Вещее Части 4-5

Повесть-предчувствие

Сочинено в 1994-96гг Откорректировано и дополнено весной  2019г

ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ! Текст крайне жестокий. Слабонервным, особенно это касается женщин, лучше не читать

Часть четвертая

1.
Война сродни совокупленью. Сначала адреналин, потом отвращенье и раскаяние. Вот и с Борисом, случилось, примерно, то же.  После поединка  с сыном прошло совсем ничего, а у него уже обычная после удачной Охоты ломка. Именно то самое: отвращенье и раскаяние… А потом жизнь как будто вошла в свое привычное русло.  Неделя прошла спокойно. За ней вторая. Та же тишь и гладь. И вот уже  надежда проклюнулась: «А что, если охранники, те, что уличили Петра и Митю, решили отчего-то не давать ход делу?  Ограничатся  тем,  что называется, «устным внушением»,  и на этом успокоятся».  Как бы не так!  Нет, этим мечтаньям не суждено было сбыться. Карательная машина работала, но с помехами. Или, как это часто случается, «стрелочник во всем виноват»:  их старенький почтальон, да, тот, которого Борис на дух не выносил, задержался с вручением повесток. Однако, в конце концов, их принес. Две повестки с требованием явиться в районный ОСПО. Одна – Петру, другая – Мите. Так как Митя еще был несовершеннолетним, необходимо было сопровождать его самому Борису, как главному квартирному уполномоченному, держать ответ  за сына.
Вот они – два аккуратно вырезанных и заполненных кусочка бумаги, свидетельство того, что колесико Правосудия закрутилось и, хотя еще не грозило его сыновьям неминуемой карой, однако гатило дорожку для вполне реальных в будущем репрессий. В общем-то, это справедливо, даже оправданно: нарушил – получай по заслугам… Прежде чем расписаться в получении повесток, Борис взглянул, кто же из инспекторов приглашал его сыновей. Грищук! Вот не повезло, так не повезло. Их было двое по району, старших инспекторов ОСПО, занимавшихся такого рода «второстепенными» проступками: этот самый Грищук и Емельянов – младший. В их воле было или наказывать или миловать. Еще был Емельянов-старший (видимо, там было что-то вроде кумовства), но тот сидел уже на «вышке», то есть занимался теми, кому грозила уже неминуемая казнь. В этом случае  решался сугубо практический момент: казнить посредством чего? Здесь выбор был уже самый широкий, в зависимости от характера или меры несправедливости (как это трактуется УК) совершенного проступка.
Инспекторов этих знал весь район. Все трепетали перед ними, потому что и тот и другой были, конечно, не сахар, иначе б их никто и не назначил в инспектора. Однако, судя по слухам, с Емельяновым было попроще. Это верно, что он очень шумный, грубый. То и дело, объясняясь с нарушителями, стучал по столу огромными кулачищами, обзывал безо всякого стеснения, независимо от того, кто перед ним: мужчина или женщина. Зато был отходчив. Покричит, покричит, да там, смотришь, и пожалеет свою жертву, отпустит, хоть и не  с миром, но с наказанием помягче. Иное дело – Грищук. Сам Борис до последнего времени с ним не сталкивался. Недаром ведь он числился в списке наиболее дисциплинированных, восемь лет назад ему был вручен переходящий вымпел Образцового Охотника. Пару раз даже выдвигали на соискание продовольственной премии, дошел до финала,  но оба раза его кто-то у самой финишной ленточки обходил. Так вот, хоть и не сталкивался, но слышал о нем много.
Грищук, вроде, был внешне незлобив, до откровенной ругани никогда не опускался, мог даже и посочувствовать, но никакого смягчения, наоборот, любой пустяк мог, если захочет, так раздуть, что у нарушителя только глаза на лоб. Да, вопиющее самоуправство. На него то и дело жаловались, но безрезультатно. Видимо, стояла за ним какая-то достаточно властная фигура. Отсюда и то, что все жалобы отскакивали, как от стенки горох… Явиться было велено к одиннадцати ноль-ноль. Из дома вышли без четверти одиннадцать: тут идти-то всего ничего. Вся троица, пока шли, не обменялась между собою ни словом. Говорить не хотелось. Все были мрачны, сосредоточены. Даже Митя, вопреки своему обычаю, приуныл. Все внутренне готовились к предстоящему тяжелому испытанию. На первом этаже районного департамента, в здании которого размещался ОСПО, они были встречены грузным пожилым охранником-пенсионером. На таких «тихих» должностях, будь это любой районный или городской департамент, работали исключительно отставники, то есть охранники, отработавшие в охране не менее двадцати лет, достигшие сорокалетнего возраста, и не имевшие за время их службы ни одного взыскания. Молча взглянув на повестки, сверил с жетонами. Жетон Петра отчего-то вызвал у него подозрение. Даже взял из внутреннего ящика стола увеличительное стекло, долго разглядывал, наконец, вернул и жетон, и повестку, разрешительно кивнул головой. Все трое поднялись по широкой, с ковровой дорожкой, лестнице на самый высокий, пятый, этаж. У кабинета под номером 536 – здесь принимал Грищук – уже сидел, мрачно поглядывая себе под ноги, мужик примерно тех же лет, что и Борис. С довольно крупным матерчатым узелком на коленях.
-Последний? – вежливо поинтересовался Борис.
-Крайний,  – мужик настолько расстроен, что даже не удостоил Бориса взглядом.
Ну, «крайний», так «крайний», - Борис не стал возражать, хотя наплевательское отношение к употреблению  слов его иногда коробило. Но сегодня не тот случай.
-Нам к одиннадцати, - уточнил Борис. Огромные часы, что висели в конце коридора, показывали ровно одиннадцать.
-Я на минутку, - буркнул мужик и только сейчас оторвал взгляд от пола. Внимательно поглядел – сначала на Бориса, потом на его сыновей. – Попались, голубчики? – просил скорее сочувственно, чем со злорадством. – Я вот тоже…  - Вяло махнул растопыренной пятерней. Впрочем, не пятерней, - большой палец на его руке. Борис успел это заметить, отсутствовал. – Понимаешь, какое оно дело-то. Пацана укокошил. Делов-то! Пацан, вроде, как пацан. Много таких. Ничего, вроде, особенного. Высоченный…. – покосился на Митю. – Вроде его… Ну, может, чуть пониже. А ему, оказывается, еще и тринадцати не стукнуло. Черт их разберет, этих скороспелок! – Опять посмотрел на Митю, прикинул. – Вот этому… твоему телю… Сколько, к примеру, будет?
-Скоро шестнадцать, - вежливо ответил Борис.
-А-а… Вот видишь. Значит, убивать можно,  – мужик дотянулся до Мити рукой, поощрительно похлопал его по плечу. – А этот… которого я прикончил… Ну почти… точь-в-точь, а ему, вишь ты, еще и тринадцати не исполнилось. Ну как тут жить, спрашивается? Напридумали… - Мужик ругнулся. Заметил, что неподалеку от них сидит и так же кого-то ждет пригорюнившаяся женщина. – Мадам… Прошу прощенья… Не доглядел… Умники, говорю… Не будешь же теперь каждый раз спрашивать: «А ну-ка покажь свой жетон. Тебе скоко лет?» Цирк какой-то получается! – Мужик еще раз, с крайней степенью отчаяния, взмахнул своей, уже, получается,  обезображенной четверней.
-И что вам за это? – осторожно поинтересовался Борис.
-«Что, что»… Пока темный лес. Думают-гадают. Может, еще и штрафом обойдусь. Это как… - мужик посмотрел на дверь кабинета. – Как дело обставят. И какой судья тоже будет. Они ведь тоже, ты знаешь, резиновые. Да-а… В общем, влип я. По полной.
Здесь дверь кабинета распахнулась, и оттуда вышел красный, распаренный от волнения парень лет двадцати, криво улыбающийся. Борис его признал. Он приходился  ему каким-то родственником по Катерининой линии. В общем-то, седьмая вода на киселе. Вид у парня настолько растерянный, что ему явно было ни до кого. Борис проводил его сочувственным взглядом, пока тот брел, низко опустив голову,  заплетающимися ногами. 
-Дела-а… - мужик сочувственно покачал головой.  – Видать, совсем припух парень.
В это мгновение из кабинета донесся негромкий, но властный мужской голос:
-Следующий!
-Послушай, я только на минутку,  – мужик предупредил Бориса и, не дожидаясь его согласия, юркнул  за дверь.
Эта минутка растянулась на десять. Вышел мужик без узелка, но, кажется, довольный. Показал Борису большой палец, видимо, означающий «Удачи», широко, как человек, сбросивший с себя набитый под завязку мешок, зашагал по коридору.
-Следующий! – тот же голос из-за двери.
Борис вошел в кабинет, сопровождаемый своими сыновьями. Кабинет просторный, но без особых излишеств, все самое необходимое: стальной сейф, два стола, рядок стульев. Единственным предметом роскоши можно было посчитать кожаный диван. «Предмет роскоши»  из-за большой ценности как самой кожи, хотя она и искусственная, так и того, что было внутри: будь это войлок или синтепон.
Грищук сидел за столом по центру кабинета, спиной к широкому незарешеченному окну, - такие вольности, конечно, могло себе позволить только облаченное властными полномочиями лицо, и то лишь в момент исполнения им его служебных обязанностей. Он в этот момент был наделен тем, что в инструкциях, памятках, регулярно рассылаемых квартирным уполномоченным,  называется мудреным словом «иммунитет». В повседневной жизни, однако, то есть, когда это лицо находится не на службе, оно лишается иммунитета. Следовательно, может подвергаться тем же опасностям, которым подвергается жизнь любого рядового жителя города. Иными словами, чтобы было понятней, его можно также подстеречь, убить и, соответственно, как положено, съесть. Один из пунктов Общественного Договора, краеугольного документа Великого Демократического Устройства, вызывающего постоянные споры среди общенародных избранников. Какие-то из наиболее горячих голов чуть ли не с пеной у рта добивались исполнения их мечты, то есть, чтобы все, независимо от должности, были перед Законом равны. Другие, их обычно было большинство,  ратовали просто за «элементарный порядок».
-Эк вас! Сразу целая делегация! По одному! По одному! – такими сердитыми словами встретил появление в своем кабинете Дроздовых хозяин кабинета.
-Мы все по одному делу, - объяснил Борис, протягивая при этом повестки.
-А-а… Братцы-кролики, - Грищук бросил взгляд на одну из повесток, - а вы, значит, их папаша. С этого бы и начинали.  Хорошо, присаживайтесь.  – На столе сбоку от него стопка с папками. Взял в руки одну из них, полистал. – Тэ-экс-брэкэкэкс… - С притворным удивлением покачал головой. – Ай-ай-ай! Это ж надо ж!.. Такое натворить! Посреди бела дня. Такие симпатичные ребята! Честные открытые лица. Никогда бы не подумал… Что ж… - Положил папку на стол, придавил папку своей ладонью.  – Придется понести заслуженное наказание. Что одному, что другому.
-Сначала как будто суд,  - начал было несмело Борис, а поскольку Грищук пока помалкивал, только чему-то ухмылялся, продолжил уже с большей смелостью. – Чтобы, как следует,  разобрались. Человека ведь, можно сказать,  с пустыми руками. Ни за что. Еще ничего не доказано. Вот пусть суд и решит.   
-Я вас понимаю, папаша - Грищук заглянул в одну из повесток. – Гражданин Дроздов Борис Андреевич. Очень приятно с вами познакомиться. Переживаете за своих. У меня, примерно, такие же. Ну, если только на несколько годиков помладше. Я бы на вашем месте точно бы также. Но суда, извиняюсь, не будет.
-Почему это?
-Есть чистосердечные признательные показания, - Грищук погладил ладошкой  папку. -  Все. Ау, братцы-кролики. Тут уже не отвертишься.
Петр, он и так-то сидел с опущенной головой, а тут и вовсе – чуть не нырнул под стол. «Вот… трусливая душонка! – мысленно обругал Петра Борис. – Дал признательные показания и молчит. Уже столько времени прошло! Еще можно что-то было б исправить.  К кому-то, допустим,  сходить. В ножки поклониться. А теперь что ж? Если уже во всем признался. Махать руками после драки,  доказывать противное. Напрасная трата времени. Чтоб тебе пусто было!» Да, вот что пронеслось в голове Бориса, а изо рта ни звука. Настолько он был этим «признательным показанием» сокрушен, обезоружен.
-Дроздов… Петр Борисович, - меж тем Грищук торжественно, как будто вручает какую-то премию. – Это, конечно, вы, молодой человек. – Говорит и протягивает Петру какую-то бумагу. – Ваше… Возьмите, возьмите. На память.
-А что там? – Петр со страхом смотрит  на бумагу, в руки, однако, пока брать не решается
-Постановление, вынесенное высочайшей административной комиссией. О занесении вас в черный список. Впредь, - еще хоть что-то типа такого же, - и тогда вам будет грозить уже другое. Куда пострашнее этого.   
«Черный список!»  Что творилось в этот момент с Петром, Борис не видел, должно быть, тоже было не сладко, у него же самого все закружилось перед глазами, едва усидел на стуле, а мог бы и свалиться с него прямо на пол. Черный список.  То была страшная угроза. Попасть в черный список означало стоять на одной ноге, балансируя  на краю пропасти. Любое подозрение, кто-то даже решил сделать пакость и донести  о том, чего на самом деле не было, -  тут же хватают за шиворот. И разговор всегда короток. Такого рода «меченых»  чураются, с ними никто не будет  вести отношения. Плакали мечты Петра найти себе другую жену.
-И все-таки? – какими бы ничтожными не казались сейчас перспективы вытащить Петра из этой страшной ямы, Борис решился вступиться за сына. – Нельзя же так… сразу. Это же его первое. Он прежде никогда. Я знаю, обычно в таких случаях делают строгое предупрежденье.
-Вот именно, гражданин Дроздов! Вы сами, первыми, это сказали.
-Что я сказал?
-«Обычно». А мы сейчас живем в необычное время. Мы живем в преддверии великой даты. Может, догадываетесь. Да, вы правы, - сужу по вашему лицу: догадываетесь, о чем идет речь. Двадцатипятилетие Великого Указа. Уже, можно, сказать,  на носу. И вы  хотите, чтобы мы, накануне такого праздника,  обошлись с вашим оболтусом  только предупреждением? А что же будет у наших добропорядочных законопослушных, заслуживающих хоть какого-то поощрения граждан на их праздничном столе? Или вас это не касается? Об этом вы не хотите подумать? Мелко, по обывательски, даже по-мещански рассуждаете, гражданин Дроздов. Все только со своей шкурной колокольни.  Не по государственному. Все! С этим довольно. Теперь… Что касается вашего другого оболтуса. – Грищук вынул из папки и протянул Борису другую бумагу. - Принимая во внимание, что он еще не достиг уровня совершеннолетия… того самого, при котором он мог бы нести полную ответственность за содеянное, извещаю, что на тебя… - Теперь он обращался к Мите. – Да-да, волосатик, мы сейчас о тебе говорим…  Словом, на него  будет заведена учетная карточка и отныне любое его нарушение, непослушание закону будет означать, что он также будет  занесен в тот же  черный список и далее со всеми вытекающими отсюда для него  последствиями.  Нехорошо, мальчик, - Грищук погрозил Мите пальцем. – Нехорошо начинаем. А жизнь у тебя еще впереди.
-Но… он же... – еще раз попробовал стать на защиту своего Борис.  - То, что вы ему инкриминируете…
Однако Грищук даже слушать его на этот раз не стал:
-Все, господа хорошие. Разговор окончен. Можете отчаливать.
Пришибленные только что услышанным сыновья уже вышли за дверь, а вот с Борисом не так-то просто: ноги у него стали как из ваты, не может сразу подняться со стула, хотя и надо бы. Хоть бы руку кто ему подал, но недогадливые сыновья уже за дверью… И вдруг:
-Что, папаша, нехорошо? – это Грищук ему. Даже как будто с сочувствием. Хотя какой ему Борис «папаша»? Не так уж и намного постарше Грищука. – Ничего. Посидите капельку.  Разрешаю. У меня что-то типа технического перерыва. – Поднялся из-за стола, прошел к окну, отворил форточку. И делая легкую зарядку. –  Хм… «Ин-кри-минируете». Словечко-то какое! Без подготовки язык обломаешь.- Закончив с зарядкой, вернувшись к столу. -  Да, я читал вашу характеристику. Исключительно положительная. Приятно иметь дело с интеллигентными начитанными образованными людьми, а то ведь, по большей части,  сюда наведывается  всякое быдло. Придут, извините, навоняют, на полу наследят… - И впрямь, Борис и сам уже, едва вошел в кабинет, почувствовал какой-то неприятный запах, заметил и  ошметки какой-то грязи на паркетном старинном полу. –  После таких – хоть на стенку лезь. Ох, мельчает, скудеет народ. И умишком и сердцем, и всем остальным. Катимся, одним словом, в пропасть. А ведь было когда-то…. Культурная столица. Дворцы, университеты, музеи. Черт те что! Даже не верится. Как вы думаете, выкарабкаемся когда-нибудь?
-Что вы имеете в виду?
-Чтоб те же, допустим, университеты.
-Н-нет, - огорчил Грищука Борис, - я так не думаю.
-Жаль. Очень жаль. Без университетов и жизнь не в жизнь. А вдруг?..
-Бать! Ты скоро? – Митин голос из-за двери.
-Сейчас! Иду!
-Пессимист вы, значит, папаша, - Грищук возвращается к окну, хочет закрыть  форточку,  - а я скорее оптимист.  Что бы там ни было, продолжаю верить в светлое будущее.
 Скорее всего, издевается человек. Грищук возится с форточкой, при этом еще и помечтать о светлом будущем  находит время, Борис  вновь пытается оторваться от стула. Вроде как, получается. Значит, силенок в ногах добавилось. И тут  он случайно уперся глазами в то  же пятно, что уже заметил у себя под ногами. И… его осенило.  «Да нет же! Это же не грязь.  Грязь обычно черная, а это… красное». Голова заработала с места в карьер. Ух, как мысли одна за другой побежали. Тут же вспомнился и  узелок, который был в руках у мужика. «Он ведь с ним в кабинет вошел, а вышел без!»  Но хоть и без узелка, но довольный. «А это значит что?.. Это значит вот что…»…  Доходили, доходили до Бориса глухие слухи о том, что, вроде бы, Грищук «брал». Но он этим слухам  не верил. «Слишком опасно. Вот хоть и лапа у него, но за такое можно и самому очень даже серьезно загреметь». Но вот же… Следы… Кровь… Узелок-то был матерчатый. Влагу пропускает. «А что если… вдруг…  это правда? Почему бы и мне?»  В самом деле.  Может,  единственная возможность облегчить участь своим.   
-Послушайте …
Грищук только-только справился с форточкой.
 -А, может, мы еще сможем как-то с вами… договориться?
-Вы о чем?
-Я мог бы, допустим,  предложить вам…
-Одну минуточку! - Грищук  прошел от окна к двери, тщательнее ее закрыл, вернулся за стол. – Теперь продолжайте. Я весь внимание. Вы что-то  хотели мне  предложить?
О, до чего ж это тяжело! Но… Раз уж назвался груздем…
-Мне кажется… Мы могли бы найти какой-то общий язык. В смысле, чтоб наказание не было таким  суровым.
-Поближе к делу, если можно.
-Я мог бы… как-то отблагодарить вас. Чем смогу. Насколько это в моих силах.
-Хм… - Грищук внимательно посмотрел на Бориса. – Н-ну… допустим… А насколько это в ваших силах? –  отчертил цветным карандашом на пустом листе бумаги жирную красную  полосу.
-Видите ли… Хотя у меня нет больших возможностей… Большая семья.
-Все отлично понимаю. Не надо лишнего. Ближе к делу.  Короче, какие все же у вас возможности?
-Сейчас… если откровенно… никаких.
Грищук  с недоумением  посмотрел на Бориса. 
-Но я мог бы… Я мог бы предложить вам… кое-что… из овощей.
-Что, что, что? Как вы сказали? Овоще-ей? -  Ну, что вы, Борис Андреевич!  Ну, право же. Это, извините, несерьезно.  При вашей-то интеллигентности,  образованности…
-А если будет мясо?
-Хм… «Если будет»… Вот если будет… Когда?
-Пока не знаю… Но я постараюсь.
-Постарайтесь. Да, постарайтесь. Но не позже, чем… - Грищук бросил взгляд в  стоящий перед ним настольный календарь. -  Через неделю я обязан буду передать всю  документацию в вышестоящую инстанцию. Следовательно… Уложитесь в неделю?
Борис тяжело задумался.
-Хорошо. Только с учетом того, что имею дело с симпатичным человеком. Я могу еще задержаться с документацией. Даю вам полторы недели. Но уже ни часу больше.
-Хорошо… Полторы… Я постараюсь.
-Да-да, постарайтесь. Так и запишем, - Грищук  пометил  тем же цветным карандашом в том же  календарике. – Что записано пером, того не вырубишь топором. Значит, через полторы недели.  Как максимум. Десять кило.
-Сколько? – не поверил Борис услышанному.
-Десять… А что вас так удивляет? У вас же два сына нарушили, разве не так? Ну, вот! По пять кило на каждого.
-Может, и нарушили. Но по-разному.
-Ах, какой же вы! Хорошо. Иду вам на встречу. Восемь кило. Довольны? И, предупреждаю, - вырезкой. Минимум костей. Иначе, боюсь, мы с вами не договоримся.
Когда Борис покинул кабинет, сыновья сидели в сторонке. При виде его дружно встали.
-Ну, ты чего там? – спросил Митя. Он, смышленый малец, кажется, о чем-то догадывался.
Борис промолчал. Не до того ему сейчас, чтобы отвечать сыну.  В голове у него: «Как мне теперь добывать эти проклятые восемь кило? И как,  и какой ценой… Но то, что уже хоть какая-то надежда появилась, - уже хорошо».

