Неизбежность. Мои слова жемчужный водомёт

*** «Мои слова – жемчужный водомёт»


Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/RtwvaxV8UCc


В воспоминаниях об Андрее Белом, озаглавленных «Пленный дух», многозначному таланту поэта Марина Цветаева поставила в соответствие ряд неоднозначных оценок:

«И ещё: что ему было “Марина Ивановна” и даже Марина, когда он даже собственным ни Борисом, ни Андреем себя не ощутил, ни с одним из них себя не отождествил, ни в одном из них себя не узнал, так и прокачался всю жизнь между наречённым Борисом и сотворённым Андреем, отзываясь только на я. <…>
Двойственность его не только сказалась на Борисе Николаевиче Бугаеве и Андрее Белом, она была вызвана ими. – С кем говорите? Со мной, Борисом Николаевичем, или со мной, Андреем Белым? Конечно, и каждый пишущий, и я, например, могу сказать: с кем говорите, со мной, “Мариной Цветаевой”, или мной – мной (я, Марина Ивановна, для себя так же не существую, как для Андрея Белого); но и Марина – я, и Цветаева – я, значит, и “Марина Цветаева” – я. А Белый должен был разрываться между наречённым Борисом и самовольно-осозданным Андреем. Разорвался – навек.
Каждый литературный псевдоним прежде всего отказ от отчества, ибо отца не включает, исключает. Максим Горький, Андрей Белый – кто им отец?
Каждый псевдоним, подсознательно, – отказ от преемственности, потомственности, сыновнести. Отказ от отца. Но не только от отца отказ, но и от святого, под защиту которого поставлен, и от веры, в которую был крещён, и от собственного младенчества, и от матери, звавшей Боря и никакого “Андрея” не знавшей, отказ от всех корней, то ли церковных, то ли кровных. Avant moi le dеluge! Я – сам!
Полная и страшная свобода маски: личины: не-своего лица. Полная безответственность и полная беззащитность.
Не этого ли искал Андрей Белый у доктора Штейнера, не отца ли, соединяя в нём и защитника земного, и заступника небесного, от которых, обоих, на заре своих дней столь вдохновенно и дерзновенно отрёкся?»
(М. И. Цветаева. «Пленный дух». С. 264–265)


В. Ф. Ходасевич, к которому А. Белый издавна «чувствовал вздрог» и который казался ему «порою юнцом, убежавшим из склепа, где он познакомился  уже с червём», изобличал поэта с прямотой и знанием дела:


«Все автобиографические романы, начиная с “Петербурга” и кончая “Москвой под ударом”, полны… отвратительными уродами, отчасти вымышленными, отчасти фантастически пересозданными из действительности. Борьба с ними, то есть с носимым в душе зародышем предательства и отцеубийства, сделалась на всю жизнь основной, главной, центральной темой всех романов Белого, за исключением “Серебряного Голубя”. Ни с революцией, ни с войной эта тема, по существу, не связана и ни в каком историческом обрамлении не нуждается».

(В. Ф. Ходасевич. «Андрей Белый»)


Суровые судьи, они же были свидетелями неистового фокстрота Андрея Белого в разных берлинских Dielen (танцевальных залах) в 1922-м: «его фокстрот – чистейшее хлыстовство: даже не свистопляска, а христопляска» (М. Цветаева), «пьяные танцы», «чудовищная мимодрама, порой даже непристойная», «символическое попрание лучшего в самом себе, кощунство над собой, дьявольская гримаса самому себе»  (В. Ходасевич), – «с хмурым лицом в пляс пустился, стараясь растопать младенческий плач; но он будто затаптывал жизнь» (А. Белый). Фантастическая пляска поэта была вызвана отчаяньем после окончательного разрыва с «дергоумной барышней» Асей Тургеневой, увлекшейся к тому времени молодым имажинистом, бывшим красным командиром А. Кусиковым (Кусикяном).
Так что было с чего в оранжевом фраке орангутангом отплясывать танго…


*   *   *

Эстрада: –
– ряд тем: один, два, – номера; три, четыре, пять, шесть; новый трюк: –
– номер семь: – Темь!
Отсвета мертвельного сизостылая синь: в ней явился мел белый, – не личико, маленькое, с кулачок, слабо дрябленький; плоские поля шляпы вошли пером огненным с огненным и перекошенным в пении ротиком в отсветы бледного и сизо-синего света: – мелодекламация!

