Неприручённые звери

НЕПРИРУЧЁННЫЕ ЗВЕРИ.
Предыстория.
Это не пьеса... Не ловите меня: она сказала...Вам всё равно не угнаться. Это свод пьес, включая монологи или монопьесы. Мне бы хотелось, чтобы была сыграна мистерия в течение двух – трёх – четырёх вечеров о странном мире, которого нигде нет, кроме как на этих страницах, собранного из крупиц обычной размеренной жизни: там – поворот головы, там – обрывок фразы, там – рассказанный сон в плацкартном вагоне под стук колёс о чьей-то невысказанной любви. Мы никогда не узнаем ни начала истории, ни её конца и не увидим лица человека, рассказавшего сон. Но все они заперты здесь, в этой пьесе, на этих страницах: люди, которые любили меня, которые пытались научить, которые делились последним и давали мне приют, и рассказывали сны и пересказывали книжки, которые они прочитали или собирались написать, но уже не напишут никогда...И я не знаю, как иначе выразить свои чувства к ним, к тому отрезку жизни, который безвозвратно прошёл, как поезд, грохоча вагонами, а мы смотрели с насыпи вслед , пытаясь запомнить тех, кто мелькнул в окнах.
Все персонажи этой пьесы вымышлены, но все они прошли через меня. Как сказал мне один русский драматург, сидя в дорогом гостиничном номере одной из блистательных столиц и подсчитывая, сколько всего денег у нас осталось на ту карнавальную жизнь, которую мы ведём: « Все они – это я!» - «Кто они?» - « И маленькие девушки, и обезумевшие старики, пытающиеся внушить им любовь, и те, кто умерли, и те, кто живут долго и счастливо, - все они – часть меня. И если бы я не впустил их в этот мир, они бы разорвали меня в клочья...А я, ты знаешь, очень люблю жизнь!» И тут мы оба рассмеялись, потому что выяснилось, что денег на нашу весёлую разгульную жизнь очень много... Потом он сказал мне: «Люби лучше режиссёров, это гораздо полезнее...» - и мы снова смеялись до слёз от счастья, потому что знали, что мы – такие, какие мы есть, и это – навсегда…
Я очень многого хочу от театра, своего театра – его новой возрождённой жизни, похожей на сад дивных растений, в котором ни одно не повторяет другое, и который, возможно вы скажете, и я тут же с вами соглашусь, - помесь французского экзистенциализма и моих русских измышлений. Наше творчество – это познание, наше выражение – это рассказ о познанном... Сейчас остаётся только ждать, насколько сбудется всё то, чего я хочу, ведь, как сказал мне уже не драматург, а режиссёр, сидя на запущенной кухне старинного московского дома: «Самое сложное ты уже сделала. Ты написала пьесу, и она тебе больше не принадлежит...»
А теперь о географии. Крым тогда был моей загадкой и моим прибежищем. Каждый раз, когда у меня не оставалось ничего, даже дома, я ехала в Крым, - зимой, похожей на нашу сонную весну или весной, напоминающей разгар нашего ледяного лета... Крым принимал меня, но я знала, что так не будет всегда... И если я оказывалась в Севастополе на площади перед белоснежным на жаре зданием театра с бесконечно летящими вверх колоннами, то иногда, на короткое мгновение, я представляла себя актрисой провинциального театра. И тут же эта жизнь потоком пронзала мою грудь, а когда проходила насквозь, бесследно растворяясь, я помнила из неё только два момента,- то, что мне нравился прохладный мрамор фойе и распахнутые окна, за которыми одно только море; и то, как я стою на сцене и смотрю в тёмный совершенно пустой зал на ровные ряды кресел с откинутыми сидениями, и какое-то странное чувство абсолютной свободы и любви полностью захватывает меня...