2.
Уже отметившись у дежурного и покинув здание районного департамента, Борис первым делом набросился на Петра.
-Ты что наделал? Ну и паразит же!  Зачем ты давал эти признательные показания?
-Я не знал, - начал как всегда неловко оправдываться Петр. – Они тогда сунули мне чего-то, потом карандаш. «Подписывай, говорят, а не то…». Ну, я и…
«Эх, головушка ты садовая! Жаль, старался не наказывать  в детстве. Обходился устным внушением. Да, зря.  А наказывал бы, может, что-нибудь более путное тогда из него б получилось». Но переживать, или ругаться с сыном за то, что уже сделано, теперь бесполезно. Не о прошлых ошибках, не о том, что было уже упущено надо сейчас думать, а о том, как и что делать сейчас. Борис  распорядился, чтобы сыновья отправлялись домой, никуда больше не уходили и ждали его возвращения. Сам пообещал вернуться к обеду. Сыновья пошли прямо по Литейному, а он свернул вправо, на Фурштадскую.
Давно он уже копил в себе решимость встретиться и поговорить по душам с родственниками Катерины. В первую очередь,  конечно, с ее отцом. Нелегко ему было  решиться на это. Ох, до чего ж нелегко! Но что делать? Время шло, Петр все больше и больше тосковал по своей бывшей – это было так видно по нему. Вот хоть и такой-сякой, много чего непотребного наворотил,  но надо было парня как-то выручать, хотя бы за тем, чтоб еще  какую-нибудь пакость не сотворил.
Ни с отцом, ни тем более с матерью Катерины у Бориса отношения сразу как-то не заладились. И ссориться никогда, вроде, не ссорились, но и желания встречаться за общим столом, допустим, будь это день рожденья кого-нибудь из членов той или другой семьи, никогда, во всяком случае, у Бориса не возникало. Угрюмые они все какие-то были, как на подбор. За исключением, и то не в лучшую сторону, одной  Катерины.   Ни с кем по соседству не ладили. Жили как никто  строго в своем, ограниченном стенами дома  мире.  При этом отец Катерины, Федор, был довольно известной фигурой в районе. У него была распространенная в свое время, а ныне уже умирающая профессия:  старьевщик.  Кое-кто еще называл таких как он  более ученым  именем: «археологи». Он рыскал по давно брошенным, нежилым домам, постройкам, рылся на древних, еще докатастрофных свалках в попытке отыскать еще относительно годные хоть к какому-то употреблению вещи.  Сам Федор, чтоб блеснуть своими знаниями, называл эти вещи другим ученым словом «артефакты». Если что-то находил, насколько это было в его силах, приводил в порядок, восстанавливал, потом менял на еду. В основном, представителям власти, как наиболее обеспеченным. Да и потребность в любой красоте, пусть и подиспорченной  временем, у человека с относительно полным желудком всегда побольше, чем с пустым.    То же,  что уж совсем не подлежало восстановлению, то есть то, чем пользоваться было уже нельзя и годилось только на то, чтобы стоять за стеклом в витрине, Федор  относил в городской музей. Официально, как на вывеске «Городской музей  быта докатастрофной эпохи». Правда, если дело доходило до музея, - они, как правило, рассчитывались с ним уже не так щедро, и как правило только  овощами Или, еще чаще, путевками, допустим,  в дом отдыха. Например, за прохудившийся или расколотый  сливной бачок – один день пребывания в доме отдыха на всем готовом. За пластмассовую зубную челюсть – два дня. А автомобильный карбюратор  мог потянуть и на целую неделю. Но это все вещи, как говорится, повседневные. С ними проще. Другое дело, если попадется, так называемый, «хайтэк», которым был особенно славен докатастрофный век. Ну, там, скажем, гаджеты и все такое. Такие находки Федор был обязан сдавать безвозмездно в райотдел по охране государственных тайн. Если утаит, и это станет известным, - это станет последней находкой Федора. Его самого долго не отыщут.
А тому, что в «археологе-старьевщике»  развилась такая угрюмость, ничего удивительного. Занятие это старьевщицкое, на первый взгляд, вроде бы, и мирное и беззаботное, - ходи себе, как ходят по лесу и собирают грибы, - на деле таило массу опасностей. Во-первых, приходилось карабкаться по самым ветхим постройкам, готовым в любую минуту рухнуть и похоронить под собой любого, дерзнувшего потревожить их покой. Недаром Федор уже не раз падал с большой высоты, отчего одна рука у него бездействовала, а один раз, случилось это лет пять назад, его пришлось даже откапывать из-под завала кирпичей. Опасность другого рода заключалась в том, что в поисках этих самых артефактов со временем приходилось забираться во все более удаленные «медвежьи углы», чуть ли не на окраины города, в какой-нибудь, скажем, Приморский или даже Петродворцовый районы, где власти фактически вообще  не существовало и где законы  или указы почти совсем не исполнялись. Поговаривали, что в  тех безвластных отдаленных районах орудовали сами настоящие бандитские шайки, для  которых уже ничего на этом свете святого не оставалось. Встреч с ними остерегались  даже вооруженные до зубов охранники. Что уж там говорить о простых людях? 
А вот и их дом. Их подъезд. Борис постучал в обитую железным листом дверь. Долго никто не отвечал. Пришлось отойти от двери, присесть на корточки, заглянуть в плотно занавешенное окно. Напрасный труд – не нашел ни единой щелочки. Борис уже собрался уйти, - мало ли, может, действительно никого дома нет? -  но из-за двери донеслось:
-Кого надо? – голос самого хозяина.
-Свои.
-Свои все дома.
-Открой, Федор, это я… твой… - хотел сказать «кум», но передумал, решив, - Федор сам догадается.
Из-за двери ни звука. Вот уже минута скоро пройдет, но ни привета, ни ответа.
-Открой, Федор. Надо поговорить.
-Да пошел ты!
-Открой, прошу тебя.
Да, тяжело сейчас приходится Борису, но ведь – понимает: будь он сейчас на месте Федора, скорее всего, вел бы себя приблизительно так же. Ну, если только несколько повежливее.
За дверью опять молчат. Хозяин – тугодум, поэтому Бориса эта задержка особенно-то не беспокоит. Его терпенье дало результат – вот он: шум отодвигаемого запора. Потом второго… Третьего. Да, забаррикадировались,  будьте нате. Словно к штурму какому-нибудь приготовились. Наконец, дверь подалась и образовалась неширокая щель. В этой щели – сначала один глаз хозяина, потом, когда щель раздвинулась, - и часть лица. Повернулось одним глазом, потом вторым.  Только после этого, видимо, убедившись, что Борис с собой никого не привел, - щель стала еще шире, и  Борис протиснулся бочком. Дверь на тугой пружине, - стоило только гостю оказаться за порогом, - сама, как живая, захлопнулась. Только на примере такого человека, как Федор, Борис начинает со стыдом осознавать, какой он – по сравнению с этим его «кумом», - никудышный, «безрукий», бестолковый  хозяин.  И как только жена еще его – такого - терпит!
Темно, и хозяина Борис почти не видит. Один силуэт и шумное, с бульканьем и клокотанием, дыхание. У Федора уже давно что-то неладное с легкими. Как-то, когда еще худо-бедно встречались, признался: «Астма». Астма заболевание серьезное. Есть в городе больница, но специалистов по таким сложным внутренним заболеваниям, как астма, там нет, -  в основном,  хирурги. Режут очень хорошо, надо отдать им должное. Все, что человек не захочет - загноилось там, допустим, чего-то, - все могут отрезать и ничего в благодарность за это, кроме, естественно, ими же отрезанного могут больше не взять. Поэтому и большого числа желающих попасть им под нож никогда не бывает: отрежут и оставят себе даже здоровое, а потом уже ничего никому не докажешь. Астму же, к сожалению, вообще не отрежешь. Калыму ноль. Какое-то время спустя еще где-то в глубине скрипнула дверь, слабый источник света. Борис распознал стоящую в дверях Катерину.
-Пап, кто там?
-Это я, - отозвался Борис. – Здравствуй, Катя.
-Ой! – испуганно. Это, конечно, она, Катя. Ойкнула и  в тот же миг скрылась за дверью. Источник света исчез. Та же – сплошная, «глаз выколи», - темнота.
-Ну, пошли, ежели очко не трясется. Чего стал? – наконец, неприветливое, не сулящее непрошеному гостю ничего хорошего приглашение хозяина.
Вскоре они оказались в комнате. За дверью комнаты их встретила костлявая, с крупной, как орех,  бородавкой у носа, жена Федора, или  иначе «кума» Ольга. С недоумением, а то и со страхом смотрит на Бориса.
-Вот…- хозяин на гостя. – Заявился не запылился. 
Федор невысок, но коренаст, довольно широк в плечах. Лицо его чрезвычайно густо поросло черным, жестким волосом. Длинные волосы торчат из ушей и ноздрей. Иногда казалось, что они торчали даже из его глаз. Тем более, что настоящих глаз, вроде, как у него и не было, их заменяла складка кожи, в центре которой проткнуто шилом по крохотной дырочке.
-Да,  - кротко согласился Борис, - это действительно я. «Действительно» в смысле «не привидение». 
Как бы тщательно он не продумывал -  а он задумывал это посещение давно, -  что сделает, что скажет, он испытывал сейчас огромную неловкость. Все слова, обдуманные, заготовленные заранее, теперь казались уже какими-то искусственными, неспособными передать все, что Борис на этот момент испытывает. А и то: что и как говорить? Как и чем оправдываться? Надо быть честным. И честно сказать, прежде всего, самому себе: да, к родичам Катерины, при всей Федоровой образцовой хозяйственности Борис всегда относился несколько свысока. Как он мог относиться иначе, если Федор  хотя бы уже одно слово, допустим, «Заявление», писал как «Золене» и приходилось его поправлять.  Чтоб сделать элементарное сложение два на три и то уже просил помощи у дочери. И вот – именно он, Борис, такой умный, такой весь из себя грамотный, лучший ученик школы, - едва  не прикончил в собственном доме собственную невестку.  А теперь стоит, униженный, и собирается, копит силы просить, чтобы его, такого умного, грамотного, начитанного, этот, в жизни не прочитавший и не запомнивший ни  одной писаной строчки, кроме, разумеется,  обязательного для всех Великого Указа - можно только себе представить, каких титанических усилий ему это стоило! - теперь вот смилостивился бы над ним, то есть  взял и простил.
Молчал Борис, молчали и Федор с Ольгой.
-Словом, так, - наконец, собрался с духом Борис, - виноваты мы перед Катериной. Это понятно и я это признаю. Но больше такого не повторится. Даю слово. А я свои слова держать умею, ты знаешь. Пусть она вернется. Не захочет с семьей – что ж? Договоримся с Петром. Пусть отделяются. Я возражать не стану. Пусть обзаводятся своим домом, хозяйством. Мы, конечно, со своей стороны, насколько, конечно, сами потянем - поможем.
Федор и Ольга молчали, и Борис уже начал терять терпение: он, по правде сказать, предпочел бы этому молчанию какое-нибудь обвинение, пусть даже угрозу в свой адрес. Только рукоприкладства, конечно, не потерпит. Все лучше, чем эти сверлящие взгляды, от которых Борису очень хотелось бы укрыться. Но некуда.
Слава богу, в комнату вошел Орест, Катеринин брат. Да, из ряда вон у него имечко,  заграничное, но у этого семейства все как-то не по-людски. Парень такой же коренастый, широкоплечий и заросший густым, черным, пока без седины, как у отца, как будто даже отсвечивающим как вороненая сталь на автомате волосом. Внешне копия отца, зато манеры другие. Один  приторможенный, другой всегда на взводе, скорый на расправу. Сначала расправится, и только потом, возможно, задумается, чего же он натворил.
-Вот так да-а… - заголосил, едва переступив порог. – Кого я вижу? Не ждали -не гадали. Бать,  а ты чего? Такой дорогой гость к нам пожаловал, а ты меня не позовешь. Глядишь, я б тогда не с пустыми руками. Дубинку б с собой прихватил.
-Вот он за Катериной, - пробурчал Федор.
-За кем? За кем? – преувеличенно удивился Орест. – Как ты сказал? Катериной? А на хрен она им сдалась? Неужто не наелись еще?
-Я уже сказал… - Борис готов был сквозь землю провалиться. – Ну, виноваты мы. Сам удивляюсь, что это вдруг на нас. Но сейчас-то другое дело. Скорее, сами…  чем ее тронем.
-А вот я тебя… - Орест снял со стены дубинку отца. Федор ею редко пользовался, потому что почти никогда не ходил на Охоту: хватало и того, что он добывал своими артефактами. Орест – дело другое, он был таким же охотником, как и Борис.  – Прям на месте. Одна кучка навоза от тебя и останется.
-Погоди, - обратился к сыну Федор. – Не шуми.
-Пусть день неуказный! – замахиваясь дубинкой. - Пусть. Мне плевать. Пусть сам под шестеренку попаду!  Пусть весь на фарш изойду, но и тебя… гада…
Странно, но именно в этот момент и весь страх, который Борис испытывал еще за минуту перед этим, теперь в нем куда-то мгновенно испарился. То ли не верил в реальность угрозы, то ли не имел ничего против того, чтобы эта дубинка сейчас проделала короткую траекторию, опустилась ровно на его голову и размозжила его череп. В чем тут причина? Трудно сказать. И вот… Возможно, это вот его хладнокровие, его покорность судьбе – будь, что будет, - и спасли Бориса. Орест помахал, помахал, да и  опустил дубинку, так и не коснувшись ею покорно склоненной головы.
-Ладно. Живи… пока. Но Катьку… - погрозил отцу пальцем. – Просто за «так» не отпускай. – И добавил, подумав. – Если, конечно, сама пойдет. – Сказал и ушел, оставив Бориса наедине с тягостно молчащими Федором и Ольгой.
-Ну что… кум? – Борис прервал вновь затянувшуюся с исчезновением Ореста паузу. – Что делать-то будем?
Федор еще поворочал туда-сюда своими медлительными мыслительными жерновами, обратился к жене:
-Ну, как? Чего?
-А я что? – вдруг затряслась, как осинка на ветру, Федорова жена. Волнуется, понятное дело.  – Мое мнение такое… Конечно, оно… Нам лишний рот тоже ни к чему. Жрет много, а прок-то нам какой от нее? Пусть идет. Нам полегче станет.
-Ладно… Позови ее,  – когда Ольга уже скроется за дверью. -  Сколько выкупных дашь за нее?
-Выкупных? – Борис вытер взмокший лоб. О «выкупных»  он как-то до сих пор не задумывался. А стоило бы. Недосмотр с его стороны. Еще один. – А сколько ты за нее просишь?
-Двадцать, - Федор испытующе смотрел на Бориса. Пытался понять по выражению его лица, не продешевил ли.
Нет, не продешевил. Борис почувствовал, как задергалось его правое веко. Так сильно его пробрала эта названная Федором цифра. То, что речь зашла о двадцати килограммах не чего-нибудь, а именно мяса, как-то само собой подразумевалось.
-Не многовато ли?
-А много, так… - Федор красноречиво показал головою на дверь.
-Ой, мамочка-а! – раздался из глубины квартиры Катеринин вопль. – Ой, не отдавайте меня! Да они ж меня прибьют! Ой, пожалейте вы меня!
-Ну, чего, спрашивается, разоралась? – Федор стал на пороге. – Не хочешь – не ходи. Силком тебя никто не неволит.
Вскоре в комнату, сопровождаемая матерью, вошла и сама Катерина. Вопль воплем, но слез на ее лице что-то не заметно. Вошла и стала у двери, широко расставив ноги, упершись кулаком в поясницу: вид, не сулящий, вроде, Борису ничего хорошего.
-А вот фигушки я к ним обратно пойду, - заявила Катерина, дерзко посматривая на Бориса. – Лучше уж дома подохнуть, чем к ним в котел попасть.
-Не будет никакого котла, - устало пообещал Борис, стараясь не смотреть на Катерину. – Поверь. Да и жить, если захотите, будете не у нас. Главное… - Голос Бориса дрогнул. – Главное, ты нас прости.
-Очень мне надо вас прощать, – взгляд Катерины, однако, смягчился. – Не пойду – и весь сказ. Хоть распоследнее прощение просите. Не буду больше с этой ведьмой, она мне уже… - Чиркнула ребром ладони по горлу.
-Сказано же тебе, - вмешался Федор. – Отдельно жить будете.
Катерина, внимательно прищурившись, посмотрела на Бориса:
-Перину свою отдадите?
Перина принадлежала не Борису и не Любе (у них поверх матраса был постелен обыкновенный, как у большинства, набитый сушеным мхом, тощенький тюфячок), а матери Бориса. И она  уже заранее предупредила, чтобы после ее смерти перина перешла к Соне, как ее приданое. Вспомнив все это, Борис тем не менее поспешил успокоить Катерину:
-Да-да, отдадим. («С матерью  как-то договорюсь»).
-И шкаф с зеркалом.
Борис представил на мгновенье, какие трудов ему будет стоить отдать этот шкаф и, главное, конечно же, зеркало – Люба, может, и стерпит, войдет в положение, но скольких же слез это будет стоить  Соне? – однако и тут пришлось проглотить пилюлю.
-Будет. Будет тебе и шкаф.
-С зеркалом!
-Да-да, с зеркалом, с зеркалом.
Катерина еще немного поразмышляла. Видимо перебрала в уме, чем еще можно поживиться, и, кажется, больше ничего достойного не нашла.
-Ладно… Так уж и быть. Если, правда… еще сережки и ватное одеяло… И пусть сам Петька за мной придет. А иначе ни за какие коврижки.
Когда Катерина вышла, Федор, в свою очередь, напомнил Борису:
-Так не забудь. Про уговор. Двадцать кило. Ни грамешки меньше. А без этого  больше и носа сюда не кажи. Будет сначала мясо, будет потом и Катерина.
-Договорились, - кивнул головой Борис. – Будет тебе мясо.
-Двадцать кило.
-Да-да, двадцать, двадцать,  – с этим человеком торговаться было б совсем противно. Хорошо еще хоть то, что одной вырезкой, как Грищук, не потребовал.
На  том и расстались.

