Стая белых писем из франции

Текст написан до террористических актов в Париже.


ЗЕМЛЯ. Париж.
Она писала когда-то: «Память о тебе сохраняется где-то в моей душе — как горстка осыпавшихся лепестков. Они пахнут тихо и сладко тем, что почти было, но так и не стало. От этого запаха можно отречься, забыть о нем, заслонить его новыми — сильными и свежими — запахами соснового леса и родной земли. Но если я ос-таюсь одна, он поднимается из забытого тупичка души, и я снова слышу его — твой запах, не исчезающий никогда».
Я думал, это — обо мне.
Я ошибался. Она писала о Париже.
О нем тогда писали мы все — он был так далеко! за морем, за бескрайними степями, он был в том мире, который никак не мог стать нашим в 1974.
В тот год в наш класс вошла тощая завитая блондинка: на ней было ярко зеленое кремпленовое платье, что по тем временам означало достаток и моду, груди у нее не было вовсе, — что не мешало моим тайным восторгам, — зато были огромные го-лубые глаза и крашеные зеленым лаком длинные ногти, думаю, в нашем городе единственные.
— Bonjour! Здравствуйте! — сказала она напористо. — Мы будем учить фран-цузский язык.
Класс молчал.
— Paris est la capitale de la France, — сказала она очень отчетливо, без всякого французского шарма. Зеленые ногти добавляли недостающее: каким бы ни было произношение, она все равно выглядела иностранкой в нашем маленьком классе, заставленном побитыми партами.
На них мы изобретали шикарные подписи — паспорта уже ждали нас, взрослых, в городском отделении милиции — и мы без устали тренировались.
— Orly est la porte principale du pays, — сказала она неделю спустя, и я сразу запомнил: Орли – это главные ворота страны.
С тех пор я мечтал о нем, об этом мифическом аэропорте, где бродят странные женщины в ярких платьях: в тонких руках с разноцветными ногтями зажаты кро-хотные сумочки, в них — записные книжки в тон ногтей, и там записан мой телефон! — думал я, глядя в ее огромные и светлые глаза, и представлял, как мне звонят, я отвечаю на очень-очень французском языке, чуть позже — встреча, я — знаменит и остроумен, они — прекрасны...
Аэропорт построили в 1961, в модном тогда минималистском стиле: стеклянный параллелепипед с темно зелеными перемычками между этажами. Спустя сорок лет я все-таки увидел его: я выскочил из затихшего самолета и пролетел насквозь — через паспортный контроль и зал ожидания, — скорей, скорей на площадь. Я сунул сига-рету в рот, вдохнул и выдохнул — где женщины моей мечты? Их нет! Они теперь старушки, такие же разноцветные, как раньше, но вместо сумочек их дети тянут за ними огромные чемоданы. Но в самых дальних их углах они, — я верю, — возят за собой записные книжки в тон ногтей — как алтари давно умолкшим телефонам. Моим.
Аэропорт стал памятником. Мне, может быть?
Всей юности, и 68 году, когда народ еще нуждался в любви и марихуане, а улыбка не называлась смайликом.

* * *
 
Автобус вез предместьями — и господи! Когда ж Париж? — мы ждали остро-верхих крыш, больших деревьев и кремовых домов. Они явились вскоре. Автобус тормозит: Данфер-Рошеро — сказал железный голос.
Мы выскочили в мягкий, теплый свет, — он пах неуловимыми духами и жаре-ной уткой из углового кафе, и розовой пылью, и сыростью подвалов, — на той сто-роне бульвара Монпарнас по прежнему стояли стриженные ряды лип обсерватор-ской аллеи.
Нам нужно было туда, вдоль «Клозери де лиля», — в начале века там выпивали все ангелы славы ХХ века, — а на углу, напротив, была наша квартира, и значилась она как хостел.
Мы подошли к двери: мадам, мсье на домофоне и никакого хостела. Нажали пару кнопок: в одной ответили, что никакого хостела здесь нет, и мы сраженные известием застыли у запертого входа.
Пожилая толстая француженка неожиданно протиснулась между нами и при-нялась искать ключи.
— Вы не знаете как попасть в хостел? — спросил я ее несчастным голосом.
— Но здесь нет хостела! — воскликнула дама.
— Но как же нет, — и мы показали ей лист бронирования с адресом и фото-графией.
— Постойте, постойте, — улыбнулась она, — я, кажется, знаю эту квартиру!
Женщина решительно отодвинула нас от двери, вошла в маленький холл — а мы запрыгнули внутрь вслед за нею, — и позвонила в дверь справа.
Хозяйка впустила нас в старинную парижскую квартиру, — с лепниной у по-толков, и люстрами, и темными деревянными панелями. Показала комнату, холл — там будет ждать вас завтрак, — рассказывая по пути о себе и муже, о картинах на стенах, ванне для гостей, и вдруг, у цветастой портьеры, объявила со сдержанным восторгом:
— А это ваша собственная дверь!
Я должен ей сказать спасибо. Она исправно выпускала нас, и без труда откры-валась каждый вечер тяжелым стареньким ключом, когда любая приличная дверь не пустила б в дом таких надравшихся хозяев.
Но пить иль не пить!? — в Париже так даже и помыслить невозможно. Каких возможностей лишается не пьющий, понимаешь сразу же, как выставишь запрет. Где нега угловых кафе? Тепло закатов и неспешные прогулки? Фонарный желтый свет теперь вас только освещает, но раньше — раньше! — вы были в нем, внутри. Теперь снаружи все. Оно отделено: никто не спросит — вы откуда? И не предложит помощь. И девки в темноте аллей Булонского леса не засмеются хрипло вслед. Вы вне всего.
Мы — нет. Мы — пили! И дверь была великодушна.
Через нее мы вышли в Тюильри. Сидели на железных стульях, — теперь сво-бодных, а когда-то платных, — смотрели на толпу. Журчал фонтан, и липы зацве-тали сладким медом. Но взгляд скользит вдоль стриженных аллей, сквозь золоченую решетку, — тень эшафота больше не мешает — и вдаль, и вверх к гигантской Три-умфальной Арке. Она висит в сиреневом и золотом, на грани неба. Внутри, над Вечным огнем, трепещет на закате потрепанный французский флаг.
И в путь к Национальной библиотеке, — как долго мы стояли на верхнем пан-дусе и смотрели вниз: там, между четырьмя башнями, замкнутый стенами, рос не-подвижный сосновый лес, — и боже мой! Какой покой ложился на нас мягкой но-шей: такой небывалый, что не хотелось уходить.
Мы все-таки ушли — там, за мостом — Роллан-Гаррос, но дальше, дальше и вот она, аллея Венсеннского леса. Там было жарко, мы искали тени, как двести лет назад ее искал отягощенный сумкою Руссо. Он нес еду в Венсенский замок, где с нетер-пением ждал его друг Дидро. Жара сморила благодетеля, и он уснул под одним из дубов.
Ему приснился «Общественный договор» — ну, вы знаете: народ источник власти, его суверенитет неотчуждаем, неделим, непогрешим и абсолютен. Он встрепенулся, съел все, что нес, и бросился домой: там записал он текст, оформив-ший западную цивилизацию и ставший его славой и несчастьем. Гонимый отовсюду, никем не признанный, во всем виноватый и больной, он умер в поместье маркиза де Жирардена. Жена маркиза много лет пыталась воспламенить сердце Руссо любовью. Удачи в этом деле быть не могло, так что маркиз не возражал.
Во времена Конвента его гроб, вместе с гробом Вольтера, перенесли в Пантеон. А через двадцать лет прах Руссо украли неизвестные и выбросили в яму с известью для умерших бездомных.
«И как сложилось бы, — подумал я, разыскивая тот самый дуб, — кабы Руссо любил Дидро больше, чем истину?»
Сквозь редкие деревья был уже виден Венсенский замок, по всем дорожкам леса бегали французы — то ли от инфаркта, то ли просто для красоты — солнце сверкало брильянтами в капельках пота на лицах, а с белой замковой башни махнули чем-то синим.
«Может, не бегать? — задумался я, разглядывая свои покрытые золотистой пы-лью туфли. — Может, просто поголодать? Как Дидро? Глядишь, и пользы челове-честву будет больше. Но где взять друга Руссо? Эх, придется бегать!»

* * *

Визиты в места упокоения меня никогда не привлекали, но размышления о прахе Руссо закономерно привели на Пер-Лашез.
Визит оказался продуктивным, если так можно выразиться о кладбище.
Недалеко от Стены Коммунаров — там я вспомнил опять нашу худенькую француженку и всех однокласников, косноязычно излагающих тему «Le mure des federes» — мы присели на бордюрчик в густой тени могильных лип. Предаться воспоминаниям 1870 года, однако, не удалось: мы тут же были согнаны подозри-тельным служителем. Как выяснилось, ожидалось прибые покойничка, и он не за-медлил.
Явился черный фургон, за ним пара-тройка машин, прямо на перекрестке аллей поставили что-то вроде аллюминиевого стола, а на него водрузили гроб. Из машин высыпали родственнички, уселись на расставленые там же аллюминиевые стуль-чики, и тут то выяснилось, что усопший — еврей. Вопли цадика огласили вполне комунистические окрестности — Поль Лафарг с супругою, Марсель Кашен, Жорж Марше и пр., и пр., и пр. Гроб светлого дерева блистал на солнце, было жарко, все, кроме покойника, потели, но главный вопрос — куда же его запихнут после служб и прощаний — остался нераскрытым.
Все вокруг дышало покоем, ни один камень потревожен не был, никаких страшных ям не зияло. Может быть, его привезли на экскурсию? На свидание с давно усопшими предками до Ноя включительно? Охи, охи! Не на все воросы сле-дует знать ответы.
В поисках могилы Сары Бернар мы наткнулись на пожилого французика, ко-торый сказал, что конечно же знает, где она. «Следуйте за мной!» — таково было указание, и мы последовали.
Прежде чем мы добрались до Сары, были Мольер и Лафонтен, изобретатель телеграфа, агрикультурный деятель, принесший во Францию картошку, оказывается, из Германии — его могила действительно была усыпана ею — Бальзак и тот, кто был прообразом Растиньяка.
Богиня драмы лежала под простеньким камнем — совсем без цветов — ибо ев-реям положено класть на могилы не цветы, но камни. «Почитатели таланта все равно несут цветы, а утонченные в традициях служители их выкидывают», — сказал нам дедусик, и тут же положил на могильную плиту неизвестно откуда взявшиеся камешки.
— Все, все, спасибо, — сообщил я ему.
Но дед был не прост.
— Вы видели Шопена? — спросил он укоризненно.
— Нет, — вынужден был признаться я.
Вот тут и началась феерия!
Средь зеленеющих дубрав мелькали наполеновские обелиски и гигантские мавзолеи, — Ах, Строганов! Ах, Демидов! — вы все ушли, о многих все сказали: «Слава богу!», а за Шопеном, в синем летнем небе висела верхушка Тур Эйфель.
Француз остановился и взмахнул рукой, как Гамлет: «Наша королева!»
— Но сердце Шопена в Варшаве, — робко возразил я, стоя перед памятником великому поляку.
— Я знаю, в колонне церкви Святого Креста, — дедусик омрачился: какое не-счастье для Франции, что Шопена зарыли здесь не полностью! Он помолчал секунду, и тень сменилась светом торжества:
— В день его смерти вся эта аллея — он указал коротеньким пальцем в асфальт, — засыпана цветами! Вы знали!?
— Alons, alons! — опят заторопился он, и побежал вперед, помахивая крохотной ладошкой за спиною.
И дальше мы посетили всех: торговцев оружием и жертв всех способов убий-ства, тех, кто кричал «О зарм!», и тех, кто тихо торговал, и гордый памятник изо-бретателю гомеопатии: благородный и бородатый он стоял со скрещенными на груди руками — дедусик подскочил к монументу и быстро достал из-за его локтя флакончик пилюль, помахал им перед лицом и спрятал обратно, и скромный мав-золей Ротшильдов, оплативших все войны последних трехсот лет, и пышный портик божественной Рашель.
Я видел уже выход, главные ворота, и, воздевая руки причитал:
— Простите, мы торопимся!
Дедусик разразился длинной тирадой, и смысл ее был ясен — труд должен быть оплачен — тем более, что слово подкрепилось наглядной агитацией: он вытащил из кармана смятую десятку.
— Меняем? — спросил я, вытаскивая потную двадцатку.
И деньги перешли из рук в руки под аккомпанемент французских благодарно-стей. Я понял все, кроме последнего слова «женерозите».
Дома посмотрел словарь. Так я узнал, что я — щедрый!

