Неизбежность. Сияло море пьяное лазури

*** «Сияло море пьяное лазури»


Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/RtwvaxV8UCc


Бурная личная жизнь Андрея Белого в «огарочные» – после 1905-го – годы была отмечена двумя «любовными треугольниками». Одним – с Ниной Ивановной Петровской, подругой старшего собрата-символиста Валерия Брюсова, что подвигло последнего к написанию романа «Огненный ангел» (1907), а Петровскую – к знаменитому выстрелу из револьвера в потолок Политехнического Музея, где читал стихи Белый. Пуля не угодила в поэта лишь по причине расторопности Валерия Брюсова, который успел вырвать оружие из её рук, а Белый лишился чувств. Петровская эмигрировала, скиталась, сил отказаться от морфия и алкоголя не было вовсе, и в конце 1920-х в дешёвом парижском отеле покончила с собой в нищете.
Другим «треугольником», возникшим в это же время, поэт был обязан «Деве радужных ворот» – Любови Дмитриевне Менделеевой, дочери великого русского химика, и её супругу, гениальному своему ровеснику Александру Блоку. Коллизии этого треугольника нашли отражение в лирических сценах «Балаганчика» (1906), первого драматического опыта А. Блока. Вихри мыслей и смыслов обуревали декадента Андрея Белого, послужив замыслу его романа «Петербург» (1913).


«Вихри мыслей и смыслов обуревали его; или даже не вихри мыслей и смыслов: просто вихри бессмыслия; так частицы кометы, проницая планету, не вызовут даже изменения в планетном составе, пролетев с потрясающей быстротой; проницая сердца, не вызовут даже изменения в ритме сердечных ударов; но замедлись кометная скорость: разорвутся сердца: самая разорвётся планета; и всё станет газом…»

(А. Белый. «Петербург». С. 411)


Блок – Белому.
14 или 15 января 1906 года. Петербург.
В письме было одно стихотворение, датированное 13 января 1906-го за подписью «Саша»:


Боре

Милый брат! Завечерело.
Чуть слышны колокола.
Над равниной побелело –
Сонноокая прошла.

Проплыла она – и стала,
Незаметная, близка.
И опять нам, как бывало,
Ноша тяжкая легка.

Меж двумя стенами бора
Редкий падает снежок.
Перед нами – семафора
Зеленеет огонёк.

Небо – в зареве лиловом,
Свет лиловый на снегах,
Словно мы – в пространстве новом,
Словно – в новых временах.

Одиноко вскрикнет птица,
Отряхнув крылами ель,
И засыплет нам ресницы
Белоснежная метель…

Издали – локомотива
Поступь тяжкая слышна…
Скоро Финского залива
Нам откроется страна.

Ты поймёшь, как в этом море
Облегчается душа,
И какие гаснут зори
За грядою камыша.

Возвратясь, уютно ляжем
Перед печкой на ковре
И тихонько перескажем
Всё, что видели, сестре…

Кончим. Тихо встанет с кресел,
Молчалива и строга.
Скажет каждому: – Будь весел.
– За окном лежат снега.

13 января 1906



Присяжный поверенный, встретив за обедом Бориса Бугаева, воскликнул:
– Как, вы есть Белый!
Думал, что его программа-минимум – битьё зеркал.
Борис Бугаев прятался под псевдонимом и осенью 1902-го решительно разочаровал антрепренёра С. П. Дягилева, который жаловался Мережковскому:
– Я познакомился с Белым… Я думал, что он запроповедует что-нибудь, а он – ничего!
«Дягилеву, – замечал А. Белый позднее, – хотелось видеть меня юродивым; его оскорбил мой вид студента, любящего поговорить о… Менделееве; внутренняя жизнь – одна; вид – другое; вид был выдержанный; недаром профессора проспали  нарождение  декадента; он сидел в месте сердца, пока рука студента подавала приличные “рефератики”, вызывавшие приличные надежды в приличном обществе». (А. Белый. «Начало века». С. 26).
Декаденты, замечал А. П. Чехов, лишь делают мину, что очень нервны: здоровеннейшие мужики, – их бы в арестантские роты! Декадентство, однако, было для А. Белого лишь нотой в октаве, краской на спектре. Поэзия не была его октавой. Его октавой ни много ни мало была вся культура!


Опять заражаюсь мечтой,
печалью восторженно-пьяной…
Вдали горизонт золотой
подёрнулся дымкой багряной.

Смеюсь – и мой смех серебрист,
и плачу сквозь смех поневоле.
Зачем этот воздух лучист?
Зачем светозарен… до боли?

       (А. Белый. «Три стихотворения»)


Белый – Блоку.
19 января 1906 года. Москва.


