Неизбежность. Тысячемолнийный гремучий светом диск

*** «Тысячемолнийный, гремучий светом диск»


Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/RtwvaxV8UCc


В первые же дни пребывания на родине обнаружилось, что «советскому Гоголю» негде жить: дом на Арбате, где прошло его детство и юность, был занят чужими людьми, другое жильё предстояло ещё заслужить. После скитаний по друзьям и знакомым ему пришлось снять две комнатки в дачном посёлке Кучино под Москвой:


«Скольких, скольких в тайне сжигает полевая мечта; о русское поле, русское поле!
Дышишь ты смолами, злаками, зорями: есть где в твоих в просторах, русское поле, задохнуться и умереть».
(А. Белый. «Серебряный голубь». С. 167)


Начинался счастливый, проветренный революцией быт: сахар по талонам, мука по карточкам, керосин в бесконечных очередях, – «бытик», расплющивающий всякую оригинальную и новую мысль о мире и жизни.
Жил переводами. Иногда печатался маленькими тиражами.
МХАТ поставил спектакль по роману «Петербург»: роль сенатора А. А. Аблеухова сыграл М. А. Чехов.


– Я держусь мненья, что Спенсер был прав, выводя из игры достижения высших способностей, – и облизнулся, как кот перед мясом, на мысли свои, – меж игрой и фантами нет перехода; и нет перехода меж знанием, – выпрямился, озирая их всех, – и фантазией; так полагал Пирогов.
И огладился.
– Так полагаю и я.
(А. Белый. «Маски»)


Родина

    В. П. Сеентицкому

Те же росы, откосы, туманы,
Над бурьянами рдяный восход,
Холодеющий шелест поляны,
Голодающий, бедный народ;

И в раздолье, на воле – неволя;
И суровый свинцовый наш край
Нам бросает с холодного поля –
Посылает нам крик: «Умирай –

Как и все умирают…» Не дышишь
Смертоносных не слышишь угроз:
Безысходные возгласы слышишь
И рыданий, и жалоб, и слёз.

Те же возгласы ветер доносит;
Те же стаи несытых смертей
Над откосами косами косят,
Над откосами косят людей.

Роковая страна, ледяная,
Пpoклятaя железной судьбой –
Мать Россия, о родина злая,
Кто же так подшутил над тобой?

                1908
            Москва



Состояние А. Белого было на пределе: поэта держали в постоянном напряжении. Кто-то, казалось, с умыслом давил на его психику, нагнетая нервозность и страх. Ему угрожали на улице; в его комнате внезапно гас свет; неизвестный всю ночь бродил вокруг дома, заглядывая в окно: «волк; мы по жизни проходим волками, и жизнь есть волковня (пора бы, пора её – к чорту!)» («Москва под ударом»). В целом, картина вполне знакомая рядовому советскому обывателю: хулиганьё в подворотне, перебои с электричеством, домушники, – но для символиста и декадента происходящее превращалось в грозный, мистический знак скорой гибели.


«Звёзды, –
– зернистые искры, метаемые, как икра,
как-то зря, –
– этой рыбой –
– вселенной!
Глаза прозвездило до… мозга».

(А. Белый. «Маски»)


Однажды по дороге в издательство его как бы случайно толкнули под трамвай. Поэт остался жив, хотя получил сильный ушиб, был подавлен и сник.



*   *   *

В белой прилестничной, под эпистелем колонным, был крупный давёж, ералаш голосов; защемили мадам де-Мор-гасько; вдруг – сверху, на лестнице – куча; над нею, над нею, её обгоняя, неслись, перепрыгивая через ступеньки; вдруг кто-то стрельнул сверху вниз; приподпрыгнул, пере-приподпрыгнул, стуча –
– при-под-прыг-пере-под-при-под-прыг-пере, при-пере, при-пере
– пре
– кааб
– луками!
И – спрыгнул. Все рты разодрали.
– Несут!
И хотелось увидеть, как мимо протащат; и… и…; где, где, где?
– Не толкайтесь, коллега!
– И я хочу видеть!..
– Позвольте же!
– Где? Гагагагага, гагага, га!
– Что?
– Как?
– Где? Протащили!
Никто не увидел: тащившие спинами загородили; увидели лишь – среди тел кто-то взъёрзнул и – пал; болтыхулся каблук; голенище нечищеное с неприятно засученной чёрной штаниной торчало из спин – не лицо юбиляра!
Так тащат ересеучителя: свергнуть со скал.
(А. Белый. «Маски»)



Город

Выпали жёлтые пятна.
Охнуло, точно в бреду:
Загрохотало невнятно:
Пригород – город… Иду.

Лето… Бензинные всхлипы.
Где-то трамвай тарахтит.
Площади, пыльные липы, –
Пыли пылающих плит, –

Рыщут: не люди, но звери;
Дом, точно каменный ком, –
Смотрится трещиной двери
И чернодырым окном.