3.
Стоило Борису выйти на улицу, как солнце ослепило его. Пришлось зажмуриться. Его пошатывало, как пьяного. И все-таки, хоть и муторно на душе, но какое-то удовлетворение от содеянного он получил. Да-да! Именно «содеянного», а не просто «сделанного». Звучит более возвышенно. То, что удалось чего-то добиться, договориться и с Грищуком, и с Федором. Вот ведь как: в животе  не прибавилось, а на сердце, вроде как, и полегчало. «Моральное» удовлетворение. Так это прежде называлось. Да, «мораль», еще одно устаревшее слово, а Борис его помнил.  Но теперь головоломка  – как ему добывать  это проклятущее мясо.
Но как же устроен этот мир! Как жестоко. Несправедливо. Почему населяющие его - речь идет необязательно только о людях, - вместо того, чтобы жить в мире, покое, - доставляют бесконечные страдания друг другу. И так ведь было всегда. Даже в благословенное докатастрофное время,  в которое  Борису удалось заглянуть хотя бы на чуть-чуть, хотя бы по книгам, которые ему удалось прочесть. Да,  там тоже  убивали. Пусть не в тех масштабах, как сейчас. Взять хотя бы... Те  же мировые войны. Да не только мировые, и не только войны. Убивали ведь и просто так. Можно сказать, за здорово живешь.  Тот паренек, например...студент…  Родион... Фамилию сейчас не вспомнить... Тот, что убил старушку ни за что, ни про что...  Ну, он потом, правда, прилюдно  покаялся, но именно от того, что "ни за что, ни про что", а с Борисом-то совсем другая история. Он-то ведь точно  знает и за что и про что.   Выходит, у того парня не было за собой оправдания, а у него, у Бориса, есть?.. Трудно сказать.
Луч солнца, ослепивший Бориса, когда он только выбрался из Федоровых застенков, был, пожалуй, последним, потому что в следующее мгновение огромная, в полнеба, туча накрыла солнце. Подул холодный, пронизывающий ветер. Все вокруг сразу потускнело. Предвестие зимы. Что ж, уже  октябрь, поэтому и резкого похолодания можно теперь ждать в любую минуту. А что такое зима? Что она обещает? Новые лишения. Заботы не только о пропитании, но и о тепле. Не говоря уже о том, что в зимнюю пору шанс подстеречь кого-то зазевавшегося на Охоте сокращался примерно на половину. Зимой все стараются как можно реже выходить из дома, предпочитая отсиживаться в четырех стенах. Вот отчего умные люди говорят: «Не убьешь летом – помрешь зимой».
Из-за этих своих мыслей, противоречивых, то с минусом, то с плюсом, как всё, за что ни возьмись, в этой жизни,  не заметил, как очутился на набережной. Только когда глазам его представились взвихренные ветром с пенистой оторочкой барашки невской воды, осознал, куда сами собой принесли его ноги. Нева, Нева. Вечно катящая свои бесцветные, в лучшем случае серые воды. Как все реки, должно быть (других Борис не знал и не видел), не знающая ни секунды покоя. Куда-то спешащая. Как много уже повидавшая на своем веку. Многое могла бы она порассказать, обладай даром речи.
Борис стоял, опершись о серый, источающий холодок гранит парапета, вглядываясь в противоположный берег. Давненько он там уже не бывал. Пожалуй, лет восемь. С тех пор, как пришли в полную негодность оба ближних моста. Ходить по ним стало небезопасно. Правда, кое у кого еще сохранились лодки. Были и перевозчики. Их немного, и заработки у них – кот наплакал, зато особый статус. Они считаются как бы служащими, их нельзя трогать даже в Указный день, - чтобы совсем не прервалась хотя бы хозяйственная связь одного берега с другим. Вон один из них – дремлет, закутавшись поплотнее в прорезиненный плащ. Можно было бы нанять его, прогуляться на тот берег. Но что он там увидит? Ничего нового, необычного. Та же безрадостная картина. Та же, что и здесь, на этом берегу: погоня за пропитанием. Между существованием здесь и существованием там не было решительно никакой разницы и, следовательно, делать там Борису было, попросту говоря, нечего. Да и платить перевозчику нечем. Карманы его пусты, ничего с собой не взял. Так что пусть себе подремлет. Может, увидит хорошие сны. Не такие, как у Бориса. Ведь перевозчикам  крайне редко приходится выходить на Охоту.
Между тем вдоль набережной, не спеша, прогуливалась молодая парочка. Борис решил  пристроиться  вслед за ними. Точно так же, как они, прогуливался когда-то со своей зазнобой и он. Хотя бы с той же Наташей, его первой любовью. С Любой они почти не прогуливались: ни по набережной, ни по Летнему саду. Они познакомились на свадьбе у Анки, да, той двоюродной Борисовой сестры, которую он недавно видел во сне. Все получилось как-то стремительно, - совсем не в духе обычно застенчивого, сомневающегося, не решающегося  мямли-Бориса. Возможно, Люба была тому заводилой. Встретились за столом, через пару недель объяснились. Еще через пару недель сыграли скромную свадьбу: и тот и другой не терпели лишнего шума. И жизнь их потекла точь-в-точь,  как текут  сами по себе тусклые воды Невы. Без ярких красок, без особых всплесков, - зато надежно, спокойно. Да, обычные заботы по дому. Дети. Болезни. Смерти. И маленькие радости. Как же без них? Не будь этих маленьких радостей, жизнь их, как, впрочем, и всех, стала б вообще бессмысленной и невыносимой.
Все-таки, надо сказать, повезло ему с женой. Люба никогда не была ветреницей, она оказалась достойной ему, верной и безотлучной подругой. Чуткой. Всегда своевременно придет ему на помощь. На нее можно было положиться. Да и хозяйка великолепная. Об этом Борис думал уже не раз. Если воспоминание о той, первой, несбывшейся любви, о его незабвенной Наташе, время от времени все же посещало Бориса, это вовсе не значило, что он не ценил свою подлинную настоящую жену. Ничуть. Просто Наташа  была тем, что не сбылось, не осуществилось, а несбывшееся всегда таит в себе особую прелесть, сладость. Видимо, еще и оттого, что оно с горчинкой.
Да, вот здесь, не доходя нескольких метров до горбатого мостика, Борис и попытался было как-то поцеловать Наташу, но она вдруг засмущалась… Да, не «вдруг»: заметила, что за ними идет такая же парочка, поэтому так неловко все и получилось, что поцеловал ее Борис в подбородок, а не в нос, как ему отчего-то особенно хотелось. Да, а чтоб в губы, уже и подумать не осмеливался.
 Но как же  давно это было! Куда же спешит эта, нынешняя, парочка? Разумеется, в Летний сад. Вон он, Летний сад, уже в паре шагов отсюда.  Во всей его красе. Единственное, пожалуй, место в городе, где не ощущается, что людскими помыслами правят заботы о низменном пропитании. Здесь правит другая, не менее мощная потребность – Любовь. Сколько их тут, молодых ребят! Одним своим появлением, еще слова из них не вылетело, уже как будто громогласно заявляют о себе: «Я-жених!», или «Я-невеста!» Пожалуй, пульс жизни здесь бьется куда учащеннее, чем где бы то ни было в городе. Молодые разгоряченные лица. Бродят кто в одиночку, кто парочками. Кто-то сумел уединиться, укрыться за толстыми, настолько толстыми, что, кажется, сохранились только здесь (поскольку вырубка на территории Летнего сада строго запрещена) , стволами деревьев, разросшимся кустарником. Обнимаются, целуются. Ну, чем не та же Нева? Только в ином обличье. Тот же поток жизни. Только течение не столь плавное, на первый взгляд, даже сумбурное. Но достаточно присмотреться повнимательнее, и убедишься, что здесь царят какие-то свои, особенные строгие, неукоснительно соблюдаемые законы. Но чтобы в них разобраться, желательно, конечно, было бы опять стать молодым. А раз это невозможно, не лучше ли скромно… незаметно… вот так… постоять в стороне?
И как не убивают, не вырубают, не подкашивают, не перерабатывают безжалостно на фарш эту молодежь, а она, смотришь, как травинка из-под толстенного асфальта, - пробивается… пробивается… пробивается из последних сил куда-то повыше… повыше… наружу. И так же как Нева катит, и катит, и катит свои мутные холодные воды, так же куда-то катится, не прекращаясь, река жизни этих юных, жаждущих чего-то хорошего, несмотря ни на что, яркого, светлого мальчиков и девочек. До чего ж велика, неистребима  эта неутолимая жажда жизни! А он-то, Борис, еще совсем недавно, каких-то жалких полчаса назад, пожелал, чтобы ничего этого поскорее не стало. Типун ему на язык. И на тронутую, повернутую куда-то не туда, видимо,  от старости голову – тоже.
Однако… Они посматривают на него. Того и гляди: поддадут. И нечего тут возмущаться. Ведь он, Борис, для них – лишь живое олицетворение того, что достаточно скоро, глазом моргнуть не успеют, станет с ними. Он посланец взрослой, обремененной такими жуткими кровавыми заботами жизни. Напоминание о том неизбежном времени, когда им придется оставить эти дружеские, любовные забавы, когда они будут охотиться друг за другом.  Не стоит их смущать. Пока они не Охотники. Пусть себе радуются жизни, пока есть такая возможность. А ему, Борису,  пора отсюда уносить ноги.
Борис человек не импульсивный, живет по поговорке: «Семь раз отмерь…». Вот и на сегодня им был заранее продуман план. Сейчас настало время дойти  до Храма. Его еще называют Храмом на Крови. Он возведен ровно на том  месте, где пролилась кровь. Император Александр… Первый? Второй? Третий? Сейчас не вспомнить. Его убили те, кого какое-то  время  называли террористами, потом революционерами, а потом опять террористами. А убивали они от того, что  серьезно рассчитывали на то, что после того, как они убьют, все заживут богато, дружно и счастливо. Да, такая вот кровавая история.
Борис же только пройдет внутрь этого храма, немного постоит. Может,  обратится с просьбой. К тому, которого считали когда-то Богом. Их Богом. Борис имеет представление, что означает «Бог» - отчасти из тех же книг, что-то домыслил сам, - однако не считает Его своим Богом. По ряду причин. И все же он  мысленно к Нему сейчас обратится… Так, на всякий случай. И самыми простыми словами. Что-нибудь типа…   «Послушай, Бог. Ты знаешь, я никогда ни о чем Тебя не просил. Потому что, говоря по правде, Ты мне совсем непонятен. Даже странен. Непонятен и странен тем, что Ты все это допустил. Тем не менее, сейчас я Тебя попрошу. Помоги, чтобы  все получилось ровно так, как мною задумано. Чтобы не было никаких осечек. Это-то Ты можешь для меня сделать? Ну, а если даже этого не сумеешь, или не захочешь, это будет означать только одно. Что Тебя на самом деле нет». 

