Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Волчьи стаи. Роман-эссе в трех частях
ВОЛЧЬИ СТАИ
роман-эссе (в трех частях)
Нынешние молодые люди, особенно те, кто до этого не особенно вникал в страницы нашей прошлой истории, скорее всего, зададутся вопросом: правда ли то, о чем пишет автор? Неужели были и безумная жестокость "активистов" при раскулачивании, разрушении храмов и монастырей, бездумные, беспричинные убийства, насилия, преследования инакомыслящих и другие картины далеких 20-30 годов минувшего века?
Василий Товстик поставил перед собой очень трудную цель – рассказать обо всем так, как это было. Он не стремится писать об этом красиво, романтично, он раскрывает перед читателем всю грязь и мерзость, которую так много лет от нас пытались скрыть. Вся его книга – это его тяжкий вздох и горестное признание того, что великой цели не было, а была жуткая, не поддающаяся до сих пор осмыслению человеческая бойня, где обнажились все самые звериные, животные человеческие инстинкты...
ВСТУПЛЕНИЕ:
«Рекомендую… В.А. Товстик»
Анатолий Тарасенко,
почетный консул Украины
по Кустанайской и Актюбинской
областям Казахстана
Василий Товстик, рекомендую...
«По специальности я историк, поэтому, как писатель уже, неоднократно выступал против «демонизации» и без того страшных страниц нашей истории. Даже не потому, что всякое искажение удаляет нас от истины, а из-за того, что подобное обычно случается при вторжении в тему людей из числа тех сто-ронних наблюдателей, которым-де нужно всего лишь выявить объективную картину для составления точной суммы счетов. Сами же они тут как бы ни при чем. Мы же из тех, кто здесь при сем. Та трагедия по своей сущности для нас беспредельна, поэтому споры о масштабах ее, как дискуссия о пределах, бес-смысленна. Выявление новых имен невинно убиенных для заупокойной их душам – дело святое, но для предварительных выводов о природе той социальной стихии материал в достатке имелся всегда. Именно это является темой для размышления и покаяния даже безотносительно к постулатам христианской морали. Покаяние, кстати, в дословном переводе греческого «метанойя» означает «перемену ума».
В книге «Волчья стая» пера Василия Товстика, моего товарища со школьных лет, краски будто бы сгущены – там выхвачены судьбы тех, кому довелось испить чашу сполна, на ком, кажется, выместилось все наличное зло лихолетья. Но есть там ощущение причастности автора ко всему живописуемому, чувство гражданской ответственности за национальное бедствие, он даже выставляет счет самому себе и за что-то кается в предисловии, хотя только на свет появился в те драматические предвоенные годы. Патриотизм – это ведь «чуття единої родини» не столько в пределах современного нам пространства, сколько в духовной связи поколений. Боль отцов нам передается точно так же, как и гордость за их славу. При подобном восприятии той нашей трагедии скорбная палитра красок оправдана - такова была темная сторона той светлой плакатной жизни, когда под бравурные марши первых советских пятилеток возводился Днепрогэс, выходили на поля отечественные харьковские трактора и запорожские комбайны...
Художественные книги на эту больную для всех нас тему потрясают столь законченной ужасающей полнотой, которую никогда не воссоздадут сухие документальные хроники. «Если украинцы, подобно послевоенным немцам, не осознают эту ис-тину, – поучал недавно нас депутат германского парламента, - а будут искать причины вне себя, излечения не наступит». Не немцам бы, спалившим при последнем своем отступлении из Украины все то, что горело, а что не горело, то взорвали, нас теперь учить, но тут они правы. Признание этой истины, то есть предъявление счетов самим себе, и станет, в конечном счете, нашим покаянием. Но до тех пор, пока количество служителей светских храмов, готовых исповедовать и прощать, будет превышать число граждан, готовых исповедаться, никакого таинства очищения общества не состоится.
А к вам, уважаемый читатель, пришел Василий Товстик, рекомендую. Я рад, что он, энергично распахнув страницы, «весомо, грубо, зримо» заявил, наконец, о своем таланте. Язык и литература у Василия Антоновича – профессия по диплому, но изящность стиля и глубина «психологической прозы» – щедрый природный дар. У автора масштабное видение истории, коло-ритная галерея его героев интернациональна. Не случайно «Вол-чья стая» была представлена в Казахстане, отдельные ее главы опубликованы в здешней печати. Республика, разделившая наряду с Соловками да Колымой печальную славу ссылочной территории, сама понесла невосполнимые потери от репрессий, но, кажется, нашла консолидированную оценку тем явлениям, как еще одному испытанию народа с великим прошлым, которое сделало его более стойким на пути к великому будущему.
Настоящая литература – вещь, как правило, многоплановая. Зная автора, я призываю читателя воспринимать его произведе-ние с оглядкой на мир нынешний – книга вовсе не сводит счеты с минувшим, а утверждает мораль дня сегодняшнего и завтраш-него. «Волчьи стаи» – это философское размышление по поводу той тонкой нравственной грани нашего бытия, преступая кото-рую по расчету или даже непроизвольно, в силу первобытного стадного инстинкта, люди перестают быть людьми. Потеря совести и достоинства однако неподсудны с точки зрения права. Книга Василия Товстика – это болезненная инъекция против рецидива нравственной деградации, подлости и цинизма, продолжающих существовать вокруг нас. Она формирует то личностное неприятие и публичное их осуждение, которое только лишь и позволяет безоружному, по выражению классика, добру выходить победителем в борьбе со всегда хорошо ор-ганизованным злом».
.
Светлой памяти моей матери
Галины Сергеевны и моего отца
Антона Свиридовича посвящается
Часть I
ПРИНЕСШИЕ МЕЧЬ...
(ВОЛЧАТА)
Не думайте, что Я
пришел принести мир на землю:
не мир пришел Я принести, но меч.
Иисус Христос (Матф. 19:34)
МЫ НОВЫЙ МИР ПОСТРОИМ
В конце января 1931 года за деревней Сониха, в урочище Черном, банда атамана Зеленого была окружена и полностью разбита, ее остатки были вытравлены ипритом, впервые примененным маршалом Тухачевским в борьбе с восставшими крестьянами под руководством Антонова и вот здесь – в Сонихе , против банды Зеленого. Атаман банды был кадровым военным в чине морского офицера, капитан-лейтенанта. Достоверно о нем банда знала только одно: при всем честном народе, в сельской избе-читальне он собственноручно расстрелял троих продотрядовцев, четвертая – местная учительница, писавшая за этим же столом постановление от имени Советской республики, при первом же выстреле потеряла сознание, этим и спаслась. Лампа-керосинка на столе опрокинулась, загоре-лась красная скатерть сначала лиловым робким пламенем, а потом разгорелась во всю; вторая лампа, висевшая на стене, была сбита шапкой деда Трошки. Учительница в полумертвом состоянии была доставлена в губернскую больницу города, где ее долго лечили доктора и чоновцы, крутили замусоленный кусок постановления, заканчивающегося словами «обложить двойным нало-гом..., ...ликвидировать как класс кулачество Сонихи в составе...». Дальше во всех документах по этому делу шел перечень из 32 фамилий...
На следственном эксперименте по делу дед Трошка никак не мог кусок шапки, которая была приобщена к делу, добросить до той чертовой лампы. А дед еще долго ходил по деревне в женском платке, показывая остатки шапки.
* * *
Но еще более загадочным выдалось происшествие с рядовыми продотряда, отдыхавшими после почти суточно-го перехода. Поднятые по тревоге, они в исподнем белье бросились к оружию, но знаменитые трехлинейки оказа-лись без затворов. Часовой Петр Лапа в глубоком обморо-ке лежал в коровнике и кроме слов «как черт появился в кромешной тьме» ничего другого не мог сказать. А поэто-му «как пособник врагов Советской власти» в свои 19 лет через неделю был осужден на 10 лет, которые отсидел от звонка и до звонка, а в 1941 году, написав 3 ходатайства об отправке на фронт, схлопотав еще 5 лет, совершил побег, купил документы. Остаток жизни закончил в семействе тихой спокойной женщины, воспитав трех ее детей. Он не пил, не курил, биография у него была чистая. Своей На-стасье он во всем признался, сказав, если она где-то обмолвится... Не дав закончить фразу, та ответила обиженно: «Мог бы и не говорить...»
* * *
...В течение месяца следствие было завершено. Из 271 дворов Сонихи было изъято свыше плана полторы нормы с едока. 32 двора было раскулачено и отправлено в Сибирь.
...На сельском сходе был избран комбед. Его активисты Федор, Клим, Санька, Лазарь и придурок Хивря ввалились в каменный дом кулака Митрофаныча. С грехом пополам смыв с пола багровые кляксы крови, оставшиеся после отчаянной борьбы с хозяином, они начали хозяйничать. В стенах дома еще не выветрились хриплые утробные крики парализованной матери Митрофаныча, когда ее сдирали с постели и выносили из дома на какой-то тряпице. Ее полуживую уложили рядом с внуками Тимохой и Игнатом. Тимоха был легко ранен штыком в живот, но с испугу потерял сознание, а Игнат убит на месте. Всех вынесли за руки и ноги из дома и побросали под плетнем в ряд: без признаков жизни Тимоха, что-то мычащая бабка и мертвый Игнат. Кто-то из активистов закрыл их головы изодраным пологом («Чтоб на небо не смотрели»). Комбедовцы деловито растянули все добро. Клим косил свой единственный зеленый глаз на сорочки, цветные платки, обувь раскулаченной Агафьи, которые ей, приютившей его, привозил племянник («воспитанник русско-японской войны» – как он говорил) капитан-лейтенант Владимир Зеленский. Федор тащил все – от скамеек до широченной бабкиной кровати для своей 12-челядной семьи: чугуны, деревянные ложки, дубовые ка-душки, плотоядно при этом заметив, что на такой кровати он обязательно заделает еще парочку молодцев. Хомуты, сбрую, плуги, бороны растащили неизвестно кто.
Идейный борец Иуда Лазарь к добру был хладнокровным, но знал, где кулаки прячут золотые червонцы, – за образами, – ссыпал их оттуда во внутренний карман своего гнилого и вонючего тулупчика.
После успешной победы над кулачеством было решено создать коммуну, первую в волости. Наименовать ее «Заветы Ильича» . Осталось только создать правление, выбрать председателя, но появилась мутно-молочная само-гонка.
Оставшись в пустом доме, правда, с одним столом и скамейкой, перед избранием председателя, успех решили по-русски обмыть. Сходу смахнули по паре стаканов. Санька, приволокшая кварту самогона, чувствовала себя хозяйкой. Вообще-то дородная Санька сама не знала, как оказалась среди активистов. Но уж больно сладким был этот командир продотряда, и она с сожалением вспомнила о единой ночи-ноченьке, проведенной с ним в жарко натопленной избенке...
Всех погибших продотрядовцев чоновцы захватили с собой, погрузив в телеги вместе с награбленным хлебом, а своих – хороните сами.
Настало время здравиц. Солки было в подвале в изобилии и поэтому не торопились. Пили как положено на матушке Руси за все: Клим поднял тосты за новую власть, за чрезвычайку, ведущую так здорово борьбу с мироедами. Говорил он витиевато и политически грамотно – ибо метил себя в председатели. В конце он запутался в словах, как в собственной висящей ниже коленок мотне, но завершил здравицей за товарища Сталина, новую жизнь в колхозах, и для убедительности шлепнул «Правдой» по грязному, в запекшейся веером крови, столу. «За жизнь в колхозах», – вымучил он из своей убогой головы. Последнее слово лю-ди услышали первый раз, он его и сам-то услышал второй раз (первый раз на партийном активе, где им всучили «Правду»). У Саньки вызвала живой интерес коллективи-зация, и она с жаром отреагировала: «Согласна, хорошая власть, но, чур, мне первой свои колы в мой хоз». Все ос-тальные дружно заржали, а Клим смачно погладил свою незастегнутую ширинку. Дед Хивря некстати рванул рас-христанный ворот грязной гимнастерки, года полтора назад снятой с убитого казака, да так до сих пор ни разу не стиранной, ударил своим жалким кулачком по столешнице, заметил: «А я буду первым!..» Санька, показав ему здоровенный кукиш, ответила: «Не положено такому дохлику...», – толкнула его своим мощным задом со скамейки. Дед, падая вверх тормашками, сбил помойное ведро, стоящее в красном углу под образами. Вековая дубовая скамейка встала на дыбы как рысак, отчего огромная икона Николая Чудотворца свалилась ему на голову. Выругавшись во всю мощь русского матерного красноречия и отшвырнув икону ногой, он сдернул еще две иконы, висевшие рядом. Это его совсем вывело из себя, и он, схватил топор, в один миг расчетвертовал их. Рубил с особым остервенением, на щепочки. Особенно не удавалось расколоть глаза святого Николая, они как вроде живые наблюдали за его усердной работой. Под улюлюка-нье товарищей, превратив в минуту вечное в деревянные щепки, сгребя все в кучу, стараясь поскорее избавиться от истерзанных уголков слезящихся глаз, ушей, фрагментов улыбок, пальцев, креста, он шагнул за дверь – в темную ночь. Политически хмельные головы активистов отрезвели: Санька схватилась за сердце, Иуда Лазарь, пытаясь застегнуть свой тулупчик на уже с полвека не существующие пуговицы, твердил: «Вот сука... вот сука...», Федор метнулся в открытую темную ночь, крепко зажав топор в руке. Такого небогобоязнения они еще не видали и не слыхали – чтоб на Николая Чудотворца с топором! Все как-то сразу протрезвели, и, спотыкаясь о домотканые грязные половики, последовали за Федором. Зацепившись за высокий порог двери, они поочередно летели в темноту с пяти ступенек на Иуду Лазаря, который шмякнулся во что-то мягкое и липкое, чавкающее, шерстяное. Свалившиеся на него остальные пьяные долго не могли выбраться из этой кучи, а когда наконец-то выбрались, долго не могли сообразить, во что они вляпались. Принесший керосинку Клим, оглядев, как сказал он на следствии, «тырловище», вдруг загоготал диким голосом: из-под распластанной юбки Саньки, лежавшей на изрубленных иконах животом, выглядывала морда застреленной суки Митрофаныча, глядя в небо единственным глазом, второй – свисал на какой-то жиле. Кишки, кровь, дерьмо – все смешалось в сплошную зловонную кучу. Цепляясь друг за друга, каждый старался поскорей вырваться из этого месива; маты, ругань, треск гнилой одежды наконец-то прекратились, и все с тупым отрезвляющим взглядом уставились на Саньку, которая осталась неподвижной. Ее видимый остекленевший глаз блестел при свете луны в немом укоре: «я тут ни при чем?». Как бы удивляясь всему происшедшему, глаз Николая Чудотворца с еле заметной слезинкой в уголке кричал: «Люди! Что же вы творите?..» Первым опомнился Клим:
– Она... того... мертвая?..
– Молчит... Санька... Санька... Ты жива?.. – уже дрожащим голосом выдавил из себя Федор, а затем как-то совсем жалким визгом, – Хивря, переверни ее, видишь, ей неудобно.
– Сам переверни, начальник сыскался, она мне ногу придавила! – а затем, обращаясь к Иуде Лазарю, – перекати ее на спину.
Тот деловито снял свою цуйку, памятуя о золотых, бережно сложил ее рядом. Своими железными грязными лапищами ухватился за ворот Санькиного гнилого тулупчика и стал переворачивать. Тулупчик медленно отделялся от ее тела, а оно без признаков жизни оставалось неподвижным, тогда он перехватился за лацкан и поднапряг все свои силы. Кофта, захваченная вместе с лифчиком, расстегнулась, обнажив мощную грудь, сползшую в сторону. Но когда дед Хивря, упираясь свободной рукой ей в живот, помог перевернуть Саньку, все ахнули: из ее горла вывалился окровавленный топор, на который она налетела, падая с крыльца. Активисты замерли, увидев картину: открытые широко глаза Саньки, залитая кровью грудь и засаленная окровавленная ручка топора...
Долго стояли молча, пока молчавший до сих пор Федька Голый не начал:
– А, может, она и живая... еще... Где это... живчик ис-кать, кто знает?
– Под юбкой... – не успел до конца сказать задуманное дед Хивря, как получил добрую затрещину Федьки и улетел, ломая все на своем пути, под изгородь. Оттуда вместе с матами послышался многоголосый щенячий визг. Все недоуменно уставились в темноту. Там какое-то время продолжалось что-то непонятное, закончившееся глухими ударами, жалобным визгом и победным возгласом деда Хиври: «Кусаются, суки, я их всех перебил, передушил...».
Живой голос подстегнул активистов. Схватив керосинку, перепрыгивая через Саньку, они ринулись под изгородь и увидели, что между трупов Игната и его умершей бабки сидел, глупо озираясь, полный идиот дед Хивря, который уже давно забыл свое имя, не имевший отчества и фамилии, получивший такое прозвище еще в империалистическую войну в Бесарабии, где он изнасиловал сельскую дурочку Хиврю. Сначала его хотели расстрелять, но сельская община поступила мудрей: женила его по всем законам военного времени, ибо он был хороший пластун. Хивря вроде была и ничего, при всем, что ей положено, как женщине, но читать-писать не умела, хозяйство не вела, а так и ходила по селу нахлебницей, мычала песни и беспричинно смеялась, была беспрекословно послушна. Дважды брюхатела, но оба раза «выковыривали» гусиным пером плод. Когда фронты уходили и приходили, когда менялись армии, отряды, атаманы, деда никто не трогал.
После революции в селе появились агитаторы, пропагандисты, котовцы. Один из них – Колька Одесский – с перепою остался у них ночевать. Он всю первую ночь рассказывал о мировой революции, о счастливой жизни, о коммунизме, о тех временах, когда сгинет про клятое «мое», и будет все «наше». А еще две ночки он провел с дурочкой под храп ее мертвецки пьяного мужа. Больше Колька не выдержал запаха ее гнилых зубов и немытого тела и сбежал с Хиврей в Одессу. Там Колька впервые по-знакомил нового приятеля с активистами, большевиками, малиной, показал географическую карту и города: Одессу, Николаев, Юзовку, Синельниково… Курск. Показал паро-ходы, шаланды... Поезд вызвал у Хиври особое волнение, когда он узнал, что если сесть в Одессе летом в грузовой вагон, то можно попасть на родину. Заслюнявленную бумажку с узловыми станциями вплоть до Курска он хранил пуще образов. Домой в Сониху он вернулся через три месяца мытарств. К нему, заросшему, худому, прилепили сослуживцы кличку Хивря, да так он с ней и жил. Никакая солдатка на него не позарилась, а уроки Кольки он усвоил крепко: он был никем, а сейчас, получив власть и оружие, станет всем. Так оно и выходило...
Он поднялся, смачно помочился на скулящего щенка, затем на лицо мертвого Игната и его бабку. Щенка, чтоб не скулил, добили, а затем Федька сказал:
– Братцы! А Тимофея-то нет...
– Куда ж он девался? Я его штыком к стенке пристегнул, еле штык вытащил со стены... – жалко оправдывался дед Хивря, – как на империлистической, – добавил он.
– Империлистической… империлистической, – передразнил Федька Голый, – шлепнуть бы тебя за потерю бдительности и революционный порядок. – И уже безо всякого перехода: – Становись к стенке, падла...
Полный идиот Хивря понял, что с Федькой шутки плохи, – шлепнет и все – он из революционных пролетариев и его все боятся не только в деревне, но и в округе, да и терять ему нечего – отца и матери у него нет, хозяйства он не держал никогда, когда-то жил в завалюшке с бедной сиротой – здоровенной бездетной бабой, люто ненавидящей детей («Уж больно хлопотное это дело» – говаривала она)... Но здоровая природа всякий раз пыталась проявить свое женское начало, и она 3-4 раза в год беременела, однако только убеждалась, что плод уже начинал биться, говорила Федьке: «Ох, Федор, я уже снова понесла», – он молча поворачивал ее на бок, она медленно вытягивалась луком, подставляя низ живота... Федька какой-то момент застывал перед этим чудом природы: запрокинутая, распатланная – с прилипшими к лицу, шее, плечам волосами, бледными с синими прожилками грудями, уже готовыми к величайшему предназначению женщины – продолжению рода, слегка отвисшим животом, в котором природа бережно спрятала плод: линия ног уходила уже куда-то в невидаль, но он об их красоте не думал. Он нежно щупал живот, и как только его пальцы, еще секунду так нежно пальпировавшие плод, нащупывали голову, они превращались в кулак, и он уве-ренно и точно наносил удар. Охнув, жена замирала, полностью расслабившись. Федька, поставив рядом ведро воды, а с другой стороны ночной горшок, реквизированный у богатой уже мертвой бариньки, уходил на всю ночь проверять посты, а весь день был в революционных делах: отбирал хлеб, отлавливал белую нечисть, громил церкви, проводил акты красного террора. Когда приходил поздно ночью, жена, как правило, уже лежала в постели, а Федька выносил остатки жизни. Но, бывало, она еще сидела на горшке, ожидая выхода этих остатков. В таком случае он уходил в хлев и дремал в яслях уже года три-четыре несуществующей скотины, а поэтому очень холодных. А когда утром с громом отворял дверь и видел ее на горшке, страшно злился. Однажды она так просидела около трех суток, и когда плод, живой, вышел, она увидела, что это девочка, даже попыталась ее спрятать, но вспомнив, что Федька всегда заглядывал в горшок и даже опрашивал: девочка или мальчик, – она поднялась и, свернув еще живое тельце, не дав ему сделать первый крик, чего она очень боялась, опустила в нечистоты. Но жизнь не сразу перестала биться... Вошел Федька, деловито взяв горшок, взглянул в жижу. Непонятно, что его так удивило, что он проурчал: «Ого!», вышел и выплеснул в овраг. Собаки, давясь, завершали черное дело.
...Это утро вообще для Федьки было черным. Она (так он называл свою жену Василису) за глаза, а в глаза -вообще никак, уже сидя на горшке четвертые сутки, сказа-ла твердо:
– Если выживу, не подходи близко, убью!..
Оторопь взяла его в объятия: ему, революционному матросу, беспощадному и безжалостному, отказавшемуся от семьи, от детей, жившему с товарищем по борьбе, окунувшемуся в революцию прямо с гимназических классов, услышать такое от этой уже посиневшей бабы, было настолько дико, ужасно, но он все же сдержанно сказал:
– Ты... мать твою... сучка...
Но услышав характерный щелчок взведенного курка маузера, спрятанного под тулупчиком, накинутым прямо на полотняную сорочку, он оторопел, а когда увидел глаз маузера, направленный чуть ниже живота, схватил тулуп-чик и шапку, рванулся в сенцы. И оттуда уже услышал:
– Сюда больше не возвращайся... Убью! Скотина!
Свое «убью» Василиса подкрепила выстрелом, от чего революционный матрос, получивший именное оружие за подавление своих братишек в Кронштадте, вылетел пулей, троща калитку. На узенькой тропке он чуть не сшиб ста-рую акушерку, принимавшую когда-то его, да и всех ново-рожденных в деревне. Она спросила:
– Что это грохнуло? У тебя что-то случилось, Федь?..
...Он остановился, как вкопанный, хотел было сказать свое привычное, матросское, но увидев эту старушечью добрую улыбочку, близорукие глазки, махнул рукой и, загребая аршины клешами, ушел, оставив акушерку в недоумении. Она потопталась еще немного, пытаясь сообразить, в чем же тут дело, подняла упавшую калитку, прислонила ее и тут же услышала звериный утробный стон в домишке, засеменила ко входу, решительно открыла дверь, сказала: «Это я, Василиса...» И прислушалась: что-то грохнулось об пол...
Старая повитуха-гречанка перевела дух и шагнула в светлицу. От увиденного ей, видавшей виды при родах, было от чего сойти с ума: потерявшая сознание Василиса, вышедший до половины плод, начинающий уже синеть... от удушья. Ему предстояло умереть на границе теплого, материнского и холодного жестокого революционного ми-ра в крови и нечистотах. Но Бог послал ему гречанку-повитуху именно в последнюю секунду, когда еще можно бороться за жизнь. И жизнь победила ад!
Девочку, названную Анфисой, Василиса с гречанкой выходили, а затем греческим каналам отправили туда, где ее никто не найдет – в Тавриду, на юг Украины в греческое поселение Янисоль. Там Анфиса рано пережила сиротство, вдовство, славу – весь этот кошмар, который ей пригото-вили большевики...
А, впрочем, никто не знал, что и самому Федору ничуть не лучше, чем в аду. Контуженный во время Брусиловского прорыва генеральский ординарец Федор Голый отличался нечеловеческой силой, зверским аппетитом и постоянными половыми желаниями. Но после того, как побывал в руках чрезвычайки, успокоился. Ему, единственному из сотен расстрелянных, была дарована жизнь взамен на «вексель доверия» революционного суда», в виде должности начальника охраны осужденных революционным судом. Советских тюрем еще не построили. Он же приводил приговоры в исполнение. Сколько он поломал хребтов, ребер, костей – сказать он не мог!
* * *
Но один случай перевернул все: по постановлению революционного суда ему предстояло привести в исполнение решение суда над женщиной, верующей баптисткой, изнасилованной всей охраной, но не отказавшейся от веры. Когда он пришел за ней, она спокойно поднялась с гнилой соломы, попросила полить ей на руки, умылась. Глядя куда-то мимо Федора, протерлась остатком белья. Федор еще ни разу не замечал красоты женского тела, он просто был сексуальной маши-ной...
От девушки веяло чем-то неземным. Он вдруг обнару-жил, что кожа, освободившаяся от грязи, стала матово-розовой. Пришибленный виденным, постоянно сглатывая обильную слюну перевозбужденного самца, вдруг начал помогать ей одеваться, а видя то, что сквозь разорванную нижнюю сорочку светится спина, сдернул свой городской пиджак и накинул на плечи, шепча едва послушным язы-ком:
– Одень, замерзнешь, ведь...
– Так до оврага недалеко, ведь... – ему в тон ответила она и первый раз на него взглянула открыто, запахивая пиджак.
Но ему уже сказать было нечего, совладать с собой он уже не мог, он нарочито громко гаркнул:
– Ну хватит, пошли!..
Она удивленно вскинула свой взгляд и решительно от-вела его руку, попытавшуюся поддержать ее под локоть:
– Господи! Помоги! – твердо шагнула в коридор.
Федор полусогнутыми, задеревеневшими ногами вышагивал за ней: на один его шаг приходилось ее 2 – 3 шага. Она удивленно разглядывала коридор бывшей земской больницы, превращенной в допр. Дверей совсем на камерах не было, вместо них были прибиты бороны (так удобно и надежно – и надзирать, и усмирять), а подглядывать было сладко – наблюдать как многие из арестованных постепенно таяли, просили голодными глазами не жрать, не пить, а свободы, воли... Мироеды проклятые, кулаки, белогвардейская сволочь, а особенно эти святоши – верующие, баптисты, ...раскольники. Упрямая нечисть так и не поняла гуманных целей мирового пожара, после которого счастливы будут все-все бедняки...
От свежего мартовского воздуха у нее закружилась голова, и она невольно оперлась на подставленную руку Федора. Шедший сзади конвоир, зло зыркнув глазами, за-ржал:
– Че, кобыла, ноги разучилась вместе держать?... Фе-дор в овраге тебе еще раз поправит. Правда, Федь?!!
Федор ничего не сказал, резко вырвав руку, схватил девушку в охапку и шлепнул в возок. И снова на момент он ощутил ее тело, ее дыхание – и вдруг понял: что-то в нем лопнуло, забрезжило внутри чем-то новым, доселе ему неизвестным, и он, со злостью перетянув лошадку кнутом вдоль хребта, понесся к оврагу за городом. Обычно на рас-стрел отправлялись еще и два верховых, но поскольку Федор был начальником, ему одному было позволено совершать высший акт революционной справедливости – расстрел. И он этим гордился, и ему завидовали...
Но все дальнейшее не смог объяснить никто, и прежде всего он сам. Он вдруг погнал лошадку в сторону от этого треклятого оврага, к себе домой. Цыкнув на огромного волкодава, он завел девушку в свое ветхое строение. За-толкав ее в свое убогое жилище, он приказал ей переоде-ваться, при этом открыв огромный сундук с награбленным добром и выбрав самое теплое, одеться и ждать его здесь. Она ничего не понимала, но сняла с себя все, наблюдала над тем, что будет дальше...
А дальше он распрямил ее сорочку, пару раз прострелил в тех местах, где было больше кровавых пятен, сгреб в тугой узел, наконец объяснил:
– Я должен отчитаться этим – сорочкой, ...одеждой. Я сдам узел и вернусь, а ты оденься получше и потеплей...
Вернулся он, когда уже совсем рассвело, злой и разъяренный, запряг лошадку и толкнул девчонку в возок. Сопровождаемый бешенным лаем пса, Федор рванул на окраину в сторону леса, приговаривая: «Только бы успеть, только бы не опоздать...» К железнодорожной станции Мгла он успел вовремя: в паровоз набирали воду. Ехали они одним поездом более суток, затем вторым столько же, затем до Сонихи обозом за кварту водки, купленную за золото Федором. Споил он возниц до полусмерти специально, чтоб ничего не помнили, а сам вместе со спутницей незаметно сошел. Оказывается, тут жила его тетка. Он затолкал спасенную в довольно сносную избу, сказал, как приговорил:
– Здесь будем с тобой жить!
Она задохнулась от неожиданности своего избавления. Когда они добирались в поездах, замерзшие, грязные от угольной пыли, она строила догадки, но спросить не по-смела, а он вел себя так уверенно, что она могла подумать, что угодно, но не это, и поэтому неожиданно спросила:
– Как жить...?
– Как, как – как мужик с бабой... Не знаешь как?! – под конец хмыкнул он.
Ей стало дурно. Она все могла представить, но не это. Всю жизнь прожить с этим мужланом, необразованным, тварью, она, верующая в Бога, представить себе не могла. Насиловало ее стадо, – это она понять могла, это скоротеч-но. Но жить с оскотинившимся человеком всю оставшуюся жизнь, – это было сверх всякого понятия, тем более, что это не позволяла ее вера.
Она, услышав это, стояла как вкопанная в углу. Он деловито гремел чугунами, кадками, наливая воду, грохнул вязанкой дров, долго разжигал печку, которая дымилась со всех щелей, а дым стоял тяжелыми слоями и устремлялся к дверям, когда Федор с грохотом притворял их за собой. Заходя каждый раз он зыркал на нее все злее и злее. Нако-нец, затащив в соседнюю комнату свой огромный узел, он надолго там задержался, двигая чем-то тяжелым, что-то роняя и в конце-концов молча затянул ее туда за рукав. Здесь было светлее, уютнее и теплей. В центре комнаты стоял с огромной бутылкой самогонки стол, на котором лежали огромные шматки хлеба, сала, лук, картошка, запеченная в духовке. От этих вкуснот стало муторошно в голове. Она не ела уже несколько дней, и у нее начались спазмы желудка. Она покачнулась, он подхватил ее на руки и усадил за стол, содрав верхнюю одежду. От голодного приступа она положила голову на руки и, казалось, уснула. А очнулась от того, что какая-то обжигающая жидкость вливалась в ее горло. Она сделала несколько глотков и пришла в себя. Выплюнув последний глоток и еще не полностью осознав происшедшее, сказала:
– Как можно... Это ж грех!..
– Водку пить грех?.. Это ж надо придумать. Кто тебе сказал? – улыбаясь во всю ширину своей морской пошленькой улыбки, спросил он и, не дожидаясь ответа, спросил:
– Как кличут-то тебя?
– Феодора.
Он прыснул до слез:
– Как? Как?
– Феодора – сестра...
И тут, заглотнувший уже стакан водки, он рассмеялся так, как не смеялся давно:
– А я – Федор, Федор – я... Брат по вере...
Он уже сообразил, кто она такая, и решил подурачить-ся:
– Да, я брат твой по вере, только коммунистической, понимаешь?
Не очень-то обращая внимание на то, что Феодору очередной раз вырвало, влил и в нее полстакана водки. Через некоторое время она уже не сознавала ничего: тупо смотрела на эту рожу, не видя ее. Его грязные лапищи же-лезными пальцами зажали ее так, что она потерялась. Фе-дор присмирел на несколько минут, а потом, сорвав с нее все одежды, начал страстно насиловать ее. Он вспомнил весь арсенал россказней матросских кубриков и опыта, приобретенного в бардаках Китая. Ее рвало, она теряла сознание, стонала от нестерпимой боли, пыталась кричать, но это Федора еще больше раззадоривало. К утру он подустал, а поэтому вышел во двор справить нужду. Но поскольку отхожего места не было, уселся под кустом калины. Из блаженно-задумчивого состояния его вывел мужичок, усевшийся с другой стороны куста. Так они и поговорили о житье, большевиках, коммуне... А когда Федор вошел в светлицу, то на полатях Феодоры не увидел, она стояла на коленях с петлей на шее, пытаясь распрощаться с жизнью. Но поскольку так повеситься нельзя – и Федор об этом знал, – он деловито снял ремень и начал полосовать ее по спине. Она молча стонала, а когда захрипела, он понял, что нужно остановиться. Он уложил ее на полати, напоил водой, растопил печку, нагрел воды и теплым куском материи вытер запекшиеся кровью места. И тогда увидел, что она вся синяя, искусанная, исполосованная; грудь, низ живота -сплошной синяк, спина, ягодицы – сплошная рана. Ему даже жаль стало ее, а потом он подумал: «А что жалеть бабу, больше будешь бить, больше будет любить... И к тому же она не нашей веры, баптисты какие-то», но вслух сказал следующее:
– Будем жить вместе... ты мне подходишь... О прошлом – ни слова... Сбежишь – найду и сдам в ВЧК. О вере своей баптистской – забудь... Узнаю – запорю и собакам выброшу...
Он говорил в ее гробовое молчание еще долго словами-угрозами. Она лежала на спине, глядя в одну точку. Он куда-то уходил-приходил, начал даже песни про себя мурлыкать. К вечеру, убрав в избе и принеся из сенника травы, горячей водой вымыл пол, стол, скамейку, сварил картошку и почти насильно затолкал ей в рот. Крынка горячего молока и вовсе восстановила силы, но душевного здоровья не прибавила. К вечеру он и совсем подобрел, подсел на полати, обнял ее за плечо и...
– Я тебя прошу, не надо больше,... – сказала она с мо-лящим взглядом и спустя некоторое время добавила,
– Федор Петрович... не надо...
Он был сражен наповал ее просящим голосом, низким тембром, почти шепотом. Жалость снова пробилась в нем:
– Ладно, недели две не буду трогать. Ты ж теперь моя жона.
И улегся на двух, составленных вместе, скамейках, подложив тулупчик и шапку под голову. И долго расска-зывал о мировой революции, о новой жизни после победы над мироедами...
Не видя никакого выхода из этого положения, она начинала ему верить... Так была сломана еще одна юная душа – Феодоры Ковальской, сбежавшая от родителей-мироедов в революцию с последнего класса император-ской гимназии. И началась долгая, тягостная, противная, монотонная жизнь женщины-самки, так и не познавшей ни слова ласки, ни жеста любви. За двенадцать лет замужества она все двенадцать лет была беременна. При этом его половому гигантизму не препятствовало ничто: ни физиология, ни беременность. Он тумаками приучил ко всему, даже угроза у него была совершенно идиотская: «Ну дождешься ты у меня ночи... Я те...». Она охала и простодушно просилась: «Ой, Федор Петрович, не надо...»
Умер он в 1953 году. От заворота кишок. Отряд, которым он командовал, в избушке лесника нашел припрятанные на черный день вяленое мясо, тушенку, сахар, сухари, конфеты и смирновку. Сами отрядовцы не очень-то были сыты. А тут такое обилие. Слопав до сыта, запивая жор водкой, закусывая впервые шоколадными конфетами, Федор Петрович и еще трое померли, как ска-зал земский врач, от заворота кишок .
Хоронили с революционными почестями, с салютом, под красной звездой, духовым оркестром школы красных командиров. Председатель НКВД особо отметил его заслуги: его пулемет положил на лед не один десяток восставших кронштадцев («братишек»), за что Федор был награжден именным револьвером, ликвидировал банду Зеленого, лично уничтожил 12 бандитов, очистил от религиозного дурмана монастырь, уничтожил банду цыган... И дальше он еще долго перечислял кровавый след Федора, которого враги отравили каким-то зельем.
В природе осталось совсем измученная вечной беременностью Феодора. Детей она тихонько приучала к христианской морали, но шестерых из них от голодомора не спасла... и вскоре сама умерла вслед за Федором.
...С Иудой Лазарем в тот вечер ничего не случилось. Профессиональный революционер, перешедший все этапы политической зрелости, он был таким тонким мастером политических интриг и революционного безумия, что не запятнал себя нигде. Одолевший за долгие годы отсидки по ссылкам всего Маркса и Энгельса, полюбивший осо-бенно В. Ленина за его решительность, классовую непримиримость даже к интеллигенции, которая, по его выражению, «говно», а духовных отцов нации («попов») «надо сто тысяч расстрелять». Полностью атрофировавшись как мужчина, Лазарь не пил, не курил, не имел своего дома, семьи, но убивал: убивал все живое – особенно женщин, особенно верующих. Его аргументом был револьвер (ах, как название похоже на тот великий и прекрасный акт, в котором он участвовал – революция), он даже стишок придумал: «Моя мать революция, мой отец револьвер». Иуда Лазарь был художником этой самой революции, мог часами выступать перед крестьянами и самой организованной толпой – армией. Он очень напоминал Льва Борисовича Троцкого. Любил в конце выступления расстрелять собственноручно парочку «трусов», как Лев Борисович...
В начале 1931 года в губернской газете «Новая жизнь» была напечатана статья «Кулаки звереют», в которой го-ворилось, что «при проведении раскулачивания в деревне Сониха была зверски убита старшим сыном ярого врага Советской власти Митрофаныча активистка Александра Скнарь. Кулак и его жена приговорены к высшей мере социальной защиты – расстрелу. Многочисленные бедняки деревни одобрили справедливое решение пролетарского суда. Старший сын кулака Тимофей, совершивший это гнусное преступление, скрылся от справедливого возмез-дия. Но гидре революции не долго гулять на свободе. Юн-кор В.Косов».
Добро активисты старательно пропили. В колхоз по-пала часть инвентаря, плугов, борон. Коровы и быки, едва протянувшие зиму в бригаде № 1, были сданы в госпоставку, а остальное, согласно акту правления, подписанного Федором Голым, было уворовано цыганами, проезжавшими в конце февраля на кибитках куда-то на юг. Они отказались, как писал тот же комскор В.Косов, сдать лошадей и имущество в колхоз. Не захотели новой светлой жизни. Они не захотели быть ... всем».
Таково было начало нового мира...
...И это только начало...
ТИМОФЕЙ
Поскольку рожден человеком -
не тенью,
себя приучай понемногу к судьбе,
плоть – к ранам,
а душу к любым прегрешеньям,
сознанье – к пространству,
а время – к себе.
Отар Чиладзе
Пробуждение Тимофея было трудным. Сначала, еще ничего не соображая, он открыл глаза, и тупо уставился в мерцающие миллиардом звезд небеса. Одна из звезд, стоящая прямо над ним, мерцала особенно яростно: то приближаясь к нему, то куда-то исчезая, растворяясь в его сознании. Он силой своего воображения несся в эту страшную бесконечность с широко раскрытыми глазами, а чтоб прекратить этот бешенный полет, – закрывал глаза. Такая игра ему нравилась, она продолжалась бы бесконечно, но к нему вернулся слух, а затем – сосредоточенное в желтом пятне зрение: силуэт темной громады дома, освещенного летучей мышью в одной комнате. Дверь на крыльце часто открывалась и, громко хлопая, закрывалась. С крыльца прямо в темноту мочились активисты, а то и блевали с тяжкими натужными придыханиями, заглатывая пар изрыганных зловоний. Кроме матов Тимофей никаких слов не различал. Снова терял сознание и летел кубарем в какую-то жаркую пустоту, снова приходил в себя от пушечного грюка открываемой и закрываемой двери. Когда же сознание полностью пришло, попытался, чуть приподнявшись на один локоть, оценить обстановку: живой, но лежит среди мертвых. Справа находилась его бабка, направив свой колючий взгляд в бесконечность, ее холодная рука спокойно лежала на его руке; слева – брат Игнат, калачиком свернувшись, будто искал у него защиту, – его мертвая рука лежала под спиной Тимофея. Он подумал о том, что брату, наверное, больно, но как только он вспомнил о том, что произошло несколько часов назад, как сразу же вернулось все: и сознание, и обида, и жалость к бабке, и боль в животе. Он вспомнил о штыке, который так просто проткнул его тело, о деде Хивре, которого он этим летом спас, купаясь в озере, а сейчас пришпилившем его к стенке штыком с особым смаком. О матери, пытавшейся защитить всех: и отца, и недвижимую бабку, и их – ее кровиночку и гордость – Игната и Тимофея. «Ан... как вышло», – подумал Тимофей и попытался подняться. Но ему это не удалось сразу, так как какой-то груз лежал у него на груди. Он пошарил свободной рукой и наткнулся на груду теплых комочков, недовольно заурчавших, но быстро успокоившихся под теплом его руки. Он уже стал догадываться, что на нем так хорошо устроились щенки застреленной суки. Кобельник был подожжен, чтоб она вылезла и не огрызалась («зараза»). Металась на цепи, вытаскивая из пожарища пятерых щенков, которые своими толстыми телами неуклюже семенили за ней. Когда пуля бездетной Саньки успокоила ее навеки, щенки кинулись к ней, и тогда самый толстый из них впервые завыл и показал волчью природу – он попытался защитить хотя бы себя. Но получив грязным сапогом удар под живот, улетел на несколько метров, шмякнулся, подскочив как мячик, быстро пришел в себя. Даже не заскулив, он отошел за какой-то куст и прилег, наблюдая за всем происходящим. А когда во дворе все успокоилось, он деловито обнюхал всех и пошел к теплому Тимофею, лежавшему на спине с распахнутой грудью. Сам устроился между разбросанных ног на паху Тимофея и стал слизывать кровь с раны. Другие, почувствовав запах крови, дружно кинулись к нему, пытаясь по-звериному оттяпать свою пайку. Тогда он, пустив в ход клыки и силу, поставил все на место. Четверо щенят, недовольно поворчав, спокойно улеглись на голой груди Тимофея. И теперь, когда тот их поочередно, недовольно урчащих, складывал за голову мертвого брата, жалобно скулили. А этот, самый сильный, как только Тимофей попытался взять его за загривок, больно цапнул его за руку, на что Тимофей резко его сбросил и ощупал рану у себя на животе. Она была сухая и почти не болела. Зато когда он попробовал подняться на локти, ощутил в спине резкую боль, которая пронзила его и чуть не лишила сознания. И тут он вспомнил настав-ление отца, в молодости лесоруба, что боль лучше не унимать, к ней лучше привыкнуть, и застыл в этой позе, зная, что сильней боли уже не будет, а привыкать он умеет. Затем, когда немного попустило, он сел и уже сейчас увидел всю картину двора. Здесь всегда было все вымыто, выскоблено, подогнано, выстирано. От былой чистоты, аккуратности не осталось и следа. В темноте мелочей не разглядишь, но от привычного к порядку глаза не скроешь ни сорванных ворот, ни полусгоревшего кобельника, от которого тянуло противным чадом, ни разоренного пчельника, ни снесенного сруба колодца...
Он еще немного посидел со щенком на руках. Когда полностью пришел в себя, то стал понимать, что если но-чью обнаружат, что он живой, его добьют, а если утром нагрянут чоновцы, ему снова не сдобровать. И поэтому путь у него один – надо уходить с этого места куда глаза глядят, только побыстрей и подальше. Тут уже никому не поможешь, никого не спасешь от этих нелюдей, орущих какие-то революционные, совсем невеселые песни, что они «смело пойдут за власть Советов и как один умрут в борь-бе за это...». Желание это Тимофей понять не мог, сколько не пытался. Только что в этом доме разорили его родное гнездо, убили отца и мать Тимофея, убили бабку и Игнаш-ку. Сейчас они орали набитыми непрожеванной пищей ртами песни. Песни явно не получалось, ибо они знали по одной-две строчки из разных песен...
Где-то заорал петух. Тимофей понял, что уже вторая половина ночи. Он подхватил на руки крепкое тело щенка, попробовал сделать шаг, второй, третий, с трудом преодолел лаз на задах, и направился в пугающую темноту, где сосновый бор примыкал прямо к речке. Что будет делать дальше, он не знал, но главное – уйти поскорей и подальше от этого места. От мыслей, что делать, куда податься, он было совсем отчаялся. Но потом вдруг вспомнил, что в соседнем районе в урочище Черное у его матери был пчельник. Мать была родом оттуда, его дед всю жизнь занимался пчелами. Этой осенью дед умер, пчельник был разграблен «на нужды голодающих Поволжья». Отец с матерью добрались туда вплавь, на плоту. Отец говорил, что по тракту лошадьми не доберешься из-за лихих людей. Отец с Тимофеем из сухостоя срубили плот и собрались таким образом побывать там. Вспомнив об этом, Тимофей обрадовался и уверенно направился к плоту. Вскоре он убедился, что даже в эту пору вдали от деревни идти небезопасно. Лихие люди тащили ночью все, что днем сдавали добросовестно в колхоз. Вот и сейчас за сожженной церковью трое мужиков завалили свою же мычащую корову, прячась за церковной оградой. А еще он чуть не нарвался на кладбищенских воров, раздевавших вчера похороненный труп. От всего этого Тимофей все больше ожесточался: «Вот если бы у меня была винтовка, – подумал он, – расстрелял бы эту гадость».
Только на рассвете Тимоха добрался до излучины, за которой в глухих кустах должен был стоять плот. Тимофей так был уверен, что уж в такую пору тут никого нет, что на забеспокоившегося щенка не обратил внимания, а когда столкнулся нос к носу с тщедушным мужичком, просто оторопел. Мужичонка мигом вырвал из кармана здоровен-ный револьвер и выстрелил, отступая назад. Но, зацепив-шись за корягу, промазал, второй выстрел не состоялся – осечка, а мужичонка уже лежал на спине, револьвер шлеп-нулся под ноги Тимофею. Теперь уж он не раздумывал: деловито опустил щенка, двумя руками взвел курок и направил на мужичонку. Тот стал бормотать отрывисто, несвязно, но ему казалось, что говорит самое главное:
– Не стреляй, паря... У меня пятеро детей... Оно ни-чье..., – завопил он, – я не для себя, для бедкома...
Но видя, что его слова не возымели никакого дейст-вия, продолжал:
– Я – активист... Тебя чоновцы найдут и расстреляют. Они у нас в деревне,... – продолжал он.
Ох, не нужно было ему это говорить, потому что Ти-мофей быстро сообразил – выстрелы услышат и тогда ему не сдобровать. Он положил револьвер, а мужичонка расценив это по-своему захлопотал: топить нечем, керосина нет, дети мерзнут, жена болеет... Тимофей ничего не слышал и выбрав поувесистей дубину, приговаривал:
– У меня отца, мать, бабку, брата убили, чоновцы ме-ня не найдут, а это мое! – начал его убивать. Что он убьет, он знал уже точно, а чтобы побыстрей с этим закончить начал бить по голове. Трещала и раскалывалась то ли го-лова, то ли дубина. Скорее, голова... Вскоре мужик затих. Тимофей, еще до конца не осознав содеянного, остановился. Дыхание его в горле сперлось комом, и он вырвал какой-то зеленой блевотиной и сам от резкой боли в спине потерял сознание. Он свалился на спину, рана вновь стала кровоточить. Щенок кинулся к нему, забегал вокруг, отчаянно вращая хвостом и жалобно повизгивая, начал лизать языком лицо. Шершавый язык щекотал губы, нос, глаза. А когда Тимофей открыл глаза, щенок, с особым усердием придыхая ему в нос, радостно заскулил. Тимофей окончательно очнулся и, еще не полностью сознавая содеянное, почувствовал новую, еще большую опасность: а вдруг о мужичонке забеспокоятся?
«Его оставлять здесь нельзя», – подумал он и, тоскливо глядя на его лохмотьями спутанную окровавленную голову, брезгливо погрузил на без того утлый плотик бренное тело мужичка. Найдя в кустах пилу, топор и лопату, спрятанные отцом, перерубил веревку, на которой держался плотик. Топор мужичонки он швырнул далеко в речку, револьвер заткнул за ремень. Стоя по колено в холодной воде, обрывком веревки привязал камень, как якорь, подхватил щенка и жердь, залез на четвереньках на плотик. Сквозь щели хлюпнула вода. Плотик опасно накренился в одну, потом в другую сторону, потом снова стал раскачиваться еще больше, пока его медленно не подхватило течение.
Вскоре Тимофей освоился и даже стал управлять жердью, но вдруг услышал лай собак. «Значит, рядом деревня», – определил он, когда щенок попытался отбрех нуться. Тимофей подумал, что из деревни на идущего в лодке особого внимания никто бы не обратит, а вот плотик здесь что-то новое и он быстро, подправив его в центр течения, сгреб щенка под себя, распластался лицом вниз, замер. И вовремя: на высоченный правый берег выбрались из-за перелеска трое всадников в красных штанах и приподнялись на стременах.
– Гляди, гляди... Что за черт...
– Не шевелятся... Это, видимо, ...бандиты Зеленого спасались...
– А ты у нас, Гришка, зоркий, пульни разок-другой...
– Патронов мало. Один разок можно...
И, не особенно целясь и не выбирая жертву, один из всадников шмякнул в голову уже мертвого мужичонку.
Под вторым, пытавшимся сдернуть трехлинейку, вороной конь от выстрела шарахнулся в кусты, а когда он, приструнив его, направился к двоим, те уже ехали ему на-встречу, гогоча:
– Ну влепил прямо в лысину... Голову всю разнесло. Они мертвые уже...
Тимофей лежал на боку и чувствовал, что сегодня ему повезло еще раз и, воздав хвалу Всевышнему, про себя по-думал, что долго так повторяться не может, что опасность еще не миновала и что вот сейчас грохнет еще один вы-стрел, и пуля войдет ему в спину, круша все на свете. И самую его жизнь...
Время шло, плотик зацепился за корягу передом, медленно развернулся, что дало возможность Тимофею осмотреть весь крутой берег. Он был пустынный и грязный. Полусгнившие строения, обгоревшие срубы домов, забитые крест-накрест окна и двери жилищ, сколько глазу видно, а среди этого всего выделялись остатки высоких ворот и скрюченные жерди ограждений.
