Арка Бограя

               
                “Церковь определяет юродивого после смерти, не при жизни, как народ».
                / Из газетной статьи/.
Комбинат остановился. Перестройка разорвала всю цепочку действий, организующих его работу. Не работали машиностроительные заводы – не на чем стало завозить лес, не на чем вывозить изделия. Изношенные станки совсем дошли до ручки, перестали поступать комплектующие детали, пришли в упадок дороги, не стало средств, для приобретения горючего… Что говорить? Полный крах.
В пустых, никем не охраняемых, цехах начали было ломать и тащить, что плохо лежало, но тут объявился деятель, которого все в посёлке, конечно, знали, как облупленного, Василий Мещенков, бывший комсорг комбината. Молодой да ранний, он собрал небольшую бригаду таких же, как сам, бывших комсомольских активистов и, имея откуда-то некоторый капиталец (поговаривали, здорово спекульнул на сигаретах из бесхозного вагона на железнодорожной ветке, которые, фактически, украл). Эта бригада поставила охрану, перекрыла все входы и дыры на комбинате и начала там какое-то своё, никому не известное производство. А рабочие остались на улице, продав Ваське Мещенку свои бумажки под названием «ваучеры» даже не за гроши, а за бутылки с вонючим алкогольным содержимым, что и раскрыло тайну производства: так называемую, водку делали в цехах бывшего деревообрабатывающего комбината.
Безработица населения сразу опустила людей на самое дно жизни. Комбинат и рождённый им рабочий посёлок Красная Сосновка затерялись в самой глубинке России, среди древних лесов, на берегу глубокой и быстрой, но совсем узенькой речки Смугли. До райцентра около часа  езды на автомобиле, то есть, почти пятьдесят километров, Смугля петляет так, что и за трое суток не доплыть до её впадения в Десну. Глухомань. И как кормиться? Чем? Конечно, по берегам речки разбросались дачки: деревянные домики – спичечные коробки, да по шесть соток плохенькой землицы, песок песком. Огородами жили да лесом: грибы, ягоды, охота, а вернее, сплошное  браконьерство. Кто-то рыбку таскал из Смугли да из старицы в долине, щуки там водились, сомики  и всякая мелочь… Но люди-то к другому привыкли! Комбинат кормил даже в застойные времена неплохо: привозили и раздавали по талонам сливочное масло, кур, колбасу, обувь, ткани… Путёвки полагались кому в санаторий, кому в Дом отдыха, кому туристические по Союзу и даже за границу! А вечера какие устраивались! Торжественная часть, награждения, а потом концерт, танцы… Тут и принарядиться было в радость, и в кружки всякие люди ходили…     Хор комбинатский в райцентр не раз выезжал, имел первое место в районном смотре самодеятельности. Жизнь была настоящая, интересная, со смыслом. А без работы, какой смысл? Вот и полилась Мещенковская водочка мутной речкой, в которой тонули побыстрее, чем в Смугле. 
Аня Бограева на комбинате успела поработать девять лет. В Болгарию съездила, два раза замужем побыла. Первый муж, Алёша Корешков, в восемьдесят  седьмом из Афгана в гробу вернулся, сына ни разу не повидал, лёг в краснососновскую песчаную землю. Молодая вдова держала за ручку двухлетнего Вовочку и сознавала только одно, что это сын её держит над страшной ямой, не даёт кинуться туда. Второй муж, бывший одноклассник, с седьмого класса пытался за ней ухаживать, но тут Алёша ему дорожку перешёл, как он думал. Только никто ему не мог помешать по той причине, что у Ани  к Ромке Бограеву никакой симпатии даже не было, так, товарищ и всё. Низкорослый, худенький, светлоголовый паренёк никак не представлялся ей женихом, а против красивого, рослого Алёши  этот хлюпик и вовсе выглядел мальчишкой. Но вот Алёши нет, год одиночества показался пустым и страшным. Да что там год! Ведь и полтора года Алёшиной службы в армии были для молодой женщины годами одиночества. Но она ждала ребёнка, переписывалась с любимым, потом крошка сын, пока не стал на ножки, всё внимание занимал. Декрет кончился, сразу на работу вышла, тётя Клава, мамы покойной сестра с малышом сидела, а она мужа ждала: вот-вот приедет. И приехал.
Год вдовства тянулся, мучил душевной болью, пугал безрадостностью жизни. На Новый год тётя Клава просто выгнала Аню на вечер в Дом культуры комбината.
---   Что ты тут сидеть будешь? Молодая, красивая. Не в могилу же с мужем ложиться! Ему это не надо. А ребёнок, пока маленький, и к отчиму мог бы привыкнуть. Как без мужчины в доме? Кто парня из Вовочки сделает?
 Аня принарядилась, пошла. И сразу к ней Ромка пристал. Как подошёл у входа, так  и не отстал до   самого порога её квартиры. Стали встречаться. Роман тоже на комбинате работал после ПТУ и службы в армии. Хороший, добрый парень скоро стал для Ани просто необходим, тем более что сам всегда замечал, чем может помочь, как порадовать Анечку. Она вышла за него весной, когда они уже сошлись, и Аня поняла, что снова беременна. Она рожать не хотела. Уже эта перестройка зашатала  всё вокруг, талоны всё скуднее отоваривались, тревога билась пташкой в окно…  Но Роман мечтал о своём ребёнке, хотя и к Вовочке относился, как родной отец.
Мальчик у Бограевых родился недоношенный, какой-то кривенький, в общем, неполноценный, после Чернобыля в их «грязном» районе много разных болезней приключилось у людей, особенно, у старых да малых. Роман, просто убитый горем, должен был не только заботиться о семье, но и найти средства на врачей, на поездку в Москву, потому что по всем поверьям, только в Москве и мог найтись волшебник, способный исправить неисправимое. Он сговорился с одним своим знакомым, который в Москве работал на стройке, тоже туда поехал, а через месяц его нашли на железнодорожном вокзале под насыпью зарезанным ножом в спину. Он деньги первые, что заработал, хотел домой отвезти и с семьёй повидаться.
Второе вдовство и калеку ребёнка Аня не пережила. Она за месяц спилась, отравилась какой-то спиртосодержащей дрянью и мучительно скончалась в районной больнице.
 Пенсионерка тётя Клава осталась с двумя ребятами, тоже пенсионерами: один за отца-героя получал от государства, другой – по инвалидности с детства. До девяносто третьего года как-то ещё держались, комбинат помогал, а то кто из рабочих подойдёт принесёт чего, поможет по хозяйству, в основном, на дачке: вскопать огород, картошку выкопать…  А в девяносто третьем-то случилось это – разом, как обвалом накрылась вся прошлая жизнь. За первое полугодие завод и почил в бозе. А  так как пенсии задерживали, не платили месяцами, Клавдия с детьми бедствовали и голодали, ковырялись всё лето на огороде, бродили по лесу, опустошаемому всей округой. Всю Анину одежду и обувь тётя Клава распродала, всю посуду, кое-что из мебели, так что у сынов и на память ничего от матери не осталось, одни фотокарточки.
Когда четырёхлетний Володя Корешков уже выучился считать до ста ,  его брат, родной по матери, Костя Бограев только ещё попал домой из детской больницы, куда был помещён сразу из роддома. Так он маму и не почувствовал, не побыл с ней дома ни минутки. А теперь, когда ему уже четыре, а Вове восемь и он лучший ученик в их втором «Б», тётя Клава учит Костю ложкой правильно есть, а не лакать по-собачьи, как он привык, учит      штанишки надевать самостоятельно, в застёгнутые сандалики ноги вдевать. Ничего у Кости не получается, отстаёт он в развитии. А вот ягоды и грибы лучше брата знает, сорняки хорошо полет, картошку правильно сажает. Удивляется тётя Клава! Такой мальчик странный. Имя ему дали Костя, а косточки у него тоненькие, все кривенькие: что ножки, что ручки, что спинка сутуловатая…  И глаз косит. Так что не Костей, а Коськой его все зовут. Что ж поделаешь? Говорит он плохо, непонятно. Все слова у него сливаются, каша вязкая, а не речь. Одна тётя Клава и может разобрать его фразы. Но, что удивительно, руки у малыша очень цепкие. Как-то залез на забор, ножки соскользнули, закричал. Пока Клава со второго этажа сбежала, он всё на руках висел и не упал.
Дом, в котором была их квартира, строили пленные немцы. В квартире жили родители Ани. Отец Фёдор Ильич снабженец на заводе. Он рано умер от рака лёгких, маме надо было работать, Аня только пошла в школу. Тут и приехала Клава, одинокая деревенская, старше матери на десять лет. Еле-еле из колхоза вырвалась, устроилась сторожем на склад. Ночью работа, днём за девочкой приглядеть надо. Спала по утрам до обеда – не больше пяти часов в сутки. Как выдерживала? Но пенсию заработала и то, слава Богу. А сестру схоронила, когда Ане уже семнадцать исполнилось. Инсульт, и сразу – на тот свет. Лёгкая смерть. «Мне бы так», - мечтала Клава до тех пор, пока Аня была жива. А теперь и о том не мечтает, умри мигом, а детки как?
Вовочка был очень хорошим помощником во всём, прилежно учился, в общем, с ним забот не было. Только был он молчуном, весь в себе. Маму словами не вспоминал, а как на фотокарточку взглянет, в лице меняется, даже дрожь по телу бежит. Клавдия вся сжималась от страха за него, наконец, убрала с комода карточку, а вечером глядь – фото на месте. Ребёнок так решил, не стала больше прятать. Главное, Вова многому Костю научил, не словами, своим примером. А Костя – весь на каких-то порывах, не знаешь, что ему в голову взбредёт, что выкинет. То бегает по двору с воплями, то забьётся под лестницу, еле его отыщешь, то готов всё сделать, что только сможет для своей «Кавы», то заупрямится, отвернётся к стене и никакими уговорами его не заставишь исполнить просьбу. Вова вроде любил брата, но в школе один малолетний завистник, после того, как Вову грамотой похвальной наградили, показал ему американскую дулю и гадким голоском стал пищать: «А у тебя брат урод!  И сам ты урод! А у тебя брат урод!..» Вова, который никогда не дрался, налетел на обидчика и отколошматил его так, что пуговицы от рубашки все отлетели, за что учительница грамоту отобрала и сказала, что ещё одна драка, и Вова будет исключён из школы. Это событие многое изменило в жизни семьи: во-первых, Вова перестал общаться с Костей, почти совсем, он стал стесняться брата во дворе, отгонял от себя. Во-вторых, он стал хуже учиться. Уроки он делал и отвечал у доски неплохо, но любовь к школе и к учительнице у него пропала, что выражалось в угрюмых взглядах, нежелании разговаривать и мрачной невнимательности на уроках.
Клавдия ходила в школу, выслушивала жалобы Евгении Павловны, плакала от неумения выразить свои мысли, но поделать ничего не могла. Со временем из отличника Вова стал средним учеником, и это, казалось, его очень устраивало, словно он стремился спрятаться, затеряться среди обычных, ничем неприметных детей.
Через три года выживания чуть-чуть стало легче, всё-таки пенсии платили. Тут произошло кое-что: в школе объявился человек, бывший Афганец, который за мизерную зарплату взялся руководить секцией борьбы дзюдо. Ребят он набирал с десяти лет, и Володя был принят одним из первых, особенно потому, что был сыном погибшего «афганца». Странное совпадение, но учителя звали точно как первую учительницу Вовы, Евгений Павлович. Володя полюбил старшего друга так самозабвенно, что даже обида на первую учительницу стёрлась из души. И учитель отличал паренька, занимался им более тщательно, тем более что отметил его природное дарование. Уже к концу года Володя поехал на соревнования в райцентр и занял там второе место.
А Косте пришло время идти в школу. Спецшколы в посёлке не было, в обычный класс его не брали, надо было решать: отправить мальчика в интернат для плохо развитых или не учить вовсе. Тётенька из отдела образования обила порог Клавиной квартиры, возмущалась: «Вы же не вечная! А как он приспособится к жизни без вас? Ему надо в обществе жить, среди людей, чем-то заниматься. Что вы ему можете дать?» Клава молчала, но бумаги не подписывала.
—    Ну, что вы молчите? Скажите, что будем делать?
—    Вы гляньте на него, он такой слабенький, – залилась Клава слезами, – его же забьють!               
—   Ладно, – чиновница скорчила такую рожу, что у Клавы мороз прошёл по коже, – есть форма надомного обучения. Это очень дорогостоящая для государства возможность. Если соберёте справки, что мальчик физически, понимаете, физически, слабый, то года два-три его будет учительница обучать на дому.
У Кости оказалось столько болезней, что у Клавы и в голове они не помещались: и анемия, и шумы в сердце, и скалолаз, какой-то, что, мол, спинка кривенькая, и зрение плохое, и слышит он не совсем хорошо, а ещё чернобыльская щитовидка и ещё чего-то…  Клава, после обследования, забрала ребёнка домой из больницы, где его только три дня и подержали, невозможно было его терпеть. Она обняла Костю, а тот так к ней прижался, что заскрипели его тоненькие косточки, и невозможно было его оторвать от «Кавы юбиненькой».
И ещё одно событие произошло в Красной Сосновке: Васька Мещенков, после того, как следователь уехал и дело не возбудили по нескольким жалобам на суррогатную водку, широким жестом отстегнул деньжат на ремонт церквушки. Такая крохотная часовенка стояла на въезде в Красную Сосновку, там натуральный туалет устроили ожидающие автобусов на райцентр. Крыши не было, а стены из красного кирпича толстенные и непорушенные. Ну и что стоило такому купцу, как Васька, крышу покрыть да пол настелить? А потом как посчитал все расходы, так и крепко загорюнился: а окна – рамы, а двери? А стены внутри как оштукатурить да расписать? А иконы, всякие там прибамбасы церковные? А батюшку где брать?.. Но оборостистый ум его, конечно, нашёл выход: связался с Епархией – раз, собрал с населения пожертвования на храм – два, и цены на «водку» повысил – три.
Батюшка приехал, его Василий пока у себя поселил. Домина у него двухэтажный за железной оградой, места там на полпосёлка хватит. Стройка закипела. Рядом с часовней из кирпича маленький домик возвели, для отца Геннадия, ещё дальше – домик ещё меньший, понятно, для чего. Батюшка, рясу подоткнув, бегал, как подросток туда-сюда, заядло стройкой командовал, а было ему от роду уже восемьдесят годков. Вдовый он был, дети разъехались, и этот храм он строил, как памятник всей своей ненапрасной жизни, горячо и рьяно.
Коська все дни пропадал на стройке. Сядет на стопку кирпичей или там на обрезок древесного ствола и всё наблюдает за рабочими и, особенно, за священником. Слышал он, как люди к отцу Геннадию обращаются «батюшка», сам стал говорить ему «баашка», на что старик рассмеялся: «То ли я башка у тебя, то ли бабушка! Ах ты, отрок наивный!» Он заглянул в косоглазое, бледное личико, вздохнул горестно и погладил Коську по голове.
Только Клава проявляла любовь к калечному, только она дарила ему нежность и ласку, и потому прикосновение старческой руки стало для мальчика событием, породило доверие и ответную симпатию к священнику. Он теперь улыбался ему, чуть завидев, махал рукой и кричал своё «баашка!» радостно и звонко. Старик в ответ махал рукой и бежал, бежал, возбуждённый суетой и нетерпеливым желанием окончания дела.
Так прошёл май. Клава  заставляла Коську работать в огороде. Он ловко закидывал картошку в ямки, помогал полоть ранние сорняки. В маленьких ведёрках приносил воду из старицы для полива. Как только его отпускали на свободу, он летел к церкви и сидел там часами, забывая даже о еде. Клава всё думала, что вот, последнее лето воли для малыша, а потом надо будет по часам сидеть с учительницей, делать уроки… Как пойдёт? Сердце её сжималось, странное желание бродило в душе: «Остановить бы всё на том, что есть. Так бы и жить до смерти...» Она чувствовала, что стала намного слабее за этот год, часто болела голова, мучила спина, а ноги уже три года истязали болями. Жить не хотелось, а умирать просто было нельзя, никак нельзя! Она радовалась за Вову, хорошо, что пережито то детское его упрямство, угрюмость. Он теперь хорошо учится, без троек, в секции занимается, помогает в огороде, но общается неохотно, всё рвётся из дома по своим делам.  А Клава надеялась на него. Думала, умрёт, так Вова о Костике позаботится. Нет, видно, не станет. Чужой он брату. Ладно, хоть вражды нет, только равнодушие и стыд за калеку.
И всё-таки Клава не была несчастной. Она радовалась малым радостям жизни, ценила всё доброе и хорошее, умела смиряться с трудностями и неудачами и, вначале  втайне, а теперь явно и прилежно молилась Богу, славила его за всё, что было дано ей и мальцам хорошего, за то, что храм возрождался в посёлке, и    надежда появилась на порядочную христианскую жизнь, хотя бы на склоне лет, на достойную христианскую кончину.