    1907, 1925



– Не читайте ему сказок; у него слишком пылкая фантазия! – заявил доктор, вызванный к ребёнку Котику Бугаеву: того мучили кошмары, и он кричал во сне.
В романе «Ворон» Ольга Форш оставила яркое описание лица поэта:
«Лицо это было очень замечательно. Особенность его состояла в непрестанных изменениях. Мысль и чувство в таком совершенстве овладевали материалом этого лица, что для каждого мига как бы заново разрушали и созидали этому лицу новую маску. И весь он был зыблимый, переливчатый, перламутровый, словно состоял из лёгкого, телесного цвета пламени. И если б закрепить, остановить выражаемые его лицом миги, то в полчаса времени получилась бы целая лестница восхождений. То заяц с прижатыми ушами, настороженный на притаившихся псов, готовый стрельнуть дугой прямо в дверь и по улице в лес, то, на другом полюсе, минуя всё разнообразие градаций, это же лицо виделось осевшим гранитным подбородком, с прямым мраморным носом, с глазами, синевшими мудростью древнего бога. Засмеялся, крупнея зубами, и стал мальчишкой…»
Привыкнуть к одиночеству было невозможно: непонимание, изоляция, заговор молчания, которым окружено было творчество Андрея Белого в стране Советов, очевидное пренебрежение его литературным даром, насмехательство над личным неустройством со стороны талантливой и не очень писательской поросли, – всё это нужно было принимать стоически, как неизбежность.
Бежать было некуда.
Ловушка захлопнулась.


«Где страданье, как громами, охало, на состраданье переводила страдание.
Повесть страдания – совесть сознания.
Солнцем над тьмою страдания – самосознание: вспыхнуло!»
(А. Белый. «Маски»)


Слабый на минутную выдержку, в пароксизме боли или экстаза не однажды падавший в обморок, поэт сохранял присутствие духа и мраморную мудрость философа, хотя, бывало, как прежде, «блистанием алмазных слёз» выдавал уязвимость сердечного переживания. Крестом и карой было его общественное положение: он переделывал старые стихи, работал над трилогией романов «Москва» и трилогией мемуаров «На рубеже двух столетий» (1930), «Начало века» (1933), «Между двух революций» (1934).
«В. И. Танеев, авторитет, при мне говорил матери в Демьянове:
– Ваш Боренька удивительно воспитан: откуда это в нём? Ни вы, ни Н. В. воспитывать не умеете… А у него – выдержка.
Не выдержка, – подводил итог в своих воспоминаниях Боренька, – а, – увы! – передержка». (А. Белый. «На рубеже двух столетий». С. 210)



Сестре

      К. Н. Бугаевой

Не лепет лоз, не плеск воды печальный
И не звезды изыскренной алмаз, –
А ты, а ты, а – голос твой хрустальный
И блеск твоих невыразимых глаз…

Редеет мгла, в которой ты меня,
Едва найдя, сама изнемогая,
Воссоздала влиянием огня,
Сиянием меня во мне слагая.

Я – твой мираж, заплакавший росой,
Ты – над природой молодая Геба,
Светлеешь самородною красой
В миражами заплакавшее небо.

Всё, просияв, – несёт твои слова:
И треск стрекоз, и зреющие всходы,
И трепет трав, теплеющих едва,
И лепет лоз в серебряные воды.

    1926
Кучино



«Мою прозу, – объяснял А. Белый, – надо носить “на носу”, а не обнюхивать её по-сумароковски; и тогда она понятна, как понятна нам песня (для жителя Марса, быть может, “песня” – наидичайшая бессмыслица).
Моя проза – совсем не проза; она – поэма в стихах (анапест); она напечатана прозой лишь для экономии места; мои строчки прозы слагались мной на прогулках, в лесах, а не записывались за письменным столом; “Маски” – очень большая эпическая поэма, написанная прозой для экономии бумаги. Я – поэт, поэмник, а не беллетрист; читайте меня осмысленно; ведь и стихи в бессмысленной скандировке – чепуха; например: “Духот рицанья, духсо мненья”; вместо: “Дух отрицанья, дух сомненья”» (А. Белый. «Маски»).
Призыв «читать осмысленно» во времена, когда вне направляющей и указующей воли партии и «присяжных идеологов РАПП» (А. В. Лавров), каралось любое самостоятельное обретение цели и значения, мог исходить разве что от юродивого или самоубийцы.
В 1932-м в своём последнем романе А. Белый писал:


«Распахнулся ледник: из него повалили рабочие, как вырастающие из кочанной капусты: явился на свет, чорт дери, забастовочный весь комитет, заседавший бессменно в подпольи под домом, который искала полиция, – то есть: Сей-женко, Гордогий, Богруни-Бобырь, Умоклюев, Франц Узи-ков, Саша Шаюнтий.
За ними – Пабло Популорум: из Пизы!
А из-за заборов торчало в дыре гнидоедово рыло; и выпуклое и багровое, как голова идиота, свалилось огромное солнце».
(А. Белый. «Маски»)


Действительно: маски.
И – весьма сомнительная зарисовка забастовочного комитета, создающая впечатление многочисленных рыл, явленных на свет откуда-то из свинарника. Все Бугаевы – срыватели масок. Хотя на выходе «из ледника» получился, пожалуй, «сюрприз для автора», о котором он предупреждал в предисловии: «намерение – не исполнение, тот, кто намеревается, мыслит механически, рассудочно, квантитативно; процесс написания, т. е. процесс обрастания намерения, как абстрактной конструкции, образами есть выявление тех новых качественностей, в которых квантитативное мышление, так сказать, заново вываривается; мышление образами – квалитативно, мышление в понятиях – квантитативно. Художественное произведение есть синтез обоих родов мышления: и как всякий конкретный синтез, оно является порой сюрпризом для автора» (А. Белый. «Маски»).