Тимофей лежал на боку, стараясь почти не шевелиться, кося глазом на течение реки, иногда незаметно подправляя движение своего утлого суденышка гребью. Он еще с отцом два раза этот маршрут проходил, а поэтому все хитросплетения реки вообщем-то знал, но зорко следил за той излучиной, где река резко входила в вековой бор, разлившись широко, образовав с правой стороны длиннющий остров, закрывавший видимость с берега. Тимофею нужно было быстро избавиться от трупа, который маячил перед глазами, и парню приходилось с особым усилием выбирать себе точку, в которую можно было бы упереться взором. Но сколько бы он не пытался, не заставлял себя найти ее среди постоянно изменяющихся картин, только уставал, закоченевший от однообразного положения бок стал вообще нечувствительным. Снова и снова всплывали в голове картины недавней трагедии. Да и труп на плоту не давал забыть о ней: сношенные лапти трупа почти под носом, расхристанный, грязный живот мужичонки, стянутая одной пуговицей ширинка, торчащая чуть вбок бороденка, слегка движущаяся со стороны в сторону под порывами ветра, синюшный нос с черными отверстиями ноздрей. Довершало всю картину прилипшее к щеке окровавленное крошево мозгов, костей и волос. Глядя на все это уже не один час, Тимофей понял: если он от этого не избавится, сойдет с ума. Войдя в узкую протоку течения, он резко поднялся, закоченевшими пальцами глухим узлом затянул петлю на животе трупа, тройным узлом свободного конца привязал к камню-якорю и, упершись руками о бревнышки, начал, лежа на спине, левой ногой подталкивать камень-якорь, а правой – мертвое тело. С якорем было проще – он скользил, а труп, одетый в рванье, цеплялся за древесину. Промучившись изрядно, он понял, что придется сталкивать руками, так как излучина уже выходила на простор разлива, и что надо столкнуть сначала мужичонка, а потом камень. Для этого нужно было развернуть труп головой к воде, чтоб он постепенно сполз, не разорвав подвязку полугнилого жупана. Когда он разворачивал мертвеца, невольно пришлось глянуть ему в лицо. Глаза были полуприкрыты, черепная коробка, разорванная пулей, треснула, как пустой горшок, а все ее содержимое – что разметал удар, а что вывалилось и аккуратной кучкой лежало рядом. Справившись с этим, Тимофей, уперевшись двумя ногами в окоченевший пах, начал медленно толкать. Мужик опустился сначала головой, руки сами ушли под воду, а затем и все остальное. Тимофей какое-то время наблюдал, как труп плыл за плотом, переворачиваясь и кружась, как поплавок. Убедившись, что подвязка выдержит и сослужит последнюю службу, Тимофей столкнул камень. Он сходу утянул в бездну реки убитого, и Тимофей с удивлением огляделся. Ему стало по-настоящему страшно: на плотике он остался один с мокрым, жалобно скулящим, щенком. Тимофей сгреб щенка и сунул себе под утлую полумокрую одежонку, догадавшись, что тот просто голоден. Но он знал и другое: ему плыть еще целый день и всю ночь, и ни о какой остановке не может быть и речи. «Терпи, брат, попей водички», – как говаривала его бабка. Щенок сначала полакал, а потом, отказавшись наотрез, начал жа-лобно и беспрестанно скулить.
Тимофей сунул его за полу и оба, пригревшись, уснули. Ему приснилась мать, которая, тыча пальцем в какое-то скрученое бревно, причитала:
– Что ты сделал, ты у нас самый добрый, самый мяг-кий, ты убил...
– Убил, – механически ответил Тимофей.
Она, наверное, еще бы повторяла свое, но с берега шпокнул глухой ружейный выстрел, потом второй... Не-сколько маленьких дробинок уже на издыхании впились в икры, все-таки достав его. Подняв голову, Тимоха увидел на противоположном берегу пьяную компанию, которая отчего-то развеселилась, загоготала. Щенок стоял, упершись передними лапами в его грудь, и отчаянно лаял. Вот по нему и саданули раз, потом второй. Тимофей вдруг понял: если он не покажет, что жив, они достанут винтовку и башку снесут. Он нагло крикнул:
– Пошто палишь, дура!..
– Ля?! Он живой, здоровый...
– Куда направился? Откуда?
Тимофей понял: надо хитрить, балагурить и врать, по-ка пронесешься мимо них.
– С Верхотуры, от Зеленого еле убежал, деревню со-жгли, на заимку в Янское...
– А где это?
Он понял, что его уже не слышат и тем более стрелять не будут, и стал размахивать руками. Но последнюю фра-зу, которую проорал самый горластый, он запомнил:
– На берег без ружья не выходи, от нас убежала вол-чица с четырьмя волчатами...
Смысл сказанного он понял потом, а сейчас Тимофей недоумевал, что это были за охотники? На волков специ-ально никто не ходил, сейчас все охотилися на людей, а почему на этих волчицу и волчат охотились? Но радость, что и на этот раз все обошлось, заслонила все. Вскоре и от нее не осталось следа – снова начало темнеть, и ему вспомнились все прошлые сутки: сколько событий про-изошло, сколько потерь – мать, отец, брат, бабка, дом, усадьба, худоба, инвентарь. Никого и ничего нет! И остался он один, один на всем белом свете среди этого жестокого мира людей, ставших зверями... Хладнокровно, словно кур, искрошили они весь этот прекрасный, самый совершенный очаг человеческого сообщества – его семью, ради «нового мира», ради какого-то «коллективного хозяйства»... Размышляя об этом, Тимофей вдруг вспомнил, как и он хладнокровно убивал мужичонку, не стрелял, не палил, а просто взял дубину и ухнул еще разик, еще раз и еще много-много раз. И его сильные руки с удовольствием сжимали ту дубину и били, били даже уже потерявшего всяческий вид мужичонку.
Тимоха начал понимать, что люди ему враги, а единственным оставшимся другом стал этот маленький, теплый и доверчивый щенок. На первой же отмели ему лопатой удалось оглушить рыбу, и, хотя сам был голоден, отдал ее щенку. Малыш жадно поел, попил водички и успокоился.
Стемнело. Лесная чащоба окружала речку. Лес томно гудел, где-то завывали волки да раздавался резкий против-ный голос птицы. Вдоль берега лампами обозначались ка-кие-то дома, где-то татакал пулемет, ухали пушки. Но это было уже далеко позади, и Тимофею, знающему, что ему нужно плыть еще ночь, угрожало только одно: застыть на плоту и пропустить ту излучину, из которой он попадет в урочище, охраняемое природой-матушкой сверху крутыми скалами. Зажатое ими узилище бурного течения проносило мимо все плывущее, а черная заводь образовывала улов медленно вращавшегося течения, из которого трудно было выбраться. Дед Тимофея жил вверху течения, и отцу при-ходилось не раз там бывать. За этими невеселыми думами Тимоха успокоился, повеселел: он жив, у него есть друг – Полкан. Уже наступил рассвет. Тимофей легко узнал ту наклоненную сосну, за которой нужно было выходить из течения. Даже вдвоем, когда было две греби, это было сде-лать трудно. Тимофей не представлял, как он вырвется из этого сумасшедшего течения без одной греби. Он попро-бовал подгрести лопатой, стоя впереди плота, но тогда он становился поперек течения, его резко клонило, развора-чивало, и перед становился сзади. А потом все начиналось сначала. И когда он увидел ту злосчастную сосну, стал, опасно приблизившись к краю плотика, подгребать к краю течения. Плотик наклонился под его коленками, но Тимо-фей греб с таким неистовством, что не заметил этого, и только тогда опомнился, когда шум течения стал доноситься уже со стороны. Он понял, что вырвался и огляделся: щенок упершись в скользкие бревна, трусовато вертел головой, топор торчал, пила исчезла в пучине. Дальше уже совсем рассвело, и плотик сам причалил к берегу. Щенок с визгом спрыгнул на землю и сразу же пометил территорию. Тимофей улыбнулся его хозяйственности – улыбнулся впервые за прошедшие сутки. Прошлое осталось где-то там, далеко, и уплыло вместе с сумасшедшим течением реки. Настоящее загнало его в урочище, а будущее – сплошная неизвестность. Он знал, что до омшаника ему идти недолго, около часа. И, не теряя времени, спрятав плотик, он двинулся по едва-едва заметной тропе. Впереди, поминутно оглядываясь, бежал Полкан, помечая деревья и выискивая в корнях кустарников что-то съедобное.
Погруженный в свои думы Тимофей сразу и не заме-тил, что Полкан, сначала весело бежавший метрах в 20-30 от него, стал замедлять свое движение, часто оглядываться, а потом мешать идти Тимофею. Пришлось пару раз подтолкнуть щенка, тот и вовсе стал плестись сзади, и Тимофей понял: опасность впереди, что-то угрожает им. «Хотя, – рассуждал он, – что ему угрожает: дед умер и похоронен здесь по его просьбе, остались ульи-дубки и сучка Найда – смесь пса с волком, своенравная, но верная. Сюда людей она не допускала и всякую живность рвала, при течке уходила в стаю волков, охотилась на славу. Ее длиннющие клыки в течение нескольких секунд врезались в горла жертв. В последней охоте утеряла она своего Серого...» Сейчас же с тоской посматривала на четверых, прекрасно сложенных щенков. Они, весело играя на поляне, носились друг за другом, лязгая зубами. Уйти отсюда ей не удавалось. Единственный выход был огражден флажками, и это неспроста, догадалась она, а возле переправы уже две недели стоял красноармейский пост, который огнями и неожиданной стрельбой по кустам противоположного берега не пропускал никого. На ночь проход перегораживался высоченной сеткой, через которую никак нельзя пробраться. Она уже несколько раз пыталась вырваться из плена, но все тщетно. Вдруг ее ухо уловило постороннее движение, напоминающее шаги человека и еще кого-то. Это напоминало шаги деда, которого она ночью проведывала ежесуточно, а рядом – что-то ей подобное. Она взвизгнула: опасность – и все ее волчата рванули к омшанику. Задержался последний, кото-рый так трудно родился. Она его трепанула за холку так, что он перевернулся пару раз в воздухе, неуклюже прыгая на троих, поплелся в омшаник. Она, догнав еще раз, зубами поставила свою жесткую метку – не жилец...
На полянке появился человек. Он шел спокойно, держа под мышкой щенка. Затем остановился и стал озираться. Полкан выпрыгнул из его рук и ринулся в омшаник. Найда, схватив его, своей железной пастью, трепанула Тимофею под ноги. Щенок заскулил, а затем и совсем заплакал. Найда ощетинилась, показав свои сахарные иклы и стала медленно приближаться к Тимофею. Ее единственное оружие – зубы – завораживающе подейство-вали на парня. Он ее помнил щенком и играл с ней, при-кармливал, любил ее злить, таскал за неприсущий волку темный загривок и жесткий хвост. Она, сделав шага три-четыре, остановилась, вроде что-то вспоминая, стойка ее ослабла. Тимофей, воспользовавшись этим, медленно достал револьвер. Напряжение ослабло, но не спадало. Оружие уже обнажено: у Найды – огромные клыки, способные одним движением вскрыть шею быку, у Тимофея – револьвер. Зверь попытался примириться с человеком, человек щелкнул курком. Увидев темный зрачок пистолета, Найда неистово бросилась в прыжке. Че-ловек выстрелил, пуля попала прямо в ее мускулистую грудь в тот момент, когда она уже оттолкнулась от земли. Ее сильное тело всем весом шмякнулось на падающего Тимофея. Борьбы не было. Она просто затихла, обильно поливая его шею, грудь кровью. Тимофей сел, и глядя на великолепно сложенное тело волчицы, румяные полные соски, как-то сразу понял, что револьвер поднимать и курок взводить не надо было. Он убил в звере самое ценное – доверие к человеку, а он – человек – в одну секунду стал зверем. И вспомнив эти двое суток испытаний, сопровождающиеся кровью убитых родителей, своих, мужичонки, убитого дважды, и эту кровь полуволка-полупса, и просто заряд дроби, пущенный в него, он понял, что он больше зверь, чем все они, и поэтому он выжил. Он не знал высоких материй, фи-лософий, да в свои шестнадцать и слов-то таких не слышал, он почувствовал, что выживают только сильные и те, кому дано носить оружие. А сильные всегда вооружены.
ОДИНОЧЕСТВО... ВДВОЕМ
Если трудно идешь – по колено в грязи
да по острым камням –
босиком по воде, по студеной –
пропыленный, обветренный,
дымный, огнем опаленный,
хоть какой – доберись, добреди, доползи.
Владимир Высоцкий
Его била мелкая дрожь. Он не знал, что теперь делать. Убегать некуда, да и вроде не от кого. То единственное место, которое его могло приютить, уже перестало быть желанным, его целью, его спасением. Что же будет даль-ше?!
Тимофей уселся на полусгнившую колоду, служив-шую не один десяток лет деду в качестве и кресла, и стула. Полкан, уже успевший привыкнуть к нему как к спасителю, как к кормильцу, как к единственно теплому существу, урча на волчат, жалобно подвывал, просясь на руки. Волчата же выглядывали из-за двери. Глаза их, подобно зрачкам револьверов, упрямо смотрели на Тимофея. Он не выдержал, перевел взгляд на искореженного смертью великолепного зверя, задние лапы которого вытянулись, холка застыла в гневной позе, правило-хвост лежал спокойно, как будто отдельно от тела, великолепные зубы не успели намертво сомкнуть свой оскал, сверкали белизной. Из аккуратного отверстия в груди медленно сочилась кровь, растекаясь безобразной лужей. Тимофей долго и бессмысленно осматривал им совершенное, а потом резко поднялся, схватил волчицу за еще теплую лапу и поволок от этого ужасного места. Куда? Да подальше, чтоб не видеть, чтоб забыть. Уйдя чуть выше по течению, тащил за собой волчицу. Там, где крутизна не позволяла подняться на скалу берега, он столкнул ее вниз. Один раз тупо ударившись о выступ, волчица, исполнив свой последний полет, плюхнулась в жуткий водоворот, рыбную яму, из которой уже возврата нет. Кругов, поглотивших в водовороте мертвую волчицу, не было, даже привычного всплеска не послышалось. Ее хвост, описав полукруг на этом свете, скрылся. Тимофей стоял долго, опершись о сосну, и смотрел в темную бездну. И еще долго стоял бы, но почувствовал легкое головокружение. Какая-то неведомая сила упорно заставляла его тупо глядеть в водоворот: а что в нем? Он даже на полшажка подступил к краю, чтоб лучше рассмотреть, даже попытался отпустить сосну, за которую держался, а опомнился от того, что какая-то темная тень сорвалась с обрыва, и с жалобным визгом тот самый слабый волчонок шмякнулся в водоворот, который сразу его проглотил. Парень заметил, что волчата пришли по скорбному следу матери, а теперь, когда ее не стало, оглядывались недоуменно на человека. А человек долго не думал. На него напала животная злость: что с ними делать? как с ними выжить? Они пищи не добавят, не принесут, а кормить надо ежедневно... и он, не дав своему воспаленному мозгу додумать до конца, стал сталкивать остальных в водоворот. Двое улетели сразу, третий попробовал цепляться за выступ и мог спастись, но Тимофей, именно этого испугавшись, наступил ему на лапы, а когда тот ослабил зацеп когтями, отпустил. Со страшным взвизгом, почти детским, последний исчез в бездне. Тимофей знал, что волки все помнят, и расправа над волчицей им запомнится, они умеют ждать и, когда наступит момент, отомстят, и отомстят жестоко. Жестче, чем человек. Да, и тут они поменялись ролями: человек стал зверем, даже хуже, он убил детей, чью-то любовь, сотни новых жизней, а зверь – погиб в честной борьбе. Он отбросил свои мысли, всякие оправдания, жалость туда же – в водоворот, и ушел прочь.
...Вернувшись в омшаник, Тимофей оглянулся: вокруг ни одной живой души, ни даже опасности нет: он один, сам прошел через это и выжил, потому что сам боролся за себя. Он победил всех... В омшаник он еще не заглядывал и вообще слабо представлял, чем он располагает для жизни. Он рассчитывал несколько дней пересидеть, отдохнуть, набраться сил, ожить от всего пережитого. А что делать дальше?
Голод дал о себе знать. Дед его зимой жил здесь, а поэтому припасы где-то были. Рыбой он запасался в огромном количестве на рыбной яме ее удавалось ловить пудами. Он ее сушил и солил. Бочки с ней стояли где-то в пределах досягаемости, черные сухари в виде крупных рваных лепешек тоже хранились в мешках, овощи были зарыты в буртах, похожих на погребальные холмики. Сам омшаник состоял из вырытой вглубь норы, уложенной стволами деревьев, с единственным окошком на улицу. Дикие корневища елей почти полностью закрывали вход сверху, а впереди – сплошные заросли малинника, который этой осенью никто не обирал. Они тихо шелестели под порывами ветра, вершины веток украшали засохшие в косточки темно-красные плоды. Тимофей от обилия окружавшей его зелени и темно-красных и серых стволов сосен никакого другого цвета не различал. Пустота давила своей безысходностью и какой-то законченностью: кончилась мирная жизнь в родне. Его родных просто не существует; и ни обижаться, ни жаловаться, ни просить помощи не у кого – он на этом свете один, в родные края он податься не может – там его уже ищут, в деревню, где жила его тетка, он податься не мог, – в деревне осталось 15-20 дворов, и его появление сразу же будет замечено. Вездесущие активисты, как говаривал отец, хуже своры собак забрешут, на всякого нового донесут...
Вот и осталось у него его хилое жилье – омшаник, – да единственное живое существо – Полкан. В горьких раз-думьях он забился в самый темный угол, сидя скрючился в самый маленький клубок и заснул, нет не заснул, а прова-лился в глубокий сон, без тревог, мыслей, ужасов, которые свалились за прошлые сутки. За несколько часов он пере-смотрел столько снов, сколько не видел за всю предыдущую жизнь. Картины безо всякой связи менялись одна за другой: мать, зовущая его к себе, чтоб пригладить его вихры, брат Игнат, гоняющийся за ним, а он вроде бы и быстро убегающий, но все как-то на месте, бабка, прикованная к постели, заразительно мычащая своим утробным смехом; отец во сне не явился, да и не должен он был явиться в его счастливый смех, он вечно попрекал мать: балуешь их. Он их всех держал в отцопочитании, они его беспрекословно слушались, но не боялись. А мать на его строгости тихонько давилась смехом, зная, что все это тот сельский уровень показного аристократизма, ментальности, без которого сельская родня существовать не может.
...Проснулся так же неожиданно, как и уснул, потянулся, растолкав Полкана, тот недовольно заурчал. И на всякий случай тявкнув второй раз в жизни, вышел в приоткрытую Тимофеем дверь. Удивительно, но на улице было светло, как днем. Он не сразу сообразил такую перемену в обстановке вокруг: ели были недвижимы, как будто боялись потерять наряд, сосны, вытянувшиеся на несколько десятков метров, закрывали небо сплошным снежным иссиня подбеленным покрывалом, а молоденький подлесок ниже в несколько этажей гордо держал свою снежную шапку, несмотря на непомерную ее тяжесть. Трескучее молчание ошеломило Тимофея. Не было ни жутких женских визгов его матери, неумело кулем ссунувшейся с пяти ступенек крыльца, ни глухого мычания парализованной бабки, опустившей голову на восково-бледную расхристанную грудь, когда старуху весело, подхватив под руки, грохоча рванью сапог, тащили Санька и Федька. Деревянно, глухо, безжизненно стучали голые худые пятки бабки о ступени крыльца, заливистый лай собаки, выстрелы, мат, хлюпанье воды – все это осталось позади. Впереди – неизвестность!
Ухнула птица. Тимофей встрепенулся и начал действовать, обследуя свое убогое жилище. Благое дело -он здесь был в сентябре, когда хоронили деда. Печка-каменка требовала ремонта. Он кое-как, наглотавшись дыма, подогрел воду и, нарвав мерзлых ягод, бросил в котелок. Они разварились, стали искристо-красные, сочные. Тимофей, выпив почти два котелка, закусив сухарем, завалявшимся в туеске для рыбной ловли, и напоив Полкана, почувствовал себя совсем умиротворенным. И согревшись больше дымком, чем теплом, уснул. Опять снились все те же сны – родня. Ни убитый им мужичонка, ни волчья стая во сне не являлись. Утром он старался побыстрей сбросить ту тяжесть, которая его постоянно давила – как быть дальше, как выбраться из этого жуткого рая одиночества, в котором оказался? Он уже десятки раз обходил свое хозяйство.
Дед вывозил мед в середине сентября. Он обычно у дочери отлеживался с недельку, стригся наголо, подгонял одежонку, готовил рыбные и охотничьи принадлежности и, погрузив все это на возок одноконки, ехал вверх по тече-нию до только ему известной излучины, взвалив это на плотик, попрощавшись с дочерью, уплывал ночью к себе в урочище, по пути, который преодолел Тимофей. Из про-дуктов дед завозил хлеб, соевую муку для лепешек пчелам на зиму, нитки, иголки и заплатки. Он делал сам ульи-колодки, вощины отливал на нехитром приспособлении, которое ему сконструировал Владимир Петрович Зеленский, его дальний родственник, последние 6 лет проводивший у него отпуск во время медосбора. Он привез ему из Германии наборы пил по дереву и металлу, напильников для изготовления ульев, сделал приспособление для съема колод с высоких сосен, нож для срезания крышечек сот и даже что-то вроде медогонки. Дед его сильно за все это уважал, и даже называл «Петровичем», хотя Владимир звал его просто «дед». Петрович для деда был какой-то чудаковатый: спиртного не употреблял, за исключением самим приготовленной медовухи, табак не курил, хотя деду привозил заморского, особого английского, от которого далеко разносился невообразимо сладкий запах, и дед его курил только зимой и в своем убогом жилище.
Зеленский привозил и читал книги на иностранном языке с какими-то чертежами, схемами, с рисунками полуголых узкоглазых мужиков с широко расставленными руками, ногами, оскаленными ртами, подчеркивающимися усиками. По утрам на своем, как он говорил, «пятачке», вообще творил невероятное: то стоял свечой на голове, то прыгал через голову вперед, приземляясь на ноги, садил кулаками по стволам сосен так, что те содрогались, как от удара колодой, то, с невероятной скоростью перебирая но-гами, успевал влезть метра на 3 по стволу дерева и там, изогнувшись дугой, наносил удар, прыгая потом на ноги. Обливался водой из ручья; купался в заводи; неистово махая руками, перемахивал водоворот; стрелял белке в глаз. Спал он как зверь: засыпал мгновенно, просыпался в рывке и готов был всегда к нападению. Тимофей его видел два года подряд, когда ему было лет 13-14. Петрович было пытался его приобщить к «японской защите», как он говорил, но это пришлось не по душе русскому парню. Да и дед не особо это одобрял: «Чудно все это...», и его оставили в покое.
Тимофею это вспомнилось потому, что обшаривая все углы, он натыкался на предметы, напоминающие об этом чудаке. Он отыскал топор, смазанные салом пилы для работы по изготовлению ульев, табак, кремень и трут. Каждая находка его радовала, потому что усиливала его уверенность, в том, что с голоду он в ближайшее время не пропадет. А когда нашел среди висящих колод рыбу, то обрадовался больше, чем найденным сухарям и медовым лепешкам для подкормки пчел.
В лесу темнеет рано. Он, обустраивая жилище, на время забывался, но, как только появлялась свободная минутка, воспоминания о прошлом снова наваливались всей своей тяжестью. Чаще всего вспоминался и снился брат Игнат, Игнаша, как называла его мать. Его сон будто состоял из двух частей, сначала: какая-то гадость – Санька с располосованной шеей в расстегнутой мужской гимнастерке, из которой вывалилась грудь с огромным коричневым соском, или дураковатый Клим, орущий во всю глотку: «Даешь Советскую власть, даешь новую жизнь...», мертвая сука, туманом затянутые глаза ничего не понимающих щенков. А под утро – вся его родня: в солнечных лучах сияющая мать, хмурый отец, положивший прямо перед собой натруженные руки, бабкин перст, сложенный по-христиански предостере-гающе строго: «Помни!..», соседская девочка Нюся. Во сне ему привиделось, что она стыдливо расстегивает свою кофточку с бесконечными рядами пуговичек и беззвучно шепчет: «Иди сюда...». Дальше... он ощущает ее грудь, бархат живота, блаженно улыбается. Наконец он чувствует ее своей плотью, дыханием, руками. Волной льется вся его страсть, еще и еще. Она не отбивается, а наоборот, впивается в него. Он чувствует, что они с Нюськой становятся единым целым, однополым, одноклеточным, и вдруг резко открывает глаза, видение исчезло, осталось чувство легкости и какого-то блаженства, будто он единственный постиг несказанную негу от самой большой тайны мира – соития с женщиной, – ее телом, тайной. Ему стало легко, физически он почувствовал наконец-то себя сильным, уверенным в себе, хозяином не только своей судьбы, но еще чьей-то, ибо он знал, что может зародить жизнь в другом, а этот другой того же хочет. «Значит, – подумал он, – я – царь природы. И если я еще захочу, я всегда могу позвать ее, женщину, чтоб наполнить мир собой...». Теперь она, несуществующая, заменила ему все: и мать, и бабку, и всю родню. Невиданное, неслыханное, нечувственное и незнаемое ощущение захватило его всего. И он стал призывать в свое воображение подсмотренное ранее девичье, женское тело. Точеная фигурка соседки, на которую он когда-то просто смотрел, по-мальчишечьи презрительно-свысока, сейчас оказалась вершиной блаженства. Развалившееся тело зарубленной Саньки с оплывшим животом и грудью, напоминавшую полупустой куль, и плоское иссушенное тело мертвой бабки ушли из его памяти навсегда. Ночное происшествие буквально преобразило его мир. Тимофей стал каким-то медли-тельно-взрывным: мог часами сидеть в надежде вызвать прежнее видение, даже ложился подремать днем, или на него наседала жажда бешенного труда, и тогда он двигал поленья, заготовленные на лето, раскапывал бурты и глубоко под снегом находил закопанные овощи.
Но однажды утром заметил какие-то следы и раскопанный бурт, а потом вспомнил, что в ту ночь начал заливаться щенячьим тонким лаем Полкан, и ему пришлось выстрелить четвертый патрон, который он берег пуще глаза. После этого в течение недели ничего не происходило. От безделия он начал маяться. Его раздражало все: и этот медвежий угол, и эти вздохи ночного леса, и этот ласковый щенок, и темный холод воды. Несколько раз со стороны реки доносилась канонада. Хлопали гранаты, разрывая в клочья и тишину, и теплые тела, отделяя руки, ноги, головы от тел, корежа живую природу. Ухали трехлинейки, игрушечно хлопали револьверы, гордость революционных матросов и ак-тивистов, залпом ревели пушки... Но потом все стихало, успокаивалось и какая-то волна необыкновенной внутренней радости вновь наполняла его. И в такой момент во сне приходила соседская девочка, и наступали те минуты, часы наслаждения, которые он вожделенно ожидал. Парень очень сожалел, что все так быстро конча-лось, едва он входил в нее. Тимофей отчаянно рылся в па-мяти, стараясь вспомнить все до последней подробности. Ему удавалось ощутить пальцами, ладонью только тепло ее кожи и грудь, которую она, как ему казалось, неоднократно и даже нарочно бесстыже показывала ему, зовя его...
Однажды утром, когда уже закончились его грезы, и он блаженно потянулся, открыв глаза, и вдруг увидел в су-мерках фигуру мужчины, сидевшего под противоположной стенкой, держа Полкана на руках. Полкан спал, посапывая. Тимофей начал соображать: кто такой, откуда взялся, чего он здесь – друг или враг. Тимофей, убедившись, что не-жданный гость дремлет, зажмурив глаза, начал, медленно щупая тулупчик, искать револьвер. Полкан насторожился, чем разбудил гостя. И тот моментально среагировал:
– Твой револьвер у меня. Так что...
Тимофей решил схитрить: мужчина пришел затемно, а поэтому вряд ли видел меня, а я парень крепкий – это еще отец говорил – и сумею постоять за себя, начал подбирать-ся, съеживаясь в клубок, наподобие пружины, чтоб одним прыжком покончить с гостем. Тот вдруг спокойно сказал:
– Тимофей! Брось свою затею. Изломаю одним уда-ром...
И если бы здесь разорвалась граната, Тимофей бы меньше удивился, и поэтому задал дурацкий вопрос:
– Как ты сюда попал и когда?
– Вроде бы это имеет значение...
– А когда?..
Он ехидно хихикнул:
– Не советую во сне Кулакову Дуньку пялить. Все пропустишь..., все проспишь...
Тимофей вдруг покрылся краской стыда, даже липкие пальцы рук задрожали. Но от того, что неожиданный гость прочитал его сны, парню стало чрезвычайно стыдно. Он не знал, куда девать руки, как спрятать свое хозяйство, а мо-жет, попытаться выйти, а там нечаянно грохнуть его так, как того мужичонку, да и делу конец. Он еще раз все проиграл в уме и решил: надо попробовать. Гость спокойно гладил Полкана и к его попытке выйти не проявил никакого интереса. Тимофей искоса наблюдал, когда наворачивал портянки; когда натягивал обувку, выпрямил одну, а затем другую ногу почти к носу гостю, тот не проявил никакого беспокойства, а когда обул обе ноги, притопнул ими поочередно... И вдруг неожиданно вместо второго притопа одной ногой саданул Гостю прямо правой ногой в правую челюсть.
Тимофей уже предчувствовал хруст челюсти, однако в нужный момент этого не произошло, а вместо этого его нога куда-то провалилась, его пах ощутил невообразимую боль, руки мельницей попытались прикрыть эту боль, но наткнулись на железный захват чужой руки, и он инстинктивно попытался, уже в перевернутом состоянии, как-то освободиться, но рука еще жестче сдавила пах, так, что он потерял сознание... Придя в себя, подумал: «Так больно мне еще никогда не было...». Какое-то время неотрывно смотрел на обидчика, побегал глазами по закопченному потолку, остановился взглядом на рычащем на него щенке, что окончательно сломило. Вытянув струной все тело, Тимофей расслабился, и, уже совсем ничего не чувствуя, обратил внимание на заливисто-злобный лай Полкана. Человек уже стал зверем и понял, что и его, и пса детство кончилось. Началась новая жизнь – жизнь хищников. И в ней выживет тот, кто сильней, злей, кто знает, как можно защитить себя. Доброта, ласковость матери, жесткость бабки, напускная суровость отца, нежность брата куда-то отошли в далекое прошлое, как будто его и не было... Ему стало тошнотно-тоскливо, боль понемногу уходила, но теперь она перемещалась во все члены его тела: в руки, ноги, спину, голову, сердце, – а затем вылилась горькими, горючими слезами. Сначала они лились как-то сами, потом – с сотрясанием всего тела, обхватыванием головы. Ему все время хотелось сжаться в комочек, положив голову, как когда-то, матери на руки, и стать маленьким, незаметным и скрыться ото всех: от активистов, будь они прокляты, от своей памяти, так цепко вместившей и державшей всю родню, окровавленную шею мертвой Саньки, забитого им мужичонки, безжалостную победу над полусучкой-полуволчицей и ее щенками. Жалости к ним не было. Тоска и ненависть в этот момент заменили теплоту ко всему живому. Он нерастертой соплей валяется на грязном полу, и что-то сильное, жесткое стоит над ним, Тимофеем. Ранее он считал себя всеми любимым, и выжил тогда, когда погибли более сильные. А он, такой добрый, оставил в живых Полкана, который теперь заходится над ним. Тимоха попытался погладить пса, приласкать (в последний раз в жизни) и сразу же пожалел – Полкан резко схватил его за руку: «До крови, – подумал он. – Зараза», – а тот еще больше залился лаем, поощряемый спокойным ровным голосом Гостя: «Молодец, хорошо... хорошо...». Так продолжалось бесконечно долго и когда Тимофей почувствовал, что теряет сознание, Гость (так его в себе называл Тимофей) на секунду расслабился, и в голове Тимофея вдруг сверкнуло: «Так это же Петрович...!». Но тот резко дернул за его кургузый армячок и поставил на ноги, крикнув командным голосом так, что даже Полкан замолчал:
– Хватит киснуть! Сопля! Вони от тебя уж больно много...
И, никого не спрашивая, вывел на улицу, подвел к татарскому казану с горячей водой, приказал полностью раздеться и залезть туда. Горячая вода проникла во все поры его немытого уже две недели тела, ему было странно ощущать как сплошной зуд слазит с его ног, рук, спины, груди, как начинает приятно саднить его прищемленный пах, отчаянно чешется голова. Он ощущал пряный запах хвои, листьев малины и меда, исходивший от казана, в ко-тором дед когда-то топил воск. Тимофей сворачивался в комочек, таким образом ныряя с головой. Его кружило сознание полной свободы, тепла и наливающейся силы. Выныривая, он огляделся, но Петровича и Полкана не бы-ло видно.
Вокруг ничего не изменилось, лес стоял хмурой стеной, шапки утрамбованного снега на вершинах и лапах елей мерно и гордо кивали ему. Только резкий кисло-сладкий запах чего-то знакомого бил ему в нос. Тимофей недоуменно крутил головой, а когда заметил, что от кучи его грязной одежонки остались лишь портянки, он еще больше похолодел: глянув под казан, он увидел остатки догорающей одежонки и пряжку от его гордости, ремешка для штанов. Тоска вновь сжала его: остаться голым и полусваренным в лесу, в казане с грязнющей водой, когда более нескольких минут нельзя оставаться вне казана, да-же добежать до норы метров 10-15 казалось невозможным. А как же дальше?.. Он снова нырнул в остывающую жижу и постарался побыть там подольше, а когда вынырнул, то увидел, что Петрович, (теперь уж точно Тимофей его при-знал) идет с речки, таща две объемные бадьи с водой и дружелюбно улыбается:
– Ну что? Пришел в себя... Теперь человека буду де-лать из тебя.
– А я что, не человек? Зверь какой-то...? – обиженно буркнул Тимофей.
– Человек ты хлипкий. А зверь из тебя не получился.
– Да ладно... – и совсем обиделся Тимофей.
Ответ не разозлил Петровича, не обидел, а дико рас-смешил, и все дальнейшее его еще больше смешило:
– Вылазь из казана... – сказал он, а Тимофей, огля-нувшись вокруг, спросил:
– Куда становиться?..
– На снег, куда же еще? – и ехидненький хохоток.
– Босыми ногами?.. – спросил Тимофей.
– Можешь на задницу сесть, на топчан, – уже весело смеясь, ответил в тон Петрович.
– А дальше что будет?..
– Пострижем твои космы... – кивнул на ножницы Петрович.
Тимофей стал распаренными ногами сначала на бревно: не так уж и холодно, – а взглянув на Петровича, стоящего с расческой и ножницами, совсем осмелел и сел на бревно к нему. Полкан робко лаял, а когда увидел его сидящего голым на бревне, весело запрыгал. Петрович, подойдя сзади, приподнял пряди на шее, ушах ловкими движениями отчекрыжил их, а затем, запустив всю пятерню в пышные локоны, укоротил их спереди, затем сзади и еще кое-где подправил. Полкан расшалился, прыгая и валяясь в снегу, чему-то радуясь, а парикмахер, весело балагуря, продолжал:
– Вот и хорошо, вот и славно, вот ты на человека похож... Сейчас все совсем будет отлично... Закрой крепко глаза, расставь руки и говори: я сильный. Я самый сильный, сильней меня нет! Говори громко, твердо, еще тверже, еще громче.
Он заставил его повторить все несколько раз, и когда Тимофей уже был в его власти, скомандовал: набери пол-ную грудь воздуха и громко с криком начинай выдыхать. Тимофей повиновался. А когда выдыхать было уже нечего, он ощутил, как холоднющая струя воды мощно окатила его всего. Сначала показалось, что кто-то чулком сдирает кожу с головы, плечей, шеи, спины, отрывает мужское начало. Воздуха не хватало, но он еще выдохнул его остаток, задержавшийся где-то, а потом сиганул через Полкана и мокрый, голый с невероятной скоростью залетел в нору. К его удивлению на его месте лежал топчан, набитый лапником и сухой травой, и комплект теплого солдатского белья, гимнастерка и шаровары. Тимофей судорожно стал натягивать все на себя, а вошедший вслед за ним Петрович спокойно твердым голосом говорил: сначала разотри голову, ступни ног, спокойно оденься и перестань дрожать. Тимофею нра-вилась его твердость, медлительность и несуетливость, и он стал действовать под его команду спокойно и уверенно. Петрович, натянув на его голову солдатскую шапку-ушанку, подкатил под ноги извлеченные из-под казана огромные камни-голыши, вышел из норы. Тимофей почувствовал себя в другом мире: он пережил самое страшное в мире зло – мороз, холод, а приобрел силу друга, с которым ему не страшно, с которым он выживет, с которым он станет сильным. Он за все заплатит: за мать, отца, бабку, Игнашу. Он будет злым, ибо он сильнее всех!
Его благодетель сновал перед оконцем, Полкан картинно сидел, наблюдая за его движениями. «Чего он носится?» – подумал Тимофей, а когда услышал странные надсадные вздохи, неимоверные прыжки, резкие выдохи, удары голыми кулаками по красной коре сосны, попытки взбежать по ней на несколько метров, он вдруг вспомнил, что это он уже видел, это ему знакомо... Он стал рыться в памяти: может ему это снится. Но снилась только соседская девочка, а такое никогда... Резкий вскрик снова обратил на себя внимание, а после этого Петрович распластался в каком-то боевом порыве на земле и замер надолго. Потом спокойно снял с себя остатки одежды, сел и, застыв в странной позе, расставив мощно ноги, раскинув руки, воздев голову к голубому небу, что-то шептал, неистово, мощно. Затем несколько раз набрав и выдохнув до конца остатки воздуха, взял в сильные руки бадью и медленно вылил всю без остатка воду. Шумно выдохнул воздух, постоял какое-то время и, после того, как вода стекла, а тело приобрело розовый оттенок, направился спокойно в нору. Уже внутри он стал растирать каждый суставчик, туловище, ступни, голову, затылок, с удовольствием покряхтывая. Затем оделся во все, как у Тимофея, зачерпнув из чайника две полных кружки дымящегося варева, добавил жидкости из металлической фляжки, поставил ноги на второй камень, на несколько минут задумался, а потом неожиданно, отхлебывая из кружки, спросил:
– Ну что, признал? Или нет?
– Признал, – буркнул Тимофей, боясь ошибиться.
– Ну и кого ты признал...?
– Дедова гостя.
– Я по твоему следу шел. Когда нас чекисты накрыли, я решил добираться к вам домой, а потом к тетке. Но ты с этим мужичонком все карты спутал. Они там засаду оста-вили. Еле ушел. След ты оставил, спуская плот, и я понял, куда ты направился. Теперь они ищут нас двоих.
– Пусть ищут... Не найдут...
– Найдут когда-то... Век сидеть не будешь. Лучше всего прятаться среди людей, а ты уже волчонком стал...
Петрович с удовольствием прихлебывал жидкость из кружки, Тимофей повторял его движения. Варево ему сна-чала не понравилось, а затем он заметил, что ему стало те-пло, голова кружилась, глаза закрывались, но он пытался бороться с истомой. Неведомые мысли полезли в голову: а разве плохо быть волчонком – свободным, сильным, злым?! И Тимоха уже с удовольствием, большими тремя глотками, проглотил остатки жидкости, когда услышал твердый голос:
– Хочешь выжить, стань волком. Завоюй свою тер риторию и будь там самым главным... А так ты – волчонок. Вспомни, как ты расправился с волчатами, так расправятся и с тобой...
Он отхлебнул прямо из фляжки, смачно крякнул:
– Ну что, волчонок, – на, отхлебни. Это французский коньяк.
Тимофей молча взял, нюхнул и плеснул себе в рот побольше, а когда проглотил, глаза полезли на лоб, перехватило дыхание. «Умираю», – подумал он. Петрович расхохотался:
– Коньяк пьют мелкими глотками. Это не самогон. Его не для дури пьют, не заливают в горло, а смакуют.
А когда Тимофей пришел в себя, он добавил:
– Давай знакомиться: капитан-лейтенант Зеленский Владимир. Тебя я знаю: ты – Тимофей. Я тебе в отцы го-жусь, а поэтому я тебе – Петрович, как дед меня звал. Один ты на свете. Отдохнем с недельку и нужно отсюда убираться, а сейчас спать.
Но Тимофей уже крепко спал, блаженно улыбаясь, и не снилось ему больше ничего...
Утро началось с раннего подъема. Зеленский уже был на ногах. Расчищенная площадка величиной с площадь до-ма была со стороны реки огорожена срубленными молодыми елками, так что оттуда она не была видна. Казан с горячей водой был накрыт лапником и только слегка парил. Рядом две большие бадьи отливали свинцово матовым, леденящим душу отсветом, снег был утрамбован босыми ногами. Тимофею стало дурно. Но Зеленский, не обращая внимания, заставил его раздеться, поклониться солнцу, попросить здоровья, а потом повторить все его безумные движения.
Во времени Тимофей потерялся. Когда из его голого тела выступила испарина, он подумал, что ему конец. А затем повторилось все вчерашнее: сильные лапищи затолкали его в казан с горячей водой. Только не было коньяка...
Так продолжалось две недели. Тимофей сначала мол-чал, терпеливо исполняя все, что Зеленский проделывал над ним. И только когда Тимофей перестал его бояться, гость начал учить его отводить удары, уклоняться и давать сдачи. Тимофей понял, что он стал гораздо сильней, уверт-ливей, смелей. Сейчас он не боялся размашистого русского удара «в ухо», толчка в грудь, а ногой, пожалуй, мог сбить с ног теленка. Теперь, наверное, в своей деревне запросто бы справился с активистом Федором, да еще бы парочкой таких «Федоров».
В минуты вдохновения он предавался юношеским мечтаниям: «Я такой сильный, красивый, мясистый», но еще больше непривычно ныло внизу живота. И наконец-то где-то через месяц Тимофею удалось с особой ненавистью утопить свою пятку в грудь Зеленского, да так, что тот улетел в сухой малинник. Парню вдруг стало жаль Петро-вича, а тот несколько секунд покачался, потом сгруппировался и снарядом, всем телом, впился в слабую мальчишечью грудь. Тимофей переломился прямо в воздухе, шмякнулся с головой в кучу снега...
Очнулся он на топчане укрытым по горло волосяным пологом Зеленского, который поддерживая голову, пытал-ся ему влить в рот коньяк. Тимофей поперхнулся, проморгав глазами, глянул на обидчика, отвернулся и залился горючими слезами: за что он меня так? малого? беззащитного? Он, не скрывая слез, плакал долго и все вспоминал родню: отца, который, имея характер суровый, редко улыбался, видел мать, такую всегда теплую, пахнущую всеми запахами дома, ворчащую парализованную бабку, от которой остался один нос, такого родного Игнату, а еще – двор, вечно окруженную щенятами суку, корову Розу, кнура Бориса, птицу, голубей, волов, – и все то, что его окружало семнадцать лет. А теперь этот Зеленый, для чего-то учивший его бог знает чему, хваливший его, вдруг переломил одним ударом, да так, что ни охнуть ни вздохнуть. Он начал придумывать месть Зеленому: застрелить, но револьвер он отобрал, садануть охотничьим ножом под ложечку, но не успеешь взглянуть, когда он его тебе в горло засадит, дубины подходящей нет, да и врасплох его не застанешь. Он даже, когда спит, наблюдает за тобой и в любой момент готов выстрелить смертельно любой частью тела: рукой, ногой, пяткой, локтем, плечом... и еще бог знает чем. Вот и сейчас сидит на коряге уже час, отсутствующим взглядом смотрит на пламя печки, подкладывая дровишки, как нарошно сидит затылком к Тимофею. Тимофей повернул только голову, чтоб, увидев сгорбленную фигуру, попытаться собраться воедино, и всю свою обиду, ненависть обрушить на его голову, а затем истоптать его тело и кости. Он уже начал в абсолютно трещащей тишине собираться в комок и потихоньку, неспешно приподниматься, как вдруг Зеленский сказал:
– Ну, очухался... Распрямься, запрокинь голову и глу-боко подыши раз 20-30.... Энергичней, быстрей... Не думай о себе, думай о святом, о Боге, – вбивал, гвоздил Зеленый – расслабляйся весь: расслабь живот, выдыхай весь воздух, еще, еще, и еще...
В глазах Тимофея уже забегали зайчики... Наконец, Зеленский начал разминать все косточки, ушибленное место, которое, как думал Тимофей, никогда не перестанет болеть. Зеленский начал то место охаживать сначала неж-но-ласковыми движениями, а затем жестко разминать. Ти-мофей этого не чувствовал совсем.
Закончив процедуры, теплей укутав его, Петрович дал отхлебнуть из своей баклажки все того же французского коньяка. Тимофей вспомнил его наставления пить не для дури, а для души, и вдруг почувствовал, что это здорово – вот так пить, а не стаканами, как самогон. Зеленский вдруг заговорил:
– Знаешь, за что я тебя наказал?
– Не знаю... Вы меня чуть не убили... – обиженно пробормотал Тимофей.
– Нет, я тебя наказал за то, что ты пожалел меня...
– Как?! Я же вас так больно поддел...
Зеленский залился смехом: «Ну, ты, паря, даешь», – так бы сказали в их деревне.
– Это спарринг называется. Я – твой враг. Ты меня должен убить, а ты меня пожалел, видишь ли. Не смей жа-леть никого. Ты один против целого мира. Как Христос – один! Ты – одинокий Волк, нет – Волчонок! А против тебя красная чума, активисты, чоновцы, я. И нет у тебя друзей... Ты голый король!
После этого их отношения в корне изменились. Зеленский, как показалось Тимофею, куда-то спешил. Он подшивал свою обувку, зипун, собирал вещи, часто куда-то уходил на весь день. Приносил пойманную дичь. Вскоре запретил топить печь днем, а котел совсем убрал в кусты. Но тренировки не прекращал ни на день. К концу третьего месяца Тимофей так окреп и набрался сил, что уже почти ни в чем не уступал Петровичу, который, зализывая синя-ки, уже не зубоскалил, а охал: «Ой, хороший малый, ой, как славно у тебя получилось». Но когда, как Тимофею по-казалось, что он уже знает все, Зеленый вдруг спросил: «Чем у вас в деревне дерутся, только кулаками?..» Тимофей, ранее дравшийся единым русским приемом – кулаком в грудь или ухо, – заикаясь, ответил: «Палкой или ножом». Зеленский скривился, как будто ему что-то кислое на зуб попало: «вот завтра и начнем палки осваивать, а потом ножи...» Утром Тимофей насмешил Петровича, попытавшись палкой попасть ему по башке, вложив в удар всю удаль русской дубинушки. Но не тут-то было. Он ни разу не попал, а только развеселил Зеленского. Как Тимофей не старался, какую бы хитрость не пытался применить, все равно удары опускались там, где Петровича уже не было, а когда тому все надоело, он, мигом выхватив палку, отправил Тимофея в кусты, огрев напоследок по заднице.
И снова все началось сначала: разогрев тела, растяжка и упражнения до седьмого пота. Да до какого седьмого – восьмого, девятого! Сначала раз в день, а потом -два раза. Руки у Тимофея загрубели, ноги, верней, подошвы, закаме-нели, ребро ладони стало как железо, а весь Тимофей вытянулся, оброс мышцами. Спустя некоторое время Зеле-ный посвятил его в тайны схваток с противником, воору-женным ножом, потом двумя ножами и противниками. Тимофей уже ничему не удивлялся, он только слепо повторял то, что делал и приказывал ему делать Зеленский, а когда тот перебил ребром ладони два красных кирпича, в щепки разбил ногой доску на высоте в метра два, Тимофей вообще перестал удивляться, и еще с большим рвением старался повторить то, что ему показывал Зеленый. И чем больше он преуспевал в науке, тем больше, как ему каза-лось, перед ним открывалось тайн. У Петровича в руках все стреляло, ранило, калечило: палка, нож, ложка, вилка. Крышки от чугунов рубили ветви... Но больше всех орудий защиты и убийства Тимофея поразили связанные обыкновенным шнурком две крепкие обыкновенные палки, которые у Зеленского свистели в руках, образуя невообразимые круги, пробиться через которые, чтоб достать его, было никак не возможно, а тем более напасть. При ближайшем рассмотрении команчей, так их называл Петрович, Тимофей удивленно гикнул: «Так это ж наш цепь, которым хлеб молотят..!», чем вызвал бешенный хохот Зеленского: «Ой, ...умру от смеха... ой, кончусь от тебя, ой, Волчонок, насмешил...»
Кровь закипела у Тимофея, злость, копившаяся за все это время, брызнула в мышцы, они сплелись в единый ко-мок, а затем выстрелили в этого изверга... Удар ногой пришелся в живот. Петрович улетел далеко в стенку ма-линника и распластался там. Тимофей расслабился с мыслью, что убил еще одного, осторожно приблизился к малиннику, шепча: «Еще одного убил. Да что это такое?..», как тот подсечкой сбил Тимофея с ног, сел верхом и стал по-русски хлестать с двух рук по щекам, приговаривая: «Это тебе, Волчонок, за жалость, за гадость, за жалость, за жалость...» Тимофей не отбивался, не защищался, он толь-ко зажмурил глаза, а голова его безжизненно металась со стороны в сторону под ударами железных ладоней Зелен-ского, повторявшего: «Забудь про жалость, забудь, забудь, забудь!.. Ты волчонок, волчонок, волчонок! Нет в тебе жа-лости..!» – беспрестанно шептал Петрович до тех пор, пока Тимофей совсем забылся, уставившись остекленелыми глазами в небо, ни на что не реагируя.
...Очнулся Тимофей от необыкновенной тишины, воцарившейся везде: в их жилье не трещали дрова (ах, Петрович запретил днем топить, вспомнил Тимофей), бор стоял в удивительном молчании, обычно еле слышная речка и та молчала. «Что это со мной?» – подумал Тимофей, боясь открыть глаза, чтоб не встретиться с зелеными глазами Зеленского. Он удивился такому сочетанию цвета, клички и фамилии и вдруг позвал:
– Зеленый, ты здесь?
В ответ – молчание. Тимофей медленно повернул голову к выходу, где была постель Зеленского и еще больше удивился: тот сидел до пояса раздетый в позе лотоса – поза успокоения, кармы... и еще чего-то, как раньше сказывал он. Сколько он так сидел и сколько еще будет сидеть, Тимофей не знал, а поэтому тупо смотрел на его отрешенную фигуру. Наконец, Петрович пришел в себя, медленно опершись на руки со скрещенными ногами, стал в стойку, распрямил ноги и легко стал на них. Одевшись, он стал похожим на мирного мужичка и весело сказал:
– Ну молодец, Волчонок, – человека жалеть нельзя, зверя можно, а человека нельзя, сам пропадешь... Зверь че-ловека уважает, а человек зверя нет, поэтому жалей зверя, а человека – нет! – отрубил он.
Затем, когда уже стало совсем сумеречно, Зеленский, набросав в печку дров, первый раз за четырехмесячное со-существование разговорился. Из его разговора Тимофей узнал, что он ему дальняя родня. Ему тридцать четыре го-да, служил в разведке в Китае, знает китайский, японский, французский, предан царскому режиму (хотя царь Николай II – размазня), в совершенстве владеет оружием: от ре-вольвера – до корабельной пушки. Знает многие способы защиты, в том числе и японскую джиу-джитсу. А активистам будет мстить до конца за то, что они, использовав его как лазутчика в штабе Корнилова, извели его вторую жену, изнасиловав ее, и сделал это комиссар Краснов, выпавший потом с третьего этажа гостиницы. Он, вообще-то, мог бы остаться в живых, так как удар был смягчен ветками елей, но вот незадача – внизу торчал кем-то забитый в землю осиновый кол. Вот только у следствия остался невыясненный главный вопрос – как этот кол оказался так ловко заточен правильным шестигранником. Да Бог с ним: во время обострения классовой борьбы и не такое может быть...
Полкан за это время вытянулся и из неуклюжего щенка превратился в длинноногого полуволчонка-полусобаку. Он почти не лаял, но рычал, страшно оскалив клыки. Спал под окном их ветхого строения. После зябкой или холодной ночи просился в жилье, спал около часа, пил теплую воду (болтушку) с мукой, вытягивался во весь рост, глубоко вздыхал и выходил на охоту. Однажды он пропал на три дня. Вернулся назад «о трех лапах», с окровавленной мордой, еле живой. Тимофей сгреб его, положил на свою постель, укрыв зипуном. Пес дрожал, вздыхал, от пищи отказался. Тимофей вконец растерялся от жалости и злости. Злился он на Зеленского: вот тебе и зверь-друг, его звери растерзали, волки, псы, не зайцы, в конце-то концов. От бессилия и жалости он горько заплакал. Он знал, что пожаловаться некому, Петрович, как всегда, найдет какое-то объяснение, поступит так, как ему покажется, но уж не пожалеет, это точно. Так и случилось: резко откинув зипун, оглядев и ощупав все косточки, на что Полкан почти не отреагировал, резко поднялся и крикнул:
– Полкан! Место!
