “Как же так? Что случилось? Вы были так красны и растеряны, что на вас совсем не похоже…”
Нет, это было очень, даже, похоже. Это была вся внутренняя его суть, его потайное “я”. Он был совершенно другим там, в грязном зеркале, в тридцати с лишком квадратных метрах собственной квартиры, лучше, увереннее, и совершенно несмешным. В аэропорту же...
“Главное, чтобы не было... - подумалось снова, но вдруг мелькнуло воспоминание: - Бат-тюшки-светы!” И жар по членам, холодные капли на лбу - верные попутчики кошмарного воспоминания: перед глазами поплыл могучий стан директорской жены, ее вопросительный взгляд (Как же так? Что случилось? Вы так растеряны и красны...) “Бат-тюшки! - закричал про себя, как наяву. - Бат-тюшки! Неужто, она?” И сразу же понял: наверняка, она. И даже прилег на диван, справляясь с колотящимся сердцем, подтягивая к уху подушку. Измял ее угол, обтирая мокрую ладонь, прижался к подушечному фронту жаркой ушной раковиной, лег специально на левый бок, в надежде придавить чуть-чуть слишком спешащее сердце, замедлить его скачки.
Но вдруг он сел, подумав: зачем она была в аэропорту? Высох лоб при освободительной мысли: она была в аэропорту, потому что улетала из города. Вот почему. Все очень просто: директорская жена улетала. Екатерина Максимовна Лепс, купив билет, села в самолет и улетела в неведомом для Юрени направлении. Она теперь далеко. Пусть себе машет руками. Пусть задает проползающим в окошке облакам вопросы: как же так? что случилось? почему вы были так растеряны и красны? Когда она вернется, все развеется. Что-то забудется. Во всяком случае, не вызовет уже такого интереса.
Снова лег, теперь уже на другой бок. Лоб вымок при мысли: был ли рядом с ней чемодан? Словно это имело принципиальное значение. Сел, взявшись за грудь: чемодана не было. Был чемодан... Не было... Была сумочка, наверное, через плечо... Он не успел во всей этой катавасии заметить. Можно ли было себе представить тогда, что это понадобится? Можно ли вообще с одной сумочкой отправляться в полет? Можно. Скорее всего, можно... Юреня вновь прилег, пытаясь забыться и успокоиться. Это ему слишком плохо удавалось. “Нет, - решил он, - теперь не уснуть...”
Еще каких-нибудь два часа назад этого страстно хотелось, хотелось прижаться виском к подушке и забыться. Теперь - и представить нельзя. Юреня встал с дивана, добрался до стола, взглядом рыща по его поверхности в поисках небрежно отброшенного карандаша, ругая себя за вечный беспорядок. Карандаш нашел, уселся и сразу же сунул его в рот, держа двумя растопыренными рогулькой пальцами, как сигарету. За оставшийся день он написал всего два абзаца (другие не шли), несколько раз слова ластиком, обводил вновь по старым линиям, протер, наконец, свежую дыру, и оставил дневник в покое. “А чемодан все-таки был...”
5.
В школе он сразу же налетел на Пярковского (сосед по лестничной клетке, энергичный, невысокий бородач, смешливый и вечно всех смешащий), спускающегося по лестнице.
-Ба! - сказал тот, разводя руками, глядя, как Юреня шествует по коридору. - Ба! Неужто опоздал на самолет?
Багровея при мысли (сейчас спросит!), что всем в школе давным-давно, с самого вчерашнего утра известно все, Юреня пожал-таки ему руку, справляясь с самого порога школы ожидаемой неловкостью, и пробормотал, что, дескать, были некоторые обстоятельства. Он ведь даже не догадался, переволновавшись, спросить: какого черта Пярковский делает в школе (встреча с классной руководительницей дочери, быть может). Пярковский же, хитро прищурившись, пробормотал в тон: “Знаем, какие у вас обстоятельства”, подмигнул многозначительно и ушел, оставив Юреню возле окна усилием воли тормозить новый сердечный галоп.
Звонок ядовитым фальцетом разогнал всю школьную братию по кабинетам, что было очень кстати. Юреня мечтал остаться один, - тогда бы легче было согнать красноту с лица, расстегнуть, без стеснения, рубаху, охладить голую грудь воздухом, выдувая его сквозь сложенные трубочкой губы. Он даже не постеснялся бы сунуть за пазуху голубую шторку, используя собственное одиночество и должность завхоза. (Потом можно было возмутиться где-нибудь в приемной Лепса: что это, дескать? и кто это набрался такой наглости? это надо же - заляпали пятнами весь ситец! что за дети пошли?)
Для начала он проследовал в свой кабинет, закрылся на замок, бухнулся на диван, старательно отдуваясь, расстегнув все имеющиеся на одежде пуговицы, замки, кнопки, обмахиваясь первой попавшейся под руку бумажкой, неудобной своей способностью легко гнуться, раскисать в давлении пораженных потливостью ладоней. Кажется, она и не обдувала совсем, не двигала воздух ни на йоту. Но стоило только прекратить обмах, отбросить в сторону ее, измятую, сложенную вчетверо (это для большей упругости, хотя и взамен объема охватываемого воздуха), как стало жарче вдвое, капли безнадежно лихо поскакали по шее, оттуда на спину.
“Плохо, - думал Юреня, залезая под рубаху салфеткой, стянутой со стола, - ей до этого Мария Ивановна понимающе прикрывала кружку с чаем, оставшимся после полдника (От мух, Сергей Родионович, от мух, не успеете оглянуться, как в кружке будут плавать четверо, все живые, и даже довольные купаньем в прохладном сладком водоеме), - очень нехорошо... Теперь Пярковский доложит, что я здесь, что я никуда не уехал... Придется отчитываться... Черт, как это все глупо и нелепо!”
Салфетка вымокла. Юреня разложил ее на подоконнике, как раз под распахнутой форточкой. “Очень не хочется отчитываться. Отвечать на глупые вопросы, известные заранее: почему еще здесь, отчего еще не там?” Словно всем вдруг до него стало дело. Вот если бы он сломал ногу - расспросов не было бы или, наверное, было маловато. А вот....
Возникла мысль распахнуть окно, сильно дернув замазанные многолетним слоем краски шпингалеты, вылезти (пускай останутся испорченными светлые брюки) на асфальт, благо, что первый этаж, окно прикрыть и исчезнуть, позвонив, однако, с какого-нибудь автомата: так, мол и так, забыл закрыть окно, не очень вам будет трудно? Закроют, куда они денутся? Ключ есть у Марии Ивановны. Не утерпят: откроют кабинет, закроют окно.
Мысль была хорошая. Одновременно же - несвоевременная. Запоздалая - в дверь уже стучали.
-Да? - крикнул Юреня. - Кто там?
-Сергей Родионович? - раздалось из-за окрашенной фанеры. - Вы здесь что ли?
-Здесь, конечно, - проворчал Юреня, со скрежетом ворочая ключом.
Мария Ивановна вошла, пыхтя и поправляя запотевшие очки.
-Ничего себе жара, а? - сказала она, отдуваясь, отчего воздух в мгновение ока наполнился кислыми, плохосбрасываемыми, какими-то мускусно-крысиными запахами. Юреня знал, что теперь от них его не спасет даже прогулка, даже беседа в курилке. “Приду домой, помоюсь...” Только так. Только таким образом. Он не ответил на ее реплику. Она подобрала размокшую салфетку.
-Что вы здесь глупостями занимаетесь, Сергей Родионович? Крикнули бы меня - я бы мигом вам сообразила новую. - Салфетка перекочевала в карман ее необъятного халата. - Постираю и принесу.
-Спасибо, - кивнул Юреня.
6.
Когда-то, не очень давно, когда Юреня только устроился на работу в школу, Мария Ивановна питала к нему совершенно иные чувства. Случилось это как-то вдруг, неожиданно для самого Юрени (а, может быть, и для самой Марии Ивановны). Потом он пытался восстановить некоторые факторы, позволяющие, как по кирпичикам, составить ее к нему отношение. Получалось совсем немного: не заметил в автобусе (“А он никогда, - говаривала Мария Ивановна в приемной, из которой, как водится, все сплетни разлетаются по школе, как тараканы от огня, - никогда со мной не здоровается. Молодой, но вот... Они все такие...”), критика на собрании коллектива, и еще что-то там такое, мнительно головокружительное, но обидное до карусели перед глазами, и совершенно незаслуженное. Немного всего, причем все косвенно, кажется, но достаточно веско в глазах пожилой, изможденной планидой женщины.
Мария Ивановна была малоподвижна, страдала одышкой, вследствие разрастающейся астмы.
-Уезжайте-ка вы отсюда, - сказал как-то ей Юреня, - подальше из этого города. Экология у нас отвратительная, для ваших легких губительна. Гляньте, как в горле у вас свиристит! Езжайте куда-нибудь на юг, к морю, сухому воздуху...
Как водится, из всего заботливо-сыновнего юрениного монолога мнительная Мария Ивановна расслышала лишь: “...-ка вы отсюда... отвратительно... как в горле у вас...”, и сделала соответствующие выводы, которые, в письменном виде легли на стол Лепса. Лепс жалобу вернул Марии Ивановне на стол. Она не сдалась и отправила ее почтой куда-то выше по инстанции. Но после случилось одно событие, вследствие которого она о своей жалобе забыла начисто.
Случилось как-то Марии Ивановне нести в своих пухлых руках пухлый же котелок с только что сваренной похлебкой. В похлебке плавали какие-то несчастные солено-вареные огурцы, какая-то глупая, чудом избежавшая ножа, половина картофелины. Мария Ивановна шла медленно, пытаясь следить одновременно за полом и за трезвонящей алюминиевой крышкой, из кухни через всю столовую, вдоль столов, мимо галдящих детей (цель похода с кастрюлей наперевес осталась неизвестной). Вот только опрокинула Мария Ивановна кипяток на пробегающего мимо мальчонку.
Думается, была бы большая беда для Марии Ивановны за недоглядку, за недосмотр, если бы не Юреня, случаем оказавшийся рядом. Его силами вызванная бригада врачей, утирание соплей вопящего во весь голос отрока с вареным лицом, свернутая мелкими свитками кожа, облезающая на отроческом лице, смягченная непонятно откуда принесенной Юреней мазью и, наконец, его вечернее разбирательство с разъяренными родителями, преследующими главной целью наказание виновных - все это перевернуло мнение об Юрене в глазах Марии Ивановны с ног на голову.
Новая беда, прицепившаяся к памяти так, как путается в волосах перо из подушки - чрезмерная забота благодарной уборщицы, воровство и стирка платков, вечно свежий, но холодный чай на столе, ежедневные каторжные предложения помощи.
-Вас к директору, - вдруг с непонятной грустью выдала Мария Ивановна избитую школьную фразу, прервав воспоминания. Она могла бы быть удобна, эта толстобокая уборщица, полезна, если бы не вечное ее, ноющее, вымученное желание быть таковой, сложенное из собственно-личных, скрытых в глубинах ее русой головы, потребностей.
7.
В приемной было пусто, - счастье, достойное поднятия благодарных глаз к потолку, протяжного освободительного вздоха. Сухо тарахтела машинка, отбивая вальсовый ритм: там-та-та, там-та-та, там-та-та. Юреня пытался идти, следуя этому ритму, но сбился на пятом шаге, вздохнул, вошел с незапланированной ноги, косясь взглядом на секретаршу. Та, не удостоив его особым вниманием, взглянула лошадиным глазом и погрузилась обратно в месиво стукотка, вороных клавиш, строя над клавиатурой десятки слегка однообразных фигур из ладоней и пальцев.
Затем, сделав четыре робких шага, коими обладают лишь провинившиеся подчиненные, Юреня окунулся в тесноту директорского кабинета. В процессе совершения привычных движений до вожделенного стула, придерживая неудобно расположившуюся возле самой двери пластмассовую вешалку, лезущую привычными рогами в лица входящих, по пути привычно (отработанно) прикрывая раззявленную пасть зеркального бара, в котором давно нарушилась защелка, Юреня сделал шаг влево мимо выдвинутого стула, шаг вправо, совершил втиск в пространство, отведенное за столом для посетителей.
-Нет-нет, - пробормотал Лепс, шаря глазами по журналу, разложенному на столе, - на диван, пожалуйста, на диван...
Главный трескучий выползень из-за стола по фамилии Юреня. Но выполз, с видимым облегчением отдался в кожаные объятия подаренного шефами (какой-то, безнадежно коррумпированной префектурой) дивана. Броский взгляд сквозь очки шефа: забавные, бегающие глаза, увеличенные, казалось, вдвое.
-Я прошу прощения, - строго сказал Лепс, отрываясь от журнальной писанины. - Я на секундочку, буквально...
Лепс встал, прошел мимо, задев Юренины колени, пробормотал извинения, вышел. К Юрене пришло кратковременное успокоение, расслабленность плеч, локтей, подбородка (он им слегка повел влево-вправо, выставив нижнюю верблюжью челюсть вперед). За окном бойко заорали школьники. Юреня подошел к окну, осторожно выглядывая из-за шторки: двое, чрезвычайно, не по годам, рослых, доламывали чудом оставшиеся на законном месте куски кованной клумбовой изгороди. Крича, изо всех сил расшатывали трубы, врытые в землю и зацементированные. Трещал слабый, подающийся грунт, сыпалась цементная крошка под ноги цыпкастых подростков.
-Эй! - крикнул Юреня в раскрытое окно, высовываясь наполовину. - А ну-ка!
Школьники подняли перекошенные раскрасневшиеся лица, нехотя отцепили пальцы, похохатывая отошли на шаг; вернулись, пнули по разику, в надежде все же докончить начатое дело, метнули взгляды на окошко и нарочито замедленно, с толком, двинулись за угол.
-Вот, подлецы, - сказал Юреня, возвращаясь на диван, сел, перекосившись дугой в области спины, с целью разглядеть сквозь мизерную щелку в двери Лепса, замершего посреди приемной в игривой позе. Привстал, дотянулся, отдельно взятым указательным пальчиком сотворил щель побольше. Слышно было только гулкое: “бу-бу-бе-бы”, зато отлично были видны директорские черепаховые очки, кусты бровей, губы, сложенные подвижной трубочкой - Лепс диктовал, быть может, важный документ, со стороны же казалось, будто он осыпает секретаршу мелкими, частыми воздушными поцелуйчиками. Юреня привстал, щепоточкой сложенными пальцами оттягивая с зада штаны (входя в соприкосновение с шикарной, но бездыханной диванной обшивкой человеческая кожа начинала обильно выделять липкую влагу). Со стороны могли казаться неприличными эти, столь естественные и необходимые щипания самого себя за зад.
Вернулся Лепс, ширкнул принесенной папкой по ногам, извинился, уселся в кресло, по-собачьи ерзая пухлыми бедрами, пробормотал: “Ну что же ты будешь с ней делать...”, поднял глаза.
-Вот, - словно продолжая недавно начатый разговор, сказал он, принимая важную позу, - я, Сергей Родионович, вот уже вторую неделю наблюдаю за нашей бестолковой клумбой. Должен сказать, мои указания выполняете вы с ленцой.
“Я же в отпуске!” - закричал Юреня про себя, лишь крякнув вслух.
-Сами видите: за последние дни совершенно разворовали казенную собственность. Вы, как работник хозяйственной службы, должны прекрасно представлять себе, во сколько школе обошлась эта несчастная изгородь. На сегодняшний день из четырнадцати ее секций, остались лишь четыре и, в прибавку, восемь труб. Все это уродует внешний вид фасада школы. Трубы, торчащие из земли, разворошенная клумба напоминают мне военные окопы. Что вы...
-Я же в отпуске... - попробовал Юреня.
Не прошло. Не получилось. Не случилось. Не было расслышано. Не было принято к вниманию.
-…что вы на сегодняшний день планируете предпринять? Я надеюсь, вы прекрасно понимаете, что речь идет о восстановлении изгороди?
-На сегодняшний день, - ответил Юреня, вздохнув, - я намерен вернуться домой, лечь на диван и отоспаться.
-Зачем же вы пришли? - спросил Лепс.
Юреня пожал плечами, почесывая усы всеми пальцами правой руки по очереди.
-Уважаемый Сергей Родионович, - сказал Лепс, встал и подошел к окну. - Мария Ивановна! - закричал он вдруг, прогнувшись в хребте. - Ключи где?
-Ап! - донеслось со двора испуганное. - От-ты гос-с-пади-и!
-Вот-вот! - снова крикнул Лепс, указывая пальцем на Юренин нос. - На стенд, пожалуйста! - И тут же, не отрываясь взглядом от заоконного пространства: - Конечно же, я прекрасно понимаю, что всеми нашими работниками поддерживается мысль: дескать, я на работе с восьми до семнадцати, и один раз в году – в отпуске. В остальное время меня не трогать, ибо не позволено законом. Справедливо, не спорю. Но ведь должно быть какое-то чувство сопереживания…
“…Убежания, - прозвучало в Юрениной рассеянной голове, - ускакания подальше отсюдавания… к чертовой матери… материани…” Затем, далее: тоскливый, слабый, вслух, под неудобную, какую-то лягушачью (изогнувшись в спине с целью приподнять влажную правую ягодицу), позу, вопрос, проборбормотанный так, словно задающий его ощущал глубокую, неискоренимую вину: “Хотелось бы пересесть… на стульчик бы… потею на этом диване, черт бы его… извините…”
-…нуждам целого учреждения! – А вот и три сверхсвоевременных слова, произнесенным в окно, небрежно и оскорбительно, - словно могучий промельк меча, перерубающий надежду быть услышанным, понятым, поддержанным, - лишающие измученный бестолковым ожиданием организм последней надежды высушить, наконец, раскисшие ягодичные мышцы.
“…Нужда… елового рождения… - объявилась новая, злая мысль, кошмарная своим несоответствием здравому смыслу. - Что это я за чушь мелю? (Вот это здраво!) Молоть чушь: говорить ерунду, врать, нести глупости, болтать чепуху, заниматься болтологией… Тьфу! Нет сил сосредоточиться… Совершенно никаких… А надо ли? (Вот это - очень здраво!) За меня закон. Я должен отдыхать. Я хочу отдыхать…”
-…Если, конечно, вы, Сергей Георгиевич, меня всегда внимательно слушаете, - закончил Лепс, отвалившись от подоконника, и глядя вопросительно.
-Да, конечно, - вернулся на диван Юреня, приподнимая другую ягодицу, - тридцать два рабочих дня…
-Что? – удивился Лепс.
-Субботы включаются, - продолжил Юреня мысль, посмотрел на разинутый рот директора и испугался.
-Городите вы… - покачал головой тот, влезая за стол, кряхтя, с придыханием затягивая ноги в подстольное пространство, одну за другой, по очереди, левую, правую.
-Просто я хочу отдохнуть, - оправдался Юреня. – Вы же знаете: я не был в отпуске несколько лет. Мне нужно развеяться. Сбежать от этой школьной суеты, от этих третьеклассников, играющих в чехарду, от ежедневных…
-Как вы заговорили, - усмехнулся Лепс. – Ну, теперь, думаю, вам отдохнуть не удастся. Я видел списки кандидатов, и вас в них: сидит там, пронумерованный (кажется – сорок четвертый), незаметненький и ни о чем не подозревающий. Только не для меня – я замечаю все. В неурочное время попали вы, Юреня. Теперь ждите выборов… Кстати, вы морально готовы к проигрышу?
-К какому проигрышу?
-Не дурите, - сказал Лепс. – Вам не прорваться. Всем давным-давно известно, что там, - указательный тычок пальцем в лепной, тесный потолок, - выбирают из черт знает кого, но уж точно не из нас с вами. Из всего пятидесятикандидатного списка выживут… это я утрирую, не пугайтесь так… всего тринадцать, или даже еще меньше… Результаты, кажется, будут известны сегодня к вечеру. Смотрите “Новости”, кстати, разве вам это не интересно? Нельзя так, Сергей Родионович. Нельзя ни во что не верить. Нельзя никому не доверять. Информация о выборах нужна, какой бы недостоверной она не была. Она позволяет нам оставаться современными людьми, годными на то, чтобы иметь собственное мнение.
“…Как? – поразился Юреня, ища глазами газетку, чтобы подложить, проложить, теперь уже бедра избавить от мук, ибо черт с ним, с этим безнадежным задом. – Как же это так? Гражданин без достоверной информации - гражданин без прав. Не тире, а равно. “Без” равно “без””.
-Но это ничего. Зато поживете, быть может, за счет налогоплательщиков, покушаете виноградику. А клумбой-то занялись бы, все-таки… Выборы выборами, а дело надо делать. Решетка-то сохранилась? Сколько кусков-то?
-Пять, - лениво ответил Юреня, ковыряясь в ухе указательным пальцем.
-Я вижу в вас сплошное, - устало вздохнув, сказал Лепс, хищно сворачивая шею перьевой ручке (она немедленно, послушно и нагло, словно дразнясь, высунула раздвоенный язычок, ловко вылизала им одну строчку в желтолистом журнале, потом легла на бок, сплюнув черную, мизерную каплю), - равнодушие неискоренимое…
“…Ладноушие незримое…” - Юреня рассеянно попытался повторить про себя последнюю его фразу, но получилось что-то отвратительно неприглядное.
-Вы, кстати, довольно уютно себя чувствуете на этом диванчике, - сухо улыбнулся Лепс. – А у меня, знаете, на нем зад потеет…
“Пустобрех хитро расположил в пространстве щупальца, прыская ядом, - подумал Юреня, покидая кабинет, радуясь, что вырвался. - Добыча выскользнула благодаря специальному сцеплению суставов, оставив пустобреха страдать желудочными болями вследствие чрезмерного вдыхания собственных ядовитых испарений...
Придет же в голову такая дрянь!”
8.
“…Было бы слишком самонадеянно думать, что отпустит мгновенно и бесповоротно. Нет. Сколько раз удостоверялся в том, что желание зачастую нещадно обгоняет явь. Главное, чтобы не безвозвратно…”
Темные (окна завешаны для защиты от знойных лучей) шторы шевелятся, совершают странные округлые движения, словно размешивая мысли в голове. Они прикрывают от солнца, зато не пропускают воздух. Зачем он, раскаленный, плотный, превращающий светлое, свежее полотно рубашки в тяжелую паучью плетенку?
“Я прилип к стулу и к своему карандашу. Себе пытаюсь доказывать, что он (карандаш) - не от скупости и не от бедности. Мне ничего не стоило взять перо или шариковую ручку. Я мог бы разориться на гелевый фломастер. Но я взял карандаш. Он не от скудности. Он вообще не от чего-то. Он – для чего-то. Он – для скорости. Скорость скольжения осыпающегося грифеля прямо пропорциональна силе нажима, помноженной на другую скорость, – скорость образования мыслей в головном мозгу.
…Несусветный бред: обработка положенной половины стандартного, линованного в клеточку листа…”
Юреня, кряхтя, доковылял до шкафа (жара вселила в мышцы какую-то заторможенность; хотя, вроде бы должно быть как раз наоборот: тепло оживляет процессы, но Юреня - не то, что можно было бы сейчас оживить), тронув штору, достал треугольный резной профиль. Отвалившимся декоративным штапиком, словно ампутированным пальцем старомодного серванта, который мог бы быть приращен, если бы не жара и не отпускная лень, возведенная в закон - прицепился там, высоко, пузом наваливаясь на подоконник, и осторожно потащил шторку вправо. Потом, тем же способом, с другой стороны: плановое касание пузом, цепляние профильком, осторожный отвод шторы влево.
Третий этаж – для ленивых, но боящихся грабителей, отпускников.
Внизу - отпускные деревья с вислыми ветвями, старомодные лавки, подставляющие хребты сраженным ленью отпускникам.
Позже, когда солнце уже клонилось к закату, в дверь поскреблись; а когда Юреня нехотя повернул ручку замка, дверь толкнули ногой. Вошел мокроволосый Пярковский, не отрывая взгляда от газеты, ногой придержал закрывающуюся дверь, пробормотал: “Вишь, как потянуло сквознячком…” Юреня плюхнулся на диван, лениво разбросав ноги.
-Знаменито пишут, - с карусельной хрипотцой сказал Пярковский.
На нем был багровый халат, кургузый, отмеченный началом платяной гнили, подбитый ватой на плечах, вызывающий содрогание какой-то своей осенней утепленностью. Из-под халата торчали голые ноги.
-Вот, например, смотрите… - Он замолчал, шурша папиросным листом. – Вот, например: тринадцать кандидатов готовы вступить в бой с единственной целью, которую можно назвать государственной, - с единственной государственной (он поднажал интонацией) целью, - занять важный пост Главного Пристава по надзору за соблюдением Закона о здоровье. Правовое государство ставит перед собой высокую цель – исполнение справедливых законов. И не простое исполнение, а исполнение, контролируемое народом. Народ не только имеет возможность осуществлять контроль, но и непосредственно участвовать в вышеуказанном процессе, путем назначения своего представителя на столь ответственную должность…” Видали, как завернуто? (Юреня кивнул). Какой-то сволочи повезет сегодня вечером.
-Почему сегодня? – спросил Юреня, глядя, как вокруг мокрой головы Пярковского пляшут солнечные амебы.
Лень набросила ядовитую паутину на Юренино лицо, отчего у него слегка свело лицевые мышцы. Болезненная усталость впрыснула в кровь свинца, - кости затрещали от внезапно забурлившего в венах сжиженного металла. “Это же к лучшему, что сегодня, - подумал он, снимая ладонью с висков свинцовые капли пота, – мне, наконец, успокоение. Но как, все-таки, действуют: нагло, самонадеянно, полагая, что на их стороне закон. Мне хотелось бы отказаться, но я боюсь, честное слово, боюсь попасть впросак, не найдя заблаговременно законную возможность сказать «нет»! Именно – законную!»
Отпускная диванная думка с мягким сонным шуршанием выскочила из-под обострившегося Юрениного локтя. Пярковский, не отрываясь от косяка, перегнул страницу, впиваясь взглядом в кудрявый заголовок на первой странице, пробормотал: “Вишь ты, как они прицепились-то к президенту…”
-Сегодня? – переспросил он затем. – Сегодня вечером лототронные игры – вот почему. Жена заставляет смотреть. А я не очень люблю. Меня мутит от вращающихся колес. Из-за этого я с фабрики ушел. Тошнит. Гляжу на экран, потом бегаю в уборную.
“Ну, слава богу. Сегодня. Один, последний рывок. Дальше только свобода…” Правая Юренина рука, соскользнув, совершила героически неожиданный бросок. Пальцы с самозабвением камикадзе впились в матерчатое тело думки, в бахрому, в мещанские, отощавшие от времени, нитяные кисточки.