4.
Кому что. Это Борис, уже старый, поживший, натворивший за свою жизнь много чего – и хорошего, и плохого, - теперь по возможности исправляется и кается, зато его младший сын Митя живет только настоящим, потому что прошлого у него еще нет, радуется всему, чего ему только удается добиться.  И хочет добиться еще большего. Пока же он взял одну большую высоту.  Он стал настоящим мужчиной!
Да,  это случилось, но об этом еще не знает никто. Даже с братом не поделился. Единственный, кого счел достойным быть поверенным в его «амурных» делах, это еще числящийся в его друзьях Сеня Жучок. Тот, у которого мама в секретаршах  и у кого есть пропуск в городскую баню. И то только от того, что он все же, может, даже чисто случайно помог Мите побороть его робость. Помните его: «По тебе одна заскучала?»  Это когда у них с Петром хватило ума-разума за той девахой Охоту затеять в неуказный день, а в результате получили облом. Вот-вот! Все с этого и началось. Митя в тот же день не побоялся прошвырнуться в Летний сад. Ободренный накануне Сениным «по тебе заскучала», отыскал скучающую… Ну, а дальше уже все пошло как по писаному.
Да, это он только, когда дело до Охоты доходило, испытывал пьянящее ощущение, будто ему все ни по чем. Перед слабым же, вроде как, ничем не вооруженным полом, - и куда только вся его доблесть девалась? Если девушка так себе, ничего особенного – смелости хоть отбавляй А, случись познакомиться с какой-нибудь красавицей, - ни бе, ни ме. Как немтырь, честное слово! Пару слов связать не может, не говоря уже обо всем  остальном. Оказалось, Сениного, может, даже невзначай брошенного «скучает по тебе» оказалось достаточным, чтобы он сбросил с себя эту опутывающую его сеть, эти оковы, чтобы стал, наконец, развязнее и мог позволить себе удовольствие сотворить то, о чем ему уже долгое время мечталось: прижаться, прикоснуться к телу своей Любимой. Лиха беда – начало. Вика, так звали его Любовь, легко  и охотно пошла Мите навстречу. Не препятствовала, кажется, ни одному из его желаний. Поцеловаться? – пожалуйста. Хочется потрогать вот это? И это? Пожалуйста. Посмотреть? Да, конечно! Если только незаметно для других. Возможно, вела себя так от того, что была чуть постарше Мити. И, конечно же, намного опытнее. Это она для Мити была первой и пока Единственной. Он для нее, скорее, один из. Какой именно по счету? – об этом, разумеется,  Митя никогда не узнает. Да и зачем ему об этом знать? Ему сейчас с ней хорошо, а все остальное… Да на фиг оно пошло!
Единственное, что Вика пока не позволяла Мите, - это… Да, оно самое. Самое сладкое, самое желанное. Чуть Митя заикнется, а она:
-Только не в этот раз.
-А когда?
-В следующий.
Следующий раз настает:
-Нет-нет! Еще рано. Еще подождем.
Проходит еще какое-то время. Митя:
-Ну, сегодня-то!    
-Нет, мне не хочется.
-А когда тебе захочется?
Загадочно улыбается:
-Поживем-увидим.
Митя уже начинает волноваться. Мысли разные, предположения: «Может, у нее еще кто-то другой?»  В голове: «Я вот за тобой прослежу. Если действительно… Если меня за нос водишь… Ух, и пожалеешь же! Могу запросто и убить». И вот вдруг, на их предпоследней встрече:
-Сегодня – да… Если тебе хочется.
-Конечно, хочу! – у Мити сердце рвануло из груди.
-Тогда пошли.
Куда идти – понятно. Есть у них уже облюбованное, не раз испытанное место для свиданий. Это большое заброшенное строение неподалеку от Летнего сада. Почти без окон, зато с огромными куполами. Это здание еще называют Храмом. В нем никто никогда не жил, оно вообще было сделано не для житья, а для чего-то другого, поэтому и порядка никакого. Под ногами один мусор. Но ничего, к сожалению, стОящего. Все, что могло бы заслуживать внимания, давным-давно, конечно же, выведано и унесено. Митя уже исследовал то, что осталось. Ничего, что бы заставило его подумать: «Вот это бы мне пригодилось!» Битые цветные стеклышки, кирпичная крошка, дырявые или уже разодранные в мелкие клочья полотна, их уже ни к чему не приспособить. На них, конечно,  было какое-то изображение, и если собрать - кусочек к кусочку, - наверное, что-то бы, в конце концов, и получилось. Но кто же всем этим будет заниматься? Кому не жаль потратить на это время?   Да и зачем? Раз все  это несъедобное. Зато здесь можно найти  заветный уголок, с парой тюфячков, принесенных не ими, а, скорее всего теми парочками, которые занимались здесь любовью еще до них. Да, не самые чистые, чуть влажные, попахивающие плесенью, но за неимением лучшего…
Это Митя так решил: «Да ладно. Чего придираться?»,  а вот Вика, его возлюбленная, решила тогда,  при их первом исполнении любви, по-другому. Вынула  из принесенного ею заплечного рюкзачка чистый, свежий коврик, положила его вдоль  тюфячка. А потом еще и подушку-думку, набитую какой-то душистой травкой.   Вот это сюрприз! И что значит – женщина.  Митя-то, когда они в тот день встретились, еще подумал: «На кой ей ляд этот рюкзачок? Неудобно ж с ним». Выходит, это Митя действовал, повинуясь лишь тому, что приказывает желание, - трах-бах-тарабах, ни о чем заранее не задумываясь,  - а  она все уже заранее предусмотрела! Все до мельчайшей подробности спланировала.   
 В тот, их первый раз, которого Митя теперь уже никогда не забудет, все получилось тип-топ. Да, Митя, конечно, особенно в самом начале серьезно побаивался: «А ну как? Что если что-то пойдет не так?»  Да, волнения, опасения, что не справится, конечно же, были, но Вика ему помогла. И, судя по всему, им осталась довольна.  А если б не осталась довольной, зачем ей приглашать Митю сотворить то же самое еще раз?
Правда, рюкзачка при ней в этот раз не было,- да и нужда  в нем отсутствовала, потому что и коврик и подушку они прежде надежно спрятали, оставалось только этот их схрон отыскать. Они уже улеглись на коврике, прижались телами друг к другу, словом, только приготовились к предлюбовным ласкам, когда услышали, как в их временное обиталище, в их святая святых, врывается  кто-то еще. Чужой!  Затаиться бы Мите. Не подавать признаков жизни. И подруге своей запретить. Не нарушать одно из правил выживания, вдалбливаемых когда-то в Митину голову: «При первых признаках опасности – замри». Так бы Митя и поступил, будь он сейчас один. Но рядом с ним сейчас та, перед кем ему стыдно показаться, что он чего-то или кого-то боится. Поэтому и замирать он не будет. Ровно наоборот: он пойдет опасности навстречу.
-Ты куда? – Вика, шепотом, сразу,  как только Митя стал подниматься.
-Ты здесь, я туда, - также шепотом.
-Зачем? Там ходит кто-то.
-Затем.   
-Лежи тихо. Не дури.
Но Митя свою подругу уже не слушает. Это в любви она мастак, но что она понимает, когда речь заходит  о  достоинстве воина? Жаль, что ничего при нем сейчас нет, чем бы мог наказать непрошеного гостя. Даже самой обыкновенной палки. Но у него еще есть пара цепких рук. Готовность к кулачному бою. Решимость стоять до последнего. И сильно бьющееся сердце. Здесь темновато, но день и еще какой-то свет через отверстия в куполе. Видит Митя: какой-то мужик метрах в пяти от него стоит. Тоже – чуть пригнулся, как будто бежать собрался, и также напряженно  прислушивается. Выходит, тоже боится. 
-Эй, - первым все же решается подать голос Митя. – Ты кто? Тебе чего тут надо?
Молчит мужик, тогда Митя решает: «Стоит предупредить»:
-Близко не подходи. Прибью.
-Испугал, ничего не скажешь. Прибьет он меня. Дурачок ты, Митёна. Интересно, чем ты меня прибьешь?
«Батя!», - сразу догадался Митя. 
-Кто ж так делает? Помело ты. Выставился – весь нараспашку. Бери тебя голыми руками.
-Батя… - уф, как сразу полегчало Мите. – Ты-то что здесь делаешь?
-А ты?
Засмущался Митя. В самом деле, это Сеньке Жучку, будь он сейчас на месте отца,  легко, даже приятно было бы признаться, а как об ЭТОМ скажешь родному отцу? Вот и не нашелся, чем ответить. Так сразу, с ходу не придумаешь. Так бы и дальше молчал, если б не чихнувшая совсем некстати подруга. «Вот ведь! Удержаться не смогла».
-Да ты, вижу, здесь не один.
-Ну, да, не один, - неохотно, но вынужден был теперь согласиться Митя.
-Понимаю, - это отец. – А я так… Случайно. Тоже… Хожу-брожу. Знал бы, что и ты здесь, - обошел бы стороной. Ладно, оставайся. Только не загуливайся. Скоро совсем стемнеет. Зачем  лишний раз  себя опасности подвергать? Тебе еще, Митёна, жить да жить. И добро наживать.
 «Ну, вот и хорошо… Какой замечательный сегодня день! Как многое сделано! Под конец и с Тем, кого называют Богом, немного поговорил, и что-то еще нового о сыне узнал. Да, Митя уже взрослый… То есть почти, конечно, взрослый. Еще чуть-чуть, глядишь, заведет свою семью, народит своих детей. А там, не за горами, и Сонюшка-ясно солнышко заневестится. Словом, жизнь, несмотря ни на что, продолжается… Правда, если все получится, - уже без меня». 
Вот о чем подумалось Борису, когда уже после того, как неожиданно скрестились пути-дорожки отца и сына, он, немножко обмякший, расчувствовавшийся,  неторопливо побрел к себе  на улицу Чайковского… Не-то композитора, не-то генерала.  Так, по-настоящему, с тем, кем был тот, в честь кого была названа их улица, Борис пока и не определился.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

1.
«Октябрь 27ого.
Во дворе, я только что оттуда, подмораживает. Еще вот-вот и установится настоящая зима, а продержится она, самое малое,  до середины апреля. Никогда еще так прежде не боялся зимы.  Зимы тревоги нашей… Так, помнится, называлась одна книга.  Она была у нас, написал ее какой-то иностранец, а примечательна она тем, что на ее обложке была дарственная надпись: «Юрочке от Томочки. Чтоб в твоей жизни  зимы было поменьше, а без тревог и вовсе можно обойтись. 17 июля 1981 года».   Юрочка же это мой прадед, Томочка моя прабабушка. Со стороны отца. Своих предков со стороны матери никого не знаю. Отец женился, когда еще учительствовал,  сразу после института,  в маленьком городке Кимры. Он, то есть этот городок,  сейчас в другом государстве со столицей в городе Москва, хотя когда-то были в одном. От того и праздник Независимости, что от Москвы отделились. Мы теперь с ними  периодически воюем за оставшиеся ресурсы, но это совсем другая тема, мне сейчас вообще ее касаться  не хочется.  А книги этой, также как, понятно, и этой надписи больше не существует. Мать  как-то, без моего ведома,  все же сдала ее в макулатуру и получила в обмен пару пачек поваренной соли.  Я спохватился, поругал мать, но было уже поздно.
А сбылось ли прабабушкино пожелание? Я этого досконально не знаю, но скорее всего – да. Какими в те годы были зимы, я не представляю, но думаю, что не такими долгими и суровыми, как сейчас, а с тревогами вообще проще. Они жили тогда почти как в раю. Только не догадывались об этом… Да, предки, раз уж их упомянул…  Мои знания о них так убоги! Вот одна из редких наших задушевных бесед с отцом.  Я однажды спросил его: «Смерть это что? Мы после нее хотя бы как-то, в каком-то виде или смысле,  будем?»  И вот, примерно, какую лекцию он мне тогда прочел. «Не думай и не мечтай. Быть после смерти это абсурд. Нет ничего вечного в этом подлунном мире. И не только в подлунном. Все, что сейчас представляется живым, когда-нибудь закончится. Вечными в этом мире можно, и то с натяжкой,  считать только Числа. Потому что только Числа нематериальны, и, значит, не гниют, не разлагаются, не распадаются на составляющие их элементы. Наступит время, когда буквально все живое на нашей планете Земля исчезнет. Но не только на нашей. На любых планетах. Все звезды погаснут. Все погрузится в бесконечный мрак. И так будет длиться многие миллионы лет. Единственными, кто не исчезнет, будут Числа. Только они не поддаются  смерти. Только они нетленные. Ученые, философы в докатастрофное время считали, что все началось то ли с «божественного», как они это называли, то ли механического толчка. Я думаю по-другому. Опять же всему начало – те же Числа.  В какой-то момент они войдут в животворную комбинацию, которая и высечет новую искру жизни, и вся Вселенная, таким образом,  опять постепенно  оживет». «А человек? – помнится, я тогда его спросил. – Он тоже оживет?»  Вот его  ответ. Он привел меня в уныние. «Не думаю.  Какое-то разумное существо рано или поздно, разумеется, появится. Все всегда заканчивается чем-то разумным. Но любое разумное это всегда и  начало конца.  Станет ли вновь именно человек воплощение Разумности? Что-то очень сильно в этом сомневаюсь. Одна, может, триллионная процента.  Представляешь, насколько это мало?» «Но если всем, как ты говоришь,  управляют  Числа, - я не успокаивался,  - кто-то ведь ими тоже управляет?»  «Да. Хаос, - ответил отец. –   Мы все дети Хаоса. Числа тоже. Представляешь, что такое Хаос?» Я, помнится, тогда не нашелся, что сказать, отцов вопрос остался без ответа. Спроси он меня сейчас, я бы, наверное, ответил. Примерно, так. «Не знаю, как на самом деле, но мне бы не хотелось Хаоса. Мне бы хотелось Порядка». Но ведь это только мое то, что называется, «благое пожелание», всего лишь. А как там на самом деле? Неужели такое только Хаосу известно? Не хотелось бы»

2.
В ночь с третьего на четвертое ноября  над городом  выпал обильный снег.
Набросив на голову теплый полушалок из козлиной шерсти (еще Борисов свадебный – подумать только! – подарок), Люба вышла во двор. Вышла – и сразу зарябило в глазах. Что творится вокруг! Все преобразилось. Скрылась удручающая грязь последних недель. Все прикрыто нежно-белым, нетронутым снежным покровом, на котором единственно пропечатались следы ушедших на Охоту спозаранку Петра и Мити. Конечно, этот снег совсем непрочен. К полудню, вероятно, от него уже мало что останется. Но пока он есть – брать его в руки, ходить по нему, чувствовать, как похрупывает под ногами, - ух ты! Ну, до чего ж приятно! Так уж было всегда, что Люба радовалась первому снегу. Это еще с детства. Еще ребенком, насколько себя помнит, каждый год поздней осенью начинала поджидать, когда же выпадет с неба белая крупка. Пусть хоть несъедобная. Пусть! Но все равно – так хорошо! Сейчас, уже пожилой, она испытывала почти то же, что и тогда, когда была еще сопливой девчонкой. Так и хотелось подпрыгнуть, захлопать в ладоши выкрикнуть, как можно громче, чтоб услышал весь город:
-Снег! Посмотрите! Снежок! Сне-жи-ноч-ка!
Люба зачерпнула горсть снега, сбила в плотный комочек, вернулась в дом.
-Снег. Посмотри, - радостно объявила она.
Муж лежал на койке, укрытый до подбородка одеялом, кажется, даже ее не услышал, но чуть пошевельнулся, поерзал головой по подушке. Люба присела на край койки, приложила снежок к горячей щеке мужа, тем самым попробовала его хотя бы немножко развеселить:
-Снег… Чуешь? Да такой плотный, тяжелый. – Только что радовалась, а теперь невольно вздохнулось . - Да, вот и зима-матушка  наступила. Какие же, интересно, подарочки она для нас сберегла?
-А что ребята? – спросил Борис. – Они, вроде, как с вечера на Охоту собирались.
-Ушли. А что?
Муж не ответил, а Люба в который уже раз отметила, насколько за последние эти дни он изменился. Уже и не вспомнить, когда с ним последний раз говорили по душам. На все, о чем только не спросишь, отмалчивается. Как будто всю дорогу   думает о чем-то своем. А уж как Любе  хотелось хоть чем-то порадовать мужа! Может, сказать ему, что плод, о существовании которого верно угадала месяц назад, нормально, как и положено, все это время развивался? Люба уже опытная, она все это подмечала, да и приобретенные еще в школе акушерские навыки ей помогали. Но… стоит ли сейчас об этом такому безразличному, что происходит вокруг него, мужу?  Люба очень в этом сомневалась. К тому же она боялась, что разговор опять свернется на то, как поступить с плодом. «Ох, лучше без этого! Не надо».
Так было всегда и с этим ничего не поделаешь: чем ближе время появления плода, чем явственнее давал о себе знать, тем большую нежность она испытывала к нему – независимо от того, что ждало плод, какая участь была ему предопределена. А ведь с тем, что сейчас потихоньку подрастало в  Любином животе, что уже давало о себе знать, еще не было полной ясности. Убить или оставить? Скорее всего, пожалуй, первое. Суровая жизнь к этому подталкивала.  Вот и не хотелось Любе лишний раз расстраивать себя… Нежность. Эта штука опасная. Некоторые из знакомых Любы, оказавшиеся почти в таком же положении - да, не она одна раз за разом проходит через это,  - советовали ей. «Представь себе. Вот плод. Но он не живой. Не тот, что улыбается, тянется к тебе крохотными ручонками. Просто – аппетитный кусок мяса». А раз так, - значит, он сулит всем пусть коротенькое, но все же освобождение от этого тягостного, дурманящего до головокружения, прилипчивого желания обязательно хоть где-то что-то прихватить, положить себе в рот, пожевать. Те, кто так советовал, убеждали Любу, что им это помогает. Люба верила: да, наверное, так оно и есть, ее не обманывают. Старалась следовать этому совету. Как бы не так! Ничего не получалось. То есть получалось, но все как-то… совершенно наоборот. Да, сострадание и нежность на время действительно куда-то исчезают, но на смену им приходит  отвращение и ужас.
-Люб.
Люба только подумала о своем, на время забыла о муже, а он о себе и напомнил. Обернулась. Муж стоит, оборотившись к ней спиной, - а Люба и не заметила, как он с койки поднялся, - смотрит в  окно.
-Что? – Люба.
Но муж молчит.
-Ну, что ты хотел? Говори.
-Да нет… ничего,  –  муж  провел ладонью по давно небритому, заросшему грязно-серой щетиной лицу – еще один признак, что с ним творится что-то неладное: перестал бриться. А ладонью по лицу, видимо, затем, чтобы что-то с себя убрать. Лишнее, мешает. Однако, не убрал, и в глазах его все тот же непонятный туман.
 «Ладно.  Не хочешь говорить – не говори». Люба к мужу больше не приставала.
-Ма-ам…
А  это уже Соня. В дверь заглянула.
-Чего тебе?
 -Я есть хочу. Дай мне чего-нибудь… Пожа-алуйста.
Вечная, занудная, выводящая Любу  из себя песня. Только поднялась, как следует еще не оделась, не помылась, а уже… Каждое утро начинается именно с этого.
-Потерпи немного. Или сразу все хочешь? Как в сказке? Вот приготовлю чего-нибудь, сядем за стол. Чтобы все как-то по-людски, а не абы-кабы.
-А чего ты приготовишь?
У Любы и у самой болит об этом голова. Хотя, что тут думать? Выбор не богат. Картошка, небольшой запас муки – это еще с бабулькиного праздничного набора, манная крупа – тоже от бабушки, репа на «сладкое». С горошком давно прикончили. Вот и все, что у них на этот день есть. А впереди – еще целая зима… Нет! Лучше не думать об этом!
-А мне сейчас, знаешь, что приснилось? – Соня уже в комнате. – Будто я печеночку ем, а она у меня так и хрустит на зубах. Так и хрустит!
-Посмотри лучше, - Люба решила переключить внимание дочери на другую тему, - какой снег на улице.
-Да что ты говоришь?! – Соня подбежала к окну, вскарабкалась на табуретку, ухватилась обеими руками за железные оконные прутья, прижалась к ним лицом. – Ой, мамочки-и! И в самом – то деле! Я на улочку-проулочку хочу. В сугробе побарахтаться. Я Снеговичка хочу. – С табуретки прыг-скок, и сразу к двери.
-Не вздумай неодетой!  - Люба вдогонку, а Сони в комнате уже нет. К себе побежала. Одеваться.
Ну, вот и хорошо. Отвлеклась, о печеночке своей забыла. Пусть прогуляется во двор, там порезвится. Подумать только, как мало в ее жизни радости! Пусть хоть тем, что есть, попользуется сполна.
-Ой, милые вы мои!
Теперь вот бабушка. Чуть появилась в двери,  с порога запричитала:
-Зима-то настала. Вы только гляньте. Эдакая-то рань. Зима тут как тут, а у нас припасов с гулькин нос. Эх, видать, в эту зиму кому-то из нас помирать.
Ну вот! Люба, - еще немного и обругала бы свекровушку, что причитать начала с утра пораньше, если б не шустрая Соня. В комнату проскользнула, мимо  бабушки, пытается продеть руку в рукав своей крохотной шубенки.
-Тебе помирать, - руку засовывает и одновременно  к бабушке. – Тебе. А то кому ж еще? Больше некому.
-Язычок бы… придержала, - Люба  помогает дочери  продеть руку. – Болтушка. Как о таком можно говорить? Постыдилась бы.
-А что? Верно, верно, - бабушка ни капельки как будто и не обиделась на дерзкую внучку. – Да я б и сама, милые, не против. Так бы даже прямо в охотку. Зажилась, зажилась я на этом свете. Все-то товарки мои, подруженьки ненаглядные, с которыми и училась и работала, - бабушка заканчивала какое-то педучилище в своих Кимрах, -  все, должно быть, помёрли. Одна я осталась. И ведь что удивительно – ни одна хвороба меня не берет. Будто заговоренная я. Ни один охотник пока не изловил, черепушку не проломил.  Вот что поразительно. – И к Соне. – А тебе очень хочется, чтобы я померла?
-Да замолчите ж вы! Обе! – вырвалось из Любы. – Что стар, что млад. Ни у той, ни у другой ума не густо. Накаркаете ведь. С утра пораньше.
-А что? – Соня, оставшись глухой к призыву матери, наморщила лоб, соображая. – А ты знаешь, бабуля… Если по-честному…  - И как будто сама тому удивляясь. – Пожалуй, что и не очень.
-Да что ты такое говоришь? – теперь настала очередь удивляться бабушке. – Это, скажи, на милость отчего же?
-Да ты ведь, наверное, и невкусная. Все старые невкусные.
-Ох, ты у меня дождешься! – Люба чуть было не шлепнула Соню по затылку. – Думай, думай, - сколько раз об одном и том же? – думай, о чем говоришь.
-Ну, знаешь… - Вот и бабушку задело таки  за живое. – Ну, зачем же ты так? «Невкусная». Еще не попробовала, а уже «невкусная».
-Да ну вас… всех…
И тут вдруг, ни с того ни с сего, Любой овладел идиотский смех. Конечно, идиотский, а какой же еще? Только абсолютно выживший из ума  может смеяться из-за этого. А за ней, конечно, пустилась в покатушку и Соня. И лишь в последнюю очередь пришел черед  рассмеяться своим визгливым, надсадным «О-ха! О-ха-ха», будто не смеется, а кашляет, и бабушка. Один муж, он к этой минуте вернулся в койку, глух и нем.
«Нет, все-таки, кто что ни говори, а жить все одно не так уж и плохо», - вдруг взяло и подумалось Любе. Даже тогда, когда и жить-то, вроде бы, уже…  совсем…  Тяжко - чего говорить? Когда изо дня в день одна и та же песня, как в старинном граммофоне (сохранился один такой в их музее докатастрофного быта. До сих пор играет!),  когда в нем что-то заест… Ик-ик-ик-ик… И больше ничего. Так и у них. Взять хоть саму Любу. Сколько у нее этих «ик-ик»! «Где достать? Из чего приготовить?».  Не раз и не два на дню опустятся руки. Чертыхнешься. Пожелаешь легкой смерти и себе и своим близким, чтоб только избавиться от всех этих бесконечных забот и тревог. Но вот стоит обнаружиться какой-то… ни в какие ворота не пролезающей бестолковщинке, вроде бабушкиного «еще не попробовала», или уже не бестолковщины,  а самого настоящего живого первого снега – и как будто все вокруг озарится новым светом и жить, как ни странно, назло всему, опять хочется. Хоть ты тресни! А всем несчастьям, невзгодам, лишениям, страхам, так и подмывает швырнуть в их похабные осточертевшие хари: «Да… пошли вы… все… в баню».
Да, такие вот  чудеса  первый снег с человеком может сотворить.