Тот с трудом, повизгивая, дрожа всем телом, спрыгнул с лежака Тимофея. Не удержался на одной передней, ему пришлось коснуться земли и второй, раненой. Он резко взвизгнул и завалился на бок, виновато поглядывая на Зеленого. Тимофей было кинулся помочь, но окрик: «Не смей!» остановил его. Их глаза встретились. Это были глаза победителя, сильного, властного, и взгляд побежденного им мальчика, доброго, но уже способного оказать сопротивление, способного на поступок. Ничто не ускользнуло от внимания Зеленского. Он вдруг подобрел, даже улыбнулся уже совсем по-доброму:
– Не злись! Зверь должен знать свое место, команду. Готовь воду, ищи иглу, суровые нитки, самогон, операцию будем делать...
Тимофей обрадовано заметался по избушке, разыскивая нужное, попутно размышляя: Петрович прав, он знает лучше, что нужно искромсанному псу, он его вылечит, моего друга. И злость отошла на второй план, и планы мести: застрелить из револьвера, ошпарить сонного кипятком, столкнуть со скалы, – растаяли. Роясь в запасах, он нашел нужное и наткнулся на револьвер. Мысль снова сверкнула: Зеленский, вправив Полкану вывихнутый сус-тав, сидел к нему спиной, зажав голову пса ногами, и, сосредоточенно рассматривая рану, приговаривал: «Так... так... так... понятно, удар нанесен, видимо, заступом, здесь земля...». Он, вероятно, собирался что-то говорить и даль-ше, но услышав щелчок взведенного курка, резко остано-вился, как бы прислушиваясь, твердо сказал:
– Дура! Оставь игрушку, там патронов нет..., – и невыпуская зажатую голову собаки, наоборот, придерживая ее одной рукой, свободной правой, успев увидеть зрачок ствола, резко впился ему в пах и дернул вниз.
Свет померк в глазах Тимофея, он осел по стенке и жалобно заскулил, как больной пес. Боль была невыносима. Она пронизывала его всего, все его тело перестало существовать. Только клубок тупой боли упрямо пульсировал у него в кулаке. Он боялся, что разжав кулак, она, боль, разольется по всему телу. И тогда ему конец.
От этой мысли, простой и ужасной, заколотилось сердце, кровь ударила в голову, он весь покрылся испариной. Думал: все, конец!
«Ох, свет не мил», – невольно простонал Тимофей, скрючившись пополам. Зеленый недоуменно хмыкнул:
«Слизень...» и толкнул Тимофея локтем на его топчан, даже не взглянув. Теперь Тимофей лежал, свернувшись бубликом, схватившись двумя руками за все свое хозяйст-во, превратившееся в клубок огненного шара с той лишь разницей, что оно не обжигало руки. Он глухо стонал, крепко зажмурив глаза, вспоминая всех святых и свою мать, которая всегда его жалела. Но сейчас ему казалось, что она его родила на свет напрасно, если он переносит такие муки. Но дальше разжалобить себя не успел, услы-шал спокойную приказно повелительную команду:
– Хватит ныть! Держи вот здесь..! Морду держи..!
То, что он увидел, вообще повергло его в ужас: на него откуда-то снизу страдальчески просительно (да добейте меня уже) смотрели глаза его Полкана. Он лежал на спине, его светло-бежевое подбрюшье, измазанное землей, кро-вью, блевотиной напоминало сваленную баранью шерсть, запрокинутая пасть была связана ремнем Зеленского, из уголков пасти торчала толстая палка. В горле его клокотало. Тимофею становилось дурно. Тошнота подкатила к горлу. «Что он делает?» – подумал он.
– Подними голову за уши и держи на весу. Я ему волью самогонки, а то у меня рук не хватает, а сам он пить не хочет...
Только сейчас Тимофей рассмотрел всю картину: в по-зе лотоса, распластав и зажав задние лапы Полкана, сидел Петрович; здоровая лапа пса была прижата к земле левой рукой Зеленского, а правая – больная – вяло взмахивала, но острая боль заставляла ее опускаться. Рядом стояла бутылка самогона. Тимофей уже перестал что-либо пони-мать, он даже не подумал, зачем это все делается, но следом сверкнувшая мысль: значит так надо, – совершенно его успокоила. Зеленский ему много насолил, обид на него накопилось очень много: и за его покровительственный тон, и за его командный голос, и за постоянную боль, которой сопровождалось его дурацкое джиу-джитсу. «Да всю шкуру он с меня содрал, – думал сейчас Тимофей, – с живого, теплого, любимого родней, матерью…»
Пес, проглотивший полбутылки, казалось, уснул. Зеленый точил нож, вытирал его исподней рубашкой, затя-гивал нитку в иголку, обмачивая в самогонке.
Наблюдая все это, Тимофей продолжал свои грустные раздумья: «Но я живой, я спасся, сам бы я не выжил. Я тут был бы один, и этот щенок – не защита». А это его чертово джиу-джитсу (он заставил его уважительно произносить это слово, кланяться ему) сделало его сильным. Пожалуй, вернувшись в деревню, он одной рукой уложит любого му-жика, даже верзилу Федора. Воспоминание о нем придало ему силу: надо стать волком. С этой мыслью он, подобно Петровичу, уселся на топчан в позу лотоса, закрыл глаза и уехал в мир грез, солнца, счастья. Напряжение спало, мышцы расслабли, душа наполнилась силой, мощью, желанием делать доброе, светлое. Так в жалкой полузем-лянке сидели три живые души: штабс-капитан Владимир Зеленский, полный кавалер Георгиевских крестов, унич-тоживший в пользу русской разведки и империи всю япон-скую резидентуру Мукдена, Тимофей – жалкий последний отпрыск крестьян, сбежавших в эту глухомань от пыток помещиков после 1812 года и получивших вольную от Александра II и через поколение наладивших нормальный сельский быт и жизнь. А вскоре пришла беда: красные, белые, атаманы, комиссары. И все правы, и все прежние враги. И все вешают, и все стреляют, топят, насилуют... И убегают..! Оставив на расправу пришедшим.
...Он резко очнулся, хотя его никто не будил, да он и не спал. Ему даже показалось, что они с Зеленским просну-лись вместе. Дальше все происходило по-деловому: Петрович перевернул полуживого и полупьяного пса, по-садил его на зад, как псу и положено сидеть, повелев Ти-мофею держать его со спины за концы палки, начал ему, как портной, сшивать рану, которая у него начиналась с правого уголка пасти и тянулась через горбинку носа, че-рез лоб почти до левого уха. Пес вел себя спокойно, повизгивая и вздрагивая, когда Зеленский протыкал шкуру, которая, к удивлению подростка, оказалась очень прочной. Тимофей удивился силе и выносливости Петровича, хозяйской крепости движений, как у отца, и ласковой обходительности ко всему живому – будь то человек, зверь, птица – как у матери. Наблюдая, как он напоследок бережно промыл рану и шерсть, Тимофей подумал: «Вот так и когда меня ранят, и меня он будет спасать...». Зеленский между тем освободил челюсти от палки, уложил пса на свой зипун, сказал:
– Я сейчас уйду, пусть он спит, вернусь утром, что-то здесь неспокойно становится, как бы псы не привели сюда людей по его следу. А его ранили лопатой, заступом, видимо, он кого-то защищал. Это полуволк-полусобака, они нападают в прыжке, а защищают на земле...
С этими словами он исчез в бору, оставив Тимофею его револьвер, полный набор патронов и приказал стрелять только в крайнем случае. С хибары не выходить, днем огня не разжигать, пса поить теплой водой. Все!
Шаги, скрип снега через миг перестали быть слышными. Тимофей с какой-то радостью зашел в хибарку, подбросил дровишек, отхлебнул прямо из бутылки самогона, загрыз сухариком и выпил огромную лохань варева, который они называли чаем. Когда все это благополучно разместилось внутри, он почувствовал какую-то удивительную легкость и спокойствие в душе: он жив-здоров, хотя ушибленное место давало о себе знать – болело, – но только как-то тупо и даже приятно. В душе он понял, что перешел какую-то грань во всем: и зауважал его Зеленский, и поборол он в себе жалость и, главное, – желание отомстить за все обиды, которые ему здесь были нанесены. Он явственно вспомнил все наставления, которыми его так щедро вооружал Петрович: боль – это совершенство тела и души, месть – самое низкое душевное качество, жалость – это подлость к себе и сопернику. Мысли его поплыли куда-то далеко-далеко, как ему казалось, но дальше дома не ушли, потому что дальше дома, родни, деревни, убогой школы, сожженной церкви, матери, любимого до боли брата Игнаши, он-то и не был. Но он любил все это, оно было все его родное: и сухонькая уже полуживая бабка, и нарочито суровый отец, и чопорная строгая учительница, и соседская девочка Нюся, так прилипшая к нему в последнее время. С мыслью о ней он и уснул, а во сне он с ней купался в речке, затем загорал, обнимал. И хотя теплоты особой он не чувствовал, в конце концов он испытал то наслаждение, которое он получал только во сне, только с ней. А проснувшись и засыпая вновь, он подумал: «Хотя бы еще раз...».
Проснулся он поздно, перед обедом, когда солнце, заглядывающее к ним в окошко, залепленное мякишем хлеба, часа на полтора-два уже садилось за стену леса: оглянувшись очумело, вдруг вспомнил, что он тут не один, а рядом должен быть его лучший и единственный друг Полкан, а когда заметил его в углу за печкой, несказанно обрадовался. Печка уже давно потухла, и в хибарке было прохладно. Видимо, пес и спрятался в самый теплый угол. Тимофею показалось, что он не живой. Это его ужаснуло, и он позвал:
– Полкан... Полкаша?.. Ты живой?
Тот открыл глаза. Тимофей вспомнил все: и попытку покарать Зеленского, и операцию на морде пса, и своё по-зорное нападение. Топчан Петровича пустовал. Тимофей знал твердо, что тот раньше ночи не придет, и поэтому рас-топил печь, чтобы пса согреть, воды, постирать исподнее, в конце концов. И вспомнив о том, что Зеленский категорически запрещал топить днем, особенно при север-ном ветре и в тихую погоду, так как дым в первом случае из распадка стлался прямо в деревню, где каждый второй – охотник, хорошо знающий, что это значит, а во втором – дым прямым столбом зависал над всем массивом леса и виден был на несколько десятков километров... Стояла абсолютная тишина.
РАСПРАВА. УТРО КРОВАВОЙ НОЧИ
Стало поле вдруг сплошным гробом,
Стало небо для убитых кровом,
И наполнились сердца злобой,
И залило всю страну кровью...
Н. Хапланов
Чоновский разъезд возвращался с особого задания – разгрома женского монастыря. Задание было предельно конкретным: разогнать это кодло, всем порвать ..., и чтоб ими там и не пахло. А в самом монастыре планируется разместить школу военных командиров. Казарма там подходящая: апартаменты матушки Анастасии – командиру школы, кельи – командному составу поменьше рангом. Трапезную и продукты сохранить, монастырское вино выпить. Выступить тихо, без залихватских песен и кавалерийской удали. Задачу объявить бойцам только под стенами. Звонницу разнести в щепки, звоны свезти на станцию. Дармоедок разогнать по разным направлениям, не допускать сборищ, а по 5-7 отправлять в разные стороны света. Начальник губчека смачно гикнул, выплюнув слюну вместе с окурком, добавил: вечером послезавтра туда эшелоном заедут красные командиры. Два дня на все. Одни сутки – на наведение революцион-ного порядка, вторые – на подготовку материальной базы. Но начали с материальной базы – грабили: все, что попадалось под руку, церковным вином причащались в волю сами и не жалели для монахинь. Просто заливали, куда только можно. Даже сами устали, а теперь, скособочившись в седлах, предавались воспоминаниям. На лихих верховых конях ехали трое: Гришка, Иова и Стец. Разговор они жевали уже лениво:
– А матушка-то, матушка ловко зашибла Серегу. Так и не поддалась, сиганула головой вниз, – гоготал Гришка, уже третий раз повторяя виденное.
– Тю, дура, дала бы и отпустили, а то и Серегу зашибла и сама сдохла, паскуда, – поддакнул серб Иованчич, по прозвищу Иова, самый лихой рубака. Он на спор на полном скаку до пояса разрубил белопузого. Зауважали после этого, даже в пример ставили...
– А моя-то все глаза выцарапала, морду исполосовала. И что я своей корове скажу?... «Ой, ой, я дева еще, я дева...», – йорничал сизый с перепою Стеценко, по «боевой» кличке Стец. – А рубаху закровила до самой шеи, падла. Я, видите ли, антихрист... Я ей как впер своего антихриста, глаза закатила... А я второй раз -ничего, выдержала...
Они ехали медленно, потому что устали. До половины ночи и второй день работали с «личным составом мона-стыря», как заметил их мудрый командир, потом «причащались святыми дарами и монастырским вином». Они, закрыв монахинь в общей молельне, затащили туда убитых, примерно человек 5-6, и приказали похоронить там же. Принялись за трапезу. Молельня была снаружи закрыта на замок, а вокруг стояли часовые. Во второй половине ночи те, кто сумел после выпитого стоять на ногах, стали наведываться к молельне по 2-3 человека и вытаскивать монахинь наружу. Часовые выдавали «на потребу» только по одной, только с условием далеко от места не уходить, а делать все тут же на двадцатиградусном морозе, на снегу. Ночь была светлая, лунная, так что видно было все. Часовые снаружи не участвовали, потому что один был старый, а второй – ну совсем мальчик, и ему было стыдно показаться неумелым. Наблюдая за остальными, он думал, что скоро подрастет и тогда пере... всех.
Стец собирался было еще раз повторить про своего антихриста, когда Иова остановил коня, указывая грязной лапищей вперед:
– Ты погляди...
Гришка и Стец с недоумением и неудовольствием уставились взглядом туда, куда указывал Иова, но ничего особенного, кроме столба уже почти развеявшегося дыма не видели. Только острый глаз Иовы, выросшего в горах Сербии, понял, что это значит.
– А че глядеть... зенки только трудить, – недовольно проворчал Гришка.
– Слушай, слушай дальше... А когда я еще одну попробовал.., – пытался было продолжить Стец, но Иова совсем озверел:
– В распадке кто-то есть. Я уже много раз замечаю дым, особенно ночью, а тут и днем...
Дальше он говорил о «революционной бдительности, врагах революции и коллективного движения» – ну совсем как красный агитатор. Тут неожиданно вмешался Гришка:
– А, может, это Зеленый промышляет..., да и Тимоха куда-то пропал... А там, помнится, его дед пасеку держал, – обрадовался он своей догадке. – Дивно это, дивно, – и продолжил: – А давайте завернем в гости. Может, чево и найдем...
– Мало тебе морду поцарапала твоя «дева», еще «чево» хочешь? – огрызнулся уже начинающий соловеть Гришка.
Стец как-то приуныл; нахмурился; напряг свои пьяные от винища, крови и насилия мозги, а потом возбужденно зашипел:
– Начальник губчека, помните, говорил, что куда-то пропал мужик деревенский, да и Зеленого след простыл...
Гришка очнулся и твердо сказал:
– Знаю я Зеленого... Его уж давно след простыл, стал бы он у тебя под носом задницу отсиживать.
Иова почувствовал запах крови. Его ноздри по-звериному задвигались, брови полезли под шапку:
– Начальники большие деньги обещали за Зеленого, а тут, может, он сам лезет в ладошку.
Порешили так: Стец, как знакомый с этой местностью, вместе с Еовой спустятся в распадок, а Гришка пусть сте-режет лошадей. Если будет стрелянина, он мчит в чека и ставит в известность кого надо. На том и расстались.
Заведя лошадей в чащобу и накрыв их крупы своими тулупчиками, стараясь не издавать особого шума, по коле-но в снегу, побрели к урочищу. Уже теряя из виду Гришку, они послали ему революционный привет: Стец показал полруки, Иова – полруки и кукиш.
Спустя четверть часа после их ухода Гришка почувст-вовал себя как-то неуютно: один среди чащобы, хоть и с берданкой, но все равно один. И хмель, и его трусливое коллективное бахвальство улетучились. Сам себе он показался маленьким-маленьким, и поэтому постоянно вертел своей худой, сморщенной шеей, на которой некстати была прикреплена голова, с сопливым носом, заросшими пухом и волосами ушами, слюнявым ртом, в уголках которого постоянно скапливалась все нечистоты его гнилых зубов. «И зачем нужно было им идти..., а одному даже при трех лошадях так стремно». Он сжимал засаленный ремень берданки двумя руками, ходил вокруг лошадей, которые постоянно пряли ушами. Их чувственные морды, с украшенными инеем волосами, шарахались, когда он к ним подходил, пугаясь зловоний, исходивших от его немытого тела. С испугу он решил помочиться под сосну и подошел к ней. Снег, скрипящий под ногами, заглушил иные шорохи. Он видел только желтовато-грязную струю, направленную на янтарную кору дерева, когда две мощные руки появились из-за сосны и резко помогли ему боднуть ее лбом. Он зашатался, но устоял, продолжая обильно заливать свои штаны, а когда поднял глаза, то увидел стоящего перед ним кривоногого, а от этого показавшегося более низким, мужика, который, по-кошачьи скрючив пальцы левой ру-ки, магически влево и вправо водил у него перед глазами, а правая вообще была вывернута ладонью вверх под грудью тоже со скрюченными пальцами. Гришка, окончательно пришедший в себя, попробовал вспомнить, где он видел этого мужика. Но поскольку он не привык долго думать, его мысль перекинулась на другое: он, Гришка, такой здо-ровяк, которого боялись все деревни в округе, спасует перед этим скрюченным замухрышкой. «Больной, что ли?!» – подумал Гришка, стаскивая ремень берданки с плеча, но совершенно запутался в нем. Берданка стукнулась прикладом об сосну, и в сторону лошадей грохнул выстрел. Лошади как-то на миг присели, одна из них дико заржала и, сорвавшись с места, все помчались к большаку. Гришка растерянно глянул им вслед. Они не-слись с невиданной прытью, не разбирая дороги через кусты, молодой подлесок, кочки.
– Вот незадача, паря. Что ты, бля, наделал? Вот счас я те...
Мужичок по-прежнему стоял скрюченный. «Точно больной, – снова подумал Гришка, – и еще и улыбается гад, бля,... и руку выставил перед глазами как змеюку... Отмахнуть ее, а потом зашибить как падлу – и вся недол-га». Но только он сподобился грохнуть, как в глазах сверк-нули огоньки, и дикая боль пронзила его. Он схватился за голову, прикрывая глаза и дико завыл, перемежая свое «ввв» дикими матами, уже теперь понимая, что ни о каком пришиблении не может быть и речи. «Ох, Господи!» – ус-пел прошептать он. Ему никто не ответил...
В бору, великолепном бору, этом творении матери-природы было всего два ее высших создания – людей – до предела совершенный, образованный, физически закаленный штабс-капитан Владимир Петрович Зеленский, ставший по воле рока атаманом Зеленым, дворянин в пятом колене, и Гришка, без фамилии, не знавший отчества, ибо был зачат в 1904 году на грязном полу упившимся агитатором-большевиком, изнасиловавшим девчушку Пелагею, которую позже изгнала из дома семья. Ей родной папаша советовал утопиться, но она отказалась и ушла в поле. Жила в скирде сена, здесь, недалеко от деревни, а родила с испугу, когда ее окружили волки. Волки, услышав детский плач, приблизились к ней, но их спугнули мужики, приехавшие по сено. Мальчик оказался на удивление крепким и спокойным, молока у нее было много, и она уж собралась здесь зимовать, но неожиданно ударили морозы, и ей пришлось уйти в никуда. Пригрели ее цыгане, где она прожила зиму. А потом сбежала от вечной погони за цыганами русских, немцев, белых, красных, революционеров, комиссаров. Имя она ребенку дала по имени цыганского барона. Но Гришка, окон-чивший два класса школы, ничего этого не знал, и рос здоровым, как бурьян на ветру: никогда не болел, до пяти лет сосал мамкину титьку, в стужу ходил босиком. А когда началась гражданская – с Гришкой сладу не стало: он дрался до крови без разбору. Уходил с белыми, красными и любыми, за кем была сила, а после того, как участвуя в расстреле пленных немцев, недостреленного попытался додушить руками, и тот, падла, харкнул ему в морду кровью, получил кличку Красный. При установлении нового строя кличка и стала фамилией.
Однажды Гришка Красный пришел домой не сам, а с городским начальником. Пелагея метнула на стол все, что было: картошку, краюху хлеба, и, конечно, четверть водки. Душа у нее радовалась, что Гришка пил наравне с Началь-ником, матерился еще смачней того. Но от стола отвалил первым и уснул богатырским сном на подстилке соломы. А Начальник еще долго мычал себе под нос революционные песни, а потом, налив матери Гришки с полстакана самогонки, сказал: «Садись, хозяйка». Пелагея послушно села возле него, выпила. Он, придерживая рукой за шею, стал больно лапать за грудь. Ей было обидно, противно, а от запаха изо рта стало дурно. Она выскочила в сенцы на ведро. Вот тут он ее и завалил на пол. «Как тогда...» – сверкнула в ее голове мысль. Дальше все проходило механически: ее здоровое женское тело второй раз за сорок лет приняло его. Приняло, собственно, первый раз со всем естеством и страстью. И новое, впервые отведанное чувство захотелось испытать еще и еще. И она его не отпускала с себя, мстя ему за все: за насилие, за годы прошедшие без этого, за Гришку. И, уверовавшая, что это он, ему все простила, хотя топор стоял рядом.
Утром, умывшись холодной водицей, смыв остатки пьяной ночи, опохмелившись стаканом самогона, он ска-зал:
– Ну, хозяйка, спасибо за хлеб, за соль, за ночь! – и смачно гикнул.
– А че, она у меня еще хоть куда, – ответил в тон ему дурак Гришка, ничего не знавший из этой истории.
«А напрасно я тебя не прибила, – подумала Пелагея, – и был бы весь революционный порядок». А отогнав от се-бя эту гадкую мысль, ушла в сени, пружиня всеми частями тела...
Гришка Красный еще и еще звал начальника в гости. Они уже были на «ты». И вырос до командира отделения, под ехидные ухмылки рядовых. Но о том, в каком они род-стве, помнила только Пелагея, а Гришке об этом знать не к чему. Пелагея через год родила девочку, очень похожую на Гришку.
* * *
... – Встань, сопля! Откуда путь держим и куда? -спросил мужик.
Гришка с трудом оторвал руки от глаз, взглянул на мужика, который совсем стал другим. Он деловито разглядывал берданку.
– Ну! Откуда, где еще двое? – ткнув его в живот, твердо спросил он.
Гришка попытался боднуть мужика лбом, но свет снова померк в его глазах. Он хватал ртом воздух и не мог сказать ничего, кроме его бесконечного «в-в-в». Наконец он выдавил из себя:
– На пасеку пошли.
– Откуда о ней узнали?
– Иова догадался. Дым столбом стоял.
– Кто еще знает о пасеке?
– Никто. Ищут Зеленого и Тимофея. Награду обеща-ли.
– Большую?
– Большую. Корову купить можно...
– Считай, что награда твоя. Я – Зеленский Владимир Петрович, Зеленый по-вашему. А Тимофей на пасеке... Я тебя провожу, а он встретит. А откуда вы едете?
– Из монастыря. Монашек выселяли и портили...
– Ну и как? Всех.., – Зеленый хотел сказать, – высе-лили.
– Всех... по два-три раза..., – смачно и похотливо от-ветил тот.
– А потом куда девали?
– Прикладами утром разогнали по свету.
– А зачем разгромили монастырь?
– Там будут учить на красных командиров.
– И тебя возьмут... в красные командиры? – с издев-кой сказал Зеленый.
– Меня в первую очередь, как сказал Начальник.
– За какие такие заслуги?
– Ему моя мамка приглянулась...
Теперь померк свет в глазах штабс-капитана Владимира Петровича Зеленского. Он вспомнил светлый образ своей матери, уехавшей в этот забытый богом край к сестре. Отбиваясь от многочисленных претендентов на ее руку, а особенно от директора спичечного завода, она до последнего вздоха любила отца, забитого разнузданной революционной солдатней.
– Он что, женился на ней? На матери твоей?
– Да не-а, – протянул тот, – как выпьет, приходит, ну и... – дальше показал жестами.
– У него своей жены нет, что ли? – совсем обалдело продолжал Зеленый.
– Есть у него жена и дети: две девахи и сын. Он во втором взводе чона...
– И она знает про твою мамку?
– Все знают, – обреченно ответил он.
– И она ему, – тут Зеленый долго искал слово, – не отказывает?
– Попробуй, – ответил Гришка. – В подвале будешь дерьмо есть и мочу пить. А что её, убудет?
Тут уж Зеленый не выдержал и отвесил по-русски такую оплеуху, что тот еще бы дальше летел, но на пути оказалась сосна. Он бодренько отряхнулся и стал, вытянув руки по швам, готовый ко всему. Тоненькой струей из носа текла кровь и тут же застывала, замерзая в грязной боро-денке. Зеленый, чтоб взять себя в руки, спросил:
– Ты дорогу на пасеку знаешь?
– Могу провести. Стец рассказывал.
– Ну тогда веди.
– А лошади чоновские где? Нас расстреляют за утерю их...
– Ты свою ранил, скажешь, что в погоне за мной.
– Ага, – ответил Гришка, – а кто подтвердит?
– А вот встретишь своих друзей, они и подтвердят.
Гришка обрадовался и бойко зашагал в сторону распадка. Начиналась метель. Поземка сразу же заметала следы, так что крови и Гришки, и раненной лошади уже не было видно.
* * *
Насытившись свободой за день, прибрав все вокруг, он, зная что днем Зеленый не придет, достал из его баула книжку с картинками. Она была написана какими-то па-лочками, крючочками, завитушками, а рисунки человечков ему что-то напоминали. Бегло просмотрев их до конца, он заметил полоску бумаги, на которой было написано: Ти-мофей. Начав листать с начала, он вдруг понял, что с этих рисунков он начинал заниматься и что за почти три месяца он прошел только четвертую часть книги. «Охо-хо, – вздохнул Тимофей, – еще сколько...» Дорассуждать ему не дало подозрительное шевеление пса и злобное рычание: чужие. Тимофей погладил его и выглянул в окошко – никого! Но Полкан продолжал рычать, даже попытался подняться. Это ему не удалось. Тимофей смекнул, что рядом чужие, может, волки... Они иногда забредали сюда. Но на них пес рычал совсем не так, совсем по-другому. А может, птица, может, лиса... И дальше эти бесконечные «может» стали терзать его душу. Последняя надежда, – может, Зеленый, – пришла уж совсем поздно: пес уже открыто попытался подать голос, а Тимофей явственно услышал треск сухой ветки. Он совсем беспечно открыл наружу тяжелую дверь своего жалкого жилища и выскочил наружу. Ему даже в голову мысль не пришла взять лежавший под рукой револьвер, от которого его, как от оружия самозащиты, Зеленый отучил: надейся на себя, на крепость духа; будь хитрым, ловким, смелым, нахальным – и тогда тебе никто не страшен...
Он первым делом взглянул на единственную тропку, по которой можно было добраться, даже не заметил стоящего во весь рост Иову в кустах малинника и стал механически приближаться к нему. Тот вышел из кустов с винтовкой наперевес и тоже стал приближаться. Стояла абсолютная тишина. Тимофей сзади уже различал скрип шагов. «Значит, их только двое, – подумал он. – Справлюсь...», – и стал оседать в боевую стойку. Такого поворота событий ни Иова, ни Стец не ожидали. Стец, стоявший сзади, рассудил по-своему и хихикнул:
– Ты, паря, штаны сначала спусти, обгадишься...
Тимофею нужно было собраться, и он сделал вид, что снимает штаны. Стеца это совсем развеселило, он не видел из-за спины, что деется впереди. А впереди... А впереди прямо перед глазами Иовы стала покачиваться подобно змее скрюченная левая кисть Тимофея. Иова опешил: «Ты че, паря?..» В следующий миг земля начала уходить из-под ног, но он все-таки успел нажать курок. Грохнул выстрел, однако Тимофея на том месте уже не было: он одновре-менно с ударом уклонился от пули, а поскольку она – дура, она пришлась в живот Стецу. Мгновенно поднявшийся на ноги, Тимофей был готовый к бою, но увидел, что биться уже не с кем. Иова, ухватившись за голову и прикрыв гла-за, выл на весь бор, стоя на четвереньках, а Стец, схватив-шийся за живот, описав два круга, грохнулся возле него и замер.
Отобрав оружие и вытащив грязные кисеты, во внутренних карманах обнаружил золотые монеты, крестики, образки и прочую ночную добычу из монастыря.
– А это откуда? – спросил пришедшего в себя Иову Тимофей.
– Из монастыря.
– Ограбили, что ли?
– Нет, конфисковали именем Советской власти.
– Как ты сказал? Кон...
– ...фисковали, ну, отобрали...
– А с монастырем что? Сожгли?
– Нет. Монашек разогнали. Там будет школа красных командиров.
– А это место как нашел? Сколько вас наверху?
– Один Гришка остался с лошадьми. Отпусти нас, па-ря, мы никому...
Он собирался и дальше продолжать канючить, но резко остановился, услышав наверху выстрел, и понял, что, видимо, и Гришки уже нет. И не стал продолжать каню-чить, а прыгнул на Тимофея. Тот не отбивался, а дернул его за голову, помогая улететь подальше. Когда тот при-землился, Тимофей уже стоял над ним. Иова поднялся, Тимофей резко ударил его раскрытыми ладонями одновременно по ушам. Такой боли Иова никогда не чувствовал: голову буквально разрывало, глаза вылазили из орбит, но сознание он не терял, а его стон ушел куда-то в землю.
Что делать с ними дальше, Тимофей не знал. И он сел на пенек под хибаркой и задумался. Зеленого нет уже вто-рые сутки, место их расположения обнаружено или обна-ружат, в том, что заметили дым, виновен он, а ему Зеленый многое простит за то, что он так легко справился с двумя, – это только благодаря Зеленому... Он вдруг понял, что стал сильным, безжалостным. Стец уже приставился. Тимофей почувствовал, что стал одиноким волком. Страшным оди-ноким волком!
Тимофей долго думал, что делать дальше. Уйти просто он не мог потому, что не знал, куда ему идти, Зеленый ве-лел быть здесь. Но самое главное – он не мог бросить пса. А тут еще одна недолга: куда девать этих? И он решил: сначала надо избавиться от «их» (другим словом он их не называл), а поэтому, боднув скулящего под зад ногой, ска-зал:
– Ты его убил, ты и хорони...
– Я не хотел убивать.
– Хотел, не хотел, а убил ты... Так ты и хорони.
– Он, гад такой, две монахини испортил, у него в пор-тянках полно золота монастырского...
– Стаскивай сапоги, высыпай золото.
Иова с особой прытью стащил с теплого трупа сапоги, которые размера на три были больше, чем надо. В голени-ще можно было насыпать золота пуда на два. Стец лежал на спине, выставив козлиную бороду в небо. Дыра от пули чуть выше пупка обагрилась кровью, грязный впалый живот, торчащие ноги с нестриженными от рождения ногтями довершали картину. Большего Тимофей выдержать не мог. Увидев, что Иова вытряхнул из сапог на пенек золото, удивился:
– Это ему зачем... столько?
– Как зачем? За золото можно купить все... и душу...
– Как, душу?
– А так... вот, ты меня отпусти, а я тебе еще золота дам, и разойдемся по-хорошему, – стал бубнить Иова.
Тимофей уж совсем по-взрослому ответил:
– Показывай, сколько там его у тебя...
«Сейчас, погодь, будет тебе золото, паря», – продолжал слюнявить Иова, доставая из верхней части рукава мешочек, смастеренный из женского чулка, до половины наполненный золотом. Тимофей заметил тонкую веревку, которая шла через шею в другой рукав. Играя на ладони одной руки золотом, Иова не переставал гундеть: «На всю жизнь богачом будешь..., купишь и дом, и хозяйство, и много душ купишь», снимал веревку с шеи, чтобы достать второй мешочек. Тимофей не знал цену золоту, но знал, что это очень много, а когда из мешочка вывалилась граната, он медлить не стал, а в диком прыжке залег за пенек. Иова, видимо пытавшийся ее отшвырнуть, был разорван в клочья, а Тимоха ранен в голень ноги. Происшедшее его потрясло: он чуть не продал душу и не расстался с ней одновременно. Спустя некоторое время он оглянул место всех событий, ужаснулся: два трупа, золото разметало взрывной волной.
В душе Тимофея произошло раздвоение: путь его сопровождали трупы и смерть, хотя в этом случае он и не виновен напрямую, но всё произошло из-за него, да к тому же, еще и чуть душу не продал...
В раздумьях он и не заметил, как стало вечереть. Нуж-но было избавиться от трупов. Поочередно он отправил их в водоворот, привязав к каждому по увесистому камню. Когда возвращался из места, где однажды топил четыре волчьих души и их мать-волчицу, а сейчас две человеческих, услышал наверху беспорядочную ружейную стрельбу, хлопки гранат. «Что-то близко, – подумал он. – не Зеленый ли отстреливается?»
Зеленый не отстреливался, Зеленый убегал, петляя, как заяц в бору, в сторону от Тимофея. Расправившись с Гришкой, изнасиловавшим его двоюродную тетку, настоятельницу Анастасию, а после добродушно и смачно поведавшим Зеленому все подробности, ничего другого и не заслужившим, как пулю в лоб, направился было к Тимо-фею. Лихая красноармейская песня, несущаяся с большака, остановила его. Присыпав труп снегом, он передислоциро-вался поближе к большаку, выискивая местечко, где бы его не было видно, а он видел бы все. Приискав такое местечко глазами и укрывшись в снегу, который упал с ели, он успел подумать: «Отсюда я вижу все, а они...». Внезапно его проняла дрожь: за кусточками стояла раненая, выбившаяся из сил лошадка Гришки. С большака, вся на виду, осевшая на заднюю раненую ногу, она не могла остаться незамеченной. Уложить ее пулей ничего не стоило, но даже после этого ее было бы заметно, и проехать мимо, не полюбопытствовав, мог только дурак. Так и произошло: сначала прервалась песня, отряд в дюжину пьяных чоновцев распался, а затем, через некоторое время, разделившись на три части, перего-вариваясь и сняв карабины с плеча, они стали приближаться к лошади. Окружив ее, быстро выяснили хозяина – Гришку и задались вопросом: а как она здесь оказалась? Они втроем – Иова, Стец и Гришка – ехали по большаку домой. По следу определить, где они свернули с большака, уже не было возможности из-за обильно повалившего снега.
Раненая в круп лошадь дальше идти не могла, и поэтому, сняв с нее седло, пристрелили и решили обыскать округу. Вскоре взводный Федор приблизился с наветрен-ной стороны к логову Зеленого и решил справить малую нужду, заметил другую, которая подозрительно пряла ушами. Огрев ее хлыстом, отчего та вздыбилась, и одернув поводом, осадив ее, заметил, как незаметный сугроб снега стал подниматься, одна рука крепко держала лошадь за уз-дечку, а другая стащила его наземь. Федор не успел ничего сказать, даже подумать о своих детишках, замордованных Тимофеевых родных, изнасилованных именем Советской власти монахинях, как железной рукой был схвачен сзади. Треснули сломанные шейные позвонки, и труп Федора легко опустился на белый снег. Зеленый спокойно сел на лошадь, незаметно стал отдаляться от группы. Смеркалось, и на некотором расстоянии разобрать лица не было никакой возможности. Зеленый понял, что скоро пропажа обнаружится, и если не сегодня, то завтра начнутся поиски, тогда и наткнутся на урочище, а там Тимофей. Можно спокойно сникнуть, но он должен себя обнаружить... Лошадка, похоже, скорая, уйдет.
Он приблизился к большаку, огляделся, решительно снял свою дивную дальнобойную винтовку и направил ее на толпу, где уже были озадачены задержкой Федора. Зеленый решительно прицелился в самого гарцующего всадника (конь у него сильный, жаль убить такую скотину). Все так орали, что не сразу заметили дернувшуюся голову их командира, но когда тот харкнул струей крови, опомнились. Вторым выстрелом был ранен Клим...
Зеленый повернул лошадку и шагом направился к большаку, так как был уверен, что из своих берданок они его не достанут, а если и ринутся в погоню, то еще парочку он снимет.
Он пустил лошадку галопом, и вскоре ее копыта уже не могли быть слышны. Так, неспешно, он проскакал еще версты три-четыре, когда у излучины реки за летниками заметил табор цыган. Их разноцветные кибитки сбились с подветренной стороны, образуя круг, внутри которого сво-бодно ходили лошади и стригунки. Животные щипали из туго связанных пучков сено, а внутри летника, покрытого тесом и соломой, слышался веселый перезвон детских голосов. В самом конце прямоугольного здания весело горел костер, поднимая струю дыма прямо в небо. Окна-бойницы были затянуты тряпицами в разноцветных за-платках. Снаружи никого не было.
Две дворняги лениво подняв головы, не вставая, для порядка залаяли, а затем успокоились. Зеленый отодвинул полог и шагнул в летник. Гоняющиеся друг за другом дети не обратили на него никакого внимания, и поэтому он по-шел на мужские голоса. Еще раз отодвинув полог, шагнул чуть не в кострище, обложенное камнями-голышами. От-светы пламени бросали дивные отражения на окружаю-щее: лица, одежду, стены, закопченный ведерный чугун...
Вожака Зеленый определил сразу: тот был статен, кудряв, с серьгой в ухе. Женщин не было ни здесь, ни на улице. Появление чужака было нежданным, и Вожак еще какое-то время продолжал:
– Замуж надо Дарью отдавать... А за кого? Ее жених, будь он проклят, сбежал с красными, и его семья не будет нам родней...
Он молчал, никто не мог сказать и слова, пока он не позволит. Этого Зеленый не знал и поэтому почти весело брякнул:
– Здорово, ромелы...
Воцарилась тишина. Цыгане подобрались, сжав кулаки. Вожак даже глаз не поднял, в раздумье шевеля угли кочережкой, но спросил:
– А ты кто? Откуда взялся?
– Атаман Зеленый я...
– Это ты в урочище прятался?
– Я... с племянником...
– А племянник где?
– Там остался.
– Он дурак у тебя. Днем огонь развел... Думаю, его уж порешили...
– Вряд ли... А откуда ты знаешь?
– За ним пошли двое: один – сербский цыган Иова, другой – ваш... И еще не вернулись... А лошадки их к нам пришли...
– Давно? – спросил Зеленый.
– Ополудни..., – ответил Вожак.
Зеленый задумался. Выходило так: увидев дымок, Ио-ва понял, что в урочище кто-то есть, это подтвердил и Гришка. Остальное он знал.
– Вам надо уходить, – твердо сказал Зеленый Вожаку.
– Кто сказал?
– Я. Они будут искать людей и коней. Уходить надо немедленно!
– Немедленно не уйдем. Бабы еще не вернулись.
Только теперь Зеленый понял, куда ушли женщины табора: они ушли по окрестным селам попрошайничать, гадать, воровать.
– Да и куда мы уйдем? Нам начальник приказал с места не уходить. Утром нас пересчитывают. Эх, доля наша, доля...
– Избавьтесь от коней хотя бы, – как-то уж совсем жалобно попросил Зеленый, не надеясь ни на что, – пристрелите их где-то в овраге...
– Где ты видел цыгана, который убьет лошадь? – спросил Вожак, но сразу же задумался, а вскоре подозвал двух цыган помоложе, похожих друг на друга, заговорил с ними на своем языке. Отчаянно жестикулируя, те ушли в сумерки. Через время стих топот копыт о мерзлую землю, вскоре весь лагерь пришел в движение: паковались кули, укладывались в особые коробки под возами, перекладыва-лись сеном, инвентарь складывали в ящики.
Работали без суеты и беготни. Двигались по-цыгански плавно, споро... Затем все подошли к костру и расселись по группам, семьям. Последней подошла самая старая цыган-ка – няне – и уселась на своем месте, рядом с вожаком. Ее поддерживала смуглая молодая внучка Дарья, вся в косичках и дешевых украшениях. Разноцветная шаль, небрежно прикрывавшая самую макушку головы, отсвечивая ровный пробор пышных волос, была завязана на затылке. Длинные пальцы ее рук, бережно касаясь старушечьей грубой и дубленной кожи, нервно дрожали...
Зеленский понимал, что его приход вызвал весь этот хаос. Они собрались на сход, чтоб принять какое-то реше-ние. Но он не почувствовал к себе ни враждебного взгляда, ни движения. Подходившие с дневного промысла женщи-ны, видимо, уже кем-то предупрежденные, как-то подби-рались внутренне, но были учтивы с мужьями, вожаком, старухой, подходя к ней и поглаживая ее костлявую руку. Зеленский удивлялся только одному – на него вообще никто не обращал внимания, хотя он сидел едва ли не в центре, по левую руку от вожака. Он мысленно определил, что табор состоит из шести семей (столько же и возов он насчитал), да еще дюжина взрослых лошадей. Он вначале не обратил внимания на выделявшегося среди этой смуглой толпы светлого молодого, ему хотелось сказать, цыгана, но он точно определил, что он не цыган, черты лица у него были европейские – острый с горбинкой нос, прижатое в скулах лицо, огромные руки... Но к нему относились с явным почтением: подносили лепешки и явно старшие цыганки, уступали место, разговаривали почтительно. А он держался особняком, смотрел свысока, покровительственно. В нем чувствовалась порода и власть. Шевеление как-то быстро закончилось, установилась тишина, и особый гнет придавил все: и цыган, и притухший костер, вертикально поднимающийся дымок прокуренной трубки старухи, когда вожак наконец вы-давил из себя:
– Ромелы! Мой сын, пусть навсегда забудется его имя среди цыган, ушел к красным, и мне по старым цыганским законам следует передать власть. Он навек опозорил мою голову, другого сына у меня нет, кроме приемыша Васи-лия. Ему я и передаю вас, цыгане. Он с нами живет больше десяти лет. Знает наши обычаи, почитает наш род, умеет писать и читать. Женим его сегодня на Дарье, и пусть жи-вут...
Только теперь Зеленский понял все, до конца понял, как эти осколки цыган остались здесь: их задержала бо-лезнь деда и бабки. Дед здесь умер, а старуха осталась жи-ва...
– Ромелы, – продолжал вожак Мирча, – нам нужно пробиваться к своим, ромелам, там уже этого бандюги Гришки нет, а поэтому можно жить, – это Василий в газетах вычитал. А к тому же власть обещает цыган не трогать... Сыграем свадьбу – и в путь...
Он вдруг остановился и прислушался. В шалаше воцарилась полная тишина, было слышно, как трещит уже почти потушенный костер. Зеленский сколько не напрягал слух, ничего не слышал, хотя заметил, что цыгане уже давно услышали тревогу не только в шалаше, но и вокруг него, а поэтому они все вместе преобразились, а когда уже явно был слышен разнообразный топот шагов, сначала на большаке, а потом все ближе, старый вожак резко скоман-довал: «Всем спать», и в миг возле кострища осталась пустота, да одиноко сгорбленный старик, старуха и Васька, уже принявший на себя сан вожака. Они молча прислуши-вались, как все пространство вокруг их убогого жилища постепенно было окружено цепью пьяных активистов и чоновцев. Лихие гики, маты, ржанье неслись снаружи. На какое-то мгновение послышалась возня, крики: «Лови, стреляй, держи его ноги...». А потом два выстрела и гого-танье: «Кажется, попал...». Ему ответили: «Пусть бежит, там его встретят...».
Зеленский понял, что весь табор окружен плотным кольцом конных, а сникнуть кроме одной единственной двери некуда и он принишк за колодой, на которой сидел Васька, укрывшись тряпьем, замер, оставив для обозрения все помещение. Сначала робкий, крадущийся топот шагов в соседней комнате, приглушенный мат, свидетельствую-щий о том, что вошедшие боятся попасть в неизвестное помещение, а поэтому подбадривают себя криками: «Ноги подберите, суки, разлеглись тут...», и, наконец-то, толпа ввалилась в помещение. Более разношерстную публику трудно представить: головные уборы – солдатские папахи, ушанки-треухи, бескозырки матросов, картузы и прочее, – делало эту массу разноплеменной, небритые морды, во-няющие самогоном и ядреным табаком сделали воздух шалаша смрадным, тягучим, одежонка, явно с чужого плеча – овчинные тулупы, куцые матросские бушлаты и живописные клеши, ватники и фуфайки, с вырванными торчащими клоками, никогда не чищенная стоптанная обувь – ботинки с обмотками, огрызки японских ботинок со шнуровкой и бляхами вокруг, довершали картину. И диссонансом выглядел их командир – весь в коже, сытый и упитанный, начищенный и надушенный, с болтающимися полевой сумкой и деревянной коробкой маузера. Он с трудом продрался через многоликую толпу и, став в центре полуподковы, рявкнул хорошо поставленным голосом:
– Вон отсюда... чего набились сюда, скоты? Вам баб мало в той хате? Вон отсюда. Но чтоб тихо там...
Те, к кому он обратился, радостно рванулись в другое помещение и там началась возня, глухие удары, повизгива-ние, стоны. Старый вожак взмолился:
– За что ты так, начальник? Что мы сделали?
– Куда девались твои два цыгана? Куда ты их послал?
– Вам лошадей вернуть... Они к нам прибились.
– А где те, кто в их седлах был? Где? спрашиваю... Зарезали, убили, где? – наотмашь врезал в скулу цыгана.
Вожак, не ожидавший такого поворота дела, перелетел через старуху, которая кулем свалилась со своего места, а потом как-то вытянулась, глаза стали страшными, крючко-ватые пальцы мертвой хваткой сжали приготовленную для удара головню, но не успела, испустила дух, умерла. Вожак, улетевший в угол, почувствовал, что он не упал в пустоту, – под ним было чье-то живое тело, даже два. Но он не подал виду, а, поднявшись, спокойно подошел к матери, вырвал из ее руки, уже из мертвой руки, головню, которая дымилась ее горящей шкурой, и сложил руки на животе, затоптав уже начавшие дымить юбки, выпрямился и твердо сказал:
– Я не вру, начальник. Коней не крали, ваших не уби-вали, верь мне!
– Верить цыгану? Вы все – твари… Вам не место...
И вдруг резко обратился к долговязому:
– А ну введи того сопляка...
Вошедшие расступились. По узкому проходу под ре-вольвером провели одного из мальчиков-цыган, которого отослал Мирча с лошадьми. Он был весь измят и изломан, густые волосы сбиты в отдельные клочья запекшейся кро-вью. Руки были связаны его ремнем, и ими же он держал собственные брюки. За ним вышагивал с кулем мертвого тела на плече остроглазый казак в наяренных сапогах гар-мошкой и заправленных в них брюках с лампасами. Он молча прямо с плеча освободился от печального груза, ко-торый глухо стукнулся о его сапог. Мирча понял – это был второй мальчик-цыган, самый красивый в их таборе, но он был мертв...
Командир продолжил:
– Ну, куда вы ехали?
– В «Коммуну Ильича».
– Зачем? – он нетерпеливо хлопнул плеткой по голе-нищу.
– Хотели отдать, они к нам приблудились... Мирча велел...
– Когда они приблудились?
– В обед...
– А почему сразу не вели? Это социалистическая собственность, не частная... Понимаешь? Цыган лошадь может украсть, а присвоить чужое никогда не может, – твердо сказал Мирча.
– Ты еще и умничаешь, – и резкий удар опоясал его щеку, – молчи лучше, а то именем революции поставлю всю твою нечисть к стенке...
Он еще собирался что-то сказать, но нечеловеческий мужской вой заглушил все. И все на миг затихло. Проем двери оказался темным и пустым, а спустя некоторое время в двери показался измазанный кровью и какой-то блевотиной чоновец, который одной рукой держал пустую ширинку, а второй волок упирающуюся Дарью, до пояса обнаженную и такую же грязно-измазанную. У всех глаза на лоб полезли, каждому не верилось в худшее. Он сам не мог произнести совершенное:
– Начальник... она... она... падла...
На лице Начальника заблуждала саркастическая улыб-ка:
– Че она?... Ну че, скажи...
Тот вместо ответа отнял руку и все пришли в ужас: от его знаменитого мужского достоинства остался корешок, истекающий кровью.
– Откусила, что ли? – залился смехом начальник.
– Ножом отхватила, падла.
– Ну и как домой пойдешь? – продолжал Начальник.
– Как домой, лучше пулю в лоб..., – ответил деревян-ными губами раненый.
– Себе или ей... Лучше ей отрежь сиськи, вон смотри, как торчат...
Этот дурак и в самом деле подумал так отомстить и уже было приготовился отрезать грудь, но от адской боли потерял сознание. Все знали, что нужно его перевязать, остановить кровь, но не знали, как это делается в этом мес-те. Он медленно сполз вниз, выпустив ее косички. Она от-ряхнулась и, скрестив руки на груди, спокойно смотрела вперед. Ни растерянности, ни испуга не было заметно. Она чисто по-детски переводила взгляд с одного дяденьки на другого, а потом надолго остановилась на теле мертвой старухи, пытаясь разгадать, где под накрытым пологом голова, а где ноги. И, определив где голова, она заметила, что голова старухи, как ей показалось, шевельнулась. Она чуть не вскрикнула: из-за головы на нее уставились два немигающих глаза. А Командир продолжал:
– Мы тебе сейчас вырежем их с мясом и поджарим на твоих глазах...
Толпа распалялась, хмыкая: такого они еще не видели. Они так увлеклись предстоящим зрелищем, что и не заме-тили, как ожила куча тряпья и превратилась в ладного, но мало чем отличающегося от остальных, мужичка. Он даже прошелся, вытягивая шею на умершего от героической ра-ны чоновца. А Командир продолжал:
– ...и весь твой род подвергнем к высшей мере пролетарской справедливости: мужикам – как ему, а бабам – как тебе... Поняла, как поднимать руку на пролетарский..., – он задумался уместно ли будет так привычное уже в русском языке слово, но продолжил: – происхождение.
Он приказал Мирче привести всю семью, на что тот ответил:
– У нас весь табор – семья! – сказал он твердо и от-решенно.
– Тогда все вы и будете судимы, – сказал Командир твердо, явно любуясь своей властью, мудростью и силой, играя икрами застоявшихся ног. – А начнем с тебя...
Мирча вдруг грохнулся на колени: не губи семью цы-ганскую. Командир вдруг побагровел: круши всех!
Отряд ринулся в полутемноту соседней комнаты, но в узкой двери началось кровожадное столпотворение и на миг о тех, к кому было приковано внимание, забыли. Первым опомнился Командир: перед глазами замаячила крючковатая рука в виде змеиной головы. «Что за черт», – начал соображать он, – привиделось что ли, и он попытался отмахнуться от руки-змеи, но вместо этого чужие пальцы впились в глаза и резко выдернули белки наружу. Остатками сознания Командир пытался все понять, но нечеловеческая боль заглушила все, а коснувшись висящих глаз, он потерял сознание. Еще два человека, видевшие это, отошли в мир иной – один от разрыва сердца, второй – от удара ножом.