* * *

Домой мы шли сквозь пышный и теплый Париж, лавируя меж столиками кафе — и надо же! Везде можно курить! — в пятнистой тени платанов и уже отцветшей акации, сквозь Сент-Антуан и Бастий, пока из-за угла не показалась Гранд Опера: сначала — серый купол с золоченой шапкой, и вскоре — ангелы и музы, и лиры и тимпаны, и бюсты великих прячутся в золоченых люнетах, и мрамора, порфиры, и ряды колонн. Я восхищен, я застываю перед этим тортом, где зал и сцена не больше, чем предлог. Он изготовлен для фойе: их множество, их площадь больше зала, все в золоте и хрустале, роскошные, как пышный бюст, как увлекательный роман с за-мужней дамой. Верховный дом свиданий, где зал — сенат всех куртизанок.
Там в темных ложах — белый бархат рук на красном бархате барьера, короткий блеск лорнета, и шепчет что-то в маленькое ухо с длинным бриллиантом некто мо-лодой, кудрявый. Сверкнет стекло бинокля с противоположной стороны, потом другое и приговор внесен на утверждение партера.
В антракте заседаний кордебалет выходит в специальное фойе — там покрови-тели — они любезны, льстивы, но рядом слышен злой шелест вееров и гневный шепот: травиата!
Так было, а сейчас не так.
Под сценою — бассейн, начальник всех пожарных там разводит карпов, они пугаются прыжков кордебалета и прячутся в глухом углу, но гром пуантов настигает их и там.
Потом свет гаснет, пустеют все фойе, и тень Виолетты проступает серой вуалью на позолоте стен — для тех, кто ее помнит.

Но мы свернем, пора домой, и Опера темнеет за спиною, сливаются колонны в сизой мгле, а впереди уж виден Лувр, но прежде чем войти в его гигантский двор, мы сядем ненадолго в угловом кафе, напротив Комеди франсез.
— Что изменилось здесь за десять лет? — подумал я, — и выпил белого Сансера. Он пах немного дыней и горячей глинистой землей.
Вокруг, в неярком свете фонарей, стояли старые французские дома, сложенные из золотистого песчаника. Я помнил все — их стены, наличники и гирлянды по-крытые тогда легким серым налетом — чадом бесчисленных кухонь, выхлопами автомашин, следами дыхания всех, здесь прошедших.
И пылью немецких сапог, слезоточивым газом восстания 1968, и пудрой многих поколений девиц, спешивших к месту работы:
— На Сен-Дени торопишься, бэйби?
— Нет. Отвали. Опаздываю.
Тогда дух авантюры плыл в воздухе сквозь аромат духов и запах лукового супа, картошки фри и тленный дух желтевших листьев.
Теперь дома стояли все как новые. Они отчистили их все, и вместе с сероватым налетом исчезли предчувствия — нечаянной радости, как в карточном гадании, и память о сисястой Марианне и баррикадах, и обещания чудес, а вместо них пришел порядок, расписание и cela ce fait — так принято. Париж замкнулся в красоте — молодой и франтоватой — и крупное сменилось мелким и изящным: ушли куда-то негритянки с Сен-Дени, счастливые владелицы не задниц, но бестящих крупов. Их заменили уроженки Юго-Восточной Азии — маленькие и хрупкие, они стоят теперь у Порт Сен-Мартен с веселым, но отсутствующим видом.
Тогда, в обменном пункте, мы вместе с деньгами получали незримые ключи, они могли открыть совсем не то, что мы хотели, теперь мы получаем лишь права: быть зрителем, быть посторонним, быть покупателем — не больше! — но не случайным соучастником всегда живого карнавала.
Теперь из-за угла на вас не бросится распатланная девица с воплем:
— Вы были «У Кармен»?
— Да.
— Пойдем обратно, я боюсь одна!
И если вы сидите посреди улицы Вивьен на мокром асфальте и никак не можете встать, к вам не подойдет старик в шикарном пальто, не спросит:
— Вам помочь?
Он отвернется и пройдет мимо с маленькой собачкой на ярком поводке.
Вас объедут машины и мотоциклисты: ведь вы — помните? — совсем недавно купили права смотреть. Но вы смотрели так внимательно, что лишняя бутылка вина проскочила незаметно.
И, кстати, вдруг закончился Сансер, открылись двери Комеди Франсез, и теат-ральная толпа — там те, кто в кедах, никак не смешивались с другими, в бриллиан-тах и вечерних платьях, — неторопливо разошлась по своим шикарным машинам и станциям метро.
За чашкой кофе я с любопытством рассматривал людей. Они шли мимо, мимо — самоуверенные китайцы искали Пале-Руайяль, и юные французы, все в костюмах: приталенные короткие пиджаки, узкие коротковатые брюки, остроносые туфли и, чудеса! — почти все бородаты — целеустремленно шли в метре от меня, но в другом пространстве.
«Молоды и красивы, — думал я, — откуда же такие озабоченные лица?» Ше-ренги нравственности и деловитости шли мимо: то ли американцы, то ли право-славные, не замечая ни пристального взгляда, ни самого моего существования.
Сквозь темную арку Лувра мы вышли на освещенный двор. Там, где когда-то пылал дворец Тюильри, на газонах и в кустах расположилось французское юноше-ство попроще. Один из них вскочил, с сомнением взглянул на нас, спросил огня. Всего-то! — я выдал зажигалку. Он прикурил, и быстро побежал к своим, взял пла-стиковый пакет, отпил из горлышка, и засмеялся. «Совсем как в Костроме», — по-думал я, и вспомнил трогательную беседу с тамошними полицейскими.

* * *

В винном магазине я купил бутылку пива.
— Вам дать маечку? — спросила продавщица.
— Какую маечку? — испуганно спросил я, незаметно ощупывая свое исподнее.
— Ну, пакетик.
— Зачем?
— Положите туда бутылку и будете пить из пакетика. У нас нельзя пить из бу-тылки.
Что делать? — я согласился.
Завернув в переулок, ведущий к Волге, я обнаружил полицейских. Немногая доза смелой воды уже сделала свое дело: я мечтал поговорить с ними.
Я торопился зря — они подошли первыми, затребовали паспорт, пробили его по базе, и, не обнаружив ничего, вернули.
— Скажите, — воспользовался я своим неожиданно наступившим правом спрашивать, — правда ли, что в Костроме можно пить на улицах, если бутылка в маечке?
— На улицах Костромы пить нельзя! — грозно сказал полисмен. Помолчал, и, отвернувшись, тоскливо добавил, — а в маечке — можно!

* * *

Мы шли по верхней набережной Лувра, поглядывая вниз, — там раньше в ры-жем свете фонарей прогуливались лишь редкие групки голубых, да знаменитые парижские клошары тащили свои тележки под мосты, — теперь вся набережная была усеяна пьющими из пакетиков компаниями. Парни прижимали девиц к тол-стым стволам платанов, и заходились в длинных поцелуях, как будто завтра их отошлют на фронт, китайцы на верхней набережной стыдливо отворачивались — не все, не все! — к пышным стенам Лувра, а я смотрел и думал, что за месяц жизни во Франции мы ни разу не видели целующихся мужчин, и даже идущих под руку не видели! Мы не заметили засилия арабов и африканцев — их было не больше и не меньше, чем раньше — и только еда изменилась. Никогда не предлагали уток в таком разнообразии, — и боже мой! какие все они были вкусные! Никогда не было так мало овощей в салатах и гарнирах: два крохотных помидора на горе травы — будь проклято здоровое питание! — и никогда метрдотели в ресторанах не делали оскобленного лица, когда я спрашивал их — очень вежливо, почти жалобно:
— В какое время закрываетесь?
— В 10 вечера, — говорили они и отворачивались.
“Horraire и cela ce fait — расписание и так принято — вот какое теперь лицо la Belle France”, — твердил я возмущенно жене всю дорогу к мосту дез Ар.
Его перила были сплошь закрыты загадочными плакатами. Конечно, мы знали, что под ними: бешеное количество брачных замков, замкнутых на решетках, на других замках, в каждом крохотном свободном месте — железные, латунные, сложные и простые амбарные — единственная традиция, которая, кажется началась у нас, и только позже перекинулась на Францию.
Мы шли по мосту, где тоже пили из маечек, и материли весь этот идиотизм.
— Запретить! — ругалась жена, — спилить замки и запретить!
— И что!? Придурки будут вешать замки на решетку Тюильри! Да мало ли ре-шеток!
Так мы дошли до конца моста и остановились, — я любовался подсвеченным куполом Института Франции.
Жена огляделась и застыла, вычитывая в сумраке английский текст плаката на изгибе решетки. Я оглянулся и вчитался во французский.
«Дорогие граждане! — было написано там. — Любовь — это не замок. Любовь — это ключ!»

* * *

Сегодня добрая дверь выпустила нас насовсем: мы уезжаем в Бретань.
Нагруженные рюкзаками мы перли на нелюбимый вокзал вниз по бульвару Монпарнас: осталось справа кафе Селект, — в 20-х годах здесь тоже летали меж столами ангелы славы, — теперь их больше нет, зато остались божественные утки с тонкой золотистой шкуркой. Мы заходили сюда прошлой ночью в память о «Фие-сте», которая в юности научила меня свободе и страсти. Сидели на террасе, а за ок-ном, внутри, мыши устраивали гонки, иногда проскакивая и к нам под стол.
Уже осталось позади кафе «Ротонда», куда идти не захотели мы, и «Дом», в ко-торый не успели — и близок уж вокзал: урод темной башни Монпарнас то и дело выглядывал из-за серых крыш.
Мы ищем кассы, путаясь в лестницах и эскалаторах, читаем указатели на двух языках сразу, но ничего не понимаем, а где-то сбоку стоит пианино: «Развлекайтесь кто может», — пишет на табличке железная дорога, — и некто в приталенном кос-тюмчике развлекается Шубертом.
Странная конструкция с тремя парами велосипедных педалей и розетками пре-граждает нам дорогу: «Зарядите свои дивайсы!» — сообщает инструкция, и двое экологических граждан, несмотря на жару, задорно крутят динамо-машину. Мне хочется присоединиться, но мы опаздываем, — эх! Трудно покидать Париж! — все время хочется остановиться, и заглянуть в подъезд, и выпить кофе на террасе, взять в руки книжку на развале.
Но кассы найдены, в руках билеты, мы вылетаем на платформу — а может быть, не ехать!? Остаться!? Что там, в Бретани!? Ах, не знаю! Там не хуже! — и в сумер-ках платформ мерцают меж путей таинственные синие огни.
Там Ренн и рыцари Круглого Стола, Пемпонский лес и море.