-Меня всегда интересовал вопрос, - высказал Пярковский бодрую мысль, - почему такое странное количество – тринадцать кандидатов? Почему тринадцать?
-Тринадцать апостолов, - попробовал Юреня. Не прошло – подняли на смех.
-Вот у вас, Сергей Родионович, полки забиты книгами, как у моей жены голова – телевизором, но самой сути из этих ваших книг вы не улавливаете. Что вы в них вычитываете? Библией хвастаетесь, - выставили на самое видное место, - а число апостолов какое вывели?
-Я пошутил, - растеряно ответил (пошутил) Юреня.
-Шутки у вас! – вздохнул Пярковский. – Может быть… А ведь точно, - всполошился он, - точно: по числу округов, от каждого округа по кандидату.
-Не получается, - качнул головой Юреня, - округов двенадцать…
-Ну, уж и не знаю даже, - проворчал Пярковский. – Какая-то дьявольщина получается.
-Тринадцать, шрынашышать, - шушукнул лентяй Юреня, ленясь раскрывать рот шире; воздух он из последних сил выдавливал сквозь приоткрытые зубы, - шортова дюжина. - Язык пришел во временное согласие с правилами произношения отдельных слов. Его обладатель, шутя, вылил, словно тренируясь выговаривать: - Чертова дюжина, число люцифера…
-Да, ну вас, - недовольно сказал Пярковский, и вдруг заулыбался: - Батеньки-матеньки, Сергей Родионович! Вы газеты-то когда в последний раз в руки брали? Не помните? – Он прошлепал босыми ногами на середину комнаты, оставляя мокрые следы, восторженно тыча пальцем в газету. – Вот, поглядите-ка… Номер тринадцать: Юреня Сергей Родионович тыща девятьсот такого-то года… и ваш адрес, дорогой мой…
-Знаю, знаю, - отмахнулся Юреня, - меня уже в аэропорте предупредили… Остановили, знаете, подхватили под руки, поволокли… Я испугался было, но после объяснили, что к чему. Хотя остался солидный осадок в душе.
-Это отлично, отлично! – восхищенно выдал Пярковский. – Теперь вам многие дороги открыты, которые закрыты нам.
-Странно одно, - ответил Юреня, - что никто не спрашивает моего мнения. А ведь я не считаю себя способным, например, справиться… Надеюсь, найдется лазейка для моего отказа.
-Глупый вы человек…
Вот так было всегда. Именно поэтому Юреня и не любил периодическую печать, которая, на первый взгляд, несла на себе тот необходимый информационный багаж, лишиться которого, кажется, не желал бы никто (и ему приходилось питаться через глаза этими сухими строчками, размачивая, разбавляя их приторным соусом из новостей эротики); с другой стороны, Юрене приходилось наблюдать, как некто (человек, любой, вот, к примеру, тот же Пярковский, часто утверждающий, что, дескать, “нельзя же вечно страдать хроническими информационными голодными обмороками, какими славитесь вы, Юреня!”), всего на полчаса погрузившийся в равнозначные петиты, становился другим человеком: красноглазым, приобретшим не свойственную ему мимику, выплевывающим частые, штампованные, словно заученные в школе на уроке политологии, дурацкие фразы.
-И ведь тринадцатым номером идете, - восхищался тем временем Пярковский. – Вот опять, смотрите: округов двенадцать, а кандидатов – тринадцать. Странная затея. Пойду-ка я Машеньке газетку покажу. - Он осклабился, нетерпеливо переминаясь, суча голыми ступнями. – Это надо же, наш сосед, и на такую…
-А что вы сегодня в школе-то делали? - вспомнил Юреня.
-По делам, - ответил Пярковский. - Какой вы любопытный.
Его не стало. Несколько секунд Юреня наблюдал ускользающее в облаке ленностного сладострастия короткие перепонки его халата. Дверной проем заполнился дверью, прекратив доступ воздуха. Опала штора, словно парус, став бесцветной тряпкой. Бесконечно любопытный солнечный луч был ловко ею перерублен. Юреня краем глаза наблюдал падение отсеченного куска, его безнадежно-лиственное трепыхание. Все было слишком замедленно в Юрениных глазах, чтобы не замечать еле заметное, чтобы не успевать за ускользающей действительностью.
А на утро Юреню взяли.
9.
Его взяли возле двери, голоногого, неловкого, пеннощекого, с опасной бритвой в правой руке, в распахивающейся на груди купоросного цвета рубашке. В круговом давлении его указательного и большого пальцев щелкнул английский замок. Дверной проем, словно раззявленная бездонная пасть, впустил, втянул, всосал двоих приставов.
-Юреня? – спросил старший пристав, плюхаясь в кресло. – Сергей Родионович?
-Да, - пробормотал Юреня, слизывая языком из уголка рта, затем сплевывая на пол пену для бритья с прилипшим ежиком подровненного уса, - в чем дело?
Проследовала растянутая до четверти часа минута молчания.
-Собирайтесь! – вдруг просто сказал старший пристав, привстал, дотянулся до полки, достал глянцевый томик, разложил на коленях. - Фейхтвангер, - коротко прочел он, - Фейхфункер, Фуйкжумгер, Фуйфуйкер. Дурацкая фамилия. Юреня – тоже дурацкая фамилия. Откуда она у вас такая?
-От родителей, - ответил Юреня. – Я могу добриться?
-Брейтесь, конечно, - ответил старший пристав (его товарищ, тем временем, плечом подпер валкую внешнюю стену, не решаясь сесть на предложенный Юреней стул. Юреня глянул на его безнадежно отсутствующее лицо, словно нарочно пятящееся в тень от выступающего косяка, вгляделся в его полуприкрытые, непонятного цвета зрачки, и увидел в них жадное желание покончить с ним, с Юреней, как можно скорее); пробежался пальцем по пожелтевшему пергаменту. – Фурбанкер, - добавил он, вольготно развалившись.
Юреня стянул с лоснящихся щек слой лишнего жирного геля, подцепив его ногтями. Гель слез легко, оставив щеки полыхать в полуприятной неге (была бы “приятной” или “совсем приятной”, не будь она разбавленной присутствием двоих приставов), - Юреня завернул его в полотенце, и сложил там же, в ванной комнате, на тумбочку для белья.
Юреня вернулся в комнату. Глядя, как он влезает в клетчатую рубашку, старший пристав быстро прошипел своему товарищу: “Держись ты, мерзавец!”, затем Юрене: “Дали бы ему стул-то, что ли?”, и, наконец, лично для себя, угодливо-просяще, улыбчиво-томно: “Не найдется ли у вас, случайно тут, в каком-нибудь вашем загашничке, какой-нибудь заскорузлой котлеты…”
Юреня, вползши в клетчатые рукава, достал из холодильника для него бутерброд. В качестве благодарности старший пристав сказал три фразы, различные как по тону, так и по содержанию, и кажется, не похожие по звучанию ни на одну благодарность в мире. Первая, произнесенная округлым тенорком: “Галстук не забудьте, все-таки не в школу свою идете…”, произнесенная под страдальческий взгляд Юрени (А куда же все-таки, а?), - и за нею следом движение свободной от ветчины приставской ладони вверх к кадыку, потом сразу же влево, означающее, скорее всего, завязывание невидимого галстучного узла. Следующая фраза, вторая: “Да придержите вы его!”, ибо другой пристав, цепляющийся всеми миллионами изможденных пальцев правой руки, спиной следовал заранее намеченной на стене дуге. Юреня прекратил это поступательно-бессознательное движение одним прикосновением трезвой ладони. Третья фраза, выданная гомерическим басом из плюшевых глубин кресла: “Читаете тут всякое, вместо того, чтобы просто соблюдать законы… Возни с вами потом…” Хлопок-слияние двух книжных половинок, хруст не успевшей, заблудившейся странички, переломленной пополам в давлении мощных приставских рук, легочный звук: “Ы-ых!”, - и Фейхвангер прилег на бок возле дурацкого Ремарка, возле тощего Роллана, возле пухло-глянцевого Шопенгауэра.
-А ну-ка, - скомандовал старший пристав, прихватывая своего горе-товарища за талию, - беритесь-ка вот тут.
Юреня взвалил на себя бестолковую тушу в фуражке. Фуражка не замедлила свалиться и скачками направилась по лестнице вниз, вперед всех, улепетывая прочь от пьяного хозяина.
-Догоняйте, - проворчал старший пристав.
-Куда его? – прохрипел Юреня, справляясь с правым креном.
-Внизу машина, - ответил старший пристав, - садитесь и ждите. Я сам двери закрою.
-Ключ на трюмо, - сказал страдалец Юреня, и попер пристава вниз.
Машина стояла чуть поодаль. Недалеко, всего в каких-нибудь десяти метрах от подъезда (предусмотрительный старший пристав поставил ее подальше от опасной арки, возле которой болтались сверхопасные сухопарые отроки), но эти метры стоили Юрене вымокшей спины, занемевшей шеи, сломанной прически. Он свалил нерадивого пристава на заднее сиденье, сам же сел впереди, отдуваясь и стараясь не касаться поясницей спинки кресла.
Вернулся старший пристав, волоча под мышкой Фейхтвангера. Подхватив вопросительный Юренин взгляд, недовольно проворчал: “Почитаю на досуге, что это за ваш хваленый Фейхтвангер… Уберите руку с рычага, Юрыга…”
-Юреня, - попытался Юреня. Не получилось. Старший пристав отрезал:
-Знаю, знаю, не надо меня учить! Каждый норовит побольнее задеть человека! А человек, между прочим, третьи сутки на дежурстве, - это все-таки понимать надо! (Под конец тон стал чудовищно обиженным).
-Извините, - попытался Юреня. Не прошло. Обида уже сковала скулы и ноздри. Фейхтвангера швырнули в ноги лежащему. – Извините, - повторил Юреня.
-То-то, - отрезал старший пристав, давя ногой педаль; острые, выступающие скулы его порозовели. Машина кашлянула.
-Поехали! – сказал пристав во сне и трепыхнулся на заднем сидении, словно рыба.
10.
Ехали долго, часто сворачивая в разнообразные угловатые проулки, влезая во всевозможные, кажущиеся безнадежными пропастями арки, ныряли, суетливо рыча и громыхая кузовом в безобразно заваленные коробками междудомные пространства, ползли среди каких-то убогих баков, ступенчатых низких крон деревьев, ржавых лестниц, уходящих, как казалось, в самое небо; проползли еще раз мимо Юрениного дома (старший пристав упорно старался делать вид, что едет по этой дороге сегодня в первый раз, высовывался возле каждого светофора из раскрытого окна, болтал со случайными прохожими. Ему щедро отвечали, лепя ладонями из воздуха геометрические фигуры, - а он сопровождал это строительство благодарными кивками). Наконец выскочили на хорошую дорогу, извивами уходящую в аллею; набрали ходу (старший пристав выставил из окна розовый голый локоть; ветер взбил его волосы, разметал вокруг шеи отутюженный воротник; его надорванный левый погон стоял перпендикулярно плечу). Замедлили ход, вошли в вираж возле рядком выстроенных хибар с облупленными крышами. Возле крайней, кстати, старший пристав машину остановил всего на две минуточки, вылез, разминая ноги. Юреня старался не глядеть, старался, до боли, скашивать глаза, залеплять поволокой уши; но все же краешком глаза видел приставский напряженно-голый зад, лихо расставленные пошире (для поддержки штанов) ноги, голую руку (посредника между теряющим равновесие испражняющимся телом и могучим черным бревном, втиснутым между десятком древесных собратьев) с багровой вмятиной в том месте, где обычно у человека располагается локоть.
Двигались дальше, попеременно то снижая, а то набирая ход; возвращались обратно в город. В двух кварталах от Юрениного дома остановились. Старший пристав грозным тоном вдруг приказал переднее сиденье покинуть (пора бы знать, что передние места предназначены для обличенных властью господ приставов). Юреня, стиснув зубы подчинился указаниям, погрузившись в жаркое логово заднего сиденья, ощутил опасность соседства хмыкающего, ухающего, протяжно и нервно воздыхающего, сваленного хмельной дрёмой пристава.
Проехали возле Юрениного дома еще раз (старший пристав нагловато поглядывал через зеркало заднего вида, словно исследуя выражение лица, но, поймав растерянный Юренин взгляд и словно удовлетворившись, принялся бросать заботливые взгляды на вдруг изогнувшегося в сонно-тревожном порыве товарища, хотя и мог видеть только его оттопыренный зад). Теперь Юреня уже знал дорогу. Теперь его пугал каждый поворот, каждое запланированное движение руля, каждый брошенный притворно-случайный, но уже ожидаемый взгляд старшего пристава. Каждая знакомая хибара, встречающаяся на пути (вот уже в третий раз), теперь принимала устрашающую позу, словно изгибаясь в безудержном, беззвучном хохоте, прижимая черные руки-балки к истерзанному гнилью бревенчатому животу. Юреня испуганно скашивал глаза, наклонял голову, сваливая все увиденное на огрехи кривых стекол (да ведь только стекла-то были опущены вниз!). В конце концов, ему стало казаться, что все эти автомобильные потуги не случайны; поняв это, он перепугался. Но тут-то они и приехали на место.
Машина остановилась возле металлических ворот с натянутым матерчатым плакатом над ними, растянутым между гигантскими трубами, на которых, собственно, и были навешаны сами ворота. Плакат был старым, буквы съело время, остались лишь незначительные их останки: парочка палочек, троечка завиточков-петелек, отлично сохранившийся восклицательный знак, кавычки справа.
Старший пристав приказал Юрене “сидеть и не высовываться”, сам вылез, вошел в кирпичную будку, аккуратно прикрыв за собой дверь. Юреня, изогнувшись, смотрел, как тот вошел, как пожал многочисленные бойкие руки, протянутые ему из полутьмы казенного охранного помещения; как сел так, что Юрене видна была только его голова, как закурил, часто пуская струю дыма в распахнутую форточку, как, наконец, встал, сделал легкое движение в сторону и исчез из виду.
Было жарко. Юреня приоткрыл дверцу, высунул ногу наружу, но явился старший пристав, тут же скомандовал:
-Закройте-ка дверь! Я ведь давал команду не высовыва…, - споткнулся, чертыхнулся, сел за руль.
-Значит так, - сказал старший пристав, колупая ногтями кожаный чехольчик на руле (он волновался, черт возьми, волновался, и это его волнение не ускользнуло от Юрени. Конечно, данное открытие самому Юрене принесло массу мгновенных, быстротечных волнений; в Юрениной груди родилось новое сердце, беспокойное, упрямо-звонкое, массивное, вытеснив куда-то прежнее, привычное и малоподвижное), - значит так, - повторил он, медленно лепя фразу, - сейчас выйдете из машины, предъявите… паспорт не забыли?
-Паспорт? – испугался Юреня, сунувшись в карман, одновременно избегая разъяренного, бычьего взгляда старшего пристава; копаясь в заднем брючном кармане, он упрямо отворачивался от злобного скрежета приставских зубов, сопровождаемого табачным душком, от его змеиного: “Я же предупреждал! Вечно эта ваша приватная несобранность!” (Можно было бы поставить четыре восклицательных знака, чтобы окончательно, достоверно изобразить это восклицание!).
Все обошлось благополучно, - требуемый документ был найден в нагрудном кармане, на самом видном месте и даже, оказывается, позолота выдавленных на его корочке букв прекрасно видна была сквозь тонкое рубашечное полотно.
-Выйдете из машины, войдете в комнату для охраны... (“А скажите, к чему вообще…” - попытался Юреня, но получилось неловко, перебивчато, раздражающе. Не прошло. Лишь сменился тон: со строгого на недовольный. Юреня понял, – ответов не будет. Ни одного. Этот ответы давать не уполномочен. Не стоит и пытаться их ожидать от него). Вам выдадут пропуск. Выйдете на той стороне. Пойдете по аллее. В ее конце будет розовое здание с красными колоннами. Вот между колоннами и войдете. Все ясно? Вот теперь можете задавать ваши глупые вопросы.
-Только один, - сказал Юреня. Получил на это кривую усмешечку. Продолжил: - Зачем было таскаться по городу столько времени? Три раза возле моего дома - к чему?
-В вашей голове рождаются, как я вижу, одни только глупости, - ответил старший пристав. – Этого требует закон. Я ничего лично не придумываю. Закон диктует – я выполняю.
-Это же глупо, - сказал Юреня.
-Это законно, - отрезал старший пристав. – Чтобы вам слишком легкой не показалась дорога.
-Не понимаю я, - продолжил Юреня. – Зачем надо насиловать меня разнообразными вашими загадками, этим угрожающим тоном? Вы лишь вызываете во мне неприязнь. Неужели нельзя было просто предложить? Я бы подумал, поразмыслил, но, зато, не было бы обиды…
-Идите-идите! Без рассуждений! (Твердо, резко, жестко).
Юреня вылез из машины, расстроившись. “Фейхтвангер! - мелькнула в его голове мысль. - Как же быть с Фейхтвангером?”
Он остановился в трех метрах от автомобиля, обернулся, ловя взглядом глянец обложки, уже прилипшей к потным приставским ладоням (он видел два приставских пальца - указательный и большой - спорым скользящим движением ловящих высунутый приставский язык, затем натирающих друг друга липкими приставскими слюнями какими-то банальными мушиными движениями, затем мусолящих страницы Юрениной книжки, оставляющих темные пятна); он сделал пробный шаг, но какой-то острый, сунувшийся под ноги камень, отсек новорожденную мысль.
Теперь уже Юреня думал по-другому, ему казалось, что ничего нет страшного в том, что “человек почитает... человек наберется ума...”, и бог с ней, с гигантской стоимостью этой букинистической обтрепайки, - ничего, как-нибудь потерпим, в крайнем случае, купим Буридана...
Юреня развернулся и пошел к пропускному пункту; а сзади тем временем приставы устроили переполох: старший пристав, придя вдруг в странное (нервозное) состояние духа и тела, отбросив книгу, ринулся (уж бог его знает, что ему померещилось, что ему послышалось, что он надумал сам благодаря природной мнительности!) хватать руками беспомощные ноги товарища; он даже для этого распахнул все двери, метался к каждой из них по очереди, просовывал руки, хватал, тащил. Спящий сопротивлялся, будто ему привиделось нечто кошмарное, урчал и требовал поднести себе воды в граненом стакане.
Все очень скоро изменилось, - лишь только Юреня был проглочен одностворчатой пастью пропускного пункта. Прежний мир мог лишь напоминать о себе обрывками фраз, влетающих через форточку, выпущенных обильным ртом старшего пристава. Юреня не мог уже ничего видеть через окно, сквозь складчатый, расписной тюль занавески. Его усадили на стул возле стола, боком к свету. Конечно, можно было бы расслабиться, чуть потянувшись, крутануть колки, натягивающие позвоночный столб; можно было бы расправить неудачно перегнутые, ноющие пружины ног, - вот только Юреня сделать этого не мог, ему мешала ломовая окаменелость хребта, мешал титановый штырь, вклинившийся во внутрь шейных позвонков, мешал, наконец, рецидив образования ржавчины в шарнирах колен.
Охрана состояла сплошь из молодых, прыщавых пацанов. Это было почему-то модно нанимать охранников совершенно мирного вида; тогда как Юрене всегда казалось, что охранник (равно, как и пристав, равно, как и полицейский) иметь в наличии должен достаточно внушительную внешность. Глядя на хмуро рыщущего глазами в Юренином паспорте, что-то карябающего шариковой ручкой в Юренином личном деле паренька, на его куриную шейку, на аскетические локти, торчащие сквозь сопла рукавов, на мокрые, девичьи подмышки, Юреня делал нелестные умозаключения, ему хотелось знать: что, с какой целью, но столь важно охраняет этот, оформленный погонами, оторванный от материнской юбки малолеток.
Оглядываться на остальных у него не было желания, - но он чувствовал спиной, ноздрями, затылком их множественные ключицы, их продолжительные, заряженные гигантскими шагами ноги, подростковый запах отброшенного ими воздуха, испарения, выделяемые их прыщами. Задыхаясь, он пересел на самый краешек стула, сведя колени, поближе к окну; между его губами и распахнутой форточкой пролег воздушный мост, эдакая густая, малоподвижная струя. Юреня делал губами еле заметное усилие - струя приходила в движение, и он глотал ее кусками.
-Что с вами? - спросил охранник, глядя подозрительно.
-Скажите, - поспешил Юреня, - а что вы здесь охраняете? Я могу знать?
Не получилось: нельзя, может быть: не положено, не допускается, не пропускается.
-Что-то вы очень бледный, - сердито (не по годам) ответил охранник (нет, должно быть, не сердито, а солидно, но видимо, в этом возрасте еще допускается путаница понятий, способов поведения). - Пили вчера?
-Нет, - сказал Юреня, морщась. - Просто душно.
-Ну, - слегка рассердился охранник, - я вам тут не господь бог, кислородной подушки у меня нету. (Иным тоном) Записывайте ваши номера: кабинка номер тринадцать (“Опять тринадцать!” - испугался Юреня), номер пропуска - двести восемьдесят шесть, войдете в кабинку, нажмете кнопку номер сорок шесть. Бумажку, которую я вложил вам в паспорт, отдадите тамошнему охраннику. Можете идти.
-Куда? - взмолился Юреня.
-Знаете, - закричал охранник, - мало того, что меня из-за вас вызвали из законного отгула, вы мне еще нервы пытаетесь трепать! Мало того, что вы приперлись сюда на целый час раньше положенного времени, так вы еще и мой законный перекур срываете своими вопросами! Идите, - он указал в окно, - разбирайтесь со своими приставами, зачем, куда да почему! Я не подчиняюсь вашей службе, и ответственность на себя не возьму! Разберитесь сначала со своими, затем заходите на территорию! А то приперся тут раньше положенного...
-Меня привезли, - попытался Юреня, - я не...
Не получилось так просто, вызвало новое кипение, новый всплеск рассерженных, взбалтывающих воздух худощавых рук. Длиннопалая ладонь несколько раз перерубила воздушный мост, - его сосисочного вида куски медленно проплыли под стол, минуя Юренины воспаленные ноздри, обезвоженные губы, высохшее горло.
-Все, - отрезал охранник, - запоминайте номера: двести восемьдесят шесть - сорок шесть. Повторите.
-Двести восемьдесят шесть, - повторил Юреня. - У меня записано.
И вышел на воздух. Теперь он стоял по ту сторону воли, возле бетонной дороги, ограненной зеленью тополей, возле стены, облепленной клонированными афишами (везде на них был один и тот же волосатый красавец, в алом дорогом костюме, стоящий на раскоряку перед фортепиано: одной ногой на белоснежном стуле, другой ногой - на клавишах, левая рука - в плену брючного кармана, два пальца правой ловко следуют бордюру краснополой шляпы).
Аллея уходила влево, так что не было видно, что она преподнесет через несколько десятков метров.
-Двести восемьдесят шесть, - пробормотал Юреня, и вдруг вспомнил один детский способ: чтобы запомнить несколько цифр, нужно наложить их на известную музыку, и несколько раз эту комбинацию пропеть. - Двести восемьдесят шесть, сорок шесть, - еле слышно пропел он непонятную пока мелодию, в надежде отыскать в памяти что-нибудь подходящее.
“Двести восемьдесят шесть, сорок шесть...” Подходил Глинка: “Веселится и ликует весь народ... Двести восемьдесят шесть, сорок шесть...” Получалось здорово. Юреня даже повеселел.
“Чего я бешусь по пустякам, прошу ответа от тех, кто способен лишь сам спрашивать? Наверное, это мое предназначение, давать ответы на многие вопросы, - иного я не нахожу. И что же, в конце концов, увидел бы на моем месте другой человек? Думаю, все то же самое. Кажущиеся мимолетными шарады все-таки не улетучиваются, не испаряются, не пропадают просто так. Не получив своей разгадки, они накапливаются в сосуде черепной коробки; не образуя синтеза “вопрос - ответ”, обретают способность к хаотическому движению (броуновскому, говоря школьным языком), часто смешиваются, но лишь порождают новые вопросительные субстанции. Ответов же пока нет. И нет ответчика. Есть пока лишь я. Я - спасительный выдвиженец, ответоносец (не путать с “ответчиком”), верховный истец. Пока вместо ответов мне слышатся сплошные, бесконечные, округлые идиомы. Я же склонен искать ощутимого смысла во всем, теперь меня окружающем, во всех этих сонных топольках, в мокрых подмышках охранников, даже в водовороте цифр в номере моего пропуска...”
Тополя видели крадущегося Юреню, его напряженно сузившиеся в поисках пенька или лавочки кошачьи глаза. Не найдя ни одного, даже самого худосочного полешка, он наспех приспособился на выступающем их травы могучем тополином коленовидном корне, приник к стволу изможденной потливостью спиной.
Не случилось ожидаемого; будучи минуту назад нетерпеливым затейником, изгрызенный карандаш вдруг притормозил, лишь ощутив грифелем зернистую шероховатость странички из записной книжки. “Не может быть!” - ахнул про себя Юреня, но написать смог лишь несколько глупых полуфраз (назвать их фразами, обрывками фраз не повернулся бы язык), сущую белиберду, пустые слова. Выдавливал по капелькам, по буковкам, по сложкам. Нервничая, не заметил, как разрисовал бока заглавной букве “Ч”, превратив ее в изысканную буквицу, с намеком на начало течения философской мысли. Позже бока стали громоздкими, малоузнаваемыми; еще позже “Ч” стала неуклюжей, толстоногой (толсто-одноногой) “У”.
11.
“Двести восемьдесят шесть, сорок шесть, - спешила мысль. Теперь уже трудно было отделаться от этого мотивчика, отпочковавшегося от знаменитого своего предка: - Веселится и ликует... сорок шесть... Двести восемьдесят ше... ет весь народ... - Трудно было отделаться от ритма, не позволить себе расслабленно топтать бетонное покрытие в такт мотиву: - ВЕселИтся И ликУет вЕсь нарО-О-Од! ДвЕсти вОсемьдЕсят шЕсть, сОрок шЕ-Э-Эсть...”
Пропускной пункт уже не был виден. Юреня находился теперь в середине изогнутой коромыслом аллеи и ходко следовал к другому ее концу. Деревья, обступающие его кругом, растущие часто, посаженные возле их стволов кустарники полностью скрывали обзор. Лиственная масса проглотила кирпич пропускного пункта, в купоросной пучине потонула одинокая худощавая фигура вышедшего покурить охранника.