На нечеловеческий последний рык Командира в шалаш влетело еще четыре чоновца, вооруженных оголенными саблями и револьверами. Зеленый не дал им оглядеться, что-либо понять. Он их закружил в кровавой бане. Его одолела нестерпимая жажда мести, наслаждения местью. В совершенстве владея болевыми приемами, он не просто убивал, он на какое-то время забыл благородные цели джиу-джитсу: не приносить противнику лишние мучения, болью останавливать, заставлять отступить, чтоб не убить, не лишить жизни. Он заставлял корчиться от боли, ползать по грязному полу, царапаться обгрызенными кровавыми ногтями по деревянным стенам, до тех пор, когда они, уже совсем потеряв всякую способность к сопротивлению, сбились в центре в живописную кучу из разорванных ртов, изломанных носов, оторванных ушей, сломанных, вывернутых пальцев и рук. Они уже не собирались защищаться, бороться за жизнь, а лишь глухо выли, каждый качая свою самую родную боль. ...Зеленый отошел в дальний угол подобрать оружие, когда в дверной проем влетел Васька и четырьмя ударами уложил мучившихся. Бил споро, точно и все по макушкам, отчего алая кровь, смешанная с мозгом, ложилась жирными мазками на закопченные стены. Он был великолепен в своей окровавленной косоворотке, с русыми мягкими кудрями, мускулистым торсом, в коротких с отворотом, белым отворотом, сапогами; и страшен во гневе: голубые глаза отсвечивали белым светом, крючковатый нос хищни-ка, скулы, узкие и плоские, казалось, сцепились буграми желваков навечно, длинная круглая шея с выпирающимся кадыком была налита кровью, казалось, из выпирающихся жил и вен вот-вот брызнет кровь, крепкий затылок шарниром играл на плечах. «Вот дурная сила, – подумал Зеленый, – а сколько жестокости в нем, а ведь малец еще, волчонок». Васька подошел к косяку и оперся на него. Дубину он не бросал: мало ли что?! Пригодится... И задумался. Зеленый подал голос:
– Так сколько же всего? – спросил Зеленый.
– Двенадцать..., нет с этим – тринадцать, – ответил Васька, кивая на труп Командира с пустыми глазницами.
– А ваших, – и тут же уточнил, – сколько ваших?
– Цыган, – поправил Васька, – не знаю еще, сейчас посмотрю...
Пока он смотрел, Зеленский приводил себя в порядок: смыл кровь и грязь с рук и лица, начистил сапоги, выбил заячий треух о колено, проверил маузер, с которого он уже несколько лет не стрелял, но всегда носил при себе, и неж-но, даже любовно, стал вытирать свою дальнобойную вин-товку, тщательно обломками щепок прочищая каждый паз, каждую прорезь. Вошел расхристанный, весь в крови и ка-ких-то нечистотах, Васька и грустно прошамкал:
– На кибитку-две осталось, остальные того... мерт-вые...
– Схоронить по-христиански надо, – заметил Зелен-ский.
– Яму копать нечем... Да и уходить надо немедленно, – ответил Васька.
– Ты теперь вожак над ними. Вот и веди...
– А ты?
– Я ведь не цыган. Теперь ты у них барон...
– Я – цыган, – с какой-то гордостью поправил Васька, и вдруг в глазах его загорелась такая сила цыганского огня, а на щеках – цыганская страсть, что Зеленский поверил: да, Васька – цыган. Он вдруг стал активным, деятельным. Выйдя из сенника и услышав сплошной вой цыганок над своими родными, которые еще были теплыми, из которых еще сочилась кровь, алая цыганская, под цвет их рубашек и юбок, Васька вдруг взбесился:
– А ну, прекратить вой, – и перетянул плеткой первых попавшихся воющих цыганок крест-накрест, от чего те шарахнулись и мигом перестали голосить, – хоронить бу-дем здесь!
Он указал на ледник, мало заметное строение, похожее на землянку, вниз вели две ступеньки. Любопытства ради Зеленский подошел к леднику и заглянул во внутрь: из-под сена выглядывали грязно-искрящиеся углы подтаявшего льда. Было сыро, морозно. Васька приказал положить в центре покойного Мирчу и старуху, а рядом всех мертвых цыган. Их лица закрыли накидками, лапником, постояли молча, а затем Васька с помощью цыганок запряг две тройки лошадей, зацепил крышу ледника и со свистом и гиком хлестнул шестерку. Крыша ледника, снизу подбитая тесом, а сверху накрытая соломой, охнула и села, прикрыв собой это печальное кладбище мертвых. Васька оглядел проделанную работу – она ему явно понравилась, так как и даже для придирчивого взгляда место захоронения цыган было не очень приметно. А всему дальнейшему Зеленому пришлось удивляться. Васька проявил такую рачительность и распорядительность, что цыгане поняли: это их вожак. Он заставил снять цыганок свои «разляпистые» наряды и сжечь в костре, снять дорогую сбрую, спустить лишние телеги в глубочайший буерак, выбив почти все спицы в колесах. Он приказал снять все дуги с кибиток, превратив их в обыкновенные сельские телеги, запряженные парами лошадей. Детей, а их осталось всего ничего, уложили на низ телег. Васька проверил копыта лошадей, две забраковав, готов был к отъезду. Но он все ходил вокруг табора, что-то решая. Зеленский молча наблюдал за ним, пытаясь понять его тревогу. Вдруг Васька заговорил:
– Мы едем в Бесарабию... через Белую Церковь. На Украине нас уже не тронут. Ты подожди до утра тут, а по-том открой загон. Кони, пока не съедят сено, отсюда не уйдут. А этого сена хватит на неделю. Когда они разбре-дутся по домам, мы будем далеко...
Теперь Зеленский понял смысл задуманного Васькой – сбежать из-под нежных лап чоновцев. И он спросил:
– А этих же как, волкам, что ли? Не по-христиански... На что Васька ответил:
– Так они же нехристи... Их земля не примет... Пусть там лежат, лошади их не тронут, а вороны через крышу сделают свое дело... И все!
И он, лихо вскочив на облучок, уселся на место возницы, не очень дружелюбно толкнув Анастасию, жену бывшего вожака Мирчи, которая должна теперь стать старшей матерью, с властью, едва уступавшей Ваське. Он гикнул «Поехали!», и лошади стронули с места. Они почти до утра ехали по нескошенным лугам (косить было некому, все делили власть, воевали, заседали, казнили).
Тихо, но обильно, падающий снежок укрывал всю грешную землю, а с нею и доброе, и злое, и следы, даже преступные. И уже через четверть часа нельзя было определить ни доброго, ни злого следа не только человека, зверя, но и телеги, даже если их было несколько. Под утро, когда развиднелось, Васька остановил свой печальный кортеж, деловито осмотрел его более тщательно. Он решительно посрывал все могущие вызвать подозрение цыганские атрибуты: остатки золотой сбруи исковеркал или сорвал, выбросил, оторвал из задков повозок набитые подковы, окованное на конце серебряным кольцом дышло отпилил пилой. Покормив лошадей, цыгане тронули дальше. Когда совсем рассвело, стали появляться розвальни крестьян на дороге, а перед сами Болашовым их остановил конный разъезд. Но он неожиданно спросил, оглядев сидящих к нему спиной женщин в накинутых на голову переделанных в монашеские плобуки мешках:
– Что, бабы совсем замерзли?
– Эт точно, – поспешно ответил Васька, демонстра-тивно показывая свой пышный русый чуб.
– Так пусть разомнутся, а не то замерзнут... Вишь, аж почернели...
– Скоро приедут и разомнутся,... – в ответ сказал Васька, не зная, что говорить дальше, и добавил, брякнув, как ему показалось сначала, некстати, – а то вдруг опозда-ем...
– Если вы на ярмарку, то вворачивай о левую руку за лесочком и прямо на площади перед правлением артели... и милицией...
«Ничего себе, – подумал Васька, – прямо нам туда и надо!» – и, спрыгнув с облучка, начал обходить телеги, проверяя сбрую и убеждая разъезд, что едут обыкновенные крестьяне, и выжидая, куда разъезд отправится. А спустя некоторое время они дружно разъехались в разные стороны, сначала разъезд, затем – телеги. Вскоре телеги скрылись, как и печальная тайна, которую они увезли с собой. Спустя некоторое время в Бесарабии появилась легенда о белом цыгане, который принес много беспокойства и румынам, и Советам. В свое время за ним охотилось пол-Европы, но он умел прятаться.
* * *
Зеленский несколько раз обошел бывший цыганский табор, побросал в костер все, что могло сгореть или искоре-житься в огне – дорогую сбрую, украшения, цветастые юбки, платки, шали – и вымыв руки, лицо, одежду, обувку, двинулся в путь. От медленно опускавшегося на землю снега в десятке шагов ничего не было видно в этой кромешной сплошной белизне. Настроение у него как-то поднялось, и ему стало прямо-таки весело, даже дурашливо. Он даже не вспомнил о погубленных душах тринадцати активистов, наоборот, – он был доволен отмщением, устроенным этим нехристям им, Васькой и Дарье. При воспоминании о мести Дарьи он прыснул сам себе: «Ну девка, ну зараза, могла бы пырнуть просто ножом, а то – чик – и нет у мужика его достоинства...» И дальше спустя некоторое время: «...Представляешь, приходит он в деревню, а там уже все знают: и мужики, и бабы... А кличку бы, уж будь уверен, такую прицепили, что... А жонка-то, жонка как?». Но, опомнившись, что тот уже не вернется, вдруг замер: а Дарья-то куда девалась?! Последний раз он видел ее худые плечики, когда ее этот, уже без...ий, втащил за волосы. А дальше в общей суматохе ее не видели. С Васькой в телегах явно не было, в леднике она не похоронена... «Сбежала! – сверкнуло в его голове, – ну и молодец девка. А дальше он уже думал о своем: как быть, куда податься. А уходить надо, и немедлен-но!
ЦЫГАНКА
...она дитя.
Твое унынье безрассудно:
Ты любишь
горестно и трудно,
А сердце женское – шутя.
А. Пушкин
В кромешной белесой каше по колено в снегу, по привычке петляя и прислушиваясь, Зеленский брел в уро-чище. Он знал, что в такую погоду ему ничто не угрожает: на поиски с большака никто не сойдет, волки в такую погоду не выходят на охоту, охотники греются на печке. Он шел как сибирский тигр, и всегда оказывался в тылу преследовавших, если такие были. Завершая вторую петлю, в одном и том же месте он услышал какой-то лишний звук. Он напрягся и прислушался: звук исходил из бугорка прямо перед ним и, как ему показалось, снежное покрывало слегка зашевелилось. Продолжая глядеть окрест, Зеленский стал медленно опускаться на левую коленку, утапливая левую руку в снег: слегка пошаривая влево и вправо, он в конце концов осознал, что под снежным покрывалом мягче пуха лежал живой, еще теплый человек, а спустя несколько мгновений он понял, что это Дарья! Сердце у него забилось такими бешенными толчками, что он, бросив все, стал неистово разгребать совсем невесомый снег, так как не делал этого никогда. Он выл, задыхался, проклинал все – и революции, и войны, и коллективизации, и чоновцев, и активистов – в общем, все. А успокоился тогда, когда Дарьины веки задрожали и ему послышался ее легкий вздох. Он бросил всю свою амуницию, оружие... Взвалил ее на плечи и рванул в урочище. Он понял, что Дарья жива. Девочка просто застыла, видимо, присев передохнуть. Сердце вырывалось из груди: быстрей, быстрей, быстрей, дыхание вторило: спасти, спасти, спасти... Он сам удивлялся, как ему, нико-гда не имевшему своих детей, любившему за свои 42 всего одну-единственную женщину, пришелся по нраву этот увалень Тимофей. Из всех пятисот человеческих чувств он знал лишь одно – нежную любовь к своей матери. А теперь и эта невесомая девочка, цыганка, подросток, перевернула в нем все – его принципы, устои, привычки. В нем осталось одно: спасти ее. Он без передыху около двух часов добирался до урочища и, наконец, осторожно опустил свою поклажу на настил. Тимофей, сидя в углу напротив входа, даже не пошевелился, хотя револьвер со взведенным курком был направлен в сторону вошедших. «Еще пальнет с перепугу, – подумал Зеленский, – а мишень подходяща...» Но Тимофей, проснувшись от того, что Полкан ткнул его носом, сказал: «А... это ты пришел...» Зеленский скомандовал: «Быстрее подбрось дровишек в печку и разожги под котлом...» «Дык…» – попытался что-то возразить Тимофей, но Зеленский уже с металлом в голосе, поняв, что тот хотел сказать, повторил: «Разжигай!».
Тимофей споро носился с ведрами, наливая в казан воды. Весело трещали сухие поленца, постреливая мелкими метеоритиками. В душе парня поднялась какая-то волна радости от предвосхищения новых событий. Ему было ясно по крайней мере одно: постылое затворничество в урочище закончено, начинается новая жизнь, может быть, краше и светлей, с новыми людьми, в другом месте, а может быть, даже в городе, который он видел только на картинке и то однажды, с девочками, не в ночных снах, а наяву. Он так размечтался, что и не заметил, как из их хижины Зеленский вынес на руках, как хрупкое сокровище, простоволосую девочку с неестественно коричневой кожей. Ее тельце было завернуто в чистую скатерть с вышитыми цветочками по углам. Он бережно опустил ее в казан, подложив под голову полотенце. Тимофей от зрелища увиденного им впервые так бесстыдно обнаженного женского тела совсем обалдел. Он себя уже не чувствовал, собой не владел. Ее острые плечики, едва обозначившаяся грудь с коричневато-красным солнышком вокруг торчащего соска, длинный торс, плоский живот, ямочка пупка, обозначившаяся щетинка лобка, длинные голени ног, узкая длинная стопа – все это он схватил воображением и запечатлел его навеки. Зеленский оставил его следить за костром, водой и Дарьей, чтобы не захлебнулась, а сам метнулся в хижину. Пробыв там недолго, сказал: «Все готово!», затем показал, как поддерживать голову, и принялся массировать ее покрывшееся пупырышками тельце, приговаривая: «Хорошо, хорошо...», а Тимофей не видел ничего, кроме острых плечиков, торчащих округлых коленок, силуэта ее удлиненного торса... да безжалостно мнущих нежное тельце лапищ этого изверга. Так продолжалось долго; наконец, Тимофей стал замечать, что тельце из пупырчатого стало гладким, под его пальцами, дер-жавшими голову, под ушами застучали живчики, она несколько раз пыталась приоткрыть веки (в это время Зеленский перетирал ее длинные пальчики на ногах), и он вздохнул: «Ну слава тебе, Господи, жива». Он оттолкнул Тимофея и стал массировать ее уши, чему тот очень удивился: в деревне их драли за уши, а тут так нежно с ними обходятся. А когда, некоторое время спустя, Дарья совсем пришла в себя и даже одной рукой попыталась делать движения, схожие на те, когда умываются, Зеленский радостно замурлыкал: «Жива... жива...» и уже совсем без перехода: «Влить подогретый коньяк, весь без остатка, он уже нам без надобности...» Тимофей бережно перенес девочку-куколку, запеленутую в сухую огромную скатерть, положил ее на постель и, бережно поддерживая одной рукой голову, другой – прямо в полураскрытый рот -вливал содержимое бутылки небольшими порциями. Она, видимо, очень хотела пить, а поэтому спокойно глотала коньяк. Тимофей невольно загляделся на ее необыкновенно порозовевшие губы, которые податливо охватывали горлышко фляги, ровные белые зубы, прямой, чуть с горбинкой носик, подбородок. Ее кожа была ровная и смуглая. Он невольно загляделся на все ее удлиненное тело, состоящее из горбинок, впадинок, подчеркнутых единой линией от головы и до пяток. Несколько раз Зеленский заходил и уходил, а Тимофей смотрел неотрывно, явно наслаждаясь дивом, доставшимся ему. Зеленский понял, что Тимофей долго еще будет наслаждаться этим, а поэтому в первый раз за все их пребывание по-отечески пожурил:
– Ну хватит любоваться! Она и действительно – чудо! Я таких не встречал...
– Да... – неопределенно протянул Тимофей.
– Ты уложи ее поближе к печке. Укрой, чем можешь, голову приподними, а в ноги положи вон тот горячий ка-мень...
Тимофей узнал камень – он был из очага под костром, как и все остальные в хижине. На немой его вопрос глаза-ми, зачем он разобрал очаг, Зеленский ответил, чтоб де-вочку согреть, а очаг нам больше не пригодится... Значит, мы скоро уйдем из этого опостылевшего мне места, уйдем в новую жизнь, в неизведанное, а вдалеке в сознании – и рядом будет эта девочка, о которой он теперь знает все, нет, не все, хотя видел ее всю. Дальше ему уже надо было сдерживать фантазию. Ему впервые за многие месяцы ста-ло так сладостно от ожидаемого, а уйти отсюда хотелось как можно скорей. Это Черное урочище, говаривал его покойный дед, уже давно носило дурную славу, потому что было пристанищем разбойников, целых разбойничьих шаек. Отсюда с севера Московии переправлялись на Запо-рожскую Сечь беглые казаки, кто – от крепостного права, кто – прихватив с собой два-три покойничка. Здесь отле-живались кволые, жирели убийцы, прятали казну тати, а в определенный момент на плотах, ночами, неслись по Днепру. Место пустело на несколько месяцев, а затем сно-ва пополнялось худым народцем и опять пустело. После отмены крепостного права, когда мужику дали клочок земли, ему постепенно пришлось забывать про кистень и рогатину, а привыкать к плугу. Об этом месте долго вспо-минали местные бабы, подозрительно часто брюхатившие и рожавшие мальцов, мало похожих на папанек, пока местный полицейский жандарм, изловив отпетого каторжника, не усмотрел на своем постреленке буквально на тех же местах родимые пятна. Ну а нос у постреленка Федьки был точно, как у каторжника. Свои сомнения жандарм выказал местному аптекарю, когда они запивали сливянкой обжигающих руки вальдшнепов. Эскулап был осторожен – зачем ему чужое горе?! А сам подумал: «Ну, Зинаида, ну, сучка, под каторжника легла. Видимо хорош, каторжник-то. Хе-хе! Надо себе попробовать, а то в деревне уже и баб-то не осталось... им неоприходованных...» Вечером жандарм, стаскивая сапоги, навалился на Зинку и попытался показать свою доблесть, сказав при этом:
– Севодни Федьку из урочища пымали... Зинка ойкнула, но быстро поправилась:
– Ой, где?
– Где-где... В нашем амбаре... Ранетого...
Зинка замолчала, а затем, открыв казенки, налила жандарму штоф с верхом, себе – наливочки... Они крепко уснули. Ночью они не просыпались, а Федька-разбойник удрал с каталажки прямо через кухню жандарма. Вскоре в феврале 1917 года пропал и жандарм, а затем съехала Зинаида с сыном, а после октябрьской они втроем появились в уездном городе Уклейне, каторжник – предреввовенсовета, Зинаида – инспектор наробразования. А Федьке, их сыну, было лишь два года. Во время одного из налетов на банду вся семья попала под обстрел своих же, кони понесли, они свалились под обрыв в урочище в тот проклятый круговорот. Крючьями кое-как всех вытащили и под красной звездой похоронили как героев, а в урочище уже до Тимохиного деда не осмеливался зайти, не то, чтоб жить, – никто. Эту историю когда-то рассказал Зеленскому и Тимофею дед, да и сам ушел в могилу, а она, эта история, сейчас вспомнилась кстати, чтоб окончательно возненавидеть это место...
Ночью было жарко от горячих камней. Цыганка ровно дышала, шлепая губами; скрежетал во сне Зеленский, сжавшись в тугой узел; Полкан повизгивал, открывая глаза и прядя ушами, а Тимофей лежал, вытянувшись на спине во весь рост. Он время от времени вытягивался в струну во всю свою зарождающуюся мужскую силу. Однажды он поправил руку цыганки, бережно взяв ее узенькую ладонь в свою раскрытую лапищу. И ему показалось, что он толь-ко на какой-то момент задержал в своей руке ее ладошку, а потом так и уснул. Сон его был сладок и тих. Ему под утро приснилась родня: отец, мать, любимый Игната. Они суе-тились на базу, что-то ворочали, улыбаясь друг дружке, мать ласково поглядывала на детей, отец сохранял прежнюю молчаливость и нарочитую суровость. «Ты их, мать, не шибко-то балуй!», – а у самого счастье распирало все изнутри. Только бабка угрюмо и молча смотрела своими желтыми слезящимися глазами. Сон этот был такой желанный и сладкий, что когда Тимофей проснулся, он еще какое-то время был в сонном дурмане, не замечая, что нежно держит узенькую ладонь девочки-цыганки, и так ему сладко в душе, так ему радостно еще и от того, что ее матово-коричневое коленко было немного приоткрыто, а она, слегка шевеля губами, ровно и глубоко дышала. Он готов был до бесконечности оставаться в таком состоянии, но скрипнувшая постель Зеленского заставила его оглянуться. Тот уже сидел, одетый в свой нелепый наряд: утепленные военные китайские сапоги, шубейку, и латал суровой ниткой шапку. Он был и похож и не похож на местных мужиков, но старался на них походить, чтоб не выделяться. Сказал он, как всегда, без перехода:
– Я сейчас уйду до вечера, пока еще метель метет.
Ночью уйдем, ты тут все убери, лишнее утопи в водо-вороте, нужное я уже собрал...
Тимофей за это время привык к его командам-приказам, но почувствовал, что тот что-то не досказал, но тот быстро добавил:
– Ее зовут Дарья, она цыганка, ей тринадцать лет. Не вздумай ничего тут... этого...
Зеленский вроде заколебался: говорить или нет, но по-том добавил:
– Весь их табор перебили чоновцы. Убежала она одна, да человек пять-шесть вывез Васька Белый, не знаю, спасет ли. Ты тут не вздумай чего, она насильнику ножом отхвати-ла хозяйство, так что... А ножа-то одного я не досчитался. У цыган это строго – до четырнадцати лет нельзя. Понял? Я ... вечером приду за вами. Он вышел, махнув рукой.
И исчез.
Тимофей, огорошенный сообщением Зеленского, как-то вышел из очаровательно-восхищенного состояния, представив, на что способна цыганка, а поэтому, когда она проснулась, с любопытством тупого дикаря смотрел на нее. Она, спокойно став на коленки, поправила короткую солдатскую сорочку, сев на пятки, совершенно не обращая внимания на Тимофея, стала причесывать свою длинню-щую косу, что-то приговаривая на своем языке, а затем, босая и в чем была, выбежала в недалекие кустики малины. Тимофею все было видно, но она и не думала стесняться, да и отвернуться от единственного полуслепого оконца было некуда. Умывшись снегом, она залетела в хижину и запрыгнула на свой топчан. Ей было радостно и даже весело:
– Ай, мой хороший, чем питаться будем? Я голодная как волк, – сообщила она.
А дальше, не умолкая, тараторила, не переставая ни на миг: двоих я вас не прокормлю, гадать тут некому, воро-вать тоже не у кого, побираться власть запретила, жениха моего убили, горе нам, горе... Когда она наконец останови-лась, Тимофей предложил ей мороженую рыбу, кусок медвежатины, сухари и запаренные малиновые ветки. Ее реакция его рассмешила:
– Это не цыганская еда, – ворчала она, уплетая все сразу, – вот пойдем в села, я буду гадать, живность таскать, тогда заживем... Лошадей уворую вам, тогда ищи ветра в поле.
И сразу без перехода:
– Зовут-то тебя как?
– Тима, – а затем поправился, – Тимофей...
– Откуда ты?
– Из Сонихи!
– Из Сонихи... – в растяжку с набитым ртом протяну-ла она.
Тимофей удивился, но долго раздумывать она не дала:
– Так это ты переполоху наделал, когда сбежал из мертвецов?
– Я, и вот Полкан...
– Так там перерыли все вокруг... Как ты убежал?
– На плотике...
– А из-за тебя цыган обвинили... И всех перебили... Я одна убежала...
– Не одна. Какой-то Васька Белый вывез живых, а ос-тальных в леднике похоронили.
– Ай, ромело, ай, молодец Васька. А откуда знаешь?
– Зеленский сказал...
– Ну и бойню там он красным устроил, ну и бойня... Я такого еще не видала...
А затем без перехода:
– А он кто? Он не из ваших..., не местный, они так драться не умеют...
Тимофей задумался: говорить или нет. И сказал:
– Не знаю... Пришел в декабре, вот и живем...
– А-а-а, – протянула она. – А мы второй год домой, в Румынию пробираемся. Было в таборе двадцать три кибит-ки, а вырвался, похоже, только Васька...
От ее беспечности, детской словоохотливости не осталось и следа. Она просто рассказала один из маленьких эпизодов трагедии ее великого народа, расселившегося во всем мире, но не нашедшего Родины. У ее отца было семь сестер, но власть может быть передана только сыну, а поскольку жена атамана умерла, рожая ее – седьмую, по цыганскому закону воровали или покупали подходящего мальчика и растили из него атамана. Подброшенный им голец Васька был крепок, с черными глазами, темными ресницами, со спутанными грязными кудрями, которые должны потемнеть. Он был бойкий, разбитной, быстро усвоил язык и нравы, на лошади держался молодцом и очень важно – сам научился читать. Вот его-то в ту ночь собирались женить на мне и передать власть. Мне только позавчера четырнадцать исполнилось. Да не вышло. Налетели чоновцы и такое началось... Насиловали всех подряд: и моих сестер, и мать, и бабку. А я ножом одному отхватила – не успел. А дальше твой устроил кровавую баню. А я испугалась и сбежала. Так вот он нашел. А что будет с нами?
– Не знаю. Вот придет Зеленский и узнаем...
...Зеленский пришел в сумерки. Погода успокоилась,
снег лениво падал на грешную землю, сравнивая следы зверей и людей, как добрых, так и злых. Пришел он уста-лый, но с хорошей вестью: к железной дороге, проходящей километрах в двадцати, подвели от школы красных ко-мандиров, бывшего женского монастыря, линию для подвозки продуктов, оружия. По ней два раза в неделю ходит кукушка к литерному пассажирскому поезду, а в остальные дни – за дровами в лес по необходимости на дрезине отправляется взвод красных командиров на заготовку. Литерный был вчера, дрова тоже привезли вчера. Значит, почти трое суток линия свободна. И если к утру поставить дрезину на колеса, а она под горку помчит сама, то можно вырваться отсюда. Приготовления к отходу из урочища и совсем Тимофея удивили. Их жалкий скарб был уже упакован, его и Зеленского – в обыкновенные мешки с лямками через плечо, чтоб руки были свободны, а Дашин – завязан в клетчатый платок через одно плечо, как носят цыгане. Последние наставления были уж очень кратки, но Тимофей так был рад побыстрей уйти, что все пропустил мимо ушей, удивившись одному: зачем Зеленский перевернул все вверх тормашками в хижине, а затем обильно рассыпал оставшееся на дне мешка крошево сухарей, оставив приоткрытую дверь. Впрочем, Зеленский успевал замечать все и объяснил:
– Идти нам верст пятнадцать... Будет три привала. Так что пища нам ни к чему. Утки, например, перед тысячевер-стным походом не жиреют, а питаются на ходу...
Сухари рассыпал мышкам, они через три дня все сожрут – и топчанами закусят. Так что тут никто не жил года два-три... А с тем пошли. Не переговариваться, за ветки не цепляться, не ломать, на сучки не становиться. Пошли! – скомандовал он.
– А посидеть на дорожку, по цыганскому закону... -пропищала Дарья.
– Посидеть можно и по русскому... закону, но с этих пор забудь, что ты цыганка. Ты – Зеленская Даша, моя дочь, а ты мой сын. Фамилию мою запомните.
Тимофея это сообщение немного резануло – как он так может сразу отказаться от своих родителей, отца и матери, а Игнашку сменять на какую-то цыганку?!, но о матери, его родной и теплой, он ничего не сказал, поэтому, повозмущавшись в душе, он постарался напустить подобно Дарье маску безразличия, которая означала – ну отец, так отец.
Шли споро, молча. Снежная муть к полуночи расступилась и с полугорка, когда они оглянулись назад, присев на гнилые полусгоревшие стволы деревьев, открылась бесконечная сумрачно-голубая даль леса, причудливо перерезанная кем-то брошенную впопыхах бесконечную серебрящуюся ленту рек, притоков, изгибы берегов озер, еле заметные карточные домики изб, прилипшие к ним крылья усадеб.
Тимофей утробно вздохнул:
– Хорошо-то как...
Посластившись жесткими мерзлыми плодами малины, двинули дальше. К рассвету подошли к бывшему монасты-рю, ныне школе красных командиров, обогнули его по крутому обрыву слева, благополучно нашли дрезину, бесшумно поставили ее на колеса, и она, набирая скорость, помчалась вниз, да так скоро, что ее пришлось притормаживать. А когда уже совсем рассвело, подъехали к пикету № 27 будочника, напялив красноармейские буденовки на случай встречи на переезде с будочником или местными жителями. Но ни с тем, ни с другими не встретились, а вот с ворами, тащившими телка, Зеленский рассчитался по-своему: он выхватил из-за спины свой револьвер и начал в них палить. Трое здоровых мужиков врассыпную кинулись в лес, а телок домой. Это рассмешило Зеленского:
– Телок придет домой, а воры будут сидеть тихо, ду-мая, что они нарвались на разъезд...
Вскоре стали попадаться поодинокие избы, будки, слышаться гудки паровозов. Проехав на дрезине через деревянный мост и высадив Дарью ближе к станции, Зеленский приказал ей идти туда, а сам с Тимофеем вернулся назад. Переехав на другую сторону реки, где обрыв был покруче, прихватив две слеги для подвязки сена, они дружно вертонули дрезину с рельсов. Сделав полуоборот в воздухе, она шмякнулась на лед и, проломив его, скрылась под водой.
Они направились снова на станцию. Но, очевидно, сильно устав, расслабились и... вышли прямо в руки конному разъезду. Тимофей отетерел, смотрел вокруг и кроме лошадиных крупов, морд, улыбающихся чоновцев, видел только дурацкую физиономию Зеленского и долго не мог понять, почему тот твердит, что его фамилия Игнатьев, а это его сын Тимофей. Они плотники, идут наниматься на работу.
– А инструмент где? – не унимался старший.
– Дык украли...
– У такой дурацкой физиономии и член могли ук-расть... – сказал один.
Второй твердил:
– Веди ты их в участок, наше дело схватить... А Кор-ней пусть своей культей из них дознание выбивает...
И их, окруженных четверкой гарцующих всадников, повели мимо совсем маленького перрона в участок. Это была бывшая четырехклассная школа, которыми так щедро усеяна строящаяся в начале века железнодорожная ветка на Азовское море, в Таганрог. Под школу использовать та-кое здание бессмысленно, так как оно не отапливалось, а под холодную – как раз.
Одноногий Корней, грюкая по кафельному полу своей деревянной ногой, гремел боцманским голосом:
– Контру я сразу вижу. Ты – контра. Корнея не обманешь!.. – хитровато сощурив глаз, махал он корявым грязным пальцем перед носом, – а ты почто молчишь, – вдруг обратился он к Тимофею.
– Он немой, – поспешил ответить Зеленский, – слы-шит, но не говорит...
Тимофей как-то даже радостно закивал головой, потому что он не знал, как ему и что ему «говорить» дальше. А Зеленского вдруг осенило: где-то он слышал это «млчать» и «гврить» и другие словечки характерного северорусского говора, а когда Корней сделал лишь одно движение, надевая своей треух, но примеряя звездочку на положенном месте, Зеленский вспомнил...
1904 год... Мукден... русского матроса с корвета, взя-того в плен и чего-то там не выдавшего японской разведке, а потом привязанного поперек улочки так, что все движу-щееся – телеги, рикши, возки, автомобили – переезжало через его ногу. Все это было под окнами резидентуры капитан-лейтенанта Зеленского. Он не имел права ни во что вмешиваться, но к ночи не выдержал: уплатив огромную сумму местным ворам, получил через верного ему китайца полутруп, уже не кричащий, а шепчущий «млчать». Ему «китайся Сан» аккуратно ножовкой отпилил все, что уже было не нужно. А остальное – коленка – осталась при нем. Резидентура была ликвидирована, а капитан-лейтенант переведен на штабную работу. Впрочем, ненадолго. Началась страшная возня между Кайзером и Николашкой в Европе и морской капитан-лейтенант снова оказался в гуще событий. Он специализировался на воровстве майоров и полковников прямо из окопов, блиндажей, а однажды притащил усатого красавца генерала с мадьяркой, которые отмечали День любви в начале апреля, совершенно обнаженных. Впрочем он, сердобольный, их пожалел, накинув по шинели. Ну и смеху-то было в штабе, когда их пытались обыскать. Но это так – эпизод...
А дальше случилось и вовсе непредвиденное: Зеленский как-то ссутулился, скривился, сморщил переносицу и вообще, став непохожим на себя, произнес какие-то лающие слова, скорее отдельные гортанные звуки:
– Привет, старый матрос. Нога не выросла?
Нужно было видеть, что сталось со свирепым Корнеем: он крутнулся на своей культе, взмахнул своими руками-крыльями, обнаружив прорехи засеменил единственной ногой вокруг деревяшки и вдруг произнес:
– Да нет... Это ты? Как ты здесь оказался? – вспо-миная забытые слова, – мой спаситель, – добавил он по-русски. Он обнимал Зеленского, дергал его, пытаясь под-нять и переставить как мебель. На вбежавшую из соседней комнаты девушку в красной косынке он рявкнул:
– Никого не пускай... – а потом обратился к Тимофею, – а это кто?..
– Это сын. Тимофей...
Тимофей зябко передернул плечами: видимо к этому придется привыкать – его уже второй раз так назвали...
Дальше между Зеленским и Корнеем пошла тарабарщина воспоминаний о Мукдене, Порт-Артуре, Цусиме, а затем ворах, бандитах. Затем Зеленский что-то шептал на ухо Корнею, а тот вдруг задергался, бьючи себя по ляжкам:
– Ай, поздно уже, поздно...
Но тут подъехавший возница, дежуривший в участке просунул голову в дверь:
– Корней, арестованного привез, в тюремный вагон бы его посадить... и мороки нам никакой...
Корней подумал, пошептался с Зеленским, а потом, связав руки добровольным затворникам, позвал возницу, крикнул:
– А ну и этих прихватим в вагон, зачем они тут без роду и племени... морока одна. Двигай, контра!
«Контра» с удовольствием растянулась на слежавшемся сене, над ними восседал гордый Корней, нарочито выставивший свой огромный револьвер, и розвальни понеслись на гудок паровоза. Корней ворвался в здание вокзальчика забрать еще одну «контру», и обмер: Дарью окружила толпа и уже собиралась бить или растерзать. Шустрая цыганка успела спереть что-то. Но Корней не стал разбираться, а приобщив ее к сообщникам, затолкал в тюремный вагон, набитый арестованными. У Тимофея чесались кулаки. Он не понимал, почему Зеленский не дал команду расправиться и с этим Корнеем, и с возницей, почему позволил их затолкать в тюремный вагон, переоборудованный из обыкновенного товарного, и даже слегка подталкивал их туда...
Все начало проясняться уже в вагоне – их бросили не в общий «зал», а в отгороженную коморку для охраны. На каждый вагон было выделено по четыре красноармейца-охранника, два из которых отдыхали, а два стояли на передней и задней площадках, так что два топчана были свободны. Зеленский щедро расплатился с начальником охраны и охранниками, и поэтому вплоть до Синельниково доехали без особых приключений. Когда под утро их вы-пустили на перрон убогой станции и оставили на сыром юру, вечно пьяненький начальник конвоя спросил у Зелен-ского:
– А может, и вы с нами, в шахты Юзовки?.. Этих сдам, вас пристрою.
Тот ответил:
– Уж лучше мы подадимся на Азов, там море, тепло...
Дымок паровоза долго висел над однопуткой, как привязанный к ней. Мазанки, совсем не похожие на деревянные добротные дома средней России, черная пахотная земля от края до края горизонта и низкорослые скрюченные фруктовые деревца, да лай рано проснувшихся собак и рев быков, медленно топчущих своими копытами землю... Впрочем, быки шли так медленно, что можно было подумать, что они сонные всегда.
– Это где мы? – спросил Тимофей.
– Таврида... – выдохнул Зеленский.
Они вошли в здание вокзальчика и сели, обхватив руками уже остывшую голландскую печку, и неизвестно, кто грел кого – то ли они печку, то ли она их. Вошедшая дородная селянка рассмеялась:
– Та ви, добродії, он розрубайте шпалу, та й натопіть, бо поїзд буде тільки опівночі.
Тимофей и Даша переглянулись, впервые услышав украинскую речь. А Зеленский, молча взяв топор, пошел колоть шпалу. А когда запахло смолой и дровами, захотелось есть.
Тимофей стал оглядываться вокруг, Зеленский вел се-бя спокойно. А тут и эта Дашка куда-то запропастилась. Они присели, как только солнышко пригрело, на брев-нышко, парящее под мартовскими лучами. Вскоре явилась Дашка, с оттопыренными карманами, набитыми кусками хлеба, пирожками, салом. Она счастливо улыбнулась, шепча в ухо Зеленскому, так как вокзальчик наполнялся народом: гортанный говор, взрывы смеха, дым самокруток, прелых портянок – все создавало особый колорит, который им ранее не был знаком. Пьянил запах хлеба, лука и сала. «Везде сало...» – обратила про себя внимание Дарья и, по-дозвав Зеленского, по-воровски протянула полную горсть скомканных денег. Тот остолбенел:
– Где взяла?
– У пьяных мужиков стащила... Фи, – фыркнула она, заметив недоуменный взгляд Тимофея, – обыкновенное цыганское дело... Я незаметно, они подумают, что потеря-ли... – продолжала она оправдываться.
Зеленский молча сгреб деньги, взял ее указательные пальцы, сложил их крест-накрест и, глядя в глаза, сдавил так, что из-под ногтей брызнула кровь. Дарья ойкнула, у Тимофея в глазах стало темно, а Зеленский раздельно, почти по буквам сказал:
– Ты – моя дочь! А она не ворует и не будет воровать. Еще раз поймаю – отрублю фалангу.
Что такое эта «фаланга» Дарья не знала, но знала, что цыганка без пальчиков – это позор табора, она на низу, ей не стать уже никем. Она будет помыкаема, унижена, ей замужество не светит, и вечный двигатель цыганского сча-стья – дети – или их отсутствие, верней, будет висеть над ней ее несчастьем.
Она обсосала кровь, зализала раны и, затолкав кисти рук в рукава, села в угол, нахохлившись. Тимофею было ее жаль до слез, он ненавидел этого деспота, так круто вмешавшегося в его судьбу и судьбу цыганки. Теперь он чувствовал к ней столько тепла, нежности, любви, что готов был отдать жизнь за каждый ее пальчик, за капельки крови.
– Отомщу!.. – твердо решил Тимофей, он уж озверел, это точно. Он уже не волчонок, он волк, зверь... Он за это время увидел такое и столько смертей, калецтв, страхов, что больше уже ему нечего бояться. И самое страшное – он привык к смертям и, даже оставаясь в урочище один, все реже вспоминал семью, бесконечно добрую, такую теп-лую, мягкую мать, кряжистого, с натруженными усталыми руками отца, всю скрюченную из мелких узелков-суставов бабку и любимого всеми Игнашу...
Он вспоминал страшные сцены смертей: себя, при-шпиленного штыком к стенке, всю убитую родню он вспоминал поочередно – брата, мать, отца, бабку; застреленную суку – просто так, чтоб молчала перед этими треклятыми активистами; убитого уже им мужичка на речке, застреленную полуволчицу-полусобаку, утопленных просто потому, что они лишние, щенков-красавцев, убитых им еще двух активистов, бойню, устроенную так и не понятым им Зеленским, изнасилованных монахинь, умерших от позора, потерявшего свое мужское достоинство вояку, тех гниющих в товарняке-тюрьме мужиков и баб, оторванных от сохи врагов Советской власти. Разоренная, полусгнившая Россия, почерневшая Таврида..., и народ, почерневший и загнивший в вере, так и не понявший главного: кто это делает и зачем. В их деревне за восемнадцать прожитых там лет никто никого не убил, никто не утоп, никого не изнасиловали... А тут – он выжил только потому, что пережил столько страхов, потерь, видел столько смертей, трупов... И, вспомнив залих-ватскую: «Мы наш, мы новый мир построим», он оглянулся... и не увидел этого построенного. А может, это мир остановился, может, это будет потом... А пока разрушенные деревни, церкви, монастыри, школы, больницы. Убитые мужики, замордованные новой властью женщины, разрушенные семьи... Хутор, род, родня уже перестали существовать. Вместо них – коммуны, бедкомы, комбеды, женсоветы, ликбезы, интернационалы... Ленины, Сталины, Троцкие, Рыковы, Дзержинские... Как вроде от этого народу стало лучше.
Но, попав в Таврию, в донецкие пустынные края, Ти-мофей почувствовал, что это – конец. Всему, всем! Даже жизни конец. И он течет в мутной реке нечистот к тому неизбежному, за которым уже нет ничего, даже смерти. И ему хотелось дома, родни, теплых ладоней матери, отца, Игнаши, вздыхающей коровы, субботней бани, материного гребня, расчесывающего им с Игнатием патлы; рябины, березы, а больше всего – хлеба с солью и теплого парного молока... Где это было? И будет ли? Дарья скучала по сво-ей кочевой жизни, кибиткам, цветастым шатрам и, конечно же, по красивым, умным лошадям, жеребцам-стригунам, по Белому цыгану, чуть не ставшему ее мужем. Все это так далеко... И было ли вообще? Ей с особой явью представи-лось, верней, не представилось, как она будет без табора жить в доме, не кочевать, как преступит ту грань цыганского закона – выходить замуж только за цыгана... А тут этот Тимофей глаза пялит, да и эти, путники из вагона завезут неизвестно куда...
ЛОМБАРДО
Народ – главный в государстве,
а правитель занимает
последнее место.
(Менцзи, IV век до н.э.)
Дальнейшее для Тимофея и Дарьи предстало как кошмарный сон: прокуренные и оплеванные вагоны, сплошной смрад неподвижного разного духа самокруток, дегтя сапог, вонючих портянок, грязных, давно не мытых тел. И много, больше, чем нормальных русских и украин-ских слов, которые не мешали, но так естественно увязывались друг с другом, было грязного мата. Причем, как отметил про себя Тимофей, большинство этих слов употреблялись вместо нормальных, нейтральных: когда надо было отказать, говорилось: «а пошел ты на...» или «в...», или «ну ты...», «рот раскрыл, как баба...». Этому удивились все: и Зеленский, видавший виды, владеющий в совершенстве французским, китайским и японским, и Тимофей, не слышавший дома ни одного слова-мата, дома даже слово «черт» считалось ругательным, а цыганами в таборе матерная лексика не употреблялась вообще, все называлось нормальными словами, употребление мата при родителях и старших жестко пресекалось. Дарья только вертела головой, не зная, краснеть ей или бледнеть. Один только Полкан, не совсем пришедший в себя после долгого путешествия по шпалам, лежал под лавкой, прикрытый сапогами Тимофея, подремывая. А как только разговор переходил в открытую свару, пес поднимался и рычал диким рыком, отчего спорящие замолкали немедленно. Полкан тоже успокаивался и, неплотно прикрыв глаза, отчего шрам на его обезображенной морде выступал особенно рельефно, погружался в свои собачьи думы. Ему не нравилось все: и темно-зелено-грязная клетка, куда его затолкали, и многоголосый шум, в котором он не понимал ничего и терялся. Но главное – он не слышал привычного: ни хлопанья крыльев тетеревов, ни уханья пугача, ни тя-желого всплеска воды от удара о водную гладь рыбы, ни шуршанья по коре белок, бурундуков. Вокруг были вонючие жирные сапоги, резиновые калоши, прелые портянки. И везде ноги, ноги, ноги... Подымая голову на выгуле, когда его выводили на остановках, он видел низ-кое серое небо с запахом плесени, чахлые деревца да сухую белесую ковыль-траву – на многие километры.
На полустанках Зеленский выводил Полкана отметиться у очередного столба. Тот, радостно поскуливая, выполнял свою собачью обязанность, встревоженно поднимал голову, глубоко вдыхал воздух и пытался уловить запах леса, реки, хвои, земли, но ничего подобного не слышал. И поэтому тихонько подвывал и плелся в уже ненавистный ему вагон. Однажды он попытался сопротивляться, однако был остановлен жесткой рукой Зеленского и больше таких попыток не делал.
В вагоне вечером ко всем запахам добавлялся еще один – запах смердящего самогона. А с ним общий про-тивный гул множества разгоряченных низких голосов и уже другие слова: о паях, о крепеже, о каких-то штреках, вентиляции, обушках.
Особенно горячился рыжеватый с белесыми веками и зелеными глазами молодец, рассказывая о задавленном саночнике, о лошадях, о конюшне под землей.
Последнее вызвало особый интерес у Дарьи. Ей так и хотелось вскрикнуть: "Тут, кроме голой степи, противно пыхтящего паровоза, матов, есть и лошади? Значит, и здесь можно жить..." И она стала с интересом смотреть на все вокруг. Вот молодая парочка с грудничком, который, в очередной раз покормившись материнским молочком и обмочившись, спал. Вот красноармеец с рюкзаком, старуха, которая пахнет хлебом, какие-то комсомольцы. Белобрысый рубаха-парень так смачно высказался о вреде курения в вагоне, что стало всем понятно: второй раз он объяснять не будет.
Вагон в конце концов уснул и успокоился. Дарье не спалось, и она продолжала поглядывать вокруг. Неожиданно заметила, что ребеночек стал съезжать с рук уснувшей матери. Она взяла его к себе на руки, так быстро и ловко подвернув свою шаль, что Зеленый только ахнул в душе: вот цыганская любовь к детям. Косматая старуха, постоянно полустонавшая о погибшем в шахте сыне, вообще выбилась из сил. Сгрудившиеся на второй полке пятеро симпатичных парней ехали на комсомольский съезд. Тот, кто постарше, поучал подругу:
– Тань, ты как выйдешь на трибуну, вспомни слова товарища Сталина о головокружении от успехов и скажи: нам не надо зарываться в успехах, нужно уверенно строить новую жизнь не только в этих, как их...
– В колхозах... – подсказал лежавший на соседней полке во всю длину мужик.
– О, правильно, товарищ парторг, колхозах! Ты, Тань, хорошо это слово запомни, «колхозах». И так и скажи, что у нас многие зарвались, а еще лучше вот, возьми и прочи-тай лишний раз статью товарища Сталина, – не унимался он.
– ... Да читала я ее, читала! Только я не пойму там ничего... И не запомню, – уже со слезами в голосе сказала Танька.
– Ты мне смотри, а то там строго... Это вопрос политический, понимаешь... – он собирался еще что-то сказать, но мощный храп товарища парторга заглушил и его слова, и всеобщий гул полупьяного вагона, и пыхтение паровоза.
Белобрысый парень разхохотался, пораженный храпом, и все обратили внимание на него. Ребенок в шале Дарьи проснулся и заплакал. Спохватившаяся мать стала на ощупь искать ребенка, а когда не обнаружила, диким голосом заорала:
– Ребенка украли!.. Сыночка украли... Проснись, Петь, сыночка украли...
Все произошло так быстро и неожиданно, что Дарья, пытавшаяся достать драгоценный сверток и развернуть его, стала, наоборот, его заворачивать.
– Вот она украла, – заорала дико тетка, сидящая в конце лавки, – я сама видела, как она брала его. Она – цыганка, гляньте на нее... А вот он (она указала на Тимофея) улыбался ей...
В вагоне поднялся шум и возня. Дарья испуганно прижалась к стене. Но Полкан вылез из-под сиденья вагона и, вытянувшись во весь рост, злобно зарычал и потянулся к тетке, примеряясь к горлу. Все замерли.
Дарья наконец-то выпуталась из шали и, протянув сверток, сказала:
– Цыгане детей не крадут, они лошадей воруют... А он у тебя вывалился из рук, когда ты уснула. Я только его подхватила и подержала. Вот, возьми его!
В купе, и без того битком набитое, сбежались все, кто мог. Со вторых полок, ничего не понимая, свесились деле-гаты – по дюжине любопытных физиономий. Сзади напирали. Оборону держал белобрысый парень, упершись руками в верхние полки. Куцая тетка жалобно выла. Полкан, ожидавший команды, рычал. Разрядилась ситуация неожиданно: тетка с перепугу стала сползать в лужу собственной мочи. Тимофей усмирил пса. Белобрысый рассмеялся:
– Мужики, тетка обоссалась от брехни... А ну, вон от-сюда, – скомандовал он.
Схватив ее баулы, он быстро спровадил всех из купе. Регот прокатился по вагону, когда тетка проходила от лав-ки к лавке.
Но потом белобрысый подошел к полке товарища пар-торга и не совсем дружелюбно сказал:
– Эй, дядя, твою... мать, слезь с полки! Это место для молодух с детьми.
Тот, еще не проснувшись, слез и некстати спросил:
– А где же мне... прилечь?
– Вон, под сиденьями, напротив пса. Там и поговори-те с ним во сне.
Мужик молча уселся на краешек полки и сразу же ус-нул. Вагон успокоился.
Сыночек спокойно сосал сиську.
Мать, виновница переполоха, шептала Дарье, прибли-зившись, на ушко: «Он такой славный, он такой сладкий, вот только жить нам негде. Вот и едем на шахту. Там, говорят, можно угол в казарме получить. А Петька у меня работящий и не пьет. Выживем».
Дальнейшее не прошло мимо внимания Зеленого: Дарья сунула молодухе за пазуху какой-то сверток. Тот понял: деньги – и подумал: «Вот стервозная порода... Ну...». Тут его неожиданно позвал белобрысый:
– А ты куда чимчикуешь с таким выводком, да еще и псом?.. У нас таких собачек нет. Ты, наверное, издалека.
– Да, не близко... А ты этих мест? – выдавая себя за простачка, спросил Зеленый.
– Да в этих местах своих людей почти нет, никто не водится... Тут все приезжие – курские, полтавские, черниговские, слобожанские... Тут пачпортов не спрашивают, а кто из каких мест – шахте все одно, там все черненькие... Только глаза и зубы белые, если не повыбивало. А ты из каких будешь? Кажется, из благородных, а руки все в мозолях, даже больше, чем у нашего брата. Ты не цирковой боец, случайно? Я в Харькове видел, как они мутузили друг друга. Вот бы мне...
А потом, глядя на спокойно лежащие руки Тимофея на остроторчащих коленках, прозрел:
– Гля! И у него... Так вы вместе... В цирке?
– Да, вместе, – ухватился как за соломинку Зелен-ский, – только из цирка мы ушли...
– Ну да, расскажи мне сказку... В Харькове того дядь-ку всего деньгами осыпали, даже я последний гривенник бросил... – рассуждал белобрысый.
– Ну, а когда их собирали и ему отдавали, ты видел? Нет, не видел... Так не говори, – уже полностью овладев нитью разговора, заметил Зеленский, – там тоже свои мироеды-кулаки. А тебя научим драться... как только устроимся.
– Слышь, как тебя зовут? Тут меня будет встречать мой дядька на полустанке «Ясиноватая», и поедем к нам. Его кум Иван на шахте штейгером работает, он и устроит. Нам работяги нужны, а откуда ты – тебя никто не спросит. Вот мой дядька сбежал из этапа, раскулаченный, живет, так еще и семью украл из-под стражи. Тут все живут.
«Похоже, он закончил свой монолог», – подумал Зе-ленский, а сам сказал:
– Владимиром меня зовут. А это мои дети – Тимофей и Дарья.
– Какие же они твои дети, они на тебя не похожи. Вон, смотри, у Тимофея нос картошкой, а сын должен быть похож на отца. А она – вообще цыганка. Так что, дя-дя, не шути... – с завидной простотой объявил белесый, а потом добавил:
– Что ж, дети – так дети. Может, мамка подгуляла на стороне, когда ты воевал?..
