Мой университет Зарисовка

                Мой университет
                (Зарисовка)

 Одну из журналистских дисциплин у нас преподавал Тимур Алексеевич Неземцев. Входя в аудиторию, его лицо трогала виноватая улыбка. Хотя эта улыбка часто касалась его лица и вне аудитории. Она просто засыпала на его лице. И исчезала когда он просыпался. С этой улыбкой, казалось, ему легче жить.
 Тимур Алексеевич был одинокий (а может быть и нет) сорока восьмилетний мужчина. Собранный, стеснительный и одновременно какой-то независимый.
  Одевался он чрезвычайно скромно. Рубашка и вязанная безрукавка-жилет, двойной вязки, теплая.
 Тимура Алексеевича время от времени старались женить на себе, одинокие секретарши из деканата. Но безрезультатно. Иногда на него западала и покрупнее акула - какая-нибудь доцент, или даже профессор, вдруг оторвавшаяся от книг и страшно удивившаяся, что ей уже за ...   
  Стараясь схватить за хвост молодое задорное времечко, они бросались на первого же подвернувшегося одинокого мужика, но, обычно, промахивались... Тимур Алексеевич, как-то осторожно уворачивался от их объятий. При всей своей стеснительности он был жутко горд. Право выбора должно было принадлежать только ему. Он не покупался и не продавался. Ученой степенью его было не удивить - сам без двух минут профессор. Молодость..., а что молодость - он себя и сам ощущал вполне молодым.
    На лекциях Тимур Алексеевич говорил негромким ровным голосом. Помню, вот он рассказывает нам о шрифтах, довольно увлеченно..., но, вдруг, краем уха чей-то басовитый шепоток из первого ряда улавливает. Приостановился, вслушался... А на первом ряду Толик Панченко и Игорек Шац про все забыв погрузились в спор о Брюсове... И, Тимур Алексеевич, умолкает, спускается с кафедры и в шаге от первого ряда, сканируя глазами Толю и Игорька, неожиданно выдает такую тираду:
  - Я Брюсову благодарен за своеобразное чутье. С таким чутьем ему б во Франции жить... А его удосужило у нас. А в России, по мне, с брюсовским чутьем делать особо нечего. Охлажденный российский ученый ум не терпит вольного поэтического порыва. Брюсов отдается критике с таким поэтическим жаром, что у ученых, к которым он себя по праву причислял, он вызывает подозрения, - а не поэт ли он? Но в своей среде наша ученая братия признаёт лишь гениальных поэтов. И если все-таки поэт - то он в стане небожителей, и его остаётся лишь осторожно гладить по головке. Но хорошо если ты со своим гениальным творчеством Ломоносов или Тынянов, которые по масштабу больше науку оплодотворяют, а не наука их. А вот Брюсов скуповат на стихи, он больше переводит, анализирует. К тому же, его стихи на любителя, ему симпатизируют в узких кругах. А значит немедленно опускаем его на землю и довольно жесткую посадку устраиваем. Так его и болтают до сих пор между небом и землей. Ни поэты, ни ученые его так и  не признали в доску своим...
 Тимур Алексеевич очень любил общаться. Его любимой собеседницей была Любовь Ивановна Нечаева, доцент, его же кафедры. Любовь Ивановна была редкой женщиной. Во первых она жила работой. Хорошо ли это было для нее самой - я не знаю.
 Любовь Ивановна была настоящий читатель. Она открыла для меня японскую поэзию. А так-же качественную российскую и зарубежную журналистику. Анатолия Аграновского, Пескова, Гюнтера Вальрафа. А еще Джойса, Бертольда Брехта и Лессинга. А еще она была киноман. И не шаляй-валяй, а тонкий, глубокий.
  Помню, она, вскользь:
  - Рязанов в своем цветнике приглашаемых актеров, не затмевает их. Он делает это бессознательно. В нем живет перед ними какой-то генетический трепет. К ним, то есть, к тому, что мы называем актерский талант... Но каплеровская кинопонарама.., это..., о том.., что культуре смеха все-таки, предстоит серьезность. Каплер, это особый разговор...