И там же, в Крыму, я запомнила одну июньскую ночь в самом начале разгорающегося лета, как сидя на смотровой площадке в винограднике между морем и каменными складками занавеса Ай-Петри, я зачем-то сказала вслух: « Сейчас придут ко мне хозяева сада моего и владельцы моего дома...», и тут же в ворота постучали, час для Крыма был поздний, - местные жители и маленькие дети ложатся по -наивному рано, зато и просыпаются на заре; но они всё-таки пришли – хозяин дома с женой, жившие в самом низу соседней улицы, женщина средних лет, у которой из глубокого выреза торчало несвежее кружевное бельё, а вытравленные в соломенный цвет волосы были стянуты в пучок над идеальным овалом лица с глазами в кляксах краски; и старым мужчиной с близоруким расслабленным взглядом по кличке Шаман. « Да не плачу я, - сказала мне женщина, переступая порог, - это от пота вся тушь растеклась...Меня...- и тут же назвала своё имя... –вот так-то звать...» А хозяин дома застенчиво протиснулся в сад следом за ней: « Мы это... пришли тут тебя подкормить...если не возражаешь...пойду разожгу мангал...» и тут же исчез в чёрных зарослях лавра благородного. Они принесли промаринованные куски мяса для шашлыка и несколько бутылок крымского вина... Они ворвались карнавалом в мой спящий сад, и тут же в его глубине заплясала узкая полоска тёмно-красного огня, над которым ненадолго склонялись внимательные человеческие маски лиц. Вообще-то, вот уже неделю я должна была им денег за дом и спускалась к морю в обход, что бы только не встретить кого-нибудь из них. « Я знаю, что у тебя давно нет денег, - сказал мне хозяин из глубины сада. – Живи в долг пока не пришлют, пиши тут своё...И напиши про нас, как мы тут живём, а внизу бьётся море. Не забудь...» Я хотела ответить, но подул ветер, сгибая кусты лавра, и они заслонили горящую жаровню и лица моих ночных гостей над огнём, и сад погрузился в темноту. Рядом со мной стоял близорукий человек по прозвищу Шаман. « Где тут у вас беседка? - спросил он. – Проводите меня...». Я показала в сторону виноградной беседки, но он, цепко обхватив мой локоть, повёл меня на смотровую площадку. « Я старик, - грустно сказал он, пока мы поднимались по ступенькам. – Мне шестьдесят лет...» - « Что такое шестьдесят лет? – засмеялась я. – Про Адама сказано:800 лет, да и другие...», но он не дал мне закончить. Подул тёплый, ласковый ветер с моря. «Как будто бы мягкие волосы прикасаются к пальцам», - сказал он, поднимая руки навстречу ветру, и его расслабленный, расфокусированный взгляд коротко вспыхнул усмешкой. А, ведь я только что, до их прихода, точно так же на смотровой площадке, подставляла пальцы ветру и пыталась забыть, как совсем недавно охрипшей московской зимой прикасалась к чьим-то там волосам. « Я осветитель в симферопольском театре, - сказал Шаман, когда мы сели на скамейку и стало видно гладкую, в серебряных лунках луны, удалённую поверхность моря с бегущими тенями облаков. – Я знаю, кто ты...» - « Я никогда не была в симферопольских театрах» - «А тебе и не надо. Мне показывают за тебя...» - « Кто показывает?» - я, ведь, знала, что он говорит правду, потому что все мы были вовлечены в театр этого сада; и просто тянула время. « Что ты там пишешь я не знаю, я не оценщик, - продолжил Шаман, - но чем лучше ты напишешь, тем сильнее будут попирать и оскорблять. Это как у Булгакова, чем лучше писал, тем сильнее унижали...» - « Но, может быть, вы всё-таки ошиблись?» - « Я? – удивился Шаман, поднимая на меня свой странный плывущий взгляд. – Да вот он, ясно его вижу, стоит у тебя за спиной, как живой...и, ведь, согласен с каждым моим словом! Смотри...» Я наивно обернулась: по лестнице на смотровую площадку поднимался хозяин сада с нанизанными на шампуры кусками обожжённого мяса и подносом, на котором из стаканов мелкими волнами выплёскивалось красное вино ,и вслед за ним, скрутив газеты в тугие трубы, горящие на концах, поднимались женщины, а внизу бледно-розовым светилась догорающая жаровня, и , поверженные, дрожали поверх травы тени благородного лавра...
«Кто вам помогал писать эту пьесу? – спросил меня очень старый уважаемый режиссёр одного академического театра, который меня никогда...никогда...никогда... И тут же поправился: Извините, я неловко и неточно формулирую, но всё же – кто?» И я просто, чтобы его позабавить, потому что мне нравился этот безоговорочно красивый человек, который и читать-то всё это не должен был, ответила: « Антонен Арто...и ещё один китайский актёр...вылетело имя из головы...» - « Но, хотя бы сколько ему сейчас?» - « Гораздо больше чем Арто. Около двух тысяч. Он первым ввёл правило поэмы. Это когда персонаж выходит на сцену и рассказывает свою поэму. Импровизация не допустима, за исключением редких случаев, когда актёр очень опытен, но и он должен безупречно попадать в ритм и музыку слов, иначе из актёра он превратится в убийцу поэзии...» - « Я так и думал, - ответил мне режиссёр. – Этим и объясняются ваши длинные монологи...А как вы её писали? В каких состояниях?» И мне снова захотелось развлечь его, ведь у нас с его театром не было никакого общего будущего, и мы оба это прекрасно понимали: «Состояний было два...» - «Всего два?- слегка удивился он. – А так по вашей книге и не скажешь!» - « Да, - совсем развеселилась я, поддаваясь его обаянию. - Первое – горящий экстатический и совершенно бессмысленный для жизни восторг, о котором писал Арто, после которого я могла проспать сутки или даже чуть больше...И этот мертвецкий сон – был вторым состоянием моей души... Так я и жила всю свою бессмысленную для жизни жизнь...» - « Понимаете, - сказал он. Моя ложная весёлость никак ему не передалась. – Вы ставите современный театр в положение выбора...» - « Между чем и чем?» - слегка удивилась я, потому что разговор пошёл совсем не так, как я предполагала. «Между тем, чем он занимается сейчас и той странной конструкцией, на которой держится мир ваших пьес...Всю жизнь я занимался совершенно другими вещами, и сейчас мне уже слишком поздно начинать что-то заново...Так почему вы думаете, что театр выберет именно вас?» -«А почему бы и нет?» - « Вы в это верите?» - « Да...»


Рецензии