«Милый брат, дорогое, нежное, прекрасное дыхание Твоего стихотворения, посвящённого мне, радостно осветило мне 2 дня. Вместо утомления (у меня было много дел) чувствовалась лёгкая радость. За что мне такое счастье, что у меня есть такой брат и такая сестра? Милый Саша, чувствую себя незаслуженно счастливым. На дворе снежная буря. В зорях – весна. В замыслах – полёт. И это от Твоего стихотворения. Милый брат, ясный Ты.
Знаешь ли, я, должно быть, поеду за границу на 2 года, и отъезд преисполнил сердце моё легкострунной грустью оттого, что буду вдали от тех, кого я люблю. Но хочу работать: в России работать нельзя, в Москве по крайней мере невозможно: в Москве я разучился ходить один по улице: точно в клубе встречаешь потоки знакомых. Не преувеличивая, иногда хочется крикнуть с отчаяния, что у меня пол-Москвы добрых знакомых, зазывающих к себе в гости; вчера на улице по крайней мере раз двенадцать приходилось умоляюще складывать руки и кричать. “На днях приду, приду!”… В такой атмосфере остаётся одно: погибнуть. Я удивляюсь, что у нас в России не уважают чужое раздумье и труд. Работать означает одно: ходить в должность: это уважается, прочее же всё игнорируется.
Милый брат, и вот среди ненужных гор радостное дыхание Твоего письма. И потянуло на Финский Залив, и потянуло к Тебе, в безмолвие, в неизречённость.
Прости убогость письма: мне приходится ежедневно вытряхивать из себя такой запас нервной энергии, что в голове остаётся пустота, и самые нежные чувства складываются в самые банальные формы речи. Одно скажу: всё сильней Тебя люблю.
Боря»
(А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 270–272)



   На окраине города

Был праздник: из мглы
неслись крики пьяниц.
Домов огибая углы,
бесшумно скользил оборванец.

Зловещий и чёрный,
таская короткую лесенку,
забегал фонарщик проворный,
мурлыча весёлую песенку.

Багрец золотых вечеров
закрыли фабричные трубы
да пепельно-чёрных домов
застывшие клубы.

          1904


Символизм никогда не был только литературным течением. Жизнь и творчество символистов становились одним целым, в котором жизнь нужно было организовать как художественное действие, а искусство – как искусство жить, и никак иначе.


«Мои усилия соединить застенную жизнь с детской – в усилиях связать явь детской с воспоминаниями о бреде, в этих усилиях же соединить – я  уже символист; объяснение мне – миф, построенный на метафоре; слышу слова: “Упал в обморок”. И – тотчас сон: провалилась плитка пола детской; и я упал в незнакомые комнаты под полом, которые называются “обморок”.
Так я стал символистом»;
«…Работа над образом под формой всё сложнеющей игры; это и было мне знакомством с символизмом до слова “символизм”; и позднее я так и определил его: “Символизм, рождённый критицизмом… становится жизненным методом, одинаково отличаясь и от… эмпиризма и от отвлечённого критицизма”. (статья “Символизм и критицизм”. 1904 год.) Жизненным методом – значило: символ имманентен опыту; в нём нет ничего от по ту сторону лежащего. Надо же было профессорам словесности, навыворот прочтя символизм, в десятилетии укреплять басню о нём».
(А. Белый. «На рубеже двух столетий». С. 182, 187)


Жизнь, полагал А. Белый, есть личное творчество, – и творил.
Осенью 1903 года из студентов философского, исторического и физико-математического факультетов Московского университета поэт собрал литературный кружок молодых символистов, названный «Аргонавты». В него вошли марксист Эллис (Л. Л. Кобылинский), братья Астровы, студенты-химики В. В. Владимиров и А. С. Петровский, С. М. Соловьёв, братья Метнеры, спец по романтикам и трубадурам, книголюб Н. П. Киселёв, студент-органик А. П. Печковский, учащийся консерватории, студент-математик А. С. Челищев, супер-Дон-Кихот П. Н. Батюшков, временный «друг» Мишенька Эртель и другие.
– Зрелость... ума при странной молодости, – замечал о студенте Бугаеве В. Брюсов.
Молодёжь объединилась в исканиях жизненных ориентиров, позволяющих превратить в миф жизнь и творчество, и всякий, кто посетил заседание кружка и оказался близок, ходил в «аргонавтах». А. Белый желал разработать собственную концепцию «истинного символизма» в противовес декадентскому мировоззрению В. Брюсова, Д. Мережковского и Ф. Сологуба. «Аргонавты» сотрудничали с издательствами «Скорпион» и «Гриф», а в 1909-м учредили «Мусагет».