Колонны, действительно, оказались красными, здание же - не розовым, а серым (наверное, старший пристав никогда его так близко, как это сейчас может сделать Юреня, не видел; наверное, он видел его лишь в бинокль с каменной ограды возле пропускного пункта, причем в розовых лучах заката). Несмотря на нелепость такого сочетания цветов, здание смотрелось неплохо. Юреня, волнуясь, отыскал громадную дубовую дверь, открыл ее, тугущую, приложив несметное количество усилий, вошел внутрь. Тут же его глаза заволокло туманом. В первые секунды он еще различал какие-то движущиеся в его сторону темные пятна; но вот сзади, издав частый стукоток, плотно закрылась дверь, - и Юреня ослеп совершенно.
Его взяли за локоть, беспомощного, ежащегося от холодка неизвестности, пробежавшего по телу, с заплетающимися щенячьими ногами; внезапно наполовину прозревшего усадили на стул, возле которого, за столом сидел охранник и объедал собственные ногти на руке. Некоторое время они сидели вот так, друг против друга: охранник, лакомящийся юными ногтями и кожей вокруг них, урчащий, словно кутенок, у которого почесали за ушами, Юреня, поводящий плечами в приступе отвратительного озноба.
Наконец, сплюнув нагрызенное, охранник обратил внимание на протянутую Юреней бумажку, взял ее в руки, старательно изучил выведенные на ней каракули, чуть наклонив голову в сторону.
-Юреня? - спросил он. - Сергей Родионович?
-Да, - ответил Сергей Родионович Юреня, - это я.
-А чего так рано? - спросил охранник. - Ваших еще никого нет. Придется подождать.
-Может, вы кому-нибудь сообщите, что я приехал, - предложил Юреня (с деланным достоинством).
-Кому это я должен сообщать? - удивился тот.
-Тому, кто посылал за мной, - ответил с надеждой Юреня.
-Идите, - ответили ему устало, - на улицу и орите в окна. Может быть, тот, кто вас сюда позвал, и выглянет вам в оконко.
-В окошко, - поправил Юреня.
-Знаете?! - закричал охранник, дергая шеей, как это делают неврастеники.
-Знаю, - прекратил Юреня и вышел на улицу.
Слава богу, здесь были лавки, ребристые, выставленные на самое солнце, но на них можно было посидеть, успокоиться, оглядеться. Все было до странности тихо. Мелькали лица в многочисленных окнах, входили и выходили из здания люди, - но, в общем, тишина царствовала здесь.
Все было до одури красиво: овальная клумба, поросшая диковинными, малиновыми бутонами, нанизанными на зеленые стержни, декоративные лавки вокруг нее (узкие разноцветные досочки, положенные концами на хребты извивающихся под их тяжестью львов, оскаленные львиные пасти, хвосты, лупцующие пухлые львиные задницы), был недействующий фонтан в виде мраморно-белого циркового медведя, сжимающего в каменных лапах островерхую посудину, из которой, как подразумевалось инженерными службами, и должна литься вода. Неподалеку, запутавшись в вечнозеленых лапах лиственниц, показывала кирпичный бок часовенка с крестом, вбитым в покатую крышу (часовня была стилизована под особняк - та же серость кирпичных стен, та же, воспаленная краснота четырех колонн, хотя и не таких монументальных, и не таких толстых). Был барельеф, вделанный в стену, однощекие лица на нем, копья, несколько однообразных раздвоенных жал - флаги, знамена, - снизу надписи: кто-то что-то здесь когда-то, от благодарных потомков - стилизованный под старославянский шрифт. И даже проложенная рядом каменная ограда выглядела иначе, чем возле пропускного пункта - стройнее, выше, значительнее. Знакомый стиль: серая основа из каменных блоков, алые колонны налепленных друг на друга афиш. Юреня любовался всем этим не в одиночестве: возле барельефа стояла светловолосая женщина. Пока он доставал блокнот и карандаш, она водила пальцем по медным строчкам на барельефе, читала надписи.
Юреня, в целях сохранения в памяти, черкнул податливым карандашом поспешный чертежик, но неудачный: ставший вдруг двугорбым медведь, косматым плечом неловко сдвинул все здание в сторону, и оно слегка завалилось на бок, вместо деревьев листок украсили заштрихованные швабры с надетыми на них тряпками; клумба, не поместившись на листок, приподняв бок, стала валяющейся на земле недостроенной аркой. В одно мгновение - так бывает иногда в Юрениных, всемогущих руках, - наспех созданная нерадивым художником красота была смята его же безжалостными пальцами. Все сдвинулось: крест, покоящийся было на крыше часовни, проткнул брюхо особняку, медведь напал на недорисованную клумбу. Одно движение руки - и в кусты полетел мятый комочек, содержащий в себе несколько карандашных архитектурных строений.
Женщина тем временем забрела в мураву - отлавливать непоседливого сына. Оторвала его, белобрысого, низкорослого, худого, от стены, - он занимался тем, что жадно выкалывал глаза ни в чем не повинным близнецам, запечатленным на однообразно-алых афишах.
12.
Юреня родился в начале эпохи зарождения нового закона о здоровье. Это счастливое для всей страны время надежно вклинилось ему в память почему-то как время, напичканное его пустыми надеждами. Но это было только общее впечатление.
Тужась воспоминаниями, теперь он мог восстанавливать в голове лишь таинственные, с неровными краями, памятные куски, размалеванные пастелью: неравномерные светло-розовые опухоли дошкольных учреждений (когда еще не проявилась в полной мере это глупейшее, по словам Юрениной матери, его нечеловеческое упрямство), бледные язвочки школьных лет (засевшее в мозжечке фото тех лет, когда Юрене, вихрастому, крупноголовому, часто твердили однообразное: “Что с тобой, Юреня? Задумчив не в меру, прозорлив ли не по годам? Глупость в вас гуляет, молодой человек? Ранняя печаль?”, а он, мраморнолицый, застывал, словно перед объективом, перед всем классом, не находя слов для ответа, чувствуя горечь от смеха, поднятого учителем в его, ученика старших классов, честь).
Школьные годы пронеслись плоской поземкой, застудив Юрене сердце. Он был теперь неисправимым скептиком, бросающим в пучину сомнений любое утверждение, брошенное, в свою очередь, другими в его присутствии. Это отталкивало от него людей. Но он не стремился чего-либо исправлять. Со стороны можно было видеть, как, словно нимбом, его голова обрастала туманностью одиночества. Он был теперь бессловесным отщепенцем среди многословных рядовых. Он был теперь нездоровым прагматиком среди безудержных краснощеких альтруистов, говорящих лозунгами. Он не пытался ничего поправить.
Юрене было семнадцать лет, когда всенародно был избран первый Главный Пристав. Юреня навсегда запомнил его квадратное лицо, его мясистые брыла, его рыжие ежистые баки. Ему даже посчастливилось видеть его совсем близко, во время демонстрации. Юреня никогда не пылал страстью к рукопожатиям, но его подтолкнули, его запихнули, его сцапали за руку, как за полено. Это было невыразимо гадкое ощущение: неожиданно холодная, потная ладонь, липкое прикосновение большого человека, его близкие, наглые, холодные глаза - удар, кровоизлияние, сепсис! – та же плоть, из того же мяса, из тех же бамбуковых фаланг. Отталкивающее впечатление близко расположенного, большого лица, негроидные расплющенные губы, слюнявая улыбка, дыры между зубов, облезлые щеки аллергика. Юреня был разочарован и поражен. Обилие лиц вокруг, искореженных сладостью любви к большому человеку, лишь преувеличивали разочарование. Эта любовь была не оправдана в Юрениных глазах. Это был лишь синоним любви, всенародное, бездушное нечто.
Он расталкивал руками ощерившуюся улыбками толпу, протискиваясь, прорываясь, сталкиваясь; его брали “в клещи”, “в коробочку”, ему слюнявили лицо выкриками “в честь” большого человека, “во славу” Главного Пристава, волею закона могущего вершить человеческие судьбы. Тысячи судеб лежали здесь, на площади, как на его потной ладони. Он отбивался от наполненных псевдовосторгом лиц; он закрывал лицо от пораженных липовым блаженством глаз, затылком чувствуя мордатое существо, картинно тянущее желтыми мокрыми губами дым из короткой сигареты.
Ему попало от матери: ведь он не должен был этого делать. Этого не делал никто, ибо прошло время бестолковых толпоненавистников. Теперь все – единое целое. Главный Пристав – всеобщий любимец; мы встречаем его, провожаем, любим, как должны любить собственных отцов. Или вот как, например, мать любит Сереженьку. Юреня ответил, что у него, например, нет таких отвислых щек, такого, переполненного слюной, рта. Она сердилась, говоря, что расписывать так уничижительно внешность Главного Пристава – не присуще гражданину. Пристав – вполне симпатичный мужчина, да и, вообще, ведь не это же главное. Главное: новый поворот в жизни человечества. Это ощущают теперь все. Теперь все будут счастливы. Он тоже будет счастлив, ее непутевый сын Сереженька. Вот только Юреня не ощущал ничего подобного. Он не склонен был предаваться сочным, тяжелым мечтам. Он был нездоровым прагматиком среди всех этих безудержных, краснощеких альтруистов, говорящих лозунгами. Он не был им нарочно, специально. Это получалось само собой, вне зависимости от его воли и сознания; Юрене просто не вынести было этого так просто, если бы он мог до конца понимать все происходящее с ним!
Она была весела и беспечна. Он же забрал себе все ее непонимание, все неверие, все беззаконие; он впитывал все это в ее чреве, маленький голыш, ворочая безволосой головой, извиваясь в ритме поглощения материнских соков.
Дальше снова были пятна, изменившие размеры, бедные цветом и формой. Частенько всплывали, как на экране, брыластые морды, отдельно взятые слюнявые губы, квадратные лица, - но вскоре это было стерто, смыто скоро несущимися годами. Засвеченную фотобумагу обмакнули в раствор. Что-то пятнистое, серое, пока бесформенное, но постепенно оформляющееся в знакомую фигуру. Миллионы скуластых лиц склонились в томительном, ознобном ожидании, бредя и стуча зубами: всеобщее ожидание фотографического чуда. Юрениного не было среди этих лиц. Он отсиживался дома в надежде остаться незамеченным, придумывая множественные отговорки, ссылки на возраст, на незнания, на тугоумие.
Честное слово, нельзя все же приписывать ему какие-то обдуманные решения. Он действовал (точнее, преступно бездействовал) невразумительно отмахиваясь, не погружаясь в круговерть толкования законов. Он был нем, но нем от равнодушия, а не от противления. Его молчание, нежелание, можно было толковать, как обыкновенную лень. Все было спокойно, бессмысленно, пока не обрело иной, страшный своей новаторской мыслью, смысл.
С болезнью отца наступил новый этап Юрениного существования. Все было нелепо - безудержная радость матери (“Наконец-то, наконец-то, - говорила она отцу, желтому от болей, - наконец-то нам удастся ощутить радость влияния на человека справедливого закона! Мы теперь живые его провозвестники!”), сочный гомон телеэкранов, посвежевшее (документально отснятое, киношно-многоразово-надоедливое) лико Главного Пристава, провозгласившего начало победы человечества над хворями. Это было очень своевременно: человечество сжигали разноплановые чумы, гипертрофированные чахотки, неоангины. Это было как освобождение от страха. Толстогубое лицо с экрана сеяло долгожданное: есть просвет, есть надежда спастись! Но все время в глобальной массе восторга отсутствовал один голос, ибо Юреня во всем этом видел лишь беспросветную тоску в глазах отца.
Странно было взирать на общегосударственный подъем. Юреня метался в догадках, но не мог сообразить: в чем радость расставания с близкими. Мать была поистине счастлива, собирая отца в дорогу. Отвратительно было сознавать, что им не придется больше видеться. Никогда.
-Это ничего! – кричала мать, распахивая окна. – Это лишь единственное, малюсенькое препятствие! Ты только посмотри, Сереженька, посмотри: миллионы сознательных граждан покидают город! Они больны - да, конечно, и это ужасно! – но они сознательно и бесконечно преданы закону! Остаться здесь - вот было бы отвратительно, вот было бы незаконно!
Юреня на цыпочках, как к краю крыши, подходил к окну и глядел через материнские вздыбленные кудри на бодро вышагивающие колонны. Не было ни капли боли в глазах уходящих, все они выполняли человеческий долг, возведенный в закон. Единое мановение руки Главного Пристава: миллионы судьбочек, слепленные в колонны, проследовали прочь, освобождая город от недугов. Да, это справедливое решение.
Глупо лечить, когда есть единственно верный способ победить болезнь. Вот только Юреня...
Наверное, это сон: топот уходящих многих ног, возвышенные отвислые щеки над всей этой бодро вышагивающей кутерьмой, счастливый материн оскал, полураскрытые губы, масляные глаза. Нет, она любила отца не меньше, чем любил его Юреня, - просто ей более свойственна была способность жертвовать самым дорогим ради высокой идеи.
Теперь это – бесконечный, пятнистый сон шестнадцатилетней выдержки, закупоренный в колбу Юрениного тела, сдобренный школьной вызубренной неразберихой, институтским сором о добродетели во имя закона.
Теперь Юреня – пустомеля, пустобрех, склонный действительность выворачивать исподним наружу. Что совершенно не нужно никому, кроме него самого.
Наверное, виновато во всем буйное Юренино воображение. Действительно, теперь уже не было места насилию, все было, прежде всего, законно, абсолютно добровольно, как подобает развитому обществу. Не было беспорядочных, ненужных стонов - были законные улыбки. Не было неизвестности - был закон.
13.
Юреня и не заметил, как все в одночасье переменилось. Какая-то мощная струя толкнула застоявшийся воздух. В течение нескольких минут по очереди оживали колонны, произнося человеческими дрожащими от гнева голосами его имя: “Юреня! Юреня!”.
Лебедка его разгоряченного мозжечка (или какого-то другого отдела мозга, отвечающего за устройство памяти) не успевала наматывать на катушку бечевку воспоминаний. Как это могло уместиться в мозгу? Теперь черепная коробка не вмещала в обратном порядке всей этой памятной чепухи.
-Юреня! Юреня! - бегали по площади и кричали люди, взмахивая руками (птичьими крыльями). Он, оцепеневший, безмолвный, взирал на мечущихся сонными глазами, но не двигался с места. К нему подскочили, дернули за рукав.
-Да, да, я - Юреня, - пробормотал он устало, поднялся, заложил руки за спину, словно арестант, и пошел впереди охранника.
Шли, взбивая ботинками траву (Юренины ботинки были страшно пыльны, неузнаваемого цвета были петельки на шнурках - переполненные пыльцой, дырявые крылья ночной бабочки). Охранник тяжело дышал в спину.
На крыльце их встречал префект. Он был распахнут навстречу - весь, полностью, намертво! – разведенные в стороны, охватывающие бесконечность руки, расставленные на ширине плеч (сказались школьные физкультурные годы) ноги, растянутый до космических пределов, застывший в улыбке рот, свежие монументальные зубы, ловкие мышцы, пухлые плечи, раздернутый на две половинки пиджак (но нерушимо целый где-то за спиной), открывающий невыносимо белоснежное зрелище манишки. Вся эта громада радости, удовольствия, щедрости была направлены Юрене в самое лицо. Юреня впитывал довольство, современную свежесть государственного мужа, его вызубренную добродетель и вымуштрованное щедросердие.
-Миленький! – по девчачьи взвизгнул префект, когда между ними осталось три шага; все это время Юреня наблюдал его готовящийся взвизгнуть крупный рот, его покрытый морщинами восторженно веснушчатый нос. – Миленький! – повторил префект. – Мы вас совсем потеряли. Эти бараны (“бараны”, отнесенное единственному охраннику, произнесено было отлично удавшимся басом) заставили вас ждать столько времени! Если бы мне сообщили раньше… Прошу! Прошу!
Он был отличного масляного сложения - уже вовсю сказывалась привычка умаслять, замаслять, подмаслять (лучшее из умаслений – жаренка из маслят; во всяком случае, без ущерба для человеческого достоинства) каждый жест, каждый приглашающий взмах руки.
Охранник, получивший подзатыльник, забыл о форменной фуражке, слетевшей в пыль, ринулся хватать потными ладонями медные ручки, поднатужился, распахнул сквозное жаркое сопло. Юреню, префекта, охранника и его фуражку не замедлило всосать потоком сквозняка, втянуло, ослепило. Префект принял Юреню под локоток, счастливо щебеча о чем-то своем, но не сделал ни шага, прежде чем Юреня не прозрел; затем, заглянув Юрене в глаза, сказав: «Ну, вот и отличненько…» - увлек его за угол, туда, где взору неопытного посетителя открылась мраморная, пугающе огромная лестница.
Они пошли по коврам вверх, вступая мягко, в ногу; в такт их шагам проносились назад пятидесятисвечовые хрустальные лампады.
-Чрезвычайно приятно познакомиться с вами, - прощебетал префект. Приятно ему было, по всей видимости, просто нестерпимо. Нестерпимой от этого была и его улыбка. – Вы приехали самый первый. Займете, дорогой мой, лучшие места. Сейчас, - прощебетал он, - сейчас я покажу вам вашу комнату.
-Какую комнату? – не понял Юреня.
-Вашу комнату – закричал префект. – Вашу, мой дорогой! Ту, в которой вы будете жить!
Вошли в нишу - преобладание бежевых стен, багрового плюша четырех диванов, глубокой черноты глянцевых журналов, раскиданных на гнутоногом прозрачном столике, - вошли, сели.
-Вот, - обрадовался префект, - посидите здесь немного. Совсем немного. Я быстренько соображу, куда вас устроить. Не скучайте, прошу вас. Если я увижу хоть капельку грусти на вашем лице, - ей-богу, ей-богу подам в отставку.
Ушел и унес собой бесконечный восторг. А вместе с ним свои стойкие попытки шутить на пустом месте.
Опять поползло время. Журналы вещали приближение выборов Главного Пристава. Столик неудобен, низкоросл, неподвижен, нетранспортабелен, излишне прозрачен, в нем виден был пропыленный неэстетичный Юренин ботинок, никаким образом не сочетающийся со свежей зеленью мраморного пола. Диваны, пахнущие рыбой и пылью. Запертые наглухо окна. Пластмассовые занавески, покрытые пылью с Юрениных ботинок. На таких диванах хорошо спать, собирая сновиденья пригоршнями, черпая их снятыми, промокшими влагой усталых ног, ботинками. Нет в таких снах ни запахов, ни вкуса. Есть одно бездвижье бежевых стен, воздушная, болезненно-кровавая припухлость диванной обивки.
Нет (Юреня встал), нельзя допускать сна здесь, в безвоздушном пространстве хорошо обставленной тюрьмы. Вспомнить каждый поворот, вынюхать каждый след собственного ботинка, нестись продолжительным шагом неправильно разбуженной гончей, с колотящимся сердцем, с прыгающими щеками, с болтающимися поджилками, с дребезжащими мелочью карманами.
Там, после лестницы, за дробящим сердце поворотом – охранник, растопырившийся возле входа: “Вам не сюда! Вам наверх! Сюда не положено!” Нет, не выбраться из западни просто так. Вспомнить, как ехали со старшим приставом, как совершали трижды круг по одним и тем же городским улицам, туда-сюда, туда-сюда, - может быть, попробовать тот, приставский, способ? Бегом на самый верх, к истоку многогорбого водопада, покрытого ковровыми дорожками, и снова вниз, бегом, через две ступеньки. Навстречу - ошалелые глаза, подкосившиеся от ужаса ноги: “Нет, нельзя! Никак нельзя!”
Нет. Это не работает. Нужно что-то другое, не вызывающее подозрения. Нашлось такое. Попробовал – пройдет ли? Прошло.
-Туалет? – переспросил охранник, убавляя звук. – На каждом этаже есть, в конце коридора, направо. Подниметесь наверх?
-Да, - помотал головой Юреня, - я пойду...
-Ладно, - кивнул тот головой. – А зачем вы бегали взад-вперед?
-Зарядка, - просто соврал Юреня. – Знаете, заснул там, наверху, на диване, ожидая префекта. Да так заснул, что потом прошибло. Нет, думаю, нельзя так. Надо, думаю, пробежаться по лестнице, туда-сюда. Сон согнать.
-А-а, - сказал тот. – Префект скоро придет. Недолго ждать. Вам по коридору и направо.
-Знаю, - сказал Юреня и пошел прочь.
Восхитись блистательно-стройной шеренгой колонн, ты, несущийся мимо человек, ты, вдыхающий нагретый воздух лишь для того, чтобы пополнить запасы кислорода в легких, ты, жалкий, беспомощный прагматик, бездумный и бесчувственный уродец. Это страшно - не видеть красоты; это нелепо - видеть в лепнине потолков, в коленцах коридоров, в кружеве бежевых панелей на стенах лишь путь назад, обратно, в пыльный город, пропахший липовой, нужной лишь одному тебе свободой.
Юреня шел, задыхаясь, едва касаясь кончиками пальцев зыбких стен, гулом отзывающихся на каждый его поспешный шаг.
Юреня рыскал, задыхаясь обилием поворотов, сходящихся стен.
Ему навстречу, все учащая шаг, бежали бесчисленные проходы. Бесчисленные комнаты открывались его взору. Он входил в них, в каждую по очереди, но всегда встречал одно и то же (может быть, разного фасона и цвета, разной фактуры, но это не было им замечено в спешке): его встречали бесчисленные стулья, захлебывающиеся простором комнат, таинственные диваны, достойные расшитых золотом подушек, манили его своей мягкотелостью, приземистостью, удобством, зеркала таили в себе загадку невидимых невооруженному глазу стен.
Но он искал другое. Он внушал обстановке комнат безудержный, почти божественный трепет. Стулья замирали в полуприсяде, в надежде принять на себя тяжесть его хребта. Но он лишь грубо подтаскивал их к окнам, вставал на их шелковые седла жестоким ботинком, лез на подоконники, хватал руками запоры, рвал их на себя, от себя, влево, вправо, омрачая чертыханьями тишину. Не достигнув искомого лаза наружу, он неловко, на согнутых ногах, спрыгивал на пол, оставляя после себя пыльные следы, неразбериху из оскорбленных (с беспомощно задранными передними ногами) стульев.
Его бесконечно интересовали окна. Он жаждал всего одного лаза наружу, но свободного, не зарешеченного, не заколоченного. Его приветствовали высоченные окна, оформленные в соответствии с арийским “оргнунгом”, но все же занавешенные бежевыми жалюзи. Он бросался, раздвигал жалюзи, как жабры (словно выглядывал из рыбьего брюха наружу), бросал безумные взгляды на ячеистую (решетчатую) структуру оконных проемов, и злился.
Стены звонко аплодировали его необъяснимому человеческому упорству (эхо множило, раскатывало, разметывало слияние его ботинок с мозаичным паркетом). Перекрестья коридоров, параллелепипеды ухоженных незнакомых комнат не переставая, не останавливаясь, бежали ему навстречу. В одной из них, наконец, он неожиданно обнаружил признаки человеческой жизни: распахнутый зеркальный бар, его разноцветные, хрустальные кишочки, пылающая люстра, осколки электрического света на потолке, беспорядок на лакированном столике (кирпичик розового мыла, тюбик зубной пасты, небрежно раскинувшееся, свесившее за борт один из четырех своих уголков, полотенце, несколько мелкий яблок, румяный растегай на блюде), и среди всего этого - возле дивана, обтянутый брюками одинокий зад, нахально выглядывающий из-за косяка.
-Знаете, - сказал вдруг зад, сдвигаясь и вырастая в префекта, деловито расхаживающего с тряпкой для пыли в руке, - это здание очень старое (Юреня сел на стул; его грудная клетка напоминала кузнечные меха), в нем есть целая куча таких достопримечательностей, таких архитектурно-строительных излишеств, какие совершенно немыслимы в современной науке строительства. – Он говорил легко, без той, предыдущей, приторной слащавости (Юреня вдруг почувствовал себя спокойнее, отдышавшись). – Например, в кухне, внизу, есть печь, которая воет ночами. Скажете, всякая печь воет? Нет уж, так воет только одна, во всем мире, она воет фальцетом. Это уже даже не вой, а какой-то ной, писк, скрип, плач одновременно.
Снова из-за косяка - его плотный, обтянутый чесучой, зад. Префект ногтем отскабливал неведомо откуда, неведомо как занесенный в комнату кусочек красного пластилина, растоптанный, размазанный, бормоча под нос: “Сукины дети, надоели до коликов…” Потом продолжил, разогнувшись, став прежним, плотным, не бесформенным:
-Есть еще примерчик такой. Коридор (это на втором этаже) - чудо! Самое настоящее чудо! Необыкновенные ощущения испытываешь, идя по нему. Знаете, архитектура как верно рассчитана! Все выверено: длина стен, расположение каждой плиточки в полу, просто захватывает дух. В чем же сушеная виноградинка (изюминка)? Коридорчик-то, надо заметить, постепенно, плавно, без ступеней, без виражей (есть лишь легкий крен вправо) скользит вниз, вы следуете за ним, со второго этажа на первый, через все здание, от одного его угла до другого, спускаетесь постепенно.
Мерный, раздражающе-мирный голос - кисть, пропитанная дорогим древесным лаком, шлифующая каждый Юренин нервозный бугорок, каждую вспученную язвочку его нетерпимости, заполняющая лаком смирения каждую трещинку в его нервной системе. Префект, многоопытный краснодеревщик, разложив Юреню-заготовку на мягкой поверхности, теперь широким колонком сглаживал его проявившиеся углы. Юреня был слишком угловат. Часто кисть засорялась, кисть трещала, кисть рвалась, ее облысение означало окончание ее целостности, - но Юреня не чувствовал себя победителем.
-И у вас должно быть - обязательно должно быть - полное ощущение того, что вы спускаетесь вниз, а не поднимаетесь, наоборот, вверх. Но, все как раз наоборот, если приглядываться хорошенько. Тут нужно верить чему-то одному, потому что все окружающее вступает в противоречие, как с самим собой, так и с окружающим миром. Стены нам показывают, что мы, вроде бы, движемся вверх. Об этом же, кажется, нам твердит и потолок, люстры, наклонившиеся так, как это было бы, если бы мы шли вверх. Вот только ноги не позволяют доверять всему этому, ноги старательно движутся вниз. Это странное состояние, поверьте. Было время, я очень любил испытывать свои нервишки в этом коридорчике.
Болтающий без умолку, матерый хищник медленно, но верно заглатывал бессловесного Юреню, бессвязного Юреню. Кончики Юрениных связей с внешним миром болтались где-то в его отвислых на коленях штанах. Проходя через пасть, усеянную кажущимися на первый взгляд безвредными клыками, Юреня почувствовал могильный холод, и это было не мудрено. Голове дрессировщика нет комфорта в пасти льва, что бы про это и не говорили.