Язык, запрядай тайным сном!
Как жизнь, восстань и радуй: в смерти!
Встань – в жерди: пучимым листом!
Встань – тучей, горностаем: в тверди!
Язык, запрядай вновь и вновь!
Как бык, обрадуй зыком плоти:
Как лев, текущий рыком в кровь,
О сердце, взмахами милоти!
Орёл: тобой пересекусь…
Ты плоти – жест, ты знанью – числа…
«Ха» с «И» в «Же» – «Жизнь»:
                Христос Иисус –
Знак начертательного смысла…

Ты в слове Слова – богослов:
О, осиянная Осанна
Матфея, Марка, Иоанна –
Язык!.. Запрядай: тайной слов!

О, не понять вам, гномы, гномы:
В инструментаций гранный треск –
Огонь, вам странно незнакомый,
Святой огонь взвивает блеск.

(А. Белый. «Первое свидание»)



В мае 1931-го чекисты, для которых «сам человек – только столб дымящейся крови», арестовали последнюю любовь поэта Клавдию Васильеву, арестовали как видного деятеля антропософского движения в России. Это был лучший способ свести несчастного с ума. В ту же ночь с полуподвала на Плющихе был изъят его архив. В Детском Селе на квартире, где происходил арест, Белый набросился на чекистов с криком: «Почему, почему её, а не меня? Я пойду с ней».
Он вернулся в Москву и обратился с письмом к Сталину:
«То, что я переживаю, напоминает разгром. Деятельность литератора становится мне невозможной. Случай с женой заостряет моё положение уже просто в трагедию».
«Случаев с женой» в практике НКВД впоследствии было предостаточно, не менее и трагедий. Однако в 1931-м поэту удалось добиться её освобождения, преодолев ход событий, представляющийся неизбежным.
После ареста муж Клавдии Николаевны, наконец, дал согласие на развод, и 18 июля 1931 года она стала супругой 50-летнего «короля символизма».

*   *   *

Есть такой старенький стишок:

Наши Аполлоны
Плохи с колыбели.
Снявши панталоны,
Ходят в Коктебеле.

В этом самом Коктебеле, под горячим солнцем, я неизменно спорил с Борисом Николаевичем Бугаевым, то есть Андреем Белым; спорил с ним на мелкой гальке, устилавшей берег самого красивого на свете моря всех цветов. Ну просто не море, а мокрая радуга! Спорил в голых горах, похожих на испанские Кордильеры. Спорил на скамеечке возле столовой, под разросшейся акацией с жёлтыми цветочками. Андрей Белый был старше меня вдвое, но отстаивал он свою веру по-юношески горячо – порой до спазм в сердце, до разбития чувств, до злых слёз на глазах. Он являлся верноподданным немецкой философии и поэзии, а я отчаянным франкофилом – декартистом, вольтеровцем, раблэвцем, стендалистом, флоберовцем, бодлеровцем, вэрлэнистом и т. д. Я считал немцев лжемудрыми, лжеглубокими, безвкусными, напыщенными. А он моих французов легкоумными “фейерверковщиками”, фразёрами, иронико-скептиками, у которых ничего нет за душой.
Вероятно, оба мы были не очень-то справедливы – я по молодости лет, а он по наивности старого мистика с лицом католического монаха XII века. Ведь автор философии и теории символизма, книги стихов “Пепел”, посвящённой Некрасову (хорошие стихи!), и великолепного романа “Петербург”, инсценированного при советской власти и поставленного во 2-м МХАТе, этот полусоветский автор всё ещё вертел столы, беседуя с бесплотными духами.

(А. Б. Мариенгоф. «Это Вам, потомки!». С. 108–109)



Истины двоякой –
Корень есть во всём:
Этот – стал собакой,
Тот живёт котом.

Всякая собака –
Лает на луну;
Знаки Зодиака
Строят нам судьбу.

Верная собака,
В зубы на-ка, Том,
Эту кость… Однако, –
Не дерись с котом!
(А. Белый. «Маски»)



Так устроен мир Андрея Белого – «мастера, неспособного к художественному вымыслу как таковому» (А. В. Лавров): язык говорит больше, чем автор. Со-бытие с Блоком, Штейнером, Бердяевым вершилось, как есть, само собой, некой своей чередой, в согласии или антитезе, и – совершенно без его на то изволения:
«За хвост поднимая селёдку из бочки селёдочной, видишь порой не селёдку, не бочку, а мысли мыслителей – Гегеля и Аристотеля» (А. Белый. «Маски»).