«Что значит со-мыслить, со-чувствовать, со-волить? Это значит прийти к какому-то смыслу,  в сочувствиях прийти к организующему началу чувства иль к любви; любовью  найти начало совместного действия (или со-действия), воли: соединить наши импульсы, чувства и мысли как узнания наших переживаний в со-знании. Co-знание – действительность, нами творимая – результат действия мысли, воли и чувства; действительность – действительна (Wirklichkeit – wirken); это есть памятник, память, культура.
Поэты всегда индивидуумы особого рода: они всегда выражение какого-то интер-индивидуала (не моё выражение), пересечение коллективов и претворение их в космос индивидуального познания, соединённого с личностью. Поэты – конденсаторы какого-то большого сознания. Орудие их – слово-образ.
Что есть слово-образ?
Оно есть со-дружество смыслов, соединённых в одно, причём каждый из смыслов опять-таки соединение множества мыслей (со-мыслие). В слово-образе связаны бесконечные струи мыслительной жизни в волну, переживаемую индивидуально, как образ фантазии. Гении, вроде Гёте, недаром осознают мир фантазии собственной, как особого рода мыслительный организм, как мышление высшего типа, как органику мысли».

(А. Белый. «Памяти Александра Блока»)


Часть аргонавтов летом 1905 года «прибило» в Шахматово к молодым супругам Александру и Любови Менделеевой-Блок. Там между хранящим молчание Блоком и воспевающими Вечную Женственность С. М. Соловьёвым и Андреем Белым началась борьба за верность заветам В. С. Соловьёва.



Владимир Соловьёв

Посвящается М. С. Соловьёву

Задохлись мы от пошлости привычной.
Ты на простор нас звал.
Казалось им – твой голос необычный
безумно прозвучал.

И вот, когда надорванный угас ты
над подвигом своим,
разнообразные, бессмысленные касты
причли тебя к своим.

В борьбе с рутиною свои потратил силы,
но не разрушил гнёт…
Пусть вьюга снежная венок с твоей могилы
с протяжным стоном рвёт.

Окончилась метель. Не слышен голос злобы.
Тиха ночная мгла.
Над гробом вьюга белые сугробы
с восторгом намела.

Тебя не поняли… Вон там сквозь сумрак шаткий
пунцовый свет дрожит.
Спокойно почивай: огонь твоей лампадки
мне сумрак озарит.

  1903. Москва



– Соловьёв – больной: какой-то древний халдей!
– Но стихи!
По причинам, духовно-секретный характер которых скрывался даже от близких, 11 ноября 1875 года пароходом из Бриндизи В. С. Соловьёв прибыл в Александрию. Биографы философа сходятся во мнении, что целью его путешествия было посещение Луксора  – музея под открытым небом, стовратных Фив, расположенных в 700 километрах к югу от Средиземного моря. Бывшие египетские Фивы с Карнакским и Луксорским храмами на правом берегу Нила и Долинами царей и цариц, некрополем фараонов Нового царства, колоссами Мемнона, Рамессеумом и храмом Хатшепсут на левом берегу реки – древнейшее место религиозных культов. По преданию, именно после посещения Луксорского храма Александр Македонский, услышав бога, провозгласил себя сыном Аполлона, а уже в раннюю христианскую эпоху стены храма, возведённого Рамсесом II, были расписаны православными фресками. В пустыне Фиваиды монашествовал святой Антоний (251–356), благодаря которому традиция монашества распространилась по Ближнему Востоку, малоазийской части Римской империи и обрела свою святыню на Балканах в Уделе Богородицы и Афонских монастырях.
Философ полагал, что духовно свободный человек есть именно то, в чём нуждается сотворённая природа, и также то, в чём нуждается сам Творец, стремящийся явить себя и в своём инобытии. Поскольку существует субъективная человеческая логичность, постольку не может не существовать и объективная разумность: если нечто мы называем морской волной, то мы тут же мыслим и морскую волну вообще, независимо от того, существует последняя или нет, и, таким образом, совершаем переход от единичности к всеобщности. А это и означает, что нельзя мыслить субъективной человеческой логики без объективно и творчески действующего разума, исторически связанного с человечеством.
По пути в Фиваиды на В. С. Соловьёва напали бедуины, принявшие поначалу его за чёрта, – посреди пустыни он был в туфлях, высочайшем цилиндре и пальто, – и дабы обезвредить, едва не убив, скрутили ему руки. Однако, убеждённые его беззлобностью, шейхи двух племён велели развязать путы и отпустить философа восвояси. По этой причине В. С. Соловьёв так и не добрался до Луксора, его колонн, колоссов и обелисков, где «случаем всегда мгновенным / Лик вечности не омрачён, / Египет в мире переменном / На неизменном ставит трон» (Т. Готье. «Луксорский обелиск»). И всё же страна святых иероглифов там, в пустыне под Каиром, «в уединенье, как в мираже», подарила философу встречу «с вечностью лицом к лицу», когда ему в личной форме было дано видение Вечной Женственности. Наутро после освобождения от пут бедуинов и холодной, с завываниями шакалов, ночи философ услышал, как «дышали розами земля и неба круг»: «Глядела ты, как первое сиянье / Всемирного и творческого дня. / Что есть, что было, что грядёт вовеки, – / Всё обнял тут один недвижный взор…» (В. С. Соловьёв. «Три свидания»). Так, под грубою корою вещества философу довелось «осязать нетленную порфиру» и «узнать сиянье Божества», прозрев в пурпуре небесного блистанья лучезарную таинственность красоты вечной подруги.