                2
Храм был освящён на Великий праздник Преображения Господня и получил название Преображенский. Народ вложил в его строительство всё возможное: денежные, правда, скудные средства, труд по уборке территории и здания церкви, старушки принесли некоторые иконы, часто бумажные, хранимые в потаённых уголках, но три иконы были прекрасными, писаными маслом и в окладах из резной металлической фольги. Это была Казанская Богородица, Николай угодник и Святая троица. Но вот достойной иконы Спасителя в храме не было, что огорчало отца Геннадия.  Он повесил свою старенькую икону в алтаре, но мечтал о хорошем иконостасе.
Цветами был украшен храм, кругом плоды яблок на блюдах и вазах, груши, сливы и даже редкие грозди винограда. Зажглись свечи, запел квартет старушек, началась служба. Коська замер у самого входа, затерянный за спинами прихожан. Он вдыхал особенный запах, наполненный дымом кадильницы, ароматами цветов и зрелых плодов, плавящегося воска, слушал непонятные слова молитвы, нараспев произносимые дребезжащим, но ещё неслабым старческим голосом, взволнованно ловил звуки песнопений. Он ощущал восторг и тихий ужас перед чем-то величественным и совсем непонятным, он сразу полюбил эту атмосферу, это действо, почувствовал впервые, что как-то причастен к происходящему. Особенно его потрясло много раз повторяемое «Господи, помилуй!» Ребёнок шевелил губами вслед за распевом хора и, как делали взрослые, бил себя до боли кулачком в лоб, в плечи, в живот и сгибался до земли. Клава прошла вперёд с яблоками в белом узелке.
Служба была долгой. Некоторые старенькие бабушки уже сели на скамейку около двери, глаза их гасли от усталости, спины сутулились, а Коська всё стоял столбиком на своём месте, почти не шевелясь, только иногда повторял всё те же непонятные ему движения вслед за крестившимися людьми. Он не понял, почему люди стали в очередь, но тоже встал. А, подойдя ко кресту, не заметив точно из-за спин, что делали другие, растерялся и вдруг, роняя крупные слёзы, закричал на весь храм: «Оспоти помииуй!» Батюшка обнял его за плечики, приложил         крест к его губам и тихонько подтолкнул вслед за выходящими из храма.
Клава, поговорив с батюшкой, решила крестить ребят.  В назначенный день всё и совершилось по обычаю. Володя стеснялся, неохотно, как-то вяло выполнял все обрядовые действия, а Коська весь горел и лицом и сердцем, старался изо всех сил, светился радостью и гордостью. Он уже умел правильно креститься, Клава научила, знал, что Бог живёт на небе и всё видит и слышит, поэтому всё делал правильно, для него, самого главного, самого доброго. Он уже знал, что матушка за окошечком – это мама самого Господа Бога, и он любил её за её сына, которому люди построили такой красивый храм, пели такие прекрасные песни и жгли ароматные свечи.         
С этого дня жизнь Коськи совершенно изменилась: он стал постоянно ходить в храм и начал обучаться грамоте. Индивидуальное обучение длилось один час в день. Коська сначала с Клавой (Вова наотрез отказался водить в школу брата), а потом один стал ходить в класс на первом этаже школы к учительнице Евгении Павловне, которую звал Геней Паланой. Удивительно, но читать он научился довольно легко и бегло. Учительница даже не верила в такой успех, всё думала, что многие тексты мальчик помнит от брата и повторяет на память. Но Коська читал, невнятно произнося слова, склеивая их в тягучую бесформенную вязь, он довольно бегло заканчивал отрезок текста и мог пересказать его содержание. А вот с математикой был полный завал. Он ориентировался кое-как в цифрах до семи, а дальше, как отрезало. Он знал, что ему семь лет, и словно на этом пределе понятий о числах остановил своё сознание. «А Вове, твоему брату, уже одиннадцать. Ты это понимаешь? Он старше тебя, ему больше лет. Понимаешь?» Но Коська крепко жмурился, мотал головой и умолкал, словно герой под пыткой. Он ненавидел счёт, цифры, числа и даже даты: никак не мог запомнить день и год своего рождения, номер дома, а уж о чём другом и разговора не было. Эта его ущербность раздражала Евгению Павловну, она искала разные подходы к ребёнку, но он так начинал нервничать от её и собственных усилий, что учительница просто роняла руки, ещё запсихует, мало ли что. А ведь был срыв, когда мальчишку забила дрожь, он затопотал ногами и уписался.
Клава как-то рассказала об этом отцу Геннадию. Тот подозвал после службы к себе Коську, положил руку ему на голову, что очень нравилось мальчику, и, указав рукой в купол храма, тихо попросил: «Ты, отрок, слушайся учительницу, учись прилежно, циферок не бойся. Тебе учительницу Бог послал, а циферки всем людям дал, чтобы помогали жить с другими людьми. Учись, детка». Он перекрестил мальчугана и пошёл своей мелкошагой походочкой к другим прихожанам. С этого дня Коська начал терпеливо сносить уроки математики, хотя и мало в них продвигался. Он теперь твёрдо понял, что после семи лет ему будет восемь.
Скоро в храм приехал художник. Он был послушником в ближнем мужском монастыре, возрождённом, как и краснососновская церковь, из руин. Звали его Александром, он был длинноволос, тощ, как жердина, с чёрными усами и бородкой. Свои смоляные волосы он завязывал хвостом, носил несуразную тёмную длиннополую одежду и ходил, сутулясь, опустив глаза. Коська сначала его испугался, забился в тёмный уголок храма и смотрел оттуда, как мелкая зверушка на хищника. Но живописец не обращал на него никакого внимания, делал своё дело.
Мечта об иконостасе оставалась для отца Геннадия пока только мечтой, поэтому он утвердил необычный эскиз Александра: в центре храма возникала на оргалитной основе гора Фавор, где совершилось преображение Господне, вокруг вершины стояли, подняв головы к сияющему ликом и белыми одеждами Христу, его ученики – апостолы Пётр, Иаков, Иоанн, над головой Иисуса Христа реяло белое облако,  из которого буквицы огненные разносили глас Божий: «Сей есть Сын Мой возлюбленный, в котором Моё благоволение», а по сторонам, озарённого солнцем облака, на фоне синего неба полупрозрачно светились фигуры, явившихся Господу пророков Ветхого Завета, Моисея и Илии. Оголённая каменная вершина скатывала к подножию огромные валуны, а в центре «горы» был вход в алтарь, словно священная пещера. Мещенков прислал нужное количество оргалита и красок, дал двоих рабочих для установки тяжеленных листов, вырезанных по форме горы. Работа закипела.
Коська настолько осмелел, что уже подходил поближе к художнику и смотрел из-за его спины на  работу мастера. Пока выпиливали, монтировали и ставили «гору», Александр успел нанести на загрунтованную стену между стрельчатыми окнами контуры изображений. Он задумал по всей окружности стен изобразить всех учеников Иисуса Христа, что очень одобрил батюшка. Пока чёрным углем по белому наметились фигуры в длинных одеждах, в которых ещё было немного различий, но было понятно, что все их взоры обращены к вершине горы Фавор. Руки некоторых тоже протягивались к Христу, другие творили крест или прижаты были ко груди…
Придя домой с огорода, Клава ахнула и так и села у порога. Все стены в кухне по побелке были исчерчены чёрным углём, кусочек которого художник не пожалел просящему мальчишке. «Это что за черти?» -- шёпотом спросила Клава. А Коська вдруг задрожал, заплакал горько, с завываниями схватил веник и стал  тереть по своим «росписям». Клава отлежалась маленько, развела мел, который всегда имела в запасе и побелила кухню. Она не сказала Костику ни слова, не рассердилась даже, просто удивилась несказанно, что впервые за свою короткую жизнь ребёнок что-то сделал сам, без указки, без просьбы.
Роспись храма осуществлялась не частями, а как бы сразу по всем направлениям. Александр работал так, словно перед ним было одно огромное полотно, на котором располагались все задуманные фрагменты в единой, видимой им внутренним взором, композиции. Так купол, совсем небольшой по объёму, вдруг расширился от небесной голубизны, засверкал ранними розоватыми звёздочками, населился белокрылыми ангелочками, как будто они реяли над тем, пронизанным лучами, облаком над вершиной горы Фавор. А по периметру стен все апостолы, кроме сопровождавших Христа да предателя Иуды, обрядились в разноцветные неяркие одежды, проступили непохожими ликами, разными позами, выражающими великий интерес к чуду. Потом возникли мелкие детали: виньетки, птицы, виноградные гроздья, составляющие орнаменты бордюра.
Коська словно впитывал в кровь всю эту красоту, сам стал немного другим: не взбрыкивал, как раньше, был более спокойным, послушным.
Зима стояла хлипкая, тёплая, но дни были по большинству такими тёмными, что Александр еле выкраивал теперь время для работы, сердился от этого и совсем не разговаривал с Коськой. А, закончив роспись из-за недостатка света, досадливо махал рукой и шёл мыть кисти. Тут Коська и подскакивал, набирал кружкой из ведра воду и поливал на руки художника, моющего разноцветную щетину, потом отмывающего запятнанные ладони и пальцы. Грязная вода лилась в другое, «поганое», ведро, там сами собой образовывались необычайные цветные смеси узоров, и Коська краем не косого глаза разглядывал их, удивляясь тому, что они живые, ползучие, клубящиеся…
Но вот, перед самым Новым годом, устоялся мороз, выпал сверкающий, белый с голубизной, снег, заиграло на всех искринках пронзительное маленькое солнце, и храм наполнился светом. Хотя дни и были короткими, но Александр работал так одержимо, что успевал устать к закату, был совершенно счастлив, что валился с ног от изнеможения. Храм отапливался совсем плохо, холод звенел по углам, может быть, потому и менялись постоянно участки работы: то художник влезал на леса под самый купол, то вырисовывал округлости валунов у подножья горы, то оттенял складки апостольских одежд…  И от вожбуждения, от творческого азарта, что ли, он стал много говорить, не для слушателя Коськи, а словно для самого себя. Он рассказывал о героях своей росписи, а знал он о каждом всё, что дошло до наших дней в священных книгах, о жизни Господа нашего Иисуса Христа с Рождества до Воскресения, о том, как жили христиане после распятия Бога на Голгофе…
Что понял, что запомнил недоразвитый мальчик, он не смог бы сказать и выразить, но он чувствовал, что его душа расширилась, затрепетала где-то под грудиной, стала отзываться на новые знания. Он приходил домой и лепетал Клаве свои невнятные фразы, выражавшие такие же невнятные мысли: «Кава, моэ, во у небо! По воде ноками, даал хлеб!..» Пойми его! 
С учительницей прочитали про курочку Рябу, так что он пересказал? «Деека и баака бии по ичку. Бооно!» Вот вам и курочка - Ряба. Понятно, ума нет, где ж  взять-то? Как научить? Клава о том и не думала, мечтала только, чтоб есть да пить мог сам, без неё, чтоб как-то мог кусок хлеба добыть, чтоб люди его не шпыняли, не обижали. Считать учила деньги, внушала, что можно купить на пенсию, что нельзя, приучила есть ту скудную пищу, на которую могли они все рассчитывать, не желать большего, учила обращению с одеждой, обувью, самым простым правилам гигиены. Пример старшего брата был для Коськи тоже небесполезен, он подтягивался за Вовой, как мог, а мог немного.
Володя весь ушёл в спорт, а тут его тренер, Евгений Павлович, пришёл к Клаве с предложением: его друг, военный в чинах, начал преподавать в суворовском училище, мог помочь устроить сироту на госучёбу и полное обеспечение. Так и решили, если Бог даст. Такого счастья для племянника и крестника своего Клава и не прозревала в жизни. Весной ждали вестей, они пришли – хорошие новости. За лето надо собрать парня.
А весна только-только начиналась. Света и солнца было столько, что невольно, беспричинно радость наполняла сердце! Ручьи бежали, журча -- снег таял быстро. Обнажались участки земли с сором и грязью, чернота окаймляла всё белое, потускневшее, но после сплошного ровного савана, это разноцветье пестрило, хотя и примитивно, но весело. Щебет, карканье, воркование птиц переполняло слух, по посёлку забегали куры, петухи горланили не по времени… Посёлок, состоящий в основном из двухэтажных и частных, одноэтажных, строений, стал похож на голенастого шалопутного подростка, каких немало бегало по улицам, прыгало через лужи и ручейки со смехом и ором.
Возбуждение вселилось и в Коську.  Он всё время торопился вырваться из дома, совсем плохо соображал на уроке, у него дрожали руки и буквы, корявые и разнокалиберные, становились совсем непонятными. Учительница должна была дотянуть учёбу до середины мая, но сил у неё уже не было. Она прекратила заниматься письмом и бесполезной математикой, а стала больше читать с мальчишкой, слушала, чуть не засыпая, его совсем слепленные от нетерпения пересказы и терпела. Как-то раз услышала от Коськи слово «Бозенька», поняла, о чём он и принесла на следующий урок, полученную из рук баптиста в райцентре, книжку «Библия для детей».
 Много печатной продукции хлынуло в России из Америки, свои храмы строили  пришельцы со стрельчатыми окнами, из красно-жёлтого кирпича, даже с органом в областном центре. Русские не все устояли  в своей, почти уничтоженной годами советской идеологии, православной вере. Много молодёжи прихлынуло  к чужеродным религиозным центрам. А неверующие родители и не возражали: дети не пили, не курили, пели в хоре, вести себя стали вежливо, достойно. Что ещё надо?  Сами же молодые, в основном с образованием или студенты, мечтали наладить связи и выехать со своими знаниями из сильно охамевшей, не заботящейся о них страны, за границу. Американская мечта подпитывалась, бесконечно крутящимися по телевизору, американскими фильмами, нашими пустыми гламурными шоу, рекламой потребительства, унижением национального достояния. Даже язык затирался с экранов и в эфире сленгом, а то и  сквернословием. А уж  об уличном языке и говорить нечего!.. Ларьки с невиданными ранее товарами росли, как грибы. «Жвачки», баночки с пивом и джином, «Сникерсы» и «Марсы» – шоколадные батончики, сигареты всяческие и тому подобное. Даже игровой автомат «Ромашка» приполз откуда-то в посёлок и прилепился к гастроному.
Стала Евгения Павловна читать Коське «Библию». Тот слушал, раскрыв рот, не шевелясь. Такого она от вечно дёргающегося, крутящегося ученика не ожидала. Словно заворожённый, мальчик слушал, то глядя косыми глазами в крышку стола, то закатывая их, больше никаких движений. Но эти его вращения глазами делали его лицо то страшным и совсем дурацким, то смешным, что было ещё ужаснее. И, чтобы не видеть этих гримас, Евгения Павловна читала и читала по сорок минут в день. Она читала медленно, негромко, но внятно, стараясь растянуть чтение, чтобы книжки хватило до окончания учебного года. Коська каждый раз, как она заканчивала, начинал тихо ныть, скулить по щенячьи, но учительница нашла способ его успокаивать: она, молча, показывала ему, что глава окончена, и он скоро стал покорно отпускать её домой.
С Клавдией учительница уже поговорила о том, что продолжать обучение бессмысленно: чтение кое-как освоено, письмо не улучшается, а о математике и речи нет. Евгения Павловна честно призналась: «Я не специалист по развитию таких детей. Не знаю, что с ним дальше делать». На том учёба Коськи и закончилась. Потом в документах и значилось, что его образование – один класс средней школы. Одно учительница посоветовала Клаве: читать мальчику книжки, которыми он заинтересуется, так можно его хоть немного развить и адоптировать к жизни. Что такое «адоптировать», Клава не знала, но поняла, что это, как лекарство для Костика, и стала ему читать по вечерам. Евгения Павловна подарила им недочитанную Библию и пару детских книжек из своей домашней библиотечки: «Русские народные сказки» и «Сказки» Пушкина.
Александр закончил работу. Люди восхищались своим храмом, так непохожим на все другие. Коська ходил туда каждый день. Отец Геннадий жалел его, угощал карамелькой или яблочком, пирожком или куском булки --- в храм люди несли приношения, складывали около столика, уставленного рядами свечек перед распятием.
Когда Александр поклонился всем, попрощался после воскресной службы с народом, Коська горько     заплакал и закричал на весь храм: «Не узяй! Там поохо! Там маасина бух!» Люди засмеялись негромко, жалея убогого мальчика, Саша его погладил по голове, дал конфету и ушёл. Но на следующий день все ахнули от страшной новости: художника на дороге к остановке, которую перенесли от храма на другую сторону посёлка, сбил мотоцикл. Сидящий за водителем вор сорвал с раненого сумку и, пока двое парней с остановки  бежали на помощь, обшарил карманы, украл все деньги, и мотоцикл, сорвавшись с места, унёс грабителей вдаль по шоссе. Александра отвезли в райцентр, в больницу с переломом руки и травмой головы. Никто грабителей не мог опознать: номеров не успели увидеть, головы – в шлемах, а мотоциклов у молодёжи немало, да и, как оказалось, местные мотоциклисты все были на виду, то есть с алиби.