  И тут же, оборачивается, реагируя (как и на все вокруг) на фамилию - Мишин (упомянутый кем-то в связи с супругой Догилевой):
  - Мишин он не догилевский, он сам по себе. У Догилевой, к сожалению, нет ключиков от этого замочка. Мишин, он совсем другого разлива. Он и Догилева неповторимо разные.
 Любовь Ивановна практически все прочитала. Под "всем" я подразумеваю такую литературу, которую в приличном обществе не стыдно упоминать.
 Мне казалось, что она кроме своего предмета - теории журналистики, с таким же блеском может прочесть еще две-три лекции следующих в расписании.
  Как-то она протянула мне самосшитую брошуру. Я не удивился. Она делилась с нами своими интеллектуальными накоплениями с такой щедростью и энтузиазмом... Она истово желала нашего духовного роста. Разумеется, она не прыгала через головы.
  - Вот, почитайте...
  Я раскрыл брошуру. Пролистнул.   
 Первое имя - Джеймс Джойс "Портрет художника в юности", второе - Жан Поль Сартр, не помню названия, пьеса.
 Улыбается: - "Продирайтесь". И пошла. Чуть сутулясь, быстро.
 И одевалась она так просто, платьица в цветочек, горошек, кофточки вязанные. И все со вкусом. И все ей так шло.
  И глаза серо-голубые, искристые, улыбающиеся. И, хмыкала, помню, отворачиваясь, когда смешно - тонкая, умница, без всякой пудреной накипи.
 И как она без всякой субординации, безрассудно бросалась в бой за своих студентов. И здесь никто ей был ни указ. Она вся была растворена в творчестве. Она жила в мире настоящего юмора, серьезной мысли, и в мире еще каких-то очень личных не высказываемых вслух вещей. Этот момент невысказываемости в ней улавливался, когда я встречал ее за стенами университета. За стенами даже походка ее была другой. В ней было больше женскости, что ли... Это относилось к расставлению ею акцентов (о том, где  е ё  было б о л ь ш е, я сейчас не говорю). Поэтому, возможно, находясь дома, она так-же и ходила иначе. И ее университетская и прочие походки оставались за бортом.
  Любовь Ивановна не терпела пошлости. Снобизм был для нее тождествен лишь личностной исключительности, таланту. Только талантливому она отдавала заслуженную дань.
 Она была по ту сторону всякой корпоративной этики. Помню, как она отчитывала свою молодую коллегу (а по совместительству редактора студенческого издания) - я, случайно за дверью оказался:
  - Вы что, извиняюсь, с ума сошли...! Как можно с ходу отмести такой материал?!? Вам что каждый день похожие статьи приносят?!! И что это за отписка?  ..."Тема размыта?" Что значит размыта!? Вы что имеете ввиду??
  Молодая коллега, голосом, спадающим в плачь выдавила:
  - Мне.. показалось, ... стиль тяжеловатый, и еще, длинноты, отступления... - и уже более твердо подытожила, - вы ведь и сами, я слышала, за лаконизм...
  - Солнце мое, - голос Любовь Ивановны, стал удручающ, - Платон предельно лаконичен. Как и Ницше, кстати, говоря. У Канта мысль донельзя сцежена. И таких мыслей - трактаты. Вычеркнешь строчку - и укокошишь текст. Нельзя все читать глазами редактора студенческой газеты! И мысленно ставить это в следующий номер..! Тогда гуд бай Платон, Декарт, Шопенгауэр... Решим так дорогая - а отправимся-ка мы в творческий отпуск на месяцок - о вечном подумать, ну и почитать что-нибудь посерьезнее студенческих и заводских многотиражек.