«Третьим великим спорщиком нашей компании, – продолжает А. Б. Мариенгоф, – был поэт Осип Мандельштам. Но у него на споры было меньше времени: чтобы читать в подлиннике сонеты Петрарки, он тогда рьяно изучал итальянский язык по толстому словарю, кажется, Макарова. Поэт дал зарок ежедневно до обеда зазубривать сто итальянских слов. <…>
Андрей Белый ежедневно светился. Светились его бледнофиалковые глаза, его лысина, похожая на фарфоровое перевёрнутое блюдце; его редкие серебряные космочки, красиво обрамляющие лысину. Поэтому вначале мне даже было как-то совестно спорить с Борисом Николаевичем. Но постепенно я привык.
А Мандельштам преимущественно витал в облаках и выше.
У него тоже были редкие космочки, но пегие; была и лысина, но ещё не фарфоровая; он также напоминал монаха, но перешедшего в католицизм из веры иудейской. Говорил Осип Эмильевич презабавно – гнусаво, в гайморитный нос, и нараспев: “Вы зна-а-а-аете, Анато-о-олий, сего-о-о-одня вы-ыы-ымя застря-я-я-яло у меня-я-я-я в го-о-о-орле”. Так в эпоху расцвета акмеизма модные поэты читали в литературных салонах свои стихи. На первых порах это поглупение, вызывая улыбку, мешало мне дискутировать. Но мало-помалу и тут я привык.
Администрация нашего Дома творчества, вероятно из почтения к космочкам, посадила их в столовой за один столик. Доброе намерение совершенно испортило обоим лето. Ложноклассическая декламация Осипа Эмильевича и невероятное произношение итальянских слов, слов Данте и Петрарки, ужасно раздражало Андрея Белого. Мандельштам, как человек тонко чувствующий, сразу всё понял. И это, в свою очередь, выводило его из душевного равновесия.
В нашей столовой перерыв между первым блюдом и вторым всякий раз был мучительно длинным. Чем же заполнить его? Как же быть-то? В придачу ко всему мнительному поэту казалось, что Андрею Белому он (Осип Мандельштам!) совершенно неизвестен.
– Вы понима-а-а-ете, мо-о-о-ой друг, он не то-о-о-о-олько никогда-а-а-а не чита-а-а-ал ни одно-о-о-о-ой моей строчки, но даже фами-и-и-илии моей не ве-е-е-едает! – пел Осип Эмильевич, отводя меня под руку за тощую акацию. Других деревьев в Коктебеле не было.
В конце концов, чтобы не сойти с ума от этой навязчивой мысли, Мандельштам сбежал из Дома творчества за десять дней до окончания путёвки».

(А. Б. Мариенгоф. «Это Вам, потомки!». С. 109–110)



Бывало, – затеваю споры…

Пред всеми развиваю я
Свои смесительные мысли;
И вот – над бездной бытия
Туманы тёмные повисли…
– «Откуда этот ералаш?» –
Рассердится товарищ наш,
Беспечный франт и вечный скептик:
– «Скажи, а ты не эпилептик?»

Меня, бывало, перебьёт
И миф о мире разовьёт…

Жил бородатый, грубоватый
Богов белоголовый рой:
Клокочил бороды из ваты;
И – обморочил нас игрой.
В метафорические хмури
Он бросил бедные мозги,
Лия лазуревые дури
На наши мысленные зги;
Аллегорическую копоть,
Раздувши в купол голубой,
Он дружно принимался хлопать
На нас, как пушками, судьбой;
Бросался облачной тропою,
От злобы лопаясь, – на нас,
Пустоголовою толпою,
Ругая нас… В вечерний час, –
Из тучи выставив трезубцы,
Вниз, по закатным янтарям,
Бывало, боги-женолюбцы
Сходили к нашим матерям…

(А. Белый. «Первое свидание»)



Андрей Белый был убеждён, что «ритм сложения индивидуальностей в индивидуум коммуны взывает к равноправному свободному раскрытию всех свойств каждой из индивидуальностей, в переложении и сочетании всех видов <…> связей от каждого к каждому». (А. Белый. «Трагедия творчества. Достоевский и Толстой». Цит. по: В. Пискунов. «Громы упадающей эпохи». С. 434).
«Я себя мню открывателем путей; – на закате дней признавался поэт, – я, может быть, жалкий Вагнер, фанатик, праздно исчисляющий квадратуру круга; не мне знать, добился ли я новых красок; но, извините пожалуйста, – и не Булгарину XX века, при мне пребывающему, дано это знать; лишь будущее рассудит нас (меня и поплёвывающих на мой “стиль”, мою технику); допускаю, что я всего-навсего лишь… Тредьяковский, а не Ломоносов; но и Тредьяковские в своих лабораторных опытах нужны; самодельные приборы, весьма неуклюжие, предваряют усовершенствованные приборы будущего. Моя вина в том, что я не иду покупать себе готового прибора слов, а приготовляю свой, пусть нелепый.
Я могу показаться необычным; необычность – не оторванность; необычное сегодня может завтра войти в обиход, как не только понятное, но и как удобное для использования. <…>
Всё это – вот к чему: я пишу не для чтения глазами, а для читателя, внутренне произносящего мой текст; и поэтому я сознательно насыщаю смысловую абстракцию не только красками, гамму которых изучаю при описании любого ничтожного предмета, но и звуками до того, например, что звуковой мотив фамилии Мандро, себя повторяя в “др”, становится одной из главнейших аллитераций всего романа, т. е.: я, как Ломоносов, культивирую – риторику, звук, интонацию, жест; я автор не “пописывающий”, а рассказывающий напевно, жестикуляционно; я сознательно навязываю голос свой всеми средствами: звуком слов и расстановкой частей фразы». (А. Белый. «Маски»).