Саша пролежал в больнице месяц, ещё легко отделался, собрали ему деньжат, но, конечно, не столько, сколько заработал, и уехал он в свой монастырь. А  про предсказание Коськи всё говорили и говорили: неужто провидит? На Руси много было, кого дурачками считали, а они знали всё наперёд, предсказывали…
Клава к батюшке подошла, волнуясь, спросила, как объяснить такое. Священник и сам об этом много думал, ответил, что надо смотреть, наблюдать, что один случай  может оказаться случайностью. «По делам многим устанавливается юродивость, то есть связь человека убогого с самим Богом. Вся его жизнь покажет, так ли это, а только по смерти церковь юродивого признаёт. Наблюдай, матушка». Так и решилось.
                3
Огородик  от комбината получили родители Ани в семьдесят пятом. Подписали договор на пользование землёй в течение трёх лет, и чтобы никаких деревьев и строений на участке не было! Над речкой почти у поселковой черты, в десяти минутах  ходьбы от дома. Радости было через край! На комбинате надышишься пылью, нанюхаешься лаков и красок, испарений от клея, приплетёшься на свой участок и дышишь, дышишь…   Вода – вот она, чуть с горочки сойди, на том берегу роща лиственных деревьев: то черёмухой цветущей, то липой пахнет, а то берёзовые семечки-самолётики кружатся, сюда залетают… Только папа так и не отдышался, через год его не стало. Да и мама одну пятилеточку ещё в земельке поковырялась.
Но после трёх лет пользования, однако, никто огород не отобрал, на руках у всех книжки были с номером участка, с печатью садоводческого товарищества «Плоды труда». Тут кто-то и докумекался, раз мы садоводы, так и надо сады разводить. Стали сажать кусты, маленькие деревца – прутики незаметные. Никто не придрался. Мама Анина не отстала: грушку, две яблоньки воткнула – раннюю и позднюю, пару слив, тройку вишенок, малину, смородину, крыжовник. По паре кустиков, а помощь-то какая!  Девчушка просто расцвела на своих витаминах. А грядки… Земля,  и  так скудная, совсем оскудела, с трёх курочек помёт – все удобрения, да и много ли надо двоим? А здоровье у мамы совсем слабое, давление часто повышается, работать на земле трудно. Тут ещё с погодами непонятное творится: лето посерёдке становится ветреным, холодным, ледяные дожди, град губят растения. Без теплицы ничего не растёт, кроме травы да свеклы. Вот и стал огород садом.
У всех дачников деревья поднялись, разрослись, красиво стало, особенно весной. Стали люди и просто проводить время в садах, домики поставили с верандами, ночевать иные оставались, тем более, воровство началось – налёты на дачные урожаи. У Ани с мамой только контейнер железнодорожный стоит – спасибо, сосед помог купить, себе привёз и им. А что им надо? Лопатки да грабли там сложить, вёдра поставить? От дождя есть, где спрятаться, и ладно. Теперь Клава радуется, что домика нет: земля не занята и не лезут, не ломают, как у других. Народ совсем обнаглел, бригадами по дачным участкам ходят, весь металл  унесли: цветной бомжи, железо – цыгане. Но Клава с огорода всё лето не выходит, работает и сторожит. А к ней и не лезут, раз домика нет. Огурцы как-то здорово пообщипали, ну да не без того. Любит Клава земельку, с детства к ней приучена, да и на пенсии тянуть – фруктов не видать.
Этим летом яблоки уродились, груши прекрасные.
—   Отъедайся, Вовочка. Я ж в Москву приехать не смогу, сам понимаешь, а посылки теперь дороже денег. Ешь, сыночка, побольше яблок, груш, напитывайся витаминами на целый год, до каникулов.
Мысль о расставании терзала Клаву, а Володя мечтал поскорее вырваться из дома, из угнетающей душу обстановки «домашнего дурдома», как он думал про себя. Клава же как-то, лёжа без сна, сама не заметила и прошептала внятно: «Что будет с Вовочкой?» И вдруг с Коськиной постели послышался его приглушённый ответ: «Рай ему бует, хоосо-хоосо!» Клава затрепетала душой, переспросила: «Рай, Костенька? Хорошо, говоришь? Откуда ты знаешь?» Долгое молчание заставило Клаву подумать, что ей послышался ответ ребёнка, но тут он, додумавшись, видно, до ответа снова тихо проговори: «Знаю, Кава. Мне видно».  Странно, но Клава сразу успокоилась и тут же уснула.
Оставшись вдвоём с Коськой, Клава обнаружила, что ей стало намного легче: ели они оба мало, одежду Костя носил после брата, стали и пенсию приносить более регулярно, вроде и в государстве налаживалось…
Вова писал к каждому празднику, Клава отвечала, но её письма были совсем короткие. Разве опишешь, как всё болит,  как Костик дурит время от времени. Зачем это суворовцу? Для чего вспоминать убогую жизнь семьи? Осенью ещё про огород писала, а зимой?.. Так и стала слабеть связь, так и уходил мальчик в свою, другую жизнь. И летом не приехал, к другу в гости был приглашён, к Азовскому морю. Счастливый! «Рай там, – думала Клава, – правду Костик сказал, рай». Она скучала, но не грустила, легко отпускала паренька из их антирая.
Так и ещё год прошёл. А тут… Что-то снова обвалилось в стране, слово какое-то появилось новое, проклятое: «дефолт». Что за фрукт такой? Или яд так называется? Да сколько же этих новых проклятий на голову падает! Одно за другим, одно за другим!  «Перестройка» – перекройка, «гласность» (голоси не голоси, а толку нету), «реформы» (да нет, это старое слово, реформы бывали…), какой-то «плюйрализм», а плюй не плюй, вон он, Чернобыль, раньше и слыхом о нём не слыхали, а тут ка-ак плюнул!  «Ренгены», « стронций», «грязные территории»… Это её-то, Клавин, садик грязный? Смородина, малина грязная? Тогда ещё с Анечкой возмущались. А потом новорождённый Костик и подтвердил: грязная зона, и земля грязная, и садик, и всё, что в нём, особенно, тогда, в восемьдесят шестом, красивым, погожим, урожайным летом.
И вот снова с деньгами не поймёшь что. Нету их никаких, что жалеть? А вот новоявленные богачи потеряли свои богатства.
Кот, Юрка Котов, противостоял в бизнесе Мещенку. Василий водку гнал, а Кот торговлю под себя подмял: ларьки, игровые автоматы (уже второй приволокли), маленький, но ставший бойким, рынок. Видимо, Мещенок имел какие-то особые связи, он ведь раньше начал дело, и водка его плыла по всем направлениям СНГ, так что дружки-корешки имелись. Пронюхал что-то, проведал, выкупил ли информацию, а может, интуиция сработала, но Василий денежки в долларах в областном банке держал. Как грянул дефолт, рублики, словно осенняя листва опали мусором под ноги, тут Васенька тузом пиковым и вышел перед Котом, весь его бизнес с потрохами скупил.
Теперь один хозяин в посёлке остался, князь, вроде: все власти ему служат, все куплены, всё от его воли зависит. А народ молчит. Ему что? Для бабок --- церковь, для мужиков – дешёвая водка, для молодёжи – срамная дискотека, где, поговаривают, на сцене, почти что голые, девки танцуют, для всех – игрища на деньги с железками. Всё покатилось, как в помойную яму. Мат, пьянство, бесстыдство… Батюшка Геннадий бьётся, мается, проповедует, а кому? Кто в храм пришёл, тот на дискотеку не пойдёт.
Клава так рада, что Володя Корешков в хорошее место пристроен! А Костик – всё в храме, не прельщается никакими новшествами, хотя что-то понимает, в быту он не дурачок. И то – десять лет  мальчишке. Вот только плохо, что никто из сверстников с ним не хочет играть, дразнят его «косой – покатился колбасой» или «придурок майский»… Бьют иногда ни за что, за его неразборчивую речь, навязчивость, за внешнее убожество… А он, хоть и понимает всё, но тянется к детям, ищет общения. Одна только девочка Соня Галаева, в соседнем доме живёт, а двор общий, так она жалеет Костика, заступается за него ---детей стыдит, когда его обижают. Соне уже двенадцать, мама у неё медсестра, тоже добрая женщина, а отца девочка ни разу и не видела. Иногда у неё хватает терпения выслушать непонятный рассказ Котика, как она зовёт младшего друга. Он, путаясь, сбиваясь, пересказывает ей сюжеты «Детской Библии», которую сам всё перечитывает понемногу каждый день. Наконец, принёс книгу и, трепеща, боясь с ней расстаться, дал Соне почитать по её просьбе. Соня книгу вернула черед три дня, Костик был рад несказанно! Теперь, когда он заводил свои рассказы, Соня помогала ему, подсказывала, напоминали логику событий, многое объясняла. Некому было оценить, насколько эти беседы продвинули Костика в развитии! Клава, конечно, заметила, но подумала, что он просто подрос, оттого и поумнел, и речь стала лучше.
Сбылась мечта отца Геннадия: Василий Петрович Мещенков откупил у таможенников великолепную икону – образ Спасителя. Икона, в самом деле, была ценная, письмо восемнадцатого века. Радости батюшки не было предела, благодарности тоже. Он даже спросил Василия, как, кроме постоянных молитв о нём, отблагодарить благодетеля? На что Мещенков, не сдержав ухмылки, заметил: «Да никак. Молитесь вы, как вижу, усердно – бизнес мой процветает, здоровье не беспокоит.  Храм надо было не Преображенским называть, а Василия, хотя бы и Блаженного. Ха-ха-ха!»
Благодарственный молебен отслужили. Но Коська Бограев настроение батюшке испортил. Подошёл после службы, посмотрел в лицо прямым глазом и тихо сказал: «За беса молисся, баашка, за бесовы денески». Ничего не ответил отец Геннадий, повернулся и пошёл было. Но Коська вслед крикнул: «Поости, баашка! Поости! Не паачь!» Отец Геннадий махнул рукой, не сдержался и почти прошептал: «Так от инфаркта можно помереть». Но Костик подбежал к нему, схватил за рясу и, крепко зажмурившись, замотал головой.
—   Что ты, отрок, что отрицаешь? Не помру от сердца? Иди, иди, ничего, я уже не сержусь. Отпусти, и я пойду, устал. Никто не ведает своего последнего часа…
—    От бесова пламии, помёшь, баашка.
—     Что? От бесова пламени? Как это? Что ты бредишь! Ступай, отрок, ты, видно, нездоров.
Газетка районная восхвалила дар Василия Петровича Мещенкова, щедрым меценатом его провозгласила, снимок поместила, на котором он с самой громадной свечой стоит перед дарёной иконой, а рядом сухонький, как мумия, батюшка, отец Геннадий с не стираемым типографской краской счастьем на лице.
 Дело было зимой, трещали крещенские морозы, топили много, чтобы не замёрзнуть. Вот ночью после Крещения и сгорел краснососновский Преображенский храм.  Выгорело всё внутри, остались только закопчённые стены. Сгорела и пристройка – жильё священника, и батюшка на железной коечке, едва различимым пеплом лежал.
Потрясение было для людей страшным. Много мистических предположений витало в народе: наказание за нечистые деньги Мещенка? За то, что икона пришла разбойным путём? Или народ поселковый докатился до Божьей кары? И так судили и так рядили, а кто ж ответит? Но одно все знали точно, сам батюшка, Царство ему Небесное, сказал дьякону Матвею: «Отрок убогенький мне смерть от бесовского пламени сей день предсказал. Охо-хо! Грехи наши тяжкие, прости, Господи! А ведь и Александру он тоже тогда предрёк…» Люди разнесли эту весть, стали Костика останавливать, о судьбах своих спрашивать, но он головой мотал и убегал прочь. Потом забыли, отстали. А Клава заметила, что и первый раз, как предсказал, и теперь мальчишка заболел, затемпературил и маялся три дня.
Ну, сгорел храм, страшный случай, однако, бывает такое. Отопление подвело или неосторожность людская… А через полгода Костя Клаве вдруг и говорит: «Кава, икона боосая, баашкина любиая, целая!»
—   Что ты, сыночка, говоришь? Икона цела, не сгорела? Спасителя образ, что Мещенок дарил?
—    Ага.
—    Да кто ж тебе сказал, откуда ж ты знаешь?
—    Знааюю…
Так и случилось, нашлась икона, и правда наружу вышла. Задержали на границе с Германией эту самую икону, об этом  подробно журналистка, писала, та самая, что и про её приход в Преображенский храм поведала читателям газеты. И ниточка привела к Коту, Юрию Котову, который был арестован и признался в поджоге храма в целях отомстить Мещенкову за своё разорение.
Посадили Кота, Мещенков даже болтнул кому-то, что из зоны тот не выйдет, кровью зальётся. А  храм – снова одни руины, и восстанавливать некому, потому как Мещенок уже в Москве – столице. А водка дешёвая кончилась на том, что новый пришёл хозяин и стал производить совсем другую химию: лаки, краски и прочее из той же серии. Перепрофилировал он завод по той причине, что сбывать продукцию ему стало очень трудно и хлопотно, не было Мещенковских связей, по-видимому криминальных, и дорога дошла до ручки, хрупкие бутылки с «фирменной» водкой «Смугля», не выдерживали бесконечной, нещадной тряски и подпрыгиваний на ухабах. То ли дело ---- жестяная упаковка. Но, приученным пить, никто ж  горло не перекрыл. Самогон стал вариться в каждом доме, благо, никакого дефицита ни на сахар, ни на дрожжи нет. Денег, конечно, тоже мало, но рабочим на заводе платят, пенсии и зарплаты тоже стали давать регулярно. Да и производство-то, единственное, где нашлось место рабочему люду, вредное…
 Век к концу подходит, скоро двадцать первый нагрянет. Чем? Как он обозначится?

                4
В Клавиной семье начало века обозначилось переменами в поведении Коськи. Год без храма словно обездолил подростка, закрыл ему дорогу. Он сначала всё ходил на руины, копался в обвалах прогоревшей кровли, где уже, сразу же после пожара, побывали более прыткие копатели и успели унести кое-что ценное. Возвращался он грязным, чумазым, и Клава, сначала жалевшая его, стала ворчать и ругаться.
—  Сынка, на кой ляд ты там копаешься? Разве тебе что нужно? Там же одна гарь, грязь! Смотри, вся одёжа закопчённая. Я ж не настираюсь на тебя! У меня ж руки больные!
—  Каавочка, поости! Я сам буду стиаать. Покажи, как?
И он научился этому, в общем, нехитрому делу, и Клава радовалась: «Помру, хоть в грязи не зарастёт!» Без походов в храм Костя пал духом, замкнулся, почти перестал искать общества людей, даже Сони, которая, превращаясь в девушку, всё более сторонилась своего «кавалера». Но физически мальчик стал больше работать и стремился освоить многие домашние дела: мыл пол, научился готовить яичницу (пяток яиц испортил – то скорлупу раздробит в сковородку, то и вовсе яйцо уронит), кое-как чистил теперь картошку, мог её сварить и пожарить, а осенью помог Клаве капусту нашинковать для закваски. Клава иногда, перекрестившись, обманывала Костика, мол, голова болит или спина, нестерпимо. Болело-то всегда, да терпелось всё-таки. Так Коська бросался помогать, под её наблюдением учился, приспосабливался к жизни. Макароны сварить, пельмени готовые, простой супчик – всему научился за зиму.  Об этом радостно сообщалось его брату Володе Корешкову, который писал редко, к праздникам, коротко и на все Клавины новости никак не отзывался.
По весне Клава стала замечать за Костиком новую странность. Надо сказать, что храм дважды порушенный, был на окраине посёлка. Вначале, до революции, он стоял, конечно, в центре села Царская Сосновка, но после строительства комбината, особенно, после войны, жилые строения перетянулись на другую сторону, окружили комбинат теперь уже двух и даже двумя пятиэтажными домами. Вокруг храма, в отдалении от него из-за старого церковного кладбища и сада, осталось несколько стареньких частных домиков, правда, когда-то лучших в селе, а теперь пришедших в жалкий вид. Да и населяли их старики дряхлые, потому что в своё время комбинат давал молодым семьям благоустроенные квартиры в двух многоэтажках. Теперь же это место стало совсем унылым, безлюдным и даже страшноватым из-за случившегося. Но Коську словно магнитом тянуло туда, и стало заметно, что он, побродив у Смугли, нарезАл там пучки длинных ивовых веток  и носил на пепелище храма.
—  Сыночка, ты для чего ветки на пожарище носишь? Чего по полдня около речки блукаешь? Гляди, бережки подмытые, вода ещё не сошла, булькнешь, и нету тебя!