  ...А в это время в свою аудиторию на лекцию шел задумчиво твердым шагом другой удивительный человек, наш преподаватель философии Леонид Владимирович Сапожкин. Статный, широкоплечий, с красивой шевелюрой каштановых волос и двумя глубокими морщинами врезающимися в переносье.
 Леонид Владимирович чуть ли ни первый университетский преподаватель кто приучал нас к умственному труду. Вот, он чуть приопускает голову, но лишь на секунды, сосредотачиваясь, и начинает говорить. И вот он уже смотрит прямо, даже чуть поверх, изредка поводя глазами, улавливая, насколько нам ясно, им сказанное. Он как воспитатель, за руку, вел нас ему одному ведомому тропой, за границы той обыденности, к которой мы за годы юности так прикипели. Он выталкивал из нас такой комфортный и близкий сердцу пар примитивных ограниченных суждений, штампов, стереотипов. Он вытравлял из нас этот тошнотворный душок поучательства "от сохи".
 Леонид Владимирович открывал нам пользу образования. Он приобщал нас к культуре и к информации уровня недоступного для всезнаек от всемирной энциклопедии.  Он открывал для нас философскую историю нашего мира. Он смотрел с высоты, которая посягнула ОБЪЯСНЯТЬ всё.
  По ходу его лекций я начинал строже обозначать значения слов. И уже не примешивал полноценного дурака к заурядному недоумку. Умный же - для меня стал категорией почти недосягаемой. Я и по сейчас могу по пальцам пересчитать встреченных мною в жизни умных.
  Иногда он отвлекался:
  - Кто-нибудь читал "Бремя страстей человеческих" Моэма? А? - И вглядывался в нас, внимательно, с какой-то глубокой иронией к некоей стороне жизни, которая объяла все вокруг нас. - "Ну хорошо,"- и, легко выдохнув, улыбаясь, новый заход делал: "Ну, а Ирвина Шоу? Его уж вы не могли не читать?!? Им сейчас все подростки бредят.. Не читали?? Так почитайте... К примеру: "Две недели в чужом городе". Шоу, по своему, не дает застаиваться", - бросает он ему одному понятную характеристику, - "Шоу створаживает, то есть, бродить позволяет..."
  Чему позволяет бродить..?. Что створаживает...? Мы двигались по переброшенному мостику его намека и этот мостик мог кануть в никуда. Конец мыслемостика Леонида Владимировича кто из нас представлял?
 Помню пару-тройку симпатичных интеллигентных девочек, дочек ученых нашего факультета, аспиранток-преподавателей.
 Конечно их преподавательскую карьеру в большой степени обусловливала "весовая категория" их родителей.
  Девочки просто не заинтересованно излагали материал (благо недостатка в источниках по теме, благодаря папам-мамам, не было).
  И так изо дня в день, из года с год, без падений и взлетов, ровно. До пенсии и дальше. Эти девочки вызывали понимание - ну куда им еще, обыкновенным, со средненькими способностями как не на кафедру к папе (или маме).   
 Профессорские дочки, кстати, хотя и в профессии звезд с неба не хватали, в определенном опыте знания жизни были вполне искушены. Все они, как обычно и происходит, симпатизировали или были влюблены в кого-то. Иногда они серьезно западали, так что страсть просто охватывала их так, что они уже с трудом могли читать свои лекции. Они бубнили что-то с отстраненным видом, уставившись куда-то вдаль. Их было жалко.
  И что интересно - несмотря на то, что дочки были не шаляй-валяй, а вели свои происхождения от доцента-профессора (папы, мамы, дедушки) - увлекались они, за редким исключением, двоечниками, прогульщиками (если это были студенты) и хулиганами. Думали, страдали, сходились, рожали или делали аборты. В конце-концов, они расходились - поскольку довлела наследственность, порода, репутация, и родительский железный кулак. Двоечники выдавливались из родительских квартир. А наши девочки снова в кого-то влюблялись. И так это шло и шло...