3.
Потом Люба выбивала во дворе подушки, а Соня рядышком мастерила своего Снеговика.
-Мам, погляди, как у меня здорово получается.
Любе  не до того. Хорошо, бабушка тоже выползла на белый свет. Щурится. Никак не может привыкнуть, что все вокруг так посвежело, побелело.
-Бабуль, ты только глянь: ну, правда же самый настоящий Снеговик? Почти как живой. Правда?
Теперь, когда Соня под бабушкиным приглядом, Люба может с легким сердцем вернуться в дом. Время приниматься за готовку. Вот-вот явятся горе-охотники. Конечно, опять с пустыми руками. И, что для Любы сейчас даже более удручающее, с пустыми животами. Первым делом:
-Мам. Пожевать есть что?
Да, теперь уж только «пожевать, не «поесть». Ребята ведь тоже головастые, понимают: из ничего, как ни старайся, ни ухитряйся, нормальной еды не получишь. Так, если только на зубок положить, желудок на час-другой обмануть, а там ведь опять засосет! И тошнота… В глазах зарябит… Да ей и сейчас уже почти ничего не видно – все уплывает куда-то. «Держись, милая, - это она себе. -  Не устоишь ты, скувырнешься, - на кого тогда надежда? Тогда уж точно все до одного пропадем». Бабушка с Соней уже нагулялись, вернулись. Как бежит время, а у нее впереди еще столько всего несделанного! И вдруг спохватилась – что-то давно не видела мужа. Пожалуй, с тех пор, как  он попытался ей что-то сказать, а потом передумал. Заглянула в комнату – нет, на уже привычном для него месте, на койке, его точно нет. Даже одеяло аккуратно заправлено. И обувки его что-то не видно. Куда ж мог вдруг запропаститься? Вышла в коридор.
-Боря, - окликнула негромко. Подождала, крикнула чуть громче. – Борь! Ты где?
-Чего расшумелась? – бабушка высунулась из своей конурки.
-Да вот… Бориса потеряла. Не у тебя?
-Да нет… - бабушка также вышла из комнаты. – Чего ему у меня? Куда ж он мог? Не иголка в стоге сена. Да ты пошарься, пошарься по всем закоулкам. Сидит где-нибудь и в ус не дует.
Люба заглянула в комнату Петра – авось, там. Никого. На кухню – то же. Кладовка на замке. Что за чертовщина?  Никогда такого не бывало, чтобы так вот, не сказавшись никому, - взял и пропал. Очень обязательный.
-Боря! Боря-а!
Потом осенило. «Ой! Ну, не дура-то ли я набитая?  Ну, вышел человек из дома – тоже ведь хочется повстречаться с первым снежком. Не сказал ей ни слова – ну так не все ж отвлекать ее по пустякам. Видит – человек делом занят.  А я запаниковала раньше времени. Так ведь и свихнуться – не дорого возьмешь».
Набросила на себя полушалок, еще раз поднялась во двор.
-Борис!
Нет, никого. Только поскрипывает под ветром еще чудом сохранившийся на чердаке близстоящего дома, висящий на одной петле оконный ставень. («Надо бы как-то собраться и его оттуда занести – дерево сухое, пригодится на растопку»). Но где же, где же, куда мог задеваться ее муж? «Ну, погоди ж у меня. Вот только отыщешься – я тебе тогда и задам». Так поступать! Ведь знает же, что места себе будет не находить, - и все равно: запропасть и не предупредить ни единым словом. Ну, от Сони, даже от ребят, такое еще можно ждать, но он-то, старый мужик. А простых вещей иногда не понимает.
Страшно Любе, - страшно за себя, за своих, но в, первую очередь, конечно, вот хотя бы только на «сейчас» - за исчезнувшего, непонятно куда и зачем, мужа.

4
И вновь облом! Петр с Митей возвращались с Охоты не солоно хлебавши.
Да и не могло быть иначе, если ходили наобум. На «авось». Заранее ничего не продумав, без подготовки. Полагаясь только на  фарт. На то, что удача им вдруг возьмет и улыбнется. Нет, удача так просто не улыбается, ее обязательно чем-то подмаслить надо.  А раз нечем подмаслить, то и рассчитывать не на что. И вдруг… Только вырулили на Радищева, - свежие следы на снегу. Довольно крупные. Взрослым человеком оставлены. Переглянулись братья. Один другого: «Проверим?» Тут же молча согласились: «Проверим». Пошли по следу, а  он  до  переулка Саперного довел. Братья туда же. И сразу увидели: мужичонка  какой-то.  В метрах двадцати от них. Ковыляет еле-еле, покачивается из стороны в сторону. То ли хворый, то ли пьяный. Что-то типа рваненького тулупчика на нем. Вот он – фарт и удача в придачу. Сама в руки просится. Бери – не хочу.
Братья даже пускаться в разговоры не стали, только поглядели друг на друга, сразу все поняли. Догнать этого придурка даже прихрамывающему Петру ничего не стоило. Митя забежал чуточку вперед, растопырил руки, - это, чтоб, если мужику захочется все-таки побежать, - прямо в Митю тогда и уткнется, а Петр сзади. Удар, за ним второй. Хороший такой удар получился, смачный. Петр, кажется, всю душу в него вложил. Мужик, из него ни писка, ни стона, - как подкошенный, так и повалился им в ноги. И только, когда он оказался на земле, лицом вверх, братьям показалось: лицо-то как будто знакомое. Первым догадался Митя:
-Да это же… батя наш, вроде бы… Глянь!
Петр вначале все-таки не поверил  - тулупчика  этого на отце никогда не видел, -  присел на корточки, поднес свое лицо к тому, уже не подающему признаков жизни, что лежало на мостовой, только после этого убедился: Митя был прав. То был их отец.    
Люба только собралась вернуться в дом, когда заметила выходящими из-под арки сыновей. Несут на себе кого-то. Неужто на этот раз им повезло? Неужели конец тяжелым мыслям, страхам, что зиму не переживут? Так по идее-то как будто должно было быть. Но идея – одно, на деле, как это часто бывает, другое. Что-то не испытывает Люба никакой радости. А страха вдруг отчего-то еще больше.  Да и на лицах сыновей, похоже, никакого ликования. Словно чем-то смущены.
-Вот… - Петр. – Словом… Принимай… отца . 
«Как это «принимай отца»? Про что это он?»
-Это… кто?
-Да батя же, - Митя. Тоже прячет глаза. – Мы его, честное слово, не хотели. Совсем не думали про него. Смотрим, какой-то… впереди нас… трюх-плюх. Кто ж мог подумать, что это он? Хоть бы обернулся, что ли! Словечко бы хоть сказал!  Мы б тогда не тронули. 
Тулупчик на убитом. Нет, не его, не мужнин, но все равно Любе знакомый. От свекра достался, а Борис его уже не носил от того, что на нем живого почти ничего не осталось. Так и хранился в сундуке, в котором она еще с самого утра копошилась, чего-то там искала, а этот тулуп в то время еще на самом донышке лежал. Она-то его и вынула. На гвоздь повесила. Зачем? Сама толком не знает.  Наверное, чтобы проветрился. И еще посоветоваться хотела, что с ним дальше-то делать, раз он весь рваный-перерваный. Хотела, а потом закружилась, вовсе о нем  забыла. Помнит только, что в сундук уже не вернула.
-Заходить-то можно? – пристает к Любе Митя. – Или так и будем здесь торчать?
-Так,  а что ж?.. – Люба сейчас как во сне, или бражки своей лишку выпила:  как-то плохо соображает. «Что? Где? Как? Почему?». – Заходите… конечно… раз пришли.
А  когда же братья уже зашли в дом, ее окружила какая-то пелена. Не то густенный туман, не то снег. И эту пелену подхватил мощный ветер, закружил, то скручивая ее в тугую спираль, то раскручивая, и Люба  закружилась вместе с этим туманом-снегом, то скручиваясь, то раскручиваясь, а потом грянула полная тишина. И все сразу вокруг нее улеглось, успокоилось… Когда очнулась, обнаружила себя лежащей на своей койке. То есть на их с мужем койке. Свекровь пытается разжечь связку лучинок. Ничего-то, видно, у нее не получается. Чертыхается от бессильной злости:
-А где?
-Что?
-Борис где?
-Там, - свекровь только показала головой на дверь. Продолжает эту бестолковую возню с лучиной. – Лежит.
-Чего с ним?
-Да ничего…  Помер наш Борис. Наши же ребятки его и упокоили. Чтоб им ни дна, ни покрышки!
-Зачем?
-Что «зачем»?
-Он. Зачем он надел это на себя?
-А я по чем знаю? Прочти,  – свекровь – странная она какая-то, как будто на кого-то злая, - сует в руки Любы вырванный из Борисовой тетрадки лист. – Ты грамотная. И глаза, вроде, у тебя еще ничего. Вот возьми и прочти. Тогда, может, больше и спрашивать перестанешь. Тоже успокоишься.
Люба с трудом приподнялась на койке, села, взяла в руки листок… Нет, ничего не видно. И в комнате темно, а перед глазами опять какой-то туман. Свекровь немного подождала, в сердцах вырвала листок из рук Любы (опять на кого-то злится! Будто Люба во всем виновата).
-Слушай. Как смогу, - сама прочту.
Давно, ох как давно бабушка ничего не читала! Говорила, что все, чему ее в детстве научили, перезабыла. Да и ни к чему вовсе ей стало это умение, - вот и лень было вспоминать. Но теперь , - словно чудо какое-то: вдруг взяла и во мгновение ока все вспомнила. Да и глаза, вроде, как будто прозрели, буквы самые меленькие, да еще в полутьме (лучину-то она до сих пор так ведь и не смастерила), а, вроде, как все видит.
«Любаша, дети, мама. Вот и настало время с вами расставаться…».
Бабушка только начала, а в комнату, словно только этого и ждала, проскользнула Соня. Стала у двери, прижалась к косяку, слушает. А за ней, недолго спустя, так же тихо и незаметно, друг за дружкой,  как будто что-то их позвало, проникли и братья.
«Я знаю, весу во мне совсем немного. Отощал за последнее время. Но и того, что есть, вам всем хотя бы на ползимы должно хватить. Запомните, восемь кило нужно передать старшему инспектору ОСПО Грищуку. Это за то, чтобы Петра и Митю не внесли в черный список. Мы с ним уже обо всем договорились. Он все сделает. Вы тоже сделайте, что от вас требуется. Обязательно. Еще двадцать кило – родичам Катерины. Это за то, чтобы она вернулась к Петру. Много, конечно, она этого не стоит, но ничего не поделаешь. Я с ними торговаться не стал. Люба, а это специально к тебе. Сделаешь, тебе самой потом намного легче станет. Еще родичи Катерины комод требуют, с зеркалом. И сережки. Все им отдай. Только бы мир между вами наступил. Ну, вот и все, что я хотел вам на прощание сказать. Ешьте меня, мои дорогие. Ешьте мою плоть. И кровь мою пейте. Они, поверьте мне, не самое дорогое на свете.  Это только нам с вами кажется, что в ЭТОМ главное. Хотя на самом деле – нет. Словом, не переживайте. Ешьте и вспоминайте вашего мужа, сына и папика. Любящий вас всех. Отец».

5.
«Ну, вот и все». Первые переживания, вроде как, поулеглись, настало время  подумать о случившемся. О, что сейчас творится в Любиной голове!.. Подумать только! Еще, кажется, совсем вот-вот  могла радоваться, скажем, такому пустяку, как первый снег, или поругивать Соню за то, например, что никогда, как следует, не приберет за собой постель, или не вынесет за собой  горшок. А то – возьмет и осерчает на бабушку, когда та забудет запереть за собой дверь. А то – совсем уж полный бред  – могла огорчиться, заметив, что в волосах у нее добавилось седины. Каким же мелким, ничтожным, неважным все это сейчас выглядело по сравнению с тем, что не стало ее мужа. Ее несмелого ухажера. Многолетнего любовника. Мужа. Отца ее детей.
Если бы все это вернулось: Сонины бесконечные шалости,  забывчивость свекрови, дерзкие выходки Мити!  Даже на  наглость потерявшей последнюю совесть    невестки как-то найдет силы закрыть  глаза.  Да пусть, пусть, гнилая она душонка, возвращается! «Все ей отдам, о чем не  попросит!»  За одно только: чтоб муж был опять рядом с нею.  Пусть нездоровый, поминутно покашливающий. Отлеживающийся на койке. Неспособный ни на что. Неважно. Главное -  живой.  Напрасные мечтания. Вот он – лежит без дыхания, без движения. Пальцем не может пошевельнуть. Глаза прикрыты веками, поверх век – положенные свекровью, хранительницей традиций, старинные, позеленевшие от времени монетки с какой-то растопырившей крылья птицей о двух головах. На другой стороне вычеканено – 10 копеек. 1871 год.  Когда  собственные Любины глаза застланы слепящей поминутно выступающей влагой, не мудрено, что эти монетки представляются расширенными зрачками мужа, взирающими на мир. Как будто сам лежащий спрашивает: «Неужели это я? Это случилось со мной?»
«С тобой, Боря, с тобой… Ах муженек ты мой муженек, трудную же ты нам всем теперь задал задачку. Вот и жизнь мы с тобой прожили трудную. Как мало было радостей в этой жизни! И все-таки они были! Особенно, если взять молодые годы. Да и в старые, если хорошенько покопаться,  - тоже». При всем том жутком, чем была наполнена их повседневная жизнь, при всех опасностях, которые подстерегали и их самих и их близких буквально на каждом шагу, при всей ни на секунду не прекращающейся тревоге – даже не столько за себя, сколько за жизнь тех, кому они с мужем подарили эту страшную жизнь, при этой вечной неудовлетворенности, неуверенности, чем будут жить в ближайшее время, все же, нет-нет, но на их долю выпадали  и какие-то радости. А самое главное – была опора, на которую в любую минуту она могла положиться. Гавань, в которой успешно, избежав всех тех неприятностей, которые поджидают человека в открытом море жизни, она всегда могла укрыться, зализать раны, найти успокоение, восстановить силы. Словом, у нее был свой дом, своя семья, свой очаг. А теперь какой очаг без мужа? Потому что несущим, что ли столбом, тем, к чему крепится все остальное, был именно он. А не стало его – и все в одночасье… Ух!  А что будет дальше-никому не ведомо..