—   Я тихо. Не упаду. Мне наадо.
—   Что тебе надо? Скажи, Костик. А то чего наделаешь, в милицию заберут.
Милиции Коська боялся, как огня. Когда по телевизору кино было про милицию, он, не разбирая правых и виноватых, бросался вон из дома. Теперь телевизор не показывал, только говорил, и Клава этим вполне обходилась, слушая иногда бразильский сериал. Заглянет к соседке: красивые ли герои, кто там какой, и слушает себе. Коська же сначала любил мультики, но, когда стали американских монстров показывать, совсем разочаровался. Вот по субботним утрам он садился перед серым, с мелькающими точками света, экраном и слушал батюшку Кирилла, не шевелясь, чуть дыша. Клава редко его пугала милицией, но тут было дело важное: а вдруг с дурной головы какую беду сотворит?
—   Что молчишь, сыночка? Зачем тебе ветки в том храме?
—    Не бося, Кава. Я их поплету тооко. Таак!
Он поднял руки над головой и сомкнул пальцы. «Нимб, что ли, задумал сплести? Ну, так пускай плетёт, какой тут вред?» – подумала Клава, а вслух сказала:
—   Ну, ладно, только не утопись, да руки не обрежь.
Она знала, что Коська не умеет врать, поэтому сразу успокоилась.
А Коська всё бродил по берегам Смугли, всё нарезал пучки длиннющих веток и такал, таскал на пожарище. Мальчишки смеялись над ним и дважды прибегали смотреть, что да как, но ничего, кроме горы веток не находили. Они разбрасывали сложенные в кучу лозины, думали что-то под  ними найти, топтали и ломали заготовлённое, но Коська угрюмо и терпеливо снова собирал всё в одно место и снова шёл к реке за следующей партией веток. Ребятне надоело вредить «Придурку майскому», и на линейке в школе завуч пристыдила детей за жестокость к больному мальчику, который должен же чем-то заниматься и что  он ведь никому не мешает. Отстали. Да и сам Коська бросил ходить к речке, на берегах которой, по причине начавшейся жары, школьных каникул и отпусков, народу было полно – и взрослых, и детей. Теперь Коська засел на руинах и торчал там в каждую свободную минутку, которых у него было не так уж много из-за огорода, где Клаве всё труднее было управляться. Коська полол, окучивал картошку, таскал воду и поливал растения. Он подрос и стал ещё некрасивее: весь гнутый, на кривых ногах, почерневший от загара, со светлыми косыми глазами, с длинными руками, крупные кисти которых не соответствовали тонким предплечьям. Ни один человек не пропускал его мимо своего взгляда, пристального внимания – уродство, как и красота, поражает людей.
Как-то в конце июня Клава обратила внимание на руки крестника.  Теперь, после работы на огороде, они ходили купаться на речку. Клава, всегда очень довольная работой подростка,  в этот раз заметила, что племянник как-то неловко всё делает, иногда морщась, как от боли. Садовые перчатки он снял и, застирав в бочке, повесил на проволоке, натянутой  от контейнера до груши. Теперь, раздеваясь, Костик снова поморщился, и Клава, молча, взяла его руку и взглянула на ладонь. Кровавые мозоли усеивали кожу.
----   Сыночка! Ты до чего же руки довёл! Да где ж ты так их уработал? Молчишь? Небось на пожарище том что-то придумал… Ах ты ж, лихо моё лихое! Да, не дай Бог, заражение крови получится! Без рук останешься, отрежут их тебе. Что я буду делать? А? Послушайся меня, деточка, пока руки не заживут, ни за какую работу не берись! И на огороде не дам ничего делать.
Вечером она заставила Костью пропарить загрубелые ладони в горячем растворе марганцовки, намазала ранки вонючей мазью и надела на них прокипячённые старенькие садовые перчатки. Так и лёг спать Костик в перчатках. Утром ему стало лучше, но Клава заставила его сидеть дома и сама никуда не пошла, тем более что пошёл дождь. Он был сначала тихим, ровным, потом пролился коротким ливнем и зарядил сеяться, видать, надолго.
---   Вот, сыночка, видишь, и Бог тебе велит руки лечить, сам огород наш поливает. Так, скажи ты мне, что ж ты такое делаешь, что всю кожу на ладошках стёр? Небось, плетёшь свои ветки?
Коська кивнул и угнул голову, что у него было выражением самого непреклонного упрямства, нежеланием отвечать. Клава вздохнула, зная, что разговорить его невозможно. Но душа-то ныла: вдруг дурь какую задумал, вред какой принесёт? Может, сам не понимает, а потом поплатится за свои выдумки? Подумала- подумала да и решила проверить. Надела стародавний брезентовый дождевик, негнущийся и душный, резиновые сапоги на босу ногу и, сказав племяннику, что ей на почту надо, побрела себе и скоро пропала из глаз, прилипшего к окошку Коськи, за пеленой дождя. 
Клава пришла на пожарище и увидела такую ерунду, что даже заплакала от досады. Лозины  были сплетены в толстую, длинную кишку, которая, видимо, ещё не доплетена даже до середины, так как гора веток возвышалась в закопчённом углу храма. Клава поняла, что необработанные ветки плетутся плохо, часто ломаются, и Коська вынужден скреплять их верёвками и проволокой. Тут валялись разорванные на полоски знакомые тряпки: её бязевый рваный халат, который ждал своей очереди в кладовке, чтобы превратиться в половую тряпку, маленькие штаники с начёсом, носимые вначале Вовиком, потом Коськой, верёвки, завязки… Тут же обнаружилось мятое ведро с огорода, которое она никак не могла найти. В ведре была грязная вода, и плавал крупный обрывок её халата, а на одной из наименее закопчённых стен просвечивалась фигура кого-то из апостолов, немного отмытая от гари.
Клава поняла, что Костик по-своему ремонтирует храм, восстанавливает своими немощными силёнками. Она села на чурбачок, которым, видно, пользовался и Костик,  горько заплакала. Ей было так жалко убогого мальчишку, так обидно, что у него, и так обделённого природой и судьбой, была отнята  последняя радость – возможность быть в храме, среди красоты, в духовной возвышенной атмосфере, рядом с милосердным и внимательным пастырем… Конечно, мысли Клавы были простыми и не совсем ей понятными, но чувства ей говорили о тяжести потери племянника. Ей было жаль его напрасного, глупого труда, его одержимого желания исправить кощунство, но, подумав, она дала себе слово не мешать Косте. «Пускай себе занимается, ему так легче» -- решила она и почувствовала, что и ей стало легче от пролитых слёз и своего решения.
Володя окончил суворовское и готовился учиться дальше на военного в Высшем военном училище, Клава поняла так, что там его спорт пригодится, десантников готовят, потом уже будет у него звание и направление на службу. Поступил он легко, был зачислен. В общем, в гору пошёл парень, спасибо Евгению Павловичу, храни его Господь! Она ждала Вову на каникулы домой, он приехал и сообщил, что всего-то на недельку, а потом снова поедет к тому же товарищу своему по имени Валерий, снова его сокурснику, родители и сестра которого на Азовском море живут в селе Безымянное и зовут Володю в гости. Клава, конечно, всплакнула потихоньку, но вслух за крестника порадовалась, не упрекнула ни словечком. В голосе его, когда о сестре друга упомянул, что-то такое проскользнуло, тёплое и нежное, что радость вошла в душу, и Клава спросила, как зовут девочку. «Света, --  ответил Володя, -- Светлана по фамилии Володина». Он усмехнулся горделиво, словно та Светочка, и правда, была его, Володина, а Клава снова порадовалась в душе: «Дай Бог!  Из семьи девчушка, знать, если женятся, и у Вовика семья наладится со старшими, с поддержкой…» Не могла Клава не думать о своём последнем часе, не было у неё такой возможности!
Брата Володя встретил спокойно, терпеливо и, хотя не выразил любви или даже привязанности, но был с ним приветлив, привёз в подарок красивую футболку и шоколадку. Две недели после выпускного он работал на вокзале, разгружал товары, чтобы иметь необходимые деньги для поездок и жизни. Теперь, перед поездкой к другу, ему надо было ещё подработать, о чём он Клаве не рассказывал, а спешил уехать, потому что в Красной Сосновке работы не было. Не рассказывал он ей и о том, что каждое лето на каникулах он почти половину времени прирабатывал где придётся, а не просто отдыхал «в раю».
Другое дело Костик. Он, восхищаясь Володей, даже не пытался с ним общаться, а только несколько издали наблюдал за ним счастливыми глазами, бросался исполнить любое его желание: то подать туфли, то открыть дверь, то принести ложку… И Володя постепенно оценил его преданность, даже поговорил немного, рассказал о море, спел две строевые песни. Володя помнил и теперь снова увидел жалкую жизнь семьи, стыдился своего молодого аппетита, оставил Клаве почти все свои деньги и уехал в тяжёлом и смутном настроении.
«Всё, может, и не свидимся с ним больше. У него своя жизнь. Ну, и слава Богу!», - проливала тихие тайные слёзы Клава ночью в подушку.  А Костик плакал откровенно, в голос. Да так и прорыдал при расставании:  «Навседаа уизяись! Насвседаа!»
Костик продолжал что-то там своё плести в сгоревшем храме, только теперь Клава следила, чтобы он не забывал брать с собой  перчатки. После отъезда брата он часто тяжело вздыхал, скучал и вдруг сказал Клаве как-то вечером, уже лёжа в постели: «Вова наш геоой, каасивый, а я гадкий».
-- Что ты, сыночка! Нельзя так говорить. Вова, конечно, герой и красавец, но гадких людей нет, Бог всех любит. Гадкий, кто зло делает, людей обманывает и мучает, кто водку неуёмно пьет… А ты хороший мальчик, никому не мешаешь, трудишься, как умеешь… Не горюй, Костенька, живи себе.
Клава не видела в наплывшей темноте, как подросток вытирал ладонями слёзы. И сам он не мог отдать себе отчёт в своих чувствах, но, словно миражи в пустыне, выплыли вдруг видения, от которых не сдержать было слёз: Преображенский храм, наполненный блеском от множества горящих свечек, батюшка Геннадий в золотом облачении, звуки песнопений, запах ладана и тёплого воска… Лицо художника Александра с горящими глазами, его хрипловатый, низкий голос, слова о житии святых… Гора Фавор, ангелочки над облаком в голубизне купола… Но вдруг слёзы высохли, даже в горле стало сухо, сердце забилось, как колокол. Странное убеждение пришло в мысли, словно ясный и твёрдый голос произнёс около самого уха: «Храм есть, если люди молятся».
Два километра шёл Костик вниз по течению Смугли, чтобы дойти до мостика. Он перешёл на другой берег и вошёл в сосновую посадку, взбегающую на пологий бугор. Там он ещё в прошлом году видел спиленные молодые сосенки, даже с обрубленными сучьями. Раньше их было много, теперь и вовсе не было. Костик опечалился было, но, пройдя дальше, нашёл одну. Он, волнуясь, догадываясь, что делает не совсем правильно, потащил сосновую жердину за собой. Ему было тяжело, но он пыхтел, потел, а тащил. Время было утреннее, рабочее, народу на улице не было. Так и протащил он свою добычу к краю посёлка, к бывшему храму, хорошо, не по верху речки мост стоял. Когда-то ферма находилась на том холме с посадками, к ней и мостик сделали, а потом всю постройку по кирпичику разнесли, потому что кирпич был красный, печной, раствор плохой и можно было спокойно отбить, что требовалось. А с горки молодые сосенки к речке побежали, за десять лет вон как поднялись.
На другой день еле живой от усталости Костя снова пошёл в борок. Снова с трудом нашёл спиленный ствол и притащил на место. Он ещё неделю возился с жердями, измучился от непосильной работы, но вырыл две ямки и закопал стволы на четверть в землю на равном расстоянии от стен храма. Теперь посреди пепелища торчали два столба, на которые взирали с простенков кое-как отмытые, но весьма чумазые апостолы. Если бы теперь Клава поглядела на пожарище, очень бы удивилась: пол был расчищен, весь горелый мусор снесён к задней стенке устоявшего от пожара туалета. Стены уже не такие чёрные, с проступающими на них росписями, а, чуть выдвинувшись из глуби, но на той же линии, возвысились столбы, как бы обозначившие место былой горы Фавор. На полу лежала, сплетённая из ивовых веток длинная колбаса, перепутанная разноцветными верёвочками так, что держала свою форму.
Новая забота одолела Костика. Он долго думал, присматривался к своему строению и всё-таки додумался: притащил с огорода грабли. Клава заметила, что он их взял, а зачем? Сейчас не время граблями орудовать, они и в контейнере были у самой-то стеночки, другим инструментом заставлены. А когда паренёк с огорода с граблями на речку пошёл, она и вовсе всполошилась.
—   Сыночка! Ты что это? Куда тебе грабли? Зачем?
—   Надо, Кава.
—   Такие грабли хорошие, ручка у них длинная, далеко загребают… Я не дам тебе!
—   Кава, любиенькая! Я ж назад пиинесу!
—   Гляди, Костик! Чтоб завтра же были на месте!
Конечно, с граблями Коська в свой, теперь уже, храм отправился. Вернулся вечером с ними же, на огород утром отнёс. Клава видит, довольный пришёл, ну и ладно.
А в храме гора воздушная поднялась: подцепив граблями плетёнку из веток, Костик воодрузил её на два столба, как арку, концы кирпичами укрепил на земле. Словно обозначились контуры сгоревшей горы Фавор, а между столбами --- вход в алтарь. В «алтаре» Коська на стенах картинки наклеил, упросил Клаву клейстеру наварить. Картинки с религиозными сюжетами он давно собирал: много ему Сонечка принесла, продавались календари с иконными фотографиями, так соседи, зная Коськину любовь к церкви, прошлогодние ему отдавали, вырезки из журналов и газет, которые всегда перебирал подросток, если находил у помойки. В центре стены красовалась вырезка из газеты, где Мещенков икону дарил. Батюшка Геннадий всё так же лучился неувядаемым счастьем, икона была хорошо видна, рядом большая свеча горящая… А Василия Коська отрезал, даже свечку  укоротил, чтобы и руки того на фото не было.
Даже своим невеликим умом Коська понимал, что дожди испортят его работу, его храм. Он с тревогой смотрел на небо, нервничал, когда набегали тучки, искал выхода из ситуации. Подсказала Клава. Она пришла как-то вечером на своих распухших ногах на пожарище и поразилась, аж слёзы покатились по лицу.
---   Сыночка ж ты мой родненький! Как же ты тут всё наладил! Один! Сколько ж труда! -- Она подумала и решила, -- дам тебе плёнку политиленовую, тую, длинную. Вот тут от стенки к стенке натянешь, будет крыша от дождя, чтоб картинки не смыло. А плёнку другую наживём!
Давно Костик не проявлял свою ласку, а тут обнял Клаву, прижался щекой к её щеке, чмокнул в сетку морщин у глаза.
Всякий, кто имеет своё строение, знает, что работа в нём никогда не кончается: то то надо доделать, то другое… Но всё-таки, после окончания строительства или ремонта, можно и отдохнуть. Так и Костик почувствовал вдруг, что устал неимоверно от нескончаемой физической работы. В огороде с утра до полдня, потом полив вечером, а в остальное время и в жару и в сырость – на своём храме. Теперь он приходил сюда, садился под аркой на кирпичи, сложенные скамеечкой, и просто смотрел на свои картинки, на помытые росписи стен. Он продолжал осторожно отмывать изображения, теперь уже не торопясь, понемногу.
Почему-то, когда он сидел  именно в середине арки, ему становилось особенно спокойно и радостно. Он пробовал отодвинуться, чтобы хорошо видеть и саму арку, но тогда не приходило это странное настроение, так похожее на счастье. Это было открытием Коськи, лекарством от ощущения своего убожества. В этот раз, когда он сидел на тёплых от дневного нагрева камнях, видение пришло к нему. То ли задремал он, то ли пригрезилось ему,  но ясно так предстал перед ним отец Геннадий, его «баашка», положил руку ему на голову – даже тепло руки ощутилось явственно, и сказал, как всегда ласково: «Не надо, чтобы тебя Коськой звали, скажи Клаве. Твоя фамилия Бограев. Слышишь: Бог и рай в твоём имени. Так вот теперь ты Бограй. Повтори!» И Коська, который даже не пробовал произносить трудный звук «Р», вдруг ясно и точно выговорил: «Бограй!» Тут и растаял батюшка в косых закатных лучах, бивших из стрельчатого окна напротив. Костя встал и, сам себе не веря, повторил: «Бограй! Я – Бограй!»
Он пришёл домой и почти совсем правильно заговорил с Клавой, она так и села и слушала, раскрыв рот.
