Музы и Кванц

  В понедельник, тот, что из разряда черных, от Кванца сбежала жена. Леча раненое сердце горькой, -  всем известным российским способом, в среду он сломал ногу.
  Отчаянно сеяла мокрым снегом последняя декада сентября. Тополя городских аллей, еще опушенные частым, и, несмотря ни на что, густо-зеленым листом, стояли укрытые тяжелыми шубками, белыми и влажными, походя на диковинного размера веники, торчавшие древком книзу. Размытую перспективу бульваров и проспектов затягивала частая сетка предвестника лютой полугодовой стужи, нестерпимого одиночества в душе и покорного ожидания такой далекой весны.
  Щемящая прелесть городского пейзажа острыми шипами вонзалась в сердце, и тем ничтожней чувствовал себя пьяный Кванц, стоя на четвереньках в густой грязи дорожной обочины. Чьи-то сердобольные руки извлекли его оттуда, унесли на «скорую», и уже невзадолге лежал он в режущем глаза бестеневом свете операционных ламп, а над ногой его колдовали фигуры в белом – ангелы, но, почему - то,  со слесарным инструментам в руках. Травматологи ставили ему аппарат Елизарова…
   Научившись за месяц ходить с железным придатком, много раз скатываясь от отчаяния к надежде, Иосиф окончательно протрезвел и успокоился. Невидимая черта подчеркнула отбитую в душу строку: жены у него больше и навсегда не было.
  Неожиданно спокойно представлял он свой приезд в пустую квартиру, долгие месяцы выздоровления, долгожданный отдых от любимой – но иссушающей душу газетной работы, гулкие вечера за чаем в непривычном одиночестве. Но за всем этим сам – собой возникал вопрос: а чем же спасаться от тоски, в чем искать себе занятие?
  «Буду писать - думал Кванц, - когда-то ведь неплохо и получалось. А о чем? – Да как же о чем, - сам себе горячо возражал он: о горечи и сладости жизни; вечных тем не так уж и много: писать о мужчинах и женщинах, прошедших перед  глазами, так горячо искавших любви, понимания и сострадания, а вместо того – падавших на самое дно помойных ям. Отчего, почему я и сам качусь туда же?»
  Дни, наполненные болью и неискоренимым запахом лекарств, шли легкой чередой, слагались в недели и декады, и, наконец, чудесным, насквозь пронизанным светом и сладковатым привкусом снега днем, друг Кванца – художник Рябов, отвез его домой.
  Иосиф начал покорно вживаться в пустоту холостяцкого житья, пытаясь – постом и творчеством уйти с кривых тропинок, на которые ненароком завела его жизнь. Но монастыря никак, почему-то, не получалось. Годы газетной работы и жизнерадостного пьянства притупили остроту пера Кванца. Зато, одарили взамен незамысловатым газетным шаблоном и широчайшим кругом мимолетных необязательных знакомств:  непритязательных собутыльников; девиц чрезвычайно легкого поведения; городских бандитов и мошенников разных мастей и рангов; ментов различных служб и отделов, которые от бандитов отличались, впрочем, только наличием форменной одежды…  И, странное дело, знакомые шапочно, она оказались отзывчивей на чужую беду, чем многие коллеги и прямое начальство его.
  Больной Иосиф голодал, денег никак не хватало на еду и лекарства, а Макар Макарович, давно отошедший от дел пожилой вор, привозил ему картошку и деревенские разносолы, любовно приготовленные руками его жены, познававшей хитрости кулинарного искусства много лет в местах не столь отдаленных.
  Кванца душила температура, и простейшая мечта об таблеточке аспирина вырастала в проблему, как вдруг появлялся «Шаман», пьяница и каратист, непостижимым образом совмещавший в себе два столь различных полюса, и совал ему мятые сторублевки. Долго и путано, но с неподдельным жаром говорил о буддизме, монастырях, где проживал в незапамятные времена, и исчезал так же неожиданно, как и появлялся.
  Ровно в девятнадцать ноль-ноль приходил Рябов, битый каждой секундой своего пятидесятилетнего бытия, безденежный и голодный, но полный неистребимого оптимизма и едкого юмора. Приходил, принося книги, бинты и антибиотики. Иосиф делил с ним скудную трапезу, буде она находилась, под прочувствованные разговоры об искусстве. А потом наступала блаженная пустота вечера, который можно было с удовольствием отдать чтению или работе. Худо ли, бедно, но за то время, что он безвылазно находился дома, уже накопилась некая толика рукописей. В которых, слабо, но начинала проглядывать рука прежнего Кванца.