-Полотенчики для вас, - тараторил префект, одной рукой почесывая толстый нос, другой добродушно поправляя горку белья на диване, - я тут принес дополнительную парочку. Вы с дороги все-таки. В ванной есть еще одно, побольше, помахровей (засмеялся, - зубы у него отличные, ровные, крепкие), если захотите искупаться. А ведь нам как раз на днях дали горячую воду! – восторженно воскликнул он. – Представляете, как вам повезло?
Он был бы даже приятен своей добротной плотностью, своими мелкими карими глазами, своей бычьей шеей, но там - на свободе.
-Дома у меня всегда есть горячая вода, - сказал Юреня, сдерживая зевок.
-Вы правы, - спохватился префект, - время – на покой. Мне и самому не мешало бы отдохнуть чуток. Пока гости не собрались. У нас ведь только вы один такой ответственный. Остальные будут ближе к вечеру.
-Зачем я здесь? – попытался Юреня.
Не получилось вопроса. Фраза прозвучала с интонацией: “А вот и я, наконец, здесь, с вами…” Не прошло. Не вызвало ответной реакции. Было инородное тело (заноза-вопрос), но не образовалось вокруг него лейкоцитов (кровяных телец-ответов).
-Ах! – ударил себя по лбу префект. – Я же совсем забыл. Вот ушел бы и оставил гостя в дурацком положении.
Хихикнув, достал из шкафчика листок, осторожно, словно страшась рассыпать буквы, перенес его на стол, вынул из кармана очки, приладил к своему толстому носу.
-Так-так, - пробормотал гнусаво, в нос, – вот такой распорядочек дня. Сейчас у вас, значит, свободное время. В двадцать часов – ужин. Я подойду за вами, провожу. Познакомитесь с гостями, с участниками игр, покажу вам сам лототрон. Можете даже пару раз пощупать его, потрогать пальцем (приглушенное хихикание). Смех смехом, но многие об этом попросту мечтают. Рубашку придется сменить…
-У меня нет другой, - пробормотал Юреня.
-Подберем, - успокоил префект. – Сколько у вас… по вороту…?
-Сорок. Но мне не надо никаких ваших рубах, - попытался Юреня, надеясь, что его все же отпустят, отправят с сопровождающими; те по дороге ослабят внимание, напьются пива, поддадутся на уговоры приставучей дремоты, заснут, наконец, а он, используя момент, сбежит, отсидится где-нибудь, в школе, например, в своем кабинете (прокрадется ночью, через черный ход). Но по глазам прочитал: ничего не получается. Но все же продолжил: - Я хотел бы, чтобы мне просто позволили уехать домой.
-Какой вы миниатюрненький, - улыбнулся префект. – Шучу. После ужина… примерно часов в двадцать два… отдых, подготовка к следующему дню. Вам необходимо подготовиться к лототронным играм. Костюм вам приготовят. Галстук, рубашку. Конечно, жарко, я все понимаю. Но вы должны понять – таковы правила. Игры будут транслировать на всю страну.
-Я не хочу участвовать в этих ваших играх, - сердито сказал Юреня. – Это какое-то насилие надо мной.
Префект добродушно скорчился, изображая бесконечное веселье.
-Умоляю вас, Сергей Родионович, - говорил он, запрокидывая голову, - не мешайте мне работать. Ваши шуточки… не совсем к месту… Я же на службе… Утром… подъем в восе… ча… - Вот тут его разобрал настоящий смех, и он упал на диван, не отрывая наполненных слезами глаз от Юрениного грозного лица. – Нате… сами ознакомитесь… читайте самостоятельно… - Он, отмахиваясь рукой, сгибаясь под тяжестью смеха, побрел к дверям, охая, складывая губы бубликом, утирая слезы фронтом указательного пальца, сложенного крючком.
-Вы словно не слышите меня, - сказал Юреня, но вызвал тем самый новый поток его слез. – Отпустите меня домой. Мне здесь надоело.
-Не смешите… - простонал префект, припадая ладонями к косяку, - прошу вас… умоляю… - Он выпрямился, часто вздыхая и строя рожи. – Все! Сергей Родионович – все! Прошу вас, прекратите. Этот смех не к добру. У меня уже болит живот.
На него было страшно смотреть: промокшие пятнистые щеки, багровый нос, всклокоченные волосы, глаза, выдавливающие свое содержимое по капелькам.
-Я не собирался вас смешить, - пробурчал Юреня, - я говорил серьезно.
В ответ – лишь змеиное шипение сквозь мученические слезы. Изгиб его позвоночника виден сквозь чесучу пиджака, сквозь раскрасневшуюся плоть виден вывих его крепкой спины, его оттопыренный копчик. Префект уже не в силах сдержать вырвавшийся наружу из легких воздух, не в силах втянуть его обратно, напрасно вытягивая навстречу Юрене сведенные судорогой губы.
Есть странная сила смеха, способная сделать губы - червями, руки - розовыми щупальцами кальмара, цапающими воздух. Жидкие, сомнительные движения всего тела непредсказуемы, скользки, порывисты. Странно видеть пальцы, ищущие опору в шаткой неуверенности спинки стула, в паутине прорвавшихся сквозь просветы жалюзи лучи живительного света.
-Знаете, - проворчал тем временем Юреня, - лучше мне, наверное, молчать.
(Частые, умоляющие кивки).
Префект нашел, наконец, среди валких, трехногих, тот единственный стул, выстоявший атаку его нелепых, трясущихся, хохочущих рук, обошел его (обвел плотными бедрами), нащупал ладонью сиденье, плюхнулся, придавив ягодицами не успевшую сбежать ладонь, простонал: “Ф-фу-у-у…”.
-Не надо больше, Сергей Родионович, - сказал он, протирая лицо клетчатым платком. Влажные щеки впитывали в себя эти красно-белые клетки, - теперь и лицо префекта было клетчато-пятнистым. Он отдышался, мученически улыбнулся: - А вы большой шутник, Сергей Родионович. Даже, очень большой. От вас надо держаться подальше, иначе вы мой смешливый организм доведете до истерики. – Он встал. – Покидаю вас... Отдыхайте... Пирожки для вас… Яблочки… (Поперхнулся, чувствуя, что вновь вовлекает сам себя в опасную игру, театрально взмахнул рукой, словно прощаясь). Нет уж… Разберетесь сами… с усами… (Прыснул в кулак, скрылся).
Легче было бы вынести ужас содомского греха, нежели выпытать у него ответ на один - всего лишь на один! - закономерный вопрос. Удивительное это слово: “зачем”. Удивителен восклицательный знак после него. Иметь их порознь – ничего не познать. Иметь их синтез – равнозначно потере памяти у окружающих. Какая-то, странного рода электролитическая диссоциация, позволяющая вызывать кажущиеся на первый взгляд упорядоченными электромагнитные бури в головных мозгах: вопросительные частицы, выброшенные Юреней, прилипают, оседают на поверхности, образуют слои, но не вызывают ответной реакции, не рождают ответов.
“Зачем?” – своеобразный код, позволяющий, без особого труда, блокировать ответственные участки мозга.
14.
(В продолжение предыдущей главки).
В каком-то особом отделе Юрениного мозга, отвечающем за сознание (осознание окружающей действительности) случился электромагнитный переполох. В другом отделе, непонятно за что отвечающем, образовалась непреодолимая идея испачкать бумагу еще не рожденными мыслями, с целью, видимо, подсобить их запоздалым родам. “Тринадцать, - вывел, глухо ворча, огрызок карандаша. – Три на дцать. Вот вам мысль: неверие в чертовщину порождает крупицу пессимизма. Даже обыкновенное неверие во что-либо (во что угодно) порождает подобные надоедливые частички дурного характера. Каково? Вот вам: ваша чертова цифра “тринадцать” - загадка. Лаз в иные измерения.
Моя страница – тринадцатая.
Мой порядковый номер – тринадцать.
Я пользуюсь ключом от комнаты под номером тринадцать.
Я оброс чертовыми дюжинами, как полипами. Я оброс рыбьими жабрами металлопластиковых штор. Мое положение вызывает у меня то безудержный страх, то желание мчаться, разгадывать эти многочисленные “тринадцать”, бороться, требовать. Мучительная смерть любых моих попыток, похожая на сновидение, невидимая, неощутимая, иногда приятная - местами и некоторым - вру, всем, с кем встречался сегодня…”
Медленно, очень медленно ползут мысли; движутся, запинаясь деревянной ногой карандаша за зерна некачественно отполированной поверхности стола. Ничего не стоит эту ногу оторвать. Тогда она теряет свое опорное предназначение, - это уже сладкая палочка, выделяющая березовый сок, вызывающая даже сладкую отрыжку. Ее очень хорошо разгрызать, не обращая никакого внимания на процесс раскалывания. Никакого внимания освобожденному из березовой темницы графитовому стержню. Минимум внимания его свободному прыжку на поверхность стола.
Смерть карандаша страшна, - его тело расчленено на куски. Графитовый стержень – сердце, рабочее звено – разбито на восемь кусков. Неизлечимая болезнь сердца. Инфаркт миокарда. Требуется замена орудия труда. Юреня обыскал всю комнату в поисках нового инструмента, утомился, сел к окну, но тут же увидел небольшую вазочку на подоконнике, прячущуюся до сих пор за пластиковыми ребрами жалюзи. В ней: с десяток карандашей, цветных, простых, мягких, твердых, - разобранная, растянутая на одинокие жилы радуга; ее частички, цветные полоски, вследствие нарушения молекулярных связей теперь глядели в разные стороны. (Здесь - воспоминания об исчезнувшей недавно небесной дуге).
Звонили по телефону, приглашали в столовую спелым голосом префекта:
-Сергей Родионович, не ломайтесь, идите сюда, к нам, не будьте же вы таким капризным... Ведь мы - я, например, лично, - так старались ради вас... Вот, дали вам возможность отдохнуть... ради вас... вот... обед готовился. Ведь еще же никого нету, вы первый. Люди старались, готовили вам люля-кебаб… Отличные люля-кебаб с картофельным пюре, украинский борщец... Ну, не будьте же глупцом, умерьте гордыню...
-Нет, - бормотал Юреня в трубку, - нет желания... Очень жарко, да и потом... Все ваши хлопоты напрасны - я ничего от вас не требую, и не требовал...
-Вот вы какой, - горько пробубнил префект, и Юрене привиделся он расстроенный, качающий головой. Но Юреня был неумолим.
-Я бы хотел пообедать дома… Я могу уехать домой, там пообедать, там отдохнуть - раз уж вы мне позволяете хотя бы это делать! - потом я мог бы вернуться сюда, если вы так настаиваете... Но сейчас...
-Ладно, - голос префекта вдруг повеселел. - А ведь вы знаете, Сергей Родионович, что я подумал? Вы, наверное, просто-напросто стеснительный человек. Да-да! Именно стеснительный. И в этом вся ваша беда!
-Нет, - попробовал Юреня, - я наглый!
Не прошло. Не получилось.
-А я-то, глупец! - закричал вдруг префект. - Приписываю вам чудовищные качества вредины и спесивца! Боже мой! Мне стоило давно уже догадаться!
-Я не... - еще раз попробовал Юреня. - Я...
-Ну-ну-ну, - обрадовано тараторил префект, - можете не оправдываться. Я вас раскусил. Вы знаете, Сергей Родионович - я ведь не гордый человек. Совсем не гордый. Мне даже доставляет удовольствие ухаживать тут за вами. Хотя это и не входит в мои обязанности. Но, представляете - я нашел замечательный выход из этого щекотливого положения. Обед к вам в номер я принесу лично. Не спорьте, не возражайте, не тревожьте свою стеснительность. Я сделаю это немедленно... - Он бросил трубку, а через десять минут был уже в комнате.
Внесли обед: два стакана сока (один для префекта), две сосисочки люля-кебаб на здоровенной тарелке, зеленый горошек, плавающий в загустевших волнах картофельного пюре, гигантская тарелка огненного борща, выделяющего чесночный пар. Префект пил свой сок странным способом - обмакивал в него палец, потом, сося палец, как соску, аппетитно причмокивал.
-Мяско-то мы издалека привозим, - сказал он, глядя, как Юреня ковыряет картофель вилкой. - Ешьте мяско-то, Сергей Родионович.
Под мышкой у него сидела сложенная в несколько раз газета. Дососал свой сок, отставил стакан, нацепил на пухлый нос очки, развернул газету, пробормотав: "Вы рубайте-рубайте, Сергей Родионович, не обра... на ме...", углубился в печатные листы.
"Лучший способ защиты, - думал Юреня, нехотя жуя, - это нападение...? Как ошибался философ. Сегодня, я мог бы в законном порядке содрать с него философскую обивку и, примеряя ее к своим голубым глаза, к плечам, к животу, изрекать с сознанием собственного достоинства: лучший способ защиты совсем в другом. Лучший способ защиты - в нем, в стоящем возле притолоки человеке. Его улыбка непроницаема. Он пропускает через рот цементные фразы, которые я не в силах расколоть, и жду, что внутри этих цементных орехов есть полезное для меня ядрышко. Мне невдомек, что я ищу не там, не в том, грызу не тот гранит, надеюсь выдавить сок из камня. Никто еще и никогда не мог познать вкус гранита.
Лучший способ в непротивлении. Он не противится мне. Он действует слаженно со всеми другими, их действия - отработаны, не вызывают ни капли моего сомнения в свободе моей воли; он сам не сомневается в том, что я действую по собственному желанию. Все в его глазах законно, правильно, своевременно, ожидаемо... Странные в связи с этими умозаключениями мне видятся картины. Мне видятся: смертельный бой, раззявленные (Урр-ра-а!) рты, взмокшие лбы; страшная катавасия наступления - бой барабанов, ощерившийся дулами строй, многократное эхо, неумеренная скорость шага, свинцовая поступь бывалых вояк, тяжесть блестящих штыков - война! война! Враг перед нами! Враг будет разбит! Разведка донесла...! Нет достаточных сил...! Враг немощен...! Враг...!
Вот он, враг, впереди, - неужели пушки, гаубицы, мортиры? Нет. Ничего подобного. Ничего ожидаемого. Лишь мерзопакостные бытовые картины: галстуки, толстые брюха в просветах расстегнутых пиджаков, чай в изящных фарфоровых чашечках - нелепо, страшно; все то страшно, что не поддается пониманию. Не подается пониманию благодушные улыбки там, где ожидаем свинцовый оскал. Не поддаются пониманию газеты, пышные шелковые тела в плетеных походных креслах - просто навевают страх... Тактика, неведомая учебникам... Практика, не применяемая до сих пор лучшими вояками... Улыбки гробят это недавнее "Ур-ра!". Газеты наводят первобытный ужас. Нападающие бегут, драпают, удирают... Мы побеждены... Мы сломлены..."
-Вотш погляджитше-ка, Шергей Роджионовычш, - произнес префект (его зубы прикусили один из Юрениных карандашей - красный; карандаш растянул его рот - клоун, клоун, не хватает лишь муки вместо грима; вынул карандаш, наладив прикус). - Вот и о вас уже пишут: "...родился тогда-то, там-то... Главный претендент на место Главного..."
-Почему же я - главный претендент? - поинтересовался Юреня. - Мы должны быть все равны.
-Так уж газетчики распорядились, - неопределенно ответил префект.
"Многие, - подумал Юреня, - разговаривают со мной, не отрываясь от косяков входной двери. Пярковский, теперь этот, круглолицый. Навевает на мысль - меня, может быть, боятся? Я, может быть, страшный? Грозный? Что я, в сущности, из себя представляю? Странная, смешная фамилия, щеточка усов, голубые глаза, средний рост - достаточная характеристика героя нашего времени..."
Свернув газету, префект снял очки и уставился своими сладкими карими глазами.
-А дело-то к вечеру, а, Сергей Родионович? - хихикнул, подмигнув, как доброму знакомому. - Солнце вон как распалилось (показал пальцем, умолк, мучаясь, шевеля бровями, рожал мысль)... Я вот тут подумал, Сергей Родионович...
Юрене уже хотелось, чтобы он ушел. Юреня ожидал, что префект устанет стоять, уйдет, оставит его, наконец, в покое. Но тот был крепок на ноги, стоял, ни разу не прислонившись, не облокотившись, не прицепившись, не упершись... Юренина голова готовила мысли. Юренина ладонь горела, требуя карандаша (карандаша, зажатого белоснежными крепкими зубами префекта - вырвать бы, выдрать, освободить прибор из давления государственных челюстей). Юрене не терпелось. Он спешил оседлать хвостатые, спорые мысли, поймать их в силки разума, опечатать, присвоить, пока они слишком мимолетны, слишком доступны.
-Не пытайтесь меня развлекать, - пробурчал он. Не прошло.
-...Завтра мы с вами прокатимся, - продолжил префект, раздувая щеки. - У нас есть отличный кабриолет... Выдуем из вас пессимизм... У нас замечательная березовая роща поблизости. Выпьем березового сочку по стаканчику. Нарезочки-то я сам ставлю, сам сок собираю...
Не слышит, не понял, не хочет, не знает как, не может, запрещено...
Пухлый дурак, бездарь, лопух, издеватель...
Каждая складочка его лица - с издевкой...
-Это не пессимизм, - запоздало, жестко сказал Юреня, - это здравый смысл. Мне уже хочется требовать, требовать. Я никогда и ни от кого ничего не требовал. А от вас хочу требовать. Но вы смылись в свою раковину, выставили свои антенны и мелете разнообразную чепуху...
-За антенны ответите, - пошутил префект и согнулся от смеха, умоляюще размахивая руками.
Юреня дождался, когда высохнут дрожащие от хохота слезы на его глазах.
-Выйдите, - сказал он, - мне надо отдохнуть. Я устал от всей вашей неразберихи...
Префект сдержал улыбку крепко сжатыми зубами.
-Ну, Сергей Родионович, - сказал он, - вы, оказывается, большой шутник. Я просто не могу с вами... Так шутить - серьезное лицо, даже грозный вид, ощетинившиеся усы, морщины. У вас здорово получается, доложу я вам. В артисты пойти не пробовали?
-Отстаньте, - нагрубил Юреня, но лишь снова насмешил.
-Только, предупрежу вас, - бессильно прорычал префект, хватаясь ладонью за косяк, - не вздумайте завтра так... при всех... я же умру...
Согнувшись пополам, надрывно хрипя, он проковылял в коридор. Некоторое время слышалось его безудержное хрипение-сопение, кашель (префект продирал горло), какое-то буль-булькание и бор-бормотание. Затем все смолкло. Юреня, наконец, остался один.
15.
Там, в углу, привернутое к стене, идеально круглое, вислоусое лицо почти безмолвно (вернее - еле уловимо щелкнув) объявило о четверти восьмого. (Следует говорить - отвислоусое, разноусое. Ус-стрелка, что возле отметки номер семь, ниже, чем ус-стрелка на четверти). Мутное в заходе солнца зеркало отражает другое лицо, исхудавшее, одинаковоусое. (Следует говорить - щеткоусое! Что это, в самом деле? Какая-то усатая чехарда!)
"Очень быстро несется время, когда сидишь возле окна, глядя на вожделенную тобой заоконную свободу (перифраз: заоконную - законную!), на вымазанные вечерней позолотой макушки деревьев, на раскидистую березу, поддерживающую отяжелевшее вечернее небо тонкими, засыпанными коричневыми висюльками, руками. Глядя, как жестяной горящий диск солнца, словно заядлая проститутка, беззвучно и медленно, со смаком, насаживается на еловый приап, колом торчащий среди березового горизонта, еще сильнее чувствуешь свое отрешение (хотя и временное, хотя и недавнее, недозрелое, новорожденное, - но ведь новорожденные, говорят, тоже чувствуют разлуку).
Я - зарешеченный демон, могущий творить чудеса мановением одного своего пальца, острым тычком локтя, скудным поворотом стопы. Но я - перемотан с ног до головы безобразной липкой пленкой; мне оставлены лишь глаза - я должен видеть все. Мне заткнуты газетными пробками уши - я должен быть глух...
...Из окна лезут невидимые, прохладные лапы, и гладят мое изгаженное государственными испражнениями лицо... (Заминка, щелчок, зеленая грифельная пыль на странице, открытый перелом грифеля)".
В течение нескольких минут был приведен в исполнение приговор в отношении оступившегося, запнувшегося, сломавшего графитный щуп карандаша. Он был небрежно похоронен в мусорном ведре, его графитная, зеленая кровь была одним махом сброшена на пол, а на его место встал новый, синий, остро заточенный, готовый фиксировать самые наглые синие мысли.
Солнце отвлекало, слепя лучами. Мозг кипел, но из его кипения невозможно было выудить хотя бы одну, достойную пера (синего карандаша) мыслишку. Юреня сидел, облокотившись на подоконник, глядя, как ветер перебирает всклокоченную макушку далекого, смешанного леса. Где-то далеко кричала сирена, напоминая о нехотя оставленном с самого утра городе. Воздух, нагретый за день, колыхался, двигаясь пластами. По аллее брела девочка с корзинкой - ручкой на согнутой руке, - с кудрявым зеленым букетиком в другой, в платочке, подпрыгнула вдруг, ладонями обивая подскочивший в такт подол. "Шла Маша по шашэ, - пробормотал Юреня, разрабатывая язык, - и шосала суску..." Прыг - девочка исчезла, окунувшись в заросли шиповника. Некоторое время Юрене была видна ее тоненькая, как соломинка, ручка, собирающая яркие, белые и красные, цветы. Потом и она пропала.
Юреня прижался лбом к подоконнику, закрыл глаза, вслушиваясь в пение птиц. Он был полон летней жаркой лени. "Почему всегда так, всегда одно и то же. Были, были прекрасные мысли... Сбил дурак толстый. Ведь было же что-то... Вот, чувствую его ускользающий хвост... Было так: лучший способ в непротивлении... Оскаленные (Урр-ра-а!) лица... взмокшие лбы; страшная катавасия наступления... Толстые брюха в просветах расстегнутых пиджаков... Все это было, было явственно, настолько явно, что я это видел, как отражение в зеркале... Ворвался префект, взбаламутил отражение своей паршивой газетенкой, своим болтливым языком слизал приятные картины. И вот я, осиротевший, одинокий, покинутый, сижу и глазею на безудержно жаркое солнце, на желтые макушки берез, на кривую, согнутую в колене ногу охранника, мирно испражняющегося за деревом (нога вибрирует, сгибается больше, меньше, с каждым таким присядом колено остреет)..."
Юреня спохватился, громыхнув стулом, вскочил, кинулся к дверям, пихнув неуклюжий стол, издавший протяжный нечеловеческий стон - она его нога подогнулась; Юреня, пихнув его еще раз (нечаянно, впопыхах) добавил крену и стол перевернулся, задрав три здоровых ноги.
-Прочь! - промычал Юреня кинувшимся под ноги стульям, одного пнул, не разбирая куда - тот взвизгнул, отлетая прочь, - другие отступили. - Не возьмешь! - вполголоса зашипел Юреня, страшась привлечь к себе внимание. Стены силились сомкнуться, стиснуть его плечи, ходящие поршнями. Он пинал стены, злобно ругаясь. Люстра снижала полет, надеясь зацепить его за макушку, оглушить, прижать к полу. Он увертывался, хрустел застоявшейся шеей, отбивался кулаками, обдирая о хрусталь костяшки пальцев. Это было все зря, все попытки его остановить. Ему оставалось немногое - метнуться, прошмыгнуть возле лестницы, пока не вернулся охранник (Дай бог здоровья повару, вручившему охране бидон компота - пейте, ребята, не жалейте желудки! жидкость полезна, ребята! хлебайте, сколько душе угодно!), выскочить на воздух. Затем по травке, соскучившейся по запаху Юрениных ботинок, приминая случайные стебельки - пятьдесят захватывающих дух метров за освободительный столб, после столба - за резвую березку, прижавшись ближе к земле, переползти, взрывая ладонями мягкую почву, исчезнуть в шиповнике, взять в заложники охапку соломы, прикрыться ею, как щитом, как от пуль, выждать момента, темноты, прохлады... Найти дыру в стене... Перелезть... Сгинуть с глаз долой...
…Охранник мирно сопел за столом, протянув продолжительные подростковые ноги. Тошнота подкатилась к Юрениному горлу. Стены протяжно и издевательски вздохнули. Люстра насмешливо звякнула пальцами и состроила Юрене хрустальный кукиш.
-Прекратите! - переводя дух, сказал им Юреня, взявшись ладонью за вибрирующую, красную от неудержимого, обидного смеха колонну.
-Гуляете? - спросил охранник, подняв глаза.
-Воздухом дышу, - кивнул Юреня, задыхаясь.
-Это можно, - согласился охранник, заложив ногу на ногу, - воздух здесь хороший.
-Издалека привезенный? - спросил-пробормотал Юреня, припомнив префектовское: "...издалека мяско-то привозим, Сергей Родионович..."
-Да нет, - не сообразил охранник, глядя серьезно, - наш, родной, расейский.
Дальнейшие, бессвязные обрывки не стоит приводить в качестве прямой речи. "Дурно пахнет в моей комнате, должен вам сообщить..." (Это Юреня - скучный, поддельно безучастный). "Так откройте окно!" (Охранник, бестолковая морда). "Ничего не выходит. Не могу же я сквозь прутья решетки голову просовывать..." (Это - Юреня, та же скука на лице, сводящая челюсти в безудержном зевке). "Ну, тогда не знаю..." (Охранник - тень удивления, полутень сомнения).
-Пожалуй, - сказал, наконец, Юреня: самоуверенный, наглый, загнанный в угол Юреня-крыса, - пожалуй, я пойду прогуляюсь. По аллее пройдусь. Воздухом подышу.
Не прошло. Юреню-крысу облили ушатом холодного надлежащего исполнения обязанностей и законов.
-Не положено, - сказали, встали во все свои продолжительные ноги. - Если хотите дышать свежим воздухом, идите на второй этаж (воздушный тычок продолжительного пальца - продолжения вытянутой вперед продолжительной руки), в комнату для гостей, выходите на балкон, садитесь там, на стул и дышите своим воздухом, сколько влезет.
Назад, в духоту, в раскинувшуюся под ногами ребристую ковровую возвышенность лестницы, содрогающуюся от беззвучного хохота. Легкий дзыньк похихикивающей люстры, кончик перил в виде высунутого развратного языка (Юреня дал ему ногой). "Ох, и насмешил!" - прошелестел отброшенный в сторону, выроненный каким-нибудь торопливый клерком лист бумаги. "Идиот!" - вскрикнул колченогий стул, сдвинутый оскорбленным Юрениный коленом.