—   Клава, мне батюшка в храме явился, он сказал, чтоб Коськой меня не звали, потому что я – Бограй. Я не успел спросить, но понял, что можно и Костя, и Костик и Константин, только не Коська, который всё равно, что косой. Ладно, Клава? И всем скажи сама, а то мне стыдно.
Клава была потрясена. То, что произошло чудо, она видела своими глазами, приняла собственными чувствами: мальчик был награждён за один вечер правильной речью, видимо, по трудам своим, по вере глубокой. Но чудес Клава почему-то боялась. Словно у неё отнимался её родной ребёнок, а давался взамен другой, может быть, лучший, но не свой. Она почти не спала ночью, а утром еле встала. Костик уже сварил два яйца, порезал огурец и помидор, положил на тарелку перья помытого лука. Он резал хлеб, а Клава смотрела на него и думала, что всё равно он – её мальчик, такой же убогенький, страшненький, но родной до боли вот тут, под грудиной.
Она рассказала соседям, что Костик просит не звать его Коськой, что ему обидно, сказала, что батюшка ему приснился и так завещал. А вот про чудо побоялась говорить. Костик ни с кем в разговоры не вступал, так что пока никто ничего и не заметил. А Соня заметила, удивилась, обрадовалась.
—   Костик! Как ты хорошо говоришь! Как это получается?
Костя ей всё рассказал, как было. Ни сочинять, ни врать он не умел. Соня слушала, как заворожённая. Она была верующей, но не всё соблюдала, что требовалось церковью, а просто крестилась, знала «Отче наш» да иногда ездила в райцентр по большим праздникам в храм Петра и Павла. Но с этого дня девушка стала глубже вникать в церковные обряды, чаще молилась. Она теперь стала называть Костю Бограем. Однажды, встретив во дворе, попросила:
—   Можно я посмотрю твой храм, Бограй?
—   Приходи, Сонечка, когда хочешь. Я там каждый вечер бываю, и днём, если жара. Приходи.
Странно, но то, чего с великой тревогой ожидала Клава, не происходило: никто не надругался над    «храмом» её Кости, не рушили, не издевались. Может быть, мистический страх от того пожара остался в душах местных хулиганов, а может, помнили слова завуча о жалкой судьбе больного мальчика, но арка стояла, картинки украшали стену, роспись никто не портил.
Соня пришла через два дня. Она оценила труды подростка, но и с жалостью посмеялась в душе над его глупыми усилиями.  Бограй, словно поняв её мысли, застеснялся, присел на свою «скамейку». Соня стояла напротив, снова был закат с жёлтыми, как медная проволока, блестящими лучами. И вдруг парень взялся за голову, словно надевал или снимал невидимую шапку. И тихо сказал: «Не купайся завтра, Соня! Не ходи на речку!»
—   Почему это? Я каждый день хожу купаться. Мы место знаем, там безопасно. Втроём всегда бегаем после обеда: я, Танька Кулькова и Маша Дворянина. Идём поближе к мостику. Там так хорошо! Народу меньше и берег песчаный, и дно… Ну, ты придумал! Что я девчонкам скажу?
Бограй смотрел мрачно, голову угнул.
—   Скажи, чтоб не ходили. Соня, не ходи завтра на речку!
Соня девочкам сказала, что Костик, который теперь Бограй, сказал не ходить купаться. Подружки смеялись над ней, над уродом Коськой. Пришлось им напомнить о предсказании Костиком пожара и несчастья с художником. Но и это они осмеяли. Соня обиделась и на речку не пошла, а девчонки побежали.
Случай в Красной Сосновке поразил людей, газета об этом написала, тут же меры были приняты, но девчатам досталось, слава Богу, живы остались. На берег речки выбежала красивая рыжая лисичка. Девушки загляделись на неё, а та бросилась на них и успела укусить и Таню и Машу, только в воде и спаслись. Хорошо ещё умная женщина, учительница химии, встретилась, велела быстро в райцентр ехать на уколы  от бешенства. Прекрасно, что автобус тут же отходил, еле успели. Черед полчаса получили первую порцию лекарства.
Ну, и как тут не поверить, что дано человеку предвидеть события? Соня пришла благодарить Бограя, а тот в температуре горит, тридцать девять, и никакой причины болезни. Клава, послушав Соню, всё поняла. Вздохнула тяжко и перестала Костю лекарствами пичкать, только питьё подавала. На этот раз быстро, всего через день он поправился.
                5
Соня была потрясена, девочки, её подруги, тоже. По всему посёлку только и слышалось: Бограй да Бограй. Сразу имя Коськино переменилось само собой. Правда говорится: один раз – случайность, второй – совпадение, а уж третий – закономерность. Всё на Руси с трёх раз делается, что с первого не получается. Только самые близкие знали, что Костик и кое-что в семье предсказал: и находку иконы Спасителя, и «рай» брату Вололоде и многое по мелочам – то погоду, то урожай, то кражу в огороде… Но теперь дар Бограя был оценён народом.
Первой к нему журналистка пришла, Катя Фёдорова, которая о храме писала. Она очень вежливо и уважительно поговорила с Клавой, которая по простоте душевной выложила всё, что переволновало её, что ставило порой в тупик, потому что пугало. От неё Катя и узнала, что Бограя надо искать на пожарище храма. Она пошла по протоптанной узкой тропке, увидела закопчённые руины и оробела перед входом. Всё-таки заглянула внутрь. Там под аркой из плетёных прутьев сидел на камешках гнутый, худой подросток. Катя вошла, поздоровалась. Паренёк тихо ответил «здрасьте».  Бограй только что вернулся с огорода. Катя взглянула в загорелое дочерна косоглазое лицо, испугалась  неуловимого  взгляда его очень светлых серых глаз, и задала вопрос, которого сама не ожидала:
—   Костя, вы чувствуете связь с космосом?
—   Я теперь Бограй, не Костя, так мне батюшка велел во сне. А в космосе Гагарин летал, не я. Нету никаких связок, видишь, руки свободные. А велит мне всё Господь. Слова я слышу или вижу, как кино.
—   А вы могли бы мне предсказать о моей судьбе?
—   Могу, -- он посмотрел на неё сбоку, но так, словно просвечивал своим прямым глазом, -- А зачем тебе судьбу знать?
—   Ну, интересно же… Может, как твоя Соня, спасусь от беды. Так скажете?               
—   Я потом болеть буду.
—   Понимаете, если я сама не узнаю, как это у вас получается, я в газете не напишу, мне никто не поверит. И о вас никто не узнает.
—   А зачем про меня знать? Я не хочу.
—   А если кому-то  очень нужно помочь, а нет такой помощи? Куда ему пойти со своей бедой?
—   Мне никто не сказал, чтобы я помогал. Я не буду, если не скажут, – он показал куда-то в небо, - и ты уходи. Я тебя не знаю.
—   Знаете Кос… Бограй, знаете! Вон ту фотографию, – Катя указала на стену, с которой улыбался отец Геннадий, -  я сделала и про икону написала. Я даже на всякий случай фотографию отца Геннадия увеличила и с собой привезла. Сейчас покажу.
Катя достала из сумочки, висящей на плече, фотографию и маленький фотоаппарат. Бограй даже задрожал, увидев на цветном крупном, с тетрадочный лист, фото, словно живое лицо любимого батюшки. Он сидел на своём месте, смотрел на фотографию, роняя крупные слёзы, а Катя незаметно сфотографировала его и, отойдя подальше, необыкновенную арку с украшенной картинками стеной за ней. Волнение Бограя отражалось на всём его облике: лицо то бледнело, то краснело, руки тряслись, слёзы сменились радостным тихим смехом. Он встал и примерил фото к стене, засунул его за пазуху и снова сел на место.
—   Становись напротив меня. Так. – Он взялся за голову обеими руками и закрыл глаза. Посидев так минуты две, взглянул на Катю. – Скоро уедешь далеко. Подумаешь, что это плохо, но это хорошо. Не жалей.
Катя уходила в раздумье. Ничего предсказание Бограя не доказывало, в будущее не заглянешь, не убедишься в его правоте или неправоте, но странное чувство не покидало девушку. Этот страшненький и неграмотный подросток источал свой неповторимый свет, это точно. Ей показалось, после встречи с Бограем, что вся суета жизни отступила, затуманилась, а сама она стала чистой и спокойной, и внутри разлитый покой         словно расширял пространство души, изгнав из неё суетное и мелкое.
Когда Катя напечатала фотографии, она даже поёжилась, увидев на фото над головой Бограя лёгкий  светящийся ореол. Это объяснялось, конечно, падающими на паренька закатными лучами из противоположного окна, но этот эффект словно ответил на мысли Кати, утвердил её в нахлынувших чувствах.
Редактор посмеялся над её статейкой, но, почеркав текст, поместил в газете вместе с невероятно уменьшенным фото. Осталось в заметке только сообщение о странном подростке, который по-своему «восстановил» храм и предсказал беду девушкам из посёлка. Заканчивалась статейка призывом о восстановлении Преображенской церкви.
Кто ищет, тот найдёт – известно всем. «Ищите и обрящете». Потому малюсенькая статейка возымела своё действие. Что такое небольшой, отдалённый район области, к тому же «грязный» после чернобыльского взрыва? Дыра. Его еле выживающую газетёнку мало кто  выписывает, почти никто не читает. Но зато здорово работает в такое тёмное, мало просвещаемое, время сарафанное радио. Слухи из отдельных опавших листочков наметаются в горы, поджигаются ложью, домыслами и дымят, дымят, переполняя атмосферу горьким дымом страхов и суеверий.
Как только не описывали Бограя люди, совсем ничего не знающие, не видевшие его в глаза. Кто-то назвал его сосновским Квазимодо, говорили, что он дикарь, буйный сумасшедший, маньяк… Редактор был вызван на ковёр к главе района, допрошен пристрастно, покаялся, что лично материал не проверял и отпущен с приказом дать опровержение и выгнать досужую журналистку вон. Скоро появилась статья о молодёжи, подверженной влиянию телевизионной фантастики, о способности к выдумкам некоторых работников СМИ в погоне за дешёвой популярностью. О безответственности таких журналистов а кавычках. О больном мальчике написали только, что он приходит на пожарище, чтобы вспоминать храм и молиться в одиночестве.
Катю уволили. Она была, конечно, сильно обижена, но почему-то совсем не отчаялась, помня предсказание Бограя. И оно сбылось: нашёлся её сокурсник и однофамилец журналист Лёня Фёдоров. Он приехал из Москвы, чтобы найти Катю. Его рассказ был потрясающим, оправдывающим его отсутствие, перечеркнувшим все её разочарования в друге, любимом человеке. Никто не знал, куда исчез Лёня, а он был в плену в Чечне, куда уехал прямо из родного Ярославля, где гостил  у родителей. Поездка была рассчитана на пять дней, а продлилось отсутствие парня целый год. Так как никто не знал об этом, -- те ребята, с которыми поехал Лёня, служили по контракту и, отпустив журналиста в соседний отряд, подорвались все трое на горной дороге в машине, – Лёню и не думали искать в Чечне, искали в Ярославской области, в Москве и Подмосковье… Катя же, разделяя общую тревогу за него, не могла избавиться от обиды, запрятанной глубоко в сердце. Теперь она без колебаний поехала с Леонидом в Москву, где он теперь работал на центральном телевидении.
А к Бограю стали наведываться люди, чужие, разные, со своими бедами и болезнями. Клава уставала объяснять, что парень не умеет и не берётся никого лечить, что он только провидит, и то не всегда. Но люди умоляли их выслушать, и скоро Клава стала сортировать просьбы на невыполнимые, по большей части, сомнительные, на усмотрение самого Бограя, и вполне удовлетворимые. Хозяйство их пошатнулось: теперь у обоих почти не было времени на их сад – огород, но все просители несли и несли продукты, так что Бограй как-то сказал Клаве: «Теперь я зарабатываю, а от огорода и так мало пользы». Это была правда, пользы мало и здоровье совсем подорвано.
Иногда просители сердились на поведение прорицателя: он однажды без всякого объяснения плюнул в лицо подошедшему к арке мужчине. Женщина, стоящая рядом, закричала: «Ты что? Сумасшедший!» А Бограй, весь дрожа, тихо ответил: «Я беса с него прогнал». Женщина потом рассказала, что муж её постоянно бьёт за малейшую погрешность. Потом приезжала благодарить, прекратились издевательства. А ребёночка она теперь носит, как и сказал Бограй. В другой раз, взявшись за голову, старухе ответил, что сын её в милиции, избитый до потери сознания. Нашла бабка знакомых, вызволила сына. Девочку, которую привели к нему за то, что постоянно убегала из дома, научил какому-то глупому слову «идохуугебуен», заставил затвердить, повторять, когда убежать захочется. Помогло! Потом один местный поэт додумался, слово наоборот прочитал, всё понятно стало. Но для чего же наоборот говорить? Не выдержал, пришёл к Бограю. А тот объяснил, что бес сманивал девочку через зеркало. И всё. Понимай, как хочешь. А Клава всё думала, как едва грамотный Костенька смог слово наоборот проговорить? Это ж  и грамотному непросто. Костя ей ответил: «Мне сказано было».
Пришло время получать Бограю паспорт, и они шли сделать фотографии на документ. Клава дала ему костюмчик, в котором Володя в последнее время учёбы в школу ходил. Брат был выше и крупнее, так что Костя ещё и не совсем дорос до его парадного одеяния, но гордость переполняла подростка. Зеркало Клава то ставила на табуретку, то на пол, то снова на стол, а Константин Романович, прицепивший под воротничок светлой сорочки чёрный галстук на резинке, просто не мог налюбоваться на себя.
—   Клава, смотри! Я даже себя сразу и не узнал! Это же я, как президент! Тоже в костюме, с галстуком! Клава, а мне выдадут паспорт?
—   Конечно, ты же гражданин России. Только аккуратно постарайся расписаться. Тренируйся, сыночка.
Бограй каждый день расписывался в тетради в линейку. Целый лист росписями уже был заполнен. Но почему-то раз от раза каракули не становились лучше. Клава вздыхала: «Да, сыночка, корявенько… Зато твою подпись не подделаешь!»
Фотограф смотрел на парня с жалостью. Все в посёлке знали Бограя, понимали, что он недоразвитый, и как ни старался старенький мастер, на фото отражалось всё убожество внешнего облика молодого человека: нескрываемое косоглазие, дочерна загорелое туповатое на вид лицо,  тщедушность вислоплечего стана. Но Костя фотографией в костюме был доволен, а Клаву поразил его взгляд в объектив, упорный, пронзительный, полный скрытой энергии. Такого она никогда раньше не видела у своего «сыночки», и почему-то в этом взгляде она прочитала его вызов несправедливой и жестокой судьбе, упрямое желание устоять в непосильных испытаниях.
Когда Костик расписывался в получении паспорта, руки у него подрагивали, над верхней губой заблестели мелкие капельки пота, брови сошлись в одну, изломанную «домиком», линию. Но подпись получилась на редкость удачной: разными по величине, чёткими прописными буквами он вывел «Бограев» и поставил  точку.
Точка была поставлена и на детстве. Сразу вдруг сломался голос, сначала был хриплым, «петушиным», а скоро установился ломкий  баритон. Костя перестал взбрыкивать и капризничать, как бывало раньше, но зато словно ушёл в себя, меньше говорил, часто грустил.
—   Что, сыночка, не в настроении? Ходишь, как в воду опущенный? – спросила как-то Клава, преодолевая нахлынувшую кипятком жалость.
—   А… Клавочка, вот я думаю, зачем я такой живу? Я ж никому не нужен, никто меня не любит.
—   А я? Я ж тебя люблю, Костенька! Ты ж моя деточка!
—   Я знаю… А мне ж  хочется, чтоб меня девушка полюбила, чтоб я женился, были бы дети… Но так не будет, никогда.
—   Ой, да не печалься! Может, будет. Ничего же мы не знаем…
—   А я знаю, Клавочка. В том-то и дело, что я всё знаю. Кто ничего про себя не знает – счастливые! Но ты, Клавочка, по мне не плачь. Я сильно хочу к Боженьке, сильно-сильно! Тут люди меня не терпят, смеются надо мной. Я уже не хочу больше им ничего говорить, потому что мне всегда больно – голова болит, потом жар…
—   И не предсказывай, сыночка! Не ходи в свою арку! Зачем тебе это?
—   Это не мне надо, это мне сказано так. Я служить хожу, как батюшка Геннадий. Ты, Клавочка не знаешь, а когда я в арке, ко мне лучик такой протягивается с неба, и я начинаю слышать или видеть. Мне так тогда трудно! Вот тут в голове гвоздик забитый, острый преострый! Ещё три года…
—   Что, три года? Служить?