В окна
Ударится камень…
И врубится
В двери – топор
Из окон разинется –
Пламень
От шёлковых кресел и
Штор;
Фарфор;
Изукрашенный шандал…
Всё –
К чортовой матери: всё!
Жестокий, железный мой
Кандал
Ударится в сердце –
В твоё!

(А. Белый. «Маски»)



– Белый – покойник, – утверждал Л. Д. Троцкий в газете «Правда», – и ни в каком духе он не воскреснет.
В литературе начала ХХ века после рассказов Ф. Кафки, прозы Л. Андреева и Ф. Сологуба «отвратительные уроды» романов Андрея Белого не были чрезвычайны. Кульминационные сцены его произведений – жуткие, натуралистичные, исполненные надрыва – написаны на сломе психики персонажей. Это всегда взрыв, убийство, стихия, бунт против социума и себя самого – всё это граничит с сумасшествием или, собственно, безумие и обнаруживает. Однако именно эти пароксизмы душевной боли и духовной безысходности соизмеряют язык художественной прозы писателя – по-другому, иначе и сказать-то было нельзя. Отсюда вся сложность нарратива и метрики строк, впечатление личностной драмы рассказчика, а может что и «носимого в душе зародыша предательства и отцеубийства».
«…Сколькие сбивом таким заставляют ответчика глупо разыгрывать неисполнимую роль: коли ты о хвосте, – сади в голову; о голове – сади в хвост!
Узнаёте себя, мои критики?» (А. Белый. «Маски»)



Мои слова

Мои слова – жемчужный водомёт,
средь лунных снов, бесцельный,
      но вспенённый, –
капризной птицы лёт,
туманом занесённый.

Мои мечты – вздыхающий обман,
ледник застывших слёз, зарёй горящий, –
безумный великан,
на карликов свистящий.

Моя любовь – призывно-грустный звон,
что зазвучит и улетит куда-то, –
неясно-милый сон,
уж виданный когда-то.

Май 1901
       Серебряный Колодезь



Дорнах не выходил из головы. Поэт уезжал, чтобы сказать братьям антропософам о тяжких духовных родах, переживаемых Россией, о страданиях многомиллионного народа. Он хотел открыть им глаза на Россию, почитая себя послом от России к антропософии, а услышал холодное «Ну, как дела?»
В. Ф. Ходасевич свидетельствует:

«По всякому поводу он мыслию возвращался к Штейнеру. Однажды, едучи со мной в Undergrund’e и нечаянно поступая вполне по-прутковски: русские, окружающим непонятные слова шепча на ухо, а немецкие выкрикивая на весь вагон, – он сказал мне:
– Хочется вот поехать в Дорнах да крикнуть д-ру Штейнеру, как уличные мальчишки кричат: “Неrr Doktor, Sie sind ein alter Affe!”
Он словно старался падать всё ниже. Как знать, может быть, и надеялся: услышат, окликнут… Но Дорнах не снисходил со своих высот, а Белый жил как на угольях. Свои страдания он “выкрикивал в форточку” – то в виде плохих стихов с редкими проблесками гениальности, то в виде бесчисленных исповедей. Он исповедовался, выворачивая душу, кому попало, порой полузнакомым и вовсе незнакомым людям: соседям по табльдоту, ночным гулякам, смазливым пансионским горничным, иностранным журналистам. Полувлюбился в некую Mariechen, болезненную, запуганную девушку, дочь содержателя маленькой пивной; она смущалась чуть не до слёз, когда Неrr Рrofessor, ломая ей пальцы своими лапищами, отплясывал с нею неистовые танцы, а между танцами, осушая кружку за кружкой, рассказывал ей, то рыча, то шипя, то визжа, всё одну и ту же запутанную историю, в которой она ничего не понимала. Замечательно, что и все эти люди, тоже ничего не понимавшие, заслушивались его, чуя, что пьяненький Неrr Рrofessor – не простой человек. Возвращаясь домой, раздевался он догола и опять плясал, выплясывая своё несчастие. Это длилось месяцами. Хотелось иногда пожалеть, что у него такое неиссякаемое физическое здоровье: уж лучше бы заболел, свалился».

(В. Ф. Ходасевич. «Андрей Белый»)



Пустой простор

Рой серых сёл
Маячит
В голый дол;
Порывы пыли;
Вырывы ковыли.
Сюда отдай бунтующий
Глагол –
В маячащие,
Дующие
Плачи…

Прокопы, торчины, –
Пески…

Маячат трёпы туч
На дико сизом небе…
И точно –
Скорбно скорчены –
Лески;
И точно –
Луч
На недожатом хлебе.