Зеленский чуть не подпрыгнул: ничего себе простачок, да ему бы в разведку; и как обнаружил, что он из благо-родных, да еще военный?
– Да не воевал я, откуда ты взял, что я военный?
– А ты шапку держишь на ладони, как павловский офицер. Атаман Чернецов... Он у нас квартировал, его потом красные в расход пустили.
Зеленский слушал.
– А кто такой этот Чернецов?
– Казачий атаман. Рубил всех подряд, да наши его прищучили... проверяешь кокарду строго по центру лба, как он.
Ну ничего себе простофиля, ай да белобрысый, ну хват! А тот продолжал:
– А зовут меня Иван – Ванька, по прозвищу Белый .
И уже по деловому вставил:
– Собирай манатки. После Юзовки будет наша стан ция, – а затем со сдержанной радостью и гордостью продолжил: – Меня маменька наградила белым пятном ниже спины, а иные зовут Белохвостым.
Затем он рассказал, что ездил в Еленовку на похороны братьев, отравившихся газом-метаном, когда куток брали в забое. Дальше он говорил о саночниках: паях, обушках, лошадях. Когда он упоминал об этом, глаза у Дарьи начи-нали блестеть особенно радостно.
Тимофей сидел обиженный на все и вся: и на то, что он все это увидел впервые – паровоз, вагон, такое количе-ство людей, полупьяных шахтеров, готовых ринуться в драку, только повод дай; спекулянтов разных мастей, про-дающих все: семечки, пирожки, табак, самогон, портянки, огурцы, вареный картофель, сало, вяленую рыбу. Они не ели уже около суток, так как у Зеленского не было денег, а Дарья свои сбережения не решалась открыть. Тимофей, ошарашенный увиденным, ни на что не реагировал, ему даже есть не хотелось. Он на полустанках забегал в станционную хибарку и выпивал 2-3 кружки кипятка и, рискуя отстать от поезда, продирался по головам в вагон. Зеленский за ним наблюдал молча, а Дарья с тревогой. На каком-то полустанке, когда Зеленский вышел прогуляться с Полканом, Дарья сунула Тимофею в руку полкалача, шепнув при этом, чтоб он быстро его съел. Тот постарался побыстрее его проглотить, раздумывая над тем, что калач этот недавно был в сумке тетки, наделавшей столько шума. А тут Иван, к приходу Зеленого, раздобыл у своего друга Страхова, который ехал в соседнем вагоне, полхлеба и притащил его сюда, попутно сообщив:
– Гляди, Страх, каких друзей я заимел к нам в бригаду: цирковой боец, офицер с сыном и дочерью, вон пара с ребенком... Ребенка твоей матери подбросим, она все равно только сидит, не ходит. Ей позвонок повредило, корж на голову свалился, а отца на смерть... Артель организуем, на паи сядем, деньга пойдет, – не унимался он, уже обращаясь к Зеленскому.
Страхов стоял в проеме купе, заслонив собой вход. Его двухметровая великолепная фигура в незастегнутой фу-файке перекрыла свет от окна. Мощные, все в синих порезах, кисти свисали со второй полки, на которую он их положил. Широченные штаны, подвязанные веревкой, тугим узлом, на нем болтались, шапка торчала из расхристанной на груди рубахи. Страх не успевал вставить слово, а Иван тарахтел:
– Им соорудим мазанку возле твоей, чтоб ребятенка было ближе таскать, а твоя мать согласится...– уже совсем утвердительно сказал он.
Страхов брякнул, чтобы что-нибудь ответить:
– Та чого там, вона згодна. Бона дітей любить...
До пары с ребенком наконец-то дошло, что тут и их судьба решается, и они зашептались. Дарья, зорко следив-шая за их перешептыванием, уловила главное: что Петьке было все равно, куда ехать, а Таньке лишь бы побыстрей устроить свою судьбу и судьбу ребенка, который постоян-но просил есть. Оба согласно закивали головами.
Осточертевший поезд прибыл на разъезд, когда смер-калось. Выл сырой мартовский ветер. Чахлые деревья не стонали, как хвойный бор, а свистели своими жалкими веточками. Железнодорожные бригады с подслеповатыми фонарями стали выталкивать всех из вагонов. Остановка была последней. Приехавшие просились остаться до утра, но им отвечали: не положено – и точка. Когда Иван с ком-панией вывалились из вагона, к ним подошел кряжистый мужичок с кнутом в руках и, оглядев всех, бесцеремонно поприветствовал только некоторых:
– Здоров був, Іван, здоров був, Страх, А це що за банда з вами? Їхати далеко... не візьму всіх. Хай ідуть пішки.
– Ці підуть, – сказал Иван, указывая головой на Зеленского и компанию, – а її прийдеться посадить, бо вона з дитям.
– 3 дитям, з дитям..., – уже примирительным тоном ворчал дядька, – І де ти ї'х береш тільки, ну прямо таки зайві хомути на шию...
И прямо без перехода гримнул на молодуху с ребен-ком:
– Сідай уже швидше, та поехали, а то коні застоялись, а ви пішки топайте, – но заметив не на шутку забеспоко-ившихся лошадей, продолжил: – Ну, що з вами? Стоять!
Он резко дернул вожжи, осадив уже готовых рвануть лошадей, увидел силуэт Полкана, делающего отметку под угол пакгауза, выдернул из-под сидения винтовку, пере-дернул затвор и направил на пса:
– Это волк?
Вовремя заметивший все это Зеленский подсек ему ноги, перехватив винтовку, спас Полкана от верной гибели и, вырвав поводья, осадил коней. Пес на подозрительное шевеление ответил гигантским прыжком и утробным щенячье-собачьим, но твердым рычанием. Он с трудом остановился рядом с распластанным дядькой, ожидая команды. Вместо этого Тимофей его успокоил, а Дарья взяла уродливую морду в свои ладони и стала разглаживать его шрам своими длинными пальцами, приговаривая:
– Спокойно, Полкаша, спокойно... ты собака, а не волк. Сидеть... хорошо... сидеть... хорошо, хорошо...
Услышав слова одобрения, почувствовав ласковые пальцы, нежно гладящие рубцы шрама, Полкан успокоился, съел оставшийся у Дарьи кусок кренделя, в свое время перекочевавший из баула тетки, а затем положил голову ей на колени.
Тем временем дядька поднялся, отряхивая свой зипун, и уже вполне миролюбиво ворчал:
– Собака, собака... Яка ж вона собака, це – звір якийсь... Ти диви, коні трясуться. Вони ж зірвуться й дитя вб'ють...
Все видели, что лошади дрожат всем телом, прядут ушами, беспокойно машут хвостами, перебирают задними ногами, как будто готовясь к прыжку. Ситуацию оценили, но что нужно делать, не знал никто. Усевшаяся молодуха совершенно счастливо кормила ребенка – она была так этим увлечена, что не заметила опасности.
Дарья бесшумно подошла к пышущим ненавистью и страхом лошадям. Спокойно взяла за поводья, шепча цыганские заклятья, приблизила морды лошадей друг к другу, поглаживая и постепенно сбивая тот страх, который поселился в них. Они стали успокаиваться и вскоре мирно засопели и завздыхали. Она угостила их кусочками сахара, добытого из своих тайников, затем деловито взяла под уздцы и вывела со станционного двора, приказав всем идти сзади, сама уселась на передок и уже весело и даже лихо крикнула:
– Вьё, родимые... вьё, хорошие, вьё, красивые... Агой!
И родимые так дружно затопали спорым шагом по уже знакомой им дороге домой, что идущие сзади стали при-томляться, а возница забеспокоился:
– Она од нас не втече?
– Не втече, – передразнил его Зеленский, – Полкан догонит.
– Ну якщо так... Коні спішать до водопою. Тут на становищі Землянки відпочинемо... Там залишилась стара церква, так попа вбили, а в церковній огорожі зробили конний двір для шахтних коней. Там мій кум главний, він дозволить нам поднювати, а вечером підемо далі...
Странная это была процессия, состоящая из пары лошадей, споро тянущих легкую повозку с правящей девочкой и зарывшейся в соломе женщиной с ребенком. Они уже расспросили друг дружку: женщину звали Татьяной, ее мужа – Петром, они из Белой Церкви . Убегают от председателя комбеда, которому Петр не отдал жену, за что отца раскулачили. Тогда у них была корова, телки и пара тягловых лошадей, да полный набор сельского инвентаря – бороны, 2 плуга, буккер, веялка, 4 косы, грабли, вилы, баштармак, – что комбед посчитал излишним для хозяйства в четыре человека. К тому же Татьяну, на пятом месяце беременности, он же, председатель комбеда, изнасиловал самым банальным способом – треснул в лобешник кулаком, в полубессознательном состоянии бросил на засаленный и облапанный чужими руками стол, содрал все нижнее и загреб под себя. Узнавший это, ее муж Петька, молчун, лентяй, сельский увалень, настолько озверел, что разнес ветхое домостроение председателя, избил того до по-лусмерти и нашел защиту у секретаря партячейки, который передал это дело следствию. Следственная машина, видимо, плохо смазанная, крутилась медленно, более полугода. В конце концов комсомолец следователь, посмотревший однажды на совершенно счастливую, уже родившую Татьяну, прошептал, оглядываясь по сторонам:
– Завтра к вечеру вас арестуют, как пособников кулачества, так что как будто затейте драку, свяжите меня, а сами садитесь в мою пролетку и дуйте на соседнюю стан-цию. Там утром идет поезд в Таврию, пробивайтесь туда.
Там документов не спрашивают. Билет берите до Юзовки. Ты, Танька, баба умная, выкрутишься. Лошади у меня справные, накормленные. Так что скачите во весь опор. На нашей станции сегодня остановки не будет, – ку-лаков в составе полно, везут на выселку в шахты. Мы с секретарем партячейки постараемся это дело затереть...
Так они оказались здесь. Татьяна, рассказывая свою историю, с интересом рассматривала девочку:
– А ты цыганка?
Вопрос был поставлен так прямолинейно, что Дарья ответила так же прямо:
– Я – дочь..., – тут она замялась и никак не могла вспомнить даже фамилию и имя того, с кем едут, а по это-му брякнула, – своего отца...
Татьяна удивленно посмотрела на Дарью, на свое дитя, в даль серой, промозглой, раздираемой сырыми ветрами ночи и неожиданно согласилась:
– Ну, отца так отца...
Дарья почувствовала успокоенность и спросила:
– А как девочку зовут?
– Да никак... Церковь сожгли, моя покойная мать приказала взять имя доченьке в святцах, а в сельсовете всех нарекают ленинами, сталинами, октябринами, а одну так нарекли комсой, мальчиков – ноябрь, виль, по имени пролетарского вождя... Так мы и зовем ее доченька, просто доченька. Петеньке это нравится...
Дарья, сидевшая на своеобразных козлах, повернулась к Тане, которая расположилась ниже, окутанная дурманя-щим запахом сена, и вдруг сказала:
– Тань..., а знаешь, у меня это пошло, ну сама знаешь, когда женщиной... взрослеешь, так и я могу родить?... – уже совсем вопрошающе спросила девочка, почувство-вавшая себя женщиной.
Татьяна вдруг прыснула от смеха. Она снизу потяну-лась рукой, обняла Дарью за шею, наклонила к себе так, что та свалилась кубарем в их убогий тарантас, и вместе они залились таким громким, счастливым хохотом, что бескрайняя серая, завивающаяся вековыми нескошенными травами и кустарником, степь замолчала, удивленная этим великим проявлением природного чуда, когда просыпается плоть, готовая родить живое существо. Они хлопали себя по коленкам, взмахивая руками, толкали по плечам, обни-мались, ласкались, когда Татьяна сказала:
– Да, теперь ты можешь родить ребенка! Можешь, можешь... И одного, и двоих, и десяток... а то и больше..., – затем, переведя дух, указывая на топающих в темноте мужиков, закончила: – а вот они, сучье племя, не могут, не могут, им только дай, а они не могут...
Они начали дурачиться от обилия женского счастья, наполнившего всю их плоть, наполняющего пульсирующей кровью кожу лица, тончайшие, с загадочными завитушками, едва синеющие прожилки шеи, тугие упругие груди, крепкие бедра и великое чудо природы, которое дает другую жизнь. Они снова и снова истерически хохотали, да так, что шестеро мужиков не переставали удивляться.
– Шо там сталося? Чого вони? Ще коней попортять, – начинал злиться дядька-возница, которого и Иван, и Страх называли Ващенком .
* * *
Теплого отдыха, обещанного Ващенком, не получилось. Подъехав к мощным церковным стенам, он узнал от кума, что церковь уже подготовлена к взрыву. Подкопанная со всех сторон, разграбленная активистами, она ожидала своего часа. Из жалких лачужек, ее окружавших, были выселены жители, но лошади на ночь остались в церковной ограде и ходили свободно до утра. Ващенко то появлялся, то уходил, приводя каких-то людей. Страхову ни до чего дела не было. Иван нервно бил себя по ляжкам, возмущался непонятно чему. В конце концов оказалось, что всех прибывших негде размещать, кроме того, был строгий приказ, чтоб посторонних здесь не было, потому что во время взрыва церкви будет пресса, фотограф и жители, одобряющие борьбу новой власти с опиумом для народа – церковью. В конце концов после разговора Зеленого с начальником отряда, которому и было поручено провести акт пролетарской справедливости над религиозными мракобесами, тот разрешил оставить коней в ограде, а пришедших разместить в двух брошенных мазанках под охраной. О том, что к утру ожидается подвозка взрывчатки, знали уже все, а пьяный фотограф даже говорил о времени: около четырех часов утра.
Зеленскому с детьми выделили мазанку, состоящую из сенец, в которых размещалась коза с двумя козлятами зим-него окота, да большой комнаты, разделенной поперек стеной так, что в одной комнате было два подслеповатых окошках, а в угловой – ни одного, там была спальня. По непонятным для Тимофея причинам Зеленский в спальню уложил Дарью, приказав закрыться и ни в коем случае никому не открывать, в комнату между спальней и сенями уложил Тимофея, приказав тоже никому не открывать и никуда не выходить. Сам расположился рядом с козлятами и козой, которые вначале вроде недовольно фыркали, а по-том, иногда вздрагивая, уснули. Зеленский пристроился в углу на объедках кукурузных стеблей и дал команду телу: спать нельзя. Полкан по привычке улегся возле входа, свернувшись калачиком, спрятал свою обезображенную морду в густой волчий подшерсток. На брехавших мест-ных шавок он внимания не обращал. Но потом и они умолкли.
Часа через полтора-два пропели первые петухи. «Это где-то половина второго, – подумал он, – следующие -около трех... И тогда пора...»
Ночь была сырая, ветреная. Хлопья тумана обрывались подобно мыльной пене. От ветра, свистевшего в тонких ветках жалкого сада, стало совсем ничего не слышно. Небо было затянуто многоверстовой толщей сырости, залезавшей под одежду, покрывающей серебристой изморозью лошадиные крупы, застывающей на земле.
Зеленский поднялся и выскользнул из мазанки так тихо, что даже козы не встревожились. Но, отворяя дверь, услышал скулящий вздох потягивающегося Полкана. Он погладил пса по загривку и показал рукой направление, куда нужно идти – к мосточку через брод в балке. Выбирая самые сухие места, часто оглядываясь, Полкан уверенно вел к намеченной цели. Это место он приметил, так как, двигаясь с колонной в церковь, здесь задержался Зеленый и очень долго мыл сапоги, разглядывая местность. Впро-чем, даже Полкану было от чего удивиться: судя по запаху, Зеленский нес сапоги в солдатском мешке, а сам шел в портянках. Пес знал, что так он скрадывал свои шаги, ко-гда они ходили на пернатых. Но что-то тут пернатыми не пахнет. А впрочем, не его это дело. Ему велели идти, ука-зали направление, вот он и идет, подгоняемый ветром и промозглой сыростью.
Выйдя на холм, они остановились. На той стороне балки, отфыркиваясь и тяжело сопя, двигались три артиллерийские повозки. Они были рядом – рукой подать. Но для того, чтобы попасть на этот жалкий мосточек, им нужно было еще махнуть в объезд, оторвавшись от речки версты на полторы-две. Сопровождавших было человек шесть-семь. Лиц не видно, только силуэты, нахлобученные шапки, поднятые воротники и переливающиеся волны грязного мата. Зеленый еще раз оценил диспозицию: в гус-том кустарнике они не были заметны. Запаха собаки-волка учуять невозможно; путь к отступлению был зарезервиро-ван: это переход речки вброд и подход к жилищу с задних дворов.
Все дальнейшее прошло как по нотам. Как только все три телеги въехали на мосток, получивший команду Пол-кан, крадучись в кустарнике, подобрался к первой повозке и свечой взвился перед мордами передней пары лошадей. Те, дико взвыв от неожиданности и запаха волка, рухнули с мостка. Телега с артиллерийскими ящиками переверну-лась, накрыв собой всех сидящих ездоков. Полкан метнулся ко второй, третьей. Ржание коней, глухие удары копытами. Сухой треск полусгнивших перил разорвал монотонный шум ветра.
Многое видел блестящий морской офицер Зеленский: и разрываемые в мелкую цепку красавцы корабли, и ло-пающиеся от перенапряжения вены тонущих моряков; следы пыток пленных матросов, до пояса сгнившие, но еще живые люди, русские разведчики, попавшие в японские застенки. Освобождал пленников шпион Зеленский, косил безжалостно из пулемета ряды активистов атаман Зеленый, но лошадь, проткнутую оглоблей, прошедшей через живот и вылезшей под шеей, как на вертеле, – видел впервые. Такого отчаянного ржания он еще не слышал. Возницы погибли все, накрытые, как крышкой гроба, телегой, – и ему их не было жалко. Артиллерийскими снарядами по вере, по хри-стианству, по храму – это уж слишком. Но ему было жаль лошади, так долго кончавшейся на своем кровавом вертеле, и он, подняв слетевшую с какого-то возка винтовку, не целясь, послал ей пулю прямо в сердце. Она на вертеле сжалась так, что тот изогнулся, и медленно осунулась. Дальше Зеленский уже ни на что не смотрел. Резко повернулся и исчез в кустах. Полкан попятился за ним, уныло понурив голову. Он, видимо, взял содеянное на себя, не понял, почему плоды такой удачной охоты не подобрали, а, наоборот, вроде убегают. Что-то тут не так! Подходили к жилищу, когда рассвет мучительно рождал свет и уже можно было различить кое-что. Подойдя к колодцу и присев на подвернувшийся камень, Зеленый содрал портянки, переобулся в свои военные сапоги. Грязные портянки, обвязав ими булыжник, бросил в колодец. Оглянулся, проверил на себе одежду, зашагал к дому. Там было тихо, все спокойно спали. Он растянулся на своей кукурузной подстилке и моментально уснул. Ему снилась райская жизнь на флоте, рыбалка в урочище на рыбной яме и охота на токующих глухарей – запел глухарь, он прицелился, выстрел...
Проснулся он от того, что грохнул выстрел во дворе. Зеленский сдернул с себя все до пояса, оставив нижнюю рубашку, всколотив на голове волосы, состроив сонную физиономию, высунул голову за дверь. За ним уже стояли Дарья и Тимофей. Картину, которую они увидели, нужно запомнить: в кучке гарцевавших на лошадях людей стояли их спутники, выделялись Страхов с Иваном, Татьяна и Петька с орущей дочкой без имени, а посредине – несчастный Ващенко. Один из всадников проорал:
– Обувайся и выходи.
– А что случилось?
– Поговори у меня... Обувайся и ...
Тут Зеленский со страхом глянул на свои ноги. Он был обут на все застежки своих японских ботинок. Он обмер. Такого прокола он допустить не мог. Окажись один из всадников умней, – нес добровать. А он ведь застегнулся на все пряжки из-за того, что хотелось согреть совсем уж окоченевшие, уставшие от пятнадцатикилометрового перехода ноги. Снаружи уже орали:
– Да убери цю тварину, бо її коні бояться. Такого ще не бачили..., – ну а дальше сплошной мат.
После того, как все вышли и Зеленский загнал пса в домишко, их затолкали в общую кучу. Старший спросил:
– Кто из вас выходил к речке или из поселка? За всех ответил Ващенко:
– Да никто.
– У кого тут есть родня?
– Ни у кого...
– Задеріть ноги...
Все показали подошвы. Начальник конвоя сошел с жеребца и проверил у всех подошвы, обратив особое внимание на ботинки Зеленского: что-то уж больно чистые и сухие, на что тот огрызнулся:
– Мою каждую ночь и сушу под собой...
– Поговори еще... Сам вижу... А что это у тебя за пес, что его кони пугаются?
– Пес как пес. Уж морда у него очень страшная, -невинным голоском ответил Зеленский.
– А він у тебе не бігав, коли ти спав?
– Ні, він без мене нікуди, – вдруг на украинском язы-ке стал отвечать Зеленский.
Но внутренний холод его не покидал. Осмотри лапы пса или даже взгляни на него – только слепой не заметит следы глины на лапах, подбрюшье, хвосте...
Вскоре церковная ограда наполнилась начальниками разного ранга: губкома, губчека, милиции, различных комитетов. Проверяли всех. Но верховодил досмотром высокий партийный босс, который лично приступил к детальной разборке происшествия, так как был земляком Страхова. А тут к середине дня проявилась еще одна неувязка: сидевшие у родственников, в балках выселенные поселковые, обрастаемые своими знакомыми, родственниками, стали стекаться к невзорванной, но подкопанной церкви.
Узнав о происшествии на мостике, народ переместился туда, рассматривал, как спиленная оглобля с лошадью сва-лились в речку-ручей так, что наверху остались четыре но-ги и подобное бочке белое брюхо.
На взгорье показался, сверкая острыми зубьями, трак-тор «Фордзон» с гордо восседающим Петькой-трактористом , всегда пьяным. Он лихо цеплял очередную телегу толстым крюком и, распевая песню «Прокати меня, Петька, на тракторе», волок ее со всем гамузом на берег. Две брички вытащили почти целыми, но когда переверну-тую вверх колесами бричку подтянули к крутому берегу, из нее начали вываливаться трупы вперемежку со снаря-дами. Петьке стали орать, показывая жестами: остановись. Но он криков не слышал, на жесты отвечал, привстав с си-денья, жестом в полруки с загнутым кулаком. Взрыва он не видел и не слышал. Неведомая сила, ломая шейные по-звонки, отрывая вживую голову от туловища, бросила его через его радость и счастье, через вонючее чихающее зуба-тое чудо и брякнула оземь. Больше он ничего не успел. Взрывом разнесло мосточек, полетели головы, руки, ноги, колеса, ящики с неразорвавшимися снарядами, искорежен-ными винтовками, затем последовало еще два взрыва, но уже послабей. Удивленная первым взрывом, толпа обезу-мела от последующих, потому что только определенный круг людей знал, что было на затонувших бричках...
Что делать дальше, не знал никто. И все опомнились только тогда, когда запылал единственный на всю Александровскую губернию, гордость тогдашнего машиностроения, трактор «Фордзон». На погибшего Петьку сначала не обратили внимания. Появился местный священник отец Николай. Он увидел разорванное, безголовое тело Петьки , и первым осознал, что произошло. Отец Николай опустился на колени прямо в грязь, запричитал, неистово крестясь:
– Слава тебе, Господи! Хвала тебе, Матерь Божья! За-ступница наша. Спаси и сохрани, спаси и сохрани!
Затем, освещенный выглянувшим божьим светом солнца, крикнул в экстазе:
– Миряне! На колени! Молитесь Всевышнему! Благо
дарите заступницу...
И сам удивленный тем, что почти вся толпа встала на колени, стал как оракул вещать:
– Молитесь, миряне! Это Бог спас нас от красной чу-мы! Хвала тебе! Хвала! Хвала!
И в балке, где погибли люди, лошади, трактор, стояли на коленях как верующие, так и неверующие, кучками по двое-трое смущенно шептались партийные атеисты да ак-тивисты. Людям было жалко Петьку, трактор, лошадей, брички. Их души не попали ни в рай, ни в ад. Они просто растворились во вселенной. Гнев овладел людьми: что бу-дет дальше? Что это божья кара -ясно всем. Чертов трактор сгорел дотла. Туловище Петьки понесли в поселок на ка-кой-то холстине, голову отдельно, в фуфайке, нес Гришка-дурачок. Отец Николай скомандовал:
– Несите в церковь!
И разрозненная, разбросанная по всему косогору масса людей объединилась, вливаясь ручьями в единый поток. Он постепенно пополнялся бегущими и верховыми, превратился в бурную реку гнева. Церковный двор, превращенный в конный двор, вовремя освободили от коней, повозок, сена, коробов, овса, уздечек, колес, хомутов, когда занесли труп Петьки. Его помыли, одели, приставили улыбающуюся голову к туловищу. Хоронить решили завтра. Мать Петьки так в себя и не пришла. Отец Николай приказал зарыть траншею и подкопы под фундамент церкви. Местные власти чувствовали себя лишними, на них смотрели враждебно. Самое главное – никому они не были нужны, без них делалось все, и как делалось!
...На время растерявшись, Иван первым сообразил, что надо смываться. Он пошептался со Страховым, Ващенком, что не ускользнуло от внимания Зеленского, а потом ре-шился спросить напрямик:
– Ви з нами, чи що?...
– 3 вами, з вами... Куди ж без вас, – ответил он ему в унисон.
– Тоді тихенько збирайтесь та виходьте, поки всі тут, а ти свого звіра не веди вулицею...
– А я мимо колодця, а там за чагарниками зустрінемось, – попытался сгладить ситуацию шустрый Зеленский.
Белесый, уже явно издеваясь, сказал:
– Ты только не заблудись, а то Страхов твою дочку уведет... Или ты уже там был? Так это рядом с мосточ-ком...
Ответа ожидать он не стал и, как показалось Зеленскому, специально начал что-то искать, улыбнувшись самому себе. «Ну, ничего себе, – подумал, хмыкнув, Зеленский.– Ай да молодец. Ну, и я хорош. Уже второй раз так глупо попадаюсь».
Встретившись за «чагарниками» и немного проехав по накатанной дороге, они вдруг резко свернули в сторону, то переваливаясь с бугра вниз, то царапаясь на бугор. Теперь в телеге сидели только Татьяна с дочкой, да временами подсаживался Ващенко.
Приглядываясь к нему, Зеленский обнаружил, что и тот в свою очередь не упускает его из виду. Зеленский по-нял, что надо идти на контакт и под невинным предлогом поинтересовался: «Сколько нам еще так топать?» Получил ответ: «Можешь со своей сворой остаться». На вопрос: «Где мы и почему едем все по балкам?» – получил еще бо-лее прямой ответ: «Холодная Балка...» – и всем своим видом показал, что дальнейший разговор излишен, но Зеленский, продумавший вопрос заранее, все же спросил: «А куда мы добираемся?» – «На Ломбардо».
– Куда-куда?
– На Ломбардо...
– Что-то такого... э ... города, поселения я не слышал.
– А ты тут був?
– По карте изучал, – соврал сбитый с толку Зелен-ский.
– По карте, по карте, где ты видел такую карту, –ответил Ващенко и, оглянувшись, (нет ли лишних ушей?), спросил напрямую:
– Це твоїх рук діло з твоїм звіром?
– Вы... ты что? Я спал в обнимку с козой, – захихикал Зеленский.
Лицо Ващенко побагровело, губы побелели, и он про-должал:
– Спал! В сухих, зашнурованных гетрах! Да ти забув своему звіру лапи помити... – уже прошипел он белыми деревянными губами; помолчав, продолжил: «Якщо хрестик носиш, то не виставляи його напоказ усьому биюму світові... Тут, бачиш, іде боротьба з опіумом, релігійним... А ти не знаеш, що таке опіум?»
– Ні, не знаю.
– А звіра тримай подалі. Надто він у тебе умний-розумний... Що ж там буде далі, подумай.
* * *
Дальше было следующее: через две недели, на рассвете, заскочили молодцы ГПУ, забросив в подпол матушку с двумя дочерьми в ночных сорочках; по-татарски схватив за кисти рук отца Николая, распятого между конными как на кресте, вынесли за церковную ограду и ускоренным маршем, так что тот не успевал перебирать ногами, понеслись по большаку в губернский ОГПУ.
Километров пятнадцать-двадцать одолели быстро. Отец Николай оказался отменным бегуном, хотя послед-ние пять-шесть километров он то бежал, то, потеряв созна-ние, безвольно висел между всадниками. И тогда те, устав его держать, привязали к седлам и потащили. А когда лошади уставали, приводили его в чувство нагайками. Но доставили живым, нет – полуживым! В конце месяца в губернской газете «Шахтерская правда» под заголовком «Суд над мракобесом» был опубликован «Репортаж из зала суда», где говорилось о справедливом решении губернского суда, приговорившего отца Николая к высшей мере «пролетарской справедливости» – расстрелу. Дальше шли отзывы бедняков, рабочих, интеллигенции. О судьбе храма не говорилось ничего. Через четыре дня, уже в бессознательном состоянии, извлекли из подвала матушку и дочерей. Матушка тряслась вся: голова, руки, ноги были в непрерывном движении. Ночами дико кричала, отгоняя нечистую. Дочерей забрал какой-то родственник, и позже они оказались за границей, в Китае. Матушку сковал паралич, но речь вернул, и она стала визжать, увидев красное, цвет крови: «Изыди, сатана, изыди, нечистая...» А дальше от обилия слов издавала грудной хрип.
Умерла она перед войной. Церковь, оберегаемая людьми, пережила лихое время и до сих пор стоит в по-селке Ясиновка. В народе ее называют Николинской... Память об этих событиях восстановил учитель местной школы, почетный гражданин города Н.И.Колодяжный .
* * *
В совершеннейшей темноте компания под руководством Ващенко вкатила в какое-то поселение. Уже светало, пытались настроить свой оркестр петухи, а собаки, по нескольку раз тявкнув, жалко оглядываясь на Полкана, забивались в закутки подальше и замолкали.
Это не прошло мимо внимания Ващенко. Он много-значительно поглядывал на Полкана и цокал языком:
– Оце так звір, оце тобі на...
В жалких жилищах размещались сходу. Татьяну с Петькой и дочкой взял Страхов; Иван пригрел Зеленского с его выводком, но всем места не хватило, поэтому он ушел к зазнобе, оставив их в доме одних. Дарье достались его покои, а в большой комнате расположились Зеленский и Тимофей... Ващенко жил дальше, под терриконом. Уходя, он приказал собраться после захода солнца.
...Проснулись они, как всегда, когда спишь на новом месте, рано. Раньше всех, еще до восхода солнца, встрепенулась Дарья. Она так сладко потянулась, что все ее косточки и суставчики заходили ходуном, затрещали. Она на цыпочках несколько раз прошлась по малюсенькой комнатке Ивана, запустила обе пятерни в свою гриву и попыталась, впервые за многие сутки, расчесать ее. Но сколько она ни пыталась, у нее ничего не вышло: колтуны спутали одну половину, а спекшиеся сгустки крови намертво прилепили остальные волосы к затылку и шее. И оторвать их не было сил. Немного помучившись, она сунула голову в ведро с водой и попыталась вымыть свои космы. Она отчаянно фыркала, гремела ведром по скамейке, потом, открыв печку, увидела аккуратную кучку золы, захватила две горсти и бросила в ведро, стирая и моя голову, по старому цыганскому обычаю, золой. Вскоре она почувствовала, что стало легче: сгустки крови оползли грязными комьями, колтун она разорвала на куски и по частям выбросила, а волосы приобрели темно-каштановый цвет. Она долго вертелась перед оконцем, встряхивая головой, чтобы волосы быстрей высохли. В соседней комнате, грохоча на полмира сапожищами, меряя свои несчастные три метра комнаты, появился Иван. Гаркнул: «Здорово, мужики! Как спали?», сунул голову в комнатенку Дарьи, мотающей своими патлами, спросил:
– А как тут красота наша? Мужики не обижали?
Дарья лукаво подыграла, намекая на что-то, только ей и мужикам известное, прыснула:
– Попробовали бы..., один пробовал, да...
Она еще что-то говорила, но Иван не разобрал из-за дружного хохота Тимофея и Зеленского, и он втянул голову назад в комнату и стал заливаться уже вместе с ними. Хохотали они очень долго, указывая пальцами друг на друга... Они были молоды, счастливы, красивы...
Появившаяся Дарья вызвала изумление, пройдясь по комнате в полувыходе, полутанце, осторожно, как по уг-лям, ступая узкими лодочками ступней, закинув гордо голову вбок и вверх, одарив каждого улыбкой, фаянсом хрустальных зубов, в тон вопроса, заданного Иваном, стала медленно перед ним оседать: сначала узкие ладошки ее кистей изломанно задвигались, локти стали выворачиваться наизнанку, плечи забились мелкой дрожью, тоненькие прожилки на шее налились, отчетливо пульсируя, ее маленькая грудь уже оконтурилась своей формой, сосочки мелко задрожали... Она медленно оседала на спину, рассыпав чудо-волосы, но, едва коснувшись лопатками пола, чуть перекатилась в отрыве лопаток, коснулась одной и другой, стала подниматься...
Зеленский видел нечто подобное во многих кабаках мира: в Харбине, Мукдене, Париже, но такой филигранной отточенности этого известного цыганского «па», которым заканчиваются все их выступления, он не встречал. Тимо-фей был ошарашен вообще. Он даже не подозревал, что такое есть. Все девичьи танцы, которые он видел, были не такие... А Иван без раздумья ляпнул:
– Ну где вы взяли это чумазое чудо? Такого здесь нет...
А потом, обращаясь к Тимофею:
– Ты это нашим не показывай... Уведут... А тебя так вздуют...
Но Тимофей неожиданно осмелел:
– Уж не ты ли вздуешь? – уточнил он.
– Уведут или нет – от нее зависит... А вздую – это точно...
Зеленский вмешался:
– А без этого нельзя? Мы у тебя, Иван, в гостях...
– Ну конечно, – а потом без перехода, – Да где вы взя-ли это чудо?
– Из паровой топки вытащили, – отшутился Зелен-ский.
– А-а-а... Она ж твоя дочка, а его сестра, – уже откровенно ехидно протянул Иван, показывая культей указательного пальца на Тимофея, который надулся как индюк. Он злился на себя из-за того, что не успевал отвечать на вопросы, догадки, иносказания.
Зеленский почувствовал, куда это ведет, и решил пе-ребросить разговор в другое русло:
– Ну ладно, давайте лучше подумаем, как будем жить, где будем жить?
У Ивана был уже готов ответ и на этот вопрос:
– На работу все пойдем... Ващенко вас пристроит в шахту, у него кум – штейгер... И сразу начнем строить мазанку... Даже две... Этому охломону Петру с Татьяной тоже надо иметь свой дом, хотя...
Белый остановился, вроде споткнувшись на чем-то, до конца не договорил, а когда после захода солнца Страхов явился в гости в сопровождении Петра и Татьяны, он улыбнулся, крутя головой. А потом, время от времени кря-кая, говорил словно про себя: «Ну, бабка Сонька!...», а че-рез время: «Ну дает..., ну молодец...».
Зеленский и сам немного удивился, что Петька и Татьяна были без ребенка, да к тому же были светленькие, чистенькие, как с японской открытки (подумал он, вспоминая затравленного Петьку, спасавшегося сном). В вагоне Татьяна напоминала ему волчицу, готовую перегрызть горло за свою доченьку, за своего вечно сонного Петьку. А здесь Петька стал подавать признаки жизни, интерес к происходящему, а Татьяна – ну прямо с картинки: пшеничные волосы, завязанные в тугой узел на затылке, розово просвечивающие уши, правильный, немножко картошечкой нос, розовые щеки, пухлые губы, готовые к улыбке, и прямо-таки точеная гибкая шея. На ней была розовая русская кофта со множеством пуговиц под шею, в эту жалкую одежонку была запрятана, влита здоровая материнская плоть. Зеленский думал, что он уже видел все, – и хорошее, и плохое: и его убивали, и он убивал, и за ним страдали, и он страдал. И в борделях Мукдена, Шанхая, Парижа бывал, и любил свою покойную жену до беспамятства... Но вот такого здорового женского тела он еще не встречал. Он не замечал, какой бывает женщина-мать, вот так спокойно сидящая, отрешенная от всего, вся в своем счастье и от этого чувствуя себя на вершине мироздания. Он никогда не видел кормящую ре-бенка женщину, но почему-то представил себе до сладкой боли, чувственно: его покойная жена кормит его ребенка, сына, дочь – и блаженно вот так улыбается, как Татьяна... Его мысли поплыли не в ту сторону. Он встрепенулся, когда в сени, где они сидели на скамейках, впорхнула крепкая молодуха Паша (для домашних в быту Александра) и скомандовала:
– Ану, все к столу, а то сидите как на похоронах... Че-го молчите?
– Так мы прошагали верст пятьдесят вместе, там и на-говорились...
– Какие вы говоруны – мне Ващенко рассказал... Да и он такой же разговорчивый... А я говорливых люблю. Молчуны потому молчат, что гадости придумывают и, чтоб не было стыдно, все скрывают. А кто говорит, тому думать о гадостях некогда,– подытожила Паша, весело озирая всех.
– Оно-то так, – многозначительно закончил ее мысль Ващенко. Доолго молчал, а затем как-то некстати:
– О-о-о, – заговорил Ващенко, и дальше без перехода, – ты усаживай, да наливай, корми людей. Разговариваешь мне! Глянь на этого – он аж зеленый весь с голодухи.
Зеленский залился таким смехом, каким не смеялся никогда. Слезы катились из глаз, он побагровел и согнулся пополам, а когда отсмеялся, похлопал Пашу по плечу, же-сткому как камень, и сказал:
– Так фамилия у меня – Зеленский.
Это вызвало новый взрыв смеха, а потом Паша ско-мандовала:
– Ну, говори, отец!
– За те, щоб нам всім добре жилося, – поднимая до краев налитый стакан, – а нам хорошо пилося, – продолжил он, – щоб у нас народилися діти, та ми знали, куди їx діти...
– За це! – завершила пожелание Паша.
Дружно чокнулись. Зеленский, глядя на свой полнехонький стакан, подумал, сколько он осилит таких порций самогона. Петька и Татьяна, глядя, как шахтерская братия накинулась на борщ и капусту, поняли, что они-то трамбуют желудки не просто так. Глядя на нерешительность Петьки и Татьяны, Зеленский решил спасти положение:
– Да вы не очень... можете... – дальше он не знал, что скажет.
Выручила Пашка:
– Ты один выпей, – ткнула пальцем в грудь Татьяне,– ничего с дочкой не будет. Я вон троих выкормила...
– А ты (Петьке) попробуй, но не балуй у меня... Отучу. Видишь, какие они смирные, а то поселок от них стонал.
Иван и Страх еще не проронили ни слова. Они сидели как святые, но потом дружно выпили еще. Разговор ожи-вился. Дурачился Иван, тыча своим куцым пальцем каждому под нос, а, заметив, что Страх какой-то не такой, начал к нему приставать: что случилось? Затем к ним присоединилась Пашка. Зеленский никак не мог понять, что они обсуждают и что произошло, в конце концов. После третьего стакана, когда всем стало жарко и весело, Ващенко «созрел» и, грюкнув кулаком по столу, заорал благим матом:
– Что вы шепчетесь, суки?! Чего хихикаете? Шо стряслося?
У Петьки с Татьяной хмель слетел моментально. Зе-ленский с тоской подумал: будет драка. Иван и Страх даже не удивились, а Пашка, счастливо улыбаясь, раскинула ру-ки и, схватив в охапку своего Ващенко, прижала к себе:
– Ну, что ты разволнувався, мой хороший... Ну заспокойся... Так смішно же, та поганих слів не говори, тут люди хороші.
– Так я..., – сник уже Ващенко.
А дальше она, ни на минуту не переставая работать руками на столе, не переставая хлопотать, жевать и сме-яться, наконец сообщила:
– Страха утром мать из дому выгнала, сказала, что од нього, лошака, внуков не дождется, а тут готовая внучка. Невестка ей еще больше понравилась, а кобелевать можно и под кустами...
Какое-то время была немая сцена. Да тут протрезвевший Ващенко, поднявшись, подошел к Страху; раскинув ноги, стал перед ним и, упершись своими изрезанными лапищами тому в плечи, долго раскачивался, а затем сказал:
– Ну, Сонька,... ну, мать твоя... Молодец... Она из за-вала вытащила 12 человек, и меня,... а Леньку, отца твоего, и себя не сберегла. И тут... видишь, как повернула. И пра-вильно – ти дні та ночі тиняєшся, вона одна...
Ожидая реакции на сообщение, Татьяна с Петькой сидели несчастной стайкой на краю скамейки. Они за последние полмесяца все от кого-то прятались, куда-то бежали, – и боязнь за себя, за свою доченьку поселилась у них, как им казалось, навсегда. И вот эта ночь, остаток ночи да день, когда они были вдвоем в неказистой хибарке, но вдвоем, нет – втроем, да еще с инвалидом – седой женщиной, прикованной к своим салазкам и с трудом передвигающейся по комнате от плиты к ведрам с водой, перевернули в их головах все, зачеркнули все прежнее, мерзкое. И в их юные души стала вливаться вера в людей, в их доброту, бескорыстие... Наблюдая исподтишка за действиями рук этой женщины, так легко стиравшей их белье, уже двухнедельной давности, они были счастливы. В жарко натопленной комнате, где хозяйка и спала, она занавесила уголок для доченьки, пояснив:
– Ты будешь ее кормить и ласкать, а спать она будет вот здесь. Я все равно ночами не сплю...
...Реакция была совсем неожиданной: Ващенко налил до краев всем и произнес:
– За Соньку живую, за Лёньку, моего друга! – сказал он твердо, оглядел всех вокруг и сел, уставившись на сидя-щую напротив Пашку. Из его глаз вдруг брызнули слезы, которых он и не замечал. Пашка улыбнулась как-то особо доверительно, плавно подошла к нему, обхватила голову руками, прижала к своей груди и замерла блаженно, а спустя некоторое время стала ворковать, наклонив свою голову ему в седые волосы:
– Ну, хватит, мой соколик, хватит, ясный. Ты живой – и хорошо... И сыночки у нас какие! Пойдем отдыхать, пойдем, родимый...
Дальше она продолжала уже совсем шепотом. Ващен-ко невнятно пытался что-то сказать:
– Так, гости... у нас...
– Гости – хорошие люди... Они понимают все. От-дохни... у нас плохих гостей не бывает...
Спустя некоторое время она возвратилась из соседней комнаты к гостям, плеснув из бутылки себе в стакан, по-том сидящим за столом, провозгласила:
– За гостей! За новых шахтеров!
Смачно крякнув, она железной рукой хлопнула до-нышком по столешнице, оглядела всех и припечатала:
– Ну, хватит, на этом точка. Завтра, нет, уже сегодня... на ходиках первый час. В воскресенье мы с Ващенко придем к Соньке в обед, чтобы все были...
С тем и разошлись. Иван со Страхом налево, нестрой-но горланя песню, Татьяна с Петькой и Зеленский направо, в сторону огоньков гудящего вентилятора...
* * *
Как только за Зеленским закрылась дверь, Дарья ожи-вилась:
– А мы что делать будем?
– Не знаю,– промолвил Тимофей.
– Не знаю, не знаю..., а что ты знаешь?.. – внезапно набросилась Дарья на Тимофея. – Все не знаю и не знаю...
Тимофей, ошарашенный таким приемом, вновь бряк-нул:
– Не знаю, – и уставился на Дарью, которая вдруг вы-тянулась вся вверх и, хлопнув себя открытыми ладонями по ляжкам, залилась звучным смехом:
– Ой, мамочки, ой, родненькие! Смотрите на него – он ничего не знает. Ходит тенью, только глазами хлопает...
Она остановилась прямо перед ним, вызывающе изогнулась, уперев одну руку в бедро, а другой, отчаянно жестикулировала перед его лицом... Слова ее пролетали мимо его сознания. Он их по отдельности не воспринимал, а поэтому не понимал. Уставился своими светло-серыми глазами в коричневые гневные зрачки ее глаз и ... ничего не видел и не слышал.
Он чувствовал, что вот сейчас, миг спустя, что-то должно произойти с ним, с ней, с этим убогим мирком. И чем больше она распалялась, тем больше он в душе доса-довал на то, что совершенно растерялся, не знает, что ей сказать, как остановить эту чертову словесную цыганскую мельницу; у Дарьи гневом пылало все: смугло-розовые щеки, ресницы, моргающие веки, губы, подбородок. Он начал пятиться назад, пока не споткнулся о скамейку с ве-дром воды. Правой рукой он нащупал кружку, плавающую в ведре, и плеснул ей в лицо. Она, не ожидая такого пово-рота событий, поперхнулась. Юноша окончательно расте-рялся и выскочил в сени.
Когда он вышел во двор, темнота уже поглотила все вокруг. К нему сразу же подошел Полкан и лизнул мокрую руку. Затем недовольно поурчал и отошел к своей лежке. Тимофей пошел за ним и осмотрел место лежки – сухое, закрытое с наветренной восточной стороны гнилым брев-ном. На это бревно и уселся, размышляя о своей горькой доле: вот родни нет и в помине, деревни, двора, хозяйства, отца, матери, бабки – никого, кто не дал бы его в обиду. Зеленский сказал, чтобы он стал волком, вот тогда он будет сильным, нет – всесильным, а пока он волчонок... Волки – активисты, чоновцы, комбед овцы, красные командиры – жрут всех и друг друга, убивают, рвут, а он остается таким маленьким, слабым и беззащитным; да и Дарья такая же. Почему, собственно, они друг на друга взъелись, а Татьяна и Петька еще беззащитнее, и их Доченька, даже без имени... Вот только Полкан меня защитит, он верный, да Зеленский – он добрый, всех защищает, а Дарье какую-то фалангу пообещал оторвать, если будет воровать, ну еще и Дарья, которая отчекрыжила достоинство мужику. Петька оказался душевным парнем, только уж очень запуганным.
А Иван и Страх – как оберегали в поезде, как шуганули бабку! Ващенко ему несколько напомнил отца – немногословный, но расторопный. Эти не обидят и в обиду не дадут. Да и на волков они не очень похожи. Жертв не ищут, не стреляют, а оберегают. Но и у них все, как у вол-ков. Живут сами по себе, заботятся друг о друге, о детях, а главная волчица у них – это все-таки Пашка. И им всем вместе хорошо...
До чего бы он еще дофилософствовался, если бы дверь дома с треском не открылась и из нее со страшным грохо-том не вылетело пустое ведро с призывом:
– Эй, родимый, иди воду искать, коль разлил...
– А где ее искать?
– Не знаю... – уже совсем издевательским тоном, его копируя, хихикнула Дарья.
Делать было нечего, и он с Полканом, выйдя за шат-кую калитку, направился вдоль пустынной улицы по сплошной жиже под ногами. Первая же встретившаяся девочка в клетчатом платке на вопрос, где набрать воды, хихикнула:
– Так ты ж от воды идешь, – но, увидев спокойно высунувшуюся пасть Полкана, ойкнула и прыгнула в обратную сторону, крепко ухватившись за рукав Тимофея:
– Ой, что это? Господи!
Тимофей из-под своего малахая торжественно-милостиво, явно наслаждаясь своей значимостью, приблизился поближе и промолвил:
– Это – Полкан!
– А он не лает? Я очень боюсь, когда они лают... И зубы у них такие...
– Он не лает, – продолжил он свою роль, – он цели-ком съедает... Глянь, какие у него зубы.
Поднявший морду Полкан соизволил показать свои зубы, отчего девочка мелко задрожала, крестясь одной ру-кой, а другой – мертвой хваткой держась за рукав, и скоро-говоркой лопотала:
– Ой, господи, господи, какие страсти, – а затем без перехода, – а он меня, того... не съест?
– Нет. Он добрый... и умный...
– Правда? Совсем-совсем не съест?
– Правда. Полкан, свои! Сидеть! А ты погладь его морду... Это ему нравится...
– А он не ...?
Полкан уселся перед ними, демонстрируя свою широкую грудь, мощные лапы; изуродованную морду он наклонял то в одну, то в другую сторону. Тимофея это потешало. Ему было очень уютно.
Девочка, плотно сомкнув веки, протянула руку к морде Полкана, который сначала ее обнюхал со всех сторон, а потом стал облизывать, причем старательно, ее пальцы. Ее рука, державшая железной хваткой рукав, ослабевала, а тельце, вжатое ему в бок так, что он явно его чувствовал, постепенно ослабевало и отваливалось от него, но она все шептала:
– Он и вправду, ничего...
– Да нет же, чудачка, – уже повысив тон, твердо сказал Тимофей. – Глаза открой. Он тебе, похоже, раны зализывает. У тебя пальцы в ранах.
Она вся отпрянула от Тимофея и присела на корточки:
– На другую руку, собачка. Сегодня крепеж разгру жали – шесть вагонов больших... А этот жлоб Жихарев рукавицы, наверное, пропил, а стойки мерзлые, а он гад такой. Все руки изранили... Вот посмотри, – сказала она, приподнявшись.
Она еще жаловалась на шахтные порядки, а он почти уже ничего не слышал, кроме ее без запинки журчащего голоса, и ничего не видел, кроме оживленного движения пухлых губ да ямочки на подбородке. Ее пальчики были слишком близко, и он не мог рассмотреть их, да и темнова-то было. Он, слегка улыбаясь, бестолково ей поддакивал.
Набрав воды, они медленно шли назад, держась за полусгнившие изгороди беспорядочно построенных домов, которые выходили прямо из земли, с маленькими окошка-ми, с дверями, входя в которые нужно было согнуться в три погибели. Во всех этих домах торчали здоровенные трубы, дымящие невообразимым смрадом, которого ни Тимофей, ни Полкан не слышали раньше. Он пробирался слишком глубоко, прямо-таки въедался во все существо человека. Что это смрад самого загадочного минерала -угля – они не знали, как не знали и того, что им придется всю свою оставшуюся жизнь связать с ним. Когда они возвратились ко двору, в котором поселились и остановились, Тимофей осмелился выяснить все до конца и спросил:
– А как тебя зовут? Ты с работы? Домой идешь?
– Я работала, а после работы было заседание комсо-мольской ячейки...
Тимофей это слово «комсомол» уже слышал здесь не-сколько раз и понял, что его знают все местные, но он не знает и этого. Памятуя наставления Зеленского, что лучше самому до всего доходить, дабы дурь свою раньше време-ни не показывать, протянул: Понятно... А живешь далеко?
– Далеко... За вентилятором, там, за диким полем вдоль Куцой балки очень страшно идти...
Они стояли друг против друга, освещенные луной в полнеба, ставшей над терриконом и появившейся из неожиданно уплывших облаков. У Тимофея появилось странное чувство после того, как он по-мальчишески спро-сил себя в уме: «Так это я вдруг первый раз в жизни заинтересовал девочку?... Значит, и я могу, и я интересен». И он бы и дальше занимался самоедством, как говорил Зе-ленский, но крылья уверенности у него уже выросли, и он спросил:
– А воду мы забыли?
– Да колодец перед тобой, – хихикнув в рукав со спрятанной рукой, показала она на забор, который прикрывал шаткий сруб колодца, – набирай... быстрей, а то мне идти, бежать... и страшно...
– Погодь немного, мы тебя отведем, – уже совсем уверенно сказал он.
Тимофей, только переступив порог дома Белого, вспомнил о Дарье, увидев ее одетой, смутился, а когда по-ставил ведро вдруг, сам того не ожидая, начал врать:
– Не сердись, я воду искал, – но, поняв, что она все видела из окошка, добавил, – пойдем ее супроводим до-мой...
– Долго искал, – издевательски заметила она, – хоро-шо, что нашел, – уже обиженно закончила...