-Ну, вы, там, потише, - отрывисто, через плечо бросил охранник, поглядел поднимающемуся вверх Юрене в спину, скрестил на груди руки, свесил голову и прикрыл глаза. Открыл, проворчал: - Ходит тут… Шуршунчик... - Закрыл глаза, задремал.
Балкон был узким, круглым. В комнате для гостей не было жалюзи, окна были одеты в купоросного цвета складчатые гардины. Одну из них Юреня сорвал сразу же, - с театральным шелестом она свалилась ему под ноги. Другую рвал долго, налегая всей тяжестью своего тела, в последний раз дернул, она поддалась, упав поодаль. Он связал их концы, проверив крепость узлов, сказав: "А, ну-ка, гражданин!", подтащил ближе легкий диван, привязал штору к ножке, прошел на балкон, рывками натягивая импровизированную лестницу. Диван заскользил по паркету, пошел медленно, нехотя, потом рывками, кряхтя: "Ну? Ну? Ну?", но, застряв в проеме балконной двери, прекратил задавать вопросы. "То-то", - сказал взбешенный огрызающейся мебелью Юреня, и полез за борт.
Никакого страха не было, хотя руки скользили на шелковистом плюше гардин - три, два метра до земли, метр, прыжок, - болтающийся конец гардины своей порочно-сочной зеленью портил сочно-красный сонм колонн. Охранник ничего не видел - он спал при входе, загороженный от звуков тяжелой входной дверью, от Юрени - колоннами, коленом стены, подстриженным ежиком единичного экземпляра можжевельника.
"Сыпь-сыпь-сыпь", - подначивающе шелестела трава, принимая на себя удары Юрениных ботинок. Ему открылась поляна, которую он преодолел ползком, изгадив брюки на коленях, шипованный, давно не стриженный строй шиповника, который он пробил, бодро ухая, прорвал ему рубаху на груди.
-А я на вас в суд, стервецы! - прохрипел Юреня, почему-то думая о префекте во множественном числе. - Вы мне все постираете! Вы мне все заштопаете! Ботинки вылижете!
Теперь это казалось очень даже выполнимой угрозой.
Вот он, благодатный простор, бескрайняя ширь вечернего неба, пятна кустарников в свете идущего на посадку, багрового бескрылого солнца. Стукоток дятла, прицепившегося к ободранной ветрами ели. Зеленые волны под ногами, - Юреня промочил в них ноги до самых колен. Желтые бутоны купав плавают на поверхности, как поплавки. Широкая лента стены, обмотанная сверху колючкой. Юреня бросился искать лаз, местами рассекая мураву животом. Для него теперь пели одуревшие от жары птицы, излучала живительный ультрафиолет раскаленная небесная блямба, прибитая к небу; захлебывалась ворчанием близкая, скрытая тимофеевкой, разморенная собака, потревоженная его бегом.
“Гады, гады, - гадливо ворчал Юреня, отбрасывая от себя траву, словно таилась опасность в этих желтых розах-купавах, в их частых, покорных вечернему ветру и коленям бегущего человека поклонах, в их расслабленных листьях, бьющихся в восторженных аплодисментах. Сраженные его смертоносным ботинком, некоторые из них валились в траву, рискуя быть раздавленными.
Справа вырос холм. Когда ехали сюда на машине, Юреня никакого холма не заметил. Но это ничего не значило, ведь он ничего специально не разглядывал, - ему тогда было просто не до того. Он вознесся на самую его вершину, легконогий, полный воздушных надежд, вдохнул грудью воздух на самой его вершине (можно было бы на секунду представить его горным, разреженным, вызывающим новые рыбьи зевки), остановился, продохнув, и замер.
Куда-то вдаль, за далекую стену, уходил зигзаг речушки - словно уползающая змея пытается скрыться с глаз долой. Солнце, еще совсем недавно сидевшее на достаточном расстоянии от макушек деревьев, теперь засело в самые заросли, и из них выставлялся лишь его рваный, неполноценный кусок. Небо было розовым, и в этой неестественной розовости величественно блистал всеми окнами дом с красными колоннами. Юреня разглядел там, возле далеких готических столбов (приложил, конечно, множество усилий, напряг зрение, но вдруг замер, пришибленный промельком мысли: как, когда, неужели он мог уйти так далеко? Ему казалось – какие-то пять-десять минут, но покрыть за них такое расстояние было нереально), там – несколько мелких фигурок, две игрушечных машинки, еще одна фигурка, на крыше, цепляющая массивный, трехцветный флаг. С другой же стороны он ожидал увидеть знакомый пропускной пункт, обернулся и, конечно же, его увидел.
Отдышавшись, он поскакал с детской шаловливостью вниз, к подножию холма, рискую споткнуться, ткнуться носом в мягкую, вспаханную чьими-то недавними каблуками, землю, - бог с ним, разбить этот самый нос, наполненный где-то в области переносицы вдруг прибавившейся в массе кровью, дурной кровавой сывороткой, какой-то лишней, неуемной, рискующей прорвать носовые капилляры и вырваться на свободу. В какие-то секунды он достиг растущих у подножия холма кустарников, затем окунулся в лес, сгустившийся так внезапно, что Юреня никак не мог сообразить, что это: густеет лес, садится солнце, результат ли это помрачения слишком потревоженного за последние дни его, Юрениного, рассудка.
Постепенно ему стало это надоедать. Темнота наступала. Юреня метался, хватаясь руками за ветки, раздвигая их, подталкиваемый непрекращающимся желанием вырваться отсюда, прорваться сквозь эти, болтающиеся на вечернем ветерке, скрещенные, словно прутья тюремной решетки, ветви. Он в исступлении рвал листья, беспощадно, горстями, ощущая их сопротивление, их все возрастающее нежелание быть сорванными. Теперь это были не ветки - это были руки. Теперь это были не охапки листьев - это были ладони, раздающие пощечины. “Отпустите!” – хотел заорать Юреня, но ему залепило рот зеленой горечью. Жуя, сплевывая лиственную кашу, он все же упрямо лез головой вперед, бодал макушкой еловые баррикады, разрывал истерзанными колючками руками спутанные, словно волосы после дурного сна, липкие паутины…
…Не было больше солнца. Свинцовые мысли пришли на смену прежним, восторженным, свободным; свинцовая тяжесть легла на плечи; свинцом наполнились ноги. Юреня шел, переходя от дерева к дереву - так, ему казалось, идти было легче, гораздо легче, хотя и надуманной, хотя и неправильной была эта псевдолегкость. Наконец, он перестал видеть. Пропали деревья. Совсем. Юреня больше не ощущал жесткую кору своими ладонями. Он не мог сосредоточиться. Жестокие ветки заново отхлестали его по щекам, его, незащищенного, вынужденного двигаться на ощупь, неловко переступающего ватными ногами, вытягивающего перед собой слабые руки. Он прикрывался локтями, щупая ногой опору, пугливо переступал, двигался, раздирая всем телом вдруг набросившиеся на него ветки.
Впереди невидимой громадой встал холм, - Юреня его не видел, он ощущал подъем стопами. Он взобрался на вершину, сразу же почувствовав, как замирает дух. На вершине пел ветер, посвистывая, похрипывая. Над головой, над самой Юрениной макушкой, в светящемся легким голубым неоном небе сидела яркая звезда, возле нее еще, еще, еще две, три, - много их было вдоль горизонта, разбросано по всему своду. И совсем не хотелось опускать взгляд, ибо он обязательно, непременно, непреложно натыкался бы на темноту, на эту неожиданно густую, беспросветную темень.
Там, чуть поодаль, вдруг разгорелся куст. Нет, это был обман, куст не горел, полыхал во тьме лишь его профиль, лишь тонкая, живая, золотая ниточка с неустойчивыми на ветру краями. Юреня со всхлипываниями, замирая от страха, сунулся в чернильную тьму; шел, по-прежнему выставляя вперед локти. Корни деревьев, словно черви, оплетали его неугомонные ноги.
Он рвал червей надвое, тяжело бормоча: “Ладно, черт с вами…” Он словно лишал кого-то жизни - какие-то ни в чем не повинные живые организмы, виноватые лишь в том, что ночь – это их время, время охоты, время опутывания посторонних, беспокойных, заблудившийся ног. Его держали пихтовые лапы, еле слышно шипя: “С-слышиш-шь? Не пройдеш-шь!”
-Не пройду? – спрашивал он, скрипя зубами от злости, дико рвал и их тоже, разметывал, неизвестно откуда черпая силы, разбрасывал пахучие пальцы-иголки, сплевывая прилипшую к губам шелуху. Мягкие, терпко-горькие листья залепляли его глаза, - и хотя он все равно ничего не видел, он отбрасывал их прочь, рыча, будто рассвирепевший самец горной гориллы.
Лес был набит посторонними шумами, но это не был шум ветра, играющего верхушками берез. Юреня хватался за уши, прикрывал их ладонями, растопырив локти в стороны, и шел, прорывался к этому, теперь уже видимому просвету. Небо служило ему плохую службу. Небо было плохим провожатым. Небо было плохим светильником: оно светилось, может быть, для себя самого, но никак не для Юрени.
Юренин слух обострился: он слышал даже падение оторванных им листьев. Неожиданно лес кончился. Юреня прорвался через последний заслон и замер, пораженный.
Было, как в сказке. Ночь. Осколок луны в бездонном небе. Могучие неоновые облака плывут медленно, словно дредноуты. Гигантская поляна, на ней, справа, далеко: дом, ярко освещенный, колонны (серые в искусственном свете фонарей), ярко освещенный вход; ближе к Юрене – беседка, в ней шум, дружный мужской гогот, писклявый женский смех.
Юреня пошел к беседке, прочь от ненавистного, замешанного в заговор леса. Шел, ускоряя шаг, ему все время казалось, что сзади его нагоняют. Он оглядывался, никого не замечал, но страх, тем не менее, усиливался, - и Юреня несся быстрее. Он уже мог бы различить (если бы не был наполнен до краев собственным, сбитым долгой беготней, частым дыханием) - о чем разговаривают в беседке. Ему некогда было прислушиваться. Ему слышались пустые звуки, какие-то нелепо-тривиальные обрывочки: “А вот мы вас, Ольга Анатольевна, попросим…”, “…Лева, скажи ты ему…”, “Тьфу, дрянь какая!”, затем отборная ругань, и ее следствие – дружное молчание, засим – повальный хохот, а когда он был уже совсем близко, последнее: “А вот и Сергей Родионович явился!”
Юреня порывисто прижался спиной к холодному горбу перила, но был тут же выловлен коварной рукой префекта, и препровожден в самую гущу осклабленных лиц. Все вокруг, кажется, светились добродушием - все эти лица, блестящие в свете потолочной лампы, довольные, сытые, пахнущие вечерним чаем с булочками (изможденный голодом Юренин желудок судорожно сжимался при виде этой стряпни, разложенной на фарфоровом блюде).
-Какой-то он у вас измученный, - сказала женщина префекту, сделав неопределенный знак рукой. – Присядьте-ка со мной, Сергей Родионович. Вот сюда, здесь как раз свободный стульчик…
Юреня плюхнулся на него, обругав себя за малодушие, за детские, нелепые страхи. Глупо, действительно, было бояться темноты.
Тут же, не дожидаясь, когда Юреня отдышится, префект поднялся на свои крепкие ножки, театрально отставив одну из них, пробормотал: “Ну-с, пришло, наконец, времечко…”, нарочито громко швыркнул остатками чая, как-то по особенному приладив к фарфоровому краешку свои пухлые губы, протянул сытно и с блаженной улыбкой: “А-а-а!” - и когда, наконец, все рассмеялись, заявил:
-Итак, дорогие друзья, дорогие гости (почмокал слегка губами), теперь, когда Сергей Родионович с нами, я, наконец, могу воспользоваться правом, возложенным на меня справедливым законом, чтобы познакомить вас всех с главным претендентом на должность Главного Пристава, а также (новый “чмок-чмок” пухленькими губками) зачитать давно всеми нами ожидаемый, можно сказать, востребуемый жизненной необходимостью документ. Который (полез в карман, криво улыбаясь)… который прячется в одном из моих просторных карманов…
-Ну же, - недовольно сказала женщина, и глаза ее сердито блеснули, - снова ты со своими шуточками, Лев Николаевич.
-Я – что! – восхитился вдруг префект, не переставая рыться в карманах. – Вот Сергей Родионович… это знаменитый шутник… Верно, Сергей Родионович? Вот уж талант, так талант. Уж пошутит, так пошутит. Как в карман положит… Где же она, черт? Ах, вот, растреклятая бумажка! Но для начала, мне лично хотелось бы всех вас представить Сергею Родионовичу. Все мы с вами друг друга, да и, вскользь сказать, самого Сергея Родионовича знаем хорошо (“Уж по моему-то адресу, - подумал Юреня, - не надо таких пышных слов произносить!” Ни одного этого лица он до сегодняшнего времени не видел ни разу), но вот со многими из нас ему лично встречаться не приходилось. Возражений нет?
Возражений не было. Юреню мгновенно представили гостям, гостей – Юрене. Их было пятеро, включая префекта, одетого в домашний, темных расцветок, халат; слишком открытый ворот халата обнажал кусок могучей волосатой префектовской груди. Он был к вечеру небрит, слегка пьян, обнаруживал нехороший, можно сказать, опасный блеск глаз.
Первой префект представил женщину, сухоликую, дебелую, смеющуюся часто и не к месту, пискляво и по девчачьи, оказавшуюся его женой. Была дурно одета, в какую-то бестолковую, истерзанную люриксом кофту; в какую-то, непонятной длины бурую юбку с нитяной бахромой по краешку. Ольга Анатольевна хохотала, дергая мышцами лица, над каждой ужимкой пьяного мужа, хватала за рукав Юреню, предлагая посмеяться вместе. Через каких-нибудь десять минут Юреня пожалел, что присел с ней рядом (До сих пор стул не зря, видимо, пустовал!), но деваться было некуда от ее острых, нагло прижимающихся коленок.
Был смотритель лототрона - древний мосластый старикашка (Юрене представили его по фамилии Мослачевский. Это подходило как нельзя кстати), который, как казалось, ни черта не слышал из того, что говорилось вокруг него, и видел все происходящее вокруг в половину. Иногда смотритель на минуточку засыпал, свесив голову, - но так как компания вела себя шумно, его тут же невзначай будили, и он поднимал гноящиеся воспаленные глаза, обнажал десна и обводил всех бессмысленным взглядом.
Был Андрей Андреевич (“Андреандреич”, как представил его префект. Фамилия “Андреандреича” осталась Юрене не известной), скуластый, с влажными, отсутствующими глазами гражданин; часто и без надобности он барабанил волосатыми пальцами по поверхности стола одному лишь ему известную мелодию. Часто ругался, часто не очень удачно, но обязательно смакуя каждое крепкое словцо.
Присутствовал также молодой человек, ухоженный, красномордый, плечистый, - референт Главного Пристава. Ольга Анатольевна звала его Володенькой, префект – Володькой, Андреандреич – Вовой. Володя был нервен, часто дергал плечами, двигал шеей, резко поднимал и опускал брови, моргал ресницами; часто же чесался, скрипя зубами, как будто чесотка доставляла ему невыносимую боль, - все слышали этот скрип, но внимания не обращали (Володя был, видимо, здесь завсегдатаем).
-А теперь, - сказал префект, словно читая сказку, и зачем-то подмигнул Юрене, - я прочту официальный документ.
В прочтенном было много странного, да ведь Юреня другого теперь и не ожидал. Голос префекта был торжественен. Сладчайшую торжественность источала вся его фигура, все его напряженные плечи, все его торжествующе ловкие руки, все его глаза, источающие торжественные сценические слезы. И даже то место, где под халатом должна находиться префектовская талия, было торжественно выпукло, торжественно объемно, торжественно обтянуто лоснящейся тканью халата. Читая, префект талантливо играл голосом (ему хлопали, как какому-нибудь завсегдатаю трибуны английского парламента).
-Читатель, - взвилось, рассыпалось, покрыло головы внимательно слушающих, внимающих значимому тону, - прочтешь ли ты в газете, в книге, на обрывке туалетной бумаги: сохрани, сбереги; не смогши сохранить: запомни, отложи в памяти!
“Браво! – восторженным шепотом выдала Ольга Анатольевна, поводя грудью над столом. – Браво, Левушка!”
-Слушатель! Едва услышав, – запиши, нанеси знакомыми символами, составь документ, пригодный для дальнейшего изучения; не смогши записать, – запомни, отложи в памяти! Зритель, очевидец! Следи за губами, найди смысл в их построении, возьми, перелей на молоко бумаги деготь сложенных губами фигур, дабы они обрели искомый, соответственный настоящей минуте смысл; не смогши перелить, плеснув чернила мимо, - запомни, отнеси в особый мозговой, памятный отдел!
Я, ныне бездействующий верховодец, именуемый до сих пор Главным Приставом, складываю полномочия, переданные мне по описи всем моим народом.
Я, ныне здравствующий, становясь рядовым гражданином, на основании Закона о здоровье желаю ходатайствовать.
Я прошу - не дремля, не ведая усталости, сбросив ярмо беззакония и анархии (Мослачевский проснулся и пролил слезу), - создай, возроди, не дай остыть, не оставь в покое, не приласкай, усыпляя, не подставь подушечки ладоней под негу раскаленных сном щек. Сон – теперь не лучшее, что может спасти все те прежние мои наставления, все те, прежние мои, задокументированные, запротоколированные, подзаконные желания…”
Все сгрудились возле читающего. Виноградная веточка обросла разнокалиберными плодами, прозрачными в своей любви к возвышенному, справедливому закону, с видимыми внутри них косточками сердец, бьющихся в такт льющейся на почву живительной влаги слова.
Юреня сквозь напавшую коварную, равнодушную дрему, сквозь растопыренные, словно смыкающиеся в замок пальцы, тяжелые ресницы видел и клял себя, бестактного, себя бесплодного, рассевшегося слишком вольно для подобающего случая, небрежно (насколько небрежности позволяла сонная расслабленность организма) облокотившегося, подпершего локтем шаткий стол. Стоило проклясть ночной бриз, принесший заразную, прилипчивую глухоту, превратившую сочный, размеренный и четкий говор префекта в некое переплетение, в некое взболтанное грубой ладонью сонмище букв (какое-то “неустрокалядие торговошествия… Простите перламутровики мои, но меня слишком окно устробитие однажды, чтобы устраниться нахлобучившись…”).
Юреня мотал больной головой, - видел, как выплескиваются неиспользованные кусочки болезни, неприменимые, пораженные слога, не могущие составить обычных, здоровых, разрешенных законом слов.
Болезнь, естественно, на время теряла силу; и он слышал новое, разборчивое: “Да! Мне трудно расставаться с вами! Мы слишком привыкли быть рядом! Мы срослись, как только могут срастись отцы и дети…”, но лишь терял время, ибо слова в своем метафизическом отрыве друг от друга и от реальной действительности ясного смысла не приобретали, - а значит, он смело приравнивал их к прежним абракадабрам.
Стоило, видимо, презреть паршивый, слабенько заваренный чай, напичканный спиртовой вытяжкой слепоты. С третьим глотком она была всосана стенками желудка, мигом впиталась в кровь, ударила в мозг. Юреня ослеп (не до конца, была еще мизерная надежда прозреть, проснувшись, но только не скоро, не теперь, нужна была целая ночь на излечение от порчи). Юреня шарил ладонями, щупая движущиеся мутные пятна. Он пробовал разные способы: шевелил бровями, помогал пальцами разлепиться медовым векам. Иногда это помогало, и нестойкие пятна на миг объединялись или совсем пропадали из виду. Тогда он вдруг прозревал, чувствуя на сердце постыдную тяжесть. “Слушайте, слушайте, Сергей Родионович, - шептала ему Ольга Анатольевна, щипками поправляя юбку на коленях, - это ведь вас в первую очередь касается”. Он вытаскивал карандаш, притаившийся в овражке верхнего кармана, уколовшись о свежее острие. Движением фокусника извлекал из раскаленной пазухи пухлый пряник записной книжки, пальцами разламывал его, сдувая крошки. Грифель мелко крошился, оставляя на бумаге синусоидальный след. Юрене стоило многих усилий вернуть его в нужное, проторенное русло орфографии.
“Я вымыл, выскреб, вычур мое перестороннее, - шепотом сказал карандаш, но этот шепот Юреня не слышал, а лишь догадался о его существовании; не расслышал, но понял этот невозможный акцент. – Мои широкоплечи стали исписательственными…” – “Вот, теперь и я непоправимо заразен…” - мелькнула сонная Юренина мысль.
-Вы поглядите на нашего героя, - распространился сдобный голос префекта, проник толчками Юрене в мозг, - вы только посмотрите! Какое мужество, какая оловянная стойкость! Глаза спят, а рука движет пером! Стоическое стократное усилие, трагическая бесчувственность к усталости.
-Прекрати, Лева, - сказала Ольга Анатольевна, - видишь, человек мается.
-Подхватим-ка его под мышки, - приказал префект, приник, задышал в ухо, засовывая горячую ладонь Юрене под мышку, забормотал, задыхаясь: - Спатеньки, Сергей Родионович, пора спатеньки, дорогой, два часа ночи уж…
-Оставьте меня, - сказал Юреня, окончательно проснувшись, - сам пойду...
Пошел, переступая слабыми детскими ногами, придерживаемый за локоток чьей-то невидимой ладонью. Было странно: тропка словно вела в гору, так сложно было переставлять ноги, делать отвратительно затяжные усилия, чтобы протолкнуть обтесанный булыжник ботинка сквозь кисель ночного воздуха.
Багровые колонны на свету. Одержимый зевотой охранник с изборожденными пролежнями щеками: его криво напяленная форменная фуражка с пыльным козырьком, его объемное, созданное розовой баранкой губ: “О-хо-хо-х!” Медовый докучливый голос пристава: “Сюда, сюда, осторожно ножку на ступеньке, Сергей Родионович...” Острый хохоток его жены, притаившейся за колонной и подглядывающей за расхлябанным Юреней одним глазком.
-Ну? - строго спросил охранник. - Зачем дивану ногу свернули?
-Ладно, ладно, - отмахнулся за Юреню пристав, - прекрати. Потерпит твой диван.
-Гардину заляпали пылью, - тем же тоном протянул охранник, но на него замахали руками.
-Ковер сдвинули, угол притоптали, - не унимался охранник.
Юреня вырвал изможденный локоть из плена усердных приставских ладоней и проследовал к себе в комнату.
16.
Докука, розовая, утренняя круговерть в голове, в мозжечке (в это трудно было поверить, но Юреня каким-то непонятным способом это ясно ощущал). Утренний тревожный, быстроногий пристав: “Скоро, скоро, скоро, Сергей Родионович!”, - пронесся, смахнул розовой тряпкой пыль с приготовленного для Юрени костюма, и снова: “Скоро, скоро, скоро!” Пронесся обратно - влажнолобый (выдал исключительно сложное па ногами, огибая стол), мокрогубый (хлебнул походя из Юрениного графина, издав протяжное “фу-у”), красноглазый (“Вчера лег в третьем часу, что вы хотите?”), наполненный неудержимыми бормотаниями: “Ольга-то, - талдыкал, гундосил, сипел, - Володька-то... Андреандреич видел с утра... А я-то, скотина... коньяку-то... перед сном...” От него плохо пахло. Он это чувствовал, старался не подходить к Юрене близко.
-Можете идти к себе, - сказал Юреня, - я не нуждаюсь в няньках. Оденусь сам.
Не прошло. Не положено. Не приняли во внимание, а может, просто не поняли. Пристав обернулся, дыхнул невзначай, покраснел, видя свежие морщины на лице Юрени.
-Кататься вам придется одному. У меня не получится сопровождать.
-Я и не просил вас об этом, - сказал Юреня. - Я вообще могу остаться в комнате, раз мое присутствие в этом здании так необходимо. Бензину сэкономите на мне.
Мимо. Не поняли выгоды.
-Завтракайте, - сказал пристав обреченно и устало, - выходите во двор. Водитель ждет. Синяя “Волга”. Моя личная. За ограду не выезжать.
-Пьяный идиот, - зло сказал Юреня. Префект притворился глуховатым, пискнул: “Яна? Нет, Яна не пойдет! Вы едете один...”, шаркнул каблуком, выскочил, раздавленный собственной вынужденной непонятливостью.
После звонили по телефону, дышали Юрене в ухо, почти шепотом выдавливая из него заказ на завтрак. “Чуть погромче! - проворчал Юреня, морщась. - Плохо разбираю ваши дурацкие блюда!” Ему отвечали, совершенно не прибавляя звуку, глухо кашляя вдобавок: “Суп горохо-кхо-кховый!” - “Мне не надо вашего супа, - ругался Юреня, - дайте кофе, молока, масла...” Его переспрашивали, он тоже в ответ акал, охал, повторно отказывался от всяких супов, требовал кофе. Его не поняли, нервничая, обвинили в глухоте, немоте, осиплости, посоветовали обратиться к врачу, но кофе принести пообещали.
Он долго брился, старательно изображая беспечность, посвистывал, мурлыкал нежную мелодию, но руки дрожали, и он порезал щеку. Кровавую пену для бритья смыл, долго глядя, как ее остатки, кружа, вальсируя, проваливаются в отверстие в раковине.
На завтрак принесли гороховый суп с гренками, сок с блинчатым пирожком, плавающем в застывшем жире, размазанном по огромному плоскому блюду.
-Зачем же? - спросил несчастный Юреня. - Я же просил кофе, хлеба, масла...
-Что заказывали, - безжалостно ответила девушка, принесшая завтрак, равнодушно сдувая выскочившие из узла на затылке букли, лезущие ей в глаза (особое построение девичьих губ при этом - скошенная вправо нижняя, сложенная полукольцом и натянутая на неподвижную верхнюю). - Что я, нарочно что ли?
-Я начинаю подозревать, что именно нарочно, - приноровился, было, к ее тону Юреня, но у него ничего не получилось - у него никогда не получалось быть жестким, твердым, решительным; это было все что угодно, но не твердость, не железо, не чугун, скорее – фольга: железный блеск и ни капли металлической крепости.
-Ваши подозрения надо было оставить дома, - гордо ответствовала она, - здесь они не уместны. Если не хотите есть, так и скажите: не хочу, дескать! И нечего здесь капризничать. Я вас сюда не приглашала, чтобы выслушивать тут ваше нытье.
-Я, между прочим, - попробовал Юреня, - тоже сюда не по своей воле прикатил...
Не прошло. Не получилось.
-Знаете? - закричала девушка грозно.
-Знаю, - сказал Юреня и, взяв стакан легонько, театрально, двумя пальчиками хлебнул соку, - все знаю. И даже слишком.
-Вот так, - сказала девушка удовлетворенно и вышла, гордо неся пластиковый поднос на вытянутых руках.