6.
«Ох, горюшко ты наше горькое!». Невестка-то  как будто бесчувственной  деревяшкой стала. Обезножела и обезручела. Вот и лег груз всех  забот на плечи бабушки Вначале труп необходимо было тщательно обмыть. Заготовить елочный лапник,  им устилался пол в комнате, где хранился мертвенький  и где, в конце концов, свершится жуткое таинство: разделка. Еще нужно приготовить пусть скромное, но все же чем-то отличающееся от повседневного поминальное блюдо. Наконец, договориться с рубщиком, чтоб явился и исполнил свои обязанности. На это бабушка, и так уже изрядно измотанная, снарядила Петра. Уже поздно вечером Митя с братом, вернувшимся после удачных переговоров с рубщиком, установили в родительской комнате, поскольку она самая большая и светлая, топчан. На доски топчана набросали заготовленный накануне, то есть привезенный со склада специальной похоронной службой елочный лапник. Поверх лапника положили тело отца, укрыли его белым погребальным покрывалом. Комнату заперли на ключ. Мать с Соней перебрались на ночь к бабушке. Так вот и  оставили отца коротать ночь в полном одиночестве.
Завтра его уже не будет. От него останутся лишь куски мяса. Внутренности. Все тщательно отсортированное, обмытое, пересыпанное солью. Городской  департамент  специально для этих целей, при подаче соответствующего заявления и при получении официального подтверждения в лице наблюдателя из городской санэпидстанции, выделял необходимое количество поваренной соли: два килограмма на взрослого человека и килограмм на ребенка обоего пола в возрасте до двенадцати лет. Если этой соли не хватит, - дальше раздобывайте, где хотите, сами. Словом, тоже  морока. Но есть в этой бочке дегтя и капелька мёда. Отца не станет, но будет пропитание, которого, если даже исполнить все пожелания отца и выделить долю старшему инспектору и родичам Катерины – чтоб им, всем подавиться! – все же останется достаточно, чтобы худо-бедно протянуть ближайшую пару месяцев, а может, если потреблять экономно, с умом – почему бы и не помечтать? - целых три.

7.
Всем плохо. Одному Мите, вроде, хорошо. Да, конечно, он также переживает из-за смерти отца, нельзя сказать, что сердца у него вовсе нет, что ему на все с высокой горочки Есть и у него сердце. То, что отца не стало, это  потеря и для него, но зато у него есть еще и то, чего нет у других. Есть солидный весомый, более шестидесяти кило, прибавок: его подруга. При их последнем свидании, том самом, когда еще живой отец их в церкви застукал, уже расставаясь, он робко обратился к  Вике:
-Слушай… А можно я на тебе… в общем… как-нибудь… когда еще подвзрослею… словом, женюсь?
Подруга вначале в ответ рассмеялась, а потом  чуть насмешливо:
-Жени-их…
-А чего? Чем не жених-то? – заволновался Митя. –  Ты прикинь. Я скоро охотником стану, мне дубинку дадут.
-Охотником  он станет! Ой-ой-ой!
Нет, Митино «Охотником стану» ее явно не впечатлило, и можно было понять, отчего. Подруга -то ведь у Мити  оказалась не простая, а золотая. Ее отец был портным и обшивал почти все начальство в городе. Правда, только мужское. Зато и жили они не в развалюхе какой-нибудь, без элементарных коммунальных удобств, а в подвалах самого настоящего дворца на площади Искусств. Прежде этот дворец был музеем, на его стенах вывешивались так называемые картины, а люди  приходили, чтобы на них поглазеть. Примерно, такие же были у матери в сохранившемся с ее детства альбоме. Но если во дворце-музее то были «картины», то  в материнском альбоме – «картинки». Да, красивые, занятные, на замечательной глянцевитой бумаге, но все равно не настоящие. Словом, подделка. Но картины это уже в прошлом. Самые красивые, вроде бы,  были проданы за валюту богатым иностранцам, из той же Финляндии или Эстонии, а те, что победнее на вид, в основном пошли под нож. Всю краску с них смывали, а из получившегося, таким образом, уже белого полотна шили  мешки или даже  всякого рода одежду. Главным образом, рабочую типа «комбинезон».
В том же дворце-музее еще хранилась так называемая  «скульптура». Примерно, такая же, какую до сих пор можно встретить в Летнем саду. Куда подевалась эта скульптура? Часть перетолкли, перемешали с песком, гравием и водой, а образовавшуюся массу пустили для заделки многочисленных дыр в жилых помещениях города, в основном, административных, где начальство или жило, или работало. Часть пошла на ремонт пришедших в полную негодность дорог. Вот отчего, иногда замечаешь торчащую из земли, допустим, руку. Хвать за нее («Ага! Попался, который  кусался!»), а  рука-то, оказывается, из камня. Или из гипса. Ну, выроют ее ради любопытства -  иногда не только руку, иногда ногу, а то и голову отдельную,  а толку-то? В горшок или кастрюлю ее не положишь.
Что ж удивляться тому, что на Вику Митина похвальба не произвела никакого впечатления? Что ей какой-то охотник?  Тьфу! У нее, конечно, аппетит будет куда побольше. Но был у Мити в запасе еще один козырь. Он его и выложил на стол.
-Ну, не только им… Охотником это только начало. А вообще, если хочешь знать, я собираюсь стать охранником.
Вот когда подруга с бОльшим вниманием посмотрела на Митю, как будто решала про себя: «А ты, милый мой… то тово?»  Словом, засомневалась, ну а  Митю тогда и вовсе понесло. 
-Думаешь, болтаю? Языком мелю? А я на самом деле такой. Я уже давно так про себя задумал. Я, если хочешь знать, из кожи вон, чтобы стать охранником. А когда стану – вот тогда мы с тобой заживем. Не хуже, чем твои. А, может, и лучше. Чтоб мне провалиться на этом самом месте.
 -Ну-ну… Охранником не так-то  просто. Там представляешь, как постараться надо?  Если бы все, кому приспичило, становились охранниками…
-Да знаю! Знаю! Знаю, что туда  только самых,  что ни на есть. Самых крутых.
-Вот именно!  Конкурс, знаешь какой? Закачаешься.
-Знаю и про конкурс, не в лесу дремучем живу. Ну и что? Подумаешь. У них конкурс, а у меня… - Согнул руку, показал, как напрягся, стал зримее  на ней мускул. – Может, я  только для того и уродился, чтобы стать охранником.  А раз так…
-Ладно, давай, - Вика все – таки решила поощрить друга. – Старайся. Авось, что-нибудь путное из тебя и получится.
-А ты?... Станешь моей женой, если я стану охранником?
-Посмотрим, - загадочно улыбнулась Вика. – Чего  заранее-то?
Теперь-то понятно, отчего Мите сейчас так – одновременно – и горько, и сладко, и легко и сложно?  В чем-то ему позавидуешь – у парня еще все впереди, - а в чем-то и не очень. Как бабушка иногда учит внучат: «Запомните, родненькие вы мои. «Лучше синица в руках, чем журавль в небе». Это “народная мудрость” называется. Зарубите себе это на носу».

8..
В шестом часу утра бабушка была уже на ногах. Разожгла огонь на кухне и в ожидании, когда раскалится плита, отперла дверь, заглянула в комнату, где покоилось тело сына. В комнате темно и прохладно. Печь, естественно, не топили, и оба окошка  распахнуты настежь. Снаружи проникает свежий ветерок, вольно и беззаботно погуливает по комнате. Фитиль в плошке бабушка поджигать не решалась: во-первых, из соображений экономии, во-вторых, от того, что и нужды – то особой в освещении  пока не было. Постояла,  скорбно опустив голову, у топчана, переложила еловый лапник. Добилась, что все стало выглядеть, как ей показалось, более нарядно. Еще поправила чуть сползшее белое покрывало. Немножко погоревала и, конечно, поплакала. Как же без этого?
Бабушка только  повздыхала, высморкалась, а тут и Люба тенью, паутинкой, так бесшумно, что бабушка аж вздрогнула от неожиданности, - возникла у изголовья. Присела на табурет, застыла, глаз не спуская с запрокинутого, с еще более чем обычно заострившимся носом мужниного лица. Вот ведь тоже характер: видно, что мучается, а ни единой слезинки не проронила, ни единого стона, ни малюсенького писка от нее никто не услышал. Как деревяшка, ей богу.
-Ты бы хоть покричала, - осторожно посоветовала бабушка. – Что ж ты так-то, милая? Все молчком да молчком. Все б, смотришь, полегче стало. О-хо-хо-о… Смотри, как бы самой не слечь. Заболеешь, помрешь, - на кого хозяйство оставишь? Соня еще мала, я стара. Так что держись, голубка наша сизокрылая. Крепись. Ради нашего… всеобщего блага.
Бабушка еще постояла, повздыхала.  Наконец, покинула комнату. Оставила Любу наедине с мужем. Вернулась на кухню. Плита уже покраснела: пора приступать к готовке поминального блюда. Кутьи из тушеной брюквы. Бабушка  была большой мастерицей в приготовлении этого кушанья. К ней даже соседи заходили, когда кто-то из их близких помирал, просили оказать посильную помощь. Хотя бы простым советом. Бабушка редко кому отказывала. Уж на что Люба – хозяйка хоть куда, но и у той редко так получалось. Вот хоть и не скрывала бабушка своих поварских секретов, делилась с ними охотно, но что-то от других – как бы внимательно ее не слушали, - ускользало. Умрет бабушка – а ведь это время вовсе не за горами, - никто такой аппетитной кутьи не приготовит. Знать бы заранее, когда помрет, сама б себе приготовила. Честное слово! Смешно, правда? Но ведь так оно и было, на самом-то деле.
Часу в десятом пришел рубщик. Важный, немногословный: профессия обязывала. На его боку – аккуратно заточенный топор. Наступает самый ответственный момент: разделка тела. Дверь рубщику отворил Петр. О чем-то поговорили, потом Петр прошел на кухню.  Вид озадаченный. Уши – как всегда, торчком – горят.
-Знаешь, сколько он с нас запросил? Целых семь кило.
-За что? – сначала даже не поняла бабушка.
-Вот за это самое. Чтоб разделать.
-Как семь кило – теперь озадачилась и бабушка, прекратила кругообразное движение рукой – в этот момент она как раз помешивала мелконарезанную брюкву, чтоб разваривалась равномерно. – Да что он там, совсем ополоумел?  Семь кило! Где это видано, да где это слыхано? Никогда не было такого. Три. Ну, от силы четыре. А то сразу-семь! Ты вчера-то, как договаривались, он какую цену тебе предлагал?
-Да не говорил я с ним ни о какой цене, - Петр виновато отвел глаза в сторону.
Эх, горе ты наше луковое. Молодежь, одно слово. Ни в печку горшок, ни черту кочерга. Тогда все стало понятно. Вчера не договорились, а сегодня из него уже нахальство поперло, чует, что он сейчас и царь и бог. Словом, какую угодно цену заломит.  Попробуй-откажись. Искать другого рубщика? Не так-то просто. Специальность дефицитная. Их в городе-то осталось:  по пальцам пересчитать. А на улице опять потеплело. Снег давно сошел, с неба закапало. Так ведь телу недолго и испортиться. Все против них. Все учел злодей! Семь кило. Что значит, совести у людей совсем не стало.
-Он еще здесь?
-Ну.
Бабушка только вытерла руки о передник, решительно покинула кухню.
-Ты чего с нами делаешь, басурман ты эдакий и задница у тебя басурманья? – сразу накинулась на стоящего у двери рубщика.
-Чего? – тот притворился непонимающим. – Что вам  не нравится?
-Семь кило не нравится. Почему… Вон у соседей у наших… Полгода назад тоже приходил рубщик. Четыре кило взял. А ты с нас семь?
-А инфляция? – спокойно отвечает рубщик.
Бабушка опешила. Стоит с раскрытым ртом.
-Какая еще инф…?
-Вот такая, бабуля, - рубщик развел руки. – Такая, бабуленька, что дальше ехать некуда. С меня раньше налог какой брали? А? Не знаешь? – Видимо, рубщик сам был на взводе.  – Раньше – двадцать семь процентов с весу, а теперь? Все сорок шесть. Ну, и как же мне теперь? А у  меня тоже. Семья.
-Ладно, - сказала бабушка. – Тебе хоть все шестьдесят, а не сорок шесть, не тебе, сынок, прибедняться, - все равно при своих останешься, а нам: или тебя удовлетвори или сдохни. Так что иди-ка ты… своей дорогой. Без твоего топора обойдемся.
Рубщик не стал спорить. Плюнул и ушел, да еще пригрозил, что начальству пожалуется: заказ по необоснованным причинам сорван.  А проблема, что и как делать с телом осталась. Петр стоит, как всегда плохо соображает. Неожиданно на подмогу им пришел только что выросший, как из-под земли, Митя.
-Правильно, бабуся. На фига нам целых семь отдавать? Этому семь, тому восемь, другим двадцать – что нам-то останется?  Зачем нам вообще рубщик? Сами что ли не справимся?
-Ты что ли справишься? – бабушка недоверчиво смотрит на внука.
-Почему я? – Митя посмотрел на брата. –Вот он… Хотя бы.
Лицо Петра вытянулось еще больше. Ему явно не хотелось браться за такое дело. Что и говорить, разделка – вещь тонкая. Это со стороны кажется – помахивай себе топором. На самом деле, там  большое искусство  требуется. Там знание ана-то-мии, науки, как устроено человеческое тело, необходимо. Этому учат специально. Практикуются. Опыта набираются. А какой опыт у Петра? Фактически никакого. Вот тут поневоле и задумаешься.
-Ох, не знаю, не знаю, ребятки, что и сказать, - бабушка тоже в полном недоумении. – Да ведь и нехорошо это. Своего-то… Не принято. А ну как узнают? Осудят.
-Никто не узнает, - у Мити боевой настрой. Грудь колесом. – Кому узнавать-то? Все, кто поблизости от нас, померли. Одни мы и остались. А и узнают – подумаешь! Беда тоже невелика. Перезимуем.
-Ишь как стал рассуждать! – удивляется бабушка. – Осмелел очень. Не по годам.  Ох, смотри, внучек…  Ну, не знаю, не знаю. Решайте промеж себя. Сами. Вон вы какие уже… взрослые ребятки… Ты, Петя, решай. Тебе в первую очередь. Ты теперь у нас самый главный водило. Как скажешь так тому и быть.
Петр, не подымая глаз от пола, еще какое-то время подумал, процедил сквозь зубы:
-Ладно… Что ж? Можно, конечно.
-Ну вот! – обрадовался Митя.  – И вся любовь.
Митя с Петром ушли, каждый по своим делам, а бабушка еще немного повздыхала.
Ох- хо –хо… Все-таки нехорошо это. Не по-людски. Или даже, бери выше: не по-божески. Разделать собственного отца… Хотя, если подойти с другой стороны… Семь кило мяса так вот запросто на дороге не валяются.  «Ах, Боря, Боря, сыночек мой ненаглядный. Ну да ничего. Я думаю, он простит. Ведь не ради чего, не на дядю,  – ради своего живота стараемся. Разве ж не так?»
Бабушка вновь за брюкву, а до ее слуха вскоре начинает доносится тот высокий, своеобразный звук, который говорит о том, что на наждачном круге затачивается топор.
-Бабуля! Бабуля! – Соня, еще как следует не умытая, непричесанная, ворвалась на кухню. – А братики топорик точат. Слышишь
-Слышу, милая, не глухая. Слышу.
-А с чего бы это? Разве они хотят нашего папу? На кусочки?
-А ну брысь отсюда! – вдруг дала волю своему гневу бабушка. – Пошла, пошла отсюда, нечего тебе тут делать. Еще опрокинешь чего. 
 Через полчаса кутья была готова. Заточен был и топор. Медлить далее не имело смысла. Бабушка с особой тщательностью  сполоснула руки, прошла к себе, переоделась во все лучшее, что только было, вернулась в комнату. Здесь, у топчана, уже стояла, опустив глаза, Соня. Люба, какой была несколько часов назад, такой и оставалась, никаких ощутимых перемен с ней не произошло: сидит на табурете и смотрит на мужа.
-Ну, что? – шепотом произнесла бабушка. – Посмотрим на нашего… последний разочек. Да и расставаться пора.
-А можно, я его поглажу – так же шепотом спросила Соня. Не вытерпела, не дождалась разрешенья, быстро провела ладошкой по лицу отца. – Хороший… Хороший… Ты самый лучший на свете… Спасибо, миленький, что ты умер. Теперь мы будем жить.
-Верно, верно сказала, - закивала головой бабушка. – Ишь! Маленькая, а соображение имеешь. Теперь нам всем зима не страшна. Никто из нас не помрет.
Вошли Петр и Митя. На Петре длинный, почти до пола, клеенчатый балахон, его окрестили в народе, «свадебный наряд палача». В руках – сверкающий свежей заточкой топор. На Мите, как на подручном,  - лишь также клеенчатый, кургузый фартучек, а руки его пусты. Вид , что у одного, что у другого, суровый, важный, даже чуточку надменный.
-Всем посторонним, -торжественно изрек Митя, - прошу освободить помещение.
-Ой! Ой! – тут же возмутилась Соня. – Вы только на них посмотрите. Это кто ж тут посторонний-то?
-Тихо! Тихо,  – бабушка прикрыла Соне ладошкою рот. – А ты свое поддувальце не разевай, когда не просят. Тут порядок надо соблюдать. – Положила руку невестке  на плечо. – Все. Подымайся, милая. Пора. Попрощалась уж. Вон и мастера тут как тут. Пора им за дело приниматься. А у нас с тобой, милая, своя… функция. У нас еще с тобой работы ой-ей-ей.
Люба молчит, как будто не слышит, а Соня подняла руку в намерении дотронуться кончиками  пальцев хотя бы до лезвия топора, но Петр вовремя отвел топор, сердито, хотя и молча, посмотрел на сестру. За бабушка всполошилась:
-Ты что?! Опять?! Вот шалопутка! Нельзя. Нашему брату нельзя к топорам прикасаться. У тебя ребеночка не будет. Примета такая. Это мужикам только разрешается. К ним ЭТО меньше прилипает.  А нам даже смотреть на такое не разрешено. – И вновь к невестке. – Пошли, милая. Посидели, погоревали. Еще раз, последний…  Ох-хо-хо.
-Ох-хо-хо, - точно также, как эхо, откликнулась Соня.
Невестка поднялась.
-Прости нас, - бабушка низко поклонилась, почти коснулась кончиками пальцев пола. Соня последовала ее примеру, поклонилась по бабушкиному образцу.
-Прости нас, - прошептала она.
Бабушка поцеловала Бориса в лоб. И Соня проделала то же самое. Одна Люба стоит как каменная.
-Прощай, мой ненаглядный, - еще раз прошептала бабушка, прослезилась.
-Прощай, мой добрый, любимый, ненаглядный папинька.
Люба только было собралась наклониться, поцеловать мужа, но ее пошатнуло. Она б, наверное, упала, не подоспей вовремя бабушка.
-Держись… Ты что? Все силы свои собери в кулак и держись.
-Не дам, - вдруг громко и решительно заявила Люба.
-Что ты не дашь? – спросила бабушка.
-Его убивать. Не дам.
-Ну, как же? Как  же ты не дашь?
-Не да-а-ам! – И вот оно - долго сдерживаемое хлынуло из Любы. – Не дам, не дам, не дам! Никому не дам! Отойдите… Будьте вы все… прокляты.  Все, кто хотят его  убить. Будь проклят тот миг, когда меня зачали! Будь проклята та минута, когда мне разрешили жить! Будь  проклят этот ужасный мир, в который я родилась! Будь миллион раз проклят тот, кто все это придумал!  Будь он тоже заодно со всеми  проклят! Проклят! Проклят! Проклят! Проклят! И я… вместе с ним.  – Слезы, слезы, слезы  хлынули из ее глаз.
-Мамочка-а! – тут же закричала и Соня. – Только меня, пожалуйста, не проклинай!
Люба схватила Соню, прижала к себе. И так, простояв минуту, кажется, потихоньку отошла. Тут и свекровь подоспела, взяла невестку  за локоток, потянула за собой.  Так, тесной сплоченной стайкой, женщины и покинули комнату.