—   Ага…
  И Бограй ходил на свою «службу», а Клава молила Бога, чтоб он не сильно мучился, не болел так. Но и польза от такой работы была большая: можно было, не надрываясь, жить на пенсии. Люди несли продукты, иногда вещи отдавали поношенные, а денег Бограй не брал. В октябре к нему приехала женщина из самой Москвы, от каких-то родичей про Бограя узнала. У неё сын пропал. Вышел утром на учёбу в институт и месяц нигде не проявился. Мать была в таком страхе, в таком горе, что Бограй сам сильно расстроился, не мог собраться и даже топнул ногой от бессилия. Тут сквозь серые тяжёлые тучи пробился луч солнца и засветился в осколке стекла купольного окошка. Отвесно падая вниз, свет этот коснулся головы просительницы. Бограй даже охнул, так ясно увидел картинку. Он прикрыл глаза рукой, как козырьком, словно вглядывался вдаль и тихо заговорил.
—   Вот больничка. Плохая, там все не в уме. Твой сидит на постели, в синем таком халате. У него голова пустая, забыл, как его зовут. А вот из больнички дверь, там… Не разберу, написано на букву «К». Всё.
Бограй отнял руку, взялся за голову, боль исказила его лицо, даже слёзы выступили. Потрясённая мать стояла молча, боясь помешать, но парень открыл глаза.
—   Всё, мама, больше не вижу. Он живой. Ищи в месте на букву «К».
—   Если найду сына, всё для тебя сделаю, что попросишь!
Бограй горько засмеялся.
—   Мне просить нечего. Что мне дали, то и хорошо. Ты, если будешь добро помнить, Клаве моей помоги.
—   Обещаю.
Через два месяца  пришло письмо.
«Дорогие мои, родные Бограй и Клава. Я нашла своего бедного сыночка Валерика в Кромской психиатрической больнице в полной амнезии. Но, когда он меня увидел, хотя и не узнал сразу, стал понемногу вспоминать свою жизнь. Я забрала его домой, в Москву, определила в очень хорошую клинику, и теперь у нас всё хорошо, скоро выпишут сына домой. У него была травма головы, а отчего, он так пока и не вспомнил. Но, главное, верится, что горе позади. Я вас помню и люблю. Пишите, если что надо. С наступающим Новым годом! Ваши Маша и Валерий Корсовы». В письме была красивая Рождественская открытка с надписью «Наш скромный подарок к празднику», а внутри две пятидолларовые купюры. Клава тоже послала поздравительную открытку. Завязалась нечастая, но постоянная переписка.
Бограй был рад, что теперь получает по почте личные письма, потому что адресатом был он, Бограев Константин Романович. Гордо нёс он письмо на свой второй этаж по лестнице, держа его вверху, около самого правого уха, а соседки выглядывали из дверей, потому что ящик для писем открывался всегда с надрывным скрипом.
                6
Соне Галаевой шёл семнадцатый год. Она стала высокой, стройной,  с  хрупкой, но не лишённой форм фигуркой. Лицо её светилось неброской, притягательной красотой: правильные черты, большие серые глаза, строгое и скромное выражение лица. Она не старалась показать себя, не модничала сверх меры, как делали многие её сверстницы. Заканчивая школу с серебряной медалью (химия ей не давалась), Соня мечтала стать библиотекарем. Двухэтажный «немецкий» дом населяли почти все бывшие военные из заглохшего военного аэродрома в пяти километрах от посёлка. Пётр Иванович Галаев, отец Сони, когда-то получил эту квартиру от своей части, а потом успел ещё немного поработать на комбинате мастером цеха сборки мебели, наследственной профессии их семьи. А после закрытия комбината, растерялся было, опечалился, стал заядлым рыбаком и огородником, в то же время занимаясь ремонтом своей старой, ещё отцовской, «волги». Автомобиль удалось реанимировать, хотя за деталями ездил в Москву к старому другу, автомобильному, тогда ещё очень мелкому бизнесмену. Благодарен товарищу посейчас. Теперь была у Галаева работа – частное такси. Бывшие военные жили дружно, устояли и не спились в самое провальное время, а теперь организовали мастерскую по ремонту техники. Брались за всё: от бытовых приборов до автомашин.
Экзамены в школе закончились, весна с охапками цветов, с молодостью зелени и полная пьянящих ароматов плавно перетекла в лето. Скоро выпускной бал, самое ожидаемое и волнующее событие в жизни несовершеннолетних. У Сони уже было бальное платье, первое в её жизни. Оно просвечивало в щёлочку неплотно прикрытой дверцы шифоньера своим тёплым кремовым цветом, словно призрачная фея поселилась в        платяном шкафу и ждёт своего выхода для сотворения чудес.
Настроение было приподнятым, не хотелось ни читать, что так любила Соня, ни смотреть телевизор, который в их глухомани частенько показывал некачественно и  раздражал этим. Соня позвонила по новенькому мобильнику, подарку к окончанию школы от родителей, своей верной подруге Наташе, которая жила в пятиэтажке возле бывшего комбината, теперь лакокрасочного завода.
—   Соня, бегом ко мне! Мама с Колькой (младшим братом Наташи) уехали к бабушке в Смолянку! Ночую одна. Попросись у своих, заночуем вместе!
Соня отпросилась и пошла к подруге. Они попили чайку, собирались уже лечь пораньше и болтать в темноте в постели, но тут вернулись Наташины родичи.
—   Мам, чего вы? Мы с Соней хотели вместе ночевать…
—   Ну и ночуйте, кто ж  против? А мы приехали потому, что машина сюда шла, вернее в райцентр, но нам-то по пути. Чего нам ночью у бабушки сидеть, а потом с такими трудами добираться? Нас Иван Ермачков подвёз, слава Богу. И зато, сколько чего огородного привезли! К подъезду нас доставил Ванечка, помог разгрузиться. Ждёт. Пошли, девчата, занесём корзинки.
Притащили тяжеленные корзинки, мешок с чем-то. Коля, возбуждённый поездкой, не хотел спать, прыгал, бегал из комнаты в комнату (их всего две), не получился вечер девичьей дружбы с секретиками, тайнами, мечтами… Соня не захотела ночевать, пошла домой. Наташа её немного проводила, но мама просила помочь рассортировать содержимое сумок, так что расстались на углу. Время, вроде, не позднее, около одиннадцати, но это время для молодого, шкодливого населения самое то. Время выхода на тропы ночных приключений.
Вышел из ворот своего, вернее, дядиного дома, Юрка Мещенков, племянник первого краснососновского буржуя – бизнесмена. В свои двадцать два он успел довольно близко познакомиться с милицией: стоял несколько лет на учёте за хулиганство – избили чуть не до смерти бомжа, ночевавшего в «их» подвале. Юрий был высок, плечист и красив. Его широкоскулое, несколько узкоглазое лицо всё-таки не производило впечатления           принадлежности к восточным народам: светлые густые волосы короткой стрижки и зелёные пронзительные глаза, крепкая бойцовская фигура напоминали героя американских кинокартин. Девчонки висли на нём гроздьями. Он был смел, нахален, своенравен до непреклонного упрямства, что и заводило его в щекотливые ситуации, из которых не раз его вытаскивал дядя Вася. В школе он кое-как окончил девять классов и стал помогать отцу в его бизнесе. Дядя ему, первому в посёлке, подарил компьютер и нанял учителя. Как ни странно, в общем-то неглупый и сметливый от природы, Юрий здорово научился пользоваться сложной техникой, увлёкся, попросил дядю прислать другого учителя, который  поднатаскал его ещё значительнее. Вот и пригодился он папе в деле, стал незаменимым. Работал он не более четырёх часов в сутки, потом развлекался.
Василий передал своему старшему брату торговлю в посёлке, а племянника любил, как сына, видимо из-за того, что у самого в семье было три дочки, и две – на стороне. У Юры тоже было две сестры, обе старшие, так что он носил гордое и непререкаемое звание «наследник». Сестры в Юрочке души не чаяли, баловали его, так что не привык он ни о ком заботиться, жалеть, защищать. С четырнадцати лет узнал все тайны любовных игр, относился к девчонкам, как к предметам развлечений, презирал их и бросал без сожалений.
В последнее время, когда столько разговоров появилось о спиде, стал панически бояться любой заразы, сделался брезгливым и осторожным. У него даже появился дружок, которого он окрестил «Комикадзе». Серёжка сначала проводил досуг с девчонкой, Юрка наблюдал, не заболеет ли тот, а потом «брал тёлку себе». Он и подумать не мог, что дружок затаит на него лютую злобу и размечтается отомстить ему, смолчать, если вдруг подцепит какую хворобу. А болели многие из молодых да ранних: девчонок было намного больше, чем  ребят, поведение их отражало сюжеты американских «крутых» фильмов, откровенные наряды с голыми пупками и открытой грудью, джинсами в облипочку или с юбками до края ягодиц провоцировали на сексуальные подвиги, обещали безотказность партнёрам.
Юрий Мещенков давно приметил девочку – выпускницу, такую тоненькую, скромненькую, чистенькую, с немодным именем, данным в честь любимой бабушки, Соня. Он провожал её взглядом не раз, стоило ей попасться ему на глаза.  Ему хотелось услышать её голос, уловить аромат дыхания, но Соня редко бывала на улице одна – всегда в стайке учениц или с подружкой. Вечерами не выходила, не бывала ни на дискотеке, ни в кино. А если и шла куда-нибудь, то с родителями или с несколькими подругами. Как-то раз днём он подошёл к ней, заговорил.
—   Девушка, куда спешите? Давайте познакомимся.
Но она припустила от него, как от бешеной собаки, даже разозлила его. И вот – удача. Ночь, тёмная улица и одинокая тоненькая фигурка. Правда, несётся, словно на крыльях летит: спешит, боится. «Не улетишь, голуба! Мы тебя на голубятне словим!» И он побежал дворами к её дому, зная, где она живёт и как перекрыть ей путь. Во дворах, мимо которых и через которые он пробегал, начали злобно лаять собаки.
Соня и правда боялась, как никогда раньше, страх подгонял её, и она ругала себя за то, что не прихватила с собой мобильник, позвонила бы папе, чтоб встретил. Особенно пугал её опережающий собачий лай, встречавший её то на одном повороте, то на другом. «Что с собаками? Чего они так заливаются? Раньше такого не бывало…», -- подумалось на бегу, но вон уже виден её дом, забор с большими воротами, примыкающий к стене, различим её второй подъезд…
Тут-то, почти напротив ворот, её и схватили,  замком сцепившиеся, сильные руки и рывком втащили в густые заросли подстриженных кустов, отделяющих пешеходную дорожку от проезжей части дороги. Мгновенно был зажат рот, который от внезапного нападения не успел издать ни звука.  Соня, как пойманная рыбка, забилась в цепких руках, ударила ногой по ноге напавшего. Он тихо взвыл и повернул её лицом к себе. Соня увидела и узнала его, того наглого красавца, с таким упорным и жадным взглядом. Он отнял руку от её рта и зажал её губы своими, больно впившимися губами.  Одна его рука крепко прижимала Соню к его широкой груди, а другая подняла подол юбочки и рвала долой нитку плавок.
Такого страха Соня никогда ещё не испытывала, даже когда тонула в детстве. Она рванулась было и не осознано укусила мокрую чужую плоть в своём рту. Насильник замычал, отпустив её губы, а Соня успела закричать: «А-а-а! Папа!..», но тут же снова рот её был залеплен тканью рубашки на круглом и гладком, не укусить,  плече разгорячённого борьбой мучителя. Его бесило сопротивление ткани эластичных трусиков, не рвущихся, тянущихся и вновь сокращавшихся, как резинка. Тогда он, яростно рванул их, словно резанул Соню ножом по животу, разорвал, наконец, и  стал расстёгивать брюки, но тут получил сильный удар по спине. Дыхание его прервалось, руки расслабились, и Соня успела выскользнуть и, не чуя ног взлететь на крыльцо подъезда. Она чуть не убежала, но взглянула через плечо, слыша негромкий, но свирепый мат, звук ударов и чьи-то болезненные вскрики, и поняла, что там Бограй. Соня закричала во весь голос, вбежала в подъезд и начала звонить во все двери подряд. Первым выбежал её папа, за ним другие мужчины и женщины. Соня забилась в истерике в маминых объятьях. Юрка, услышав крик Сони, сбежал, но успел нанести Бограю несколько жестоких ударов. Паренька подняли и на руках принесли на скамейку около подъезда, тут же вызвали «скорую помощь». Впервые в жизни Костя поехал в больницу.
Оказалось, вечером у Сониного спасителя разболелся живот, а так как «удобства» находились на улице, он и вышел в неурочное время во двор, и услышал сдавленный крик девушки. Схватив обломок доски, выбежал из калитки и врезал по спине насильника. Тот ударил кулаком в лицо и дважды всадил остроносую туфлю в бок и живот защитника.
Бограю удалили разбитую селезёнку, поправили сломанный нос и одно ребро. Боли он терпел очень стойко, врачи поражались его терпению. Соня приходила каждый день то с папой, то с мамой, то с Клавой. Из больницы его привезли на Галаевском такси, Пётр  Иванович помог Клаве искупать Костю в корыте.
Старший Мещенков приходил в их дом, разговаривал с Галаевым и с Клавой. Пётр Иванович сначала и слушать его не хотел, Клава тоже не могла терпеть обиду, но Бограй сказал странные слова: «Не мы отомстим, Бог покарает. Нас вместе на суд призовут, там всё и скажется. Пускай его, отпустите…»   От суда Юрку отмазали, отправился он в армию.
Бограй болел долго. Он за время болезни исхудал, лицо со сломанным носом стало ещё некрасивее, и настроение у него было какое-то тусклое, без проблесков радости. Когда он ранним утром впервые смог дойти до своей арки, стало ему ещё тоскливее: лозины, пересохнув обсыпались, словно похудели, картинки потускнели, кирпичная скамейка была развалена, перед ней чернело кострище и валялся мусор – пластиковые и стеклянные бутылки, консервные банки… Видимо не местные, те не лезли в Бограев храм, какие-то рыбачки- охотнички постарались.
Бограй, превозмогая ещё живую боль и слабость залежавшегося тела, убрал, поправил всё, как мог, сел на кирпичи, холодные от ночного дыхания близкой осени и крепко задумался. Если бы кто-то посмотрел сейчас на него, поразился бы видом его позы, фигуры. Словно не молодой человек, а древний старец сидел на пороге странного ветхого жилища. Арка выглядела жалко, уныло, утреннее солнце робко проникало сквозь боковые окна, вставая вдалеке из-за соснового бора. Если бы кто-то спросил, о чём думает Бограй, он бы не ответил. Мысли были обрывчатыми, туманными, полными тревоги и тяжёлых предчувствий: « Нет храма, не пастыря… Нет между людьми любви…  Законы порушены… Страхи исходят из душ, наполняют души…  Нечисто… Одни слова, нет деяний… Я не могу ничего… Господи, нет сил…» Он поплёлся домой, лёг на кровать и горько заплакал.
Соня тоже плакала, лёжа на своей постели. Она поступила в библиотечный институт на бесплатное отделение, приехала из областного центра на выходные за тёплыми вещами и увидела в окно Бограя. Сердце её затрепетало, облилось кровью, когда взглянула она на несчастного калеку. «Какой он страшный, Господи! Какой несчастный!  Ну почему человек с такой душой, так унижен! Боже, как его жаль!» Она расплакалась, шепча невнятные слова: «Помоги ему, Господи! Боже, помоги!»
Местные жители проявляли к Бограю уважение везде: в больнице, где лежал страдалец, на улицах, кивая ему, словно знакомому, в магазине, где покупал он продукты. Один чудак даже назвал его Бограем Романовичем. Но были и скрытые враги: дружки Юрки, его родственники. От них слышались в спину обидные прозвища «ублюдок», «урод», «косой недоносок» и тому подобное, а порой и угрозы. Так что жизнь не стала лучше или проще, а здоровье совсем пошатнулось. Но Бограй радовался за Соню и втайне гордился тем, что смог ей помочь.
А Соня уехала учиться. Свет в оконце, проталинка весенней радости, голос ручейка для жаждущего всё отдалилось в пространстве и времени для одинокого сердца. Теперь Бограй, кроме своих обычный молений Господу, молился о том, чтобы Соня была счастлива и чтобы не забыла его насовсем.

                7
В посёлке стоял вой и крик. Отбирали огороды у речки Смугли – самые ближние дачки. В печати и по телевизору объявили дачную амнистию, но не было по-настоящему грамотного человека, способного помочь в непонятном деле приватизации. Да и более поворотливые нашлись: хозяин лакокрасочного заводика Сурен Арменович Вартанян  раскопал в архивах договор на три года пользования и прямо объявил, что сегодня ещё заплатит понемногу за строения и деревья (нелегальные, учтите!), а завтра просто снесёт всё бульдозером и начнёт строительство развлекательного центра.