    Подражание Вл. Соловьёву

Тучек янтарных гряда золотая
в небе застыла, и дня не вернуть.
Ты настрадалась: усни, дорогая…
Вечер спустился. В тумане наш путь.

Пламенем жёлтым сквозь ветви магнолий
ярко пылает священный обет.
Тают в душе многолетние боли,
точно звезды пролетающий след.

Горе далёкою тучею бурной
к утру надвинется. Ветром пахнёт.
Отблеск зарницы лилово-пурпурной
вспыхнет на небе и грустно заснёт.

Здесь отдохнём мы. Луна огневая
не озарит наш затерянный путь.
Ты настрадалась, моя дорогая,
Вечер спускается. Время уснуть.

   1902. Москва



Молодые и отчаянные головы, аргонавты узрели Вечную Женственность в молодой жене Александра Блока. Напор был велик, и хотя это был напор платонического поклонения красоте, молодой супруг оказался в кругу друзей, от которых – оборони Господь, а от врагов сумею оборониться сам.
«Мудрость, – заметил Андрей Белый, – лазейка из “голубой тюрьмы” трёх измерений. Человек вырастает до мира и уже стучится к безмирному» («Символизм как миропонимание»).
В пору, когда по аллеям Летнего Сада гуляли уже не гимназисты с гимназистками, а комсомольцы и комсомолки, сидя на трёхмерной скамеечке, Андрей Белый рассказал Ирине Одоевцевой, ибо не рассказать не мог: «Мне необходимо. Совершенно необходимо говорить. Как другим дышать – в расширенных глазах ужас. – Я могу задохнуться. Я цепенею от молчания. Прошлое, как трясина, засасывает меня. Я иду ко дну, я гибну. Я не могу молчать. Не мо-гу!»


– А потом я стал ездить к Блокам каждый день – они две недели прожили в Москве. Мы тогда втроём, с Блоком и Серёжей Соловьёвым… Ах, какой он был милый, славный мальчик-гимназист, а мы с Сашей уже студенты. – Мы втроём основали Братство Рыцарей Прекрасной Дамы. Любовь Дмитриевна была для нас Женой Облачённой в Солнце, Софией Премудростью, Прекрасной Дамой. Мы все трое бредили идеями Владимира Соловьёва – у её ног. А она? Хотела ли она быть Прекрасной Дамой? Она стремилась на сцену, а мы поклонялись ей, как Богородице. Мы даже в лицо ей смотреть не смели, боялись осквернить её взглядом. Все трое, Саша, как и мы с Серёжей. Он признавался в стихах – ведь его тогдашние стихи – дневник.

Сердцу влюблённому негде укрыться от боли…
Я не скрываю, что плачу, когда поклоняюсь…

Она, розовая, светловолосая, сидела на диване, свернувшись клубком, и куталась в платок. А мы, верные рыцари, на ковре, экзальтированно поклонялись ей. Ночи напролёт… До зари… Зори, зори, зори… Зори дружбы. Зори любви…
(И. Одоевцева. «На берегах Невы»).



          Уж этот сон мне снился

  Посвящается А.П. Печковскому

На бледно-белый мрамор мы склонились
и отдыхали после долгой бури.
Обрывки туч косматых проносились.
Сияли пьяные куски лазури.
В заливе волны жемчугом разбились.

Ты грезила. Прохладой отдувало
сквозное золото волос душистых.
В волнах далёких солнце утопало.
В слезах вечерних, бледно-золотистых,
твоё лицо искрилось и сияло.

Мы плакали от радости с тобою,
к несбыточному счастию проснувшись.
Среди лазури огненной бедою
опять к нам шёл скелет, блестя косою,
в малиновую тогу запахнувшись.

Опять пришёл он. Над тобой склонился.
Опять схватил тебя рукой костлявой.
Тут ряд годов передо мной открылся…
Я закричал: «Уж этот сон мне снился!..»
Скелет весёлый мне кивнул лукаво.

И ты опять пошла за ним в молчанье.
За холм скрываясь, на меня взглянула,
сказав: «Прощай, до нового свиданья»…
И лишь коса в звенящем трепетанье
из-за холма, как молния, блеснула.

У ног моих вал жемчугом разбился.
Сияло море пьяное лазури.
Туманный клок в лазури проносился.
На бледно-белый мрамор я склонился
и горевал, прося грозы и бури.

Да, этот сон когда-то мне уж снился.