9.
-Вона как! Ох, уж это…  бабьё, - Митя поспешил закрыть за ушедшими дверь. Вернулся от двери. - Ну что? Теперь наша очередь… Как топорик-то? Хорошо хоть заточил-то?
-Ты… Поменьше базарь, - Петру, как будто, надоело, что младший брат ведет себя здесь, как хозяин. – Посвети-ка лучше.
Митя снял со стены плошку, где чадил фитилек. Петр, приблизившись к топчану вплотную, сбросил с тела покрывало. Стоило Петру увидеть это тело во всей его наготе – ему как будто опять стало нехорошо: ослабла рука, которая сжимала топор, голова закружилась, но он боялся выдать свою слабость. Может, еще и ничего. Может, еще и справится, сделает все, как надо, хотя практики никакой. Ведь в школе их мастерству разделки учили? Учили. Еще как.  Он и экзамен даже сдавал. Правда, едва вытянул на троечку. Но у него, по правде говоря,  все предметы были на троечку.
-А как ты думаешь? – Митя с подобострастием заглянул в глаза брата. Таким, как сейчас, - с топором в руке, в этом длинном, до пят, балахоне, - брат вызывал в Мите неподдельное уважение. – Как ты собираешься: вертикально или горизонтально? – Он ведь тоже учился в школе, совсем недавно. Не терпится показать,  что он тоже в разделке кое-чего  соображает. 
-Свети! Свети! – вдруг разозлился Петр. – «Вертикально, горизонтально». Сам ты…
Ох, было бы лучше, если б он сейчас остался один, без помощника… Хотя и без помощника тоже плохо. В любую минуту может понадобиться. Да и страшновато,  честно говоря, остаться один на один. Петр поправил на себе балахон, поплевал на руки, цепко ухватился за топор, проверил, достаточно ли прочно стоит на ногах. Наконец, решился. Взмахнул топором. В момент замаха его как будто резко качнуло. Пришлось опустить топор.
-Ну, ты чего?
Петр молча вытер рукавом балахона лицо.
-Слабо, что ли? – догадался Митя. – Чего руки-то опустил?
Это унизительное «слабо»  как будто встряхнуло Петра, вынудило собраться с силами. Вновь поднял топор. И опять его потащило куда-то в сторону. Еще немного и топор бы, наверное, вывалился у него из рук. Да что же это такое? Чертовщина какая-то.
Митя насмешливо свистнул.
-С головой что-то, - попробовал оправдаться Петр. – Погоди, я сейчас… - Вспомнил, что на столе  - предусмотрительно оставленный бабушкой, - стоит кувшин, а в кувшине бражка. – А ну-ка… Поднеси.
Митя сразу сообразил, о чем речь. Налил. Но сначала выпил сам. Хорошая бражка. Налил вторично, подал кружку брату.
Ну вот… Теперь, вроде, стало полегче. И силенок, кажется, поприбавилось. Петр в очередной раз поплевал на руки, напрягся, попробовал сконцентрировать всю свою волю, поднял топор. В это мгновение, как на грех, в горло ему как - будто кто-то клещами вцепился. Дышать стало невмочь. Бросил топор, только добежал до угла – там его и вырвало. Вся бражка мгновенно оказалась на полу. Митя стоял и не проявлял никакого сочувствия. Скорее, с презрением наблюдал за тем, как Петр отирается от вырвавшейся из него  блевотины. «Слабак, - подумал Митя. – С таким, пожалуй, никакую кашу не сваришь». Лучше б он совсем не брался. Но как быть теперь? Не звать опять же… того же калымщика?».  Митя поднял с пола брошенный братом топор, провел пальцем по остро отточенному, жалящему лезвию. Таким топориком поработать – одно удовольствие. Так что же? Дальше-то? Если обращаться к тому же рубщику, теперь он уже не семь, а все десять запросит.
-Ну что? Петрух. Долго тебя еще ждать? – Петр не отозвался. – Эх, знать бы!... Я б с тобой вообще не связывался.
-Погоди… - наконец, прохрипел Петр. – Я сейчас…Ничего… Оклемаюсь.
Да черта с два! Оклемается он. Видно, как дышит тяжело, и голова трясется. Что уж там говорить о руках? Митя принял окончательное решение и сразу почувствовал себя свободно, непринужденно, легко.
-Раз так, давай я… попробую. А ты смотри – учись,  – передал горящую плошку Петру. – Свети, свети… - Уподобляясь брату, Митя поплевал на руки, ухватился за топор. – В общем, так… Начну с головы. – Лихо размахнулся, со всей силой опустил топор, но вот незадача – во время полета топор как-то по своей воле изменил траекторию падения и вместо намеченной шеи отца угодил лезвием прямо в доску топчана, буквально на толщину пальца от головы. – А-а-а… ч-черт… - Митя был несколько этим своим промахом смущен. Не без труда вытащил завязший в древесине доски топор. Наверное, не помешает подкрепиться и ему, Мите. Прошел к столу, налил из кувшина, выпил. Почувствовал прилив новых сил, обрел уверенность, вернулся к топчану, вновь ухватился за топор. Еще раз размахнулся, опустил топор.
Что за напасть за такая? Топор, как будто живой, все норовил попасть не туда. Вот и сейчас вновь изменил траекторию полета, на этот раз угодил в другую доску, по другую сторону головы.
-Ты смотри-ка… - Митино смущенье росло. Внимательно посмотрел на топор. Мысленно ему приказал: «Ты… зараза… Ты чего это вытворяешь? Да я тебя… падла». Словом, сделал мысленное внушение топору, однако тот его опять не послушался. Мало того, что опять пошел не туда, так еще и из рук Митиных едва не выскользнул. Митя уже едва не плакал. А в голове теперь забулькала, заметалась другая мысль: «Если я такого сделать не могу… Какой еще там, к черту, экзамен?  На порог не пустят. Не быть мне охранником».
И только он об этом подумал… Словно черным облаком накрыло его. И в этом черном облаке пропало все. Уже ничего Митя не видел, не различал. Да и Митя ли это теперь был? Пожалуй, что и нет. На его место заступил какой-то другой человек. А, может, уже и не человек. Этот то ли человек, то ли нечеловек, как запущенная в работу машина опускал топор, а потом опять поднимал. Опускал – поднимал. Опускал-поднимал. И ему, этому новому, непонятному человеку-нечеловеку, было уже все безразлично. Куда? Зачем? На что?  И в то же самое время у этого непонятно откуда взявшегося, пришедшего  на смену Мите существа-машины  все же в мозгу что-то напряженно, как в горячке пульсировало. Это существо-машина о чем-то при этом еще и рассуждало. Впрочем, не о «чем-то»,  а о вполне… понятном, как дважды два: «Быть мне охранником. БЫТЬ МНЕ ОХРАННИКОМ. Зар-раза-а… И быть мне Викиным женихом. И жить мне во дворце-музее. И питаться до пуза, пока сам – своей смертью – не подохну.  И хрен вам всем на ны». 

10.   
Так вот. Мясо как будто есть, а проку нет. То ли  начало действовать Любино проклятие, то ли что-то еще.  Сначала, где-то через пару месяцев после того, как не стало Бориса, тихо, во сне, никого не тревожа, так, как она сама этого и хотела, угасла бабушка. Казалось бы, ну теперь-то, когда кладовка пополнилась, зима  больше никому не страшна, - здесь-то и пожить в свое удовольствие. Не тут-то было!  Где-то в первых числах февраля случилось и вовсе что-то из ряда вон: скончалась от преждевременных родов Люба. «Из ряда вон» оттого, что, посудите сами, - рожать в такие, как у нее  годы: событие чрезвычайное. Может, даже и чудо.  А «неожиданное» потому, что никто, вроде, до самой последней минуты не замечал, чтобы Люба была на сносях. А сама тоже затихарилась,   никому об этом ни-ни. Что касается самих родов, они оказались не только преждевременными, но они же вконец измучили и роженицу. Даже опытная повивальная бабка, которую позвали на помощь, уж, как ни пыжилась, ничем ни эти Любины страдания, ни саму ее кончину отвести не смогла.
Со смертью Любы дома, каким он был до сих пор, фактически не стало. То есть он был, никуда не делся, но то был уже какой-то другой дом. Петр, еще раньше, чуть ли не на следующий день, как разделались с отцом, как и задумано, отделился с вернувшейся к нему Катериной. Облюбовали себе подвальчик неподалеку, - не такой обширный, как у них, зато совсем незахламленный и довольно сухой. При этом кроме обговоренной раньше перины и шкафа с зеркалом, Катерина сумела прихватить с собой почти весь гардероб живой еще свекрови: и выходное зеленое из панбархата платье с рюшками, ботиночки на высоком каблуке, и, само собой, пару ярко-красных рубиновых сережек. Словом, Соне, как прямой наследнице, от маменьки уже фактически ничего не осталось, только: широкий костяной гребень, которым милая мама когда-то вычесывала из своих волос жадных насекомых-кровопийц, кое-какое постельное белье, да чиненое-перечиненное нижнее.
Зато Митя… Ну, у Мити дела вообще пошли в гору. В середине апреля, когда ему исполнилось шестнадцать, получил долгожданное право ходить на Охоту. Стал хозяином дубинки, с которой прежде охотился Петр, потому что старшему досталась представляющая бОльшую ценность дубинка отца. И сразу, не колеблясь, подал заявление на годичные  курсы охранников. Конкурс, как и ожидалось, был огромный: восемнадцать человек на одно место. И, естественно, все по большей части сынки зажиточных служащих. Ох, ну до чего ж их всех сейчас ненавидел Митя! Но, хоть и ненавидел, делал это втайне, отлично понимая, что в глазах экзаменаторов эта его ненависть будет расценена как свидетельство неблагонадежности, а ведь экзамен на благонадежность был первым, и его Мите нужно было непременно – хоть кровь из носу! – благополучно пройти. Он его и прошел. А затем, так же благополучно, можно даже сказать, на «ура», сдал экзамен на грамотность. Тут сказались уроки отца. Недаром часто ему вдалбливал: «Ча-ща пишется через а!» А еще ему помогла сдать этот экзамен его подружка Вика. Она через кого-то из своих узнала, каким будет контрольное слово, которое зададут Мите уже в самом конце и которым обычно убирали неугодных, то есть лишних  экзаменаторам кандидатов. Этим словом было «перлюстрация». Митя должен был не только правильно его написать, но и объяснить его значение. Заранее предупрежденный  Митя справился и с тем и с другим!  Чем привел экзаменаторов в полное недоумение. У них всех после блестящего Митиного ответа даже челюсти отвисли. Словом, он как тот самый сказочный Колобок, который и от бабушки и от дедушки ушел. Далее экзамен на выносливость. Митя, разумеется, его побаивался. Какой железной выдержкой должен обладать экзаменующийся, когда к его телу подносят докрасна раскаленный металлический брус. И чтобы получить оценку «отлично», экзаменуемый должен держаться так, чтобы ни один мускул на его лице не дрогнул, - и так на протяжении мучительно долгих десяти секунд. Митя не дрогнул, за что и получил одобрительный кивок со стороны как-то очень кстати заглянувшего в аудиторию проректора. Да и у самих его непосредственных мучителей, которые прикладывали этот брус и, вероятно, рассчитывали на то, что испытуемый не выдержит, не возникло к нему никаких претензий.   
Сорвался же Митя на последнем экзамене, к которому допускались лишь те единицы, кто удачно прошел предыдущее сито. То был экзамен на жестокость. Согласно традиции, он проходил в атмосфере строжайшей секретности. Все допущенные, прежде чем подвергнуться этому последнему испытанию, обязаны были давать подписку о неразглашении. В чем он состоял, этот экзамен? Кто и как его принимал? Об этом ходили только слухи, один неправдоподобнее другого. Ни один охранник, в каком бы состоянии он ни был, даже под страхом смерти, тайну этого испытания вам не откроет. Не откроет, конечно, и Митя. Он покинул помещение, где проходило это испытание, необычно подавленным, молчаливым, а в волосах его, шестнадцатилетнего, появилась прядка седых волос.
Казалось бы, все для Мити на этом и закончилось: провалил экзамен. Прощай все надежды. Ан нет! Вмешался проректор, которому Митя приглянулся на предыдущем экзамене. Похлопотал за Митю и тому было выдано разрешение посещать курсы на правах вольнослушателя. А вдруг кто-то из счастливчиков или приблатненных, кто преодолел все экзаменационные преграды (или, скорее, кому помогли их преодолеть) когда-нибудь на чем-нибудь возьмет и проштрафится. И тогда настанет его, Митин, черед! Так оно вскоре и случилось. Какой-то дурень   (понятное дело, из блатных) напИсал в галошу одного из преподавателей, его тут же выперли с курсов, и пришла очередь для Мити показать, чего он достоин.
Все эти Митины подвиги, разумеется, не могли не оценить родичи Митиной подружки. Они дали согласие, чтобы их дочь связала свою судьбу с той, что у Мити. В мае сыграли богатую свадьбу, и Митя переехал на новое местожительство. Викины родные уступили молодым одну из комнат в музейном подвале. Шик-блеск! Тепло. Уютно. А мебель какая? Что там жалкий, вдоль и поперек исполосованный древесным жучком родительский комод с искривленным, пожелтевшим зеркалом в сравнении с этим мебельным гарнитуром, судя по чудом сохранившейся жестяной  бирке принадлежавшем несметное количество лет назад какому-то «Его императорскому величеству» и сотворенным в мастерской какого-то «Габбса».
Свадьбу сыграли в мае, а уже в июле Вика разродилась первым плодом мужского пола. Выходит, «гульнула», Вика-то, еще задолго до свадьбы, только что умело скрывала. Может, даже и не с Митей, а с кем-то другим.  Все это, очевидно, так и было, но  решили замять, Митя тоже предусмотрительно предпочел не поднимать шума. Хотя , разумеется, сделал у себя в голове соответствующую зарубочку.  На общем семейном совете было принято единогласное решение этот плод сохранить. Долго судили-рядили, как его назвать. Сначала решили было: «Пусть будет Эдуард». «Нет, возразил Митин тесть, Эдуард это не патриотично. Лучше Ярослав». На том было и порешили, но тут вмешался до этой минуты очень скромно державшийся жених. «Я хочу, чтобы его назвали в честь моего отца – Борисом». Все несколько удивились этим «Я хочу», однако, посовещавшись, решили уважить желание жениха. Хотя бы в компенсацию за то, что не стал поднимать шума из-за несвоевременного появления, вроде бы… как будто бы «своего» сына. Так на свет появился новый Борис, а Митя испытал какое-то удовлетворение: он этим именем как бы немного снимал с себя вину за то, как он обошелся с телом отца. Всем, как говорится, сестрам по серьгам.
Да! И еще одно. Когда отца уже не стало, и обратились к его сундучку, то роющийся в нем по праву нового Главного квартирного уполномоченного Петр отыскал, в числе прочего, и толстую тетрадь в темно-вишневом переплете. На темно-вишневом белая бумажка прочно приклеена, на бумажке рисованными буквами «Книга отчаяния и надежды». Петр, естественно, тетрадку открыл. В ней –  исписанные фиолетовым карандашом странички. Знакомый почерк отца. Петр попытался прочесть: почерк мелкий-мелкий - понятное дело, отец экономил бумагу, - в комнате довольно темно, да и грамотёшкой Петр никогда, как следует,  не владел. Понял только, что отец про их жизнь описывал. С какими-то подробностями. Однако прочесть толком так ничего и не успел,  потому что в комнату вошла буквально пару дней назад вернувшаяся в дом Катерина.
-Чего там?
Петр объяснил.
-Дай мне, - Петр не посмел ей отказать, он сейчас во всем старался потрафлять жене, чтоб она опять от него не удрала
Катерина, едва глянула в тетрадь, сразу и приняла решение:
-Чистые листы оставим, они еще пригодятся, а те, что уже испорчены, в одно место пойдут.
Катерина не стала уточнять, о каком месте идет речь, но Петр и без  нее  понял. Понял и отчего женин выбор пал именно на это место, а не на что-то более приличное: то была месть Катерины за то, что отец собирался с ней сделать. Все понял Петр и возражать не стал. Что значит – бесхарактерный.
 