Для простого полудеревенского люда это было горем. Каждое деревце, кустик, грядка были политы трудовым потом, слезами ограбленных всяким ворьём, зачастую, кровью от стёртых мозолей, порезов,  носовых кровотечений в нестерпимый зной…  Выбрали делегацию, направили в райцентр. Но там сказали, как отрезали: «Предъявите документы!» А на руках только садовые книжки и то не у всех, потому что за четверть века вокруг отведённых участков образовался обширный круг самозахвата. Тут по телевизору стали показывать, как в Подмосковье сносят дачи, да не такие халупки, а целые дома, какие в их посёлке не у каждого для жилья имеются. Подумали – подумали, покричали, поплакали и отступили. Взяли деньги за свои сотки, многие пропили за пару месяцев, другие, как Клава, на смерть положили… И вот пригнана техника, рёв электропил, рокот моторов, бензинная вонь --- всё, словно извержение вулкана, обрушилось на маленький рай посёлка.
Казалось бы, такая глушь, глубинка российская, почему бы не заниматься людям земелькой, не дать семьям подспорье? Но красота всегда привлекает богатство, способное её прибрать к рукам. Берега Смугли, песчаные, отлогие, чистая вода, вливаемая целебными родниками, как оказалось, настоящей минеральной влагой, леса – смешанный и хвойный с ароматным воздухом, тишина, рыбалка на речке и старице, удалённость отмногих любопытствующих глаз, вся эта отрада дала повод для намёка в районном центре на создание оздоровительного и развлекательного элитного центра. Тут бы здравницу построить для чернобыльских страдальцев или санаторий для нуждающихся в лечении минеральными водами, но кому ж это надо? Кто будет финансировать?
А Сурен Арменович сразу скумекал, какие доходы пойдут в его карман. Стройка закипела. Одни бывшие дачники немного успокоились, получив работу на стройке, другие, полные гневного упрямства, захватили новый участок берега, дальше вниз по течению, начали ковырять лопатками многовековую целину, вбивать колья, отгораживать участки. Более смекалистые до крушения успели разобрать строения, оттащить контейнеры, прикопать сортовые кустики смородины и малины, воткнуть в ящики клубничные розетки. Теперь надо было добираться более получаса до новых «Плодов труда», а по колкому замечанию бывшего председателя, не меньше трёх лет. Вартанян сразу предупредил, чтобы до болотца никаких участков не было, потому что берег будет разрабатываться и дальше.
В арку Бограя пришёл Семён Васильевич, председатель бывшего садоводческого товарищества, и, покряхтев, перетоптавшись с ноги на ногу, откашлявшись, как перед докладом на собрании, хрипло приступил к изложению вопроса.
—  Кхм… Это… Бограй, я ни в Бога ни в чёрта никогда не верил, коммунист я был и остаюсь, но… так душу изгадили, так вся эта несправедливость нервы измотала!.. Скажи, отчего всё так и хоть намекни, что будет?
—  Ну, отчего, дядя Сёма, ты сам сказал: не верил в Бога. Вот вам и справедливость безбожная. А будет… Стань вон там, напротив меня и постой так.
Бограй взялся за голову, прикрыл глаза, а Семён стоял, как на ковре у начальства, со смущением и страхом внутри. Бограй опустил, вернее, уронил руки, открыл глаза.
—    Ничего не будет, дядя Семён, только небо с тучами, холо—одная земелька… Брось ты свой участок, не надрывайся зазря. Сына пожалей.
Сын у Семёна Васильевича пришёл с войны в Чечне без левой руки, с обожжённым, страшным лицом. Теперь был он злой, грубый, словно всех ненавидел. Огород он старый любил, сам там садик в дальнем углу посадил, а на новый участок ходить не хотел, плевался сквозь зубы, нехотя подчиняясь уговорам отца. Он молчал о болях в спине, стыдился жаловаться.
—   Ты, Бограй, поточнее скажи. Как это ничего не будет? Какое небо, какая земля? Причём мой Гриша?
—   Я говорю, что вижу и слышу, а толковать не могу. Сам думай. А у твоего Григория спина болит, нельзя ему тяжело работать, так мне сказано.
—   Тьфу ты! Верь после этого бабам. Полдня на эту глупость потратил! Суеверие одно твоя арка и сам ты, убогий человек! Тьфу, пошло оно…
Но дома вдруг, сам того от себя не ожидая, прямо, глядя в упор в глаза сыну, спросил:
—   Болит спина, Гриша?
Тот, от неожиданности или просто устал терпеть, опустил глаза.
—   Болит, батя. Сил нет терпеть.
—   Чего ж ты молчал? Так же навредить можно до калечности! Ах ты, глупенький мой!
Про себя же с жутью в душе подумал: «А ведь правду сказал Бограй».
Вторую часть предсказания он тоже оценил, ковыряя залежалую землю на новом участке, когда, охнув от пронзительной боли в груди, рухнул плашмя на землю, лежал так пару мгновений, ощутив могильный холод сырой земли в спине, а туманящимися смертью глазами глядел в небо с наплывающими тяжёлыми тучами.
О походе Семёна Васильевича к Бограю, о предсказаниях того знала Лариса Михайловна, подруга и соседка пенсионера. Она ему и подала эту идею, она и просила со слезами послушаться, бросить самозахват, уделить побольше внимания больному сыну… Но, «коммунисты не сдаются», как любил приговаривать старик и, как и мечтал втайне, «пал на поле боя». Только не героем его признали сограждане, а старым дурнем, тем более что Гриша с горя и по традиции долгих поминок запил по- чёрному.   К тому же так было легче терпеть  изнурительные боли в спине.
А к Бограю снова выстраивались очереди, но сил у него было мало, и «принимал» он двоих, редко троих, уставал, как от тяжёлой работы, приходил домой и падал без сил.
Клава болела. Ей всё труднее стало вставать по утрам и делать простые домашние дела, но она молилась, чтобы продлилась её жизнь, потому что ещё многому надо научить Костика, чтобы смог обходиться без неё. В голове был план, осуществлению которого мешала «работа» Бограя.  Возвращался он еле живым, какие тут дела… Они пользовались балонным газом, так что главная проблема была в том, чтобы научить его правильно обходиться со всем газовым оборудованием.
По посёлку прошёл слух, что область газифицирует райцентры, посёлки и большие деревни. Надо было собрать необходимую сумму денег, чтобы подключиться к трубе. Красная Сосновка входила в круг газификации самая последняя. Жители ликовали: газ прямо в доме! Это же такое благо! Можно ванны поставить, газовые котлы для отопления, колонки для нагревания воды! Комфорт, уют, блага цивилизации!.. Но это стоило по понятиям Клавы невообразимых денег.
Володя писал всё реже. Теперь это были дежурные открытки с напечатанными на них стишками, а рукой Володи только пара слов напоминала, что всё у него в порядке, здоров и учится хорошо. Клава же писала письма, короткие, но со всеми важными новостями: как Костик в больницу попал, как отобрали огород, теперь вот про газ… И вдруг от него пришёл перевод на нужную для подключения газа сумму. В квитке перевода Володя писал: «Клава, деньги вам на газ. Я каждое лето работаю, собираю на свадьбу. Мне хватит. Ваш Вова». Так Клава давно не плакала, от радости, от счастья, что Володя не оторвался от семьи, что заботится о них… Костик тоже радовался и говорил, что любит брата, что тот будет счастливым, ему, мол, так сказано было. А Клава облегчённо вздыхала.
—   Хоть кто-то у нас счастливый, хоть один.
Сама же думала ночами: «Счастливый-то он потому, что работяга, честный и умный. Ну-ка целое лето на простых работах потеть! А другие у маменек – папенек отдыхают, на море полощутся. Правда, и Вовочка каждое лето на море ездит к Валере, к Светочке своей, но всего-то на десяток денёчков! Ох, хоть бы всё сложилось у парня! Хоть бы девочка его любила, как положено! Хорошая, вроде девочка, порядочная…»
Конечно, большую роль в том, что газ попал в Красную Сосновку, сыграли богачи, особенно, Суренище, как прозвали его местные. Ему газ нужен был позарез. Зона отдыха и развлечений строилась быстренько – скоренько «рабами», как они сами себя называли, из бывших республик. Молдаване, украинцы, какие-то азиаты, что по-русски мало понимали… Много было пьянства, ругани, драк, случалось и воровство.  Но три обстоятельства мирили население с происходящим: стройка двигалась быстро и скоро наступит конец столпотворению, благодаря строительству, пришёл газ, и на новом объекте нужны будут рабочие руки жителей посёлка. Сурен и ещё одно доброе дело сделал: огородил забором, оставшимся от ограждения стройки, новый участок садоводческого общества «Плоды труда».
Пришёл газ, подключили плиты, у кого были деньги, тем и колонки поставили и ванны. Тут и Клаве с Бограем повезло. Дело было так. Пришёл к нему в арку сам Сурен. Его пропустили без очереди, расступились перед ним, как трава. Бограй вёл запись, обещая говорить с двоими, но третий по списку всегда приходил и маялся около арки на всякий случай, вдруг повезёт. Сурен спросил, как ему поступить со своим должником: подождать или вытребовать деньги срочно. Бограй сказал: жди. Сурен сильно сомневался, не видел никакой перспективы в этом ожидании, боялся, что бизнесмен сбежит, и денежки – тю-тю. Но, ругая себя немилосердно, решил послушаться «хренова пророка». Он получил деньги, проценты и благодарную дружбу в награду. За это Бограй получил кухонную колонку и ванну. Впервые они с Клавой помылись не в общей бане, а поодиночке, лёжа в ванне за занавеской. Впервые Клава засыпала спокойно: с этими приборами Костик справится, тут всё на месте, не с баллонами возиться…
Счастье не ко всякому приходит в виде богатства, любви или славы… Иной счастлив минутой сбывшегося желания, мгновеньем радостной встречи, часом наслаждения в меру горячей ванной. Клава считала, что этот год – самый счастливый в их жизни. Даже в колхозной молодости она не помнила такой, переполняющей душу благодарности судьбе. Больные ноги и спина словно лечились этой теплотой, возможностью расправиться, расслабиться в воде. Костик тоже блаженствовал, радовался.
А в остальное время Бограй всё больше грустил. Вот снова Новый год, на этот раз совершенно бесснежный, влажный, приторно – тёплый. Посёлок выглядит грязным и убогим, на плёнке над аркой скапливается вода, и Бограй, поднимая жердью обвислое полотнище, неожиданно получает холодный душ. Но сегодня у него хорошее настроение: он видел утром в окно, что приехала Соня. Ему показалось, что она немного похудела, осунулась, но всё равно, словно солнце мелькнуло лучиком, когда она подняла лицо к его окошку и помахала ему рукой в пушистой серой перчатке. Бограй наскоро позавтракал, поспешно оделся и вышел во двор. Но, прождав больше часа, понял, что Соня не выйдет, наверное, отдыхает. Пётр Васильевич говорил на днях Клаве, что Соня сдаёт экзамены, очень волнуется и старается, а скоро приедет. Вот, приехала, и даже оттого, что она здесь недалеко, всего лишь за оштукатуренной стенкой дома, Бограю радостно на душе и легче жить.
Он пошёл в арку, отпустил двух тётенек, ждавших его. Одной сказал, чтоб не мешала дочке выходить замуж, но не сказал, что иначе та совсем одна останется, мама её через месяц умрёт, а зять, хоть и выпивающий, бросит пить из-за язвы в желудке. А другой посоветовал лечь на операцию, увидел её, жадно жующую кусок торта.
У Костика так разболелась голова, что он приложился лбом к пронзительному холоду каменной стены и стоял так, роняя слёзы от боли и не замечая этого.
—   Бограй, что ты? Почему плачешь?
Соня стояла в проёме бывшей двери и смотрела на него с нежным сочувствием, с затаённой тревогой. Боль мгновенно прошла, голова прояснилась, глаза парня засияли: прямой, глядящий на Соню, и косой, отражающий свет дня. Соня, увидев его радость, подумала, как часто раньше: «Бедный! Такой…», она резко  оборвала себя, не позволила даже в мыслях определить друга недобрым словом. Она угостила его шоколадкой, расспросила о житье – бытье, о случаях, которые он провидел. Узнала, что люди приходили к нему с благодарностью или слухи доходили, что всё он правильно сказал, как, например, случай с садоводом Семёном Васильевичем. Рассказал про газ и ванну, словно чудом пришедшим в их бедное жилище.
—   А дальше что, Бограй? Сам говоришь, головные боли от твоих предсказаний у тебя. Нельзя же так мучиться! А вдруг серьёзно заболеешь?  Ты про себя знаешь что-то?
—   Соня! Я ж не могу иначе! Мне так велено! А про себя – какая-то темнота. Может, помру?   А может, что другое… Нет, не знаю. Только мне скучно. Вот Клава говорит, что я молодой, а мне кажется, что я старый – престарый! Никому я не нужен, – он жестом остановил её возражения, – служба моя нужна, не я. Клава только меня любит, больше никто. Но Клава старенькая, заканчивает жить. Я знаю, скоро. Мне так страшно! Так вот тут, – он потёр грудь, – больно! Хуже, чем в голове. Без Клавы совсем не хочу…
Соня молчала. Она боялась заплакать, разбередить горькую боль парня. Стояла, теребя снятые пуховые перчатки, потом погладила холодной рукой его по щеке, отчего бледно – смуглая щека загорелась, как от пощёчины. Бограй замер, стоял не шелохнувшись.
—   Костенька, я твой друг. Запомни это. Я… ты мне, как родной брат. Не печалься. А Клава… Ведь и мне придётся когда-то проститься с родителями, и всем…
—   У тебя будет муж, дети, своя семья…
—   Откуда ты знаешь? А вдруг… Не у всех же…
—   У тебя будет, я знаю. И уедешь ты далеко. И меня, наверное, забудешь…
–   Никогда не забуду. То, что ты за меня чуть жизнь не отдал, разве можно забыть? А твою доброту, уважение? Нет, никогда я тебя не забуду, так и знай. Пойдём-ка отсюда. Дни такие короткие, тёмные. Пойдём.
Она, не стесняясь его, шла рядом по улице, и Бограй был счастлив и горд. Он пришёл домой, нагрел    чайник и вместе с Клавой они пили заварку из зверобоя и липового цвета, переговаривались нечасто и негромко, и Клава радовалась этому вечеру, как долгожданному подарку.

                8
Соня уехала, и вдруг, словно прорвавшись в небесную прореху, посыпал снег. Он шёл с вечера до утра, сыпал целый день и унялся к ночи. Температура воздуха не понижалась за отметку в пять градусов, разнообразие снежных субстанций было так велико, что казалось, зима решила не только улечься на землю, но и показать всем различные свои проявления, расквитаться за долготерпение: пушистые густые, валящиеся стеной вниз, хлопья, потом их порхание при лёгком, меняющим направления ветерке, потом вьюжные вихри по ночной,  пустынной дороге, крупка, тарабанящая по жести подоконника, редкие, реющие в воздухе, снежинки, сухая, колючая метелица… Земля преобразилась, стало проглядывать солнце, и люди пободрели, развеселились.
Во всём мире с погодой творилось что-то невообразимое, удивляющее и пугающее. Учёные по-разному толковали причины перемен: то объясняя парниковым эффектом, то наступлением какого-то погодного цикла, то изменением направления тёплого течения… Клава слушала – слушала, да изрекла: «Божья кара, за грехи наши, вот это что!», и Бограй с ней согласился. Он, дождавшись снега, перестал ходить в арку. Люди пытались проникнуть к ним в дом, но Клава и сам Костя объяснили раз и навсегда: без арки Бограй не провидит.
Теперь жизнь Бограя стала другой, как погода на дворе. Он стал больше читать, но не модные, рекламируемые повсюду книги, а, с подачи Сони (она оставила стопку), в основном, русскую классику. Книги эти были для подростков, что для Бограя вполне подходило. Он, не любивший и боявшийся собак, проникся сочувствием к Каштанке, Муму, Тёминой Жучке и Белому пуделю, плакал над письмом Вани Жукова, с большим радостным интересом прочёл «Золотой ключик»… Но особенно его потрясла история, описанная Достоевским, под названием «Бедные люди». Он читал фразы, и видел всё, словно в жизни, плакал и радовался вместе с героями, и ему стало казаться, что  и про него, никому не интересного Бограя, можно было бы написать книгу, и тогда и ему кто-то бы посочувствовал, пожелал в душе добра и счастья. Он думал ещё и о том, что маленькие, бедные люди живут повсюду: горюют, веселятся, трудятся – живут, но никому до них нет дела, как до стайки весенней мошкары над лужицей. Бограй плохо спал всю неделю, пока одолевал книгу. Когда закончил – долго ничего не мог читать, не хотел, словно послевкусие книги хранилось в его душе.  Что-то новое понял он, что-то, примиряющее с жизнью и судьбой. Слова заповедей «смирение» и «терпение» стали понятными не только, как способ  жизни, но и как её смысл для того, кто не может бороться, ставить большие цели и добиваться желаемого.