  Девочки старели, переставали верить в любовь (которую когда-то не отстояли), и начинали работать на профессию, рисовать свой образ настоящих ученых и женщин не от мира сего. Этот образ начинал ими владеть, он их корректировал.
  Непосредственность куда-то исчезала, появлялись поставленный голос, снисходительные нотки. Они играли в настоящих ученых. Но их игра, рано ли, поздно распознавалась в ходе лекционной дискуссии, на поднятую ими тему. Они, к сожалению, не научились пристально всматриваться и привычно ловили все по верхам. Не имея своего, им оставалось лишь заимствовать. Заимствовали у кого что. У профессора Карагезова легкую иронию, у Леонида Владимировича - серьезный взгляд, у Любовь Ивановны непосредственность в общении. Но все выливалось в плохую пародию. Это был их девичий театр. Иногда, они играли самозабвенно, но ..., им всегда чего-то не хватало...
   При этом, нельзя сказать, что династическая традиция, в стенах нашего факультета так уж пасовала. Одного только представителя рода еще дореволюционных профессоров, профессора Александра Александровича Веричинского, - с лихвой хватило б, чтобы эту традицию вознести на недосягаемую высоту, и истолочь в пыль ее недоброжелателей.
 Александр Александрович был (и есть), украшением университета. Когда он начинал говорить, все умолкало. Но это была обманчивая тишина. Он умел каким-то необъяснимым образом, свой очередной исключительно теоретический экскурс, срастить с самым будничным, тем, что кишело внутри нас и вокруг нас. Тишина будто хрупкая скорлупа начинала трескаться от замечаний, вопросов - а иначе и быть не могло - чуть ли не каждого из нас, что-то в его словах цепляло. 
  Александр Александрович отвечал так, как только он и умел. При том, что его ответы обычно были предельно конкретны, просто иголочно точны, они, в то-же время, будто шли по касательной. То-есть, одновременно, затрагивали нечто, что прямо мы и не спрашивали. Он объяснял и в то-же время, будто приоткрывал дверь куда-то туда, где обо всем одним, даже самым развернутым ответом не расскажешь...
 Александр Александрович превращал окружающую нас повседневность в какое-то таинство. Свои лекции он вел на какой-то особой эксклюзивной волне. И на эту волну заставлял работать и наши мысль и воображение.
  Наши профессора не могли позволить себе иметь собственные автомобили. Нет, совсем не по причине их дороговизны. На собственный жигуленок, при желании, хватило бы. Но как мог вписаться этот самый жигуленок в тот образ, который годами творили они... Какое место занял бы этот жигуль (волга ...) в том мире к которому они приобщали нас своих студентов. Я думаю, что приснись к примеру нашему профессору Карагезову,  - он же, похлопывающий по капоту свое авто - он бы проснулся с сильнейшим сердцебиением.
  Профессор просто не смог бы смотреть в глаза своим студентам - тем кого он на протяжении многих лет вдохновлял своими глубокими исследованиями в литературе Средневековья, Возрождения, Ренессанса. Ведь случись тот его страшный сон правдой, он вынужден будет признаться - что возвышенные глубокие мысли все-таки, нередко покидают его - в те моменты, когда он вынужден поворачивать руль, давить на педали, глядя за дорожной полосой, следить за дорожными знаками. То-есть, он должен расписаться в том, что ему совсем не чуждо все приземленное, то, к чему стремится необремененное его знаниями  большинство... , такое смешное в погоне за суетными благами.
   Ну и исходя из этой логики, что же ему как честному человеку складывать свои профессорские полномочия и идти на базар помидорами торговать..? 
  Поэтому наши профессора ходили пешком, не торопясь, в поношенных пальто (новье было признаком пошловатости, как тот-же автомобиль), со старыми портфелями забитыми книгами под завязку.   
  Они шли по тротуару, а окружающие, уважительно уступали им дорогу. Многие их знали в лицо. У наших доцентов и профессоров даже лица были особенные. Проницательные, открытые и в то-же время какие-то сосредоточенные. Сосредоточенные, правда, не в значении будничного  "напряга"  (пустоватого, каждодневного) - а сосредоточенностью разума участвующего в неких отвлеченных объемлющих построениях.