ЛЕС. Пемпон.
Пемпонский лес не превратился в пашню только благодаря своему местополо-жению: он занимает довольно высокие холмы, а лошади безумных кельтов не радо-вались перспективе тащить плуг в гору. Они затеяли войну, и били их копытом по железным лбам. Лошади победили, и лес остался: им благодаря мы можем погру-зиться в золотое и зеленое, наткнуться за поворотом на обширную поляну, — там в зарослях стоят каменные римские легионеры, — они обозначают торжественный въезд в Эколь Спесьяль Милитэр де Сен-Сир, где как во всех Высших Военных Школах готовят разнообразных мясников для всех частей света. Или на маленький замок из темно-красного местного камня — он плавает в пруду вместе с пескарями и лягушками, и томно сверкает на солнце черной сланцевой черепицей, — особенно на двух остроконечных башнях над главными воротами.
Деревья смыкаются над дорогами в глубине леса. От них уходят просеки — мелькнет и надпись: «Проприете привэ» — и там, в тиши, сияет стриженный газон, бретонский красный дом с высокой черной крышей, и кажется я слышу смех двух голых девок, загорающих в траве, к которым много лет назад заехал Джон Фаулз.
И я остановлюсь у поворота на грунтовку, потрогаю совсем не толстую цепь – тихонько заскрипит табличка с уведомлением о частной собственности – перешагну ее, пройду недалеко в запретный лес. Там будет очень тихо, и вглядываясь в ярко зеленую траву, я сквозь нее увижу совсем другую землю.

* * *

Примерно в то же время, когда роман Фаулза «Башня из черного дерева» вышел в нашей «Иностранной литературе», я сдавал школьные выпускные экзамены. На очереди стояла химия. Сидеть дома и зубрить уже не хватало терпения.
Я побросал в сумку учебники и уехал на пляж в глубокой уверенности, что вместе с загаром в меня войдет и химия.
Пляж был далеко за городом, да еще и в запретной зоне – скалистый и безлюд-ный, под серыми скалистыми обрывами – там можно было раздеться догола и чув-ствовать себя свободным от всего.
Ночами там ходили патрули: тропинка, протоптанная тяжелыми солдатскими сапогами, была отчетлива видна на мелкой гальке и глинистых обвалах. Я шел по их следам и пел. Я был один. Стесняться было некого.
Берег за мысом был завален крупными валунами, потом они сменялись мелкой галькой, а позже появлялись опять.
Я выбрал удобное место, скинул всю нехитрую одежду и улегся загорать. От-крыл учебник, прочитал пару страниц и понял, что учить химию нет никакой воз-можности. Солнце светило так ярко, что буквы терялись на ослепительно белой бумаге. Не прошло и пятнадцати минут, как у меня заболели глаза. Я отложил учебник и бросился в воду.
Отплыв метров сто, я как обычно обернулся к берегу: по обрыву ползли бледно голубые растения, чуть выше – выжженная солнцем трава, а по склону горы стели-лись бледно зеленые низкие сосны.
Спотыкаясь и поскальзываясь, я вылез на берег, и еще раз попытался освоить химию. Я вертел и головой, и учебником в попытке разглядеть буквы, когда из-за мыса показались две фигуры.
Прямо на меня шли две обнаженные девушки. В колеблющемся над раскален-ными камнями мареве я мог разглядеть только их загорелые и гибкие тела. Они шли босиком, наступая время от времени на мелкие острые камни, и тогда их походка приобретала странную угловатую прелесть.
Это было столь неожиданно, что я с испугу бросил учебник себе на лицо. Чуть позже я сообразил передвинуть его ниже. Гораздо ниже.
В руках они несли сверкающие белилами отгрунтованные подрамники. 
Они были все ближе и ближе, я видел уже круглые тяжелые груди одной и ост-ренькие, почти не загорелые – другой, и темный мох внизу живота у обеих. Я слы-шал, как они обсуждали пейзаж и точку, с которой они его возьмут, нешумный мат и смех, когда кто-нибудь из них наступал на неудобный камень, сгибаясь всем телом и балансируя подрамником.
Они заметили меня, когда между нами было не больше метра. Остановились, сердито оглядели с головы до ног и улыбнулись, обнаружив учебник.
— Здрасьте... – прошелестел я, не решаясь взглянуть им в глаза.
Они отвернулись и пошли дальше, как будто меня и не было, а я любовался их ягодицами – одна темная как кофе, другая – светлее табака, и думал, как их догнать, какой предлог придумать, и как заговорить, и может быть даже... они же художницы! Богема!..
Я познакомился с ними просто: они не умели плавать. И я учил их рьяно и без-жалостно – поддерживая рукою под живот, я вел их в глубину. Они визжали и смеялись одновременно, и спрашивали сквозь попадавшую в рот воду:
— А акулы здесь есть!? А медузы!?
Там не было никого. Только серая галька и бледные голубые цветы на серых сыпучих скалах.
Так и прошел этот чудный солнечный день.
Назавтра я явился на экзамен.
— Что с тобой? – спросила меня химичка.
— Да вот, обгорел вчера, — сказал я, скромно опустив глаза, и отодвинул сво-бодный воротник: там вместо кожи белели огромные пузыри. Меня мутило.
— Ну, что же делать? — спросила химичка. Она симпатизировала мне. – Может, придешь с другой группой?
— Не знаю... – я сжал сцепленные ладони между колен, не пораженных солн-цем.
— А, ладно! Поставлю тебе пятерку, раз уж ты нашел в себе силы придти в та-ком состоянии!
... Тем летом мы с художницами встречались много раз — и там, под обрывами, и в городе – мы с другом быстро с ними сговорились, и наслаждались чудесами случайных связей. Нам нечего было бояться: как избежать беременности мы уже знали, а сифилис прекрасно лечили и тогда.
Потом я сбежал в университет, не оставив ни адреса, ни телефона...
— Э-ге-гей!– услышал я. Жена дожидалась меня на повороте. — Что там с то-бой?!
— Иду! – прокричал я в ответ, и мы отправились дальше.

* * *

В Пемпон мы явились около пяти. В «Релэ Броселианд» мест не оказалось — релэ, это, кстати, ямская станция — а в офис тюристик старушка беседовала со мной и с компьютером: с обоими невнятно, сбитая с толку отсутствием у нас транспорт-ных средств.
— Ну вот есть шамбр дот, — бормотала она, — в шести километрах. Ах, у вас же нет транспортных средств. Или вот, в трех, сейчас позвоню.
Брала трубку, поциферно сверяла огромный французский номер с указанным в компьютерной базе и говорила в трубку — теперь отчетливо и официально:
— Иси Люси, лоффис туристик де Пемпон. Авэ ву ан шамбр диспонибль пур де нюи? Сэ компле?
И звонила в следующий.
— Есть только в Плелане, — сообщила она.
— Хорошо, — согласились мы, — уже готовые на все.
— Но у вас же нет никакого транспортного средства!
— Они могут взять велосипеды, — вмешалась сидящая рядом девица неопре-деленного рода занятий.
— Где?
— В «Релэ Броселианд», у них есть прокат.
И в третий раз мы пришли в этот старый бретонский дом, в котором сначала не было мест, потом не было еды, а сейчас велосипеды были, но не было парня, их хо-зяина.
Рисепшн пошел нам навстречу и взялся вызвонить владельца велосипедов. Несмотря на поздний час, он его нашел. И было бы нам счастье, кабы не бешеное количество вопросов, — я понимал их не больше, чем на треть.
Нас спас француз средних лет — весь в белом, в круглых очках, — он был похож на знаменитого педагога Макаренко, только очень богатого.
— Я буду вашим переводчиком, — сказал он, отложив газету, — с английского на французский.
И через полчаса мы получили смешные желтые велосипеды с электрическим подсосом на переднем колесе. Мы стали обладателями транспортного средства, и щелкали переключателями скоростей, и мчались под сомкнувшимися в вышине уже темными кронами деревьев, и ветер, ставший к вечеру еще холоднее дул нам в лицо с новой силой, способной выдуть мысли и слова. И так и вышло — слова летели и мягко осыпались за спиной в густую траву древнего леса. Когда мы добрались до гостиницы, я мог бы вспомнить только «бонжур», да и то после паузы, — но счастье! — нас ни о чем не спросили, просто выдали ключи, и через минуту мы были дома.
Сквозь асфальт у водосточной трубы росла героическая роза, рыжая кошка ле-жала рядом. Она следила за нами пока мы ставили велосипеды, вынимали аккуму-ляторы и запирали замки. Мы не были опасны — и кошка повернулась к нам спиной, когда мы открывали дверь гостиницы.
Так мы и поселились на восточный окраине леса, в шести километрах от Пем-пона, в Плелан-ле-гран, с населением меньше тысячи человек. Из окна открывался обнадеживающий вид на кладбище, а во дворе буйствовали розы, но их я обнаружил только на следующий день.
Я пил там утренний кофе — в круглой беседке, сплошь заплетенной цветущими розами — их запах струился над кофейной чашкой.
Явилась кудрявая старушка в цветастом халате. Опираясь на трость она рас-сматривала меня, и по привычке качала головой.
— В этом году прекрасные розы, — сказала она.
— О да, — поспешно согласился я. — Великолепные розы!
— Когда мой сын руководил гостиницей, они были еще лучше!
— А где он сейчас? — спросил я, не подумав об языковых последствиях.
— Он теперь не живет с нами. А вы откуда?
— Я русский. К сожалению, я почти забыл французский...
— Ах, нет! Вы прекрасно говорите по-французски! Какие прекрасные розы!
— О да! розы прекрасны, — сказал я убежденно, надеясь, что эмоции укроют незнанье языка. Старушка внимательно посмотрела на меня и степенно удалилась.
Мы отперли тщательно прикрученные к столбу велосипеды — интересно, зачем мы так старались? — и отправились на поиски короля Артура.
Под тихое жужжание колес мы изъездили лес вдоль и поперек, но под старыми дубами и гигансткими липами кружились только тени пронизанной солнцем листвы, в Озере фей отражались юные француженки и их бородатые спутники, на скалах сидели озадаченные мужчины средних лет — короля Артура не было нигде, и не пускал Эскалибур золотые отсветы сквозь толщу вод.
Мы вернулись домой: рыжая кошка посмотрела на нас косым и хитрым, древ-ним взглядом, старушка тенью прошла сквозь розовый сад. Я выглянул в окно: ту-ман летел между кладбищенских изваяний. Потом сумерки сгустились, и все ис-чезло.