  Погасив ненужный верхний свет, склоняясь над чистым полем листа, Иосиф с усилием отключался от действительности. Интуитивно искал и нащупывал в минувшем ту струну или жилку, ошибочное прикосновение к которой приводит человека творческого к обесцениванию и трагедии исчезновения.
   Карандаш шел вспотычку, вольно бежать ему еще не давал въевшийся в кровь привкус газетчины.  Мысль с трудом облекалась в слова, и, все-таки, косые, с хлесткими росчерками строки начинали дышать и пульсировать жизнью жестокой, но сладкой, предательской, но завлекающей.
  Рассказ, существо живое, - всяк художник знает это, долго брыкался. Выделывал только ему нужные коленца, и вот,  в один из вечеров потек легко и свободно, прорвав невидимую преграду в душе Кванца. И ему оставалось только с удивлением читать проступающие на бумаге строки, постепенно утопая в них.
   Рассказ Кванца:
Жарким июльским вечером, бродя в одиночку по заплеванным и обжигающе-душным улицам города, я поступил вопреки народным приметам: поднял на перекрестке брошенную кем-то вещь.
  Подвеска-ли, талисман, - зодиакальный значок Тельца был заплавлен в пластиковую имитацию камня, стандартная упаковка грубо надорвана не по шву, а по живому. Желтый камешек с золотой искоркой был сиротлив и тепл на ощупь.  Я, не думая, сунул его  в карман. «Бойся брошенных вещей!» - прокаркал мой ангел где-то далеко-далеко, почти на задворках сознания.
   «Бойся брошенных вещей?»- я принял этот звук за начало стиха, имевшего быть сегодня написанным. Но, как я ни вслушивался в себя и раскаленный воздух улиц, как ни старался услышать хоть что-либо за всю длинную дорогу до общежития, где только накануне снял за баснословную цену комнату- кладовку, так более к строке ничего и не прилипло. Да и не мудрено.
   Кладовая-восьмиметровка, моё новое «жильё», встретила меня многолетним  запахом пыли, скрипом рассыхающейся, давно уже никому не нужной мебели, паническим шорохом лапок бесчисленных полчищ пруссаков. Делать мне в ней было абсолютно нечего, у меня не было даже простой кружки, чтобы напиться  воды.
   Сидя на непокрытом лежбище, на котором проспал прошлую ночь, накрываясь старой занавеской, расшитой  потускневшими райскими птицами, я со жгучим  и всё возрастающим интересом крутил в руках странную находку: прозрачный камешек с теплой капелькой света в глуби.
  «Знак? Ну, конечно же, знак!» - сказал бы один мой добрый знакомый, неизвестно зачем, изучивший догмы всех на свете религий. Он же и познакомил меня с толкованием знаков свыше, бытующем в восточных учениях.
   Я пытался, следуя его методе, разобраться в предзнаменовании. Первое, что я числил, - несомненно, притягателен для меня, а чем - непонятно. Второе: не природен - сублимация, эрзац; золото – не золото, камень – не камень. И, значит, - нежить, небытиё, воплощенное вздорной фантазией?
   Третье, что особо отметил для себя, - штамповка.  Ширпотреб, хотя и профессиональный, но тем и хуже. Такие вещи не несут в себе тепла рук и души человека. Что-то было ещё, да, - грубо и скоро вскрытая упаковка, как будто был взят поспешно и брошен, как вещь, манившая сердце, но разочаровавшая, попавши в руки.
  Казалось бы, ключ был найден. Самое время было, бросив за окно глумливую поделку, идти к друзьям пить водку, говорить о стихах. Чем, в общем-то, и были заполнены мои вечера вот уже много лет, а не сидеть сам на сам, который (вот этот вот сам),  так же много лет мне уже не нравился.
   Но знак, не понятый человеком и оставленный рядом, приобретает недобрую власть над не знающим защиты. И ведет его, пользуясь силой не светлой, а сумрачной, потусторонней, своим путем и к цели внятной только ему…
    …Д-р-р-р! Звук неуместный и нежданный, шилом втыкался в уши: длинными трелями, захлёбываясь, голосил дверной звонок. Иосиф с ужасом и изумлением, как водолаз,  которого товарищи посчитали уже погибшим, всплывал в реальность.