1902


Эпоха «зорь» миновала для Александра Блока прежде, чем для воздыхателей Любови Дмитриевны: ему пришлось увидеть в ней не символ и прообраз, а жену «с простым и тихим лицом». Поэт расстался с Сергеем Соловьёвым и весьма охладел к Белому: «Милый Боря, если хочешь меня вычеркнуть – вычеркни».
13 октября 1905 года он сообщал:

«Я вообще никогда (заметь, никогда,  даже когда писал все стихи о Прекрасной Даме) не умел выражать точно своих переживаний, да у меня никогда и не бывало переживаний, за этим словом для меня ничего не стоит. А просто беспутную и прекрасную вёл жизнь, которую теперь вести перестал (и не хочу, и не нужно совсем), а перестав, и понимать многого не могу. Отчего Ты думаешь, что я мистик? Я не мистик, а всегда был хулиганом, я думаю. Для меня и место-то, может быть, совсем не с Тобой, Провидцем и знающим пути, а с Горьким, который ничего не знает, или с декадентами, которые тоже ничего не знают.
Я пишу так, Ты знаешь, отчего. Но разница между декадентами и мной есть. Например, мне декаденты противны всё больше и больше. Затем – они не знают, а я “спокойно знаю” (и это бывает, правда), и притом “что”, а не “как”. Объяснить этого никогда не смогу и даже на словах склонен отречься от этого, когда заставят объяснять. Если Ты будешь искать кощунств в моих словах, то найдёшь их слишком много, и, может быть, достаточно тяжёлых, чтобы хватить ими меня по голове и убить. Мои мозги элементарны до того, что не выдерживают и более слабых довлений, чем Твои. Раз поймут много, а раз – ничего. Нет конца моей недисциплинированности в том, что причастно глубине, – а также “неподвижности”, как Ты её называешь. Но отсутствие дисциплины хуже, чем неподвижность».

(А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 253)


             *   *   *

Вот Он – Христос – в цепях и розах –
За решёткой моей тюрьмы.
Вот Агнец Кроткий в белых ризах
Пришёл и смотрит в окно тюрьмы.

В простом окладе синего неба
Его икона смотрит в окно.
Убогий художник создал небо.
Но Лик и синее небо – одно.

Единый, Светлый, немного грустный –
За Ним восходит хлебный злак,
На пригорке лежит огород капустный,
И берёзки и ёлки бегут в овраг.

И всё так близко и так далёко,
Что, стоя рядом, достичь нельзя,
И не постигнешь синего Ока,
Пока не станешь сам как стезя…

Пока такой же нищий не будешь,
Не ляжешь, истоптан, в глухой овраг,
Обо всём не забудешь, и всего не разлюбишь,
И не поблекнешь, как мёртвый злак.

     10 октября 1905
(А. Блок)


Из письма Белого – Блоку.
11 или 12 октября 1905 года. Москва.


«Дорогой друг <…>
Летом, когда мы с Серёжей были в Шахматове, мы оба страдали от внезапных осложнений в одном для меня и Серёжи реальном мистическом пути, о котором я много и долго говорил Тебе в своё время и против которого Ты не возражал (почему?). Многое определилось и реально приблизилось с тех пор (и если хочешь, одно время полагал, что это приблизившееся связало нас, ибо Ты всегда во всём прежде молчаливо соглашался). Когда же нужно было совершить отплытие в страну долга и истины, а не бытия просто за чаем и мистическими разговорами, всё запуталось: тут без сомнения Твоя неподвижность оказала влияние. Всё осложнилось. Мы с Серёжей почти обливались кровью… Кто-то грубо клеветал в это время, а Ты – Ты потом мне писал, что ждёшь несказанного (?!). Ты эстетически наслаждался чужими страданиями. Ведь тут абрикосовым компотом пахнет (помни Достоевского). Ты во время наших реальных мучений сам не вступил на путь реальной мистики (от слов и беспочвенных переживаний не приближался к делу) – Ты должен тогда был бы вступить в борьбу с моим мнением о пути, со всеми моими разговорами, Ты должен был бы всё это проклясть, или делом принять – ни того, ни другого Ты не сделал: созерцал наши мучения, и они возбудили Твою “эстетическую” природу. Ты ничего не сделал для пути и в то же время рассматривал нас с Серёжей как актёров, писал про Серёжу, что он, кажется, не туда попал и т. д.
Знай, я не мальчик: и мистические мои “выходки” – не выходки экстатического гимназиста. Меня не соблазнишь мистическими скобками, ибо я – искушённый теорией познания. И то, что для меня мистика и путь, оно вполне ясно, просто и неопровержимо.
Ты летом отказался от будущего, которое мне ясно до очевидности, – почему же Ты определённо не вступаешь на путь бытия, путь прошлого (ибо настоящего нет: оно – или долг перед будущим, либо инстинкт прошлого, т. е. зверство): это путь – растительной жизни, имеющий своё основание. Там зверь. В долге – “Жена”. Третьего нет: или зверь, или жена. Смешение – производит Сфинкса, психологическую мистику (я проклинаю “психологию” мистицизма). Зверь завивается в Символ.
Если Ты о будущем, или спорь против моего будущего, переубеди меня, а не то я склоню Тебя к моим представлениям о будущем, или же – обернись на Содом и Гоморру, т. е. на прошлое.
Но Ты пишешь о будущем, называешь себя Купиной, говоришь, что Аполлон будет преследовать Тебя (?!!), – это насмешка надо мной, скобки, или реальный путь?
Откройся, наставь, научи: я не ребёнок, чтобы мне всяким словам удивляться и верить».