 Кстати, кандидатам наук, по не-писанным правилам нашего университета, машину иметь позволялось. Почему? Молод еще. А пусть, пока молод, покувыркается. До тех пор пока его наука не захватит с головой, до печенок. А до печенок - это как минимум, доцент. Ну а про доктора филологических наук и профессора и говорить нечего.
 К слову, очень похожее отношение к своему статусу и, я бы сказал, некоему распостраняющемуся ореолу вкруг него, определяющего, что позволительно и что нет, - я встретил в ортодоксальном религиозном секторе. Серьезный авторитет и руль - вещи несовместные. Да, тебя могут возить днем и ночью, но самому сесть за руль, - это своего рода дурной тон. 
  Демонстрация чего-то такого, что сразу характеризует человека и соотносит его с миром потребительства, с кругом людей, не очень образованных и от всего, что привыкли называть духовным, скажем так, далековатым...
 Правда, бывают и редкие исключения (я знаю двоих очень серьезных людей все-таки имеющих свои авто). Но, разумеется, описанную картину этих миров, такие исключения не меняют.
 То же касалось и жилья. В квартире профессора, - книги, была единственная и подавляющая красота. В зале мог стоять еще маленький сервантик. Но, скромно, сбоку, только чтобы оттенять нескончаемые текущие вдоль всех четырех стен, до самого потолка книги. Ничего другого в квартире нашего профессора и представить было нельзя.
 Ну вот представьте, войдет к нему студент, обсудить свою дипломную: "Значение поэтики Чосера, в становлении традиции классического английского романа", - и ... уткнется носом в длиннющий во всю стену бар и богемский гарнитур с нескончаемыми чашками и фужерами... И в ту же секунду наш профессор сравняется с прочими простейшими, которым и Чосер, и английский роман как зайцу стопкран, индифферентны. Поэтому, обстановка в квартирах наших профессоров была скромная. Бары во всю стену и в страшном сне им не могли присниться. В квартире, кроме книг, лишь жизненно необходимое  - стол, стулья, сервантик, кровать. Иногда, кресла.
  Они не позировали. Так они живут и сейчас.
  И снова, параллель. Крайний минимализм, чуть ли не полное игнорирование бытовой стороны,  - в религиозном мире, вы встретите в домах, лишь у облеченных званием учителей. И, напротив, - чем скромнее имя, чем менее значимо и весомо мнение - тем просторнее жилье, обустроенней личный быт, вычурней мебель, дороже машина.
  ... А еще помню Дымова. Просто Дымова. Звание доцент к нему не клеилось. Во-первых на доцента он не был похож. Большерукий, толстошеий, косолапый. С животиком. Говорил совсем не поставленным голосом. Тихо, окончания слов, бывало, глотал, на лекциях разрешал болтать нам о постороннем. Рассказывал сбивчиво. Может быть сам мыслями витал где-то далеко. Он был холост. Его часто можно было видеть в студенческой столовой. Сидел, кушал, глаза в тарелке, на тарелке с горой..., полный рот и не стесняется...
  Некоторые точеные студенточки иронично косились.
  Выглядел он как-то неряшливо. И вдруг, умер. Дымов Вячеслав Алексеевич. Студенты вслух над ним то и дело подтрунивали, а он отмалчивался. Иногда, правда, отвечал, но как-то беззащитно. Видно было, что не умеет отбрить, что не едкий. Ответит и сам засмеется. А то еще начнет смотреть по сторонам - эх, ну, как я его... 
 Он был похож доброго лохматого щенка. Что для прочих клыкастых - лай,  для него тяфканье. Не приучен к лаю. Казалось, он уже простил и ругателей - дескать, почему звезд с неба не хватает, - и остряков - почему у него пузо урчит во время лекций...