   «Кванц! - многоголосо орали за дверью, это мы - твои друзья, пришли!»
Стуча залубенелыми подошвами, с хохотом, водкой, пельменями и привкусом нескончаемого праздника к нему вваливалась исключительно разношерстная публика: опер четвертого отдела,  поэт, бандит и музыканты. В полутьме и тесноте крошечной прихожей кто-то ещё, маленький и узкоплечий, маячил за их спинами, кого и разглядеть - то за литыми спинами и бычачьими шеями было совсем невозможно.
   Ошеломлённый Кванц встречал гостей в своем обычном костюме: трусах и теплой, длинной рубашке, с костылём, если, конечно, эту деталь можно было отнести к костюму. Массивные железные кольца аппарата тускло поблескивали на его ноге, придавая ему сходство со сломанным кибером.
    Однокомнатная квартирка до самых тесных своих уголков и щелок наполнялась звуком людского движения и громкими голосами, вкусным, яблочно-крепким морозным запахом и ароматным дымком дорогих сигарет.
   А уже через минуту, разгоряченные и довольные, браток и опер, освобождая от верхнего платья неизвестного, - совсем молоденькую девушку, наперебой ржали и голосили Кванцу в лицо:
   «Подарок тебе! Во, гляди, как? Тебе же аппарат только на ногу поставили? Хватай, не робей, всё оплачено!»
«Да как же…» - потеряно мямлил Иосиф. «За счет четвертого отдела! – отвечали ему, - третий час бесплатно…»- и хватались за животы, глядя на разинутый рот и вытаращенные глаза Кванца.
  Девушка же, похожая на славную востроносенькую белочку,  стояла покойно и безулыбчиво, профессионально-оценивающе и с любопытством  глядя на хозяина. Думая, вероятно, что - же она будет делать  с ним, почти совсем уже седым мужиком, в два раза старше её и тяжелей. Да ещё с железной ногой…И кто он – кобель, либо ни на что уже не способный?
   А Кванца, впервые за много дней, до внутреннего озноба и судороги потянуло к женщине. И не чистой и приличной, так как их в природе не существует, а именно к такой – молодой, да ранней, захватанной чужими руками. С которой можно сделать все, что угодно, любой бред превратить в реальность, как бы, унижая в её лице весь женский народец. А она смолчит и покорно примет – «за счет четвертого отдела».
   …Ночь уходила на излет, из кухни густо пованивало табачным и водочным перегаром. Давно откричав чрез дверные створки советы,  сальности и скабрезности, не забыв поздравить Иосифа с «разговением», в ней на полу, вповалку – воистину по братски, спали опер, браток и музыканты. Один пьяный до изумления поэт, неведомо как, удерживая равновесие на табурете, бубнил забористые стишки Диогена Лаэртского, а Иосиф всё еще не сомкнул глаз.
   Девушка была так беззащитна и хороша, что ему хотелось ещё и ещё терзать её и мучить; ещё и ещё раз увидеть сведенный болью рот; глаза, в которые накрепко вошли страх и гадливость; набегающие частыми волнами слёзы…
   Разъезжались ранним утром, в тихо крадущемся свете воскресного дня: вялые и крепко помятые, и, как всегда с большого похмелья – избегающие глядеть в глаза. Пять ладоней, возможно и с облегчением, шлепнули о ладонь Кванца: «Держись, брат!» Только девушка не подошла, а безучастно стояла спиной к нему, что в прихожей,  что на лестничном марше. И только когда все ушли, и на входе подъезда громыхнула железом дверь, Иосиф вспомнил, что даже имени у неё не спросил.
   Два дня он, опустошенный и измочаленный, бесцельно бродил из угла в угол. Со страхом и отвращением вспоминал нечеловеческое, ненароком проснувшееся в нём.
   Как всегда пунктуальный (офицер!) зашёл Рябов, сердобольно выслушал, сочувственно покивал головой, но на вопрос: «Что делается?» - отвечать явно не хотел, отделываясь пустословием. Да и кто бы мог на него ответить?
    Стыд и запоздалое раскаянье - ни за что обидел слабого, мутным отстоем плескались внутри существа по имени Иосиф Кванц. Отравляли и обесценивали дни и ночи. И опять он, как к спасательному кругу, спешил к свету настольной лампы, долго и бессмысленно смотрел на стопу бумаги, пока не начинал различать на ней проступающие чернью закорючки букв. И вовсе не странным казалось ему, что вот, пишет он о каком - то никогда не существовавшем Николае Лобанове, судьбу которого он представлял и видел гораздо лучше, чем свою собственную. Персонифицируя в образ всего лишь маленькую толику себя, он сгорал от страшного любопытства, - а на чем он то проколется, и, не может ли это быть общим знаменателем?