(А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 251–252)



Из письма Блока – Белому.
13 октября 1905 года. Петербург.


«Милый Боря. Если хочешь меня вычеркнуть – вычеркни. В этом пункте я маревом оправданий не занавешусь. Может быть, меня давно надо вычеркнуть. Часто развёртывается во мне огромный нуль. Но что мне делать, если бывает весело? Я далёк от всяких ломаний, и, представь себе, я до сих пор думаю, что я чист, если и не целомудрен и кощунствен. Я чувствую Твою любовь и Твой гнев, и они справедливы.
Ты спрашиваешь, отчего я не возражал? Я теперь не помню, на что я должен был возражать и что проклясть, вероятно, я не понимал и не умел возразить. Но пусть я должен был возражать и проклинать – я этого не делал до сих пор никогда, а буду ли делать, не знаю. Говорить мне, что я тебя “соблазняю пустотой в скобках”, напоминать, что Ты искушён теорией познания, и утверждать, что я “смеюсь” над Тобой, – значит меня не знать.
Что у Тебя за метод? Ты ополчаешься на меня письменно, я так защищаться не стану. Не хочу, и не знаю слов, все забыл. Я думал, что Ты и представляешь меня бессловесным и не осуждаешь за это, но Тебе теперь хочется моих словесных признаний. Говорю теперь,  потому что я всегда был бессловесным, и Ты не жаловался на это. Если пришло время меня за это уничтожить, – уничтожь. Если думаешь, что меня можно научить, – научи, ведь я верю Тебе неизменно.
Чему мне-то учить Тебя!  Я думаю, что могу быть достойным Тебя противником, когда бываю настоящим – собой. Всё это пишет Тебе городская подделка под меня, именно – не “преображённая”. А, хоть Ты и говоришь о необходимости реальных “путей” для Преображения, я думаю, что или, правда, иногда беспутно преображаюсь, или у меня и пути есть, только указать их не могу ни одного».
(А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 254)



Утешение

Скрипит под санями сверкающий снег.
Как внятен собак замирающий бег…

Как льдины на море, сияя, трещат…
На льдинах, как тени, медведи сидят…

Хандру и унынье, товарищ, забудь!..
Полярное пламя не даст нам уснуть…

Вспомянем, вспомянем былую весну…
Прислушайся – скальды поют старину…

Их голос воинственный дик и суров…
Их шлемы пернатые там, меж снегов,

зажжённые светом ночи ледяной…
Бесследно уходят на север родной.

        1901



В статье «Символизм как миропонимание» Андрей Белый прокламировал задачу истинных символистов – теургов, обнаруживающих во временном вечное:
«Дух захватывает. Ведь за Ницше обрыв. Ведь это так. И вот, сознавая безнадёжность стояния над обрывом и невозможность возврата в низины мысли, надеются на чудо полёта. Когда летательные машины ещё не усовершенствованы, полёты вообще опасная вещь. Недавно погиб Лилиенталь – воздухоплаватель. Недавно мы видели неудачный, в глазах многих, полёт и гибель другого воздухоплавателя – Ницше, Лилиенталя всей культуры. Понимание христианства теургами невольно останавливает внимание. Или это последняя трусость, граничащая с бесстрашием, – скачок (потому что ведь только каменные козлы на рога бросаются в бездну), или это пророческая смелость неофитов, верующих, что в момент падения вырастут спасительные крылья и понесут человечество над историей. Задача теургов сложна. Они должны идти там, где остановился Ницше, – идти по воздуху».
И вот на скамеечке в Летнем Саду, глубоко вздыхая и закрывая глаза, он убеждается, что от столь недавнего, казалось бы, прошлого остались одни воспоминания: «я чувствовал: моя  “звезда” не продержится в небе: она – фейерверочная: подлетает, чтоб в месте её быстрого вспыха – “ничто” обнаружилось» (А. Белый. «Начало века». С. 218–219).
Бездна разверзлась, прыжок свершён, состояние свободного падения и дальше – либо каменным лбом о дно, либо вырастут спасительные крылья.