Шатнёт листвою
Ёрзнувшая
Жуть;
В пустой овраг
По сорным косогорам
Течёт ручей, –

Замёрзнувшая
Ртуть…
Мой шалый шаг –
В разлом
Пустых
Просторов.

Страх,
Как шарах мышей – в пустых
Парах,
Повиснувших, как сизый камень,
В небе…
Но грянет
Гром,
И станет
Пламень
В прах –

Ерошить: – мглой
Свой,
Яснокрасный
Гребень…

      1908, 1925



Совсем седой, некоторое время он жил в Цоссене, под Берлином, недалеко от кладбища, в доме какого-то гробовщика. Глаза его выцвели. Страх, тоска и тревога одолевали – ему казалось, что за ним следят. Он боялся ночевать один. Кто знает, была ли за ним установлена слежка? Сдвиги в психике замечали многие, слежку – один Белый.
– Губа – принадлежность едальная; фейерверк слов в ней – откуда?
Эмиграция желала провозгласить его, по крайней мере, если не «королём символизма», то «новым русским Гоголем». Красные наркомы желали видеть его снова в России, ведь если бы не удалось сделать из Белого «красного Пушкина», то у эмиграции хотя бы не стало своего Гоголя. 


«Он, стало быть, только во сне пережил мировую культуру из дебри своей допотопной; иль…?
– В доисторической бездне, мой батюшка, мы: в ледниковом периоде-с, где ещё снится, в кредит, пока что, сон о том, что какая-то, чорт побери, есть культура!
Опять, – точно молния: память о памяти –
– рот был заклёпан.
Нет, нет, – миллионноголовое горло, – не жерла орудий, – рыкало опять на него из-под слов Галзакова: не жерла орудий, которыми брюхи и груди рвались; и от мёртвого поля вставала она, голова перетерзанного.
Не его рот заклёпан, а мир есть заклёпанный рот!»

(А. Белый. «Маски»)




Меланхолия

М. Я. Шику

Пустеет к утру ресторан.
Атласами своими феи
Шушукают. Ревёт орган.
Тарелками гремят лакеи –

Меж кабинетами. Как тень,
Брожу в дымнотекущей сети.
Уж скоро золотистый день
Ударится об окна эти,

Пересечёт перстами гарь,
На зеркале блеснёт алмазом…
Там: – газовый в окне фонарь
Огнистым дозирает глазом.

Над городом встают с земли, –
Над улицами клубы гари.
Вдали – над головой – вдали
Обрывки безответных арий.

И жил, и умирал в тоске,
Рыдание не обнаружив.
Там: – отблески на потолке
Гирляндою воздушных кружев

Протянутся. И всё на миг
Зажжётся желтоватым светом.
Там – в зеркале – стоит двойник;
Там вырезанным силуэтом –

Приблизится, кивает мне,
Ломает в безысходной муке
В зеркальной, в ясной глубине
Свои протянутые руки.

                1904. Москва



Ленинская новая экономическая политика, задачи просвещения и налаживания жизни в стране «общественной стыдливости», нашедшей выход из ужаса социальных потрясений и гражданской войны, востребовали образованных мужей. Вернуть Белого надо было во что бы то ни стало. Личное его одиночество, потребность работать на родине, общаться с читающей публикой играли на руку большевикам.
Миссию возвращения поэта в родные пенаты председатель коллегии ВЧК ГПУ В. Менжинский возложил на давнюю поклонницу поэта Клавдию Николаевну Васильеву. Она беспрепятственно выехала в Берлин и с первого свидания принялась убеждать «короля символизма», что его ждёт вся Россия: новое поколение читателей жаждет видеть великого русского писателя и слышать его пророческое слово.
А. Белый обратился в советское консульство с просьбой разрешить ему въезд в Россию. 1 августа 1923-го телеграмма за подписью Наркомпроса Луначарского уведомила, что въезд разрешён.