Теперь переменились роли;
И больше нет метаморфоз;
И вырастает жизнь из соли;
И движим паром паровоз;
И Гревса Зевс – не переладит;
И физик – посреди небес;
И ненароком Брюсов адит;
И гадость сделает Гадес;
И пролетарий – горний лётчик;
И – просиявший золотарь;
И переводчик – переплётчик;
И в настоящем – та же старь!

Из зыбей зыблемой лазури,
Когда отвеяна лазурь, –
Сверкай в незыблемые хмури,
О, месяц, одуванчик бурь!
Там – обесславленные боги
Исчезли в явленную ширь:
Туда серебряные роги,
Туда, о месяц, протопырь!
Взирай оттуда, мёртвый взорич,
Взирай, повешенный, и стынь, –
О, злая, бешеная горечь,
О, оскорблённая ледынь!
О, тень моя: о тихий братец,
У ног ты – вот, как чёрный кот:
Обманешь взрывами невнятиц;
Восстанешь взрывами пустот.

(А. Белый. «Первое свидание»)



Среди последних работ Андрея Белого были теоретико-литературные исследования «Ритм как диалектика и „Медный всадник“» (1929) и «Мастерство Гоголя» (1934). В. В. Набоков, приведший в приложении к своему переводу «Евгения Онегина» на английский язык сокращённые выкладки А. Белого о ритме русского стиха, назвал его «гением въедливости».
Летом 1933 года в Коктебеле с поэтом случился сильнейший солнечный удар. Последствиями были инсульт и кончина 8 января 1934 года.



«Но из камеры жёлтого дома, – из камеры, стены которой обиты мешками, в которой воссело “оно” в своём сером халате, со связанными рукавами, – “оно” станет молньей – с востока на запад: вернётся огнём поедающим; некуда будет укрыться от этого дикого взгляда; и некуда будет убрать с глаз долой: стены тюрем – вселенных – падут!
И возникнет всё новое».
(А. Белый. «Маски»)



Но верю: ныне очертили
Эмблемы вещей глубины –
Мифологические были,
Теологические сны,
Сплетаясь в вязи аллегорий:
Фантомный бес, атомный вес,
Горюче вспыхнувшие зори
И символов дремучий лес,
Неясных образов законы,
Огромных космосов волна…

Так шумом молодым, зелёным, –
Меня овеяла весна;

Так в голове моей фонтаном
Взыграл, заколобродил смысл;
Так вьются бисерным туманом
Над прудом крылья коромысл;
Так мысли, лёгкие стрекозы,
Летят над небом, стрекоча;
Так белоствольные берёзы
Дрожат, невнятицей шепча;
Так звуки слова «дар Валдая»
Балды, над партою болтая, –
Переболтают в «дарвалдая»…

(А. Белый. «Первое свидание»)



9 января 1934 года в газете «Известия» за подписями Б. Л. Пастернака, Б. А. Пильняка, Г. А. Санникова появился некролог:
«Имя каждого гения всегда отмечено созданием своей школы. Творчество Андрея Белого – не только гениальный вклад как в русскую, так и в мировую литературу, он – создатель громадной литературной школы. Перекликаясь с Марселем Прустом в мастерстве воссоздания мира первоначальных ощущений, А. Белый делал это полнее и совершеннее. Джемс Джойс для современной европейской литературы является вершиной мастерства. Надо помнить, что Джемс Джойс – ученик Андрея Белого. Придя в русскую литературу младшим представителем школы символистов, Белый создал больше, чем всё старшее поколение этой школы, – Брюсов, Мережковские, Сологуб и др. Он перерос свою школу, оказав решающее влияние на все последующие русские литературные течения. Мы, авторы этих посмертных строк о Белом, считаем себя его учениками».
Вместе с тем имя «жалкого Вагнера» русского стихосложения на все лады склонялось после смерти, как и при жизни: «Герои (герои воспоминаний. – О.К.) Белого, – писал не меньший, чем Л. Д. Троцкий (Бронштейн), друг русского народа нарком Л. Б. Каменев (Розенфельд), – это галерея умственных импотентов, выставка идейных инвалидов, убогих и уродов. Белый – одного с ними поля ягода». Первый глава советского государства не пережил коллегу по цеху пламенных революционеров, одного с ним поля ягоду, наркома внутренних дел Генриха Ягоду (Еноха Иегуду) и был расстрелян 25 августа 1936-го.


Подражание Бодлеру

О! Слушали ли вы
Глухое рокотанье
Меж пропастей тупых?
И океан угроз
Бессильно жалобных?
И грозы мирозданья?
Аккорды резкие
Невыплаканных слёз?

О! Знаете ли вы
Пучину диссонансов,
Раскрытую, как пасть,
Между тернистых скал?
И пляску бредную
Уродливых кадансов?
И тихо плачущий
В безумстве идеал?