Рассказ Кванца:   
  « …Толя Золотой – человек веселый и добрый. И вовсе не потому, что богат, хотя улыбчивый рот пышет жаром золотых коронок, а пальцы унизаны массивными «рыжими гайками». Нет, душа у Толи широка, пусть сам из себя он низок, жилист и вертляв. Двадцать лет он живет в общежитии, и вот уж - дай бог как десять не работал ни одного дня: хорошо вовремя привалиться под бочок бабе постарше себя. Она тебе и мать, и любовница, и сопли вытрет, и приголубит. Да еще и денег даст, -  умей только просить.
  Вторую неделю шумит и пьянствует правое крыло неказистого общежитейного здания, более известного под синонимом «катамаран». Уехала Толина Любанька в подмосковную деревеньку проведать старуху – мать. Кривая роста доходов у подпольных бутлеггерш воспарила на неведомые ранее высоты. Довольны все. И продавцы – самокатная водка, прямое назначение которой, - морить клопов, пошла нарасхват; и голодные деревенские девки, приехавшие в город на заработки с мечтами и иллюзиями, и незаметно превратившиеся в ****ей: наелись досыта, отмылись и отоспались в тепле и покое. А более всех доволен Золотой – будет, будет, что рассказать! А вот кабы работал у Толи ладом некий конфузный придаток, тогда бы рассказам вообще не было числа. Да и так Толя охулки на руку и язык никогда не положит, расскажет то, чего и быть не могло. И долго может похваляться неким предметом дамского обихода, повесив его на вешалку, на всеобщее обозрение: «В чем была – убежала!» Ну, так и чтож? Толя- человек веселый и щедрый.
  А сегодня- косяк. Сидят у Толи за столом две бабы. И, либо свет играет такие штуки, либо – бесовщина крутит, а вглядись справа – бабы, как бабы, но лишь обойдешь с левши - как есть потаскухи, без бинокля видать. Одна – толстая, зубастая, что щука, русская тетка. Другая – сухопарая, миловидная, восточного типа, с шапкой тяжелых и густейших волос. Ей бы перед мечетью, да в парандже стоять…
  На столе – сырые яйца; добрая щепоть квашеной капусты делит немалый  объем эмалированной мисы со сморщенным огурцом; горкой лежит на изрезанной дощечке грубо напластанный хлеб; круто парят, источая зазывный дух, крутобокие пельмени…
 А водки то - нет!   
  Последнюю тысячу Толя припрятал на черный день, кредитом он ни у кого не пользуется (тяжел на отдачу). Но выпить то – надо, как без водки за стол садиться?
   -Девки, - скороговоркой частит он, - я тут придурку одному комнату сдал, пока Любаньки нет. Щас, эт, к нему сбегаю, раскручу, ежли дома…Только ничего не жрать!- командирским голосом внезапно заканчивает фразу.
  - Голодные мы, что ли, - кокетничают девки, - дак и ели мы уже сегодня».
А в окно, подпаливая занавески, давно уже тычутся выцветшие лучи заходящего солнца, еще полчаса и змейками поползут в него бледно-синие тени сумерек.
   - Чего, эт, ели то, - духарится хозяин,- бесплатное питание при чистке зубов?
-Дурак, - плюется азиатка, - мы «этим» не занимаемся.
-Знаем, знаем, чем вы занимаетесь,- довольно ржет Золотой.
-О, - тычет он пальцем в телевизор: видеомагнитофон размазывает по экрану крутой порник. « Ты бачишь, шо роблять, суки, и шо тильки роблять?- от возбуждения речь его срывается на «ридну мову». Однако, быстро поправляет себя и безаппеляционно бурчит: «Жрать захочешь – займешься!»
   - Что за придурок то? – намеренно уводя разговор в сторону, лениво цедит толстуха.
-Ги-ги-ги!- бултыхается в глотке Золотого жеребячье ржание, - журналист! ( И  как оскорбительно звучит!)
-Как – журналист?- подпрыгивает густоволосая, – у нас, в общаге?
-Ага - ж, - млеет Толя, - самый, что ни на есть... и при деньгах…
-«При деньгах», - магические слова. Толстуха задумчиво гладит большие груди, у азиатки хищно трепещут тонкие крылья носа.