– А из дружбы и любви, из зорь, вышла вражда и ненависть. Как это могло случиться? Я и сейчас не понимаю…
Саша изменился. Тогда вторым летом в Шахматове. Дни и ночи по-прежнему проходили в мистериях. Но он иронизировал. Отвратительно. Бездарно. Или молчал. Бездонно молчал. И я почувствовал – мы духовные враги. Но я не смел сознаться ни ему, ни даже себе в этом. Исступлённо объяснялся ему в любви и в статьях превозносил его безмерно. Я дико вдохновлялся его стихами и мистическим опытом. Я был мистически влюблён и в него, и через него в неё. Я тогда написал статью “Апокалипсис в русской поэзии” – о нём и о ней – чушь бесчеловечную: “Цель поэзии найти лик музы, лик жены, облечённой в солнце” – это о ней. – “Ты воскресла! Явись! Мир тоскует по тебе! Явись!” громко и гулко на весь сад выкрикивает он. И вдруг, неожиданно заливается мелким, беззвучным смехом, широко раскрывая рот и показывая зубы – белые, нетронутые порчей, молодые зубы, совсем не подходящие к его морщинистому лицу, к его, как он сам определяет его “лягушиному рту”.
– А из всего этого – продолжает он грустно, словно и не смеялся только что – вышел “Балаганчик”. Даже не балаган, а уменьшительно-уничижительно – балаганчик. “Чик! Голову долой!” как в армянском глупейшем анекдоте. Так Саша и чикнул нам всем голову долой. Всем нам, Аргонавтам, как золоторунным баранам. И ей – “Жене, облечённой в Солнце”, “Прекрасной Даме”. Она, обезглавленная, стала картонной куклой. Я чуть не помешался от негодования и обиды, за неё. Ведь я любил её священной любовью. А она оказалась картонной куклой. Ужас. Ужас. Но он был прав – картонная кукла. С кукольной душой. Нет, и кукольной души у неё не было. Ничего не было. Пар. Пустота. И всё-таки из-за неё всё погибло. Мы очутились в петле. Ни разрубить. Ни развязать. Ни с ней, ни без неё. О, до чего она меня измучила! Меня и его, Сашу. Тогда я и почувствовал:

Меня несут
На Страшный суд.

За вину мою, за грех перед Сашей. Ведь это я погубил их жизнь. Он продолжает её любить и по сегодняшний день, он всегда о ней заботится. Только для неё живёт. Но не общей с нею жизнью. Жизни их никогда по-настоящему больше не сошлись. Я разбил их жизни. Хотя виноват не я, не я… Видит Бог!
(И. Одоевцева. «На берегах Невы»)



Вечность

Шумит, шумит знакомым перезвоном
далёкий зов, из Вечности возникший.
Безмирнобледная, увитая хитоном
воздушночёрным, с головой поникшей
и с урной на плечах, глухим порывом
она скользит бесстрашно над обрывом.

Поток вспенённый мчится
серебряной каймой.
И ей всё то же снится
над бездной роковой.
Провалы, кручи, гроты
недвижимы, как сон.
Суровые пролёты
тоскующих времён.

Всё ближе голос Вечности сердитой…
Оцепенев, с улыбкою безбурной,
с душой больной над жизнию разбитой –
над старой, опрокинутою урной –
она стоит у пропасти туманной
виденьем чёрным, сказкою обманной.

          1902



Затем последовала чудовищная, трагическая весна 1906 года.
Белый и Любовь Дмитриевна не расставались. Блок готовился к государственным экзаменам, бездонно молчал или пытался шутить, если не уходил пить красное вино в кабаки к «пьяницам с глазами кроликов». Любовь Дмитриевна не могла простить ему «Балаганчик». Один день она любила аргонавта Белого, другой – супруга, на третий – ненавидела обоих.
– Нам надо с тобой поговорить, – как-то сказал ему Белый.
– Что ж? Я рад, – кривя губы от боли и улыбаясь сквозь боль, ответил Блок тихо и посмотрел на него детски-беспомощно, беззащитно голубыми, чудными глазами, в которых читалось: «не надо».
Белый сказал ему всё, – как обвинитель, – и стоял перед ним в ожидании удара и поединка.
– Что ж… Я рад, – после долгого молчания ещё тише, чем раньше, с той же улыбкой медленно повторил Блок.
– Саша, да неужели же? – прокричала с дивана Любовь Дмитриевна.
Но он ничего не ответил, и дева радужных ворот вышла со своим паладином, плотно затворив за собой дверь.
Оба плакали: им было за себя стыдно.
В тот же вечер Белый вернулся в Москву.


«Есть бесконечность в бесконечности бегущих проспектов с бесконечностью в бесконечность бегущих пересекающихся теней. Весь Петербург – бесконечность проспекта, возведённого в энную степень.
За Петербургом же – ничего нет».
(А. Белый. «Петербург». С. 18)


Потом были её болезнь, его возвращение в Петербург, решение безотлагательно уехать в Италию и ещё одно лето Блоков в Шахматове, ультиматумы друг другу в «Праге» на Арбате, расставание без рукопожатий, попытка заморить себя голодом в усадьбе Дедово у Сергея Соловьёва, вызов Блока на дуэль…
У Александра достало выдержки и благоразумия отказаться:
– Повода нет. Просто Боря ужасно устал.