11.
Всем, кажется, хорошо, - и усопшим (больше не испытывают выпавшей на их долю жизни),  и еще живым (временно отступил страх перед голодом). Иное дело - Соня. Три последовавших одна за другой смерти, отъезд братьев – все это поразительным образом отразилось на ней.  Из недавней неусидчивой, не закрывающей рот ни на минуту попрыгуньи-стрекозы обратилась в тень, задумчивую, скрытную, «себе на уме», держащую рот на замке, безразличную  ко всему, что творилось вокруг Затаилась настолько, что все как-то даже  позабыли о ней. А ей хоть бы хны! Она такому к себе невниманью даже как будто  и рада. Единственное, что, кажется, ее еще занимало, - это ее кукла Надюша. Она разговаривала теперь только с ней. Оберегала только ее. Зиму прозимовали, а чуть наступило тепло, - ею овладело какое-то беспокойство. Чем теплее становилось, тем беспокойство это усиливалось. В конце же июня  она и вовсе, никому не сказав ни слова,  покинула осиротевший отчий дом и больше уже никогда в него не вернулась. А случилось это так.
Как-то она поднялась. Очень рано. Так, как не подымалась никогда. Умылась, причесалась, надела на себя все самое лучшее, самое, по ее представлению, красивое, что только у нее было, положила себе в карман несколько накануне предусмотрительно сваренных ею картофелин, положила в рюкзачок  обернутую в подобие одеяльца свою Надюшу  и тихо, стараясь никого не потревожить (молодые, Митя и Вика, еще как следует не обустроились в их новом жилище, - там шел капитальный ремонт, - и доживали в доме последние дни), вышла из дома.
Утро было ясное, солнечное. День обещал быть жарким. Соня вышла из-под арки и, после некоторого колебания, повернула налево. Казалось, первоначально у нее не было никакого заранее обдуманного плана, куда, в какую сторону пойти, но, раз приняв решение, она шла, уже не сворачивая, не рыская по окрестностям, не блуждая, а придерживаясь только одного направления, какие бы препятствия не возникали на ее пути. Эта последовательность, целеустремленность,  по-видимому, как раз и входили  в ее намерения. А первое препятствие возникло довольно скоро: им оказалась река. Как быть? Изменить маршрут или продолжить идти только прямо? Если второе – как перебраться на другой берег? А ей непременно надо было перебраться – именно туда гнал ее внутренний голос. И тут удача улыбнулась Соне. Она заметила, что к берегу, неподалеку от нее, причаливает наполненная шумной веселой компанией лодка. Она поспешила к месту причала. Лодка уже собиралась отчалить, чтобы вернуться  на противоположный берег, когда Соня еще издали покричала:
-Подождите меня!
Перевозчик, как его просили, подождал.
-Перевезите меня… пожалуйста, - вежливо попросила Соня. – Я заплачу вам картофелинкой.
-Садись, - немного подумав, ответил перевозчик. – Только без твоей картофелинки. За «так» отвезу.
-Спасибо!  - обрадовалась Соня, залезая в лодку. – Пожалуйста.
-А что у тебя там, на другом берегу? – спросил, уже выплывая на стремнину реки, перевозчик. – Родственники какие-то?
-Да, папик.
-А где он живет?
-Точной картины у меня нет,  не представляю. Извините.  (Да, это еще одна странность Сони: она стала выражаться как-то витиевато, мудрено.) Но догадываюсь.
Перевозчик еще подумал: «Не дело это. Ребенок еще. Может, охранникам ее на поруки передать?». Однако охранников поблизости не заметил, решил: «Ладно. Будь, как будет. Хочет так девчушка-сделаю». Высадил Соню напротив крепости, которую, Соня это знала, папик ей про нее рассказывал, называется Петропавловская. В честь двух великомучеников Петра и Павла. Только не путать великомученика Петра с ее, Сониным, старшим братом Петром. Ее брат никакой не мученик, он папу, когда они на дубинках бились,  едва не убил. Поэтому и называть что-то в его честь ничего нельзя. В том числе и такую крепость. Твердо придерживаясь ранее принятого ею направления, Соня, оказавшись на другом берегу, еще раз поблагодарила доброго перевозчика ото всей души, вновь устремилась прямо, никуда не сворачивая, по широкому проспекту, названия которого Соня уже не знала: папик ей про него ничего не рассказывал.
К этому времени день вошел в полную силу, на улице начали появляться местные жители. Они не без удивленья смотрели на маленького человечка. Хотя день был неуказным, но чтобы такая кроха, одна, совершенно беззащитная, шла себе так спокойно, так уверенно по городу, - такого уже давно не случалось. Некоторые сердобольные ее даже пробовали остановить, спрашивали, не заблудилась ли? Всем, кто бы ее не остановил, на все вопросы Соня отвечала односложно, примерно одно и то же:
-Спасибо. Извините. Пожалуйста. Мне по душе ваше сочувственное отношение, но не мешайте  мне. Пожалуйста. Я к папику на свиданье иду.
Люди дивились,  но больше никаких вопросов не задавали. Отпускали маленькую путешественницу на все четыре стороны. Так и шла Соня, пока не добралась до другой реки. Она была поуже, чем первая, тем не менее, могла бы оказаться непреодолимым препятствием, если б не мост. Он, как и все мосты, был разрушен, но кое-какие хилые жердочки еще сохранились. Вот по ним-то, держась одной рукой за перила, кое-где оскальзываясь, а в одном месте едва не провалившись в черную страшную дыру, и прошла кое-как Соня. Когда оказалась на другом берегу, на короткое время присела, отдышалась, съела одну картофелинку и продолжила свое путешествие.
Еще прошла и – о ужас! да что же это за напасть за такая? – вот это сюрприз так сюрприз – новая река. Да сколько ж их тут развелось?!   К счастью, как ни странно, мост здесь был целехонек, и Соня без труда перешла по нему. Далее она шла уже более уверенно, не встречая серьезных преград. Правда, чем дальше, тем меньше и меньше людей встречалось на ее пути, тем заброшеннее, пустыннее становилось вокруг. Как ни мала Соня, - понимает: эти места наиболее опасны, потому что тут рыскают разбойничьи ватаги, для которых день, что указный, что неуказный. Им все равно. Такие вот они ужасные беззаконные супостаты. А охранники, которым велено наблюдать за порядком, сюда почти носа не кажут: боятся. Но это не останавливало Соню. Она продолжала продвигаться вперед, совсем не хоронясь, как будто махнула на все опасности рукой, полностью доверившись то ли Госпоже Удаче, то ли Судьбе, кому как угодно это называть.  И судьба, казалось,  сегодня благоволила Соне: никто к ней из плохих людей не приставал (все только хорошие и участливые), никто не сделал даже тонюсенькой попытки ее убить. Такая вот редкая в наше время удача!
Но вот и городская окраина позади – она шла уже несколько часов, - домов, даже заброшенных, полностью или частично обрушившихся, становилось все меньше. На их место приходили все более густые кустарники. В общем-то, кустарник был невысок, но поскольку и сама Соня была невелика, ей казалось, что она ступила под своды настоящего, пусть даже и карликового, но все-таки леса. Тем более, что ей стали попадаться и большие деревья. В основном, с иголочками. Соня когда-то знала, как они называются, но забыла. Большинство из них, правда, омертвелые, обугленные, словно по ним пожар пронесся. Живых, плодоносящих деревьев, - к сожалению, очень мало. А между тем внизу, под ногами, начал слегка пружинить мох, да такой, какого в городе и не встретишь: сплошной и глубокий настолько, что Соня начала опасаться, как бы не погрузиться в него, как погружаются в воду. Только тогда Соне стало страшно. Она начала оглядываться по сторонам в поисках более безопасной дороги, но все было скрыто под слоем мха, да и ветки кустарников осложняли ей видимость.
Вот тут-то Соня впервые расплакалась. А поплакав, высморкавшись, немного успокоившись, присела на бугорок, вынула из кармашка вторую картофелину, с аппетитом доела ее. После этого решила немного подремать, благо солнышко так по-доброму пригревало ее. Не успела и подумать, как веки ее сомкнулись. Только было погрузилась в сон, почувствовала: кто-то легонько тронул ее за плечо. Встрепенулась, открыла глаза – рядом с нею, буквально дышит ей в лицо, какой-то человек. Совершенно ей незнакомый.  Конечно, сначала испугалась – еще бы не испугаться! - но Незнакомец смотрит на нее так по-доброму, улыбается, что испуг Сонин очень быстро прошел.
-Ты что здесь делаешь? – спросил Незнакомец. – Одна. В таком лесу.
-Извините. Спасибо. Пожалуйста,  – не изменяя своему заранее обдуманному плану быть со всеми предельно вежливой - одной вежливостью, насколько это возможно, смущая, обезоруживая возможных неприятелей,  - ответила Соня. – Я к папику иду.
-Ну, и отлично! – обрадовался Незнакомец. – Я тоже к Нему.
-Неужели? – не поверила вначале такой удаче Соня. – Какое удивительное совпадение! Вы меня, я надеюсь, не обманываете?
Незнакомец ответил, что нет, не обманывает, что он вообще  не представляет, что значит обманывать, и Соня - о чудо чудное! – как-то сразу ему взяла и поверила. Хотя, на всякий случай, все-таки поинтересовалась:
-Вы, наверное, что-то типа охранника, а у меня и отблагодарить вас нечем. Были, правда,  две картофелинки, но я их, к сожалению, только что съела.
-Не беспокойся. Я ничего от тебя не потребую. Мне ничего от тебя не надо.
-Ну, так уж и ничего? –  все-таки не поверила Соня. – Ты кто? Альтруист?
-Что, что? – удивился Незнакомец. – Как ты сказала?
-Альтруист, - повторила с удовольствием Соня. С удовольствием от того, что ей захотелось блеснуть перед великодушным Незнакомцем своими необыкновенными познаниями.
Слово это она услышала  в начале этого года, когда ее папа справлял свой день рожденья и к ним в гости пришел папин знакомый, с которым они дружили еще со  школы, но последние годы встречались все меньше и меньше. И вот тогда-то они и затеяли шуточное соревнование, кто из них  вспомнит больше мудреных слов, а Соня, конечно, тут как тут, ушки на макушке. Когда же осталась с папой наедине, поинтересовалась, что означает это отчего-то особенно запомнившееся ей мудреное словечко  «Альтруист». Папа тогда тоже удивился, как сейчас это случилось с Незнакомцем, а потом объяснил:
-Вообще-то  оно тебе никогда в жизни не понадобится, поэтому и запоминать не стоит, а означает человека, который всех жалеет,  всем хочет одного добра и ничего себе взамен не просит. 
Незнакомец же, видимо, был таким же ученым, каким был когда-то и папа, если ему никаких объяснений не понадобилось,  только сказал:
-Если тебе так хочется, называй меня альтруистом. Мне это даже льстит. Так ты пойдешь со мной?
Соня еще немного подумала и… «Эх, была не была! Двум смертям не бывать, а одной не миновать». В общем, согласилась. Альтруист – да, пусть он будет зваться Альтруистом, все лучше чем Незнакомец,-  пошел довольно широким шагом, как будто куда-то спешил, а Соня припустила было вприпрыжку вслед за ним, но очень скоро поняла, что ей за этим скороходом  не угнаться.
-Эй! Подождите! Вы уж слишком. Я не такая прыткая.  Извините, конечно, пожалуйста. 
-Да, конечно! Это ты меня  извини, это моя промашка, - стал оправдываться Альтруист. – Да-да, я пойду помедленнее.
Он, действительно, как его и просила об этом Соня, пошел помедленнее, но это не помешало им как-то очень быстро выбраться из леса. Видимо, этот Альтруист хорошо знал дорогу, не блудил, как Соня, а шел строго по намеченному маршруту. И вот перед ними открылся зеленый, безоглядный,  не имеющий границ простор. Одни лишь чьи-то длинные шелковистые изгибающиеся под дуновеньем ветерка волосы. Соня поднапрягла свою память, вспомнила, что эти волосы, кажется, называются «трава». А в ней, в траве, притаились разноцветные звездочки. Соня и тут вспомнила. Цветы! Эти звездочки называются «цве-ты». Еще никогда-никогда ей не приходилось их  видеть, только в редких книжках. На картинках. Так вот значит, какие они на самом деле, не книжные, не захватанные пальцами, а самые, что ни есть живые цветы! Соня не удержалась от нахлынувшего на нее желания: нагнулась, успела сорвать несколько цветков, прихватив при этом заодно и крохотное растеньице, увенчанное алой, словно капелька крови, ягодкой. Только было собралась спросить, что бы это значило? Почему даже здесь нельзя обойтись без крови? Но не успела, Альтруист опередил ее:
-А сейчас мы с тобой уже не пойдем, а  полетим. Ты не возражаешь?
-Полетим? Выше облаков? Как Циолковский?
Альтруист уже не удивлялся обширным Сониным познаниям, не стал допытываться, откуда она знает о Циолковским, однако поправил ее:
-Нет, мы полетим выше облаков.
-А разве так можно?
-Я регулярно тула летаю.
-Зачем?
-За тем, что там хорошо. Только оставь это, - Альтруист показал на Сонину торбочку.
-У меня там мои вещички, - попробовала было возразить Соня. – Я не смогу без них.
-Что за вещички?
-Простите, это мой гардероб. Женский.  Трусики, маечка. На смену.
-Оставь это. Поверь мне, там, выше облаков, , ничего этого не понадобится.
Соня спорить не стала, с гардеробом рассталась без особого сожаленья, но ее сейчас больше волнует другое.
-А Надежда?
-Какая Надежда?
-Моя девочка. Я ее так назвала, -  Соня вынула из торбочки покоящуюся там ее Надюшу. –  Без нее я тоже там обойдусь?
-Нет, - сказал Альтруист, - без Надежды нельзя нигде обойтись.
-Так вы разрешаете мне взять ее с собой?
Альтруист разрешил, а потом, уже с ее согласия, взял и Соню и ее дочь на руки,  мощно оттолкнулся от земли. И уже через мгновение они парили в воздухе, как настоящие птицы. Соне, если честно, было немножко жалко расставаться с травой и цветами, но она уже настолько доверяла этому  Альтруисту, что про себя решила: «А-а, будь, что будет. Или пан или пропал». А меж тем попутчик отпустил их обоих, и Соню и ее дочку,  на волю и они полетели вполне  самостоятельно, не испытывая при этом никаких проблем. Соня летит, рассекая воздух грудью, и это ощущение самостоятельного полета настолько ей понравилось, что она сразу же   забыла об оставленных ею внизу траве, цветах. Лишь зажатый в руке крохотный букетик и алая ягодка теперь напоминали ей о  том, что осталось внизу.
-Ой, как здорово-то! 
Тут вдруг она заметила, что ее ноги оголены почти до трусиков оттого, что юбочку ее вздыбило пузырем под встречным потоком воздуха. Ей стало немножко стыдно, и она попыталась поправить юбочку свободной рукой. Не сразу, правда, но наконец-то, ей это удалось. А когда поправила, и, успокоившись, что теперь она выглядит вполне прилично, случайно посмотрела вниз… Голова у нее прямо кругом пошла. Что,  вы думаете, она увидела?... Да ну, догадайтесь же! Конечно, город. Конечно, тот самый, в котором она прожила длительные, показавшиеся ей вечностью,  пять  лет. Освещенный ярким полуденным солнцем. С голубыми, перепоясывающими его вдоль и поперек ленточками,- догадалась: это реки и речки, каналы, рвы и траншеи.  Примерно, те самые, которые она совсем недавно преодолевала.
-Ой, смотрите! Смотрите! Смотрите! Вот это да-а-а…
Они летят относительно невысоко, и поэтому ей удается разглядеть даже их дом. Или, может, ей только так кажется, что это их дом?... Но вот же их дворик. Их огород. Кто его теперь засадит? И вон тот, кто стоит во дворе, - задрав голову, смотрит на небо. Это же ее брат Митя. Будущий охранник. Может, ее  ищет? Соня только было собралась покричать брату, может, даже помахать ему рукой – авось, заметит, а потом передумала. «Да ну его. После того, как он папу …».
-Это мой дом, - решила объясниться с парящим рядом с ней Альтруистом. – Я тут живу. – Немножко подумала и поправилась. – Точнее, жила.
-Тебе хочется туда? – спросил Альтруист.
-Нет! – От одной мысли, что она опять окажется там, Соне стало как-то жутковато. – Что я, с ума совсем спятила? Извините, я собиралась сказать: «сошла»… Ни за что на свете.  Не возвращайте меня туда.
-Да-да, конечно,  – поспешил успокоить Соню Альтруист. – Тогда попрощайся. Больше ты никогда этого не увидишь.
-Никогда-никогда?
-Да. Никогда-никогда…
«Какое счастье! - подумала Соня. – До чего же мне повезло!»
-А теперь держись, - слышит Соня. – Полетим вместе. Так будет намного быстрее. 
После этого Альтруист обхватил Соню одной рукой, тесно прижал к себе. Соня же, в свою очередь, поспешила прижать к себе свою, также как и она доверившуюся Альтруисту, покорившуюся своей судьбе  Надежду. А Альтруист, словно это уже действительно никакой не человек, а настоящая птица, как будто взмахнул, рассекая воздух, обоими своими невидимыми крылами.
Р-р-раз!
И – в одно мгновенье - пропал дом, пропал город. Внизу под Соней – крутящийся голубоватый мячик. Таким, примерно, мячиком Соня играла, пока он не наткнулся на какой-то паршивый гвоздь. А человек-птица между тем еще раз взмахнул своими гигантскими, хотя и невидимыми Соней крылами.
Р-р-раз!
И больше не один мячик. Их теперь огромное множество. Разноцветных мячиков. Или это уже мячики, а цветы. Один ярче другого. Огромная-преогромная поляна, усеянная необыкновенно красивыми цветами. Соне  ужасно как хочется погулять по этой поляне, набрать себе букет из этих цветов, но человек-птица еще раз взмахивает своими крылами. Соня только-только собралась попросить своего спутника, чтобы он так не спешил. Может, даже попросить, если он такой добрый,  еще вернуться на эту поляну с цветами. Но не успела открыть рот, как услышала:
-А теперь посмотри туда.
-Куда «туда»? – несколько раздраженно ответила Соня, а сама про себя подумала: «Вот торопыжка, честное благородное слово. Ну, куда, спрашивается, мы так спешим?». Но все-таки решилась посмотреть ровно туда, куда ей велели. И тот же миг увидела… Сначала даже своим глазам не поверила, зажмурилась, посмотрела еще раз и еще раз… и еще раз…. И, наконец,  отчетливо увидела  Его.
-Папа! Папочка! – закричала вне себя от радости. – Это я! Соня! Узнаешь? Твоя милая, ненаглядная, непослушная, неусидчивая, проказливая дочурка! Ты меня видишь? Еще подожди! Еще  потерпи немного! Я лечу. К Тебе-е-е! 
   

 
 
 


Рецензии