- Толя, - мнется и мямлит она,- может, мне его - чо-ково?
- Да ты кто есть? И звать тебя никак… - возражает Золотой, - а вот мне, как хозяину! Уж мне- то он не откажет!»
…Дрень-ц! – звенело промороженное стекло от удара камешком. Кванц, боясь незваных гостей, стал отключать дверной звонок. Но и это порой не спасало.
    Иосиф гасил свет, отгибал уголок шторы: в ночном сизом сумраке под окошком маячила женская фигура. « Туды твою мать!» - ругался Кванц, только разогнёшь спину, довольный сделанным, - на тебе! Приходилось вставать, отпирать двери и впускать, кого же? – Аньку, промерзшую до костей, порой, до невменяемости пьяную. Существо настолько странное, насколько может быть странен один человек для другого, убившего большую часть жизни на объяснение душевных вывихов.
   Широкобедрая, крепкая, то, что называется - обильно сложенная, еще приятная на лицо розовощекой свежестью деревенской Гретхен или Берты, она стирала, мыла пол у Кванца, ухаживала за ним в пору его частых недомоганий, а проституткой была по призванию. Странному симбиозу нужды и любви к искусству: ей очень нравилось делать «это».
   Мозг её был бел и чист, что речной песок у кромки воды. Когда она оставалась надолго, Иосиф учил её шить, готовить пищу, держать вилку,  правильно выговаривать не дававшиеся ей слова, т. е. тем мелочам человечьего быта, которые для других не представляют никакой загадки. Однако, частенько педагогическая его деятельность обрывалась на том, что он оказывался опрокинут на кровать, пол, стол, а она с упоением, урча от удовольствия, делала ему французскую любовь. Он пытался возражать против столь стремительной приязни, но какие могли быть возражения на детский лепет красивых губ русоволосой головы, посаженной на мощный торс двадцатилетней нерожавшей женщины?
    «Какая вкусная у тебя колбаска, - лепетал этот невинный ротик, - и адичка (водичка) из неё тоже. Я так люблю, когда она пьямо (прямо) в горло тых – тых. Как пачиком (пальчиком)тыкает, мяким, так пиятно… А когда в пику – мне боно, она у меня маинькая…»
   Дитя городских джунглей, она не знала категорий стыда, добра, привязанности. Два органа руководили её бытиём – желудок и «пика», хотя её она заменяла ртом. Хлопот от неё не было: ела она тихо, как мышка, на кухне. И почему-то всегда устроившись  на полу,  в самом уголке. Наевшись, много курила, пила крепчайший чай и молчала, молчала глухим и безнадежным молчанием неодушевленных вещей.
   Кванц побаивался её, зная, какое это жестокое и прагматичное существо. Глядя на неё, казалось, что он – мастодонт, реликт баснословной эпохи и прямая обязанность его – исчезнуть бесследно. Исчезнуть, даже и не пытаясь встать на дороге у новой породы существ, заполонивших землю. Беспощадно присвоивших будущее – по праву гораздо более специализированных видов.
     Отдохнув и  отогревшись у Кванца,  сделав всё, что ей хотелось на «тогда»,  всегда неожиданно - днём ли, ночью, вдруг говорила: «Пойду, погуляю». И уходила в мороз, ночь, в трущобы жестокого города, худо и бедно одетая, вероятно к очередной «колбаске», так как, своего  жилья у неё не было.
   А Кванц, голодный и похудевший,  оставался с Лобановым, окончательно перестав соображать, где кончается  он, и где начинается его персонаж. Он знал уже, - ничего хорошего не принесёт тому встреча со смазливой дрянью: фантом губит всё, чего бы ни прикоснулся. Николай бодро шагал к погибели, а Кванц,  мучаясь обреченностью части своей души, бесполезно пытался исправить несправедливость судьбы. Напрасно.
    Ставя последнюю точку в рассказе и, значит, существовании Николая Лобанова, ибо, что есть литература, как не проекция иной жизни, случайно понятая нами? – Кванц с содроганием  узрел свою Музу. Существо, полжизни диктовавшее ему свою волю, было Анькой. Пришедшей к нему в тот давний час и миг, когда он, молодой,  сильный и гордый, впервые примерил, как модный пиджак, разухабистое: «Все умрут, а, значит, – всё позволено!» 
 
 


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.