ВЕТЕР. Канкаль.
Канкаль был местом страшной ошибки.
Когда утром мы спустились на набережную с авеню Сисси, где поселились поздно вечером — вот бы знать еще, кто такая эта Сисси! — море ушло так далеко, что белые гребни волн едва различались вдалеке. Навстречу нам шли старушки, холодный сильный ветер дул им в спину, и уносил их куда-то, как старые слова — стоит обернуться им вслед, а набережная уже пуста.
Мы стояли у парапета и мучились проблемой, с чего начать: выпить ли еже-дневную чашку кофе, или плюнуть на все обыкновения и ринутся на вожделенный устричный базар.
Привычка победила, и после кофе с пирожными мы наконец-то отправились есть устриц. Конечно, мы взяли всех сортов по паре. Продавщица выдала пласт-массовые вилки: «Это вам, — сказала она осипшим голосом, — а это вернете!» — и строго постучала толстым пальцем по краю пластмассовой тарелки.
Мы сели на неровных, выбитых вечными солеными ветрами ступенях и при-нялись за устриц. Мы съели их все, но без всякого восторга. А ведь сколько раз в Москве мы пели эти песни: вот поедем во Францию! Да, да! А в первую очередь поедим устриц!
И в кои-то веки, они показались невкусными, скользкими и холодными, точь в точь, как их описывают другие.
Мы жевали губами, смотрели на далеко ушедшее море, — холодный ветер не утихал ни на секунду — но вкус мыла и соли не уходил.
«Это больше чем преступление, это ошибка», — вспомнил я. Устрицы недаром подают в начале, их нужно есть только натощак. А мы-то! После кофе, да еще пи-рожных!
Потом мы долго гуляли над обрывами, защищенные зарослями тамариска, желтого утесника и дрока. Холодный ветер бил в лицо, как только мы выходили на открытое место. К тому времени как мы дошли до нужного мыса, нижняя точка от-лива уже миновала, но море было очень далеко.
Внизу, на скалах, я начал охоту на устриц. Их было не так уж и много, а те, что были, так плотно вросли в складки скал, что моим ножом достать их было невоз-можно. Я прыгал по камням, заглядывал в щели, и, наконец, нашел несколько штук на плоской поверхности. Жена не проявляла интереса к моим поискам, и когда я протянул ей первую добытую устрицу, съела ее без всякого удовольствия.
— Чего это ты?
— Мне их жалко, — сказала она.
— Но ты же ешь их в ресторанах? И с большим удовольствием!
— Это другое дело. Их специально выращивали, чтобы съесть. А эти росли сами, они не ожидали, что ты за ними явишься, и убежать они не могут!
В это время я отковыривал вторую, — нож скрипнул по раковине, по влажным песчинкам, кусочек верхней створки треснул и откололся, и нож вошел внутрь, разрезая упругие мышцы — и всей рукой я вдруг почувствовал, что режу живое. «Мы же не голодаем? — подумал я, — мы же можем купить их на базаре? А?»
«Мне и первую было жаль», — решил я, и съев все-таки улов, с легким сердцем сложил нож, и пошел по морскому дну к мысу.
«Вот устрица! И еще одна! А вот еще!» — радостно отмечал я, но больше не вставлял нож меж судорожно сжимающихся створок.
Уже темнело, и волны бились о мол — до береговой стенки им оставалось со-всем немного, — когда мы вернулись в Канкаль. Есть не хотелось, зато мы вспом-нили о чае.
Чайных салонов мы не нашли, пить чай в ресторане нам показалось странным, так что бар «Гийот» оказался единственным приемлемым вариантом. У входа в бар стояли непременные столики под брезентовым навесом и красный «феррари».
Ветер не стих и к вечеру, но стал еще холоднее. Мы так замерзли, что против обыкновения вошли во внутрь.
За дальним столиком компания тамошнего юношества хохотала так же громко, как гопники в Костроме. Замерзшие и усталые, мы стояли у пустой барной стойки. Я мучительно вспоминал, есть ли во французском языке понятие зеленый чай, и к тому времени как бармен все-таки явился, — а это случилось нескоро — ответа у меня все еще не было.
Он был красив той красотою, что от бога: прекрасно сложенный, в сером сви-тере, похожим на кольчугу, в маленькой соломенной шляпе над голубыми наглыми глазами, — он был из тех, которым все должны.
— Что вы хотите, — сказал он с досадой.
— У вас есть зеленый чай? — спросил я со всей возможной в моем состоянии любезностью, однако очень невнятно.
— Какой?
— Green, — сказал я уже отчетливо.
— Это по-английски! — толкнула меня в бок жена и засмеялась.
Я почесал затылок: green в моем исполнении звучало как gris — серый — по-французски, но вспомнить слово «зеленый» на этом языке я не мог.
Бармен посмотрел на меня известным взглядом: такой-то смотрит на тебя как на говно, — и бухнул передо мною ящик с пакетиками. Жена быстро выбрала подхо-дящие.
— Пойдем на улицу, — сказал я, когда парень поставил перед нами две чашки с кипятком. — Я видеть не могу этого сукиного сына.
— Чего ты нервничаешь? — сказала жена. — Мы уже по возрасту вышли из сферы интересов таких молодых, как он. Мы для них просто неинтересны.
Мы выпили чай и долго дожидались счета. Хохочущая компания вывалилась из дверей, бармен провожал их до красного «феррари», я с ненавистью смотрел ему в спину. Потом он все-таки подошел и к нам.
— Счет, — мрачно сказал я.
Сдачи оказалось десять центов. Злобно ухмыляясь, я забрал крохотную монетку, и не сказав ни слова на прощание, мы отправились ужинать.
«Неинтересны! – думал я. — А он-то мне, конечно, интересен! Чем, интересно?! Самодовольной рожей?!»
— Да что с тобой!? – сердито спросила жена.
— Злобствую! – также сердито ответил я, и обнял ее округлые плечи. Они всегда мне нравились.
«И правда, — думал я. – С чего мне злится? Их надо бы жалеть. Они лишились половины простых радостей, которой обладали мы!
Подумать только! Уже был СПИД, когда они вошли в возраст, и с ним явился смертный ужас перед сексом. И страх перед наготой!
Черт! Длине их шорт позавидовали бы и пуритане прошлого века – а ведь под ними еще и плавки! И вот они заходят в воду во всей этой сбруе! И океан уж никогда не проведет мягкой ладонью по их гладкому телу.
У нас-то была усталость, у них – утомление. Мы знали радость сделанного дела, усталость мышц и чувство выполненного долга, у них остался только час окончания работы.
Они не писали перьевыми ручками, не ели настоящих помидоров и не искали книг.
Ну ладно! Я не злюсь. Мне просто жаль вас, парни, — вам так не повезло!»

В мишленовский «Виктор» нас не пустили — все места были заняты, и поужи-нали мы в «Фаро». Устрицы, с которых мы на этот раз начали, были прекрасны, и рыба хороша, и даже крем-брюле я съел с удовольствием.
Из-за стола мы встали с трудом. У выхода обернулись попрощаться:
— Мерси-и-и — запели сирены бара высокими звонкими голосами. — Оре-вуа-а-р — им вторили наяды кухни. Быть может потому, что мы наконец-то уходим, и рабочий день окончен? Или по привычке? А может, они и вправду были нам рады?
— Мэрси, — попытались мы пропеть в ответ. Но у нас получалось гораздо хуже. Просто не сравнить.


ДОЖДЬ. Брест.
Дождь пошел в Бресте.
Я смотрел — и не мог оторваться — на каменные доки Вобана, которые он по-строил по велению Короля-солнца. Они были глубоко внизу, в старом русле реки, облицованном темным камнем и превращенным в канал, такие аккуратные, гео-метрически выверенные, точно по размеру и форме тогдашних судов, вырытые в естественных извивах реки, заполняемые и осушаемые приливами и отливами — они были прекрасны, как бывает прекрасна добротная работа, однообразный бой барабанов и строгий порядок полковых шеренг. Я бегал вдоль каменного бордюра верхней набережной — над ней возвышался сетчатый металлический забор, на ко-тором по сю пору еще висели таблички «тэррэн милитер» — разглядывал доки и гигантские, сложенные из темного камня, подпорные стены обрыва, на котором и расположен Брест, судоремонтные заводы прошлого века, когда еще заботились о красоте заводских зданий, и старые шлюзы.
Я бегал вдоль каменного бордюра верхней набережной как злая цепная собака, которой хозяева не дают ухватить сочный кусок мяса, но машут им перед ее носом.
И тут-то ветер понес сначала холодную водяную пыль, потом — редкие капли, они становились все чаще и чаще, и дождь — мелкий и затяжной — все-таки пошел.
Мы скрылись под навесами кафе, откуда была видна площадь и замок, замы-кающий вход с моря в чудеса Вобана.
В соседнем кафе снимали фильм: аристократическая старушка — откуда же я ее знаю? — ничем не примечательная и полноватая, если исключить, что лицо ее было живо, что бы она ни делала, с достоинством поедала устриц и медленно запивала их белым вином. По соседству с ней сидела молодая компания — пила пиво, ела чипсы и громко хохотала.
Вот сняли дубль — вся команда бросается с зонтиками к старушке и, отпихивая друг друга, спасает ее от дождя. На юношество всем плевать — юношество спо-койно мокнет.
Мы медленно — как и старушка рядом — пьем вино, дубли идут один за другим, но дождь понемногу кончается, и тут же заканчиваются съемки.
Оба кафе пустеют, а мы отправляемся в крабовый ресторан, который присмот-рели еще вчера.
Он был в порту, в квартале от нашей гостиницы, и главным блюдом там были атлантические крабы — не считая, конечно, креветок, рыб, устриц и прочего.
Там я впервые увидел машинку для вскрытия устриц — простой рычаг с ножом — и, о ужас! — обнаружил, что верхнюю крышку раковины просто выбрасывают, не глядя.
Ресторан мог быть вполне обычным — хорошо оформленные внутренние по-мещения, быстрое обслуживание, не бедные посетители, — если бы не летняя крытая веранда, куда, однако, все и стремились.
Она была попроще: три длинных, плохо сбитых стола, на них — газеты вместо скатертей и вдоль столов сплошные лавки.
Посетителям выдавали белые бумажные фартуки, завсегдатаям — красные, ма-терчатые, и каждой паре — простое пластмассовое ведро. Чуть позже приносили крабов на деревянной разделочной доске, совали в руки деревянный молоток, и этим орудием все радостно молотили крабов, а то, что оставалось после — ели руками. Безумное количество отходов тут же сбрасывали в ведра.
«Свинская еда!» — сказал бы мой брезгливый братец.
Странная мысль долго меня не оставляла. Конечно, жаль, что эпоха маркизы Помпадур и герцога Мальборо ушла безвозвратно: ведь я уверен, что есть селедку с газеты — верх бесстыдства! — но все-таки, какое счастье, что можно никем не притворяться, что можно быть самим собой, пачкаться, смеяться и не мучиться мыслью, куда же деть останки съеденного.
Из трех столов, застеленных газетами, два были уже заняты. За одним сидела большая компания китайцев, за другим — здоровые мужики рыболовецкого вида. Мы попытались сесть за свободный стол, но прелестная рыжая бретонка сообщила, что стол зарезервирован. Она была маленькой и быстрой: светло-зеленые глаза смотрели прямо и сочувственно, пока я объяснял ей, как трудно жить и вопрошал, что делать дальше.
— Внутри есть места, — засмеялась она, и повела нас в недра ресторана.
Мы не хотели сидеть в духоте, да еще и в рядах буржуазной публики, и моби-лизовав весь свой запас французской вежливости, я отказался.
Мы вышли на террасу. За резервированным столом сидела съемочная группа, а во главе — та самая старушка-актриса!
Разнообразные помощники суетились: вставали из-за стола и возвращались об-ратно, говорили разом в телефоны. Они — все в черном, и только старушка в чем-то розовом, да рядом с ней ветхий, но в оранжевом пиджаке, старичок в очках.
И мы, и чудная рыженькая официантка видели, что конец стола свободен. Мы перекинулись с ней взглядами — вопросительным и утвердительным — и она по-бежала к метрдотелю.
Он оказался полуседым кудрявым мужчиной средних лет, в рубашке столь же красной, что и лицо, на маленьком востреньком носу сияли огромные очки. Он по-смотрел на нас поверх их стекол — и волосы на голове задрожали шаловливыми рожками, — прелестная бретонка сказала что-то, и место за столом съемочной групы нам было пожаловано.
Мы заказали все: и устриц, и крабов, какой-то салатик и бутылку белого вина. Мы тут же получили фартуки и ведра, простые вилки, ложки и какие-то железные прутики, и все это, не считая вкусной и простой морской еды.
Я взялся за разделку краба, а в перерывах прислушивался к соседям.
В киношной компании разговор поначалу не клеился. Но две-три рюмки вина превратили работников в людей: старушка поднялась и рассказала забавную теат-ральную историю, все засмеялись, похлопали, и принялись безжалостно колотить молотками по панцирям.
Нежданно объявился хозяин и, склонившись над старушкой в немом почтении, протянул ей черную кожаную книжку. Уложив локти на стол — голова склонена набок, рот приоткрыт — она принялась писать.
— Кто это? — спросил я у официантки.
— Кто? — переспросила она.
— Эта пожилая женщина?
— О! Это очень известная у нас актриса, Линн Рено.
— Спасибо! — сказал я, — к сожалению, мы ее не знаем.
Мы оба были уверены, что где-то видели это любезное лицо, но ничего опре-деленного вспомнить не могли. Помог интернет.
Старушка и в правду оказалась совсем не молода — ей было восемьдесят шесть.
В 1942 немцы расстреляли нескольких ее друзей и соседей. Она бежала в Париж, и поступила в консерваторию. Там ее пригласили петь на французском радио, чем она и занялась с большим успехом. Однако в 1945 съехала в Америку, снималась в кино, но главное, — организовала «Парижское ревю» в Лас-Вегасе, которое и сде-лало ее знаменитой.
Когда страсти по коллаборационистам во Франции улеглись, она вернулась. Ее последний концерт в Олимпии — ей было 82 — прошел в 2011 году.
Мы весело били крабов, когда все вдруг засмеялись: кудрявый метрдотель, смущенно улыбался, прикрывая рот рукой. Линн Рено, уложив на стол увесистую грудь, и что-то старательно зачеркивала в книжке.
— Ах, как жаль, ах, как стыдно, — приговаривала она между приступами смеха, — оказывается, вы Жан-Жак! А я думала Филипп! Зачем же я пишу Филипп?!
Вскоре они распрощались: долго извинялись, успокаивали Жан-Жака, тот двумя руками прижимал к пухлой груди книжку почетных гостей, сверкал маленькими глазками над круглыми очками, и провожал их до машин.
Линн Рено улыбнулась на прощанье всем, а показалось — именно нам — той улыбкой, что сейчас уже не в ходу, счастливой и грустной улыбкой женщины, в ко-торой затвердела эпоха мужчин, не снимавших шляп и черных фуражек: она умела взять их немногое добро, и не поскупиться при расплате. 
С ее уходом ресторан опустел. Ушли рыбаки и китайцы, одуряюще пахли раз-битые крабы из ведер, бил прилив в равелины Вобана и немецкие молы, сплошь заросшие устрицами и мидиями.
Мы тоже ушли, опрокинув напоследок по рюмке белого кисловатого вина.
Гостиница была рядом. Холодный ветер с Атлантики продувал насквозь все на-детые свитера. Пахло морем и почти забытой войной.