К третьей ложке супа в углу завелась мышь. Скреблась робко, рывками, несильно. Юреня замер, не донеся до губ холодной ложки, прислушался, и тут же уловил в ее скребках некую систему. Он отбросил ложку (отлетела, шлепнулась в гороховую холодную густерню, издав болотный, чавкающий звук), подполз на мгновенно одеревеневших коленках, чувствуя ладонями дубовое тело паркета, наклонился, чуть коснувшись низменностью щеки паркетных звеньев, заглянул одним любопытным глазком. Там, в осыпаюшейся треугольной щели, виднелся темный кончик какого-то, темных расцветок, шевелящегося отростка. Юреня сунул в щель свой палец, надеясь потревожить мышиную наглость. Сумел втолкнуть лишь розовый изнеженный мизинец, который тут же что-то мягко схватило, прижало, закусило, защемило - безболезненно, но верно. Стены наблюдали Юреню-змею, разродившуюся новым изгибом позвоночника, сиплым шипеньем, не свойственной ползучим гадам человеческой руганью.
Как раз под ругань его и отпустило. Кончик исчез, и сколько бы Юреня не пытался заглянуть в щель, никак не мог занять удобную позицию и разглядеть, что там делается в щели. “Что это я? – пронеслось в голове. – Валяюсь, точно ребенок… Совершенно я одурел от безысходности…” Сбросил змеиную кожу, став млекопитающим, он встал на четвереньки, но вдруг, уловив еле слышный смешок, припал к полу вновь, теперь уже не страшась быть извалянным во вчерашней пыли. Юреня дунул в щель, что было мочи, - она оказалась сквозной, и там, на той стороне стены, хихикали, спешно заполняя щель каблуком, отчего она серьезно разбухла и изогнулась.
-Прекратите за мной шпионить! – закричал Юреня и встал на ноги. Было жаль испорченных пылью деревянных коленей. Было жаль известкового мизинца, укушенного каблуком.
Он покрыл кенгуровым прыжком полкомнаты, со злости, с размаху, плюхнулся пыльным задом на ни в чем не повинный стул. “Хам!” – резко выдохнул стул. “Уж лучше молчи!” – самостоятельно отщелкали Юренины зубы, а их хозяин, согласившись с ними, пнул пяткой стул по ноге. Тот стоически молча вынес пинок, лишь перебрав всеми четырьмя, вдруг подогнувшимися лапами по лакированному полу. Расслышал шум, расправил пружину тела, раскрутил реберную спираль.
Расколотая напополам Юрениной грудью дверь (нет, это уж слишком, зачем наговаривать на человека? Она была расколота заранее, в заводских условиях, на две половинки, на две створки, а Юреня лишь свернул шею неуклюжему шпингалету и все) отпахнулась. Там, в коридорной пустоши виднелись убегающие, не поспевшие за громко топочущими косолапыми префектовскими ботинками, исчезнувшими за углом, пыльные следы. Юреня один из них выследил, притопнул ногой, прижал к полу. Тот мигом сдался, раскрыл карты, указав направление. Юреня кинулся по указанному маршруту, рукой, нетерпеливо отпихнул выступ стены (вот только тот оказался сильнее, и Юрене пришлось отпрянуть самому), и все же увидел префекта, убегающего трусящей походкой, часто оборачивающего красное осклабленное лицо.
-Не надо меня развлекать! – закричал Юреня ему вослед. – Это смешно – лазить по дыркам, толкать в них свои пальцы! Оставьте меня в покое! Если не можете выпустить из вашего сарая, так хотя бы отстаньте!
Сдайте нетерпение (пустобрехие, молотьбу чуши) в ломбард! За килограмм нетерпения дают осьмушку терпежа! За метр пустой брехни – сорок капель краснословия! Взбитая пеной чушь идет по цене металлического лома, - подобно тому, как сушеные комары идут на вытяжку лечебного сублимированного комариного спирта, вызывающего при принятии внутрь чесоточные прыщи по всему телу!
17.
Было двенадцать часов пополудни. Скука разрывала беспощадными лапищами Юренины челюсти, - он захлебнулся частыми, беспорядочными зевками, кусая воздух, жадно глотал оттяпанные зубами куски. Законный (искусственный в этой своей законности) погожий летний день был свеж (насколько свежесть дозволена законом о здоровье). Дранкой поверх скуки набита серая Юренина скорбь; его утренняя разочарованность новым днем - поперек волнующего, сочно освещенного окна еще одной, неопрятно толстой перекладиной. Упругий розовый день в их перекрестии. Полиамидная дрянь.
Кожа указательного пальца, закушенного резцами, отдает на вкус двууглекислым натрием. Ведвуджское нутро сверкающего в лучах, дубового серванта, покойно развалившегося в углу, манит взгляд изысканностью росписи. Сытный сырный запах гуляет под потолком. Одетая в облако светящейся пыли розовая люстра (разрешенный комитетом по здоровью вариант освещения: законные, застекленные дыры в стенах, должные пропускать законный, порционный свет, люстры из дутого стекла – “скорая помощь” потухшим ночным окнам) покачивается с ленцой, а за окном ее родственница, зачатая другим - здоровым -способом, капля канифоли, припаянная к голубому, раскинувшемуся до горизонта свинцу.
“Волнительно и часто, неизбежно (бессмысленно оттого, что совершенно незаконно) я напрягал весь мой имеющийся мышечный арсенал, вредя здоровью, ибо это напряжение выражалось в судорогах кистей рук, с трудом удерживающих упирающийся карандаш. Нос его периодически становится зубцом, цепляющимся за всякий выступ, всякую выпуклость, всякий выщерб на страницах моей записной книжонки. Обслюнявливать лезвие грифеля нет никакого смысла, ибо смазка ничтожна. В противовес ей бумага обрастает новыми выбоинами-зазубринами. Мерный, ладный шепот грифеля – забытое ощущение скорости, быстроты, свободы.
Глупо, наверное, меня пичкать зеленью. Я ее насмотрелся уже вдоволь: сочные салатные переплеты обоев в моей комнате, зеленый бобрик кактуса на нейтрального цвета подоконнике, зеленый успокаивающий смысл, низвергаемый устами префекта (Юреня, вкуси покою! Угомонись, остынь!), законная зелень лесов, купорос видимой части холма, кустовой массив шапками, шапчонками, думками, попорченный белоснежными дырами цветов.
Легко искать во всем увиденном законный смысл (черт, здесь, в зарешеченном раю начинаешь приобретать райские привычки: зарешеченность мысли, покой законопослушания), но есть ли смысл искать его? Есть ли? Есть, конечно, “искать”, но есть ли – “найти”? Здесь все на первый взгляд (Первый – не мой! Мой – вторичен, даже третичен, он пристальней и глубже!), - лишь на первый взгляд все просто, зелено, ухожено, с какой-то тонкой женской любовью подстрижено, словно любимый сыновний затылок. И, следовательно, вполне законно. Но я устал от этого слова! Я совершенно не понимаю его настоящий смысл, мне кажется, его мы обронили на рубеже веков, на перегоне тысячелетий.
Там, за оградой, за глянцевой кисеей афиш на ней, живет головокружительное беззаконие облаков, свежее дыхание незаконной свободы. (Вот здесь позвольте мне снова усомниться, точнее - уточнить, приблизиться к истинному положению вещей, либо – пардон – трактовке понятий. Свобода незаконна вообще, не только там. Свобода незаконна всегда, ибо само человечество, изобретшее закон, не готово к свободе законной). Просто невозможно себе представить, как вкладывается смысл в первичную, атомную, квантовую суть вещей, в текучую неспокойную тяжесть океанов, в решетку меридианов, в сумрак выделяемых предметами теней. Да и вкладывается ли вообще, а не рождаются уже осмысленными сии тени и океаны”.
-Ладно, - сказал префект, входя, - пошутили, действительно, и будет.
-Что на этот раз? – выдавил из себя Юреня.
-А вы зря сердитесь, – ответил префект, тряпочкой протирая пыль со стекол серванта: легонько пробежался, небрежно смахнул, спрятал платок в карман, вынул из-под мышки газету. – Вот лучше посмотрите, - он развернул, отчаянно хрустя листами, - практически на каждой странице – вы. Вот: “Юреня Сергей Родионович”, вот фотография удачная, как средневековый лубок…
-Отчаянный брак, - огрызнулся Юреня.
-Ничего, - откликнулся префект, - пресса капиталами не владеет. Отсюда соответствующее качество печати.
-Могли бы хотя бы свету добавить, когда снимали, - проворчал Юреня.
-Вам не угодишь, - улыбнулся префект. – Любой бы на вашем месте прыгал бы от счастья, а он… Поглядите на него!
-Я ничего этого не просил, - сопротивлялся Юреня, как мог, - было бы лучше, если бы вы оставили меня в покое…
-Ну, - расстроено развел руками префект, - ну, голубчик Сергей Родионович, на вас, я смотрю, не угодишь! Питание вы наше отвергаете, газетная шумиха - которая, дай бог памяти, радовала любого из ваших предшественников так, что люди теряли дар речи от радости, - вас не устраивает! Что вы за человек?
-Я обыкновенный человек, - сказал Юреня. Не прошло. Не поверили.
-Нет! – покачал головой префект. – Вы не обыкновенный человек, вы – необыкновенный зануда, Юреня! Вы меня поражаете, честное слово! Раните в самое сердце! Я для вас устраиваю праздник: вечером концерт, организованный собственными силами, сейчас вот - через каких-нибудь полчаса – катанье на автомобиле, любование природой (“Запланированное?” – ядовито ухмыльнулся Юреня. Префект слегка обиделся: “Не будьте язвой!”), а завтра, с самого утра – лототрон…
-Я ничего этого не просил, - противился Юреня, - и лототрон вы обещали сегодня.
Не прошло. Он закономерен и странным образом равнодушен так, что и равнодушием это назвать не поворачивается язык. Это, скорее всего, особый род утвержденной терпимости, установленной нормативами, запланированной беспечности под маской всепонимания.
-Лототрон завтра, - сказал префект невозмутимо с обаятельной улыбкой сколопендры, - завтра, завтра, дорогой мой Сергей Родионович. Сегодня отдыхайте, веселитесь…
Говоря, он отступал задом, подвесив к лицу виноватую улыбку, какая бывает у глухих, когда они не поняли по губам вопрос, но кивают, словно согласны с чем-то. Он отступал, щупая правой рукой увертливый косяк. “Сейчас упадет, - подумал Юреня. - Ну же!” - крикнул он мысленно косяку. Тот, послушный Юрениным желаниям, изогнулся, поддел префекта под напряженную коленку. Префект, охнув, крякнул косяку: “Предатель, сволочь!”, осел на задницу, выгнулся, щупая копчик, рассыпался на молекулы, покрыл тонким, еле видимым слоем паркет. И вот тут Юреня очнулся. Теперь рассыпались уже его сахарные видения, а префект сложился обратно, став даже еще бодрее. Предатель косяк, мерзко ухмыляясь, поддержал его за локоток, злодейски подмигивая Юрене плохо закрашенным сучком.
-Машина будет, - протараторил префект напоследок, совершенно не обращая внимания на растерянный Юренин вид, запахивая за собою дверь, как пиджачную полу, - водитель вам все покажет, не беспокойтесь…
-Послушайте, вы! – закричал вдруг Юреня, кинулся, пиджачную полу отпахнул. – Послушайте, вот вы, несмотря ни на что, кажетесь мне разумным человеком… Вы должны быть разумны, чтобы сказать, наконец, мне…
-Всегда, пожалуйста, - расплылся в улыбке префект, - это я всегда, пожалуйста. Спрашивайте, конечно, Сергей Родионович. Ваше слово для меня, например, закон, а, например, просьба – священный идол.
-Второй день, - продолжил Юреня, - второй день я пытаюсь… я делаю попытки, я исхожу слюной, я силюсь, я пытаю сам себя, подвергаю самого себя откровенным, безуспешным пыткам… Я, требующий совсем немногого: всего лишь единственного ответа на один лишь единственный вопрос… Второй день вы делаете грандиозные попытки избежать ответственности, держите меня в неведении… Я же не дурак, уважаемый Лев…
-Иваныч, - с шикарной улыбкой подсказал префект.
-Иваныч, - согласился Юреня, - пускай будет Иваныч. Вот вы всеми силами, всяческими способами пытаетесь меня настроить… Я не понимаю… Ответьте же мне, наконец, на каком основании я здесь нахожусь? Что я здесь делаю?
-Вы находитесь здесь потому, что так велит закон, - ответил префект, не переставая улыбаться. – Это не я придумал, Сергей Родионович. Это закон.
-Вот опять, - простонал Юреня, - опять вы уходите от ответа. Прекратите прикрываться какими-то необыкновенными правами, данными вам вашим законом. Ответьте, вы, разумный человек!
-Думаю, ничего другого, Сергей Родионович, - со вздохом ответил префект, колупая ногтем свою полную бледную щеку, - вы ни от кого здесь не получите. Все мы здесь, Сергей Родионович, служители закона. Мы исполняем его веления. Ничего другого. Никакого беззакония, как вы пытаетесь себе представить ситуацию. Совет вам – не пытайтесь. Ничего у вас не получится. Одевайтесь, выходите на улицу, садитесь в машину и совершите, наконец, прогулку по нашему парку. Поверьте, ни один из ваших предшественников от этого еще не отказывался, и ни один еще, совершив ее, не пожалел о проделанном. Поверьте, Сергей Родионович, лучше вам не сопротивляться. Все Главные Приставы жили в этих условиях, все катались по парку, все, наконец, ели наши люля-кебаб… Наш повар, кстати, может вам рассказать множество занимательных историй. Думаю, вам будет интересно узнать исподнюю сторону жизни ваших предшественников. Это, кстати же, абсолютно законно. Главные приставы, конечно, были зачастую недовольны, были даже небольшие газетные скандальчики, нет-нет, да и появлялся на горизонте законопроект об отмене привилегий поваров. Но все, в конце концов, осталось по-прежнему. Это, знаете ли, было бы неверно: лишить поваров возможности делиться воспоминаниями, пускай даже не самыми приличными (даже так, Сергей Родионович, не делайте таких глаз, словно вы барышня какая-то!), - это их по-настоящему законное право.
-Что вы такое мелете? – спросил Юреня зло. Не прошло - просто не заметил.
-Знаете, - сказал префект, снова пятясь задом и улыбаясь той самой милой улыбкой, какая бывает только у людей, имеющих кристально чистую совесть, - а я, пожалуй, пойду от вас. Боюсь надоесть Главному Приставу.
-Я не Главный Пристав, - сказал Юреня.
-Это только пока (снова пятясь, кланяясь, поднимая брови), только пока. То-то будет завтра.
-Ладно, - жестко ответил Юреня, наступая на него (они так и двигались по коридору: префект со сладким лицом, коротколягий, перебирающий стопами, немедленно ретирующимися от каждого Юрениного бота, шедшего на абордаж; и Юреня, рассерженный, неловкий, долгоногий, вооруженный ботинками на жесткой подошве), - ладно, не хотите отвечать, не надо. Тогда я спрошу о другом (наступил-таки, примял префектовский замешкавшийся ботинок). Почему, все-таки, нас тринадцать?
-По округам, - пискнул префект, отдергивая медлительную ногу, опираясь ладонью о немедленно кинувшуюся на подмогу стену (воистину – в своем доме и стены помогают).
-Не стоит так грубо врать, - сказал Юреня тоном судьи и, вновь уловив момент, раздавил другую префектовскую ногу, как надоедливого таракана (таракан, шипя, подпрыгнул, и повис на некоторое время, над полом, трясясь, словно в припадке), - округов двенадцать, а нас – тринадцать. Позвольте вам заметить, что это не вызвало бы у меня никаких вопросов, если бы под номером “тринадцать” не шел я! Я – Юреня Сергей Родионович, номер “тринадцать”, – почему я? Я подозреваю, что неспроста вы здесь меня мурыжите, неспроста вы здесь виляете передо мной всеми вашими государственными задами! Я вижу перед собой только обман!
-Ну, ну, ну, Сергей Родионович, - отвечал милый, улыбчивый, но чудовищно растерянный пристав, принимающий какие-то рачьи позы, судорожно придерживающий ладонями стены, словно они вот-вот должны упасть, - не так все просто, милый мой, дорогой…
-Оставьте ваши любезности! – закричал Юреня, а префект, наполовину уже скрывшись за какими-то, внезапно подскочившими на выручку, дверными, стеклянно-мутными створками, раскрывшими ему объятия, и оттуда, оставив снаружи только голову, продолжая вымученно улыбаться, протараторил:
-Двенадцать округов, конечно, вы правы. Но существует еще и выборное правило: тринадцатый необходим для нечетности… Бог знает, для чего нужна эта самая нечетность… простите за мою слабость в знаниях закона о лототронных играх, но я все-таки специалист совсем из другой области института государства…
“Мелет, молотит всякую чушь, сыплет подвохами, отнимает драгоценное время!” – кричал Юреня про себя, старательно рвя ручку двери на себя. Но префект не отпускал ни за что, что было неожиданно при всей его мягкости и податливости.
-Ну! Ну! – сказал он вслух префекту, словно подгонял лошадь.
-Не торопите меня, - взмолился тот. – Значит, вот отсюда и тринадцатый… Двенадцать выборных округов. Тринадцатый… то есть вы…
-Ну, почему все-таки – я? – спросил Юреня-злюка.
-Не знаю, не знаю, - пробурчал префект, выскальзывая и исчезая, - лототрон выбрал вас тринадцатым… В чем же здесь моя личная вина?
Исчез, наконец, совсем. Дверь недружелюбно встретила Юреню стеклянной грудью, которую можно было бы, конечно, разбить, пихнув в нее кулаком, можно было бы даже не пожалеть кулака и разбить его в кровь, - но Юреня делать этого не стал.
-Гад! - громко сказал он притаившемуся где-то поблизости префекту. Тот услышал, конечно же, - услышал, стерпел, проглотил, такова ведь воля закона.
“Еще только два часа дня, - записал Юреня в книжке, вернувшись к себе в комнату и справившись со злостью. – Но у меня впечатление, что прошло довольно много времени…”
Бросил карандаш, ругнулся на заколебавшуюся от сквозняка шторку. “К черту, к черту, - подумал, - иногда я совершенно безмысленен. В смысле – без мыслей». Он возненавидел шторку, болтающуюся почем зря, за то, что открыла ему вид на приготовленный для него автомобиль. Вернее на его пыльный капот.
18.
Приятно было бы глотать рвущийся в раскрытый рот воздух, будь Юреня немного в другой ситуации. Не будь, например, напротив безжалостного, грубого, откровенно пренебрежительного затылка шофера. Тот крутил баранку сердито, рывками, совершенно не заботясь об удобстве пассажира. Хотя, кажется, и сам пассажир ни на что особенно не претендовал. Будь он сам немного требовательнее (опять же, требовательнее на основании прав, врученных ему справедливым законом), прибавь стали в голосе, избавься от интеллигентской шелухи (вроде слов: “извините, эта машина приготовлена для меня…?”), будь он, например, Юреней-занудой, против Юрени-покорного (эти частые, непоправимо надобные, словно капли влаги в жажду: “будь-будь-будь”, падающие равномерно на высунутый от жары Юренин язык), - плохого отношения могло бы и не быть. Затылок был бы подтянуто-любезен, стены и всякие там прочие двери не смели бы вмешаться в разговор с префектом. Так нагло, безнадежно нагло не стали бы ему помогать скрываться от ответа, а стояли бы каждая на своем законном (наконец-то, и это слово пришлось в пору Юрене) месте, - там, где для них строителями были проделаны ниши, а не там, где им самим заблагорассудится. А уж из пристава! – из него одного удалось бы вытянуть все, что душе угодно.
(Теперь Юрене казалось, что это можно было бы сделать просто, если бы как-нибудь избежать влияния неожиданных защитников. “Будь это у меня дома, уж я бы его спросил…!” – грозился он про себя; но вдруг вспоминал свое тогдашнее смущение, грозный приставский взгляд, собственные слабые коленки. Нет, все это было неизбежно. Неизбежно-запланировано. Закреплено письменно. Это, по крайней мере, ожидаемо; всеми, кроме Юрени, конечно).
-Слушайте, - вдруг сказал шофер (Ба! Юреня и не заметил, как машина вдруг встала среди водоворота купав, примкнув пыльным нагретым боком к волне тимофеевки, к репью, плавающему на ее поверхности), - машина вам…
Он, видимо, хотел сказать: не железная, но, кашлянув, пропустил следующее слово, оставив Юрене возможность подставлять любые свои, в любом же количестве.
-Вот, - продолжил он. – Вы ведь прекрасно знаете, что машина у нас одна на всех, прекрасно знаете, что она требует починки, что я сам требую отдыха, в конце концов, но вы все упорно лезете с этими своими прогулками, лезете, лезете, нет на вас ни удержу, ни совести!
-Я, - попытался Юреня, - к вам не лез совершенно… Меня…
Не прошло.
-Знаете? – зло закричал шофер.
-Знаю, - сказал Юреня коротко. – Можете кричать сколько угодно, но я ничего у вас не просил. Отвезите меня назад, если вам так трудно…
-Идите, вон, погуляйте под деревьями, - неопределенно махнул рукой шофер, - цветов нарвите жене.
-Я не женат, - сказал Юреня и пошел прочь, коленями пробивая строй гигантских лопухов.
“Бедный, бедный Юреня (занес карандашом, расположившись в присядку возле обсыпанного опилками пня; спешил, ожидая готовящегося сопротивления затекших колен), бедный сопротивленец и хаятель! Зачем, зачем ты читал неправильные книжки? Зачем тебе предатель Фейхтвангер, так легко, так споро растворившийся в сумраке приставских апартаментов? (Юреня часто представлял себе старшего пристава, мусолящего страницы пальцами, воровато посмеивающегося над картинками). Бедный, бедный Юреня, - исподняя сторона рубахи, наброшенной на сутулые, изможденные плечи; исподняя, робкая, пропитанная запашком пота от того частого соприкосновения с постыдным человеческим телом...
А ведь, если приглядеться, если вдуматься, как следует: есть, чему сопротивляться. На первый взгляд, конечно: что страшного? Два-три дня житья за счет чужого дяди, круговерть лототрона, стрелка – мимо, а дальше - свобода, долгожданный отпуск. Вот и все, кажется. Все! Что же с тобой, Юреня? Что с твоей головой, неужели не видишь выгод, удовольствий?
Вот только один образ рождает моя голова: что будет, если бонус выпадет мне? Могу ли я составить компанию прослойке, ведающей человеческими судьбами? Готов ли я? В силах ли? Вот мое главное сомнение, чего я страшусь больше, чем обычной повседневной неизвестности…”
Потом, страдая приступом немоты, карандаш вернулся в логово Юрениного нагрудного кармана. Сам же Юреня, поднявшись на ноги, отправился в осиновые заросли, руками хватая деревья за пальцы.
-Вот так-то лучше, - громко, не скрывая удовлетворения, крикнул ему шофер, запер багажник, обошел машину кругом, попинывая ее в бока, взялся ручищами, словно заядлый дрессировщик, разжал челюсти капота и бесстрашно сунул туда голову, повторяя чудовищно опасный цирковой трюк.
Рассвирепевшая техника в мгновение ока откусила его голову вместе с медлительными руками, причем, руки оттяпала неровно: одну - по локоть, вторую - до плеча. Сам виноват, не надо было бить ногами несчастное, измученное стальное животное, к тому же, голодное.
-Да, - расслышал Юреня, поодаль ногой пинающий спутанные, валяющиеся на земле, как шиньоны, клочки травы, - бензину маловато. Надо бы сказать Льву Иванычу.
А ведь какое прекрасное было видение: бескровная операция по удалению головы шоферу. “Это усталость, - подумал Юреня, - усталость вперемешку с бессонницей делают свое дело...” Он брел, заложив руки за спину, доходил до громады шиповника, шел обратно.
-Как-то странно вы гуляете, - задом, глухо (видно, из-за плотных штанов), сказал шофер; вся его верхняя часть была окунута в двигатель и прикрыта непослушным, никак не закрепляемым капотом, так что говорить приходилось свободной частью тела, не занятой ремонтом свечи, - шляетесь туда-сюда.
-Что же мне делать прикажете? - устало спросил Юреня. - Плясать?
-Вот вы посмотрите на себя, - продолжал шофер, расставляя ноги на ширине плеч, - ходите смурной, усталый, злой. Такая природа кругом, а ведь вам надо быть свежим сегодня вечером. Сегодня вечером концерт в честь проведения очередных лототронных игр. Вся страна ликует, так присоединяйтесь, гуляйте, набирайтесь удовольствия. Вас тут как раз для этого держат.
-Простите? - не понял Юреня; вот тогда тот вылез, распрямился; щека его была черная и липкая на вид.
-Держат вас, говорю, здесь зачем?
-Зачем? - спросил Юреня.
-Чтобы вы выглядели, как огурчик, - сказал шофер и полез обратно, оттопырив зад, - вас здесь кормят, поят, холят... сам префект перед вами на цыпочках... Черт, ключа-то нет... Знаете, - сказал вдруг он совсем иным тоном, - там у меня, под сиденьем, сверточек, такой, кожаный, черный... Давайте его сюда, а то все равно без дела шатаетесь, руки в брюки!
Юреня отыскал сверток (тот оказался тяжелым и грязным) и положил его в протянутую засаленную ладонь, пробормотав: “Ну-ну, дальше...”, отошел, нарвал травы, обработал кое-как ладони.
-Так вот, - с готовностью отозвался шофер, звякнул чем-то там, в глубине, - держат вас здесь для того, чтобы создать вам соответствующий вид. Это чтобы вы не предстали перед публикой с какими-нибудь кругами под глазами. Чтобы вы имели, так сказать, бодрый и здоровый вид, - все, как положено.
-Интересно, - сказал Юреня, - а что, в моем лице много чего-то нездорового? Чего-то несоответствующего стандартам? Я был до того, как меня взял в аэропорту, здоровым и жизнерадостным человеком. Меня можно было бы просто показывать по телевидению, выставлять публике на показ. Я всегда был здоров.
-Это я понимаю, - отозвался тот, - но здесь с вами ничего худого не делают. Наоборот, кормят вас за счет государства, поят, спать укладывают...
-Сначала в баньке должны были попарить, - съязвил Юреня, но шофер язвы не заметил. - Я не просил меня кормить, - продолжил тогда Юреня, - не просил меня поить. И спать мне нравится в своей постели, а не на этих ваших диванах. Я намерен уйти отсюда, но пока не вижу выхода. Что-то держит. Что-то не отпускает. Нужна, наверное, лазейка, точнее - законный способ избежать всей этой лототронной кутерьмы.