Что можно ожидать от Дарьи, он знал и на какой-то миг почувствовал себя совсем беззащитным, но она согласилась безропотно. Когда они вдвоем с Дарьей вышли за забор, который на свист перемахнул Полкан, Вера невероятно смутилась, изменилась в лице и пробормотала:
– Да я сама пойду... ну зачем вы?... я бегом Дикое по-ле перебегу быстренько... мне только в поле страшно...
Дарья молча слушала ее извинения и улыбалась:
– Подруга, – обратилась она к Вере, – в поле нечего бояться, волки здесь не водятся, по-моему, разбойников в поле не бывает, лихих людей тоже, – так что пойдем...
Она взяла Веру под руку, и они уверенно пошлепали по жидкой грязи дорожек шахтерского поселка Ломбардо. Тимофей и Полкан вышли в поле. И только сейчас Тимо-фей обнаружил себя в огромном мире таврических степей. Луна окончательно разгулялась своим небесным светом. Такой огромной, такой чистой он ее еще никогда не видел, а ее огромный серебристо-светлый ореол придавал всему небу вокруг, необычайное обратное свечение; луна, каза-лось, освещала себя от земли. На родине, в дебрях лесов, такого свечения нет, а здесь... Все было тайное: земля вокруг, изрезанная глубокими морщинами балок, каждая из которых была продолжением или началом другой, более глубокой и страшной; жалкие, колченогие деревья, стоявшие траурно молча, застуженные восточными ветрами, сиротливый бурьян, иногда вздыхающий под порывами ветра, белесая ковыль-трава застлавшая все лобастые отроги буераков и оврагов... Они долго петляли по гребням этих оврагов, наконец, Вера сказала:
– Вон там я живу.
И, оставив Дарью наедине с Тимофеем, понеслась вниз по склону, разгоняя страх пронзительным: «Эгей! Вы меня здесь подождите, пока я добегу!» Тимофей и Дарья оста-новились. Они какое-то время наблюдали за петлявшей внизу тропинкой. Вера несколько раз скрывалась за оче-редным поворотам, затем пару раз забелела ее косынка уже внизу, а когда они услышали ее радостное: «Я уже дома!», переглянулись и пошли назад.
Дорога назад была уже знакома. Тимофей и Дарья шагали рука об руку, Полкан носился поперек тропинки, поднимая сонных птиц, которые с диким криком и отчаянным хлопаньем крыльев уносились в небесное сияние лунного света. Тимофей уже давно заметил, что Дарья от случайного прикосновения руку не прятала, а наоборот, ему казалось, старалась это прикосновение продлить. И когда он окончательно в этом убедился, несмело, не глядя на нее, взял ее узенькую ладонь. Она сначала не поняла, что произошло, а когда оба осознали случившееся, они остановились и замерли. Так длилось долго. К лицу Тимофея прилила кровь, в висках застучало стопудовым молотом, дыхание сперло...
– Давай костер разведем, веселей будет, – предложи-ла Дарья.
– Давай. Огонь есть? – уже по-отцовски, по-взрослому согласился Тимофей, хотя ему совсем не хотелось выпускать из объятий такую добычу. Об этом он мечтает ежедневно и еженощно... Сотни раз представлял себе, как это случится. Ему никто ни словом, ни намеком не рассказал, как перейти эту грань совестливости между мужчиной и женщиной, девочкой и парнем, чтоб не стыдиться своих желаний обладать друг другом, а самое важное – так уважать друг друга, как его отец и мать. Он уже, конечно, знал, что детей находят не в капусте, от приятелей узнал тайну рождения и зачатия. Когда отяжелела мать, он ее на какой-то момент возненавидел. Но видя, как ее лицо покрывается пятнами, растет живот, грудь вылазит из кофты, ее походка становится совершенно немыслимой, стал замечать, что отец буквально млеет от нежности к ней: ласково гладит ее лицо, расправляет морщинки на шее, а один раз Тимофей увидел такое, что вообще трудно вообразить: отец нежно поддерживал рукой низ ее живота, блаженно улыбался, прислонив ухо к огромному, как арбуз, твердому животу, повторяя:
– Гля, слышь... бьется, он уже живой, просится нару-жу...
Мать зарделась от природной совестливости, как во сне бормотала:
– Подожди, скоро, скоро... будет у нас Игнаша...
Дальше Тимофей подсматривать не мог: пораженный увиденным и услышанным, он убежал в огороды, к речке и долго слонялся там. Он замкнулся в себе, с опаской погля-дывал на отца, обходил стороной мать.
...Через неделю под вечер в доме заходило все ходу-ном. К чему-то стали топить печку, переставлять мебель в комнате, доставали чистые простыни. Бабка без конца мы-ла руки, шею, умывалась, причесывалась, связывая волосы в пучок. Соседка пару раз толкнула Тимофея и со словами: «Пошел бы ты подальше, дружок», выпроводила на улицу. Он сидел у будки до половины ночи, когда проснулся от ужасного, пронзительного крика матери и увидел сидяще-го рядом отца, бледного и осунувшегося. Отец схватил голову Тимофея, зажал уши и прислонил его голову к своей груди, сам не замечая того, что в его груди клокочет дикий рев невырвавшейся боли. Так продолжалось долго, а на рассвете усталая, измученная бабка, измазанная кровью, подошла к ним и сказала:
– Ну что, мужики, отмучились... Есть у вас теперь Игнашка... Слышь, как поет... Счас налопается – успокоит-ся... А ваша мать молодец... туда не ходите, пусть она по-спит...
Тимофей и отец только теперь глянули друг на друга: вот так вот, брат, новая жизнь рождается. И позже, когда мать кормила, купала, пеленала, баюкала, они оба крути-лись возле. Отцова любовь не знала предела. А Тимофей стал упорно соревноваться с отцом в любви к матери, он даже отталкивал отца, ласкал ее, как отец, и бешено ревно-вал к Игнаше... Мать великодушно позволяла им проявлять к себе знаки внимания, но вот к Игнаше их не подпускала, ласково ворча: «Да ведь задушите его, маленького...»
...К чему это вспомнил Тимофей, он и сам не понял: то ли почувствовал конец детства и наступление зрелого юношества, когда нужно отвечать не за себя, а за свои поступки, то ли наступление взрослости, когда поступки совершаешь ты, и отвечаешь за них ты. И, продолжая тро-щить сухой кустарник, собирая слежавшуюся за зиму грязную траву, огромные шары перекати-поля, он поглядывал на Дарью. Та вроде бы совсем забыла о нем. Сняла с себя кургузую кацавейку, закатила рукава солдатской вылинялой гимнастерки, раскладывала цыганский костер – столбиком вверх, чтоб можно было побыстрей насобирать. Огонь уже несмелыми языками лизал мелкие сучья и отступал назад. Дарья подсовывала сухой травы, – и он смелее уже облизывал сухие веточки, они постепенно становились красными, потом оранжевыми, а потом покрывались седой пылью, уносимой легкими порывами слабого ветерка. Дарья, наконец, забросав огонь, уже готовый вырваться в пламя, коровьими лепешками, которых тут было такое множество, что топить ими можно до скончания века, уселась по-цыгански на собственные пятки и попыталась успокоить Тимофея:
– Тим, а Тим, хватит тебе кусты трощить... тут этого топлива хватит, – сказала она, показывая в руках высо-хший коровий кизяк, – тут, видимо, тырло было...
– А-а-а, ну да... – протянул он, и, сняв свою одежонку, разостлав ее рядом, уселся по-татарски. Дарья сразу заметила это.
– Гля, гля, как ты сидишь?... Цыгане так сидят, а осо-бенно женщины, чтоб не застудить что-то...
– А мужчины так сидят, в позе лотоса, чтоб отдох-нуть лучше и быть готовым к нападению...
– Какого еще «лотоса»? – передразнила она, пошеве-ливая костер.
– Ну цветок такой... – вспомнив наставления Зелен-ского, он замолчал, молчала и Дарья.
Костер уже не играл языками пламени, он спокойно дышал изнутри, показывая свой оранжевый оскал, сбрасы-вая легкими дуновениями ветерка седую пленку. Дарья все подбрасывала лепешки, а когда костер набрал силу, сказа-ла:
– Вот теперь он долго будет тепло отдавать. – И, свернувшись калачиком, улеглась на руку.
Полкан тоже улегся. Один Тимофей сидел как шиш в своей позе лотоса. Все вокруг стихло, будто ожидая чего-то большего: вокруг стояла святая тишина, покой и какая-то сила, сила сильного человека, крупного и праведного, который дышал ритмично, в котором пульсировала чистая кровь, во всю мощь работал мозг, еще не знавший устало-сти, но отвыкший от постоянного страха и напряжения. Вместо этого в самый центр макушки устремился пучок энергии, омыл все уголки черепной коробки, капилляры мозга, устремился к сердцу, легким и ниже, ниже, заполнив собой все уголки его здорового сильного тела. Энергия, под-гоняемая внушением и приказом мозгу – ловить ее, сердцу – работать четче, ритмичней, легким – заполнять этим светлым потоком кровь, печени – очищать лучше, почкам – выделять все ненужное, – заполнила всего Тимофея. Почувствовав необычайный ее прилив, он сжался пружиной, а потом, с резким утробным рыком выбросив накопившееся, раскрыл глаза и оглянулся.
Напротив лежала свернувшаяся калачиком Дарья, а когда их глаза встретились, улыбнулась, вскочивший Пол-кан ожесточился шерстью на морде и холке – признак агрессивности – все остальное было покойно. Но, вглядев-шись в ту невидимую точку, куда устремил свой утробный рык Полкан, Тимофей заметил три неясных фигуры. «Если не услышишь явной угрозы: щелканья кнута, щелка затвора пистолета, винтовки, змеино-металлического шипения извлекаемой из ножен шашки, – как учил Зеленский, – не бойся, ты победишь, зови к себе...» Тимофей почувствовал волнение: он – сам!
– Подходите, что стоите?... – стараясь скрыть волне-ние, позвал Тимофей.
– Да мы было собрались, а ты своим ором пригвоздил, – ответил один из них, – а тут и зверь ощетинился, он не набросится?
– Да нет, он смирный, – обращаясь к Полкану, погла-див его по загривку, приказал: – Лежать! Свои!...
Пес недовольно еще какое-то время утробно поворчал, а затем улегся на лапы, уставившись на костер.
Трое подошли, и Дарье пришлось снова усесться по-цыгански. Подошедшие оживились – они ее вообще снача-ла не заметили:
– Да тут целый цыганский табор, – отметил парень постарше, – а почему дома не спите?
– Дома у нас пока нет, вот и не дома, а табор наш уе-хал в небо...
– А-а-а... – заметил самый маленький из них, чер-ненький такой, только он один знал, что у цыган значит «уехать в небо» – на тот свет, – вы из тех, которые на руд-нике Амур останавливались?... На зиму...
– Нет, мы не из тех...
– Ну да, – продолжил черненький, – те лошадей в шахте перетравили, целый конный двор, двенадцать го-лов...
– Цыган лошадей не отравит, он сам отравится, – твердо сказала Дарья.
– Да ладно тебе, Мишка, там разберутся, в ГПУ, а цыган жалко, да и лошадей...– протянул старший.– А Мишка из бессарабских цыган, ему всех жалко – и людей, и лошадей...
Воцарилась тишина, все уставились в костер, и долго каждый думал о своем: Тимофей наконец-то содрал с себя противную, душащую кожу недоверия к людям, когда не нужно быть волком, Дарья привыкла к новому состоянию – ей не нужно было свято соблюдать законы цыганского сообщества, зависеть от вожака, кормить, кормить мужа, детей, всех – у цыган в этом предназначение жены за мужем-цыганом. Мишка маленький, юркий – уже было поверивший ГПУ, что цыгане отравили коней, чтобы нанести вред социалистической индустриализации, после слов Дарьи подумал: «А ведь никогда не было случаев отравления лошадей... Воровать-то воровали... Но конь для цыгана – дело святое». Два родных брата, Гришка и Иван Корсуны, собирались просто обзавестись хозяйством, уехать в свою родную Корсуновку и жить... Первым очнулся Иван:
– А нам о вас Вера рассказала, что тут цыган целый табор, а пес у вас с полконя... И всех разрывает... А он – мирный.
Гришка добавил:
– Ну, Верку послушай, она такое придумает... Одна цыганка – не табор, правда ведь? А зовут тебя как?
– Дарья я, Дарья... А вы разбойники или какие?
Те покатились со смеху, а Полкан встревожился – по-чему так много шума.
– Мы из вечерней школы идем. Вон Иван в девятом классе учится, я – в седьмом, а Мишка – в шестом. А мы никакие – ни белые, ни зеленые, ни красные. Мы шахтеры! – припечатал он.
ТОЛОКА
«...только завоевав расположение народа, можно стать правителем»
(Менцзи, IV в. до н.э.)
Сонька, по словам Ващенка, вытащила из-под завала двенадцать шахтеров, (откуда и силы такие взяла!). Когда ее бригада подошла к лаве, коногон Никита, стоя на карачках, вглядывался во тьму. Его лампа освещала: с одной стороны – грозную толщу угля, с другой – стройные ряды стоек, крепивших потолок многометровой породы. Лава гудела каким-то утробным гулом, игрушечные крепежные стойки трещали в тишине как спички. Трещали стойки крепежа и в штреке.
Так продолжалось недолго, затем раздался взрыв, вынесший в штрек, как из жерла орудия, все: угольную пыль, стойки, куски породы. Сидевший на бровке Никита вместе со своей лампой пробкой вылетел из ниши и впечатался в крепежную стойку штрека. Бригаду бутчиц взрывом снесло с ног, лошадь заржала каким-то жеребьячим визгом, рванулась вперед и застыла под непосильным грузом опрокинутых вагонеток. Бутчицы стали отползать от лавы, окунаясь в канавки с водой. Сонька быстрее всех сообразила – это выброс, не взрыв. И, успокоив подруг, спросила:
– Сколько их там?
– Кажется, двенадцать...
Еще укладывалась в слух тишина, еще глухо урчала порода, вываливались коржи ее, шлепали в воду затяжки, капала вода.
Сонька лихо оттолкнулась от какого-то бревна, змеей поползла на четвереньках в лаву, крикнув уже оттуда:
– А вы следуйте за мной.
Метрах в двадцати лава сузилась донельзя. Дорогу преградил неподъемный кумпол вывалившейся кровли. Ей пришлось голыми руками разгребать породу, чтоб пройти дальше. Ее подруги работали как машины. Для них не бы-ло тяжестей и неудобств. Огромные куски угля, породы они складывали в забут, не забывая о том, что в лаве опас-ность везде: и снизу, и сверху, и со стороны забоя, и с пройденной стороны, а поэтому под нарушенный целик кровли выкладывали костры из стоек и породы. Что делала Сонька, не было видно, но к концу второго часа стало по-нятно, что она добралась уже до места выброса и начала подавать полуживые или скорее полумертвые тела. Под лавой появился Ващенко с бригадой, пришедшей на смену. Они очистили штрек и начали выдавать на-гора травмиро-ванных.Четверо были мертвы. Ващенко замерял уровень газа-метана постоянно. Его тревожили две вещи: загазо-ванность росла, а Леньки, мужа, Сонька еще не нашла, не добралась, а поэтому она оттуда не уйдет. Ващенко попы-тался ее отозвать и самому залезть, но не смог протиснуться в нишу, образовавшуюся между вывалившимся кумполом и грудью забоя... Одиннадцатым был его сосед, который сказал, что Ленька мертв и Сонька его сейчас выдаст. Вскоре с той стороны завала услышали ее голос:
– Ващенко, принимай... друга...
Ващенко запустил руку поглубже, ухватил за воротник робы и осторожно стал вытаскивать бездыханное тело. Оно было безвольным и тяжелым. Затем таким же спосо-бом вытащили Соньку. Она кашляла надсадным кашлем, ее рвало, на штреке она попыталась стать на ноги, но сва-лилась кулем рядом с телом Леньки.
Леньку похоронили как подобает. Сонька обезножила, из домишка, стесняясь, почти не выползала. Ее сильным рукам бутчицы, переворотившим сотни и тысячи пудов породы, дела хватало. Во-первых, уход за собой, во-вторых, уход за этим длиннобудылым чертовым сыном, у которого даже имени нет – все Страх и Страх, а он – дурак -откликается, даже сам забыл, что его зовут Алексей, в-третьих – она очень боялась, что ее подруги, с которыми она перекидала сотни пудов породы, особенно Пашка, жена Ващенка, здоровые, сильные, красивые, за словом не лезу-щие в карман, – будут ее жалеть, вздыхать... А ей так и хо-чется им сказать: «Да мать вашу... пошли вы все». А они повода не давали. И никуда не уходили.
В выходной шахтерские поселки просыпаются попозже, чтоб дать отдохнуть уставшему телу. Потом попыхтеть свободно с соседом, обговорить новости, почертовать руководство шахты, похозяйничать. Обедали плотно, с выпивкой и зачастую ложились в постель. А к вечеру... к вечеру поселок оживал. К избе-читальне тянулась молодежь. К корчме – среднее поколение, в церковь за тридевять земель чинно добирались старики и старухи.
Бригада бутчиц собиралась у Соньки. Никто ни к чему не готовился, но приносили, кто что может. Крепкая моло-дайка Зира (Земфира) потчевала молдавской мамалыгой, но если ее сдобрить маслицем подсолнечным, подогретым, да еще полчетверти вина – пальчики оближешь. Татарки-сестры – Эльмира, которая постарше, и младшая Манира – в рукавах приносили махана палки по три-четыре, Александра с Ващенком – самогон и хлеб. Хозяйка доставала из подпола соленое. Так что стол был богат. Вот и сейчас ввалились шесть крепких женщин. Ващенко, Зеленский, Дарья и Тимофей плелись сзади, прижимаясь друг к дружке, как телки в лошадином табуне. Александра сходу познакомила Зеленского с подружками. На его галантности с пристукиванием каблуками и легким поклоном головы Зира заметила, кивнув озорливо Пашке:
– Из господ он, что ли?
– При господах служил долго... Вот и набрался... культуры... Не то, что твой лапоть Пешта – ни запрячь, ни поехать...
Земфиру это немного обидело: при чужом-то человеке про бестолкового Пешту, работающего на «Софии» куз-нецом. Ну бессловесный он, ну с зачумленной окалиной бородой, но ее, родной...
Эльмира хохотнула, зыркнув на Зеленского своими черносливами-бусинками:
– А сколько тебе лет, дядя? – сказала она, прикинув этак на тридцать.
– Сорок два, – ответил он, слегка лукаво поведя бро-вью, – что, старый?...
– Не года старят мужика, а машинка, – рассудила Мунира и все засмеялись, – а это твои дети?
– Ну да-а-а, – протянул он.
– Та вы что, от мамки сбежали?
– От голода... А жена моя – покойница... – протянул Зеленский.
«Вот оно что, – подумал Ващенко. – А дети не его, а при нем чьи-то». Зеленский слишком долго жил двойной, а то и тройной жизнью, и уже забыл человеческие отношения, и поэтому сам чувствовал, что он проваливается ежеминутно и если ему попадется мало-мальски обученный оперуполномоченный, он сходу влипнет. Тут эти женщины, как это называется – бутчицы – уже его раздели как китай-чонка кули, и он уже стал бояться вопросов. Ващенко, видно, давно раскусил его. Но он, Зеленский, чувствовал, что бояться его не нужно, и уж полностью был уверен, что тот его не выдаст, пока не выяснит все...
...Когда входили во двор Соньки, Зеленский, придерживая калитку, пропустил всех и почувствовал сверху своей руки теплую, слегка влажную, опалившую его воображение, руку Муниры.
В полуземлянке-полудомике в передней сняли обувь и верхнее, а когда открыли дверь в большую комнату, за-мешкались: в углу под образами сидела в своей каталке Сонька, держа на руках полураздетого пухленького ребеночка. Она настолько была увлечена созерцанием маленького, его пухленьких, как вроде ниточками перевязанных ручек и ножек, розово-красненьких губок, светящихся откуда-то изнутри, просвечивающихся насквозь ушек, толстенького носика, завитушек волос, что не могла оторваться. Ващенко с Александрой о ребенке знали, а для бутчиц – это был удар.
Первой очнулась Земфира и с присущей ей прямотой запричитала:
– Постой, постой, постой, Сонька! А это откуда, в прошлое воскресенье ни намека, а тут тебе подарок...
Вмешалась Эльмира:
– Да хватить тебе тарахтеть, как отбойный молоток... Зовут-то как?
– Доченька... – не отрывая взгляда, ответила Сонька, – Доченька и все...
– Я имя спрашиваю, а ты заладила: доченька, дочень-ка...
– Так это имя ее...
– Сдурела баба или коржом по темечку огрело, - го-рячилась Александра.
– Постойте, так откуда она у нее? Подброшенная или байстрючка? А может, от твоего Страха подарочек принес-ли?
– Дождешься от него... Я его вон из дома выгнала, а вот она будет у меня. Доченька... – уже по животному ин-стинкту она издала утробный сладостно-больной звук и стукнула кулаком в простенок комнатки. Оттуда явилась статная полногубая и грудастая Татьяна и совсем зардев-шийся Петька.
– А это племянники мои. Они из Воронежа приехали. Будут у меня жить... А я Доченьку растить буду...
Петька шмыгал носом, а Татьяна, еще не освоившись с новой ролью племянницы, пожаловалась:
– Она Доченьку с рук не спускает вторые сутки. Сиську ей подношу как на подносе...
Её жалоба не возымела на Соньку никакого действия.
– А зовут-то ее как? Хоть ты скажи, а то от этой по-лоумной ничего не добьешься...
– Мы ее не успели назвать. Сельсовет сгорел и печать сгорела, а батюшку расстреляли, некому было в святцах посмотреть ее день...
– Тогда давайте сейчас ей имя дадим, а то Доченька, Доченька, не по-человечески как-то это, – загорячилась Александра, озирая подруг, и, увидев на лицах согласие, протянула, – давайте назовем ее...
– Софья, – вылетело из души Зеленского, – а что, хо-рошее имя и оно обозначает «мудрая», – а потом добавил:
– Вы и ее Сонькой больше не зовите, Софья она, Со-фья!
– Правильно, – поддержала Александра и, указав своим изрезанным породой синими царапинами пальцем, – ее Софья, ну Софа, по крайней мере, а ее Сонечка, Сонечко, по крайней мере... тоже...
– По крайней мере, по крайней мере... а вы хоть Петьку спросите... Он же отец, по крайней мере, – снова встряла Эльмира.
Петька не ожидал, что и его что-то спросят, а когда ог-лянул всех, открыл рот:
– Я-а-а ...
– Да он согласен, согласен... Правда, Петечка? – зало-потала Татьяна, сняв с него огромный камень, и поэтому он выдохнул:
– Да-а-а!..
Все грохнули со смеху.
«Вот так согласен, – стучало в висках всех, – с этой Татьяной можно две жизни прожить, – одну свою, другую ее». Зира не выдержала:
– Да ты что – не мужик, не можешь слова сказать, – набросилась она на Петьку.
Петька зарделся весь, в груди все опустилось: да что же это такое, я не успеваю подумать, а они... И эта Земфира чертова, рот не дает открыть. Что это за люди, все за тебя решают, сказать не дают, а еще и смеются, нет – ржут как лошади... Да и Татьяна хороша, тоже им помогает.. Хотя, решают за меня неплохо: и угол дали, и в поезде защитили, и на работу устраивают, а нянька-калека гору сдвинула с его души: как быть с Доченькой, нет уж – теперь с Доченькой-Софьюшкой, а смеются, как... Пока он так рассуждал Татьяна успела, молящими глазами глядя на всех, пропи-щать:
– Да нет, люди, мужик он у меня, но очень стесни-тельный, он людей боится...
– Видим, что мужик, раз сподобил тебе такую девку, только уж очень он у тебя молчаливый, что ли? – не унималась Земфира.
– Он в таком медвежьем углу жил, что там зверья бы-ло больше, чем людей, а вы его обижаете, – расплакалась в конце Татьяна.
Петька на ватных ногах подошел к ней, стыдливо одной рукой стал гладить по голове, не зная, куда девать другую:
– Не плачь, Танюша, не надо, не надо... Я...
Тут уж взорвалась Александра:
– Что ты, мудило, не плачь, не плачь. Если бы меня так обижали, Ващенко б убил эту заразу, – указывая пя-терней на Земфиру, разошлась она. – А ты чего пристала, чушка молдаванская? Вспомни, какой тебя сюда твой Мишка привез... Вот люди! Как только вычухается, так и других обижать...
Земфира не смутилась ничуть, а все испортил Петька, пролепетав как во сне:
– Я это... могу защитить....
– Вот видишь, Зира, он не даст меня обидеть.
Тут уж взорвались все: и обижаемые, и обиженные. Тимофей, тоже растерявшийся вначале при таком скопле-нии женщин, жалел бедного Петьку и сам понимал, что это может случиться и с ним, так как он тоже из медвежьего угла, и на своем веку множество людей видел только в своей деревне в единственном классе школы, где училось двенадцать детей от первого до третьего класса, а учительница, добрейшая старушка с вечно слезящимися глазами и батюшка Иаков, погибший под руинами взорванной церквушки, но не покинувший службу, – были самыми мудрыми и самыми умными его учителями, да вот Зеленский подвернулся. Как защититься в бою среди волков научил, а вот как в людях жить нормально – нет...
Вновь нареченная Софья, старшая, что, казалось, была безучастна к происходящему, сказала:
– Возьми, Татьяна, пойди покорми наше Сонечко, а я тут с ними маленько полаюсь.
Татьяна взяла свое сокровище, свою Сонечку, и ушла в соседнюю комнату.
Петька, было попробовавший ринуться за ней, был остановлен здесь и, не найдя себе места, приткнулся к косяку двери рядом с Тимофеем. В комнате, вместившей сразу столько народу, стало жарко, а тут еще приперся и Страх, заняв собой, своим ростом, добрую половину небогатого жилища, уселся прямо на глиняном полу возле матери. Софья оглядела всех и без вступления, указывая на Земфиру, Александру, Эльмиру, Муниру, сказала:
– Вы, курвы, чего набросились на них. Забыли о сво-ем? Тебя вырвали из банды, положив три головы наших; вас, татарское отродье, где подобрали, забыли? Александ-ра, и ты хороша... За спиной Ващенка тебе хорошо... А они, пташки, выпали из гнезда, а вы... Устроили самосуд. Кобылы чертовы! – заключила она. Семья у нас стала большая... Строиться надо, на работу их устраивать... За имя вам благодарна, а то Сонька, Сонька, как свинью какую-то, а тут мудрая Софья, да и Сонечко еще досталось... Я им буду и отцом и матерью. А ты, сынок, – она любовно потрепала по лохматому затылку своего Страха, – ищи свой угол и будь им братом, а не то, ты меня знаешь... Да и имя у тебя есть – Алексей ты, Алексеевич, а то Страх, Страх... Ты шахту распугал своим имечком. Да и девок всех перепортил в округе... За что лупили сахалинские парни? А? За то... Прибьют когда-то... совсем... Вон три кобылы стоят, выбирай любую...
Алексей покрутил головой – нет. Девки ничуть не смутились, а он произнес:
– Вот на ней бы я женился, – указывая глазами на Да-рью, пролопотал он.
– Так она же дитё еще, что ты мелешь, – сказала Софья, отвесив ему подзатыльник, на который он не среагировал никак, но ответил уже твердо:
– Я подожду... А сколько тебе лет?
– Четырнадцать... Нам, цыганам, уже можно... это... выходить замуж...
Сестры переглянулись: вот так поворот. Тимофей был слегка ошарашен, со вчерашней встречи с ним что-то слу-чилось, и он сотни раз перебирал в памяти все детали их встречи. Её внезапный порыв к нему, когда она всем телом вжалась в него, когда он почувствовал ее теплое дыхание на своей шее, плечико, грудь и даже ниже, ноги... Ее очень живые, горящие глаза, губы были настолько подвижны, что они каждую фразу изображали так, что можно ее и не говорить... Все в ней было необычно и ему мило. «Но Дарья-то, Дарья-то какой номер выкинула. Мы ее спасли, выходили, купали. Я ею бредил во сне и наяву. Оберегал и защищал, а она... так легко. И Зеленский молчит... Или ему все равно». Тимофей поднял глаза. Зеленский, похоже, ждал этого взгляда... Тимофей вспомнил: не отведи, не от-веди, выдержи и ты победишь! Не требуй платы за добро. Выдержи удар до конца. Он не отвел взгляд, отказал себе в удовольствии получить плату, выдержал удар. Зеленский понял: Тимофей победил. Но с победой Тимофей с одной стороны потерял такую красивую детскую мечту; с другой – от стал сильным как все они, шахтеры, он совершил поступок. Он великодушный, он пожалел беззащитную жертву. Он стал – волком.
Он принят в их стаю, волчью стаю, где подчиняются все ей, обезноженной волчице – Софье – с таким значащим именем «Мудрая». Он взглянул на нее попристальней и ему показалось, что в ней – вечное страдание по ушедше-му в Вечный мир мужу-шахтеру, по многим шахтерам, которым суждено уйти в Вечный мир из подземелья многосотметрового, в загробное двухметровое подземелье (так это совсем рядом, всего два метра); и ее горе – самое гибельное, особенно для женской плоти, – выкидыш после смерти ее дорогого Леньки, Алексея, и ее обезножение. Но при всем этом она осталась Волчицей в этой стае, которая оберегает от других стай. И поэтому Тимофей решительно отбросил детское воспаленное желание обладать этой де-вочкой, цыганкой Дарьей, хотя бы раз (он не мог забыть, что видел ее совершенно обнаженной, безвольной, доступной самцу-мужчине), во имя будущего обладания, вечного обладания женщиной во имя великой Любви, той единственной, как у его отца.
Софья устало откинулась на подушку, подтянув больные, нечувственные ноги и низ туловища на сильных мускулистых руках. Она и впрямь была похожа на икону матери Божьей Иверской, хотя младенца на руках у нее не было, а темное пятно, оставленное копьем татаро-монгола, на ее щеке было. А во всем остальном – это копия. А теперь у Софьи было и дитя, была она – Сонечко... Она, чтоб остановить поток своих мыслей, заговорила:
– Нам, Ващенко, нужно строить дом... Чтоб все рядом жили...
– Из чего? Вокруг голод и разруха, голод надвигается, урожая не вышло, – загрустил Ващенко.
– Там у Куцой балки сохранился остаток фундамента какого-то казацкого куреня, где березу мы посадили, когда зачали этого дурака с Алексеем, – сказала твердо Софья, – и глина там есть, и вода. Только запруду нужно сделать... Толоку нужно организовать, толоку. Бригаду Алексея нужно позвать. Вот они, – Софья ткнула рукой в направле-нии Зеленского, – пусть готовят глину, солому, опилки, пока не работают, а ты, Ващенко, покажи где; а вы, кобы-лы, – указала на бутчиц, – готовьте остальное; Алексей пусть, если собрался жениться, тоже поработает...
Дарья сверкнула бусинками коричневых глаз и, убрав локон волос, вывалившихся из-под клетчатого платка, спросила:
– Так меня засватали, что ли?.. Я уже засватана цыга-ном Белым…
– Да засватали, засватали... А ты не согласна? – спро-сила Софья.
– А как-то не так. У него спрашивайте, он скажет, – Дарья кивнула на Зеленского. – У нас родители все реша-ют, вот и говори...– совсем упадшим голосом изрекла Да-рья.
Зеленский быстро нашелся:
– Будем считать, что это помолвка, а сватанье потом, когда жить будет где...
– Помолвили, значит помолвили, – согласилась Софья, а затем, обратившись к Алексею, сказала, – а ты теперь кончай ночевать где-то. Живи дома. А то ты меня знаешь!..
– Так где мне дома ночевать?
– В хлеву. Коровы-то нет. Уже март, не замерзнешь!
Как ему дальше быть, он не знал, а особенно – как быть с Дарьей вот сейчас, через минуту, секунду... Нашелся Ващенко:
– Алексей, проводи ее домой, а мы здесь все обсудим.
– Я сама, с Полканом дойду, – испуганно заметила Дарья.
– Теперь тебе положено с Алексеем ходить, – гаркнул Ващенко и вытолкал их вдвоем, к неудовольствию Полка-на. – А Тимофей пусть провожает девок этих...
Оставшись вдвоем у калитки, Ващенко при закате уже припекающего солнышка, глядя прямо в глаза Зеленского спросил:
– У вас документы какие-то есть?
– Нет.
– Ни у кого?
– Ни у кого...
– Ты офицер, белый?
– Я был всяким: и белым, и красным, и зеленым. А вообще-то – профессиональный шпион.
– Где?
– Китай, Япония... да мало ли еще...
– Ясно... Фамилия-то как?
– Ее нельзя произносить и знать никому не надо...
– А на какую документы делать, особенно им... Я так понял, что и им нельзя объявляться...
– Им особенно. Я – опытный волчара, выживу, а им нельзя... пропадут, они еще волчата, их и свои загрызут...
– Платить чем будешь?
– Золотом...
– Чистое? Где взял?..
– Цыганка обчистила в поезде или на станции непма-на какого-то. Но она не знает, что мне это известно...
В последнем холостяцком поселении Ивана он на-ткнулся на какое-то ведро, загремев им на полмира, затем долго в темноте не мог открыть дверь, ее, видимо, закрывали в сердцах. В комнатах была гробовая тишина. Зеленский понял, что Тимофей с Дарьей рассорились окончательно. «Это и к лучшему», – подумал он, раздеваясь в темени, развешивая по-солдатски свое верхнее платье, а когда зажег керосинку, сказал:
– Идите сюда оба, нужно совет держать...
Дарья пришла первой и уселась на краешке стола, мол, я не я, а Тимофей вызывающе поглядывал на всех свысока.
– Нужно сегодня принять одно решение, – сказал Зе-ленский.
– Так вы уже приняли одно, что и еще одно? – огрыз-нулся Тимофей.
– Да, еще одно... Документов у нас нет. Кто мы, откуда, мы сказать не можем, а активисты уже интересовались, еще день-два и нас заметут, и никто нас не спасет. А возвратиться мы не можем и остаться здесь тоже....
– Я к цыганам уйду, там меня не найдут, а они везде есть....
– Всех цыган, до последнего, в ГПУ посадили... Они на шахте «Амур» лошадей потравили, разве я тебе не гово-рил?
– Говорил..., но это неправда. Цыган лошадь не отра-вит....
– Уже суд состоялся. Инициаторов-отравителей, – вот газета, – читай, расстреляли, а остальных в Сибирь отпра-вили, а поэтому с этих пор ты будешь молдаванкой, их, слава богу, пока не трогают, про воровство забудешь, ина-че я тебе палец и впрямь отрублю, а украденное золото мне сейчас отдашь, – продиктовал Зеленский.
Она грохнулась головой на сложенные на столе руки и забилась мелкой дрожью. Ее худенький неокрепший по-звоночник конвульсивно сжимался под тканью платьица, а когда она набирала воздуха – проглядывали ребрышки. Тимофей приблизился к ней и положил руку на голову:
– Ну, не плачь, мы тебя не бросим. Не плачь, мы не дадим тебя в обиду, что-нибудь придумаем, – шептал он, поглаживая ее, почти не касаясь ее пушистых иссиня-черных волос.
– Да, придумаем, – твердо заметил Зеленский, – толь-ко отдай все золото, а мы уплатим за документы.
Она молча достала из юбок мешочек и положила пе-ред Зеленским, даже не оторвав голову от стола.
– Все? Ничего не утаила?
– Все! – твердо сказала она.
– Ориентировка, что ты, Тимофей, в своем доме убил активистов и тех, кто громил женский монастырь, а ты, Дарья, – на сеновале гепеушников, уже известна здесь... Я попытаюсь достать за золото документы. А на какую фамилию вам их выписывать? – как бы случайно спросил Зеленский, – вам с вашими оставаться нельзя...
Сели думать. Додумались до следующего: фамилию выбрали, по настоянию Тимофея, связанную с Игнашей – Игнатьев, имя Тимофей, отчество Петрович, Дарье – Микоша Дарья Петровна. Так в РСФСР появились два лишних гражданина и бесследно исчезли двое детей – уже успевших стать врагами народа, которых ищет ГПУ.
...Через три дня, к вечеру, явился нежданно Зеленский с отвратительным запахом самогона, лука, еще чего-то та-бачного и вручил им полный набор документов: Тимофею новенькие, а Дарье – потрепанные. Дарья ушла жить к Зем-фире и Мише в качестве племянницы, а Тимофей с Зеленским остались жить в доме Ивана Белого, который пропадал на шахте и вваливался далеко за полночь или пьяным, или уставшим как черт. Но и в одном, и в другом случае валился кулем, а утром ни свет ни заря убегал. Рас-сказать ни о чем не успевал.
В теплый мартовский вечер, когда дневное солнышко уже съело остатки жалкого грязного снега, мартовское теп-ло согрело слежавшуюся гниль прошлогодней листвы, а ласковый ветерок шаловливо играл на всем белом свете: где просто ласкал теплотой, где обогревал отлоги балок, разогревал стволы акаций и фруктовых деревьев, в доме Софьи появился Зеленский. Он поздоровался со всеми, а Софью одарил царским подарком – с фунт подсолнечной халвы. Он подсел ближе и начал расспрашивать о ее травме. Она долго стеснялась, рассказав, что выезжал волостной доктор, по настоянию начальника шахты – Привалова Ивана Ильича , помучил, поцокал языком, брезгливо одним пальцем потыкал в больной позвоночник, поговорил с фельдшером. Она, немощная и бесстыже голая, лежала на животе, боясь пошевелиться от ожидания сумасшедшей боли, она, шахтная девчонка Сонька, ставшая бригадиром самой отчаянной шахтной специальности – бутчицы – сноровистая, сильная, увертливая, которую не испугаешь ничем – ни проделками Шубина, ни многометровыми толщами, ни самым отвратительным матом, ни стаканом самогона – распластана болезнью. Здоровенная баба – руки, голова, правда, сказали, что после выкидыша рожать не будет, – ходить не может. Смех, да и только. Рожать не будет! Одного родила, страх господний. Хоть имя дураку вернули, да, может, и женится в конце концов... Жизнь приобрела смысл, когда она нашла себе занятие – Сонечка, – а так сиди и жди смерти... Когда она забредет... А с порт-рета смотрит ее Ленька, быстрей бы к нему... Зеленский расспрашивал все до мельчайших подробностей, щупал пульс на руках, ногах, на сонной артерии, стучал по за-брошенному колену, одному, другому. Прощупал весь позвоночник аж до копчика. Он сидел молча и ждал, когда у нее отойдет боль и испарина, потом сказал:
– Кажется, вам, Софья, можно помочь... У вас позвоночник цел, а вот два диска вышли со своего места и защемили нерв. Но на это нужно время и терпенье.
– А мне спешить некуда, не было бы хуже...
– Хуже не будет..., куда уж хуже...
– И то так, – согласилась Софья.
– Но одно условие: я не врач и лечить не имею права. Я просто вам помогаю... вправляю позвонки, а закреплять вы будете сами и говорить не нужно никогда и никому. За месяц мы справимся, если вы будете помогать...
Софья от услышанного слегка одурела. По ней уже отпели все: и начальник шахты, и председатель шахткома, и парторганизация... Вот подруги остались да Страх, ой!, Алексей, а тут на тебе, подарок.
– А ты не врешь, случайно, а то мой Алексей крутой на расправу...
– Не вру! А Алексея твоего я скручу в бараний рог... Так что даже не мечтай.
– Он же в два раза больше тебя, как же ты его...
– А вот так, – он взял кирпич, поднес в левой руке до уровня груди, с шипением набрал воздуха, а затем, с жут-ким коротким выдохом, рубанул поперек кирпича, и тот разлетелся на две половинки. Зеленский, положив их около печки, спросил:
– Ну что? Вправлять диски будем или нет?
– Будем, – беззвучно сказала она.
В виденное она верила и не верила. Ну, если он такое может, он и позвонки ей вправит.
Он в темноте приходил ежедневно, сначала долго разговаривал, убеждал, внушал, затем массажировал, вытягивал. Болели руки, ноги, трещали связки и суставы, наливались силой атрофированные за два года мышцы. Менялся цвет лица. Ее тело начало наливаться и расправляться. Она работала, как в забое, до седьмого пота, и перестала стесняться своей совершенной красоты. Она стала Софьей Мудрой – вершиной мироздания. И, поняв это, и что к совершенству один путь – через страдания – она остановиться не смогла.
... Проведывать ее пришли в конце марта. Тайну Софья сохранила, Петька и Татьяна молчали тоже. Алексей на своей шахте пропадал, а затем забивался в свой сарай и спал как убитый, в дом он заходил несколько раз, орал с порога:
– Как ты, мать?
– Все нормально... Все живы?
– Тебе что-нибудь нужно?
– Ничего.
– Ну, я пошел...
Под воскресенье Софья спросила у Зеленского:
– Завтра придут проведывать подруги, мне откры-ваться или нет?..
– Но не вздумай кого-то трясти или поднимать перед собой...
* * *
Как всегда гости шумной толпой ввалились в сени, разделись, удивились чистоте в комнате. С удовольствием топали по полу, устланному свежим сеном. Все были приятно поражены метаморфозе, происшедшей в комнате Софьи, но дружно решили, что март влияет не только на котов, но и на женщин. Спросить, кто убрал дурацкую печку, стоявшую посредине комнаты и всем мешавшую, никто не осмелился. Да и Софьи в комнате, на ее месте, не было, а поэтому все уселись на своих привычных местах, хотя чего-то, привычного, уже не было. Петька топил печку и на вопрос: «Где Софья?» как бы между прочим ответил: «Сейчас выйдет» и, подмигнув, добавил: «Прихорашивается...» Земфира, ткнув пальцем в соседнюю комнату, откуда слышны были голоса Татьяны, Софьи и квохтанье довольного всем ребеночка, возмущенно сказала:
– Как войдет?.. Два года не ходила, а сейчас войдет? Ты что ж нас, ее подруг, обуваешь в...
Она еще собралась что-то сказать, но тут дверь откры-лась с треском и в проеме... стояла Софья на своих двоих, в белых, по моде, носочках. Сзади – Татьяна с Сонечком на руках.
– Мать честная! Что это? Ты стоишь? Сама...
– Сама, подруги, сама... И хожу сама... Вот только танцевать еще не могу, – а так хочется...
И она шагнула в дверь комнаты, счастливо упав на ру-ки подруг...
* * *
Начальник шахты Ломбардо Бакланов Алексей Кузь-мич Ващенка с Тимофеем и Петькой дружелюбно принял в кабинете. Широко расставив кривые ноги в матросских клешах, он стоял, будто вросший в пол. Облапав всего Ва-щенка, он крепко прижал его к себе и заворковал:
– Здорово, дружище, здорово! Как твоя Александра? Дети?..
– Александра жива-здорова. Сынки в Промакадемии учатся благодаря тебе... Старший что-то настырно просит-ся приехать, видимо, по мамке соскучился, а от меньшего слова не дождешься...
– Смотреть надо было за детьми... хэ-хэ... – подхи-хикнул из угла посторонний голос, – там в столице столько скрытых врагов осталось..., вредители и сюда добрались... вона на «Амуре» лошадок травонули и были такие... Хо-рошо, что ГПУ у нас всегда на посту. Бдительность терять не надо, – уже совсем запалился в благородном гневе сек-ретарь партячейки Иван Иосифович Лазарь , – там в вашей Промакадемии такое кодло раскрыли, одни вредители...
Ващенко побледнел:
– Ты намекаешь, Иван Иосифович, что мои сынки – вредители, да я тебе...
– Тише, тише, и на тебя сила найдется... Знаю я их, как облупленных... Помнишь, когда все пошли ловить воров колхозного строя, а они не пошли... А к нам обратился сам райком... Твои сынки все показатели испортили. Так что я бы на твоем месте их не защищал.
– Так в чем их обвинять?... – взорвался Бакланов. – Что ты несешь?
– Знаю кое-что... и несу, – снова ехидно подхихикнул Лазарь, – а большевистскую правду надо любить, как учит великий...
– Уйди, – заревел Ващенко, – иначе угроблю...
Лазарь оторвал свой зад от мягкого стула и, ни на кого не глядя, вышел за дверь. В кабинете Бакланов и Ващенко долго не могли успокоиться. Они обменивались малозна-чащими фразами, когда вспомнили про Тимофея и Петьку. Те были смущены, растеряны и убиты от самой картинки: мощные, кряжистые, сильные как дубы Бакланов и Ващен-ко уступили этому сутулому с длинной шеей и выпирающим кадыком в засаленном полувоенном френче, в лоснящимся сухим задом галифе...
– Вот подарочек город мне подсунул – своего кадрового партейца, – жаловался Бакланов, – он – тихий, смирный, муху не обидит...
– А что он имел ввиду, когда говорил о Промакаде-мии? Ты не знаешь? Или говорить не хочешь?
– Похватали... гэпэушники... идут допросы. Твои пока не засветились... Может пронесет... А этого, как я пони-маю, прислали за тобой... да и за мной понаблюдать...
Тимофей, вслушиваясь в этот разговор, мало что понимал, но перебрал весь краткий разговор с Лазарем, который произошел у них, пока Бакланов и Ващенко успокаивались у окна:
– Вы на работу поступаете?
– Да! – дружно откликнулись те.
– Откуда?
– Курские мы! – за Тимофея ответил Петька, Тимо-фей смолчал.
– Фамилии?
– Игнат..., – Тимофей совершенно забыл окончание, – Игнат...
– Это имя.., – хихикнул Ващенко; наслаждаясь испугом, который нагнал на Тимофея этот слизняк, – Игнатов..., Игнатьев..., а может, Тимофеев.
– Игнатьев – фамилия, а зовут Тимофей, – вспомнил он, воспользовавшись подсказкой, глядя прямо в глаза-буравчики... и отвел, не глаза, а нос от жуткого запаха прелой человеческой плоти, гнилых зубов и неухоженной физиономии, оставленного в кабинете Лазарем.
– Зайдете завтра в комячейку... Понятно?..
– Что-то больно знакомым показалось Тимофею в его физиономии. И походочка, – бочком-бочком, с наклоном плоской головки, вывороченными каблуками, полумешком висевших грязных галифе на тощем заду...
Где-то он уже его видел... и не раз.
Наконец-то, когда этот зловещий образ улетучился из головы, хотя запах остался, их позвали поближе к Баклано-ву.
Решили, что Тимофей идет крепильщиком к Ващенко, а Петька – к Алексею Страхову в лаву. О документах ни-кто не спросил, но они будут к концу недели. И это всех удовлетворило.
Ващенка разговор с Лазарем обеспокоил не на шутку. Старший – Кирилл – маменькин сынок, ее любимчик, уже заканчивал учебу, и Бакланов ждал его, и не мог не дож-даться, после тех хождений, чтоб определить его на учебу именно в Москву, туда, где он учился сам. Этот был весь в учебе, отличник, не приезжал домой все три года и на ка-никулах учился, добившись разрешения закончить по-раньше, чтоб быстрей попасть домой, ибо ему столица уж очень не понравилась. Младший, – Роман – наоборот, тоже весь в науке, старался остаться в столице подольше. Он бредил какими-то идеями о безопасной добыче угля, о безлюдной выемке (!), о машинах вместо лошадей. Приезжал на каждом курсе на практику в местный, единственный в Союзе институт по безопасности. Пропадал в разных шахтах, взрывал шахтную пыль, взрывался сам, фактически сам сделал опытный образец шахтного парашюта. И до вреда самому себе он даже в бреду бы не додумался. Разве что ему можно было пришить «преклонение перед Западом», но это в разговоре, следов-то нет. А разговоры на эти темы – уже политика!
К концу недели на шахте появился особист Осипов К.Н. Он долго рылся в документации, в личных делах инженерного и технического персонала. Его особо интересовало несколько семей: Ващенка, Лазаревых, Погореловых, цыган и «старых» специалистов. В результате – «старые» специалисты с семьями уже в конце недели исчезли, а их дома было разрешено заселить желающими. Все ценное было реквизировано, а личными вещами было разрешено пользоваться тем, кто заселиться. Но охочих долго не находилось, так как зима уже прошла, скоро придет тепло, а там будем строить двухэтажки. Только к осени их дома были заселены.
... Когда уже расставались, Бакланов на прощанье, об-ращаясь ко всем, сообщил:
– Собираемся поселок строить, четыре двухэтажных дома, медпункт и баню... Как думаете, потянем? Будем раз-рабатывать нижний пласт свиты, метровый, коксующийся уголь. На городском партактиве было объявлено о начале строительства коксового и железного завода, и уголь нужен... Ну как, товарищи, осилим такое строительство?
– Осилим, Кузьмич, с такими орлами.
– Вот ты и думай, как мы все осилим. На шахте две-сти-триста человек, колхозных пригласим, жителей, всех обяжем отработать часов по 20-30... Баней, магазинами, фельдшерским пунктом будут пользоваться все.
– Так что? Толока, Кузьмич?!
– Да, именно так. Толока. Вспомни, как мы шахту по-строили...
– Построим и поселок... Соберем людей, организуем, поднимем всех: и партийных, и беспартийных, и особенно молодежь, комсомол.
– Вот тебе и карты в руки. Ты у нас мастер людей привораживать. Слова как-то ты хитро складываешь... – уже мечтательно сказал Бакланов.
– Кузьмич, мне сейчас сынков надо выручать, а не толоки организовывать.
– Ты думай о стройке, а я твоих сынков в обиду не дам...
Ночью Ващенка забрали в черный легковой автомо-биль. В городе их было два: один возил начальника треста, второй – забирал ночью вредителей. Народ знал каждый из авто по каким-то приметам, хотя они были абсолютно одинаковыми. Одна, правда, примета была точная: началь-ник треста приезжал в светлое время суток, а если в темное – то по поводу шахтных дел. К Бакланову он относился с особым уважением.
Первый, к кому обратился Бакланов об аресте Ващенка, был Привалов Иван Ильич. Тот его выслушал и горько вздохнул: что же происходит, почему так много врагов вокруг? А цыгане оказались ни при чем, но выпускать... Одних уже нет, а другие – сбежали, и добавил:
– А ты тоже цыган собираешь... Мне Осипов сообщил, у него есть сведения, что ты с ними якшаешься, под молдаван их гримируешь?..
– Так давай я сам с ним объяснюсь...
– Не принято это у них... Органы не ошибаются. Это топор пролетарской высшей справедливости, – уже явно цитируя чьи-то пламенные слова о большевистской твердости, Привалов стал в хлипкую позу и Бакланов вспомнил: это из выступления И.И.Лазаря, в его бытность секретарем городской партячейки, – но к Сергееву, он теперь в волости – можно, я тебе организую..., а Лазаря от себя не отпускай.
– Уж больно воняет...
– Ты там, говорят, баню и больницу собираешься строить... так ты уж и школу не забудь... Сколько у тебя инженеров?
– Сейчас – один, троих «старых» спецов забрали...
– О них забудь и никогда не вспоминай. А с Сергеевым мы с тобой встретимся в конце недели, – и, увидев удивленный взгляд Бакланова, добавил, – раньше не получается, Лазаря нужно изолировать.
– А как его изолируешь? Убить, что ли?.. Так рука не поднимется... Ты за своими-то посмотри. Уж больно они шустрые – везде только и разговор о них... Да еще – что там за псина у тебя, что наши псы ее так боятся... Волк, что ли? – продолжил Бакланов.
– А-а-а, и Полкан уже кому-то покоя не дает. Это по-месь волка и собаки... Но он смирный, лаять не умеет, только урчит... А ты откуда знаешь про него-то?
– Да Верка, моя соседка, рассказала: «Такой страшный, такой страшный, аж ужасть! Я так испугалась, так испугалась, а он руку стал лизать», – передразнил Верку Бакланов.