ОКЕАН. Мыс Ра.
Гостиницу мы забронировали еще в Бресте — одну из двух у самой кромки пляжа. Однако добраться до нее оказалось не так-то просто, как и разобраться в бе-зумных французских расписаниях, рассчитанных, минимум, на академиков: школь-ное время и каникулярное, дни недели с собственным расписанием для каждого из них, автобусы местные и проходящие. Долго надо прожить во Франции, что бы вникнуть, так что автобусов мы всегда ожидали с замиранием сердца: впрочем, все они приезжали вовремя, и ехали туда, куда мы хотели.
Но до мыса Ра в тот день они не ходили, что мы и обнаружили в Одьерне. Пришлось брать такси, которое нам любезно вызвали в Оффис туристик.
Таксист был молод — впрочем, все люди моложе 45 теперь мне кажутся моло-дыми — и очень разговорчив.
После первой же длинной тирады я собрал все силы в кулак и сообщил:
— Если вы хотите, что бы я вас понимал, говорите медленно, просто и ласково, — и строго посмотрел на его римский профиль.
За сорок минут поездки мы обсудили все: Бретань и бретонцев, Путина и Францию, еду и пейзажи, машины и женщин — темы я могу перечислить уверенно, но если понимаешь из трех слов одно, рассказать о содержании также уверенно уже не получается. Однако стало ясно, что он приехал сюда (неизвестно откуда), ему здесь нравится (неизвестно что), потому что бретонцы, хоть и недоверчивы (а так же обладают множеством других неизвестных качеств), но если уж приняли тебя в свои ряды, то это навсегда; да и погода здесь хорошая — всегда тепло.
— У вас в России, наверное, холодно? — спросил он.
— У нас тоже бывает лето! — твердо сказал я.
Шофер удивленно оглянулся на меня и замолчал ненадолго.
Внизу уже были видны обе гостиницы и пляж.
— Здесь такая прекрасная природа! — восторженно сказал он.
— Вам нравится? — вежливо спросил я.
— Да! Очень похоже на Ирландию!
— К сожалению, мы никогда не были в Ирландии.
— Я тоже не был, — засмеялся водитель, заворачивая к песчанному пляжу.
— Но я видел по телевизору! — важно закончил он, и аккуратно притормозил у дверей нашей гостиницы.
Она стояла между темными скалами мыса Ра и мыса Ван, далеко уходящими в море, у кромки широкого желтого пляжа, похожего на сцену, с которой в отлив уп-лывает темно-синий занавес, обнажая твердый мокрый песок на всю ее глубину.
Мы быстро бросили вещи и помчались сначала на мыс Ван, чтобы позже уви-деть закат с мыса Ра, как требуют все путеводители.
Дорога шла поверху, иногда подводя к высоким скалистым обрывам — внизу бушевал синий океан — был час прилива, и белые волны высоко взлетали по шер-шавой коричневой поверхности скал. Белые ромашки, такие же как у нас, росли вдоль дороги и на кромке обрыва. С другой ее стороны плоская поверхность была сплошь покрыта низким непроходимым кустарником, и заросли желтого дрока ле-жали в нем как заплатки на коричневой овчине.
Солнце садилось, и мы заторопились обратно.
— Надо бы купить бутылку вина, — забеспокоилась жена.
— Конечно! Только где? Ни одного магазина мы не видели!
— Что-нибудь дадут в гостинице! — уверенно объявила она.
— Ты помнишь, что мы уже успели отказаться и от ужина, и от завтрака?
— Ну и что? Уговорим их как-нибудь!
Эта перспектива не вызвала у меня энтузиазма, в особенности потому, что я стал путать английские и французские слова. Я видел все это как наяву: вот я стою у конторки, требую еды, не понимая при этом собственных слов. Какую еду могут дать такому придурку?
Однако, запрос на вино я все-таки сумел сформулировать в некотором соответ-ствии с грамматикой, и бутылку вина нам дали, несмотря на то, что время ужина давно закончилось.
Уставившись в потолок, я мучительно сочинял дальнейшие требования, а   женщина смотрела на меня так, как в России смотрят на инвалидов.
— Ок, — сказала она, я сделаю вам два сэндвича.
— Ок, ок, — сообщил я безрадостно, потому что сэндвичи в требованиях не фигурировали.
Облокотившись на стойку, мы ждали даров.
Женщина вскоре вернулась, вручила пакетики, и посмотрела на нас с еще большей жалостью.
— Может быть, вы хотите сыра? — спросила она.
— Конечно, это как раз то, что нужно, — уже радостно сообщил я.
И начался традиционный сырный концерт.
Неизвестно откуда объявился мужчина: торжественным шагом он внес мра-морную доску, на которой лежали уже начатые куски разных сортов сыра, и благо-говейно водрузил ее на стол.
— Этот подойдет? — спросил он, указывая ножом на кусок простенького твер-дого сыра.
— Конечно, — ответил я равнодушно.
— Столько? — спросил он, отрезав небольшой ломтик.
— Да, — сказал я, заранее зная, что будет дальше. Я углядел уже камамбер и рокфор и знал, что по собственной воле их нам не предложат.
— А этот? — спросил мужчина.
— И этот, — ответил я почти с отвращением. — А это какой сыр? — и махнул рукой в сторону камамбера.
— Камамбер, — ответил он, печально разглядывая маленький кружок сыра.
— И его, — заявил я. — А это?
— Рокфор, — со слезою в голосе объявил официант.
— И этот тоже, — сказал я радостно, — и режьте побольше. Ок?
Конечно, я знал, что нет француза, который станет резать рокфор большими кусками, но если не попросить, его не дадут вовсе: зачем тратить хороший сыр на тех, кто в нем ничего не понимает?
С нагруженным рюкзаком — мимо маяка, по скалам, прыгая с камня на камень, — мы добрались до острой оконечности мыса. За ним, невдалеке, в бушующем приливе, торчал маяк, растущий из скалы, — ни тот, что оставался за спиною, ни это еще не зажигались. Горящее солнце спускалось в синюю бездну, и океан тек перед нами, кружась водоворотами, кидаясь белыми волнами на темные скалы, и гулко бухал в выбитым им самим пещерах.
Он падал на скалу как водопад, сверкая синей шкурой с белыми просветами, — и как Европа удержалась на его спине? — он хочет унести ее подальше. Но мы-то здесь еще! Мы держим эту землю за траву и камни.
Стрелой летели чайки к нам — из синей глубины, из красного заката — как стая белых писем, и исчезали в складках бурых скал.
— За океан! — прокричал я, не забывая держать покрепче чахлый пластмассо-вый стаканчик.
— И что б у нас все было хорошо!
Сансер был мил, как нынче редко уж бывает, и сыр прекрасен. Большая чайка села рядом. Мы отломили ей кусок багета, потом еще, еще один. Она не уходила — внимательно смотрела на рюкзак, как птицы, в профиль, одним глазом, — на синем фоне океана светился красный кончик клюва.
— Ну что, еще?
Мы отломили по кусочку хлеба и немного сыра, и чайка удалилась, устроив-шись над нами.
За нею расстилался ставший узким пляж — прилив захватывал пространство скудной здешней жизни. Там темная мохнатая собака, огромная, как пони, катила красную повозку, — куда-то вдаль, от нас, — на мокром песке вспыхивали белым никелированные спицы велосипедных колес. Но кто был в ней? — Как жаль, как жаль! — уже не разглядеть.


РЕКА. Понт-Авен.
Папаша Хэм не посоветует плохого, если говорить о выборе вин. Мы всегда доверяли ему, — и он ни разу не подвел.
Хорошие художники тоже никогда не обманут: поэтому в Бретани никак нельзя было миновать Бель-Иль, где Клод Монэ написал свои знаменитые скалы, и Понт-Авэн, — там жил Гоген.
Кемпер был по пути и мы не миновали и его.
Навьюченные рюкзаками, мы шли вдоль неширокой реки — меж каменных стен внизу текла прозрачная вода — и через каждые 20-30 метров ее пересекали мосты. На их перилах цвели разноцветные простые цветы, во дворах клубились заросли роз, а на другом берегу, за старыми коричневатыми домами высились башни готического собора.
— Темнеет, пора искать гостиницу, — сказала жена, — иначе мы ничего не увидим.
Гостиница обнаружилась сразу же. Ее вполне современное здание стояло в углу, за сквером.
— Нам нужен номер на одну ночь, для двух человек, — сказал я портье.
— Да, пожалуйста, — ответил он.
— Сколько стоит?
— Семьдесят два евро.
Так дешево мы еще не жили.
— Сколько? — переспросил я недоверчиво.
— Семьдесят два, — терпеливо повторил француз.
— Нам следует заплатить сейчас?
— Нет завтра, при выписке, — ответил портье, и мы отправились в номер.
Он был большим, этот номер, на просторном балконе стояли стол и два кресла, во дворе цвели розы, в ванной была действительно ванна, а не детская душевая ка-бинка, количество зеркал вдвое превышало число живущих.
— Слушай, мать! — сказал я, — этот номер не может стоить так дешево. Мы чего-то не поняли.
— Но ты же с ним разговаривал! — возмущенно сообщила жена, — он же сказал 72?
— 72, — тупо подтвердил я, — но этого не может быть.
— Ну так пойди, и спроси еще раз! Иди скорее, нужно торопиться: ты же сам видел, какой это прекрасный город!
Я неохотно двинулся к двери, но платить завтра лишнее было бы нестерпимо.
— Простите, — сказал я с потрясающим французским прононсом.
Портье настороженно посмотрел на меня.
— Вы сказали — 72?
— Да.
— 72? — переспросил я и уставился в настеные часы, мучительно переводя в уме сложные французские числительные в простые цифры.
— Yes! — для улучшения взаимопонимания портье перешел на английский.
— Напишите мне, пожалуйста, — сказал я в смятении.
Француз вытащил из-под стола лист А4, очень крупно написал «72», и передал бумагу мне.
Я повернулся и — счастливый обладатель бумажного документа — зашагал к лифту.
В зеркале я видел, как он тихонько хохотал, прикрыв рот ладонью.