«О, русские люди, русские люди!
Толпы зыбких теней не пускайте вы с острова: вкрадчиво тени те проникают в телесное обиталище ваше; проникают отсюда они в закоулки души: вы становитесь тенями клубообразно летящих туманов: те туманы летят искони из-за края земного: из свинцовых пространств волнами кипящего Балта; в туман искони там уставились громовые отверстия пушек».

(А. Белый. «Петербург». С. 24)


Типично русская история: письмо за письмом «Саша, тебя люблю», лобызания, скорее жениховствования в присутствии молчащего Одиссея, чем дружеские посиделки, всё это под кисло-сладким соусом низведения небесного до земного – и наконец, нате вам, вызов на дуэль от большой духовной любви. Боря, несомненно, ужасно устал, если Софию Премудрость Божью перепутал с профессорской дочкой, супругой своего друга.


«…Была ли красива Любовь Дмитриевна Блок? Ну, это привычная и хорошо разработанная Анной Андреевной тема.
Тихо и по складам:
– Она была похожа на бегемота, поднявшегося на задние лапы.
Затем подробнее:
– Глаза – щёлки, нос – башмак, щёки – подушки. Ноги – вот такие, руки – вот этакие.
Когда-то мне Анна Андреевна говорила, что у Любови Дмитриевны была широкая спина. Я напомнила ей об этом.
Ответ был мгновенный:
– Две спины, – сказала она.
…Почему же в таком случае все считали Любовь Дмитриевну красивой?
– Да, да, все – Белый, Чулков, Серёжа Соловьёв, который сам был красавец. Серёжа писал: “Любовь Дмитриевна одна умеет носить платье”. Наверное, они все видели её сквозь дивные стихи Блока, где она и Прекрасная Дама, и София, Премудрость Божия… Некрасивость Любови Дмитриевны заставила меня задуматься о красоте другой дамы: Наталии Николаевны Пушкиной. Была ли она красива? Её тоже видели сквозь стихи: Психея и пр. Но ведь так её видели при его жизни. Когда она вернулась в свет, ей было всего тридцать два года – расцвет для женщины! – но почему-то уж нигде ни звука о её красоте. В письмах рассказывают о ней и то, и сё, но о красоте ни слова».

(Л. К. Чуковская. «Записки об Анне Ахматовой». 9 апреля 1964 года)



Зовёт за собою
старик аргонавт,
взывает
трубой
золотою:
«За солнцем, за солнцем, свободу любя,
умчимся в эфир
голубой!..»

Старик аргонавт призывает на солнечный пир,
трубя
в золотеющий мир.

Всё небо в рубинах.
Шар солнца почил.
Всё небо в рубинах
над нами.
На горных вершинах
наш Арго,
наш Арго,
готовясь лететь, золотыми крылами
забил.

(А. Белый. «Золотое руно»)



«Уплыл ли Ницше в голубом море? Нет его на нашем горизонте. Наша связь с ним оборвана. Но и мы на берегу, а золотая ладья ещё плещется у ног. Мы должны сесть в неё и уплыть. Мы должны плыть и тонуть в лазури.
Одни из нас обращены к прошлому, где старинное золото сжигается во имя солнечных потоков. В их очах убегающее солнце, и о сожжённом золоте, быть может, они плачут» (А. Белый. «Символизм как миропонимание»).
После разрыва с Блоками идейный вдохновитель аргонавтов на некоторое время поселился за рубежом. Ссора с Блоком окончательно и навсегда стала связана для него «с темою революции, с мыслями о всякого рода террористических актах, – не потому, что и Блок сочувствовал революции; не ассоциация сходства, а противоположность мне сплела обе темы» (А. Белый. «Между двух революций». С. 10).
Любовь Дмитриевна ушла в театр к своему учителю Вс. Э. Мейерхольду.
А Блок, выйдя из возраста, который позже назовут комсомольским, написал:


  *   *   *

О доблестях, о подвигах, о славе
Я забывал на горестной земле,
Когда твоё лицо в простой оправе
Передо мной сияло на столе.

Но час настал, и ты ушла из дому.
Я бросил в ночь заветное кольцо.
Ты отдала свою судьбу другому,
И я забыл прекрасное лицо.

Летели дни, крутясь проклятым роем…
Вино и страсть терзали жизнь мою…
И вспомнил я тебя пред аналоем,
И звал тебя, как молодость свою…

Я звал тебя, но ты не оглянулась,
Я слёзы лил, но ты не снизошла.
Ты в синий плащ печально завернулась,
В сырую ночь ты из дому ушла.

Не знаю, где приют своей гордыне
Ты, милая, ты, нежная, нашла…
Я крепко сплю, мне снится плащ твой синий,
В котором ты в сырую ночь ушла…

Уж не мечтать о нежности, о славе,
Всё миновалось, молодость прошла!
Твоё лицо в его простой оправе
Своей рукой убрал я со стола.

                30 декабря 1908


Рецензии