Они дружно засмеялись, но затем Бакланов перешел к делу:
– Солнышко уже греет, шахту переоборудовали вру-бовками, уголек течет уже сверх плана... Людей не хватает в проходку, в лаву. Техника появилась, учить надо людей. Но главное – строить жилье, больничку... Толоку надо организовать, все лето, тогда к холодам...
– Знаю тебя..., больничку, больничку... На сколько тысяч размахнулся?
– Да хотя бы на фельдшерский пункт, с пристройками, – после некоторого раздумья добавил Бакланов и хотел добавить что-то еще, но Привалов оборвал:
– На жилье рассчитывай... Пункт строй сам, баню тоже... Про школу не забудь и вечернюю для всех... А кто возглавит все это. Ващенка нет, и...
– Есть у меня один хохол полтавский, Иван Белый зо-вется, очень хваткий, из сельской бедноты, все умеет... Сам себе такой дом отгрохал, что любо-дорого... -уже соврал Бакланов в конце о доме...
– И откуда ты их берешь? Голых был, Бледнов был, а теперь – Белый... А Зеленого у тебя нет, случайно?...
– Нет, Зеленого нет, а вот Зеленский – есть.
– А этот откуда взялся?
– Так Ващенко их целый выводок притащил с поезда: один – молодой и холостой, девочку-цыганку и парочку с ребенком... Уже все работают в шахте, в школу ходят на Иван-шахту... – он еще хотел что-то добавить, но Привалов его перебил:
– А этого, как его...
– Зеленского... – напомнил Бакланов.
– Да, Зеленского, как зовут?
– Владимир Петрович, – после некоторого раздумья сказал Бакланов. – Да, точно – Владимир Петрович...
– Он чем у тебя занимается?
– Пока присматривается... Хотя...
– Что, хотя?
– Мне кажется, он что-то скрывает... Лазарь им инте-ресовался несколько раз...
В кабинете воцарилась мертвая тишина, каждый думал о своем.
Привалов Иван Ильич, выросший на шахтных разрезах Сучана на Дальнем Востоке, партизанивший против япон-цев, несколько раз встречался с хитрым лисом («Белый Лис» в штабе противника, внедренный еще российской империей агентом, а потом перешедший агентом в разведку Блюхера, а после образования Дальневосточной республики исчезнувший неизвестно куда).
Бакланов уже совсем уверился в надвигающейся темной тучей тени гэпэушников. И первой ласточкой был Ващенко с его сыновьями...
... А Лазарь, которого пожалел Зеленский в своей благородной расправе, чувствовал, наконец-то, себя превосходно. Он – великий, праведный, за ним – закон, в руках – револьвер. Перед ним – сознавайся, трепещи. Он знал: его не любит никто. Женщины – не могут представить, как ему можно отдаться; любой мужик – не может представить его на своем месте, или со своей дочерью, сестрой. Но и те, и другие его боялись, трепетали. Он не осознавал, что он силен преступным законом, имя которому – Революция. Без этого величайшего преступления он – ничто. Но ему казалось, что этот закон вечен, как вечен и Он.
Наконец Привалов сказал:
– Кузьмич, найди способ пригласить его на охоту, на кабана, в Хомутовские степи. Сергеев будет...
Весна 33-го была буйной, но краткой. Суховей, запертый какой-то небесной силой, в конце концов разбушевался ненавистью к Донецкой земле и выжег все. Жалкие искореженные в борьбе за жизнь коряги и коряжки сухостоя жестко торчали острыми скрюченными иголками. Ветер буйными порывами вихрей завывал в них. Пыль, сорванная с терриконов, сплошным колпаком висела над шахтерским городом. День не был отрадным. Ночью суховей утихал, но земля, черные пески, терриконовая пыль долго оседали на землю и только вторая половина ночи давала отдых: распахивались окна и двери не очень богатых хибар, землянок, общежитий, распахивались на день законопаченные окна. Все вокруг молчало, боясь потревожить сон людей. Небо на западе вспыхивало огнями металлургического завода и ровный тихий свет луны, окруженный грязно-кровавым ореолом, накрывал все.
И даже тайну вполне благополучного 1933 года. Вели-кого голодомора.
А встретиться Зеленскому и Сергееву не судилось.
2004 год. Корреспондент городской газеты Николай Бурлов , измученный аллергией на весеннее цветение, шморгая и без того своим толстым греческим носом, изне-могая от приступов доконавшей его болезни, вытирая пот на огромной лысине и слезившиеся глаза, встретился на Григорьевке после сельского схода с тремя оставшимися в живых героями нашего печального повествования: Алексеем Сергеевым , бывшим секретарем сельского совета села Екатериновки, Верой Никитичной Соловьевой, заведующей избой-читальней и Марией Петровной Журбой, – одной из первых комсомолок села, секретарем комячейки. Бурлов, стрелянный волк в журналистике, для общей ориентировки позаглядывал во все углы и перездоровался со всем живым во дворе. Он постоянно восклицал: «Ой как здорово! От какая умница...» А когда угомонил свой журналистский интерес, наконец, задал вопрос:
– Ну, расскажите, с чего в таком добротном селе на-чался голодомор?
Сбитые с панталыку старушки совсем сникли, но зато оживился дед Алексей:
– С чего, с чего?.. С того, что все отобрали...
– Как все отобрали?
– Да вот так, – приехали и отобрали...
– Ну как, просто приехали и отобрали?
– Да так...
Бурлов понял, что они ничего не скажут. Они так запуганы, что страх сковал все, и, прежде всего, мозги, и он начал издалека:
– А сколько вам лет было?
– Шестнадцать мне было лет...
– А почему ты был секретарем сельсовета?
– А потому, что я был грамотным... Четырехлетку окончил... в Курске. Да и старший брат работал... в губер-нии...
Бурлова пробило в памяти: Сергеев из губчека... Не он ли? И он переспросил:
– Не тот ли? Из губчека...
– Он самый, он там был.
Наступило кратковременное замешательство: о ком спрашивать: о Сергееве или о голодоморе?.. Куда повер-нуть разговор, чтоб не спугнуть деда Алексея, а тот через какое-то время сам подсказал:
– Брат тут ни при чем... Он ловил бывших и шпио-нов...
– Понятно, – с радостью согласился Бурлов, – тогда вспомните с самого начала, с чего начиналось все...
Дед для пущей важности снял свою фуражку, положил ее на полусогнутое колено (нога у него в колене не сгиба-лась из-за засевших в чашечке осколков немецкой мины) и пригладил свои седые длинные космы прямых волос. Он начал:
– Суховей в тридцать третьем нас обошел стороной и поэтому зеленя у нас не пострадали. Урожай собрали по 190 пудов с гектара, а то и больше... Корма уродились. Наш «Завет Ильича» вышел в передовые... В конце сентяб-ря отпахались, а вот засеять нам не дали. С центра поступило распоряжение всю пшеничку, даже посевную, сдать в закрома родины, в госпоставку, а нам засеять дадут какую-то высокоурожайную, под 150-180 пудов с гектара... Проводили собрания, активы, агитировали в газетах... В лавках, кооперациях тем, кто не выполнил госпоставку, не продавали соль, керосин, спички. Обкладывали штрафным налогом в полтора-два раза. А потом объявили, что в лавке за пуд пшеницы дадут 10 литров керосина. И дали, а потом составили списки обменявших и объявили врагами народа, подкулачниками. Появились «полномочные», которые собирали активистов из местных и штыками искали спрятанное, а потом появились продотряды... – он не закончил говорить, остановился и надолго замолчал.
– Бурлов не мешал ему молчать, раскурил и сунул в руку, которая мелко дрожала на искалеченном колене, папиросу, дед взглянул на него из-под лохматых седых бровей и продолжил:
– Видимо, осколок зашевелился на непогоду... уже семь штук вышло, а этот вот никак, а врачи говорят, что лучше не трогать, он сам выйдет... – боль, видимо, была невыносимой, он замолчал надолго и закончил бессвязно:
– ...Уже эти творили страшное. Особенно отличался какой-то Лазарь... Вот зверь, хуже волка. Как волчьей ста-ей окружал село, выгонял всех в чем мать родила во двор, выстраивал, сзади ставил комсомольца и говорил: «Отпус-кать со строя только того, кто укажет спрятанное зерно. За попытку уйти – расстрел!»
– И стреляли?! – робко спросил Бурлов, в надежде, как гуманист, получить ответ, его устраивающий...
– Стреляли... – обреченно сказал дед Алексей, – стре-ляли и еще как. В селе Осыково из семи ставших в строй, к полудню лежало трое закоченевших. Как его земля носила, этого гада...
В палисадник вошла Мария Петровна Журба. Она с трудом переставляла свои ноги, искореженные буграми и синими прожилками выступавших наружу вен и капилляров, но две миски борща держала крепко. За ней – сурово, нахмурив брови, выступала Соловьева Вера Никитична. Ее красота не исчезла с течением времени. Она несла еще тарелку борща, а в другой руке – бутылку водки со стаканом. Они несколько бесцеремонно оборвали старика:
– Что, дед, все Лазаря своего клянешь?..
Бурлов, смущенный резко поменявшимися обстоятельствами, попытался остановить ситуацию, но Мария Петровна, или как ее тут все величали – Петровна – гаркнула:
– А ну кончайте, мужики, давайте о хорошем.
– Да, – поддержала Никитична, – давайте о жизни, о вере, а они уже повыздыхали и памяти нет, мы – живы!
Бурлов, окончательно сбытый с толку, еще раз вопрошающе взглянув на деда Алексея, подумал: «Ну что же они так бесцеремонно...», а Никитична уже начала откровенно зубоскалить:
– Да убирайте вы свою музыку, а ты свой табачище, – скомандовала она. – Ты его совсем заморил. Он уже слезы вытирает, а ты рассказываешь все одно и то же...
– Это у меня аллергия... да и слезы, – попытался оп-равдаться Бурлов.
– Сейчас мы тебя вылечим... Вот Петровна как раз лекарство сделала.
– А как же мне задание... от редакции, – попробовал оправдаться он.
– А мы редактору телеграмму пошлем, чтоб больных не посылал... Вот, – топнув своей набрякшей ногой, прыс-нула Петровна. Никитична поддержала:
– И печатку сургучную прилепим... – складно поддакивала она подруге, разливая содержимое бутылки. -Тебе рюмку или стакан? Дед пьет один раз – стакан и все, а мы с подругой по маленькой...
– Лучше по маленькой... – сдался Бурлов, почувство-вав своим журналистским нюхом настоящий материал.
– А мы тебе потом расскажем и про голод, и про деток наших, и про... – Никитична бесцеремонно потянула его за ухо и зашептала, – Петровна ведь была делегатом Первого пионерского слета... С Крупской, а раньше с Не-стором Махно якшалась... Так что не уходи...
День уже клонился к закату, закуска не убывала. Дед Алексей отвалил от стола и сладко постанывал свою сон-ную песню. Никитична на его храп посвистывала, и он замолкал. Водка кончилась, но ни пить, ни уходить никуда не хотелось. Бурлову здесь было так хорошо и уютно, как дома, в своем Старобешеве, после сытного обеда со своей теткой – Пашей Ангелиной. На протяжении всего дня ему было на душе радостно и уютно: и на сельском сходе, и в этой ободранной беседке, среди этих милых старушек, – так их и старушками-то назвать нельзя, а слова другого в русском языке нет, и деда Алексея Сергеева, сохранивше-го, в свои восемьдесят с гаком, ясный ум и живой интерес к окружающей жизни.
Никитична бесшумно убирала со стола. Дед посвисты-вал свою песню, а Мария Петровна без перехода начала:
– Налетели продотрядовцы ночью, а перед этим в нашу Григорьевку ворвалась волчья стая, порвала всех со-бак... С Хомутовских степей их голод пригнал. Людей не тронули и скота тоже не тронули, а собак – всех... Людей продотрядовцам оставили. Те тихо, без стрельбы врыва-лись ночью в дома, выгребали все в лантухи и выносили к калиткам домов. Потом проверяли чердаки, стога, сараи и, если находили что, сначала хозяина секли, запирали в ис-поднем в сарае..., а мороз-то под двадцать, а последнюю ночь выгнали в Куцую балку всех раздетыми, в исподнем и оставили на ночь, а выход-то из нее только один, а там пу-лемет... Как вспомню, ужас-то какой. А тут дед Никита, Катин отец, где-то нашел обушок и лопату, и стали мы рыть норы, землю в подолах выносили в ручей... Дед Никита пару раз прорывался в поселок и приносил одежду, так мы одевали детей. Питались шиповником и корнями солодки... А потом им, видимо, надоело, что мы выжили в балке, они погнали всех мужиков в село, а сами растоптали ножищами наши норы, заживо похоронив детей и стару-шек. Многих достреляли. А я вот Катю под подол спрятала и стала так орать: «Ой рожаю, ой акушерку, ой рожу», что они сбежались. А Лазарь: «Интересно, от кого?..», а я: «От ветра, а не от тебя же...» Окружавшие прыснули, а он: «Ну роди, рожай, посмотрим, кого...» И ушли, будь они про-кляты...
К утру сбежались наши мужики, шахтеры там бучу подняли и нас забрали. Тут дорога мимо кладбища... Раз-рытые могилы, побитые кресты, а на свежих могилах над-писи: «Враг Советской власти», «Кулак», «Эксплуататор», да и за две недели выросло новое кладбище «Врагов Советской власти». Не могу забыть, как людей поедали, детей... стариков убивали, чтоб выжить другим... Она замолчала, погрузившись в свои тяжкие воспоминания, потирала свою зобом раздутую шею. Смотреть на это без слез было невозможно. Бурлов курил одну за одной, смахивая уже настоящие, мужские слезы.
– Волки они, волки. Их стал... – она споткнулась в словах и гневе, а потом продолжила, – мне было восемна-дцать лет, я пошла в школу пионервожатой, и в вечернюю ходила, в один класс с шахтерскими: с Тимофеем, Белым, Страхом учились. Ой, какое это было время... Ну, прям, нам все удавалось: и медпункт построили, и баню, и шко-лу... И все скопом, всем народом; субботники, воскресни-ки, ну сплошная толока целые пятилетки...
– Какое слово вы сказали? Т;лока, что ли, – пере-спросил любопытный Бурлов.
Мария Петровна хитро улыбнулась:
– А, заметил... Т;лока, т;лока... Это не твой субботник или воскресник – труд по приказу «свободно собравшихся людей», а без приказа – вот это труд, вот это здорово...
Она вся погрузилась в воспоминания. Сидела, вытянутая как жердь, и потирала широко раскрытыми пятернями колени и ноги, так крутившие на непогоду. Потом вздохнула:
– А тут Катя про Крупскую нашептала... Так что? Сидела рядом с ней в президиуме, хорошая женщина, мяг-кая... Но вот, мне показалось, ... очень затравленная политикой и революциями..., а своих деток не было, и не заменишь даже одного своего миллионами чужих... Она все меня ласкала... Машенькой называла... Но уж слишком она несчастная была.
Бурлов уже приготовился задать кучу вопросов и даже сбрендил название, что-то вроде: «Рядом с Крупской» или «У истоков», но Марья Петровна резко поднялась и зато-пала мелкими шажками в дом. Он удивленно глянул ей вслед: она, как ему показалось, не шагала ногами, а каждый раз переносила тяжесть тела с одной стороны на другую, – переставляла их. Ей, видимо, было очень неудобно так ходить и очень больно. Она вошла в домик и вскоре вернулась с довольно объемистой книжкой в черном переплете. Перелистывая ее, она, как ни в чем не бывало, но уже вполне миролюбиво, продолжала скрипеть понемногу угасающим голосом:
– ...Волки они, волки... Залетели тихо, ночью стояли в селах, на рудники они пореже совались, а к нам – то акти висты, то партийцы местные, то комса, то чоновцы, то продотряд овцы... Да и повстанцы, махновцы, стреляли всех без разбору: за поддержку калединцев, за помощь атаману Чернецову, а казачишки? – вот уж волки... Рвали всех. Мой сынок был расстрелян красными в селе, красными отряда будущего министра просвещения Скрыпника...
Мария Петровна стала нервно листать принесенную ею книгу, – она искала какие-то страницы. Ее руки, сплошь покрытые морщинами, уже ходили ходуном; стра-ницы с треском отрывались от страниц, будто негодовали, она их нервно дергала туда-сюда, не обращая внимания ни на кого... Наконец, сделав несколько закладок, она немного успокоилась:
– Вот слушай, из дневника Нестора и Галины, его же-ны: они – повстанцы, борцы за свободу. Но анархия – не мать порядка, а мачеха... Пусть посчитают трупы незаконно приговоренных к смерти высшим судом справедливости – анархией, как они говаривали, «эксы», которые они проводили ежедневно.
Она шлепнула раскрытую книгу, выпущенную к 110-летию со дня рождения Нестора Махно совместными трудами Гуляй-Поля и Киева, прекрасно изданную и иллюстрированную. Бурлов было потянулся рукой за книгой, но, увидев как она сама по себе медленно закрывается, почувствовал какой-то дурной знак. Только зловещим серебром было вытеснено: «Він легендарніший від усіх легенд". Он прочитал это и больше читать расхотелось. Ему показалось, что мертвые Нестор и Галина не скажут больше, чем живые Алексей Сергеев, Мария Петровна Журба и Екатерина Никитична Соловьева. А под чай, выпив по рюмочке наливочки из вишенки, дед затянул свою любимую «Финляндская граница». Голосище у деда Алексея был громадного диапазона и невероятно сильный. Дед без особого на-пряжения брал от нижней "до" до верхней "ля" в высокой тональности и необыкновенной чистоте. В его чуть глуховатое исполнение, в его ведущую партию вплетались и фальшивое сопрано Марии Петровны, и тонкий альт Екатерины Никитичны: аккомпанемент им не нужен, им аккомпанировал шум говорливой листвы тополя и порывы ветра.
Бурлов не решился своим голосом как-то им помогать. Он чувствовал, что они уже давно спелись, так как в конце, обняв друг друга за плечи, образовали стройное трио. Та-кого журналист, переслушавший много хоров, ансамблей, сольных номеров, не слышал. Подумал: «Это они о своей молодости, о безвозвратно ушедших годах, о бесполезно растраченных силах...» Мария Петровна, будто прочитав его мысли, сказала, обратившись к Сергееву:
– Спасибо, дедушко, за песню.
И старики, распрощавшись с Бурловым, разошлись. А он недоуменно крутил головой: что это было такое? Три несвязанных эпизода и чьи-то жизни на протяжении полувека, с их трагедиями, счастьем и несчастьем. И ему подумалось: «А что я тут делаю? Для чего напишу; кому от этого станет лучше или легче, если газету получают 2-3 человека? Кому нужна предвыборная платформа президента, самоуправления, если тут некем самоуправлять; если в воровстве последних свиней замешан участковый?.. Тяжелые мысли стучали в мозгу, раздираемое на части чувство долга и талант журналиста столкнулись на уровне попытки создать некую организацию для защиты людей от волков, – да, да, волков! – захвативших в селе все: и землю, и технику, и хлеб, от других волчих полчищ... «А я кому служу, кому помогаю?» – спрашивал он себя, уже засыпая и бормоча себе под нос только «финляндская граница»...
А утром, когда проснулся, вдруг вспомнил новое для него слово – толока. И показалось оно ему таким емким и понятным наряду с появившимися: дефолт, плюрализм... Вчера он пытался электорату разъяснить суть политиче-ских реформ нового, очередного правительства... А когда один из выступающих заметил, что первый этап реформи-рования сельского хозяйства успешно завершен, «дедуш-ко» Алексей ехидненько сказал:
– Это когда земля к Бережному вся отошла вместе с тракторами и сеялками?
– Это когда хозяин земли нашелся, – отпарировал Бе-режной...
– А мы что? Не были таковыми? Вот посмотри, – «дедушко» порылся в карманах пиджачишки и, нацарапав в полкулачка семян, протянул ему в раскрытых мозолистых ладонях: «Скажи, мил-человек, где тут рожь, а где пшеница? А?
Тот взял их, смешал в горсти и сказал:
– Здесь ржа и пшеница, – с видом победителя.
Сход дружно зареготал – вот именно ржа – уже не смеялся, а ржал сход. Позже снова возникла толока, чтобы отстроить дорогу, медпункт, ферму, детский сад...
Все утро Бурлов ходил под впечатлением прошлого дня и вдруг вспомнил, что это слово он уже слышал от своей тетки Паши Ангелиной , которая его часто употреб-ляла, создавая женские тракторные бригады, а однажды на вопрос импортного журналиста: «Ну как вам удается так людей вовлечь в дело?», ответила:
– А у нас толока!.. Понимаешь? Толока, когда труд для людей...
Поэтому, когда редактор спросил, что он увидел, Бур-лов ответил:
– Толоку, толоку...
– Ну и давай, толоку так толоку, завтра в номер.
МОЛОХ, ПОЖИРАЮЩИЙ ДЕТЕЙ
«...Живых проглотим их...» (Пс.28.п.1.15)
...на протяжении XIX века
за политические преступления
в России было казнено 191 человек,
во время 1-й русской революции – 374;
в 1937/38 годах – 680 тыс.,
но исследователи называют – 3,5 –4 млн.»
(Коммунист, 1990, с. 80-82)
Дарья с четырьмя лампами вышла из клети и направилась в конюшню. Настроение было какое-то тягостное. Ее тошнило и мутило в кисловато-сладкий запах грибов и теперь сопровождал повсюду. Он перебивался только запахом лошадиного пота, лошадиных испражнений в конюшне. Фырканье, топот лошадей, бренчание упряжи и барков как-то уводили в сторону ее мысли о себе, своем будущем, о ребенке. В конце-то концов, с цыганами такое случается. Теперь ей стало ясно, что цыгане ее к себе не примут, своей не признают, с клеймом «ребенок не от цыгана» не возьмут.
Эта вечно полупьяная свинья Страх, жеребец чертов, взял ее в шахте, прямо в конюшне, ничего не сказав. Ввалился, одной рукой облапав за груди, заткнул своими губами ее рот и нос и взял ее, ничего не говоря. Ей было очень больно, обидно, мерзко и противно. Она об этом столько мечтала, думала, готовилась... Даже у лошадей это по-другому, даже они красуются друг перед другом, даже они получают удовольствие... А тут: в грязной робе, ломая, как былинку, ничего не говоря, противно сопя, – взял. Поплескавшись в помойнице, застегнувшись на все пуговицы, немного по-сидев над ее содрогающимся тельцем, сказал: «Ты... это, не обижайся, не плачь. Извела ты меня всего. На праздники женюсь...» – и ушел. ...Ушел, а жениться, видно, забыл, а может, праздников подходящих нужно ожидать долго. Но он уже несколько месяцев не казался на глаза. Вскоре Дарья обиду стала забывать, ей даже стало как-то сладостнее внутри, грудь стала приятно чесаться, вроде набрякать стали соски, таз расширяться. Когда однажды в бане Татьяна ехидно спросила:
– Дарья, а ты, я смотрю, округляешься? Сколько уже?... – цыганка оторопела: уже видно всем, уже знают все, а она забыла, что ли? А тот гад долговязый устыдился проступка или своей любви, стал обходить ее... Впрочем, в шахтерских нравах это не было редкостью. Сначала брали, а потом – женились, когда у невест уже брюхо наравне с носом. Да и жили...
– Тоже вздумала, Тань... Я ж безмужняя.
Татьяна залилась смехом, а Дарья окинула ее всю: прилипшие во всю длину по плечам, мощной груди, животу мокрые волосы не скрывали, а подчеркивали розовую, распаренную плоть; чуть выпячивающиеся складки живота, узкая талия, широкий таз подчеркивал ее готовность и способность рожать. Она поманила Дарью пальцем, указала глазами сесть рядом на мокрой скамейке, наклонилась к ней и в ухо прошептала:
– Я тоже... уже три месяца. А у тебя сколько?
– Уже четвертый месяц...
– Так что вместе почти родим... А кто ж это постарал-ся? – хотела Дарья сплести правдивую цыганскую ложь, но вдруг сказала:
– Страх...
– И где же он тебя? Вроде вместе вас никто не подоз-ревал?
– Так он в шахте, в конюшне... всего один раз...
– Ну, урод! Мы ему устроим... – хмыкнула под нос Татьяна. – Один раз, да горазд...
Дарья залилась слезами, обняла обнаженные плечи Татьяны, впилась ногтями в кожу и тихо заскулила. Они застыли как одно целое изваяние: дородная, плодородная женщина, готовая родить целую бригаду мужиков, да и баб тоже, и худенькая, чернявенькая девочка с резко выделяющимся животиком, – самая несчастная в мире. С той разницей, что у одной плод, зачатый в неге и любви, от счастья, у другой – без любви, от скотского удовольствия... Татьяна сидела как изваяние, прямо, напряженно; Дарья вся в истерике тряслась. В бане они были вдвоем, все уже разошлись. Где-то гремела своими шайками банщица, уби-рая помещение, а затем ввалилась к ним:
– Ну что ты, миленькая, маешься? Не ты первая, не ты последняя... Много тут у меня перебывало... Делов-то, четверть часа, – и ты пустая. И никто не узнает... Ты как раз распарилась, не бойся. Это не так сладко, как ..., но тер-пимо...
В поселке поговаривали, что банщица Фрося давно за-нималась этим...
– Что ты говоришь? Что тебе нужно? – в истерике взвизгнула Дарья, уже подозревая, что она хочет. Та спо-койно продолжала:
– Так чего вы тут остались, решиться не можете? Ес-ли нет – уходите, все равно двум делать не буду...
– Татьяна вдруг резко сняла руки Дарьи с плеч, стала руки в боки и прошипела:
– Гадина! Уйди, иначе задушу.
Она швырнула шайку Фросе в голову, но промахнулась, добавила: «Убью!!!» и ринулась к ней. Дарья подумала: «Как Страх»... – и сама удивилась, к чему это она его вспомнила. А Фрося скрылась в мужской бане. «Ну не бежать же за ней», – подумала Татьяна и возвратилась.
...Из бани они вывалились в первый теплый апрельский вечер, когда еще пахнет снежком, робким морозцем, прошлогодней листвой, слегка гнильцой, грибной плесенью, газом-метаном и чем-то необъяснимым – шахтной сгоревшей серой с вечно дымящего террикона. Дурашливое настроение не покидало их. Изредка встречавшиеся прохожие, поодиночке, парами или компаниями дружно здоровались – на шахтных поселках все знают всех. А шахта вечно гудит вентилятором, – значит, живет. Вскоре они расстались.
Татьяна поспешила к своей семье: мужу Петру, Сонечке, в которой мать Страха души не чаяла, Софье, которая уже позабыла о своей неподвижности и даже работала в детском саду. Там у нее было более 20 детей от года и до... – чтоб сами ходили. Сына своего она выгнала еще тогда, и он жил в двух комнатах бывшего жандармского дома, вторую половину дома в свое время разнесли казачишки атамана Чернецова.
Дарья отправилась в свое бедное жилище, которое сдавала ей добрая соседка Софьи. Она вошла в свой угол, выпила стакан молока с хлебом и плюхнулась в постель. В комнате была жуткая жарища. Топили одну печку к ночи, а хозяйка все мерзла. Дарья, сняв с себя все, юркнула под домотканую «ковдру», свернулась калачиком, положив ру-ки между колен, и мигом уснула. Ей снились степи, цыгане, латаные-перелатаные шатры и Страх... Он стоял, улыбался и что-то пытался сказать. Он весь напрягся, покраснел, а она боялась услышать его слова. И страх вскоре взял ее за душу, он мешал ей дышать. Она несколько раз всхлипнула, застонала. И уже почти проснулась, как вдруг явственно услышала первый удар, слабый толчок в низу живота. Она прислушалась, замерла: неужто в ней уже живет другая жизнь?! Она расправилась вся, накрыв двумя руками живот, и стала ждать. Но так и уснула, не дождавшись. А утром, когда она во сне снова свернулась калачиком, снова услышала толчок, а потом еще. С этих пор она стала ожидать ночей и вела такую счастливую игру. Ложилась бочком и ждала..., а вскоре толчки стала чувствовать и на ходу, и сидя. Она была счастлива. И тогда-то она сама себе призналась: а ведь она тогда в баню затащила Татьяну именно для того, чтоб избавиться от этого чуда... Вот только все оттягивала, боялась сказать и думала, что Татьяна, увидев ее живот, подскажет. Но когда оказалось, что та ждет второго ребенка как чуда какого-то, ей стало стыдно и досадно. И она решила: она родит, во что бы то ни стало!
* * *
В конюшне откаточного штрека было шесть лошадей. Лошади были все одинаковы: маленькие, жилистые, тощие и слепые. Они энергично трясли ушами, бренчали недо-уздками, иногда взвизгивали, а больше – упрямо молчали. Увидеть слепую лошадь в шахте – это увидеть живой при-зрак. Один вид бельма на месте карих глаз вызывает нечто противоприродное, противоестественное, пугающее, а ра-неные крупы, гниющие бока, ободранные или загнутые, как носки лыж, копыта были как продолжение выгнутых вперед ног. Они жевали нехитрый корм, и было заметно, что их охватывает какая-то тревога.
Огромные полчища крыс робко начали выбегать прямо из-под ног и беспорядочно метаться по конюшне. Дышать в конюшне уже было нечем. Больше всех страдала Дарья. Она еле дошла до конюшни с четырьмя лампами, покормила лошадей, вычистила и уже вышла на штрек, на свежий воздух, когда увидела несколько десятков огонь-ков, мерно покачивающихся и приближающихся ей на-встречу. Десятник ее остановил:
– Куда направилась?
– На-гора, – уж очень профессионально сказала и са-ма загордилась.
– Не ходи туда. С востока плывун... Бакланов всех за-вернул... Он последним идет... Наверх выбираемся.
– Что ты остановился, давай, двигай вперед, а то ды-шать нечем... – угрюмо рыкнул кто-то из толпы, – не до нее...
Дарью пронял жуткий страх – они ее и за человека-то не считают. «А нас ведь уже двое», – подумала она и как бы в подтверждение ребенок (или как его называть?) беспокойно зашевелился, даже застучал ручками, ей точно показалось – ручками, а может, и ножками, а она расплакалась, как-то заскулила и долго тянула свое «в-в-в» на одной ноте, когда подошел Бакланов:
– Кто обидел? – спросил он.
– Да никто ее не обидел, – ответили ему, – сама раз-ревелась, вот и все.
– Она еще ребенок, понимать надо. Заберите пустые лампы, и вперед...
– А куда мы хоть идем? Кто знает?
– Мы идем на запад. За конюшней придется метров сто пятьдесят ползти по затяжкам по стволу вверх...
– А ствол не загазован?..
– Не знаю... Но вентиляция пока работает... Вот пока мы рассуждаем, если зальет плывун и вентиляционный, тогда все... А плывун откуда-то сверху.
– Откуда, откуда, с «Коммуны Ильича». Там они со-орудили пруд в Крутой балке, а дождей в этом году...
Хлюпая накапливающейся водой, сорок два человека молча, цепляясь за крепь, изломанные затяжки, торчащие верхняки, падали, но двигались вперед. Вода уже залила рельсы, шпалы, стрелочные переводы. Лампы уже начина-ли тухнуть, понемногу садиться и тухнуть... «Еще на час-два хватит, а дальше... – подумал Бакланов и сам себе от-ветил: – А дальше уже не будет ничего...»
Они дошли до конюшни и завернули в нее. Лошади уже тревожно трясли головами и озирались на любой звук. Смена расселась по углам на сухих стойках, бревнах, обаполах. Бакланов с Петькой ушли в темень по штреку, приказав всем оставаться на месте, а когда возвратились, все стояли под конюшней на штреке: там не хватало воздуха и стоящая в углу большая лошадь вдруг грохнула замертво. Петька заглянул в конюшню и увидел дрожащих от страха лошадей и беспокойно успокаивающую их Дарью:
– Ну, родненькие, ну миленькие, успокойтесь, сейчас выйдем... сейчас, сейчас...
Уже и сам не знал почему, но вдруг Бакланов заорал:
– Стоять! Ну!
И этим «Ну!» он их так стеганул, что единственная зрячая лошадь Нюська опустила голову и понурилась. Бакланов жестко сказал:
– Все запечатано. На двадцатой отметке имеется зумф для сбора воды – там, где мы опускали материалы и ло-шадей. Мы поднимемся туда, лебедка там рабочая, но нужно подняться по стволу метров на шестьдесят и по вентиляционному сообщить на шахту, пусть нас поднимут. Времени нет. Метан прибывает. Смотрите, ореол на лампе совсем аварийный. У нас от силы – час времени... Всем по-нятно? Пошли!...
Фигурка, маленькая, нескладненькая с выбивающими-ся космами волос, держа лампу у самих глаз, вымучила?
– А лошади как, Кузьмич?...
– А лошади... – он секунду подумал и ответил: – Ло-шадей, чавело, придется оставить.
– Как оставить?... Они живые, только... вот... сле-пые..., а Нюська и видит..., они же все понимают...
Бакланов вдруг понял, что эта девочка вот сейчас его возненавидит, возненавидит дикой ненавистью весь мир. Она отсюда не уйдет. Она с ними утонет, задохнется, но будет им верна. И мелькнула у него, среди всего им пережитого, пережитого его дедом-прадедом селидовским казаком, который пережил полдюжину императоров, а он – Цусиму, Дальний Восток, Якира, Лазо, бронепоезд, мелькнула предательская мысль: ну и черт с тобой, и с твоими лошадьми и со всеми вами сорока двумя, хоть с целым миром. Он резко повернулся и ушел из конюшни, кажется, последним.
Его спокойствие передалось другим, шахтеры спокойно расселись и разлеглись в нишах и сначала робко, а потом все дружней начали обсуждать события на шахте. Сначала – откуда этот чертов плывун взялся и как его ос-тановить... Пусть штейгеры думают! А как теперь шахту восстановить? Только сил стали набираться: и школу построили, вечернюю открыли, дом отдыха начали строить, родильный пункт, баню Иван какую отгрохал? А тут вредителей сколько!.. Что им надо? Сосед Ващенко... и двое сыновей... подумать – все враги народа...
– А вспомните, сколько лошадей перетравили? – вспомнил один.
– Кто? – переспросил из темноты другой.
– А забыл о процессе 18-ти цыган? Все газеты писали... Двенадцать оказались сами вредителями, а шесть пособниками, всех расстреляли...
– Теперь не вредят: ни цыган, ни лошадей, санками и тачками в шахте работаем, – хихикнул кто-то из темноты.
– А ну, что там за контра ехидничает, выйди и засветись...– уже командным голосом проявил кто-то очень бдительный, – Сейчас Шубин засветит, – тошно будет...
– Выйдем – разберемся... – то ли примирительно, то ли с угрозой ответил обиженный.
Бакланов резко повернулся в темноту:
– Лампы выставить перед собой, меньше двигаться. Кислорода почти нет. Видите ореол на пламени лампы? – В лампах метана не осталося, а вы в драку...
Прошло около часа, как Петька с Иваном поцарапались вверх. Сначала в зумф с водой летели куски затяжек и породы и было слышно как те, цепляясь за затяжки, превратились в верхолазов – с той лишь разницей, что верхолаз карабкается по наружному углу, а эти – по внутреннему, мокрому, скользкому. Наконец-то один из потухших светильников шмякнулся в зумф и они исчезли. Теперь внизу могли ожидать только бадью. И еще через час-полтора, когда осталось только несколько горящих ламп, бадья опустилась. Бакланов знал, что в бадью можно сажать лишь по четыре человека, сажал по пять, а когда после двух-трех ходок оглянулся, то двух человек не досчитался – цыганки и Миши Тудовши, маленького черненького молдаванина. «Вот чертова порода, решила лошадей спасти; и этот туда же!» Бакланов кипел внутри и с предпоследней ходкой передал, что пропали лошади, Дарья и Мишка... Но с последней ходкой вниз спустился Страх, который, гогоча во всю свою горлянку, сообщил радостную весть: пропавшие лошади, Мишка и Дарья пошли по затопленному штреку через «Марковку» по горло в воде и все живы: лошади пасутся, Мишка уже пьяный, а Дарью увезли в медпункт почему-то, а почему – он не знает. И сообщил еще две новости: под-нимали их двумя парами лошадей через шкив; кого-то взяли синеголовые и почему-то крутятся здесь же.
Екнуло в груди начальника шахты Алексея Кузьмича Бакланова, когда он на верху увидел рядом с Приваловым И.И. старшего следователя ГПУ Осипова В.П.
* * *
Из протоколов допроса Бакланова Алексея Кузьмича, арестованного 9 июля 1937 года (с санкции областного прокурора Р.А. Руденко) по обвинению в принадлежности к Центру контрреволюционной террористической органи-зации правых.
Допрос проводился в парткоме треста Осиповым В.П., старшим следователем ОГПУ, и следователем Заикой З.И., которая и вела протокол. За ведением дела наблюдали: со стены – отец родной И. Сталин, из-за шторы – совсем белый гипсовый мертвец, с залапанным лбом, перемещенный на окно со стола президиума – В.Ленин, любивший революци-онных пролетариев, так как, кроме своих цепей, у них ниче-го нет; а интеллигенция – «дерьмо» (в подлиннике, простите, «говно»), а «сто тысяч попов» нужно расстрелять...
Следователь Заика З.И. расположилась в председательском кресле, поближе к керосинке, Осипов В.П. устроился на валике, – так удобней и поглядывать в протокол, и перешептываться по ряду вопросов, и заглядывать на пышные груди, уютно поддерживаемые нежными чашечками снизу, ее лифчиком. Сегодня, кажется, день был так удачен, – и взяли без неприятностей, и уже готов этот волчара Бакланов, который был так безупречен, а вот попался «вражина», да и Зойка сегодня как-то подалась... А запах ее тела как-то уж больно пьянит, да и грудь неприлично уютно расположилась на красном, цвета революции, цвета крови, столе. Черт бы его побрал! Только бы не спугнуть... Он сам все выложит... Только бы эта сучка не ляпнула что-нибудь... Я его расколю, хотя он уже что-то чувствует. Его дружок Ващенко так и не поддался. Сдох, простофиля, под этой скамейкой, но так ничего на себя и не взял... Дело тянуло на процесс, а вот сорвалось... И повышение, и награда, и кресло начальника отдела, и президиумы, и артисточки. Все с собой унес Ващенко, мужлан чертов! Вроде бы и не больно было, когда пляшут на животе, подковкой по членам... – это уже другое.
Осипов с ужасом подумал: «Неужто и с этим Баклановым ему это предстоит? Фу, как неприятно, как бы не хотелось... А вот...», – он побоялся сам себе сказать это слово. Ему второй раз не позволят... Да еще при женщине!... И тут в его сознании оформилась мысль: а почему ее приставили к нему, именно к нему? Она после каких-то курсов, пишет вопросы и ответы какими-то крючками, говорит: стенографией писать обучали. Осипов В.П. попросил две-три фразы переписать на нормальном языке, получилось точно, и он успокоился... А впрочем будет неплохо; Бакланов на вопросы отвечал давно, как нужно... Зоя, – отчество женщине нужно только в школе да в аптеке, он даже не пытался его запомнить, – Зоя, Зая, даже Зайчик, если этого окажется мало, уже предстала в обнаженном до пояса виде, немного поласкать, слегка сосочек покусать, до первого болезненного вскрика, под самой грудью засосочек оставить, нет – два, а потом сосочек загнать куда-то вовнутрь и наяривать до потери сознания... Он так размечтался, так вошел внутрь Зои, что готов был... Ну и что, что тут Бакланов? Пусть видит, как живут те, кто верен партии и товарищу Сталину, верному ученику Ленина...
Зойка, глядя снизу на недобритый и недомытый подбородок, ткнула локтем левой руки в колено следователя, которое уже придвинулось вплотную: «Давай дальше, размечтался...»
Осипов В.П. – Кому принадлежит идея соединить Ломбардо и Марковку?
Бакланов А.К. – Многим... Ващенко еще говорил... На «Марковке» уголь чище, пласт мощнее, выемка дешевле...
Осипов В.П. – Кто из руководства шахты поддержал, из треста?
Бакланов А.К. – Все, но их уже на шахте нет. В тресте – Чуднявцев, главный инженер...
В парткоме воцарилась тишина. Бакланов искал себе оправдание: что он сказал лишнее. Он только сейчас по-нял, почему плывун залил сначала «Марковку», а потом Ломбардо: раньше над полями «Марковки» построили ог-ромный водоем-море на территории артели (колхоза) «Коммуна Ильича», а сейчас вдоль той же Куцой балки, – на территории другого колхоза еще один пруд с огромным зеркалом воды. На разломе, о котором знали все, на границе шахтных полей заглушка, видимо, сместилась...
Осипов В.П. понял, что вытянул еще не все. Делу-то надо придать политический окрас, и поэтому он приступил с таким напором, что Зоя еле успевала писать свои крюч-ки.
Осипов В.П. – Теперь твои басни о «Коммуне Ильича» я услышал. А сейчас ответь мне чистосердечно о полити-ческих задачах вашей организации. (Молчание). Ну, тогда я скажу: вы ставили своей задачей проведение активной контрреволюционной работы, направленной против поли-тики ВКП(б) и Советского правительства.
Б. – Я никогда не был членом никакой контрреволю-ционной организации, тем более правых...
О. – В ваших интересах назвать руководящее ядро ор-ганизации... Если я назову, тебе будет хуже...
Б. – Я не давал Вам ни единого повода разговаривать со мной на «ты», а тем более меня в чем-то обвинять...
О. – Не я тебя обвиняю. Тебя обвиняет партия и товарищ Сталин. (Молчание, долгое молчание). Ты на собрании областного партактива присутствовал?
Б. – Да, присутствовал, хоть и беспартийный.
О. – С какой целью? С целью разведывательной... С. Саркисов уже тогда акцентировал внимание на призывах ЦК беспощадно разоблачать правых и троцкистко-зиновьевских фашистов... За что и критиковался наш обком... В директивах была поставлена задача коренного истребления вредителей в сфере производства. И ты, как честный большевик, сколько раскрыл вредителей? Б. – Мое дело – план добычи угля, охрана жизни, благополучия семей шахтеров, школа, больница, дом отдыха... О. – А задачи партии – пустой звук? Б. – Да я их изучал, читал...
О. – Ну и дочитался, что шахту залил... С кем ты дей-ствовал, кто с тобой был в организации подрыва шахты?... Не говори, что идея только твоя. Наверху кто знал?
Б. – Главный инженер Чуднявцев... Он давал разреше-ние...
О. – Устное или письменное?
Б. – Я изложил в докладной свои соображения. Он пообещал подключить отдел главного инженера, маркшейдеров и выйти к начальнику треста Привалову о создании особой группы...
О. – Кто вошел в состав особой группы? Где она соби-ралась?
Б. – Я не знаю, кто вошел в состав. Собирались в ка-бинете главного...
Тут в сознании А.К. Бакланова возникла мысль, что вопросы задаются как бы двойственные... Да и что-то пере-шептывается Осипов с машинисткой, младшим следова-телем Зоей Заикой, а та порой удивляется его про-стофильным ответам.
О. – А документы у кого хранятся сейчас? У тебя или у Чуднявцева?
Б. – Какие документы?... Только карты. У меня в столе карты, а расчеты дома...
О. – А какие расчеты?... Именно дома какие расчеты: о потенциалах, о транспорте, о подъезде, о взрывчатке, об охране...
Осипов с Зойкой уже откровенно радовались, что напали на такого простака: такого везения у них давно не было... И особых усилий не прилагали, а он все выложил: и состав, и место сбора, и, главное, документы имеются. Остается только взять их.
Б. – Да вы тут целый арсенал насчитали. (Он усмехнулся). Просто я просчитал, сколько нам нужно людей, если соединимся... на «Марковке» тоже имеется ограниченное количество людей... Да, – в конце концов опомнился Бакланов, – а к чему вы это спрашиваете?
Опомнился и Осипов, опомнился, что рано они с Зойкой торжествовали. И больше он ничего не скажет, все остальное надо будет выбивать... Ох, труды наши правед-ные...
Осипов резко спрыгнул с валика дивана, на котором он полусидел за спиной Зойки, чтоб тыкать пальцем в крюч-ки, потереться ляжкой о ее ляжки и чувствовать пьянящий запах смеси ее пота и духа, тепла исходящего от ее груди.
Он вдруг решил:
– Хватит на сегодня... Пора и отдохнуть, – и как-то по-особому, по-молодецки, спрыгнул с валика дивана и по-житейски продолжил, – а ты переночуешь у нас, апарта-менты для тебя готовы, утром у нас встреча и беседа.
Бакланов только сейчас осознал, что сегодня суббота, а завтра будет воскресенье. Кто проводит вечерний наряд, расставляет ремонтные бригады, а перед этим изучает состояние шахты, вентиляции; стойки в лаве подходят к концу, врубмашину собрали, встретили ли комиссию по приемке дома отдыха... Он только сейчас осознал, что шахту угробили они вместе с ... Чуднявцевым, Давидом Айзиковичем и дурацкой идеей, Приваловым, наконец-то... Но сейчас она загазуется так, что малейшая искра – и все полетит к чертовой матери. И если взрывная волна уничтожит перемычку, отделяющую от откаточного «Марковки», вода колхозного ставка хлынет в нижний горизонт «Ломбардо» и затопит до отметки 70 метров обе шахты. И тогда затопит весь пласт Климовской свиты с коксующимися углями, под которые уже заложен КЗ (коксовый завод), на который рассчитан металлургический и трубный заводы... Это трагедия города, населения Донецкого кряжа. Его стал бить мелкий озноб от ужаса ожидаемой трагедии. Он не боялся судьбы «Варяга», когда клал, как на стрельбах, снаряд за снарядом в японские суда, пока сумасшедшей силой вместе с листом брони его оторвало от броненосца и швырнуло в бушующее море; когда уворачивался от самурайского меча, от семеновской шашки, от дуэли бронепоездов, когда он на секунду раньше послал снаряд в бронепоезд «Каппелевец» и уго-дил в артиллерийский запас и разнес его в щепки... Страшно было в самарской степи, когда зажатых в излучине реки красноармейцев поливали из восьми пулеметов, а они не могли поднять оружие на своих же, краснозвездных... Страшно сейчас, когда гибнет шахта, хотя ее сейчас можно спасти...
– Слушай, Осипов, я не знаю, что тебе нужно, но шахта сейчас гибнет. Я могу ее спасти. Я никуда не сбегу, если хочешь, поехали со мной. Там же никого не осталось из технического персонала...
Осипов в душе обрадовался: все, теперь он скажет все и подпишет все. И он, Осипов, раскроет троцкистский за-говор, и укрепит свое положение, и получит в награду Зайчика, на пару ночей... А она аппетитная: ляжки сальные, икры, ну прямо-таки бутылочками, а животик выпирает чуть накопившимся жирком двумя полуовалами, затянутыми форменным ремнем; мужская гимнастерка торчит двумя накладными карманами и золотистыми пуговичками, призывающе вся горит желанием... И он ответил:
– Там приехали за тобой в апартаменты наши свезти. Но если ты даешь чистосердечные признания, мы поедем на шахту и ты, как говоришь, ее спасешь, а нет – ты бу-дешь отвечать как диверсант. Вот тебе лист, ручка... Тебе помогут написать...
Осипов позвал из коридора караульных, и Бакланова увели в другую партийную комнату, где хранились партий-ные документы, бланки, наглядная агитация, плакаты. Здесь он стал давать правдивые показания, а Осипов нарочным сообщил наверх, чтобы его группу не беспокоили, так как Бакланов дает нужные показания и возить его куда-то нет смысла; и они со следователем Зоей Заикой утром все доло-жат. Написав это, он задумался: а зачем он упоминает о Зое. Она сидела, молчала, как каменная мышь, какие-то крючки рисовала, а он потел...Вот и сейчас она перевела на нормальный язык свои крючки, улыбаясь аппетитными гу-бами в еле заметных шрамах, вручила ему протокол, он его подписал, подписал и крючки, которые она спрятала в командирскую сумку. «Нет! Все-таки в ней что-то есть», – подумал Осипов, наблюдая, как она своими тонкими сильными пальцами перегнула вчетверо листы стенограммы, и уверенно, даже лихо, преподнесла сколотые листы... И ни тени раболепия, чинопочитания, все с достоинством, уверенностью... А глаза с поволокой, веки медленно дрожат, пружинят ноги в ладных сапожках, юбочка облегает ляжки. Неужто?! Сейчас он попробует... этой неги?! И он, как-то между прочим, заметил:
– Пока там будут оформлять правдивые признания, мы можем отдохнуть... Не будешь,... будете... возражать?...
– Нет, не буду, только прогуляюсь по коридору...
Как все извращенцы, Осипов любил смаковать поведение жертв, как он их называл, а поэтому с удовольствием тянул время, уверенный в своей силе и незыблемости. Зоя вышла прогуляться. Ее не было долго.
Он уже подготовился основательно: стол вполне сойдет за ложе, красное полотнище с призывом «Слава великому...», дальше дочитывать он не стал, – вместо простыни, две книги накрыл мягким сукном со стола президиума, правда, все в чернилах, крохах самосада, прожженные в нескольких местах. А что еще ей нужно? Не на всю жизнь с ней тут располагаться, Бутылка казенки, сало, селедка – пальчики оближешь, – курица наркомовская разорвана на мелкие части. Вполне...
Она вошла тихо, Осипов даже не слышал, как она вошла... От нее пахло ядреным свежим воздухом и отличным табаком. Он был разочарован: думал, она готовится, а она дышала свежим воздухом и курила, нет, дышала табаком.
– Ух ты, какое великолепие, – восхищалась она, поочередно касаясь пищи, – ах, водочка, а сало... и курица, а селедочка... прелесть, а хлеб-то белый... Откуда все это?
– У нас спецпаек,... у нас вредная работа, – уже с лег-ким смешком заметил он, отодвигая стул ногой...
От нее не ускользнула ни одна мелочь:
– Стул отодвигают руками, после селедки руки моют, а вообще даму селедкой не угощают, – с легкой улыбкой заметила она.
– Это мы мигом исправим, – угодливо-мстительно отреагировал он и выскочил в коридор, за дверь. «Вот идиот, – подумала Зоя, – на бурсу тянет, быдло; подготовился по всем правилам: и свет убрал, и ложе сделал, и повернул затылком гипсовых вождей, и будет торчать там, на улице, и покурит... Плебей чертов... Ну, я тебя проучу...»
Когда он ввалился в парткабинет, остолбенел. Стол президиума был накрыт, как и положено, красной скатер-тью, вожди стояли на местах. Стулья чинно стояли друг против друга, горели две керосинки, а возле широкого дивана стоял колченогий низкий стол из какого-то господ-ского гарнитура, который ВКП(б) не знала куда деть и приспособила для подшивки «Правды», изорванной на самокрутки. Столбняк длился у него недолго. «Ну, ладно, хоть как, но сегодня я тебя поимею, сучка чертова, все равно поимею»... Какие бы он кары еще придумал – неиз-вестно, но она каким-то грудным голосом произнесла:
– Ну, что же вы растерялись? Угощайте даму... Я жду...
– Да вот, значит, садитесь... – дубовыми губами прошлепал он, плюхнулся на диван, схватил бутылку и шлепнул ее с особым шиком под донышко. Содержимое бутылки веселыми искорками ударило отцу всех народов в его гипсовую физиономию. Отчего он, плачущий, был очень жалок, а она рассмеялась:
– Ну, что вы такой неловкий... Сначала даму посадите на место, а потом уж угощайте...
– Так я же ...
Усадив ее рядом, он сразу же налил водки в стаканы и, не дожидаясь тоста выпил одним глотком. Зоя медленно отпила из стакана и, улыбаясь своей ехидненькой улыбоч-кой, заметила:
– Куда торопишься? Нам еще долго ожидать, когда там закончат...