«И вот, глядя мечтательно в ту бескрайность туманов, государственный человек из чёрного куба кареты вдруг расширился во все стороны и над ней воспарил; и ему захотелось, чтоб вперёд пролетела карета, чтоб проспекты летели навстречу – за проспектом проспект, чтобы вся сферическая поверхность планеты оказалась охваченной, как змеиными кольцами, черновато-серыми домовыми кубами; чтобы вся, проспектами притиснутая земля, в линейном космическом беге пересекла бы необъятность прямолинейным законом; чтобы сеть параллельных проспектов, пересечённая сетью проспектов, в мировые бы ширилась бездны плоскостями квадратов и кубов: по квадрату на обывателя, чтобы… чтобы…
После линии всех симметричностей успокаивала его фигура – квадрат».

(А. Белый. «Петербург». С. 17)



Христос воскрес

15

Страна моя
Есть
Могила,
Простершая
Бледный
Крест, –
В суровые своды
Неба
И –
В неизвестности
Мест.

Обвили убогие
Местности
Бедный,
Убогий Крест –
В сухие,
Строгие
Колосья хлеба,
Вытарачивающие окрест.

Святое,
Пустое
Место, –
В святыне
Твои сыны!

Россия,
Ты ныне
Невеста…
Приемли
Весть
Весны…

Земли,
Прордейте
Цветами
И прозеленейте
Берёзами:

Есть –
Воскресение…
С нами –
Спасение…

Исходит огромными розами
Прорастающий Крест!



О прощании и последнем привете А. Белого из Берлина вспоминала М. И. Цветаева:

«Но был ещё один привет – последний. И прощание всё-таки было – и какое беловское!
В ноябре 1923 года – вопль, письменный вопль в четыре страницы, из Берлина в Прагу: “Голубушка! Родная! Только Вы! Только к Вам! Найдите комнату рядом, где бы Вы ни были – рядом, я не буду мешать, я не буду заходить, мне только нужно знать, что за стеной – живое – живое тепло! – Вы. Я измучен! Я истерзан! К Вам – под крыло!” (И так далее, и так далее, полные четыре страницы лирического вопля вперемежку с младенчески-беспомощными практическими указаниями и даже описаниями вожделенной комнаты: чтобы был стол, чтобы этот стол стоял, чтобы было окно, куда глядеть, и, если возможно, – не в стену квартирного дома, но если моё – в такую стену, то пусть и его, ничего, лишь бы рядом.) “Моя жизнь этот год  – кошмар. Вы моё единственное спасение. Сделайте чудо! Устройте! Укройте! Найдите, найдите комнату”.
Тотчас же ответила ему, что комната имеется: рядом со мной, на высоком пражском холму – Смихове, что из окна деревья и просторы: косогоры, овраги, старики и ребята пускают змеев, что и мы будем пускать… Что М. Л. Слоним почти наверное устроит ему чешскую стипендию в тысячу крон ежемесячно, что обедать будем вместе и никогда не будем есть овса, что заходить будет, когда захочет, и даже, если захочет, не выходить, ибо он мне дороже дорогого и роднее родного, что в Праге археологическое светило – восьмидесятилетний Кондаков, что у меня, кроме Кондакова, есть друзья, которых я ему подарю и даже, если нужно, отдам в рабство…
Чего не написала! Всё написала!
Комната ждала, чешская стипендия ждала. И чехи ждали. И друзья, обречённые на рабство, ждали.
И я – ждала.
Через несколько дней, раскрывши “Руль”, читаю в отделе хроники, что такого-то ноября 1923 года отбыл в Советскую Россию писатель Андрей Белый.
Такое-то ноября было таким-то ноября его вопля ко мне. То есть уехал он именно в тот день, когда писал ко мне то письмо в Прагу. Может быть, в вечер того же дня».

(М. И. Цветаева. «Пленный дух». С. 267)



– И я – вернулся в Москву с решением: мне быть в России. (Из письма А. Белого Р. В. Иванову-Разумнику).
– Не Петербург, не Москва – Россия: Россия и не Скотопригоньевск, не город Передонова, Россия не городок Окуров, не Лихов. Россия – это Астапово, окруженное пространствами; и эти пространства – не лихие пространства; это ясные, как день Божий, лучезарные поляны. (А. Белый. «Трагедия творчества. Достоевский и Толстой». Цит. по: В. Пискунов. «Громы упадающей эпохи». С. 434).

Знаки Зодиака
Строят нам судьбу:
Всякая собака
Лает на луну.
Истины двоякой
Корень есть во всём:
В корне взять, – собака,
Не дерись с котом.