Мы выскочили внутрь веселого города Кемпер. Мимо нас летели цветущие мосты, почти парижские, если б они были покрупнее, здания, — пьяное юношество, устроившееся на ступенях какого-то мемориала, — пока мы не остановились в изумлении перед собором. Он был костистым, как аскет, чьи ребра явственно чита-лись сквозь тонкую усохшую кожу древности — высокий и сухой, коричневый, но светлый, — сквозь старые темные двери глухо пел орган, и звуки его сливались с пьяными воплями юношества с другого берега реки. Я бы остался там навсегда — кабы был ангелом — орган всегда вызывает во мне желание застыть, но тело тре-бовало еды.
К несчастью, в Бретани чтут святое расписание, и рестораны открывают вече-ром не раньше семи. Мы побрели по улицам с накрытыми столами, за которыми не было никого. Но слабая надежда не оставляла нас, и на углу мы все же обнаружили единственную открытую дверь. Ее заслоняла стройная девица в белой блузке.
— О! Вы уже открылись! — сказал я с облегчением.
— Нет! — ответила девушка строго. — Ресторан открывается в 7 вечера.
— А если я сейчас умру от голода прямо здесь? — спросил я, и жалобно вздохнул.
Девица недоверчиво осмотрела меня с головы до ног.
— Не умрете! — уверенно заявила она. — До открытия остался всего-то час!
Весь час мы проходили по улицам, выбирая подходящий ресторан из множества закрытых. И мы нашли такой, как нам хотелось, но до открытия было далеко. При-шлось прогуляться еще.
Ближе к семи мы забыли название улицы и направление. Мы метались по узким средневековым улочкам, каждый раз выходя к одному и тому же углу, злобно вгля-дывались в указатели и вспоминали особые приметы. Но ресторан исчез, а время шло к восьми. В конце концов, мы выбрали другой, и не прогадали. Кормили вкусно.
Мы сели на террасе, съели все, что смогли, и сразу подобрели. Ласково по-сматривая на уличную толпу, мы наслаждались сытостью и медленно допивали полбутылки «Сансера». Его, впрочем, было маловато, да и на вкус он был не тем, что мы в нем ценили, и мы неторопливо отправились домой.
— Давай выпьем еще, — сказал я жене. Уж очень не хотелось уходить с празд-ничных цветистых улиц города.
— Давай, — с радостью согласилась жена, — но только если найдем настоящий «Сансер».
Мы шли по уже пустеющим улицам — эх, боже мой! Как пахли розы и все другие, мне неизвестные цветы! — и слышали звук собственных шагов. Я заходил во все встречающиеся бары — не исключая тайских и японских ресторанов — ки-дался к стойке и говорил то по-французски, то по-английски:
— Нет ли у вас немного «Сансера»?
Его искали под прилавком, и в задних комнатах, и на полках за баром — «Сан-сера» не было нигде.
Последним был бар в коротком боковом проулке: за барной стойкой сидели пять мужчин преклонных лет — серьезные, внимательные, все в шляпах — они как по команде обернулись, когда я от дверей спросил, глядя на полки:
— Есть «Сансер»?
— Какой? — спросил учтиво завитой и крашеный блондин.
— Красный, — уже не так уверенно уточнил я.
— Мне очень жаль, — сказал он с легким поклоном, — только белый.
— Но есть отличный «Мутон барон Ротшильд»! — сказал кто-то из внима-тельных, в шляпах, и улыбнулся.
И только тут я понял, что попал в гей-бар.
— Спасибо, это не подойдет, — сказал я, и вышел.
Как жаль! Жену туда бы не пустили. А редкостный по дружелюбию был бар!

* * *

В Понт-Авене мы вышли из автобуса на главном перекрестке. Вся трудность заключалась в том, что я хотел найти гостиницу, в которой жил Гоген. Вокруг было множество ресторанов, кафе, и гостиниц, да только я не знал, какую именно нам следует выбрать.
— Ты знаешь, что здесь сохранился средневековый сортир? — сказала жена, и вопросительно посмотрела на меня.
— Ты говорила, — ответил я деланно равнодушно. Я знал, я знал, чего она хо-чет.
— Ты должен туда сходить! — сообщила она. — А я сфотографирую твою морду в окне.
— А вместе слабо? — спросил я.
— Он мужской! — ответила она.
— Давай-ка найдем гостиницу! — сказал я сурово, — она где-то там, — и мах-нул рукой в сторону площади.
И вот перед нами прекрасный древний городок, четырнадцать мельниц на ма-ленькой, в сущности, реке: она растекается на протоки и снова сливается в одно русло, перегороженное кое-где тяжелыми камнями порогов, — мы скачем по ним с одного берега на другой; море китайцев и нескончаемое их селфи; забитые тури-стами блинные — мы прокляли их навеки веков, — но к вечеру город пустеет и мы остаемся одни.
И лучшего места для подведения итогов нам было не найти: мы поженились в этот день двадцать пять лет назад.
В 7 вечера открылись рестораны и мы спустились во двор нашей гостиницы — почему-то я был уверен, что Гоген жил именно в ней, — уселись за столик, и тут же явился официант. Он был похож на изгнанника, не угодившего чем-то хозяину пер-вокласного заведения: немолодой, сохранивший стойку легкого поклона, профес-сиональную внимательность в лице и способность быть и отсутствовать одновре-менно.
Мы решили не скупиться и заказали все: устрицы, мясо, супчик, и посмотрев друг другу в глаза, сказали: Шатонеф де Пап! — и выдохнули от ужаса перед своей смелостью. Сорок восемь евро! Сорок восемь евро!!!
— Вы одобряете наш выбор? — спросил я у официанта. — Это хороший Ша-тонеф?
— Конечно, — ответил он так сдержанно, как только мог.
И я понял, что опять сморозил глупость.
А ведь я знал, знал давно, что для французов есть вещи безусловные, и спра-шивать о них все равно, что поинтересоваться, есть ли у мужчины ***.
Первое — это сама Франция. Ее место в мире непоколебимо со времен Напо-леона, что мне продемонстрировал когда-то старый кудлатый алкоголик в драной шляпе и кашне.
Я шел по Новом мосту и вел рукою по пористому камню его перил — кремовых сейчас, после ремонта, коричневых тогда, в 1994, — он шел мне навстречу.
— Освободите дорогу! Идет француз! — воскликнул он, тетрально взмахнув рукой, когда между нами оставалось около метра.
Ошеломленный, я уступил, и тут же вспомнил речь Шарля де Голля: «...Что бы не произошло пламя французского Сопротивления не должно угаснуть — и оно не угаснет!»
Нет смысла спрашивать о рокфоре — он всегда безусловен, как Франция, и также прекрасен, как Париж. Шатонеф де Пап — из того же ряда.
— Давай выпьем за нас! — сказала жена. — Мы смогли!
— Да! Мы смогли!
Не возненавидеть друг друга, не утонуть в тине однообразия жизни — рабо-та-дом, не утратить свободы, мы вырвались из духоты взаимных обвинений и пау-тины быта. Мы быстро вышли из рамок традиционной семьи, которая всегда дома: «Как это? Она пойдет без меня?!».
Мы убежали от вашего счастья и вашей мечты — деньги, квартира, машина, — и не стали ячейкой вашего общества, которое бодро шагает по пути, предначертан-ному традицией и правительством. Он всегда одинаков, этот путь. Известен и его конец: когда супругам за пятьдесят, они вдруг подумают оба: «Когда же ты сдох-нешь?»
Нам дорого стоило — смочь, но мы не убили друг друга, как многие, а ведь могли!
— Выпьем, дорогая!
И я никогда не ударил тебя, хотя, признаюсь, иногда очень хотелось.
— Мне тоже хотелось!
— Так выпьем же, мать, что этого мы не смогли!
Первый Шатонеф кончился давно — а как же он был хорош! — кончался и второй. Классический официант вдруг приобрел человеческие черты и жалобно смотрел в нашу сторону.
— Мы можем забрать бутылку с собой? — спросил я.
— Конечно! — он вставил пробку и облегченно вздохнул.
Мы рассчитались — сумма не произвела впечатления: какое значение имеет она на фоне стольких вместе прожитых лет?! — и выбрались на реку. Город был пуст — как Кострома или Боровск в это же время, — мы были одни.
Мы прыгали по камням, застрявшим в реке столетия назад, и вода летела вместе с нами — но мимо, мимо — мы допивали Шатонеф под сенью уже невидимых де-ревьев, под шум реки и шорох пены. И там я обнял ее и запустил руку в ее чудные густые волосы.
— Давай выпьем за то, что ты кудрявая! — сказал я уже не очень четко.
— А ты лысый!
— Я ни за что не прожил бы с тобой 25 лет, если б ты была блодинкой с пря-мыми волосами до жопы! — я негодующе затряс головой. — Честно!
— Но ты смог? А?
— И ты смогла. И я не лысый! Еще.
— Мы смогли!
— Конечно смогли!
— Выпьем?!
— Выпьем!
Потом мы выбрались на остров.
Под желтыми фонарями гулял мужчина с маленькой собачкой:
— Жако! Жако! — звал он ее.
Но собака на всех парах бежала к нам, обнюхала ноги и жалобно заскулила.
— Жако! — опять позвал он ее, и посмотрел испуганно на нас как на опасных сумасшедших.
Собака села рядом с нами. Смешно поворачивая голову вверх и в сторону, за-глянула в глаза и решила не уходить.
Мужчина стоял под фонарем — к нам боком, совсем один, седой и неловкий, — в моей руке поблескивала черным алмазом бутылка Шатонеф, и так хотелось по-звать его с собой: мы выпьем за тебя, потом — за нас, потом — за то, что б все мы умерли тихой смертью, и не сейчас, а позже, много позже, и что бы радость не ос-тавляла нас никогда.
— Жако! — позвал он ее еще раз.
— Иди! — сказали мы тихо. — Он твой хозяин!
Собака отбежала, оглянулась, и решительно направилась к нему. Мужчина по-вернулся к нам спиной и скрылся в глухой тени черных деревьев.
Мы возвращались домой.
— Сортир! — засмеялась жена.
Небольшая каменная будочка с островерхой крышей, крытой черным сланцем, висела над шумной рекой. Ярко горели два маленьких окна без рам.
— Ну что, мать, пойдем на пару? — спросил я.
— А, пойдем!
И мы сделали это вместе. И дух Гогена витал над водами.


ПОЛЯ. Киберон.
Мемориальные доски я стал внимательно читать еще в Бресте. Их было много, и чем ближе мы подбирались к Ванну, тем их становилось больше.
Они удивляли, эти доски: фамилии не говорили ни о чем, но странное дело — напоминали об еврейских гетто времен второй мировой: расстреляны такие-то, убиты те-то, здесь — пятеро, там — трое, фамилии и годы: 1793, 1795...
Так много, как будто ошиблись в датах: так много бывает только во Второй мировой.
Потом я понял: это — следы Вандеи и шуанов. О них мы не знаем ничего.

К вечеру устали ноги, а пятки просто горели. Целый день мы шли полями вдоль бесконечных рядов стоящих камней, шли поперек, забирались на вершину какой-то башни — оттуда были видны ровные ряды постепенно росших в высоту истуканов, — потом искали в лесу самый большой из них, и теперь, забравшись на холм, на-сыпанный в древние времена неутомимыми кельтами, смотрели на пройденные пути.
Вершину холма стесали христиане, поставили каменное распятие и маленькую церковь, — наверняка, из кельтских кмней, — а позже установили и подзорную трубу: два евро, конечно, за то, что б посмотреть на то, что можно увидеть своими глазами.
Я закурил и облокотился на поручни: светилась сигарета бледной розовой звездой и дым стелился к низу, к полям и травам. Там было холодно и тихо, и только иногда, далеко внизу, перекликались укрытые туманом туристы.
«Не для меня все это, — подумал я, и выдохнул вдруг ставший розовым дым, — король Артур, менгиры. Не чувствую и не понимаю. Давно ушедшее и мертвое, и даже, может быть, придуманное. Чего бы я ни сделал, я не могу быть там. Какое усилие я должен совершить? И нужно ли? Возможно ли? Я не могу мечтать о ры-царях Круглого стола». И вспомнил вдруг, как мы когда-то поехали смотреть на ре-конструкцию Бородинской битвы.