       Октябрь 1899
                Москва



«Бобынин, Млодзиевский, Умов, Лахтин, – а не  показываю  ли я читателю коллекции ярких, редких уродств, махровых уродств? Нет, я показываю крупные, редкие, талантливые экземпляры вида homo sapiens; но, но: у одних  менее обезображены ноги обувью, у других – более; те, кто носит жёсткие башмаки и много ходит, у того больше мозолей; кто сидит пентюхом, мозолей не имеет; но мозоли – не предмет эстетического разглядения; покажи кто свои мозоли, – ему скажут: “О, закрой свои бледные ноги!” А в Бобыниных, в Лахтиных мозоли большой работы вылезли на лицо; и рассеялись на нём бородавками: кричать издали; и люди указывали:
– Какой урод!
Урод, потому что много вертел головой в ужасных тисках быта, в результате чего мозоли вылезли и кричат с лица.
И никому невдомёк, что это вопрос обуви, что надо что-то изменить в производстве обуви и не подковывать так ужасно ноги профессора…»

(А. Белый. «На рубеже двух столетий». С. 87)


Подковывали и продолжают подковывать – никакой урок невдомёк.
«Царство трупов – вся русская действительность», – заметил А. Белый в «Мастерстве Гоголя». (С. 25).
Не иначе, что человеку разумному после «критики» многоопытных наркомов следовало поступать, как герою беловского «Петербурга»:
«Тут же мысленно он решил окончательно отмежеваться от ахинеи; если он ахинею эту не разложит сознанием тотчас же, то сознание самоё разложится в ахинею». (С. 301).


Ночью на кладбище

Кладбищенский убогий сад
И зеленеющие кочки.
Над памятниками дрожат,
Потрескивают огонёчки.

Над зарослями из дерев,
Проплакавши колоколами,
Храм яснится, оцепенев
В ночь вырезанными крестами.

Серебряные тополя
Колеблются из-за ограды,
Размётывая на поля
Бушующие листопады.

В колеблющемся серебре
Бесшумное возникновенье
Взлетающих нетопырей, –
Их жалобное шелестенье,

О сердце тихое моё,
Сожжённое в полдневном зное, –
Ты погружаешься в родное,
В холодное небытиё.

     Апрель 1908
            Москва



Оглядываясь на детство и юность, А. Белый вспоминал:

– У вас замечательный мальчик, – Танеев, суровейший критик нас всех, говорил.
То же самое утверждал старичок, мной любимый, Буслаев; и я, слыша это, не мог понять, что они видят во мне.
Не знаю, чем был: разве вот – “рубежом” двух столетий, таящимся бунтом, уже “декадентом” (словечка такого ещё ведь и не было); до “декадентства” я стал декадентом; и до “символизма” я стал  символистом;  явления, связанные мне с последним, я встретил позднее гораздо, как… возвращение переживаний младенчества, но по-иному совсем (не они мной владели, а я владел ими, как “символами”); вероятно, для многих несло от меня “символизмом”; но “символизм” восприятий моих заставлял говорить их:
– Особенный мальчик.
А большинство обособленность мальчика воспринимали иначе (я знал, что другая есть партия):
– У Николая Васильевича растёт сын – идиотиком!
– Несообразительный!
– Посредственный!
– Глупый!

(А. Белый. «На рубеже двух столетий». С. 134–135)



По смерти поэта сообразительная партия большевиков распорядилась изъять его мозг и тщательно исследовать в  специально созданном Институте мозга человека с тем, чтобы «разгадать феномен Белого», проникнуть в тайну его гениальности.
Исследования результатов не дали…
– Я перед вами: в верёвках; но я – на свободе: не вы, я – в периоде жизни, к которому люди придут, может быть через тысячу лет; я оттуда связал вас: лишил вас открытия вы возомнили, что властны над мыслью моею; тупое орудие зла, вы с отчаяньем бьётесь о тело моё, как о дверь выводящую: в дверь не войдёте! (А. Белый. «Москва под ударорм»)



*   *   *

Когда Андрей Белый умер, Мандельштам подвёл свои счёты с ним:

Скажите, говорят какой-то Гоголь умер?
Не гоголь, так себе писатель, гоголёк…
Тот самый, что тогда невнятицу устроил,
Который шустрился, довольно уж легок,
О чём-то позабыл, чего-то не усвоил,
Затеял кавардак, перекрутил снежок,
Молчит, как устрица – на полтора аршина
К нему не подойти – почётный караул,
Тут что-то кроется – должно быть, есть причина.
…Напутал и уснул.
        янв. 1934

В ту эпоху, названную справедливо сталинской, смерть для бессмертных была довольно стандартной: в тюрьме (как Бабель), на этапе (как Мандельштам), в подвале чекушки с дыркой в затылке (как Мейерхольд) или в сумасшедшем доме (как Белый).

(А. Б. Мариенгоф. «Это Вам, потомки!». С. 125)



Так это или не так, оба поэта были немногими из свободных в условиях, когда большинство литераторов побратались с внутренним цензором и полюбили Старшего Брата.
Пусть даже так!..
 


«О, радость свободы, – не есть или есть, испражняться иль не испражняться, пред блещущими писсуарами! Или, – отщёлкнуться дверью с “ноль-ноль”, щёлком выкинув “занято”, с кряхтом согнуться, – затылочной шишкою под потолок, точно кукишем, броситься: в корень вглубиться речений: царя Соломона!»
(А. Белый. «Маски»)



В душе, органом проиграв,
Дни, как орнамент, полетели,
Взвиваясь запахами трав,
Взвиваясь запахом метели.
И веял Май – взвивной метой;
Июнь – серьгою бирюзовой;
Сентябрь – листвою золотой;
Декабрь – пургой белоголовой.
О лазулитовая лень,
О меланитовые очи!
Ты, колокольчик белый, – день!
Ты, колокольчик синий, – ночи!