(А. Белый. «Маски»)


Перед самым отправлением поезда в страну-могилу поэт выпрыгнул из вагона с криком:
– Нет, не сейчас… Не сейчас…
Это было одно из его пророческих озарений.
Его втянули в вагон уже на ходу.
Он знал:
– Вы думаете, что гибель России подготовляется нам в уповании социального равенства. Как бы не так? Нас хотят просто-напросто принести в жертву диаволу. (А. Белый. «Петербург». С. 165)



Отчаянье

              Е. П. Безобразовой

Весёлый, искромётный лёд.
Но сердце – ледянистый слиток.
Пусть вьюга белоцвет метёт, –
Взревёт; и развернёт свой свиток.

Срывается: кипит сугроб,
Пурговым кружевом клокочет,
Пургой окуривает лоб,
Завьётся в ночь и прохохочет.

Двойник мой гонится за мной;
Он на заборе промелькает,
Скользнёт вдоль хладной мостовой
И, удлинившись, вдруг истает.

Душа, остановись – замри!
Слепите, снеговые хлопья!
Вонзайте в небо, фонари,
Лучей наточенные копья!

Отцветших, отгоревших дней
Осталась песня недопета.
Пляшите, уличных огней
На скользких плитах иглы света!

                1904
             Москва


А в это время…

«В Москве поэты, художники, режиссёры и критики дрались за свою веру в искусство с фанатизмом первых крестоносцев.
Трибуны для ораторов стояли в консерватории, в Колонном зале бывшего Благородного собрания, в Политехническом музее, в трёх поэтических кафе и на сценах государственных театров в дни, свободные от спектакля.
Народные комиссары первого в мире социалистического государства и среброволосые мэтры российского символизма: Брюсов, Бальмонт и Андрей Белый – самозабвенно спорили с юношами-поэтами из Пензы и Рязани, возглашавшими эру образа, и не менее горячо – с несовершеннолетними поэтессами из Нахичевани, верующими в ничего».

(А. Б. Мариенгоф. «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги». С. 217)


– В ком нет игры, тот едва ли способен к культуре…
14 января 1924 года на сцене Театра Вс. Мейерхольда Андрей Белый был освистан – так его встретила московская революционная молодёжь: ничевоки и ничёделы. Бледный, весь сжатый, поэт стоял за лекторским столом и не мог вымолвить ни слова.
– Волосы дыбом!
– Ум дыбом: от этого – волосы дыбом!..


«Помнится, в тот период пришлось ему развивать парадоксальнейшую теорию о необходимости разрушить культуру, потому что период историей изжитого гуманизма закончен и культурная история теперь стоит перед нами, как выветренный трухляк: наступает период здорового зверства, пробивающийся из тёмного народного низа (хулиганство, буйство апашей), из аристократических верхов (бунт искусств против установленных форм, любовь к примитивной культуре, экзотика) и из самой буржуазии (восточные дамские моды, кэк-уок – негрский танец: 38 и – далее); Александр Иванович в эту пору проповедовал сожжение библиотек, университетов, музеев; проповедовал он и призванье монголов (впоследствии он испутался монголов). Все явления современности разделялись им на две категории: на признаки уже изжитой культуры и на здоровое варварство, принуждённое пока таиться под маскою утончённости (явление Ницше и Ибсена) и под этою маскою заражать сердца хаосом, уже тайно взывающим в душах.
Александр Иванович приглашал поснять маски и открыто быть с хаосом.
Помнится, это же он проповедовал и тогда, в гельсингфорсской кофейне; и когда его кто-то спросил, как отнёсся бы он к сатанизму, он ответил:
– Христианство изжито: в сатанизме есть грубое поклонение фетишу, то есть здоровое варварство…»
(А. Белый. «Петербург». С. 297)



Русь

Поля моей скудной земли
Вон там преисполнены скорби.
Холмами пространства вдали
Изгорби, равнина, изгорби!

Косматый, далёкий дымок.
Косматые в далях деревни.
Туманов косматый поток.
Просторы голодных губерний.

Просторов простёртая рать:
В пространствах таятся пространства.
Россия, куда мне бежать
От голода, мора и пьянства?

От голода, холода тут
И мёрли, и мрут миллионы.
Покойников ждали и ждут
Пологие скорбные склоны.

Там Смерть протрубила вдали
В леса, города и деревни,
В поля моей скудной земли,
В просторы голодных губерний.

                1908
          Серебряный Колодезь


Рецензии
Аудиокнига на YouTube http://youtu.be/RtwvaxV8UCc

Олег Кустов   27.12.2022 17:38     Заявить о нарушении