* * *

Был вечер. Леса темнели, и дым костров сдвигал ложащийся туман. Мы кое-как устроились поближе к лесу, натаскали дров и запалили костер. Я достал давно при-пасенный коньяк.
— Давайте за нас. Мы будем как они, — Тучков 4-й, Раевский, капитан Тушин, наконец!
— Как кто? Как эти?! — сказала моя давняя подруга, брезгливо разглядывая молодых, веселых и красивых парней на Бородинском поле. — Как эти трансве-ститы?!
— Реконструкторы, — машинально поправил я, заедая коньяк лимоном.
Парни сидели вокруг костров, их кивера лежали рядом, бутылки с дешевым вином переходили из рук в руки.
— Почему трансвеститы? — вдруг опомнился я.
— Им кажется, что вся эта сбруя делает их мужчинами. Они присваивают себе то, что им не принадлежит.
— Это игра! — возразил я.
Мне нравился этот веселый бивуак.
— Если ты оденешь женскую одежду, у тебя же сиськи не вырастут? — спро-сила она, и ткнула меня локтем в бок, — или хочешь поиграть?
— Нет конечно, — обиженно ответил я.
— Ну вот! А они думают, сейчас нацепим кивер, и вот, уж *** на пару санти-метров больше!
Мы помолчали.
— И это не игра! — добавила она.
Спустя минут пятнадцать, к нам стали подсаживаться парни от соседних кост-ров. Я спрашивал их о чем-то, угощал коньком, они в ответ предлагали водку — не мне, конечно, моей пышногрудой подруге, но мне — за компанию, а в ее глазах ис-кали ответ: даст или не даст!?
Они кокетничали не хуже Тучкова 4-го, и в ту минуту, когда я чувствовал, что пора вмешаться, моя подруга сообщала, подперев объемную грудь скрещенными руками:
— Вот что! Я у незнакомых мужчин не сосу! О кей?!
Они уходили сразу же, ни слова не сказав в ответ, и я им был за это благодарен.
Кто знал тогда, что реконструкторы поедут воевать всерьез? Кто мог подумать, что жизнерадостные парни будут стрелять по живым мишеням и ржать в восторге: попал, попал!!!

* * *

Я бросил сигарету вниз.
...Еще был виден пылающий закат. Он тлел за черными лесами. Над лысыми полями плыл туман, — там были только овцы да бесконечные ряды камней.
— Давай обойдем церковь кругом, — сказала жена, — ты иди с этой стороны, а я пойду с другой. Встретимся за алтарем.
Я посмотрел на юг. Еще светилось небо бледной синевой, и там кончалась суша, — только море, Киберон, невидимые отсюда маяки, — их свет во времена Фран-цузской революции привел в Карнак английские суда, и вместе с ними солдат, ору-жие, графа Пюизе и бесконечную войну.
Их ждали. И толпы твердолобых бретонских крестьян приветствовали подмогу яростными воплями. И было отчего: им привезли одежду и еду. «Бретонские кре-стьяне сохраняли верность католической вере и королю, — с почтением писал кто-то из наших нынешних историков. — Они проявляли чудеса героизма в партизанской войне против республиканцев».
И гибли тысячи людей — в боях, засадах, лесных ловушках. Их били и топили в мешках, резали и жгли, стреляли и вешали. Но верность! Верность королю! Про-стите, я забыл! Она — сама по себе благо.
Я обогнул угол церкви. Площадка за алтарем была пуста. «Жена-то где? — за-беспокоился я. — Что там она нашла?», и посмотрел на север, в сторону Орэ — в глубокую северную тьму.
Туда пришли войска республиканцев, и в бешеных боях блокировали полуост-ров Киберон, сплошь занятый бретонцами. Чуть позже они двинулись на юг, к са-мому узкому месту намытого морем полуострова.
Там был Понтьевр. И поражение бретонцев. И плен всех тех, кто не успел сбе-жать на кораблях любезной Англии.
Плененных было много, три тысячи или четыре — не очень-то внимательно их пересчитывали. Так много, что трибунал, назначенный Республикой, не мешкал с разбирательством. Он выдал мудрое решение — как все решения войны: убьем ка-ждого пятого, или двадцатого, или второго, и всех евреев в придачу, — и трибунал решил убить всех тех, кто старше 16.
Их было больше семисот — а кто мне скажет, сколько было там на самом деле? — всех расстреляли на болоте близ Орэ. Видеть его отсюда никто не смог бы и в самую ясную погоду. Я только чувствовал — оно недалеко, — как Крым, 1920-й.
Под руками вдруг оказалась подзорная труба. Я заглянул в лиловые стекла — там была тьма. «Ну да, два евро, совсем забыл», — подумал я, и тут же почувствовал руку на своем плече. Нашлась жена: мы с ней ходили друг за другом вокруг церкви.
— Домой? — спросила она.
— Домой!
Мы медленно спускались в сумрачный Карнак петляющей по холму дорожкой.
— А знаешь, — сказала жена, — исследованием менгиров впервые занялся англичанин, фамилию не помню, конечно. Бродил по здешним полям в конце XIX века. Камней было много — три тысячи или четыре, сосчитать точно было почти невозможно. Только большинство камней было повалено...
«Чудесные бретонские крестьяне, воспитанные в преданности католической вере, конечно, не могли стерпеть языческих божков. Дома, опять же, нужно было строить, распятия вытесывать...» — подумал я.
— А стоящих оставалось только около семисот, — сообщила жена, — ну, может, больше немножко...
Мы медленно спускались по холму на окраине Карнака. Из шикарного здания справа выбежал симпатичный паренек.
— Voulez-vous dejeuner? — спросил он, разглядывая жену с плохо скрываемым любопытством.
— Mais non, — злобно рявкнул я – Конечно нет!
Больше нас никто не тревожил. Только холм.
Его насыпали кельты. Не знаю, кого закопали под ним. Для армии маловат, но для всех генералов, маршалов и генералиссимусов хватило бы вполне. И думаю, я бы присоединился со своей лопатой.