  Позже, слышу - кто ему только не должен... Всем наодалживал, библиотеку раздарил, и умер. Ел, пил, спал, коллег не подсиживал, по слухам любил компанию, застолья, быстро пьянел, веселился. Ушел в сорок пять и никого не обидел... Вячеслав Алексеевич оставил у меня ощущение тайны. Мы прогуливали его лекции, а он выставлял прогульщикам самый высокий бал... Зубрил недолюбливал.
  Он увлекался. Но одинокие факультетские дамы Дымова всерьез не воспринимали. Для преподавателя "зарубежки" (зарубежной литературы), Анны Яновны Валевской очень миловидной и образованной женщины парой мог стать, кто-нибудь статусом не меньше чем Геракл, король Артур, ну или Ланселот Озерный. Ну где Дымов, а где Ланселот...
  Древнерусичка (преп. древнерусской лит-ры) Ангелина Александровна, искала взглядом не то Илью Муромца, не то другого былинного богатыря... Дымов пытался и за ней приударить, но, по-видимому ему помешала не былинная стать, и миролюбивый характер. У Ангелины кроме Дымова были поклонники, и Вячеславу Алексеевичу, дабы ее завоевать, пришлось бы не шутя не то мечом, не то кистенем разить супостатов. Ангелина б им, конечно, впоследствии бредила б, решись наш Дымов ради нее пойти на смертоубийства. (Нет, Дымов может быть еще и не на то решился, просиди он сиднем на печи тридцать лет и три года, как Илья Муромец). Но он благоразумно отстал.
  Я помню, на последнем году обучения - припаркованный на площадке перед факультетом, фольксваген. Авто парковали и раньше, но, во-первых поскромнее, во-вторых, не наши, а пришлые. Обычно, состоятельные приятели студенток. Но на этот раз фольксваген был "наш". Хозяин машины - Денис, журналист второкурсник. Денисом сразу заинтересовались некоторые девушки.
   Ну а нашу профессуру интересовал лишь один вопрос - во что выльется на зачетах и экзаменах это его механическое увлечение, иначе говоря, насколько простимулирует его машина в учебе... И если нет, то... Оказалось, что нет... На следующий год Денис перевелся на заочное... Еще через год взял академ. Кажется, он так и не доучился...
 Мы были от плоти гуманитарии, поэтому научно-технический прогресс у нашей профессуры вызывал сложные чувства. Наверное, Денису не стоило так демонстративно парковаться прямо у факультета и буквально со своей машины пылинки сдувать. Наши профессора верили в совершенство. А Денис приобщаясь к факультетским истинам, заодно, поверил в фольксваген. Но фольксваген нужно было еще и содержать. Но скоро коса нашла на камень - или содержание фольксвагена или библиотека, архивы, въедливое чтение. Ему ему пришлось выбирать. Он выбрал фольксваген и бросил университет.
  Георгий Анатольевич Ростовцев преподавал зарубежную литературу 18 - 20 века. Стройный, русоволосый. Он ходил в ярких рубашках с запонками и  свитерах, разных фасонов. Свитера он носил цветные и однотонные. Его лекции я бы назвал стильными. Рассказывая о французских декадентах, он привносил в аудиторию парижский пейзаж - снующих с подносами гарсонов, запах французких булочек, и свежесваренного кофе.
  Немецким экспрессионистам в его рассказах, ненарочито сопутствовали  хмурое утро, дождь, скользкие тротуары, густое пиво и мрачноватые таверны.
  Аполлинеру, Бодлеру, Рембо фоном служили легкое вино и солнечные зайчики играющие в окнах парижских кафешек. Коньком и излюбленной темой Георгия Анатольевича - был Камю. У Георгия Анатольевича был художественный склад ума. Свои лекции по литературе Франции, он дополнял, пространными и очень серьезными вставками из жизни и творчества Ван Гога, Гогена, Сезанна... Если бы он еще и рисовал я бы не удивился.
 


Рецензии