Шофер вылез, выпрямился, устремил пытливый взгляд в Юренины зрачки.
-Что вы за человек такой? - спросил он. - С вами противно разговаривать. Я здесь работаю десять лет - больше: одиннадцать! - но такого зануды еще не встречал. Что вы заладили: не просил, не хотел! Если мы все будем делать только то, что хотим, что же тогда получится? Ничего хорошего. В жизни, кроме: “я хочу”, если еще слово: “надо”.
-Для чего, для кого - надо? - спросил Юреня, заранее зная ответ.
-Для нас всех надо, для вас, для меня.
-А почему вы решили, что мне это надо? - попробовал Юреня. Получилось, наконец: удивил, поразил, ударил громом среди ясного неба.
-Ну, знаете, - ответил шофер, - я привык законы исполнять, а не рассуждать: надо - не надо, хочу - не хочу. Этого требует закон, значит, я должен ему подчиниться. Закон объявляет день, предшествующий лототронным играм, праздничным днем? Объявляет. Значит, я радуюсь. Значит, сегодня вечером - праздничный концерт. А завтра - лототрон начнет свое вращение. Так гласит закон, и ни вы, ни я с ним поспорить не сможем.
-Я, например, очень хотел бы, - сказал тихо Юреня.
-Посмотрел бы я на того, - усмехнулся шофер, протирая полой куртки масляные руки, - кто осмелится сказать хотя бы слово против закона.
-А как вы думаете, что будет, если такой все же найдется?
-Не знаю, - покачал головой он, - не знаю. Думаю, ничего хорошего. Для него. Закон же непоколебим. Его не сдвинуть с места просто так, одним нежеланием его исполнять. Да никто и не решится на это. Вот посмотрите: если завтра лототрон выберет вас Главным Приставом, могу поспорить: вы сделаете то, что вам будет велено. Вы займетесь своим прямым делом: построите в колонны, организуете и вышлете из города больных. Этого требует закон. К тому же, их уже скопилось достаточное количество, а это недопустимо. Вы не сможете даже придумать альтернативы. У вас не хватит мозгов. И смелости. Хотя, тут нужна не смелость. Смелость нужна была законодателям, чтобы принять эти нормы. А здесь потребуется нечто иное - преступная бесхарактерность, например, злой умысел.
-Слушайте, - спросил Юреня, - и вы работаете здесь шофером?
-А что? - удивился он.
-Вам бы перед публикой выступать. Агитатором. Откуда вы все это знаете?
-Поездили бы вы с префектом вместе, - гордо засмеялся шофер, - на все его выступления, послушали бы все его речи (особенно, когда он выпьет, просто удержу нет, как его тянет пофилософствовать), то сами бы стали агитировать, и никуда бы не делись. Я же не сам все это придумал.
-Я это чувствую, - кивнул Юреня. - Хорошо вас подготовили.
-Время, - сказал вдруг шофер, поглядев на часы, - пора возвращаться. Как отдохнули?
-Замечательно, - ответил Юреня, - лучше и не бывает. Просто поразительно, как мне у вас здесь легко и весело.
Машина взревела. Шофер обернулся к Юрене и показал поднятый большой палец руки, восставший над сжатым добела кулаком: отлично, мол, работает! Юреня горько кивнул. “А чего это я, действительно, на него-то сержусь? - подумалось ему. – Он лишь обыкновенная префектовская повторялка. От него нечего ждать, кроме зазубренной, брехливой истины. Вот его хозяин опасен”.
Префект теперь казался Юрене загримированным под козленка волком: тонкая шелковистая шерстка поверх вонючей шкуры, обаятельная, домашняя полнота, скрывающая болезненную сухощавость тирана. На него много было надето. Но, быть может, он не сам на себя надевал столь плохо застегнутый, протекающий по всем щелям наряд; быть может, его облачил в него закон, которому он служит. Это тебе, Юреня, не рогожка из твоего коридора. Это непробиваемая пулями, кожистая, лоснящаяся здоровьем броня, отлитая, конечно, немного грубовато. Эта грубоватость на префекте смотрится достаточно живо, достаточно, чтобы ему быть в доску своим человеком, народным, рубахой-парнем. Она, наверное, местами подправлена ватой в обвисающих, неудачных местах: с левого боку, на местах щек, в слишком узких плечах, узость которых была бы без подкладки более женственной; лишь только полные бедра остались нетронутыми, естественными, сохранившими природную бойкость мышц. Вот, по всей видимости, отчего префект всегда так ловко перебирал ногами, и так всегда скованно двигал плечами и всей своей верхней, искусственной частью тела. Он, конечно, не робот. Время роботов кануло в Лету, роботы не модны. Модны природные человеки, но искусственно подправленные, несущие корку грима, словно королевский наряд. (Хотя, кто из нас носил королевский наряд? Нет уж, признать разницу между ним и тяжелым слоем грима нам всем не дано).
-Фу! - прикрикнул на Юреню ветер, мягко ударив его по макушке. “Ладно, - подумал Юреня, - вот выберусь я отсюда...” Ветер не внял угрозы, не испугался, ибо здесь был свой ветер, защищенный законом, тот, что был бы Юрене “там”, за оградой, недоступен. И в этом была его законная ветреная сила.
19.
Вечером - приблизительно, около, примерно, где-то возле двадцати часов по Юрениным наручным, противоударным, водонепроницаемым - в комнату явился префект, наряженный арлекином. Юреня его еле узнал. И никогда бы не узнал его в обрамлении тряпичных, обвислых рогов с приклеенными к ним звездами и бубенцами на концах, если бы не обычная несдержанность префектовского языка. Наверное, в планах префекта и было скрыть от Юрени свое истинное лицо, прячущееся под маской из белил, под шутовским удлиненным носом, под прилизанными, искусственными, вороными, почти женскими космами, с любопытством выглядывающими из-под рогатой шапочки, но он не смог удержаться, промолчать. Хотя это было бы странно, ведь зачем-то он явился в Юренину комнату. Не смог он зубами сдержать свое сладкое: “голубчик, милый мой, дорогой. Сергей Родионович...” Не смог лишить Юреню радости созерцания обычного префектовского жеста, сложенного из широко разведенных рук и особой постановки ног. Нет, все это скрыть не удалось, и даже, что, наверное, также не входило ни в какие планы префекта, что сильно Юреню насторожило.
Префект, прежде всего, стал, уморительно тряся рогами, бормотать всякую чепуху, делая огромные глаза, словно предупреждая о готовящемся сюрпризе. При всем этом он часто и невпопад широко улыбался, - на основании чего Юреня сделал вывод: либо он сильно волнуется, либо попросту пьян.
-Уважаемый Сергей Родионович, - порыкивал арлекин, - дорогой мой, непокорный наш...
За ним протискивалась бойкая, наряженная в черные, до колен, рейтузы в обтяжку и с подтяжками, мышь (дань модной американской мыши-чемпиону), ушастая и двуносая (один из носов был Ольги Анатольевны, другой, картонный, - ничей, заброшенный, пустой, висел на веревочках, зацепившись за милой женское ушко, кокетливо вылезшее из мехового мышиного лопуха). Юреня отметил, что у Ольги Анатольевны, оказывается, красивые ноги, хотя и слишком полные. Она тоже обозвала его несколько раз “голубчиком”, которое при невнятном повторении префекта слышалось, как “субчик”.
Потом, на ходу, по очереди поправляя Юренин галстук на Юрениной же шее, они, шествуя по расфранченному коридору, тащили и его за собой, тараторя с двух сторон ему в уши, чтобы он был поторжественней, посуше, говорил в микрофон четче и громче.
-Знаете, - бормотал префект, - публика-то, дура, не расслышит, не так поймет... Дурно будет так-то начинать в государственной должности...
-Мне бы хотелось увидеться с остальными двенадцатью... - пытался Юреня, губами едва не касаясь арлекинского рога.
-Увидитесь, конечно же, увидитесь! - ласково припадала к плечу мышь, поправленный, было, ею нос усердно сползал по щеке. - Вот зараза! - ругалась мышь совсем по-человечески, даже, можно сказать, по-ольгоанатольевски, неловко прижимая испуганную ладонь к испустившему словесную гадость рту.
Юреня не знал, что делать с собственными ногами, что, совсем перепутавшись друг с другом, решили к тому же поменяться местами с пухленькими префектовскими, которые услужливо подставляли себя, лезли, как на тараны, мешались.
-Брысь! - рыкнул на них Юреня.
-Ой! - прошептала Ольга Анатольевна. - Сергей Родионович, не кричите мне в ухо!
Тем временем префектовская правая нога, улучив момент, когда Юреня потерял на время бдительность, сунулась, извернувшись; Юренина левая, отпрянув, пытаясь защищаться, отлетела, пнула прижавшийся к стене косяк. Тот, зашипев, отдернулся, сдвинулся как будто в сторону, издав стукоток, как рассерженный дятел.
-Осторожнее, Сергей Родионович, - забормотал в ухо префект, - не пораньте ножку... Ножка ваша нужна в целости и...
-Отстаньте! - грубо сказал Юреня, вырывая у него свой локоть, но вырвал почему-то другой, у Ольги Анатольевны. Она незамедлительно отпала, задев стену, и сказав: “Пойду-ка я к гостям!”, исчезла.
-Вот и лучше без баб! - нелестно выдал префект и захихикал искусственно, сквозь зубы.
-Прекратите, вы... - попробовал Юреня, вновь двигая локтем и ужасно стесняясь тесных префектовских объятий. Не прошло. Префект прицепился накрепко, шел рядом, в полуобнимку с ним, как женщина.
Прошли коридор, - там, в раскрывшейся глазам гостиной, могущей соперничать размерами с актовым залом, под потолком, одной ногой упираясь в стремянку (другой - в воздух), висел Володя, держа в руках конец плаката. Рядом с ним, торжественно придерживая его за крепкую ляжку, стояла мышь Ольга Анатольевна со смазанным на щеках гримом, двуносая и ушастая. Плакат висел, как тряпка. Юреня прочел белиберду: “Никте потитонас ненаш самих”, прочел еще раз, ничего не разобрав, как вдруг Володя, поднатужившись, поправил обвисший конец. Плакат выровнялся, буквы, подпрыгнув, обрели логическую связь, вцепившись за руки, разделившись на слова, и вот тогда стало все ясно: “Никто не позаботится о нашем здоровье, кроме нас самих!”
“Мудро, - подумал Юреня, - очень уж мудро”.
Его усадили на стул прямо напротив плаката, напротив установленной трибуны. В считанные минуты в зал налетели люди. У Юрени пошла кругом голова от их слаженных, востребованных настоящим моментом движений. Он никак не мог различить лица, видел лишь многие ноги, отмах частых рук, видел, конечно, головы - одинаковые - но лиц не видел, просто не успевал разглядеть. Все складывалось быстро в какие-то, поистине праздничные картинки. Бурелом стульев, разметанный аккуратным ветром, исчез, как по мановению волшебной палочки. На его место встали ряды, готовые к приему торжественных, фрачных задов. Возле трибуны: розовый (пятнами) мальчик, водруженный обеими коротенькими ногами на неудачно шаткий стул (отчего мальчик, вдруг качнувшись, делал чрезвычайно большие глаза) со спинкой покоем, со всхлипами пропуская строфы сквозь сопливый нос, сыпал хореями. В его носу журчало и жадно всхлипывало, нисколько, кстати, не тревожа сочностью (даже неприличностью) получающегося носового звука осклабленные, готовые ко всему, гостевые уши. Получалось нечто сакраментально-гнусавое: “Я запрался пат крафать, штопы прата напугать!” И так далее. Без перевода на нормальный, не искушенный детской лингвистикой, взрослый слух. Получив свою порцию аплодисментов, мальчик покинул, наконец, опасный стул. Его поймала бледная от счастья мамаша и окунула сыновний нос в приготовленный, расшитый чайными розами платок.
Следующим номером был арлекин, терзающий расшатанный стул неспокойным, полным задом. Юреня заметил у префекта настоящий драматический дар: талантливое заламывание полных рук, талантливая театральная судорога оштукатуренного лица, талантливое колечко завывающих губ. Были неожиданно смелые изгибы, кажущегося на первый взгляд неповоротливым, пышного тела, была особая постановка голоса, словно нарочно становящегося басистее и сочнее, были разновеликие махи коротких ляжек. Ему аплодировали часто и здорово. Также здорово и часто он кланялся, оттопыривая зад и заводя за спину напряженные руки, становясь в этот момент похожим на рогато-крылатое насекомое.
Дальше был хор, состоящий из работников какого-то отдела (Юреня не расслышал какого – был оглушен аплодисментами). Грохоча обувью, вышло человек пятнадцать: белоснежные груди, помпезные бабочки, венчающие напряженные кадыки. Хору тут же устроили ажиотаж: знали, любили, оттого хлопали стоя. Юреня был оглушен бодрыми криками “Давай! Давай, ребята “Арию председателя”!”
Вперед вышел улыбающийся солист, рыхлолицый, мокрогубый, - зал, видя его, нехотя стих. Солист, с трудом сдерживая прорывающуюся влажную улыбку, начал тенорком “Когда могущая зима…”. Вид у него был уморительный, но торжественный. Выводя: “…Стучит могильною лопатой!…”, он блуждал беспокойными глазами по головам зрителей, автоматически выплевывая ртом в зал зазубренные пушкинские строки; чуть поодаль от него, притулился руководитель хорового кружка, выжидающий удобного момента для того, видимо, чтобы ловко протыкать воздух остро отточенной, дирижерской палочкой; лицом к нему, поражая монолитностью лиц и округлостью ртов, дугой стояли его товарищи по отделу, спрессованные единой музыкальной целью. Правый фланг полукруга, мученически следуя приказам взлетающей ввысь палочки, заводил механически-переливчатое “А-ыа-ыа! А-ыа-ыа!” Затем звук плавно переползал на левый фланг, становясь разборчивым: “Что делать нам? И чем помочь?” Вопрос задавался отчетливо, отработанно, - на него все время хотелось ответить. Но зал молчал.
После хора вновь выступали чьи-то дети, разряженные, торжественные: читали монотонно, но бойко. Их захлопывали благодарные зрители. Счастливые родители снимали с расшатанных стульев юных чтецов, отработавших обязательную поэтическую вахту, красных, судорожно цапающих пальцами родительские, заботливо подставленные плечи.
После детей осиротевшие поэтические венские подиумы заботливо уносили прочь. Их место занимали мимы. Юреня в одной, затянутой черным трико, фигуре, узнал охранника, что встречал его на пропускном пункте. Тот здорово играл одинокого гребца, попавшего волею случая на простор нежданно-негаданно разбушевавшегося моря. Зал испуганно замирал каждый раз, когда охранник-мим показывал всем свое перекошенное безмерной усталостью, пополам с ужасом, лицо, когда он вдруг привставал в шаткой, воображаемой, залитой морской кипящей водой лодке, и выпучивал глаза, силясь разглядеть на горизонте хоть полоску желанной земли. Он погиб, - захлебнулся, из последних сил хватаясь за перевернутую лодку, - замер, опустившись на самое морское дно. Когда же он воскрес, приподнявшись, зал взорвался криками “Браво!” и “Бис”. Идя на поводу у желаний зала, он еще раз утоп, на сей раз, пуча глаза, разъеденные соленой водой, несколько яростнее, дольше боролся со стихией, рубил коварные волны с плеча ребрами ладоней, но утоп все равно. Его снова пробудили аплодисментами, и он, поднявшись, наконец, ушел, уселся в зале, гордый, влажнолобый, пыльный с одного боку, - с того самого, которым касался илистого морского дна.
Другие мимы изображали трудящихся роботов, танцы, танцующих роботов, слонов, пингвинов. После них мышь Ольга Анатольевна представила на суд публики танец мышиного короля (картонный нос болтался теперь на ее просторной груди, надетый, как сушеный гриб, на веревочку), который ужимками, крупными ушами, интонациями, напоминал, скорее, Микки Мауса, нежели сказочную отечественную мышь королевской крови.
Концерт имел потрясающий успех. Неизвестно откуда взявшийся префект, уже отмытый от грима, с глазами, влажными от слез умиления, принимал поздравления и рукопожатия.
-Видите? Видите, Сергей Родионович? – шептал он Юрене на ушко. – Видите? Не пропали даром три недели репетиций.
Юреня отмахивался, ему это было совершенно не интересно, но префект напирал животом:
-А как вам Сережа? – намекал, как будто на охранника-утопленника-гребца. – Вон его тискают!
Сереже измяли трико и лицо, он был красен, недоволен, недоступен.
-А теперь, - закричал префект, забравшись с ногами на стул и возвысившись над толпой, - перекусить, друзья! Перекусить!
Толпа, взбудораженная “перекусить”, хлынула мимо Юрени, протекла куда-то вправо, бурля, изрыгая торжественные дифирамбы ароматным запахам. Юреню понесло потоком, завертело волчком возле коварного, подлого косяка, от которого Юреня вдруг испуганно отшатнулся, чуть прикоснувшись, все же, ладонью. Издалека уже несся торжественный рев, закладывал уши. Юреня, глядя исподлобья, тискал ладонями разгоряченные уши, прижимая мешающиеся локти к груди. А впереди, в проходе, раскрытом полукругом, словно раздвигаемая упрямым зевком пасть, разворачивал массивное тело крытый скатертью гигантский эшелон, составленный из десятка столов, заставленный яствами, бутылками, вазами, цветами; дамы, взвизгивая, набросились, расселись, бренча бокалами. Мужчины ловко ухватились за шампанское, рвя пробки из бутылочных горл, разливали пену по бокалам, по тарелкам, на скатерть, на женские колени. Среди этого кавардака металась разгоряченная Ольга Анатольевна, сменившая мышиную шкуру на тюлевую накидку, похожая теперь на привидение, махала крыльями, завывая, читала стихи, но так, что разобрать ее голоса было невозможно. Юреню запихнули между двух ярковолосых дам, но одну из них тут же вытеснил ловкий префект.
-Опять вы? - спросил его Юреня. - Не надоело вам?
-Что вы! Что вы! – кричал тот. – Это ведь только начало, Сергей Родионович! Поймите вы, наконец!
Он был неуемно, бесконечно возбужден и весел; и он был, конечно, совершенно прав - это было начало, и начало было эффектным, хотя и беспросветно лживым.
Через некоторое время, когда Ольге Анатольевне надоело изображать театральное нечто - тем более, что всех в зале больше интересовали ценности пищевые, - Юреня вдруг оказался накрепко зажат с обеих сторон, словно стиснут клещами; Ольга Анатольевна, в довесок ко всему, прицепилась к его локтю, прижала его к своему горячему левому боку, лихо орудуя свободной, правой рукой.
Затем, в программе, были тосты. Долго, с ревом, с аплодисментами, со множественными: “Просим, Сергей Родионович, просим вас все!”, коллектив требовал “нового Главного Пристава”, на что Юреня, неудержимо краснея, отнекивался, твердя, как попугай, “что он, пока еще не Главный Пристав, что еще должны быть игры”, на что ему отвечали, дружно смеясь: “То ли будет завтра!” Префект прижимался грудью к его спине, мокрой, гладкой щекой к его щеке и мягко требовал баском:
-Уважьте, Сергей Родионович, компанию, не кочевряжьтесь!
Но Юреня отказался наотрез, чем обидел всех.
-Друзья! Друзья! - возбужденно орал префект, неудобно склонившись и изогнувшись над столом (слишком, может быть, тяжела была ноша тамады). - Оставим Сергея Родионовича на время! Они стесняются! Как маленький мальчик, ей-богу, - но что поделаешь? Ничего! У нас в программе еще много интересного, друзья (шум в зале, аплодисменты!): дрессированные медведи (хохот!), акробатические этюды гимнастов братьев Рижских (крики: “О-о!”, жидкие хлопки с правого фланга), эротическое шоу Сэма Розенбаума (последние слова префект произнес излишне помпезно, растопырив руки, отчего рубаха его задралась, и миру явился волосатый пупок, - в ответ дружный гам, одобрительное гудение мужских голосов).
Зато от Юрени отстали, отлипли от него, освободили его от всеобщего внимания, прекратили на него дуться, решили его не трогать, не тревожить до поры, до времени.
Улучив момент, он сбежал (в тот самый миг, когда в комнату вводили, придерживая за ошейники, двух тощих медведей), вывернулся из расслабленных шампанским объятий супружеской четы, нырнув под натруженный локоток Ольги Анатольевны, лезущей вилкой за соленым груздем; избежал столкновения с мощным задом префекта, оттопыренным по случаю нового тоста; ускользнул от коварной (по-свински, яростно стараясь, чтобы он плюхнулся носом вниз), подставленной ножки чьего-то, нагруженного государственным задом стула, даже, из-за спешки, не удосужившись ответить ей беспощадным пинком; исчез, наконец, в сумрачном жерле дальнего коридорчика.
Как-то очень уж споро растеклась по миру темнота. Юрене было жаль истраченного впустую дня, жаль поглощенных ночной прохладой дневных цветочных запахов, жаль невидимую вершину холма (невидимую, но подозреваемую, ощущаемую, ожидаемую там, на северо-востоке), которая недавно принимала Юреню, насладиться чудесным видом которой он мог бы (мог бы, но не стал, не смог, ему не хватило времени, он должен был тогда спешить, не осознавая, как ошибался), мог бы познать красоты окружающего мира, распластавшегося у его неугомонных ног.
“Бесконечный караван моих мыслей, - по всей видимости, недостаточно унавоженных (дурно поработали вы, государственные мужи, с ленцой, с прохладцей, кидали руками, и законные удобрения бестолково проваливались у вас между пальцами), ибо источающих незаконное злословие. Неуспокоенное брожение в голове: частый выбрызг сомнений, внутриголовная сутолока, бесконечное, неразгаданное число “пи”, формула, требующая невозможного, внеалгебраического толкования. Дайте роздых, передых, отпуск, - и я стану благодарить вас, давших мне безмерное счастье, я, скованный завтрашним днем, заключенный в кокон сильнодействующего закона...
Мой ответ на все законные деяния: нет, я не хочу, я не желаю быть куклой, послушной чужых рук; пускай я выгляжу глупо. Зато я жажду освободиться от них. Забота обо мне - сродни золотой клетки. А я не желаю быть ухоженной канарейкой. Я хочу быть, скорее, тощим уличным воробышком, наполняющим воздух трелью собственного сочинения…”
20.
Утром, через открытое окно, через распахнутые двери, подали воздух с еловым привкусом. Юреня проснулся, втянул его носом, задохнулся, и еле-еле справился, сглотнув комок, отчего ему стало больно в горле - в нем словно застряли принесенные сквозняком еловые иглы. Пятерней из растопыренных пальцев он поправил измученные неспокойной ночью, восставшие против арийского порядка волосы, встал, доплелся до окна и жадно выглянул.
Охранники, двигаясь рывками, волокли плоский гигантский ящик, покрикивая друг на друга; его острые края ранили декоративный дерн, оставляя черный неровный след. Ящик с шумом заволокли в здание, и все тут же стихло.
Под раскидистой березой спал человек. Присмотревшись, Юреня узнал Володю - он храпел в чудесной живописной позе, любовно обняв ствол, щекой припав к пятнистой коре. Одинокая надломленная березовая ветка нежно обмахивала его всей своей неуклюжей пятерней, и он благодарно и мирно улыбался ей во сне.
Было позднее утро. Юреня на часы не смотрел, но чувствовал это. Еловый воздух был нагрет солнцем, и само солнце здорово припекало, вынырнув из-за деревьев и по-хозяйски засев на небосводе. Там, за окном, вид был пустынен, не праздничен, как это ожидалось. Лишь какой-то заблудший ночной, воздушный шар, розовый, приспущенный, одиноко висел на ветках шиповника, чудом избежав колючек. Он почему-то напомнил Юрене префекта - вчерашнего, розового от вина и волнения, смешанного с сегодняшним утренним, несвежим, помятым, с розовыми или даже красными полосами пролежней на щеках. Префект был, по всей видимости, так же удачлив и ловок, как этот единственный выживший после бурной, праздничной ночи розовый шар, измученный, но оставшийся целым. Префект также удачно за все время избежал Юрениных колючек, целящихся, кажется, наверняка, его беспощадных уколов, бесконечных укоров, словесных оплеух.
Когда в комнате появился заспанный префект, природная красота куда-то отхлынула. Тщетно Юреня пытался уловить ноздрями еловые запахи; нет, пахло чем угодно, но не свежестью, не еловыми иголками, не нежными купавами, не зеленью, не пышным утренним небом (у неба здесь был особый, голубой запах).
-Намешал вчера, - развязно пояснил префект, плюхаясь на диван, проводя ладонями по животу и сильно скорчившись. В нетрезвом виде он был не так сладок, не так обстоятелен, предприимчив, податлив, вежлив. - Коньяк, вино, водку, пиво еще пили под конец... Вот и отрыжка соответствующая...
“Вот оно что”, - подумал Юреня.
Помолчали немного. Юреня шарил ладонями по карману, ища карандаш; нашел, достал, заложил между страницами приготовленной было записной книжки.
-Пишете все, - утвердительно произнес префект, делая особое ударение на “и”. Глаза его были чудовищно красны: он, видимо, не спал всю ночь. - А зря пишете. Все равно ее в печку... вашу книжульку... все равно...
-Почему это? - нелюбезно ответил Юреня, злясь.
-Молчу-молчу, - хихикнул префект, и Юрене на миг показалось, что префект вообще плохо понимает: где он, с кем и о чем сейчас говорит; движения его были неопрятны, порывисты, он часто чесал затылок и левое ухо, на котором виднелась свежая ссадина.
-Может вам пойти выспаться? - предложил Юреня. Не прошло.
-Мне? - переспросил тот. - Выспаться?
-Да, - ответил Юреня, - вам.
-Не надо, - лихо кивнул префект, коснувшись подбородком груди, и ойкнул от неожиданности, - черт... - пробормотал он, - шея хрустнула... - Он моргнул больными глазами, словно избавляясь от песка, попавшего в них. - Нетушки, а спать-то я не пойду...
-Может быть, - попытался опять Юреня, стараясь, во что бы то ни стало, от него избавиться, - все-таки попробуете?
-Нетушки (это было какое-то новое слово, вряд ли разрешенное для применения в государственных учреждениях), я уже попытался уснуть сегодня... Ольга тут же уперлась куда-то с Володькой... Нетушки...
-Ваши подозрения напрасны, - остановил Юреня поток ревности, - вон, выгляньте в окно, там ваш Володя, один-одинешенек, спит в объятиях березы.
-Ольга где-то рядом, - тупо пробубнил префект, - рядом где-то... Гадство...