(А. Белый. «Первое свидание»)



1904 год.
Журнал «Мир искусства».
В статье «Символизм как миропонимание» Андрей Белый утверждал:
«Исходя из цветных символов, мы в состоянии восстановить образ победившего мир. Пусть этот образ туманен, мы верим, что рассеется туман. Его лицо должно быть бело, как снег. Глаза его – два пролёта в небо – удивлённо-бездонные, голубые. Как разливающийся мёд – восторг святых о небе – его золотые, густые волосы. Но печаль праведников о мире – это налёт восковой на лице. Кровавый пурпур – уста его, как тот пурпур, что замыкал линию цветов в круг, как тот пурпур, который огнём истребит миры; уста его – пурпурный огонь. То здесь, то там мы в состоянии подсмотреть на лицах окружающих ту или другую черту святости. То лазурно-бездонные очи удивят нас, и мы остановимся перед ними, как перед пропастями, то снеговой оттенок чела напомнит нам облако, затуманившее лазурь. Блеснёт Вечность на детски чистом лице. Блеснёт и погаснет, и не узнают грустные дети, печать какого имени у них на челе. Зная отблески Вечного, мы верим, что истина не покинет нас, что она – с нами. С нами любовь. Любя, победим. Лучезарность с нами. О, если б, просияв, мы вознеслись. С нами покой. И счастье с нами». (А. Белый. «Священные цвета». С. 101–102).
О. Э. Мандельштам называл его «выпрямитель сознанья ещё нерождённых эпох».
– Наблюдение и опыт лежали в основе моего «символизма»… («На рубеже двух столетий». С. 327)



Дышал гранёный мой флакон;
Меня онежили уайт-розы,
Зеленосладкие, как сон,
Зеленогорькие, как слёзы.
В мои строфические дни
И в симфонические игры,
Багрея, зрели из зари
Дионисические тигры…
Перчатка белая в руке;
Сюртук – зелёный: с белым кантом…
В меня лобзавшем ветерке
Я выглядел немного франтом,
Умея дам интриговать
Своим резвящимся рассудком
И мысли лёгкие пускать,
Как мотыльки по незабудкам;
Вопросов комариный рой
Умел развеять в быстротечность,
И – озадачить вдруг игрой, –
Улыбкой, брошенною… в вечность…

(А. Белый. «Первое свидание»)



«Как многие гениальные люди, – сообщалось в “Известиях”, – Андрей Белый был соткан из колоссальных противоречий. Человек, родившийся в семье русского учёного, математика, окончивший два факультета, изучавший философию, социологию, влюблённый в химию и математику при неменьшей любви к музыке, Андрей Белый мог показаться принадлежащим к той социальной интеллигентской прослойке, которой было не по пути с революцией. Если к этому прибавить, что во время своего пребывания за границей Андрей Белый учился у Рудольфа Штейнера, последователи которого стали мракобесами Германии, то тем существенней будет отметить, что не только сейчас же после Октябрьской революции Андрей Белый деятельно определил свои политические взгляды, заняв место по нашу сторону баррикад, но и по самому существу своего творчества должен быть отнесён к разряду явлений революционных. Этот переход определяется всей субстанцией Андрея Белого…» (Б. Л. Пастернак и др. «Андрей Белый (некролог)»)



Духовный, негреховный свет, –

– Как нежный свет снегов нездешних,
Как духовеющий завет,
Как поцелуи зовов нежных,
Как струи слова Заратустр, –

Вставал из ночи темнолонной…
Я помню: переливы люстр;
Я помню: зал белоколонный
Звучит Бетховеном, волной;
И Благородное собранье, –
Как мир – родной (как мир весной),
Как старой драмы замиранье,
Как то, что смеет жизнь пропеть,
Как то, что веет в детской вере…

(А. Белый. «Первое свидание»)



Программа, составленная студентом Борисом Бугаевым и обращённая к пересозданию действительности на путях культурного праксиса, – многоуровневая субстанция Андрея Белого, по которой надо уметь подниматься и опускаться, – не могла быть выполнена ни студентом, ни профессором, ни жизненным временем Белого и нескольких поколений.
Это был «заговор против тысячелетней культуры, выветрившейся в тысячелетний склероз».