СКАЛЫ. Бель-Иль.
Паром еле протиснулся между двух молов внутренней гавани — их стенки густо обросли устрицами и мидиями — был отлив, и судно подошло к нижней платформе. Из открывшейся дыры в боку спрыгнул на бетон молодой матрос, ловко накинул швартовы на кнехты, и застыл, вперившись в белый бок парома. Высокий и строй-ный, в белой, заломленной назад и вбок фуражке, в темных очках на загорелом лице — ни здесь, ни там, как мертвый — ни взгляда, ни звука.
Киберон.
Паром дал гудок, заждавшаяся толпа покатила гигантские чемоданы. Колеса скрипели, стучали по брусчатке и затихали у турникета. Там проверял билеты такой же швартовщик — молодой, загорелый, в таких же темных очках — высокомерный, как все моряки. Ни взгляда, ни звука.
Народ медленно входит в паром, запихивает чемоданы, лезет по трапам, теряя дыхание, — я вижу, как дряблые мышцы не могут справиться с этой бесхитростной работой. Паром дает гудок и медленно выбирается из мелкого сейчас порта.
Пассажиры бегут на бак — и смотрят на медленно исчезающий Киберон, де-лятся впечатлениями изящно и сдержанно. Ни капли чувства, не говоря уж о страсти, только женщины — не все! не все! — искоса бросают взгляды на туго обтянутый линялыми синими штанами зад швартовщика. Он медленно укладывает канаты в бухты. Потом в синем тумане вырос Бель-иль.
Там я впервые увидел общественные классы.
На берегу все сразу же разделились на группы. Просто одетые бородатые парни в соломенных шляпах скидывали на земь большие рюкзаки, садились в кафе на солнце, ходили от стола к столу, целуя странно одетых девушек.
Худощавые загорелые женщины среднего возраста с мужьями и непременной собачкой — миллионами собачек! — всегда сидели под зонтиками и сдержанно приветствовали знакомых.
Они не смешивались, а существовали в параллельных пространствах так ощу-тимо, как томатный сок и водка в «Кровавой Мэри».
Нас в Ле Пале встретил прекрасный Вобан — неужели он построил все фран-цузские крепости? — мы допоздна гуляли по городу все время натыкаясь на крепо-стную стену, проходя сквозь нее через нечастые темные ворота, украшенные пор-тиками, пересекали рвы и поднимались на насыпи, ставшие теперь парками, и воз-вращались сквозь те же ворота, казавшиеся другими с обратной стороны.
На другой день мы взяли электрические велосипеды — не желтые на этот раз, — и помчались по узким и гладким дорогам: сильный лобовой ветер и подъемы нивелировались электрической тягой. Впервые я брал подъемы не вывалив язык, а сидя на широком сиденье и переключая кнопки.
Мы ехали к южным скалам — мелькали поля и перелески, цвела везде напер-стянка, которой Агата Кристи отравила половину своих героев, цвел желтый дрок, — и ветер дул, соленый вольный ветер моря. Я вырос в нем, внутри него, он пел о воле с детства, я вторил — и так всю жизнь, — и тосковал, когда он исчезал, удав-ленный материковыми равнинами.
Дорога завернула, ветер стих, вернув меня к заботам, и тут я обнаружил вывеску: «Atelier. ;banist».
— Смотри, мать! — заорал я. — Как тебе!?
Жена вернулась и встала рядом. Мы засмеялись разом, не сходя с перекрестка, сгибаясь к рулю и распрямляясь, — машины объезжали нас аккуратно, как сахарных, а мы не могли остановиться.
— ****ист! Надо же! И всего до пяти! Опоздали! Приедем завтра!
— Обязательно! — ехидно пропела жена.
Мы не приехали, конечно. А вместо ****иста — как позже выяснилось, всего лишь краснодеревщика — посетили Сару Бернар.
Путь к ней прорезался давно: через пивные у башни Сен-Жак, напротив ее те-атра, которых нынче уже нет, и через камешек, небрежно брошенный дедусиком на незаметную могилу Пер-Лашез, через заводы Нобеля на Выборгской стороне — я жил с ними рядом в свой первый приезд в Петербург — а он хотел жениться на са-мой яркой тогда звезде, да мать сказала ему: «У актеров нет души, поэтому их не хоронят в церковной ограде», и он разорвал помолвку.
Но дом ее молчал. В сером прямоугольном строении с полукруглыми заверше-нием окон, не было ни вкуса, ни фантазии, — ни юга, ни севера сказал бы я, ви-девший дачи в Крыму и Стокгольме.
Только французское здравомыслие: вот тут мой дом, невдалеке — дом сына, и вне прямой видимости, за желтыми кустами дрока — дом для гостей. Так мудро далеко — чтобы не лезли с восторгами и болтовней.
Она могла себе такое позволить.
Там было грустно — на северном конце Бель-Иль — компания молодых фран-цузов резвилась тихо у воды, торжественно въезжали на стоянки машины и мед-ленно — велосипеды. Шли тихо люди, и говорили приглушенно — все как у нас у Вечного огня.
И мы — как все, как все, — дошли до северного конца острова, постояли, при-слушались к океану, и отправились к скалам Монэ.
Нам повезло: был ветер и мы увидели их точь-в-точь такими же, как на знаме-нитом полотне.
Мы долго бегали по обнесенными бечевкой тропинкам — посмотрим с этой стороны? Да нет же! Давай с той! — мы посмотрели со всех.
Солнце било в глаза, освещая низкую траву и слабые сиреневые цветочки, — interdit de marcher, мы восстанавливаем эндемичную растительность, написано было везде — сквозь бечеву жена кидалась на ей одной известные редкие цветы, а я пы-тался вовремя ухватить ее за руку, за полы одежды, но это не всегда удавалось. Она нюхала всю траву подряд.
– Чувствуешь, как пахнет? — Кричала она.
— Нет, — отвечал я. — Я даже говна не слышу!
– Урод! Урод! Как же ты живешь?!
Но жизнь, прошитая бешеным прибоем, была прекрасна все равно.
Мы отвязали велосипеды на тщательной, сугубо аккуратной стоянке. Солнце садилось вдалеке, — за растрельными болотами Карнака, за тяжким бетоном не-мецких подлодок кригсмарине в Лорьяне и Бресте — а впереди сиял белизной тон-кий, как мизинец и длинный, как средний палец маяк. Мы ехали к нему.
Ветер бил в спину, мы быстро добрались до обнесенного решеткой двора. Во-рота были распахнуты настежь — на них, конечно, висела табличка: военная тер-ритория, вход запрещен, но я же не обязан говорить по-французски — и мы вошли во двор.
Маяк был мертв — зачем эти глупые сигналы светом, когда каждое судно имеет систему спутникового позиционирования, — и прекрасен, как чисто вымытый по-койник: расчесанный, подкрашенный где нужно, нестерпимо аккуратный.
Стояли по бокам корпуса обеспечения: сквозь чисто вымытые стекла я видел дизельные силовые установки, переплетение медных и серебристых труб, абсо-лютно чистый кафельный пол, и будто вчера выкрашенные светлые стены. Там было тихо, только ветер стучал темными проводами где-то в невообразимой вышине, и даже в корпусе охраны не шелохнулось ничего.
Прощай, мечта! А так хотелось умереть на дальнем маяке! Их нет больше, в них надобности нет, и мы, кто думал об этом, — скорее как о бегстве, — тоже не нужны.
Мы вышли за ворота. На узком сером асфальте нас ждут велосипеды — красный и зеленый. Лежат в повалку, но мы поднимем их из праха, дадим им жизнь, и дви-немся к закату. Путь не окончен. Красивому покойнику следует добавить жизни.
— А не поесть ли нам? — пропел я отвратительным тенором.
— Зачем хотеть есть, — говорит моя жена-философ, разглядывая пустынный пейзаж — если нечего?
Вокруг и вправду только тамариск и чахлые травы.
— Давай искать! — ору я. — Должно же здесь быть хоть что-нибудь!
Ослепительно белый мертвый маяк стоит в километре от берега, а мы едем к морю, к старинному дому с башенкой. «Ля Гран Лярж», написано над входом, отель.
— Мы можем поесть у вас? — спросил я в ресторане у необыкновенно суровой девы.
Она стояла к нам спиной и, наклонившись, перебирала что-то на низком столике, так что я разговаривал с ее туго обтянутым коричневым форменным платьем задом. Суровая дева распрямилась и, не теряя достоинства, отвела нас к свободному сто-лику.
Мы сделали заказ, выпили по глотку вина, я вышел на террасу покурить.
Слева направо шла гладкая асфальтированная дорога, за нею бился океан и бе-лый парус закладывал виражи.
Мертвый маяк я видеть не мог, его закрывало здание гостиницы, однако он не давал мне покоя.
Я думал, глядя на гладкий асфальт:
«По молодости лет мы убегаем из дома по такой же гладкой дороге. Мы тянем за собою чемодан, набитый учебниками, родительскими правилами и своими мечтами.
Не пробежав и десяти метров, мы выбросим учебники, еще раньше мы расста-немся с родительскими правилами, и чемодан станет легче.
В свободные углы мы запихаем, что попало: дома, машины, деньги и детей, и новый костюм, и старые джинсы – все там. А в самый дальний угол заткнем мечты, — они останутся с нами надолго – но с каждой остановкой их будет все меньше и меньше.
Потом начнутся потери — смерть близких, уход любимых, вообще живых – но чемодан не опустеет, напротив, заполнится ими под завязку.
Но позже, в странную минуту правды, мы обнаружим, что ноша стала невесо-мой. Мы сядем где-нибудь, заглянем внутрь и выясним пропажи: мы не заметили, как где-то выпала страна: в ее географическую данность мы верили, — она же была нарисована на всех картах! Или я забыл? – и вместе с ней исчез народ, он больше не желает, чтобы мы жили. Исчезли профессии, которым мы отдали много лет. И бу-дущее тоже затерялось.
Не повезло нам, парни!
Вам, впрочем, тоже, – я вспомнил бармена в Канкале и матросов Киберона. Вы родились слишком поздно – мечты и откровения уж были не в цене. И вы пошли за всеми – в простую общепринятую жизнь, в которой успех измеряется деньгами. С чем вы останетесь на краю тьмы? В раю ведь нет карманов, и Петр вас не спросит о новеньком костюме – где купили? – он спросит о мечтах. Вы промолчите».
Я докурил. Повертел погасший окурок в руке – как страшно пахнет пепел! – и бросил его на серый гладкий асфальт.
Я знал, конечно, мой чемодан стал легче – как у всех: там были дружба и маяк, любовь до гроба, ферма, где все мы собирались доживать свой век, и хоронить всех тех, кому бы удалось отправиться к праотцам раньше...
Окурок не долетел, зарылся в стриженый газон.
За ним стелилась узкая дорога.
Чуть дальше берег обрывался в небольшую бухту, — коричневые скалы лежали в ней островами, как коровы на синем лугу. Кипящие волны били в их крутые спины. Вдали, из заката, летел к берегу белый парус.
Холодный ветер усилился, выбивал слезу из прищуренных глаз, а куртку про-дувал насквозь. Я вернулся в зал ресторана.
— И что там? — спросила жена.
— Там лучший на острове вид с террасы, — ответил я, — только ветер сильный и холодно.
— Ну, потом посмотрю, когда поедем домой.
Я взялся за вилку, но взгляд скользнул сам к огромным окнам ресторана.
Далекая яхта теперь была уже у скал. Команда пыталась пройти между ними, но ветер гнал ее в белую пену прибоя.
— Смотри, смотри! — сдавленным голосом сказал я.
Яхта сильно кренилась, и белый парус ее почти лежал на воде.
— И что там? — спросила жена.
— Вообще-то, они терпят бедствие! – ответил я, притворяясь, что владею собой.
— О господи! Лучше не смотреть, а то придется идти спасать!
Яхта почти не двигалась, пытаясь выправить крен.
— В таком прибое мы ничем не сможем помочь, — горестно сообщил я.
— Ну, давай подождем немного, — сказала жена, — и если они останутся там же, будем поднимать тревогу.
Я оглядел зал: как и повсюду на острове, здесь были два типа людей — хорошо одетые, загорелые разнополые пары (интересно, куда они подевали своих гнусных собачек?) и бородатые парни в небрежной одежде. Одно их объединяло — полное безразличие друг к другу.
«Навряд ли мы сможем их встревожить!» — подумал я и посмотрел в окно.
Яхта по-прежнему боролась с прибоем.
Теперь она двигалась — совсем чуть-чуть, — рыская корпусом, она нащупала проход между скалами. Потом яхта выпрямилась, и рассекая тучи брызг, ринулась к берегу. Через секунду ее скрыла от нас кромка берегового обрыва.
В тот день мы мгновенно уснули. Мне снились коровы на синем лугу и толстые чайки: они летели прочь, в океан, и Сара Бернар смотрела им вслед с балкона своего некрасивого дома. Вдруг у нее из под ног выскочила маленькая собачка и зашлась истерическим лаем.
Так наступило утро.
Мы уезжаем в Париж.


ВИНО. Париж.
Поезд прошел сквозь болота Орэ — расстрелянные роялисты давно уже сгнили — теперь там растут небольшие леса, и через Ванн, где жили когда-то бретонские герцоги. Их крепость цела и сейчас.
И старые улицы: трех братьев таких-то, и братьев других — впрочем, все были расстреляны — и улицы братьев уходят в аллею героев и в площадь свободных французов.
Там стены домов увешаны мемориальными досками — расстреляны, расстре-ляны, расстреляны... 1795. Вандея.
Потом потянулись поля, мелькнул Ренн, — миновать его нам не удалось ни разу, — поезд постоял немного в Ле Манне, где мы ели когда-то самые вкусные во Франции пирожные, еще немного, и потянулись пустынные пригороды Парижа: многоэтажки, так похожие на наши, тополя и спортплощадки, развязки переферик, бетонные заборы и вот уже в сумерках подземных платформ мерцают меж путей таинственные синие огни.
Мы вылетаем на платформу — скорей, скорее прочь из нелюбимого вокзала! — и мимо уродливой башни, чахлого скверика, мимо сомнительных магазинов и во-кзальных кафе, вперед, к бульварам, где на любом углу в тени платанов мы бросим на мостовую опостылевшие рюкзаки и спросим кофе. Нам принесут его быстро, мы отопьем по парочке глотков и сразу же почувствуем: «Мы вернулись!» 

* * *

Мы вернулись туда, где все меняется и все остается.
На колокольне Нотр-Дам уныло звонит колокол, на нижней набережной бесну-ется карнавал, там юные феи в остроконечных шляпах пьют пиво, и черные силы мордора — тоже.
И жизнь кипит по вечерам вокруг старых рынков Ле Аль, как много лет назад, во времена королевы Анны — их нет теперь, но что это меняет? — Кафе набиты хо-хочущими людьми, на всех террасах курят, треплются и смотрят на прохожих, пьют друг за друга, а в переулках негры танцуют брейк — черные на черном фоне мос-товой.
Толпа, притормозив, глядит на них с восторгом — они и вправду великолепны: сухие мускулистые тела блестят под жидким светом фонарей — и старые негри-тянки, увидевшие вдруг своих, начинают пританцовывать, китайцы проталкиваются вперед и снимают селфи, а толстые смешные геи с бритыми ногами смотрят на них с замиранием сердца и аплодируют истово, не забывая, впрочем, поправлять сбив-шиеся от восторга соломенные шляпы.
Толпа течет мимо нас — вверх, к Сен-Мартен, и прямо, в Бобур и Маре. Но мы идем вниз, к Нотр Дам, в сторону дома.
Все встречные юноши — ну надо же! Кострома теперь везде — несут пакеты, в другой руке невинный багет. Я знаю, знаю, что там — пиво или вино, и улыбаюсь в лиловое небо: в моей руке такой же.
Мы сядем в тени, у решетки закрытого на ночь церковного сада. Подложим под задницы свои рюкзаки, и выпьем немного Бордо прямо из бутылки. Мы будем пить из ветхого пакета — упаси боже пить в открытую! — как все, кого мы видим.
— За Париж, мать! — скажу я и грустно вздохну.
— И чтобы вернуться! — ответишь мне ты.
Мы коротко поцелуем друг друга и, как несовершеннолетние, стыдливо огля-димся.
«Ноу вуман, ноу край», — поет негр невдалеке, и толпа весело подпевает ему.
Но я-то знаю, — женщины плачут, и мужчины тоже.

* * *

А утром мы сядем в автобус и поедем в Орли. Пустую бутылку Бордо — она закончилась вчера у Сорбонны — мы тихо положим в урну и бросимся к стойкам: регистрация, посадочные талоны, объявление рейса, досмотр, пограничный кон-троль.
Жена всегда садится у окна. Я навалюсь на нее — знакомое тепло пройдет сквозь свитер — и разгляжу за мутноватым стеклом стеклянный параллелепипед с темно зелеными перемычками меж этажами.
Я улыбнусь ему, аэропорту моей юности, и странным женщинам в ярких платьях — они исчезли, а может, и не было их вовсе — но я улыбнусь ему их улыб-кой. Со смайликом — ничего общего.


Рецензии