Лучшим снотворным явилось недолгое молчание. Дальше Юреня наблюдал процесс поглощения человека сном. Беззвучно и мягко закрылись глаза префекта, словно в противовес им раскрылся рот, и показался серый налет языка; и где-то там, за окном, потревоженный безудержным птичьим пением, застонал на всю улицу Володька; сквозняк раздвинул ладонями неподвижные до сего момента шторы, пробрался мимо Юрени, по-отечески коснулся спящего, пригладив разметанные, влажные волосы; далеко, в холле, закричали, зашумели охранники, опять, видимо, ворочая ящиком, заставляя Юреню морщиться и затыкать уши, дабы избавиться от чудовищно-пронзительного визга-скрипа-стона-хруста, недолгого, но мощного.
Юреня заметил застрявшую под мышкой префекта, свернутую трубочкой газету, - примерился, зацепил двумя пальчиками, вынул легко, как хорошо притертую пробку; и тут же развернул, усевшись на стул спиной к окну.
С первой же страницы на него глянул другой Юреня, черно-белый, масляно-улыбчатый (Как? Когда? Когда они успели, проныры? Он никому не позировал, он никогда так не улыбался, никогда не позволял себе такую пошлую сладость губ! Но почти сразу родилась мысль: умеют, просто умеют работать, умеют фотографировать, проявлять, лепить глянец на бумагу. Это было целым искусством: донести до читателя те самые лица, что годны для потребления ненатруженным читательским глазом). Читать было еще труднее. Эти строчки - словно сбежавшие со страниц отечественной газеты “Белиберда”, - Юреня где-то уже слышал. Напрягся, припомнил, поднатужившись: “...запиши, нанеси знакомыми символами, составь документ, пригодный для дальнейшего изучения; не смогши записать, запомни, отложи в памяти...!” Где-то это мог слышать Юреня. Именно слышать, а не созерцать, - читая вслух казистые строчки, он ловил знакомые созвучия, силясь вспомнить: где, когда?
И лишь сорвалось с губ: “Зритель, очевидец! Следи за губами, найди смысл в их построении, - возьми, перелей на молоко бумаги деготь сложенных губами фигур, дабы они обрели искомый, соответственный настоящей минуте смысл; не смогши перелить, плеснув чернила мимо, - запомни, отнеси в особый...”, как он вспомнил вороную ночь, засыпанную звездами, мерный голос префекта, проблески его глаз, вспомнил тот первый свой вечер в беседке при искусственном желтом свете, свою беспомощность, ту же самую, что ощущал и сейчас, сегодня, в настоящий момент, в этот самый миг. Юреня вспомнил, и застыл пораженный наглостью и скоростью журналистского пера: газета вещала, будто сие говорил он, Юреня Сергей Родионович, собственной персоной. Это была ложь, наглая, но на потребу. Выглядела она правдой. Чистейшей, без примесей. Читать дальше было противно: бред, враки, пустозвоние, зловоние, наконец. Можно выбирать, сочинять любые слова, словопостроения, словосочетания, ибо их все равно не будет достаточно, ибо они все равно издохнут, сломленные, с источенной волей, жидкие, а им в противовес сунут сочные, удавшиеся, газетные, законные. Все казалось бесконечным сном, весь мир пытался заставить Юреню понять, что сном своим верховодит он сам, или, по крайней мере, он должен был так думать.
Он был рад явлению Ольги Анатольевны, растерянной, но прибранной, заспанной, опухлой, но твердословной. Она ворвалась, кинулась, будто птица с высоты, уцепилась коготками за плечо мужа, тряхнула несколько раз, приговаривая: “Горе ты мое, горе луковое…” С мягкой, кратковременной, вымученной улыбкой, наконец, обратилась к Юрене, не переставая, однако, работать рукой, отчего голова префекта сорвалась со спинки дивана, беспечно повисла и принялась мотаться из стороны в сторону благодаря ее стараниям.
-Знаете, - тараторила она, словно оправдываясь, и вновь ее лицо покрывалось тонким слоем муки, утренней, шероховатой пленкой заботы, - так всегда с ним. Слаб на спиртное. Иные мужики пьют, пьют, веселятся, ничего им… Лишь только голосистее, да нахальнее становятся. А мой, понимаете, Сергей Родионович, просто слаб настолько, что вчера вечером ему хватило двух рюмок, выпитых на голодный желудок. Заснул, подлец, еще во время пятого тоста заснул. Неудобно, - ведь спит, подлец, в таких позах, так изогнувшись на стуле, что дурно становится, стоит только глянуть на него, несчастного. И вот сейчас спит, - спит, когда нам надо срочно… Помогите мне, Сергей Родионович…
Не из приятных минут, не из торжественных моментов – тянуть кверху мешочные плечи префекта, чугунную его голову, посаженную на короткую массивную, свинцовую ось шеи, растерявшую за бурную ночь смазку, а оттого ставшую неповоротливой, местами хрусткой, временами скрипучей. Ольга Анатольевна, вынув носовой платок сомнительной чистоты, намотала его на палец, послюнявила обмотанный кончик, протерла мужние глаза. Префект замычал, недовольно отмахиваясь вялой ладонью, но она прижалась к нему, притиснула его голову к своей груди, отчего лицо его показалось Юрене чудовищно рыхлым, и все же еще раз залезла платком в заспанные глаза.
Ольга Анатольевна призвала на помощь сквозняк, распахнув дверь, - и он не замедлил явиться, прорвавшись сквозь заслон решеток на окнах, напал, объял, разлепил сонный капкан префектовских век, вылизал мокрыми жеребячьими губами заспанное лицо.
«Еще немного», - подумалось Юрене, когда он придерживал префекта за бублики скрюченных рук, хотя почему-то не верилось, что немного: впереди была, скорее, бездонная пропасть, заполненная беспроглядной ночью, той самой ночью, в которую уже удалось Юрене окунуться, в ту самую, из которой, кажется, нет выхода никуда, кроме как к этой (к той, за окном, утопающей в утренних, веселых лучах) беседке, освещенной по вечерам желтым искусственным светом. «Еще немного», - повторил он упрямо, не веруя ни в самого себя, ни в бога, ни в черта, ни в справедливый закон, ибо последний вставал перед ним неприступной громадой, бестолково растопырившийся на пути. Он хотел бы обнаглеть, размахнуться, ударить, пнуть, совершить деяние, - пусть незаконное деяние, но поступок. Большая разница есть между поступком и деянием, но иногда одно скоротечно и неумолимо перетекает в другое, сливается с другим, становится другим.
21.
Стоило поблагодарить префекта за сдержанное слово: Юреня встретился со всеми двенадцатью, хотя и не ожидал этого так скоро и в такой форме. Его нарядили в странные судейские одеяния - синие, балахонистые, чья окраина путалась под ногами с упрямством избалованного ребенка, а ведь идти надо было, и идти быстро. Сползал на уши седой парик (седина, по всей видимости, означала тотемную мудрость), изготовленный на большую, отнюдь не Юренину голову; болталась суровая кисть, свисающая с уголка ромба, венчающего шапочку магистра, тоже синюю, и тоже с проседью на висках.
-Главное, - шептала в ухо неугомонная префекторша, перейдя почему-то от сугубо просительного к приказному тону, - не теряться, не хихикать, смотреть прямо, слушать, что мы с Левушкой ... тьфу, со Львом Иванычем будем говорить в ваши уши...
-Главное, - огрызнулся Юреня, пихая ослабевшего быстрой ходьбой префекта плечом, - отстаньте. Я уж как-нибудь сам, без вас.
-Нет, нет, и нет, - сорвалось новое приказание с ее губ, - никак это невозможно. Мы прикреплены к вам, а вы - к нам. Нам нельзя расставаться, поймите, Сергей Родионович...
Но тут же их развела сама судьба: Юреню, метнувшегося вправо, туда, где виднелись двенадцать одинаковых опарикованных, зачехленных в судейские сутаны, взбудораженных фигур, почувствовав вдруг к ним невыносимую человеческую тягу, какую, может быть, испытывает только еврей, встретивший в стане антисемитов другого еврея. Ольга Анатольевна пропала, исчез и префект, сломленный постоянной качкой.
Юреня подскочил, пристроился, мгновенно став чудовищно взволнованным, до тряскости колен, до судорог губ, до нервного тика век, став отвратительно заразным разыгравшимся своим волнением. Но смог разглядеть знаменитое колесо, притулившееся прямо посреди комнаты, возле украшенного цветами стола. Оно внушало трепет некоторым до Юрени, внушало его, видимо, теперешним Юрениным соратникам, - но только не ему. Его волнение можно списать на долгожданное отчаянное ожидание окончания всех его тягот, связанных с пребыванием здесь, нежели на почти евангелийский трепет перед вознесенным на законный пьедестал почета идолом.
Двенадцати кандидатам наложили белый грим на лица. Так было нужно, благодаря законным нововведениям. Отчего-то нужно было, чтобы кандидатов нельзя было распознать по лицам; это было одинаково странно Юрене, как и совершенно, на первый взгляд, логично, ибо кандидаты были специально подобраны по росту, по возрасту, по полу, и грим совершенно роднил их, ставшие вдруг нечеловечески искусственными, совсем недавно бывшие совершенно разными, лица. Юреня и здесь проявил своеволие, и лицо его осталось чистым.
Походкой фокусника вперед вышла Ольга Анатольевна (префект не нашел, видимо, в себе сил), улыбающаяся, можно сказать – счастливая. Она восторженно оглядела выстроившихся перед нею кандидатов, скопившуюся за их спинами толпу, нашла взглядом Юреню, чуть заметно кивнула ему, хитро подмигнув. Черт возьми, она слишком просто узнала его среди строя загримированных коллег, - его прошибло потом от столь наигранного беззакония. Просто он, Юреня Сергей Родионович, был не загримирован. Его лицо было чистым, незапятнанным театральной пастой, драматическим мелом.
-Господа! - сказала она, блаженствуя от сознания созданной ею торжественной минуты. - Настало, наконец, время, мы дождались. Я не буду долго отнимать законное время у законного оратора. Мы записали голос Главного Пристава - его наставительную речь - на магнитофонную ленту, как это должно быть по закону. Сейчас все мы, соблюдая возможную тишину, прослушаем ее, а затем (она вновь нашла взглядом Юреню) Сергей Родионович придаст лототрону... - Она улыбнулась, силясь найти слова, но махнула рукой, словно ссылаясь на то, что все и так понятно, без особых комментариев.
В толпе зашумели, вперед вылезли журналисты, вооруженные массивными фотоаппаратами, откуда-то справа понеслись под потолок жидкие несвоевременные хлопки - голос, мощный, живой, звучал, разливаясь по головам. Все мигом стихло, замерло в водовороте этих звуковых волн. Мелькнуло напряженное лицо префекта, его искусственные от волнения глаза. Все это было более, чем странно, вызывало отвратительную оскомину во рту и слабость в коленях - Юреня глотал кислую слюну и хватался руками за спинки близ стоящих стульев, в надежде отыскать опору в них. Но они противно скрипели на весь зал, он отпускал их, скрипя зубами от злости. Все здесь были против него, все было против, всё и все.
Откуда-то с потолка вдруг полился глубокий, грудной звук. Было плохо слышно, качество звучания было ужасным, какие-то посторонние потусторонние звуки глушили драгоценные наставления Главного Пристава, обязательные для высказывания тринадцати кандидатам на вакантное место. Юреня видел вокруг корчащиеся лица (словно сим корчанием можно было, действительно, что-либо исправить). Юреня пытался вслушиваться, направлял к потолку ухо, наращивал ладонью ушную раковину, одну, другую, затем обе, слышал обрывки, складывал, что-то получалось.
Но тут к уху пролез префект, забормотал, словно нарочно: «Ничего, ничего, Сергей Родионович... Это, конечно, в первый раз с нами такое... Кончится все - убью Володьку... Это ведь он делал запись...» Находил взглядом растерянный Володькин профиль, грозил кулаком, подмахивал коленом, - но Юреню это не удовлетворяло.
-Помолчите немного, - шептал он префекту, - дайте хотя бы дослушать часть...
-Конечно-конечно! - с готовностью соглашался префект, и даже на время смолкал, но чуть погодя, не удержавшись, вновь лез губами в Юренино ухо, указывая пальцем на входящего в зал нового гостя: - Губернатор, Сергей Родионович, гляньте... Пойдемте, познакомлю вас...
-Не хватайте меня за локоть! - шипел Юреня, и на него зашипели морщащиеся собратья по выборам, и на него зашипел голос под потолком, словно справляясь с природным дефектом речи, или преодолевая непривычное состояние языка, неудачно тыкающегося в просвет между зубами, один из которых недавно благополучно удалили. На него зашипел подвернувшийся под руку стул, рвущий из-под пальцев венскую гнутую спинку: «Пшел! Пшел!», чем окончательно разозлил и без того доведенного до предела Юреню.
-Замечу, - сказал голос под потолком, вселив странный ужас в глаза префекта, - тринадцать - именно тринадцать и ни человеком меньше! Это полезное нововведение было нами нововведено...
-Оставьте его, - забормотал префект, словно нарочно, чуть не касаясь губами ушной раковины, - пускай поговорит... А мы с вами подойдем... Хотя, нет - сам к нам шествует... Какая честь, Ленур Яковлевич, какая честь!
Губернатор был толст, свеж и сладок лицом, чем напоминал префекта. Юрене представила его префекторская чета, чрезсильно покрывающая лица улыбками, поводящая плечами, ладонями касающаяся то губернатора, то Юрени. «Дайте же мне дослушать!» - упирался проситель Юреня. Но губернатор был слишком сладок и липок, чтобы от него можно было так просто сбежать, да еще и вымученно улыбался. Ольга Анатольевна шептала в Юренино ушко:
-Прекратите, Сергей Родионович, на нас смотрят!
-Пусть! - разорялся Юреня. - Пусть смотрят - мне все равно! Я хочу дослушать! Мне кажется, вы нарочно меня отрываете!
-Зачем же вы так-то? - бормотала она, а он носом употреблял ее несвежее утреннее (на голодный желудок) дыхание, ворочался, отворачивался - но тщетно: она везде поспевала своими болтливыми губами. - Зачем нам это надо?
-Уж не знаю, - говорил он, пытаясь отодвинуть ее локтем, - но я начал уже подозревать...
-Глупости вы говорите, - захихикала она. - Перестаньте маяться - сейчас я махну рукой, и вам предоставят эту речь, записанную на бумаге... Легко сможете прочесть, если вам так это важно...
«...очень важно, ведь, откровенно говоря, именно это положение позволит нам говорить, что выборы прошли законно - именно, законно, повторяю, а не как-нибудь иначе!...» (Вновь потолочный голос - это было странно: вмонтировать аппаратуру в потолок. Странно, но необычно. К этому, видимо, стремилось все в этом доме - быть необычным).
-...Это правда? - спросил Юреня.
-Чистая, - прошептала Ольга Анатольевна, видя, что он попался.
-Хорошо, - согласился он, - пусть мне принесут. Я хочу знать, что он говорил сегодня, сейчас... Мне нужно знать...
Она еле заметно, встретившись взглядами с Володей, кивнула. Володя тут сбежал из зала, словно был готов к подобным просьбам.
«...Только возможность кандидата отказа...»
-Послушайте! - вдруг гаркнул Юрене в ухо префект, и вдруг осекся. - Раз уж мы... тут... вы тут договорились с Ольгой Анатольевной (они, надо сказать - префект с губернатором - только делали вид, что мирно беседуют о чем-то несерьезном; на самом же деле цепко ловили каждое движение Юрениных губ)... То вот Ленур Яковлевич (указ на губернатора, внезапно взволновавшегося) интересуется: что вы преподавали в своей школе? Да, Ленур Яковлевич?
-Э... Д-да, - согласился губернатор. - Конечно, я хотел бы. Хотя...
-Я не преподаватель, - ответил Юреня, выдержав паузу, - я завхоз...
Голос: «...ведь только такое законное право кандидата отказа...»
-А как же...? - в голос закричали губернатор с префектом, встретившись взглядами.
-Знаете! - нарочно громко проговорил префект, здорово волнуясь. - Оставим этот пустой и ненужный допрос... Может быть, пройдем в смежную комнату? А, Сергей Родионович?
-Нельзя, нельзя, - вмешалась Ольга Анатольевна, говорящая громче, чем обычно, и начертила рукой в воздухе баранку.
-Ах, да, - спохватился префект, - присядем, хотя бы, вот на эти стулья...
Присели. «Четырнадцать лет - это не срок для истории. Это мизер. Это крупица. Но из крупиц, позвольте вам напомнить, состоит время в песочных часах... Из крупиц сложены Египетские пирамиды и...»
-Заканчивает уже, - пробормотал префект, сделав губами «Пф-ф», словно отдуваясь, незаметно (пытаясь - незаметно) достал белоснежный платок, незаметно вытер пот с шеи, незаметно слазил им за пазуху, расстегнув пуговицы рубашки на груди.
Володя принес бумаги. Юреня - с жадностью пронесся глазами по строкам. На импровизированной сцене тем временем происходили чудеса, сопровождаемые грохотом аплодисментов: охранники выдвигали лототрон ближе к зрительским рядам. Ольга Анатольевна лихо командовала мужскими бицепсами и напряженными ляжками. Лототрон был тяжел и неповоротлив, его лапы, цепляющиеся за паркет - визгливы, неподатливы, упирались, что было мочи, мешались, цеплялись за каждую выбоинку, щелку, трещинку.
-Сейчас, - грохотал префект, пытаясь перекричать торжественный вой толпы, - сейчас будут выбирать того, кто будет... (захлебнулся восторгом - Ольга Анатольевна сорвала корызькастую фуражку с охранника, кинута туда тринадцать бумажек - с одной помеченной)... Сейчас вытянет... (Взболтала бумажное содержимое фуражки, двумя пальчиками - извлекла одну)...
-Кто? - крикнул губернатор, косясь на Юреню.
-Тринадцать! - закричала Ольга Анатольевна, взглядом находя мужа в толпе - чуть заметные кивки, туда кивок, обратно - ответный, Юреня и не заметил, роясь в принесенных бумагах. - Итак! - закричала она. - Объявляем перерыв на две минуты: кандидат под номером тринадцать придаст колесу вращательное движение! Просим никого не покидать зал!
-Итак, - сказал она, спеша, подскочив ближе, - Сергей Родионович! Оторвитесь от своих бумажек, наконец... Через две минуты вы должны будете раскрутить колесо... Только мой вам совет - не крутите слишком сильно. Какой в этом смысл? Крутаните легонько... Колесо посажено на отличные подшип...
-А ведь я понял! - сказал вдруг Юреня, отрываясь от записей, поднимая на всех вдруг просветлевший взгляд. - А ведь я понял, - повторил он, - понял как раз то, чего понять, чего даже расслышать мне не было позволено... Нет, не могу сказать наверняка - нельзя! Можно было, иначе вы просто не запустили бы магнитофонную запись... Можно было, законно, вот только нежелательно... Ведь верно? Законно знать - но нельзя знать! Потрясающая расстановка. Только вы зря старались - я отказываюсь.
-Ничего не понял, - сказал префект, дурно играя абсолютное спокойствие, - от чего вы отказываетесь? Что вы поняли?
-Вы пытались меня отвлечь. Вы боялись, что я пойму что-то лишнее. Но если бы вы не старались так, не притащили бы мне эти липовые (он бросил на пол бумаги) бумажонки, я, быть может, догадался бы не сразу. Но вы опростоволосились. Я все понял. Я ухожу отсюда.
-Ничего не получится, - сказал Ольга Анатольевна, - никто вас отсюда не выпустит, вы же знаете. Вы знаете так же - раз уж говорите, что догадались, - что колесо крутить вам придется, и что колесо обязательно укажет на цифру «тринадцать», а, следовательно, вам, Сергей Родионович, придется принять должность Главного Пристава, и служить в ней Родине во имя закона.
Юреня усмехнулся.
-Грубо работаете, Ольга Анатольевна. За дурака меня держите? Зря. (Он, наклонившись, поднял брошенные бумаги). Вот, взгляните на ваши просчеты. Может быть, это вам пригодится в следующий раз - когда вы будете заманивать в свои сети кого-нибудь другого, но не меня.
-Интересно, - ва-банк играла она; в одиночестве: префекта и губернатора поразила одна болезнь - судорога лицевых мышц, - очень интересно. Я слушаю.
-Поражен вашей выдержкой, Ольга Анатольевна, - снова усмехнулся Юреня - он был катастрофически спокоен. - Да, отрицать нечего: вы пытались мне помешать слушать запись. Это была ваша первая ошибка. Вы подменили запись этими бумажками. Но вы не учли то, что мне, все же, удалось кое-что успеть уловить... Самым краешком уха - но все же... Я уловил одно лишь слово. Именно то слово, которое вами было нещадно ликвидировано в бумагах. Вот, например, читаю: «...ведь только законное право кандидата...» Дальше: смазано, стерто, подтерто. Грубо работаете. Но прочесть можно кое-что. Например, слова: « от уч... лототр... иг... » - «от участия в лототронных играх», так, наверное? На этом месте должно быть еще одно слово, чтобы фраза обрела смысл. Теперь соберем всю фразу воедино: «отказаться от участия в лототронных играх» - не так ли? Не это ли - принцип справедливости закона? Не это ли - законность?
-Глупости, - выдал губернатор, - законность, это совершенно иная штука. Я читаю в университете лекции, так вот могу совершенно точно сказать вам, что вы не правы.
-Пусть, - ответил ему Юреня. – Пусть я не прав с этой законностью. Пусть я плаваю с терминами. Но я могу отказаться! Вы замалчивали об этом моем праве. Но вы не преступали закон, вы просто молчали. Но теперь - все по-другому.
-Крутите, Сергей Родионович, люди ждут, - сквозь зубы сказала Ольга Анатольевна, судорожно рыща взглядами в толпе собравшихся вокруг людей.
-Нет, - сказал Юреня спокойно, - не стану я крутить ваше колесо... Мне не хочется к нему даже просто прикасаться... Зачем? Какое я имею к нему отношение? Никакого. И к вам: никакого. Я уйду, а вы останетесь. Это ваше законное право.
-Вы не сможете! - закричала она, взбесясь.
-Еще как смогу, - засмеялся он, развернулся и пошел к дверям. - И вам ничего со мной не сделать - на то нет специальных указаний в законе. Я буду первым, кому вам не удалось внушить неизбежность участия в лототронных играх. Думаю, в этом есть слабость этого закона - перечитайте его, и найдите другие способы.
-Держите его! - заорала она, хватая его за рукав.
22.
Случилось страшное: Юреня шел - напролом, словно танк, бороздя плечами чужие, худосочные плечи. Его нельзя было остановить - он обрел неведомую доселе силу - силу стократных рук, стократных ног; и с каждым шагом, с каждым мановением встречных ладоней он вбирал в себя новые силы, которые копились в нем, складываясь в новые силовые субстанции. «Держите!» - кричали безудержные глотки, но никто почему-то не держал, хотя многие пытались преграждать путь.
Уже префект свалился на пол, припал к полу задом, тряся чугунной гудящей головой; губернатор сел мимо стула, ойкнул, взболтав воздух коленями, ухватился слабыми руками за стульи бока; Володя в боевой паучьей позе - щетина вздыбленных волос, поднятые вверх напряженные руки - тарантуловые, угрожающие смертью лапы; Ольга Анатольевна, пораженная столбняком (Юреня, обернувшись, разрастаясь на глазах, весело помахал ей рукой), не замечающая рвения толпы. Юреня же по-прежнему был неудержим, счастливо смеясь, легко снимал, словно паутину, решетки с окон и жаберные створки жалюзи разваливались единым мановением его рук.
Он появился в холле трехметровым, касающимся макушкой высоченных потолков, вышиб неподатливую, створчатую дверь, и она распалась на две половины, хрустя и хрипя, ворочаясь на натруженных петлях. Перепуганный охранник взвился на своем насесте, хлынула кровь из его носа - от напряжения, от испуга. Он цапнул горстью багровый нос, унесся, лупя подошвами ковровую тропу.
Вышел, вырвался - свобода, переполненная птицами, орущими гиганту дифирамбы, сорвавшимися с качнувшихся при виде Юрени деревьев. Вышел, вырвался - и, подняв ладони кверху, схватил, поражаясь необыкновенному чувству близкой, непосредственной причастности к природе, выжал из нависшей, словно по заказу, тучи всю влагу. Хлынул дождь, увлажнив Юрене грудь и колени и немного спину - ему теперь сильнейший ливень был, что легкая водяная пыль возле фонтана.
Внизу, там, возле шагающих пятнадцатиметровыми шагами ног - люди; он - веселый, неудержимо улыбчатый, махнул рукой, шутки ради выскреб из дальнего небесного угла новый клубок, пропитанный дождем, дал ему тумака раскрытой ладонью. Тогда же тучи, образуя возле его виска внушительную громаду, словно по приказу вдруг расступились, страшась его ударов, - и солнце, вызволенное из облачного плена, засияло шибче, омытое дождем. Сочные тяжелые капли упали, наконец, на землю, на помадные чубы, на возбужденные лица, на растрепанные волосы, и смыли грим, обнажив голые лица, и испортили пригнанные к макушкам парики - те незамедлительно свалились на землю, к ногам, в мокрую пыль.
-Вот так-то лучше, - крикнул Юреня, думая, что с такой высоты его плохо слышат.
Там, внизу, скорчились, хватаясь за уши - слишком силен был его голос, разросшийся вместе с бренным телом. Это было смешно - все их ужимки, лилипутовые кривляния. Он засмеялся, шагая дальше: одним шагом - через бывшую громаду каменной ограды, пронесся, точно глыба, над головами обезумевших охранников. Уже не разобрать было слов - те, внизу, были слишком малы, их легкие - слишком миниатюрны, чтобы вытолкнуть звук, подобающей силы.
Под ноги - упрямый штырь одряхлевшей старой сосны. Прочь, неугомонные служаки, прочь! Там же, возвышаясь над кустами, размахом в полхолма - знакомый томик Фейхтвангера, лежит плоско.
-Все свое ношу с собой! - книжно прогрохотал Юреня, подбирая Фейхтвангера и суя его под мышку, и пошел прочь, разметывая свободной ладонью равнодушные сонные флёры облаков. Они летели прочь, приобретая новые формы, новую осанку.
Скоро - совсем скоро, вследствие необыкновенной скорости новых ног, - исчез вдали колончатый кубик здания, исчезла огибающая его лента стены, исчезло и человечье волнение, объявившееся при виде близкого чистого неба.
И тогда день пошел на убыль.
Свидетельство о публикации №216010201734