«Таким образом, <…> во мне ряды интересов, не сталкивающихся в одной плоскости, а лежащих, так сказать, рядом наслоений, образующих этажи, по которым надо было уметь подниматься и опускаться; вот эти этажи в одном разрезе: 1) факты наук, 2) соотношение методов, 3) увязывающий методы центр, или проблема перевода данных метода в форму выражения другого метода (например: явления, истолковываемые, как ритм, в явления, истолковываемые, как форма энергии, и так далее), 4) сфера символизации, или культурного праксиса, творящего акт познания не отвлечением от действительности, а пересозданием её. В первой сфере я был механицист, дарвинист; во второй – методолог с сильною склонностью рационализировать и теоретизировать; в третьей я был символист, и в последней сфере стояла проблема, которую я ещё не отчётливо себе осознал: проблема действия, или активного созидания и разрушения, право на которую мне дал бы символизм, забронированный методологией и умением владеть фактами научного мышления.
Нечего говорить, что я себе начертал план, который не в силах были выполнить ни я, ни моё время, ни даже несколько поколений; передо мною стояла не более не менее, как программа осуществить революцию быта; и я, провидя её, бился как рыба об лёд, всё никак не умея приступить даже мыслями к этой программе-максимуму, видевшейся мне как заговор против тысячелетней культуры, выветрившейся в тысячелетний склероз. Как бы я ни вооружал себя (философски, эстетически, научно), у меня не было одного из главнейших орудий к пониманию себя и своей проблемы, именно: социологического вооружения. В этом пункте я был совершенно безоружен: мой ответ на социальную неурядицу – непримиримый, непроизвольный анархизм и отрицание не только государственности, но и общественности, построенной на государственности».
(А. Белый. «На рубеже двух столетий». С. 435–436)



*   *   *

Я – отстрадал; и – жив… Ещё заморыш навий
Из сердца изредка свой подымает писк…
Но в переполненной, пересиявшей яви
Тысячемолнийный, гремучий светом диск.

Мне снова юностно: в душе, – в душе, кликуше –
Былые мглы и дни раздельно прочтены.
Ты, – ненаглядная?.. Ах, – оветряет уши
Отдохновительный, весёлый свист весны.

Всё, всё, – отчётливо, углублено, понятно
В единожизненном рожденьи «я» и «ты»,
Мгла – лишь ресницами рождаемые пятна:
Стенанье солнечной, бестенной высоты.

1926






БИБЛИОГРАФИЯ

1. Белый А. Апокалипсис в русской поэзии // Собрание сочинений. Арабески. Книга статей. Луг зелёный.  Книга статей. М.: Республика; Дмитрий Сечин, 2012. С. 478–490.
2. Белый А. Маски // Собрание сочинений. Т. 4. М.: Терра, 2004.
3. Белый А. Мастерство Гоголя. Исследование // Собрание сочинений. М.: Республика; Дмитрий Сечин, 2013. 559 с.
4. Белый А. Между двух революций. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1990. 670 с.
5. Белый А. Московский чудак. Москва под ударом // Собрание сочинений. Т. 3. М.: Терра, 2004.
6. Белый А. На рубеже двух столетий. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1989.
7. Белый А. Начало века. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1990.
8. Белый А. Петербург: Роман в 8 гл. с прологом и эпилогом // Собрание сочинений. М.: Республика, 1994. 464 с.
9. Белый А. Священные цвета // Собрание сочинений. Арабески. Книга статей. Луг зелёный. Книга статей. М.: Республика; Дмитрий Сечин, 2012. С. 91–102.
10. Белый А. Серебряный голубь. Рассказы // Собрание сочинений. М.: Республика, 1995. 335 с.
11. Белый А. Символизм как миропонимание // Собрание сочинений. Арабески. Книга статей. Луг зелёный.  Книга статей. М.: Республика; Дмитрий Сечин, 2012. С. 169–184.
12. Белый А. Формы искусства // Собрание сочинений. Символизм. Книга статей. М.: Культурная революция; Республика, 2010. С. 122–140.
13. Белый А., Блок А. Переписка. 1903–1919. М.: Прогресс-Плеяда, 2001. 608 с.
14. Лосев А. Ф. Владимир Соловьёв и его время. М.: Молодая гвардия, 2009.
15. Мариенгоф А. Б. Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги. // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 2. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 127–428.
16. Мариенгоф А. Б. Это Вам, потомки! // Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Кн. 2. М.: Книжный Клуб Книговек, 2013. С. 17–126.
17. Одоевцева И. В. На берегах Невы. М.: Захаров, 2005. 432 с.
18. Пастернак Б. Л. Охранная грамота // Собрание сочинение в 11 тт. Т. 3. Проза. М.: Слово / Slovo, 2004. С. 148–238.
19. Пастернак Б. Л., Пильняк Б. А., Санников Г. А. Андрей Белый (некролог) https://ru.wikisource.org/wiki/Андрей_Белый_(некролог)
20. Пискунов В. Громы упадающей эпохи // А. Белый. Петербург. Собрание сочинений. М.: Республика, 1994. С. 427–434.
21. Соловьёв В. С. Тайна прогресса // В. С. Соловьёв. Смысл любви: Избранные произведения. М.: Современник, 1991.
22. Троцкий Л. Д. Литература и революция. М.: Политиздат, 1991.
23. Форш О. Ворон. М.: Гос. изд-во художественной литературы, Ленинградское отд-ние, 1934.
24. Ходасевич В. Ф. Андрей Белый. http://silverage.ru/hodbely/
25. Цветаева М. Пленный дух (Моя встреча с Андреем Белым) // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. Воспоминания о современниках. Дневниковая проза. М.: Эллис Лак, 1994. С. 221–270.
26. Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 3. 1963–1966. М.: Время, 2007. http://unotices.com/book.php?id=151457


Рецензии
Аудиокнига на youtube http://youtu.be/RtwvaxV8UCc

Олег Кустов   27.12.2022 17:39     Заявить о нарушении