А Клаве становилось всё хуже. Пропал аппетит, она сильно похудела, болело под грудиной и вверху живота, падало зрение, и, когда с великим трудом они добрались с Костиком до больницы, оказалось, что  ей нужна операция, а до того – обследование, положат её в областную больницу не меньше, чем на две недели.
Бограй остался один. Словно подготовка к жизни без Клавы были эти две недели. Он понял, что справится, но страх не покидал его. Он молился, чтобы Клава жила, даже слепая, совсем слабая, она была нужна ему – единственная родная душа на свете! Но, шепча молитвы, он уже знал, что просит невозможного.
Клаву отпустили домой через десять дней без операции. Она привезла кипу бумаг, чёрно-белых картинок и схем, и участковая врач, перечитав всю эту кипу, вздохнула и потихоньку сказала Костику: «Она неизлечима». Что толку было объяснять убогому, что был инфаркт, что в желудке опухоль… Женщина с сочувствием глядела на обоих, понимая, что им предстоит.
Теперь Костя молился о том, чтобы Клава не мучилась, потому что видел, с каким трудом она терпит терзания болезнью. Особенно долго и старательно молил он Господа в последнюю ночь февраля, когда полная луна в белесой подливе плавилась на фоне синеватого полуночного неба, когда усилился до двенадцати градусов мороз, и снег во дворе сверкал, словно рождал и отпускал в небо звёзды.
Помолившись, пролив свои слёзы, Бограй подошёл к постели больной и увидел, что она спит, крепко и безмятежно. Лицо покоилось на подушке, словно помолодевшее, строгое. Он вздрогнул, застыл, потом прикоснулся губами ко лбу. Всё понял. Взял холодеющие руки любимой Клавочки в свои, горячие и дрожащие, поцеловал их и сложил под грудью. Потом пошёл на площадку и стал звонить к соседям.
Клаву уважали, но дружбу ни с ней, ни с Бограем никто не водил. Что с них толку? Только, что тряпьё можно не выбрасывать, а отдавать им, доносят. Но тут все проявили настоящую доброту и помогли по-соседски во всём. Даже из дома напротив пришли бывшие военные с Петром Васильевичем Галаевым. Кто-то из них горько пошутил, когда Бограй сказал, что не ожидал такого: «Сильно, брат, на Руси покойничков любят, не то, что живых!»
Три дня Бограй мёрз в неотапливаемой квартире, не включал котёл, чтобы Клава дождалась племянника и крестника Володю Корешкова. Но в ответ на телеграмму брат только смог позвонить на переговорный пункт. Костик прибежал на почту в день похорон, утром пришёл вызов. Володя объяснил, что сейчас как раз у него выпускные экзамены, что не ответил сразу, так как пытался договориться и вырваться, но не получилось, а сегодня думал, что Клаву уже похоронили… Бограй вяло и скучно, от тисков в груди, сказал о причине смерти и последних минутах покойной, о помощи людей, простился с Вовой, понимая, что навсегда.
Могила была на самом краю, как и предполагалось, но в этом месте земля поднималась пологим бугорком, почва была песчаная, хоть и промороженная, но лёгкая, и на вершине холма росла раскидистая многолетняя сосна. Клава и легла под эту сосну, под сень от её кроны. День похорон выдался солнечный, но холодный и ветреный, как часто бывает в начале марта. Костик ещё подумал, что прошло ведь всего два месяца со дня поездки Клавы в первый раз к врачу, а кажется, отвалился огромный кусок жизни, самый добрый и нужный.
Музыку не заказывали, а священника из райцентра привезли. Галаев на своём такси сам и постарался. Только об этом Бограй и мечтал, знал, что Клава так хотела, хотя и не просила ни о чём. Провожали Клаву соседи да Костик, всего двенадцать человек. Помянули на могилке, домой принесли водки и закуски, посидели, помолчали. Костик впервые в жизни глотнул горькую, как его мука, жидкость, но не закашлялся под выжидательными взглядами, не сморщился даже, а принял жгучую горечь, словно отдал жертву горю. Голова у него зашумела, замутилась, и, после всех терзаний ожидания конца и похорон родной его Клавочки, горькие слёзы покатились ручьями, горячие, как кипяток. Его уговаривали закусить, хоть пригубить пищу, но он только прихлебнул  сладкой воды с газом, ушёл из-за стола и, повалившись на постель, отвернулся к стенке.
Соседи скоро разошлись, свет горел, стол изливал запахи пищи, в воздухе стоял чад выкуренных сигарет, а Костик всё лежал пластом, без мыслей, без осознанных чувств, с единственным ощущением разверзшейся перед ним пустоты.
Теперь Бограй жил один, но ему казалось, что скоро–скоро Клава выпишется из больницы и придёт домой, опираясь на свою сучковатую, как у стариков в мультиках, палку. Он даже убрал эту палку с глаз долой, чтобы не мешала верить в его мечты. Но вот наступила тёплая пора, когда Клава так стремилась когда-то (давно или совсем недавно?) в свой садик – огородик, и Бограй, проснувшись рано, как от толчка, вспомнил, что только что слышал голос Клавы, живой и ясный, который произнёс: «Сыночка, не жди ты меня! Я тебя буду ждать!»
С этого летнего утра Бограй и осознал, что он остался совсем один на свете. Он, наученный соседками, ходил по каким-то конторам, где писали ему справки, получил деньги «на погребение», положил их в Клавину коробку из-под печенья, где и другие лежали, оставшиеся от похорон, потому что соседи скинулись и помогли. Он сам получил пенсию, сам покупал продукты и готовил себе нехитрую еду, сам стирал и убирал квартиру… В этом не было никаких для него трудностей, всему Клава научила.
Жить он вполне мог, но не хотел. Это чувство отвращения от жизни давило все его желания хоть чем-то заниматься. Он даже телевизор по субботам перестал включать, чтобы послушать священника. Ему было известно, что уныние и, тем более, самоубийство большой грех, преступление перед Богом, он старался не думать о таком, но невольно возникали в мозгу картины этого греха: вот он идёт в пятиэтажку, поднимается к чердачному отверстию, выходит на крышу и…  Вот, пройдя пару километров вниз по реке, ступает на старый мост и… Плавать-то не умеет. То подходит к железнодорожному полотну, то  к трассе, с несущимися, словно дикое стадо, машинами… Нож  кухонный, здоровенный, острый – вот он… Только о петле не смел думать, об Иудовой каре. Дни слились в мутную мелкую реку, катились медленно, тащили за собой…
Когда стало совсем невмоготу, Бограй вдруг вспомнил о своей арке. Он, лежавший плашмя на кровати, как почти всё время теперь, сел и почувствовал, что сильно до боли забилось сердце. Клавина болезнь и смерть словно вычеркнули из памяти его собственное сознание, оставив только заботы и переживания о ней.
Бограй бежал бегом до самого храма. Вошёл и увидел убогое, жалкое своё сооружение: сплетённые и обвязанные верёвками ивовые ветки высохли, арка накренилась вперёд, чуть не падая, труха усыпала каменную кладку в виде скамейки под плетёнкой, картинки на стенах поблёкли, покоробились, частично облупились… Даже фотографию отца Геннадия Бограй забыл снять и сберечь! Его бросило в жар. Он осторожно, при помощи стёклышка, оторвав краешки фото, снял его, с рыжим пятном сбоку, и положил за пазуху. Потом, смахнув труху,  сел на обычное место и, обхватив голову руками, задумался.
Сначала мысли путались: удивление насчёт своей забывчивости смешивалось со стыдом раскаяния, осознанием беспомощности в создании подобия храма, с горечью одинокой, бессмысленной жизни. Но вот, словно солнечный свет, гладивший склонённую голову своим теплом, проник внутрь, достал до глубины сознания, пришла, как тихий голос батюшки Геннадия, ясная и неоспоримая мысль: «А что ты знаешь о своём завтра? Кто знает, для чего он живёт? Разве жизнь – это только то, что было? А что есть, что будет – разве не жизнь?..» И сам себе Бограй возразил: «Но сейчас так плохо! На что же надеяться? Я никому не нужен!» Ласковый, тихий голос, даже с ощутимой улыбкой, отозвался: «Живёшь, значит, Богу нужен». После этого резко заболела голова, стало глухо в ушах, как всегда после его прорицаний.
Бограй встал, достал из кармана коробок спичек, сорвал со стены все картинки, сплошь испорченные сезоном без укрытия, сложил бумагу по обоим краям арки и с третьей спички поджёг с обеих сторон. Огоньки, почти невидные в свете солнца, побежали вверх, по сухим, хрупким веткам, исчерняя верёвки и завязки. Но вдруг арка вспыхнула вся разом, тихий треск прошёл по её чернеющему овалу, пламя, как корона, возделось над округлостью строения и весело плясало пока остов арки, словно чёрная сетка, не обсыпался хлопьями на земляной пол.
Бограй смотрел, не отводя глаз. Он чувствовал, что сжёг своё прошлое, своё  счастливое от         материнской любви детство, своё неутешное горе, свою великую любовь к Преображенскому храму и покойному батюшке, наконец, своё грешное отчаяние. Вдруг, почти с ясного неба, закапали редкие крупные капли, чаще–чаще, просыпался короткий, тёплый дождик. Бограй стоял под былым куполом, принимая это омовение и наполняясь мирной покорностью судьбе. Он посмотрел в небо и даже охнул тихонько: прямо над храмом сияла семицветная арка, яркая, волшебная, высокая – до небес! Бограй выбежал наружу, отбежал подальше и снова посмотрел. Радуга ровной сияющей дугой вознеслась над руинами, словно точно выверив расстояние от края до края так, чтобы бывший храм оказался ровно посередине. «Храм вернётся! Вернётся», -- возликовало в душе Бограя.  Он стоял на месте до тех пор, пока, медленно тая, теряя яркость, радуга не растворилась в чистом, светлом, лазурном небе.
Когда Бограй оторвал взгляд от небес и обернулся, ему показалось, что продолжается чудесное видение: перед ним стоял Александр. Одет он был в чёрную рясу и бархатный колпак, но это был он, несомненно, Бограй сразу его узнал. Видение стало приближаться, улыбнулось грустно и дружественно. Получалось, что это реальность: Александр стоял за спиной Бограя и тоже любовался радугой.
—   Здравствуй,  браток! Я тебя узнал, ты в храм прибегал, когда я работал. Как тебя зовут, напомни?
—   А… тогда я был Коська, а теперь – Бограй. Ты приехал, Александр?
Тот засмеялся.
—   И приехал, и пришёл. А ты что тут делаешь? Почему горелым пахнет?
Бограй уставился глазами в землю, покраснел, молчал. Но Александр терпеливо ждал ответа. Не выдержав долгого молчания, Бограй тихо побурчал:
—   Я арку сжёг.
—   Какую арку? А ну, не молчи, рассказывай!
Бограй вздохнул, словно набрал воздуха перед прыжком в воду, и довольно плавно и ясно рассказал, что строил арку, чтобы был свой храм, что под аркой видел видения и слышал голоса, которые учили, как и что делать, объясняли и показывали, что будет. А теперь, когда нет Клавы, он не хочет больше ничего слышать и видеть, потому что это всегда очень больно, а никто в болезни ему не поможет. Что он боится быть совсем один.
—   А ну, пойдём-ка внутрь.
Они вошли, чёрный пепел устилал  полоску пола и кладку кирпичей в центре руин. Александр внимательно осмотрел остатки помещения.
—   Стены ты отмывал?
Бограй кивнул. Александр посмотрел на парня с ласковой сочувственностью.
—   Не горюй, браток, будет снова храм.
Бограй так обрадовался, так затрепетало его сердце, что сдавило горло и из глаз покатились слезинки.
—   Точно-точно, будет. Я, видишь ли, рукоположён, буду сам восстанавливать храм – это мой долг перед отцом Геннадием. У тебя новое имя и у меня. Я теперь отец Афанасий. Запомни. Епархия мне дала желаемое назначение, благословлён я на службу и строительство. Уже звонил сюда, брату Василия Мещенкова, он обещал помощь, сам Василий – тоже. Он теперь легальный бизнесмен, открестился от криминала, так что деньги его, можно поверить, не грязные, – пояснил отец Афанасий, заметив, как побледнел Костя при упоминании Мещенковых. – Представь себе, ваш Сурен Арменович, чей завод в посёлке, тоже православный! Он тоже даёт помощь и самую значительную. Вот ведь как: и храм согласен строить и гнездо непотребных развлечений… Даже колеблюсь, принимать ли. Ну да деваться-то некуда…
—   А вдруг и новый храм сгорит? Этот Сурен православный наши садики отобрал. Другие участки старым людям не получилось разработать – сильно трудно. А ванну и колонку он мне подарил не просто так, я ему предсказал… Но он никого не убивал, вроде бы…
—   Что сказано: «Не судите, и судимы не будете». Без храма тут никак нельзя, совсем пропадут люди. Так что, брат, готовься к службе. Ты как, поможешь?
—   Я? Да я… Всё, что скажешь! Только… я мало что умею. Буду убирать, приносить…  А хочешь, как лошадь меня запряги, буду кирпичи возить!
Засмеялся отец Афанасий, негромко, по-доброму, чтобы скрыть растроганность от такого горячего участия. Он оглядел Бограя, вздохнул, оценив его убожество, но решился.
—   Будешь мне помогать в богослужении. Диакона нет, так это будет твоё место.
—   Я? – он остановился посреди дороги, которой они шли в центр посёлка. –   Батющка! Отец Афанасий! Слава Богу! Слава, слава Богу!
—   Да, слава Богу. Приходи завтра в полдень к руинам. Должны доски подвезти, ещё кое-что, рабочих Сурен пришлёт, обещал точно. Начнём с Божьей помощью!
В эту ночь Бограй почти не спал. Закроет глаза, замутится, закачается в голове, и вот навстречу ему из розоватого летнего тумана выходит молодая ещё Клава с целой охапкой цветов в одной руке, а в другой за черешок держит грушу: спелую, светло-жёлтую с красной румяной щёчкой. Клава, понятно, идёт из сада, но на ней почему-то её самое нарядное, праздничное платье – красное в белый горошек. Бограй берёт грушу, откусывает от бледного бочка, а Клаве подносит ко рту красный. Так они и едят: кус - ему, кус - ей. Радуются, смеются…  А когда Бограй (да нет же! Ещё совсем маленький Костик!), оборачивается, то видит батюшку Геннадия, который взмахами руки зовёт его к себе. Костя подбегает, а батюшка поворачивает его к себе спиной и, положив ладонь ему на голову, свободной рукой показывает в небо, где без всякого дождя сияет огромная, от одного края поля до другого, чистая, яркая радуга! А под самой вершинной середины волшебной арки возвышается новый прекрасный храм, похожий на Преображенский, но теперь словно и сам преобразившийся. Стены из красного с заплатами кирпича оштукатурены и блещут яркой белизной с жёлтыми солнечными лепными обводками.
Утром Бограй пришёл на заветное место и ждал часа два, сгорая от нетерпения. Пришёл священник,   приехали машины, бригада рабочих, и дело пошло.
Бограй рассказал о виденном во сне храме, отец Афанасий с изумлением поглядел на него, а потом открыл папку, которую принёс с собой, и показал цветной эскиз. На нём был храм из Бограева сна. Точь-в-точь.
                Э П И Л О Г
Храм Преображения Господня призывал своим колоколом на молитву. Шли люди из посёлка и из окрестных деревень, подъезжали телеги и машины. Армянская семья чинно входила под своды храма, и люди почтительно расступались, помня вклад Сурена в стройку. Мещенок младший с женой пожаловали, купили самые большие свечки, за Юрку молились, который попал под суд за издевательства над новобранцами, то есть за дедовщину, искалечившую молодого солдатика. И это перед самой демобилизацией!  Шли все поселковые бабушки, несколько стариков, кое-где мелькали молодые лица. Вот и Соня Галаева с мамой, скоро уезжать на учёбу, каникулы кончаются – Яблочный Спас. Снова дивные запахи витают в атмосфере храма: ладан, тающий воск, запах свежих, спелых фруктов…
Молодой диакон, служащий с отцом Афанасием, некрасив, но благообразен, лицо его одухотворено, строго и взволновано. Его знают люди, уважают и помнят, что он человек не простой – Богом отмеченный. Вот ведь, как только возвели купол храма, снова стал он, хотя и крайне редко, провидеть в трудных ситуациях. Так все говорят, но скрытно, потому что никаких приёмов больше нет, дар Бограя теперь не его личный – церковь им руководит, в частности, отец Афанасий. Слава Богу, есть храм, колокольня поставлена, колокол звонит. В  храме уже не гора Фавор, а, скромный пока, иконостас. Крест золочёный воздвигнут – дивно пришедший сюда необъявленный дар. Может, бандит какой раскаялся? Современный Кудеяр? Тоже – слава Богу. А рассветное солнце всходит на небо, и от  косой его подсветки над сверкающим крестом золотится маленькая лучистая арка.
               


Рецензии