После третьего выпитого стакана на Осипова напало какое-то наваждение: он не понимал ничего. Вроде уваже-ние оказал, подзавел, когда терся по ляжкам, сама усадила рядом, сама тут командует. А дальше как? На столах парткомовских вполне – и широко, и по-пролетарски, а классики марксизма ВКП(б) под головами – не очень жестко. И он навалился всей мощью своего дохлого тела, ища губы, но попадал все в подбородок, а она легко противостояла его поползновениям. Он понял, что таким образом ничего не достигнет. После очередной попытки она жестко сказала:
– Мне сейчас нельзя... Понятно или нет? Но ты все получишь... Раскрывай ширинку и наяривай, а я буду помогать...
Осипов начал снимать с себя портупею, ослабил брючный ремень, содрал гимнастерку. Но в коридоре, где велся допрос, грохнул выстрел. На лицо Осипова словно кто-то маску надел. Он никак не мог распутать свои ремни – брючный, портупейный; через пару секунд – второй вы-стрел. Зоя вырвала у него пистолет и ринулась в коридор. В том конце мелькнула тень, выстрел больно хлестнул ее дверными щепками, она присела и пальнула, не целясь. В том конце коридора утробно застонало и грохнулось. Зоя поняла, что кому-то там конец.
Она, не дожидаясь Осипова, заглянула в комнату, где допрашивали Бакланова. Позже картина была восстановле-на: когда Бакланов Алексей Кузьмич понял, что его никто не собирается отпускать, а протокол ему диктуют и инкри-минируют троцкистско-зиновьевский заговор в составе всех ИТР шахты, он железным кулаком в лоб сшиб дремавшего караульного, вырвал револьвер, направил на младшего следователя, который караулил и допрашивал его, заставил протоколы допроса сжечь на лампе-керосинке и спокойно спросил:
– Ты не знаешь, шахту спасли?
– Спасли, – ответил тот и попытался плеснуть горя-чей керосинкой
Но не успел. Бакланов выстрелил дважды и выбежал в коридор по направлению к шахте. Но там Зоя не промах-нулась. Попала в лопатку, прямо в сердце. Пуля там и ос-талась.
После трех дней содержания в морге, его положили на патоанатомический стол мединститута им. М. Горького. Студентка, белесенькая, дрожащими пальчиками впервые взявшая уже затвердевшее сердце, превращенное в обыкновенный кусок мяса, пинцетом как-то неосознанно ковырнувшись в отверстии, выковыряла оттуда пулю и осунулась на труп. Ее долго приводили в чувство, а после трехдневной «отлежки» заведующий кафедрой хирургии – пролетарский хирург сказал: «Таким хлюпикам не место в хирургии», – и ее, выпускницу детского дома, круглую отличницу, отчислили.
Заведующая детским домом погоревала вместе с ней и оставила ее при кухне. А вскоре война. И она осталась один на один со своим горем – девяноста детьми против фашистского вермахта. Метались они по балкам, посадкам, брошенным сараям. Ораву в сотню человек можно было прокормить, только воруя. После повторной попытки уворовать продукты с немецкого полевого склада, они были согнаны все в тот же детский дом, откормлены, вылечены, выкупаны... Особая охрана их оберегала и остерегала от всего: насморка, ангины и прочих детских заболеваний. Они вначале весело щебетали, шумно играли. А потом стали у них забирать кровь. Сначала по капельке, а потом – по... сколько у кого, смотря по самочувствию. Дети тихо угасали. Белесая встала на защиту. Ее повесили. Детей расстреляли. Без имени, фамилии. Единственный оставшийся в живых мальчик Коля уже после войны разыскал заведующую детским домом, провалявшуюся в температурном бреду, а затем вывезенную в Германию, и узнал эту жуткую историю. При перезахоронении Нины пуля выпала из ее зажатой кисти.
Только в пятьдесят четвертом на месте гибели детей поставили деревянный обелиск, да посадили две березки. Местная школа ухаживала за этим скорбным местом.
Во времена перестройки и становления нового мышления, когда шло распаевание колхозов, деревянный обелиск совсем сгнил, а две березки, стоявшие посреди поля, были снесены. И сколько ни пытался Николай Петрович Северянин (мальчик Коля) отыскать место обелиска, не нашел. Сам он все сорок лет исполнял интернациональный долг на Кубе, в Монголии, Венгрии, Польше, Афганистане...
Та пуля была всегда при нем. Он был уверен, что именно эта пуля хранит его от тысяч других пуль...
* * *
На шахте все пошло своим чередом. Страхов не дал загазовать и затопить шахту. К тому же одну лаву, в кото-рую готовили первую отечественную врубовую машину, через два дня запустили. Уголек ровным искрящимся по-током повалил из лавы. Забойщики лупили отбойными молотками в грудь подрезанного забоя с особым остервенением, как будто кому-то мстили. Иван Белый, по пояс голый, сверкая белками глаз, орал: «Порожняк давай, где порожняк?!».
– Где я его тебе возьму? Разминовка запечатана плывуном, каждый вагон плитовые на руках носят, чтоб партию набрать... А ты: – давай, давай...
И Зира (Земфира) показала Белому руку с фигой, почвакала в темноту на плита, освещая лампой свой толстый живот и мощные ноги. В тот день, благодаря врубовым, план был выполнен. Но Белый после смены вдруг сказал, что он сам готов был нарубить несколько десятков норм, если бы была подготовлена лава. Из-за порожняка задержка на полдня, крепь и погашение, зачистка лавы, подача леса, – все тормозит... Он с этим пошел к Страхову, тот два или три раза заставил его пересказать, пока не вывел его окончательно из себя:
– Нам учиться надо, дубина...
– Да надо, – промямлил Белый и они пошли к Привалову. Идею Привалов уловил сходу, но добавил: формировать надо партию порожняка с одним-двумя лишними вагонами. Шесть вагонов загонять под лаву, а лишние один-два, а дальше три-четыре на плитах разворачивать в обратную сторону, а плитовым грузить плывун и выдавать на-гора. Хотя один вопрос мучил всех: что, если плывун попрет еще, если стенка его метров в пятьдесят-шестьдесят станет толще. Привалов сам поставил этот вопрос, и сам же ответил: «Если дождей не будет, успеем штрек очистить...» Но к утру ждало всех еще одно известие: из Холодной балки вода стала заливать ставок, и уровень уже поднялся на метр-полтора. Работу пришлось прекратить. «Коммуна Ильича» грозила затопить все пласты Климовской свиты.
Начальник треста Иван Ильич Привалов не мог договориться с городскими властями о спуске воды из двух ставков, сколько он ни тыкал пальцем в карты полей, размахивая заключением лаборатории по безопасности горных работ, только что созданной в тресте.
Все всё понимали, но дружно отказывались что-либо делать. Местные говорили, что всегда в это время дожди идут недели полторы, обычно ночами. Привалов в начальственные кабинеты во второй раз не ходил, устал бороться... НКВД готовился к прыжку, приноравливался: кого объявить троцкистско-зиновьевским фашистом. Начальник шахты А.К. Бакланов уже мертв, ниже все схвачены, остались трестовские... Привалов готовился на серьезное повышение, остается главный инженер... И этот хорош! Все за Ващенко и его выродков шумел, нашего секретного сотрудника (сексота) с потрохами съел бы, если бы не защитили. А на Чуднявцеве, как на вредителе, штампов негде ставить! Да и женушка его Ирина Александровна создала личный родильный дом, где кормится и сама с общего стола, и ее мать, теща Чуднявцева, и двое вышкребков... Да придумала новый год отмечать возле елки у себя в родильном доме. Ему дали, как главному инженеру, дом бывшего головного атамана казаков из четырех комнат, плюс столовая, плюс ванна, плюс кухня... Так он живет в трех, а остальные, видите ли, – под роддом. От заработной платы теща и жена отка-зались. Теща держит корову, чтоб детишек, видите ли, свежим молочком поить, говорит. Непролетарские праздники всякие там елки-палки со всякими там Дедами Морозами, Снегурочками, Святыми Николаями, Дидухами ежегодно проводит. А народ ходит, рожает, уже полпоселка Ирины да Викторы, а «народ безмолвствует», – вспомнил А.С. Пушкина. Хотя у нее и не роддом, но все из поселка идут к ней, вроде не могут до города добраться... Там такую защиту ей организовали... Проверим, признаются, как миленькие..., – раздумывал он.
В ночь под понедельник Осипов В.П. арестовал Петь-ку, члена комитета комсомола, как пособника вредителя Бакланова А.К. У него была грамота ЦК ЛКСМ Украины, которую тыкала в нос Татьяна. Она стала какая-то жалкая, осунувшаяся, как полуспущенный шар. Все вдруг увидели, что она беременна. Она хваталась за Петьку, Сонечку, стол и беспрестанно на одной ноте выла: «Он не вредитель и не пособник... Скажи, Петь!» Тот сидел на табуретке, непод-вижно глядя перед прямо собой, играл желваками. Его, в синих прожилках, пальцы нервно сжимали брюки на коле-нях. Он делал вид, что все происходящее якобы его не касается, а опомнился, когда в апрельскую лунную ночь его выводили со двора. Он, не ощутив родных рук, мягких, теплых, почувствовал, как его безжалостно зацепили руки-крюки и потащили властно к себе. Впереди маячил стол-бом свежевыбритый затылок Осипова. Оказалось, что идти в таком порядке как-то неуютно: по рукам и ногам связан, впереди задает ритм движения этот бритый бокс... Петька опомнился и попытался оглянуться на провожавших его, таких теплых и родных, но руки мертвой хваткой цапанули на себя, а сзади что-то острое мгновенно уперлось в левую лопатку:
– Не оглядываться, вражина...!
– Так я только огля...
– Не разговаривать! – рыкнули и уже чувствительно двинули сзади...
– Я же только... – огрызнулся Петька.
Но договорить он не успел, как Осипов, не останавливаясь, с полуоборота двинул пистолетом ему в зубы. В глазах сверкнули и поплыли искорки, глотнул инстинктивно соленую слюну, язык застрял в каком-то редколесье зубов... Так его били впервые. Он был ошарашен этим. Четверо – одного! И он от возмущения не удержался:
– За что же ты так бьешь? Сука! Я ж ничего...
Осипов взвел курок и направил в грудь. Петька инстинктивно крутнулся на одной ноге, освобождая руки от удерживающих с боков, один из часовых оказался под пулей Осипова. Взмахнув руками, он упал на колени, грохнул второй выстрел, а затем третий – и замертво свалился часовой от пули идущего сзади конвоира...
Петька, перешагнув образовавшуюся кучу из живых, мертвых и раненых тел, легко махнул через какой-то гни-лой забор и рванул в балку. Позади кто-то лупил пулю за пулей. Молчавшие до сих пор псы залаяли отчаянно, но беззлобно, захлопали калитки, начали собираться шахтеры и их бабы. На призыв Осипова: «Эй, подойдите же кто-нибудь..., тут два раненых... я должен его задержать..., он сбежал...» – никто не откликнулся. Кроме своего отчаянно-го крика и дикого лая псов, он больше никого не слышал и не видел, хотя чувствовал, что кто-то за ним наблюдает и шепчется. Ему стало страшно: он тут с двумя стонущими полутрупами и одним трупом вертится, как юла, со своим дурацким оружием гебешников – револьвером, даже не замечая, что он щелкает пустым курком, а те за забором уже хихикают, а потом, завалив секцию забора на стону-щих караульных, огрели их обаполом, кинули на забор и убежали. Хлынул дождь.
Петька несся за поселком как на крыльях. «Ушел, ушел, ушел» – стучало его сердце, четко работал мозг, еще лучше – ноги и руки. Здесь, в Куцой балке, он знал все, по-тому что его Татьяна работала здесь на строительстве дома отдыха, который затеял строить год назад Бакланов. Уже были построены летние корпуса, спортивные площадки, изба-читальня, столовая. Пробита скважина для питьевой воды. Почти два года ушло на то, чтобы подготовить чашу рукотворного озера. Балка была перекрыта греблей дли-ною в девяносто метров, укреплена бетонным основанием с двумя резервными затворами для перепуска лишней воды. Но тут «Коммуна Ильича» перехватила всю воду сверху, а сейчас – затопила шахту...
Петька знал, что на территории стройки его не станут искать в такой дождь. Да к тому же знал такие укромные места, о которых даже Белый, руководивший тут всем, не знал. Он часто во время субботников затаскивал свою Татьяну потискаться. Она отбивалась: как? Рядом люди, а он не может удержаться? – шептала ему в ухо: «Да не спе-ши..., люди..., подожди... дома», а он отвечал: «И дома то-же...» И на лопатах, метлах сладко грешила, сдавалась. Он знал здесь все наощупь: замок для добрых людей нужно двинуть вверх, а потом резко вниз, залезть под третью доску, отодвинуть засов и плечом налечь на дверь. Поэтому, проделав все машинально, он оказался... на тех самых лопатах и метлах, прижатым мертвой хваткой. Сопение, молчание, попытка вырваться длились недолго. Петька простонал:
– Отпустите, второй раз не сбегу, – державшие осла-били хватку, один спросил:
– А разве ты уже сегодня сбегал?..
– Да, сбегал...
– От кого?..
– От гепеушников...
Воцарилось молчание, второй сказал: – Да это, кажет-ся, Петька...
– Да, я – Петька, – уже как-то гордо произнес тот.
– Убегал от кого? От Таньки, что ли? – с хохотом спрашивал уже знакомый, совсем знакомый голос.
– От гэпэушников.
Пауза.
– Они что, тебя взяли?
– Да!
– За что?
– Сказали, за участие в фашистском заговоре... Какой там заговор... никакого заговора не знаю... С Баклановым, говорят, шахту затопили...
Когда три темные фигуры, обливаемые сплошной сте-ной дождя, вооружившись лопатами, вскарабкались на скользкую, покатую стену балки и поднялись к гребле бесполезного ставка «Коммуны Ильича», всем стало ясно: нужно сначала прокопать спуск для воды, а там дождь поможет. Вода едва не унесла Белого, с шумом расширила себе новое русло, устремилась вниз. Петька, Белый и Страх задерживаться тут не стали, но когда они подошли к пруду дома отдыха, там уже наполовину заполненная чаша сверкала в темноте своей свинцовой рябью... Они постояли, подумали, и Страх сказал:
– Лопаты, Петь, отнеси на место, свою фуфайку брось в пруд, пусть подумают, что ты утонул, а я тебя спрячу, отведу... А шахту мы спасли.
И уже Белому: «На работу не опаздывай»... Петька все проделал скоро. Закрыл все как было, а следы размыл все тот же проливной дождь. При подъеме на плотину пруда ноги разъезжались, зацепиться было не за что, поэтому Страх остановился только на самом верху. Они с Петькой отдышались и глянули вниз. Вода уже глухо рокотала, па-дая вниз с двадцатиметровой высоты, рябая гладь ставка «Коммуна Ильича» на глазах уменьшалась и, казалось, торопилась в тещин язык, чтоб быстрей покинуть все это Ильичево творение и влиться в творение человеческих рук – пруд для людей. Они по северному склону медленно пошли к поселкам шахты: Ливенки, Григорьевка, Сахно, Сорокино. Обойдя их с восточной, незаселенной стороны, они подошли к одиноко брошенным цыганским домиш-кам, без чердака, и в один из них Страх постучал. Из домика вышли две тени и долго шептались с прибывшими, а потом шептались сами. Затем старший, до глаз заросший цыган сказал:
– Чавело! Мы тебя спрячем, ты будешь в нашей конюшне конюхом, там же и будешь жить. Из табора никуда. Наши будут знать. Одежду тебе принесут.
Второй цыган между тем привел пару лошадей, и Страх лихо взлетел на спину маленькой лохматой лошади, наклонился к Петьке:
– Тебя будут искать везде. Сиди и не рыпайся. Мы распустим слух, что ты, скорее всего, утонул. Плавать-то ты не умеешь. Что будет дальше – видно будет. Сюда бу-дет заходить Дарья...
... И они разошлись: заросший цыган – в хибарку, Страх и мальчишка – к тракту, Петька с конюхом – на конюшню.
Утро нового дня как-то задержалось. Туманы с вечера собирались в балках, а к ночи разразились усыпляющим дождем. Он уныло полоскал всю темную ночь. А утром, подгоняемые ветерком, туманы сначала вползли в поселки из Куцой, Холодной, Сахалинской балок, да такие густые туманы, что трудно было увидеть идущего рядом, а услы-шать можно было по глухому покашливанию антракозных или селикозных легких проходчиков, забойщиков и проче-го шахтного люда.
В это утро на Ломбардо новости, хорошие и плохие, сыпались, как из мешка. Григорьевские принесли весть, что ставок колхоза «Коммуна Ильича» как сквозь землю провалился, воды осталось только на донышке, и сохра-нился восточный склон гребли, а дальше все пусто. Ливенские принесли весть о том, что цыганочка Дарья оказалась в родильном доме Ирины Александровны (Чуднявцевой), а ребеночек-то от нашего Страха, по-нонешнему сказать – Алексей Алексеевич Страхов постарался. Так после того, как она вывела с Мишкой шесть лошадок, из них одну зрячую Нюську, ей стало нехорошо, а оказавшаяся рядом Ирина Александровна, ощупав ее живот и с прямотой врача-акушера сказав: «Да ведь ты на седьмом месяце», повезла к себе, да и сохранила ребеночка.
Татьяну с обильным кровотечением удалось устроить в городскую лечебницу, в палату из четырех коек. Акушер осмотрел ее (стыдно-то как было) и вынес вердикт: «Да у тебя, милочка, двойня... Сохранить бы их... Покой, покой. Ты уж постарайся. У нас двойня впервые...» А потом обра-тился к роженицам палаты: «Ну и вы ей тоже помогите»... Те дружно пообещали...
Но старший следователь гэпэу Осипов В.П. не знал этого, ему не дано было знать, ему нужно было добывать сведения о троцкистско-зиновьевском шпионе Петьке... Как он лихо ушел... Видимо, уж больно хитрый, а поэтому матерый... Да и случай такой: вода с «Коммуны Ильича» ушла, это его рук дело... Хотя затвор поднять одному невозможно... А топор зачем-то существует... Отрубил одну доску, вторую... Вот вода и хлынула. А сам и был таков. И когда он так докладывал опытный сыскарь, начальник отдела Котиков пару раз зыркнув, что было недобрым признаком, рыкнул:
– Ты сам в это веришь?
– Ну... да, не... очень, – промямлил Осипов В.П.
– В карцер марш, – одергивая гимнастерку, скомандовал Котиков, одновременно слушая телефон, – хотя стой, стой... И тут наследил...
Осипов, ошарашенный решением Котикова, совсем сбитый с толку, не предполагал, что свершится такое, но Котиков вперил в него свои белки и спросил:
– Ты в родильном был?
– Был...
– Что делал?
– Допрашивал эту, Татьяну... ну, бабу Петьки...
– Ну, и какие показания она дала?
– Сказала, что не знает, где он...
– А раздевал зачем?...
Осипов был сбит с толку окончательно: и не такие дела с бабами делали, а тут делов – раздел бабу, да еще брюхатую...
– Ну, чтоб призналась быстрей... Товарищ Ягода и Вышинский говорят, что для добывания признания можно... приме...
Котиков окончательно взревел:
– Да ты сосок ей открутил... Она сбросила двоих пацанов... Ее отправил акушер на машине в областной родильный дом. Зачем щипал низ живота? – сверлил он его своим взглядом. – Марш в карцер.
Котиков долго сидел молча. Затем без перехода:
– Прибыл из Москвы Спешнев с командой проверять область. Он такой, что мало не покажется. А тут готовый материал на процесс, причем политический... Бакланова упустил, угробил двух караульных, Петька сбежал, еще два человека... Хорошо, что материалы, благодаря Зое Ва-сильевне, остались. Арестованные «по шахте» упорно не дают показаний. Теперь берем в разработку... Создаю группу, начальником назначаю старшего лейтенанта Заику Зою Васильевну. В течение двух недель подготовить не материал, а конфетку... Спешнев не любит сырой матери-ал. Этому делу придается политический характер. Падение добычи угля, темпов роста выплавки стали – дело рук вре-дителей. (После паузы). Да и наши ряды нужно почис-тить... Директива поступила такая...
После совещания Котиков оставил Зою и, распушив свои рыжие усы, сказал:
– Тебе обстановка ясна. Осипова сдай без сожаления в расход. Поручи все это Стеньке Разину, он выбьет из не-го все за сутки... Сама займись Чуднявцевым, свяжи его, Бакланова, Осипова, этого, как его, Ващенко, кажется.
– Так его давно в живых нет..., и Чуднявцева…
– А кто это знает? Вчера умер в харьковском допре, там и похоронили..., что его возить туда-сюда?... Огра-ничься шахтой, трестом, но не больше. А то наедут... С цыганами все закончено?
– Шесть ВМН, двенадцать – сроки от восьми до пят-надцати...
– Оправдательный приговор есть?
– Нет...
– Нужно было бы один-два, так правдивей...
– Так они же, придурки, как только барон сознался, и они все за ним...
– Вот идиоты!
После паузы:
– Нас призывают всех к Спешневу на двадцатое, а начальников – через неделю с готовыми докладами. – Он глубоко вздохнул и продолжил: – Он, говорят, любит охоту и женский пол... в особенности... А тут еще эта чистка наших рядов.
У Зои это сообщение разлилось от головы по всему нутру, венам, жилам приятной негой. Она была только в начале пути глухого чувства будущности. Она долго все терпела, ее брали силой, потом отдавалась сама... Она жда-ла случая, того, единственного... И дождалась, когда можно было во всю силу хряснуть топором по черепу того несчастного красноармейца, чтобы лезвие топора дошло до уровня глаз, и выпустить топорище. И полюбоваться своей работой: на секунду застывший солдатик с топором, тор-чащим в голове, медленно оседает и не верит в свой конец. Она тогда спокойно ушла, а вот сейчас встретилась с этим чувством победной силы. Она была так этим поглощена, что в постели в ту же ночь Котиков это заметил и спросил: «Ну, что ты такая вялая сегодня?» – «Да так, ради чего бу-ду стараться, было бы ради чего, иди к своей бабе, там ее и дрессируй» – подумала она. А когда Котиков похотливо, пошло попытался лапнуть за сосок, она еще стерпела, но когда он сказал: «А Осипов знает в этом толк...», – вырва-лась из-под него и сбежала в другую комнату. Надела гим-настерку с воротничком под горло, сидела, курила.
Ни в этот вечер, ни на второй день в их отношениях ничего не изменилось. Она стала прямой, как ель в мороз-ную ночь. Отвечала кратко, четко, без тени раздумья. С подчиненных спрашивала строго за все, вплоть до последней запятой; разносила на части вопросы, которые ставили следователи, добиваясь нужных следствию ответов. Она установила за правило: ежедневно сдавать ей отчеты и протоколы допросов, заставила каждого утверждать планы допросов, применения силы, добиваясь признания силой, самооговором. Она засадила своих подчиненных за инструктивные и партийные документы по судопроизводству в условиях обострения классовой борьбы: все, что не разрешено – запрещено, личное «признание» – царица доказательств, критерий полного доказательства заменялся критерием «большей вероятности преступления» (А.Я. Вышинский). А когда Котиков побывал в области на совещании, которое провел Спешнев, он понял, что Зоя на голову выше всех, и ему в голову пришло: что-то тут не так, она тут не задержится... Да и она стала вести себя совсем по-иному: со всеми была корректна, улыбалась только краешками губ, иногда, когда удивлялась, ставила брови домиком. Комсоставские сапоги плотно облегали чуть полноватые икры, форменная юбка точно вписывалась в ее тело, гимнастерка облегала торс чуть свободно, накладные карманы подчеркивали ее грудь, а начищенные пуговицы будоражили воображение похотливых мужиков. Но когда Котиков по привычке уже попробовал приблизиться к ней, она остановила:
– Я занята... у меня отчеты.
– А когда?.. – уже жалобно проскулил он.
– Никогда! Поиграли – и хватит... – отрезала она. Котиков готов был сгрызть свою портупею. Он взял ее личное дело, крутил и так и эдак. Зацепочка была, конечно, но этого мало. А впрочем, пока она на неделю поехала на семинар, он что-то выкачает. Такую рядом держать нельзя, слопает. Но больше всего было уязвлено его мужское достоинство: как так – вчера рада была ножки врозь, а сейчас – юбкой их так стянула, что и не знаешь... Но надо отдать должное: дела подчистила так, что ни один самый опытный проверяющий не страшен. Можно и расслабиться, хотя и не очень. Она в очередном докладе заметила: нужно поднять старые дела. Взрыв двенадцати при переезде через балку в Ясиновке, гибель Петьки-тракториста, побег Зеленского, личность его? Все это вредители, а новое в шахтерском деле как раз и заключается в том, что оно имеет только политический, контрреволюционный характер. (Доклад Л.М.Кагановича на объединенном Пленуме ЦК и ЦК КПУ, март 1928 г.). Как она это уловила? Ну, баба, ну, фрукт!
* * *
День на шахте шел размеренно, но непривычно. Смена спустилась в шахту, и по поведению породы, потрескива-нию в лаве, усиливавшемуся потоку вентиляции стало понятно, что происходит смещение пластов породы и угля. Десятники вентиляции сообщили Страхову, что случилось невиданное: плывун, вроде, отступает, стал суше. А ливен-ские принесли еще одну отрадную весть: плывун медленно собирается своей массой в опустевшем ставке «Коммуна Ильича» и заливает дно, а вечно хлюпающая вода в шахте уходит вместе с плывуном. К концу недели очистили вос-точный штрек и запустили еще одну лаву. Но не хватало проходчиков и навалоотбойщиков, коногонов. А тут еще трагедия: слепых лошадей откормили за две недели и решили снова опустить в шахту. Дарья все еще лежала в пансионе Ирины Александровны, потом ее все же перевели в родильное.
Новые коногоны спускали в шахту лошадей. Пять гнедых спустили без особых затруднений – затолкали в клеть, закрыли и опустили на горизонт 220, там они нашли свое стойло. Зрячая Нюська заупрямилась. Собралось пол шахты, и буквально на руках внесли ее в клеть. Она встала на ноги, дико заржала и, давя людей, ринулась наружу, стала носиться по двору. Когда ее снова стали заталкивать в клеть, она дико взметнулась вверх стрелой и замертво осела в клети. Ее снова, уже лебедкой вытащили на свет божий, а бригадир проходчиков Петро Шумейко сказал:
– Не снесла, сердешная, темени... а мы...
– Ну, ты не сей смуту, сдохла – да и все, работать захотела, на солнышке лучше, тут птички поют, травка..., – попытался съязвить молодой.
– Сказано: от работы кони дохнут, – поддержал тре-тий.
Тут не выдержал татарин Хасан:
– Ты плохой человек... Оба плохой... Лошадь – самый чистый, много работает. Любит работать до пота. – А ты оба плохой люди... Они не для шахты работать, они – на земле, чтоб трава много...
Молодой попытался передразнить:
– На траве и баба любит работать, ... тем местом...
Не выдержал Петро:
– Заткнись, работничек, эту Нюську я уже года четыре знаю, она все время работала... Ей бы памятник поставить, а не тебе, дураку... – он споткнулся от злости.
Хасан покачал головой:
– Молодец, бригадир, однако ехать в шахту с плохи ми мыслями нельзя, Шубин накажет...
И еще хорошая новость: вечером в поселок вернулась – туча тучей – Татьяна, вся зеленая исхудалая, осунувшая-ся. Она вернулась пустая, ее Сонечка все время лезла на руки, искала то, без чего не могла, – папу. Заглядывала снизу в глаза и твердила это слово просто так, хотя она уже свободно лопотала десяток-другой слов. Татьяна исходила слезами, а когда никого не было – поддерживала своей широкой ладонью левую грудь и упрямо шептала:
– Петька, Петька... Где же ты? Как ты убил трех, нет, двух красноармейцев... И за что они тебя? Чем ты навре-дил? Что за бумаги мне совали в нос и везде орали: «Вот, у него нашли...! Подпиши показания!» А били как... А сосок этот изверг открутил... Слюни у него постоянно текли, когда он низ живота щипал и орал: «Подпиши, отпущу и лекарств дам...» Я ни одной бумаги неподписала, Петечка...
Она десятки раз доходила до этого места и как будто теряла сознание. Дальше провал, потом больничная палата, тупая боль, как сразу после родов, забинтованная левая грудь и доброе лицо уже знакомого акушера:
– Очнулась, миленькая, вот и славно, будешь жить, еще родишь. Хотя этих ангелочков жалко.
Татьяна встрепенулась:
– Так их сколько было?
– Двое, милая, двое...
– И оба? – слезно спросила она.
– Оба, оба...
– За что он меня так?
Акушер оглядел стоящих вокруг, сделал дурацки скорбную мину:
– Идет обострение классовой борьбы. Везде шпио-ны...
– А мы, бабы, тут причем? Мы их что, прячем? – и по-волчьи протяжно завыла...
А поздним вечером из темноты ночи в сопровождении Полкана заявилась Дарья, уволокла Ирину Александровну и та ей сказала, чтоб вода горячая была, чистые бинты..., а затем совсем в ухо прошептала: «Твой Петька никого не убивал. Они сами себя перестреляли... А Петька твой жи-вой. Он у цыган спрятан. Будет жить там, его не найдут. Вот все успокоится и тогда можно будет... видеться».
* * *
...На завтра на шахте был назначен субботник. Комсорг Вера в красной повязке носилась по стройке дома отдыха со скоростью молнии. Обустроили, засыпали берег песком из плывуна, поставили грибки, павильоны, читальню, площадки. А тут Страхов с Белым привезли демобилизованных солдат-срочников, охранявших арестованных вредителей, – тридцать шесть человек. Они по комсомольскому набору изъявили желание остаться на шахте. Их расселили на территории дома отдыха, установив в центре полевую кухню. К вечеру в доме отдыха было уже все население поселка шахты и всех прилежащих поселков. Подъехал Страхов и сходу почувствовал запах самогонки. Построил демобили-зованных и гаркнул: «Кто утром не станет в строй, считаю дезертиром...» После этих слов все как-то быстро угомо-нились. В субботу подготовка к открытию дома отдыха завершилась, а в воскресенье – открыли первый дом отдыха на шахте. Было много гостей. Там Страхов и познакомился с первым секретарем ГК КПУ(б) Николаем Петровичем Корневым, директором металлургического завода Г.В. Гвахария, «Азовстали» Я.С. Гугелем, Новокраматорского – И.Т. Курилкиным. Секретарь обкома КП(б)У С.А. Саркисов прислал «пламенный коммунистический привет», который был встречен «бурными аплодисментами», как писал в отчете областной газеты корреспондент. Но секретарь об-кома по идеологии дал указание не предавать широкой гласности передовой опыт, имена инициаторов и отличившихся стахановцев, не известно, как отреагирует на это спешневская проверка. Со Страхова сошло сто потов, пока закончилась эта презентация, лучше отработать сто смен в лаве, чем разговаривать с этим чертовым начальством. Поддержал его Николай Петрович Коренев:
– А ты, молодец, шахту вытащил из прорыва, даже проходку расширил, лаву запустил; говорят, – он подмигнул глазом, а остальные дружно закивали одобрительно, – кое-что в запасе имеешь: лаву зарядил, крепежом запасся... Ты бы поделился с соседями опытом, как кадры ковать и сохранять...
Тут подошел директор машзавода Курилкин.
; Да, парень, молодец... Мы думали, утонешь в чертовом плывуне, а он, видите, мужики, выпустил его в балку и стадион отгрохал, а дом отдыха какой, а планов у чертова мужика сколько. Я так думаю, – он обратился к Сергееву, – Александр Семенович, если Гугель, Гвахария раскошелятся с металлом, город – с коксом, мы за счет за-вода можем изготовить ему пару проходческих комплексов, врубовок... И пусть живет мужик. Уж очень он мне нравится. Обрати внимание на хозрасчет... Где тут твоя Вера, комсорг, пусть приедут к нам, заключим договор, а ты учись... Вечерняя школа есть? Построил?
; Да это Бакланов построил, – вмешалась подвернув-шаяся Зира, – а он боится туда ходить...
; Это почему? – вдруг спросил Сергеев.
; Такой хороший был ученик, – не унималась Зира, – его портрет на стенке позора (черной) висит и до сих пор...
; Неужто, Страхов? – в общую игру включился Гу-гель.
; Земфира, убью... Да ты, татарская морда, откуда знаешь? – обиженно огрызнулся Страхов.
; Так мы с Верой уже девятый класс заканчиваем, всем комитетом комсомола учимся. Выполняем лозунг Ильича: «Учиться, учиться и учиться!» Вот...
Коренев примирил: «Завтра пленум горкома комсомола, мы бросим лозунг: «Шахтер – за парту!». И пусть попробует...
К вечеру появилась Софья, сзади плелся уже пятилетний заматеревший Полкан. Он спокойно шел рядом, изредка заглядывая снизу вверх в глаза Софьи. Вел себя спокойно, когда Софья с ним разговаривала. Но стоило ей замолкнуть, как он поднимал голову и искал ее взгляд. Находил безошибочно ту точку, куда она смотрела, напрягался и выходил вперед. Он превращался в слух, энергию, бурю, которая сметет все, что будет на пути.
Софья гордой походкой царицы подошла к Страхову. Коренев, знавший ее раньше, как бригадира бутчиц, уви-дел в ней женщину впервые. Без угольной пыли, этих страшных шахтерских спецовочных штанов, чуней, портянок, толстых платков, плотно закрывающих уши, подбородки от угольной и породной пыли. Он помнил ее злой, вечно подгоняющей своих товарок недобрыми словами, с неестественно противным голосом. А видел последний раз, когда хоронили бригаду забойщиков этого Леньки Страхова... Так что же это, Страхов его сын, а это – мать... Тут что-то не то: помнится, ее на поминках не было, она, говорили, обездвижила. Да, да! Он еще в областную клинику ее возил... Врачи руками развели: медицина бессильна... Софья с какой-то даже осторожностью ступала на изумрудную траву, гордо неся после всех несчастий свою поседевшую, но непреклонную голову, крепко посаженную на почти круглую шею, полные плечи, мощные руки. Хорошо развитая и сохранившаяся грудь, развитый торс выдавали в ней здоровую телом и духом женщину. Коренев не удержался:
; Неужто это Сонька, бригадир бутчиц? Твоя мать, Страхов...
; Я Софья Павловна Страхова, комендант дома отды-ха...– и от неожиданности смутилась, но сразу же нашлась: – Но вы же...
; А теперь...
Подошла Вера и подставила руку Полкану. Он лизнул ее и позволил погладить шрам. Когда вокруг Софьи Пав-ловны стала собираться толпа начальства, Полкан забеспокоился и отступил назад с левой стороны. Это она заметила и приказала стоять только перед ней, но выскочивший из толпы молодой корреспондент, нацелившись на нее фотоаппаратом, был сбит прыжком, его знаменитая лейка оказалась в зубах Полкана и была положена к ногам Софьи Павловны. Корреспондент оглядывался вокруг и причитал: «Ну, видели это, видели? Аппарат слопал»... Все хохотали до слез, а он не унимался: «Хоть вы помогите, Иван Ильич, аппарат у этой зверюги отобрать...». Привалов рассудительно ответил: «Пес подумал, что ты целишься... Вот и защитил хозяйку. Так что уймись, кроме нее никто тебе...».
; Да получи свою цацку, только тут не целься... – ска-зала Софья.
Подошли директора заводов, шахтеры, комсомольцы. Начались вопросы к Страхову.
Чуть позже подъехал Привалов. Иван Ильич был чем-то явно расстроен. Все заметили, что он чего-то ожидал. В разгар торжеств прибыло два рассыльных к Сергееву и Кореневу и сообщили, что в его квартире – обыск. Нашли документы, карты, расчеты. Их требуют в областное НКВД немедленно. Пошептавшись с Приваловым, они уехали. Народ почувствовал, что тень НКВД снова кого-то накрыла. А вскоре уже шептались – Чуднявцева. Это было уже очень непонятно. Он на «Ломбардо» вместе с Бакла-новым от первого камешка... Какие они фашисты, да еще троцкисты-зиновьевцы, – доверительно шептались люди. Парторг шахты Жихарев объяснил позже: «А может, они такие хитрые... Вредители всегда хитрые». Не унимался только комсомольский корреспондент Косарев. Он шны-рял повсюду, выискивая ценные факты. Подбежал к Страхову: «Скажите, кому принадлежит идея всего этого строительства? Кто придумал строить поселок, магазины, вечернюю школу, медпункт, баню, в конце концов?...»
У Косарева уже была «забойная» фраза о горящем взгляде начальника шахты, озабоченная, но мудрая, а вместо этого тот простовато выпалил:
; Бакланову Алексею Кузьмичу...
; А где искать? Почему его здесь нет?...
; Где искать? – Страхов позеленел, и окружающие невольно отступили. – Он объявлен вредителем, а ищи в НКВД, если он еще жив.
; Так он построил все это?... И он вредитель? Так, может, он троцкист и занимался политическими диверсия-ми?
; Он спас сорок два человека, – вмешалась Софья Павловна...
; И мечтал, готовил заговор с целью устранить товарища Сталина, Ворошилова..., Ради этого он и строил, чтоб всех прибаюкать, – не дав договорить, выпалил Косарев.
Его прервал Страхов:
; Еще одно слово – и я тебя убью, – прошипел, не разжимая зубов. Его растопыренная, изрезанная породой лапа, вдвое больше лица Косарева, лица недоношенного, зависла в воздухе, остановленная рукой Софьи Павловны. Полкан в стойке ждал команды. Косарев, испугавшись, осунулся кулем и расползся размазней. В конце происше-ствия Полкан поставил точку, обнюхав его мотню. Запах ему не понравился, а так как у пса всегда имеется моча в запасе для перебивания запаха, то он с удовольствием ее использовал почти всю...
* * *
Коренев не знал почему, но последние события каки-ми-то рваными фрагментами вставали в голове. Ни изгнать их оттуда, ни перебить новыми, положительными он, как ни пытался, не мог. Снова вовсю сознание щелкнуло зам-ком: так я был участником всего этого и живой явью меня несет куда-то глубже, в самую суть этих событий.
– Тебе, товарищ Коренев, всегда подскажет партия большевиков, только ты следи за ее курсом, повторяю, курсом, проложенным гениальным Сталиным. Учись у него всему... Там, наверху, главных вредителей ликвидиро-вали, гидра контрреволюции спустилась на низ, в произ-водство, торговлю. Изучи постановление от 29 сентября 1936 года... Если раньше они рассматривались как пред-ставители, активные представители, политического отряда международной буржуазии, сейчас – они скатились к роли, цитирую дословно, «разведчиков, шпионов, диверсантов и вредителей фашистской буржуазии в Европе»...
Кореневу вдруг стало удивительно спокойно и скучно: когда же это кончится? И он представил себя на препода-вательской кафедре, внизу, в аудитории, жаждущие знаний студенты, такие светлые лица, такие вопросы, которые партии задавать нельзя.... Знаю я, где Есенина достать, Блока? Да еще и словечко – достать, что оно значит? Надо достать словарь, достать снова... «Толковый словарь», так, где же это можно достать..., вот черт, привязалось... Так он запрещен как не марксистский или как там...
Ему удалось еле выбраться из дебрей этих мыслей, этих обрывков из отрывков. И он опомнился, когда его сознание дало команду включиться в реальность. Коренев почувствовал себя мальчишкой, которого поймали в мелком воровстве, и он испуганно взглянул на говорившего инструктора обкома. Но тот смотрел себе на ширинку, раскачиваясь вперед-назад на задних ножках стула, но продолжал:
; Сталин выдвинул решительную борьбу «с троцкистско-зиновьевскими мерзавцами», не только пребывающими под следствием, но и теми, «которые были в ссылке». Донбасс чувствует контроль, отеческую заботу гениального товарища Сталина в исправлении ошибок, время от времени он исправляет наши ошибки, посылая на Украину своих соратников Кагановича, Постышева, которые оперативно искоренили троцкистско-зиновьевское гнездо в составе Коцюбинского, Логинова, Голубенко, Мухина да Нирчука с целью убийства товарища Сталина и руководителей Украины – Косиора и Постыщева... Все они расстреляны...
Коренев содрогнулся: он слышит, что говорит? Если ему и раньше резали слух филологические погрешности, то сейчас он не выдержал:
; Как расстреляны?... Косиор и Постышев расстреля-ны?
; Откуда ты это взял?
; Да вы же сказали: «Все они расстреляны». И Коси-ор, и Постышев, выходит, расстреляны...
; Выходит, но, Боже упаси, живы и руководят в Дон-бассе... А что?
; Я рад... я знаком... настоящие сталинцы, – впервые он солгал после того, как деда уже не было с ним, когда он такой молодой и холостой, и ему теперь никто не указ ...
Инструктор еще что-то долго говорил, но Коренев не мог усвоить из его нескладной бредятины, что ему хотят втолковать то, что ему давно и попрочней вбил революци-онными гвоздями дед и поэтому уже давно свое внимание переключил на статную женщину-капитана, входившую и уходившую несколько раз с какими-то бумажками, а один раз инструктор у нее спросил: «А что в столовке на обед дают?» – он понял, что тот ожидает обеда и попросту тянет время. Капитан его пригласила за свой стол, сказав, что ей нужно с ним побеседовать, на что тот радостно согласился.
; Зануда чертов, – сказала она, когда тот скрылся за дверью. – Я решила спасти тебя от смерти в этих стенах, правда?!
; Правда, уже сил не было, – и они дружно рассмея-лись.
Обедать она пригласила Коренева не в этой конторе, а у них. Там и уютней и вкусней. Он согласился.
Но еще долго его гоняли по кабинетам, пока секретарь обкома Саркисов пожал ему руку, сказав:
; Будь достоин, Коренев. Теперь будем часто встре-чаться.
Нужно было уезжать, но они долго не расставались с Зоей. В его сознании крутился какой-то хронометр: пора готовиться к отъезду, уже поздно, а дальше совсем загульное – останусь, по крайней мере, она ж на улице не оставит...
И стало вечереть, во всех коридорах и кабинетах их дома-крепости НКВД зажегся свет: затихло хождение, хлопанье дверей, металлические звуки замков с той стороны. У них дверь тоже была закрыта, но с внутренней стороны... Как он оказался в жарких объятиях, Коренев и не заметил. Но стало жарко, душно, невыносимо. Дальше уже и сил-то не было. Что делать дальше, он не знал, пока она резко не сказала:
; Ладно, пойдем ко мне...
И они молча, как чужие, пошли по темным ночным улицам, боясь случайной встречи со знакомыми.
В ее довольно просторной квартире со спальней, кухней, он вдруг обнаружил, что, начиная с коридора, все стены были облеплены стеллажами книг. В золотистых и серебристых переплетах. Он прилип к обложкам – тут он (филолог по образованию) увидел такое накопление все-мирной литературы, за которое можно было схлопотать лет двадцать пять... Они ласкали его взор, он механически водил по форзацам академических изданий, нашептывая: «Пушкин, Лермонтов, Блок, Есенин, Лонгфелло, Марк Твен, Толстой, Шевченко...» Он постепенно переходил к толстым справочникам и наконец – к энциклопедическим словарям. Ему казалось, что он чувствует их дыхание, их звуки: мятежный Лермонтов, мудрый Толстой, недоволь-ный Шевченко, ласковый Есенин, влюбленный Блок... От этой игры ему стало душевно, спокойно. Он, за многие годы, – наслаждался, ему вспомнилось банальное сравнение его деда – «как в чистом белье», – видимо, деду, за время его революционной деятельности, не часто приходилось его носить. Николенька вспомнил, кстати, свою единственную просьбу при похоронах деда – одеть его в новое, еще не стираное белье... Дед, как активный участник великого бандитского похода, именуемого революцией, прямо или как, загубил сколько душ, а ему жизнь сохранил и даже выучил... Какая-то бесовская сила снова оторвала его и бросила в неизвестный водоворот, огненный водоворот борьбы, казней, смертей, где он займет свое место, место палача. И его проглотит, как всех палачей, неизвестность. Вспомнилось ленинское: у настоящего большевика нет отечества, родины... А у этих есть, они русские, украинцы, французы, американцы, чехи, поляки, они имеют место рождения и место смерти. Они – поэты. Они – вечные: этот влюбленный в Россию Есенин, гремящий тамтамами Лонгфелло со своим Гайяватой, кричащий художник, поэт, так и не нашедший своего «счастья» Тарас Шевченко, задохнувшийся смехом Гоголь и этот мальчишка-корнет, избалованный талантом и мужеством Лермонтов – застреленные, измордованные – они вечные. Они – эпоха. И будущие поколения историю будут изучать не по именам императоров, а по ним. Императоры – эти бесконечные Людовики, Наполеоны, Александры – всего лишь первые, вторые, третьи, а на Украине и таких не было. Зато есть Шевченко, Франко, Сковорода..., и были: академики С.А. Ефремов, Яворский, М.С. Грушевский, профессор М.А. Бойчук, режиссер Л. Курбас, семья Крушельницкого... В этом ряду имен Лениных, Сталиных, Зиновьевых, Троцких, томских с их антидюрингами, развитиями капитализма, о продразверстках и продналогах не будет, а Шевченковское «діти ж мої, діти, що ж ви наробили», «вставайте, кайдани порвіте», Есенинское «белая береза – под моим окном», Ивана Франка – «Лупайте цю скалу, нехай її жар, її холод не спинять вас...», Лермонтовское, убийственно-саркастическое – «А вы, надменные потомки, свободы, ге-ния и славы палачи», заменили подлым, античеловечным, преступным «мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем», как будто совсем идиоты и не знают, что в ми-ровом пожаре сгорят все они сами. Но Шевченко, Блок, Франко, Лермонтов, Толстой перешагнули границы государств, понятия собственности, потому что они, а не убогая банда преступников, ставшая «маленькой (б)» – «ум, честь и совесть нашей эпохи». Коленька вдруг встрепенулся: ан куда заехал. И вдруг почувствовал явственно, что он-то уже не Коленька или Николенька, а Николай Петрович Коренев, секретарь городского комитета той самой ВКП(б), с «маленькой (б)», и прислушался к звенящей тишине дома, а бесконечные тома ему шептали: «кайдани порвгге», «погиб поэт», «лупайте цю скалу», «чуть слышно, бесшумно шуршат камыши»... Он вошел в мир грез и очарованья так глубоко, что не видел, как долго стояла за его спиной Зоя, околдованная метаморфозой, которая происходила с ним, и вдруг обна-ружившая странную вещь – книги и с ней разговаривали, но другим языком... Потом она подошла сзади кошачьим шагом, вся такая мягкая и пушистая, как ее лохматая кошка, обняла его сзади и прижалась к его спине, всей своей богатой женской плотью, обхватив руками его всего. Ни сдвинуться, ни встрепенуться он не мог. Он только всем своим телом чувствовал ее сладкое тело, да нежное прикосновение ее поцелуев на его шее, за ушами... Ее пальчики, так нежно ласкавшие его грудь, начали проворно расстегивать гимнастерку, ремень. Для Николеньки все это было ново, но он с явным удовольствием отдал себя ей. Зоя свое дело знала. Только почему-то все время шептала «не спеши, не спеши»...
Отдышавшись и успокоившись, он долго искал, с чего бы начать разговор, и вдруг она, приблизившись всем те-лом, спросила:
; Ты что? Первый раз?
Хотел Коленька соврать, а вдруг сознался:
; Да, первый раз...
; А сколько тебе лет?
Зоя рассмеялась, содрогаясь всей своей женской пло-тью.
; А как тебя мать в детстве звала?
; Коленька, Николенька – звал меня дед. А мать с отцом под лед пошли на Енисее... – И, чтоб напустить важности, добавил: – Они ссыльными были...
Затем долго молчали: каждый думал о своем. У каждого была своя правда, которую нельзя сказать. Когда Коленька увидел нежно-розовые полосы на ее спине и ниже, спросил:
; А это что? Кто это тебя так?
; А это одна... красноармейская сволочь расписалась... – ответила она, резко припала к нему и горько зарыдала по-детски. Остановить было невозможно, да и незачем... Пусть выплачется!
* * *
Уже в начале 80 годов в городском парке можно было встретить одинокого, совершенно высохшего старика, с торчащим кадыком, туго натянутой папиросно-латексной шкурой тонких пальцев, выправкой павловского офицера. Это бывший секретарь горкома партии, бывший секретарь ученого совета, бывший кавалер 17 орденов и медалей, отечественных и братских стран. Он бывший парторг Южной группы войск, вторгшихся в 1956 году в Венгрию. Друзей у него не было. Он занимал две изолированные комнаты на втором этаже и жил с огромным наглым котом, который правил в доме. Жена его погибла в войну, остав-ленная им же в подполье, семилетний сын был расстрелян тоже, как и вся группа Марунченко, и позабыты они были быстро. Иногда к нему присоединялся долговязый высо-ченный лысый старик Иловайский, отпрыск богатейших помещиков Иловайских, на чьи капиталы построен восток Донбасса. Он офицерской походкой, заложив руки сзади, вышагивал в своих высоченных желтой кожи сапогах, ар-мейских бриджах из дорогого материала и кителе с на-кладными армейскими карманами, зимой – в полувоенном пальто. Они шли прямые, как жерди, не сутулились, не ку-тались.
Первый – Коренев Николай Петрович, брошенный партией в Донбасс на укрепление партийных рядов после «шахтинского дела», второй – Иловайский Иван Дмитриевич, отказавшийся эмигрировать с родителями во Францию и схваченный ГПУ. Его долго морили в застенках, подвалах, но бить и мордовать не посмели. Полюбовно разошлись так: он отдает всю движимость и недвижимость, но остается здесь, не претендуя ни на что в своем домике... Или идет под расстрел... Но ГПУ смутило еще требование: узловая станция Хацапетовка, где было их родовое имение, переименовывается в станцию Иловайск... Не хотелось Советской власти, но уж больно много барышей получалось. Тогда молодой инструктор обкома партии приложил руку к этому делу. Идея обмена жизни плюс переименование какой-то там Хацапетовки на живые денежки показалась несостоявшемуся ученому и молодому большевику выгодной... Да и потом Николаю Петровичу приходилось часто «власть употреблять», чтобы Ивана Дмитриевича защитить... Работал последний переводчиком технической литературы с зарплатой сто десять рублей да раз в году премией не больше 20% заработка... И, похоже, он на них и жил.
Так и жили они, совершенно разные, один – бывший воспитанник эксплуататорского класса, но интеллигент до мозга костей и второй, пролетарского происхождения, интеллигент, только и мечтающий об исследовательской и научной работе – поэзии декабристов. У одного были гувернеры, иностранные языки, литература, высокая поэзия, великолепная проза, вера в Бога, Отечество, в то место, где все поколения Иловайских строили на этой каменистой, серой пыльной земле хутора, села, заводы, а под землей – шахты. Строили много на этих поросших белыми седыми ковылями и волосатыми чахлыми акациевыми рощами; вся местность здесь напоминает альпийский ландшафт. Рассеченная балками местность образует скалистые хребты, сложенные гранитами высотой сто-сто пятьдесят метров Каменные могилы, широкие Хомутовские степи, Святогорье с его монастырем. Здесь такое «розмаиття» цветов, растений, мхов, деревьев-эндемиков. Ясень, клен, липа, осина, вяз, лещина, ярко-желтый василек русский, заросли лилового шалфея, но наибольший интерес представляют лиловая сосна, эндемики: сиренея талиева, норичник меловой, испод меловой, 60 видов лишайников... Он считал себя частью этого мира. Не знал измен, грубостей, пощечин, расстрелов, революций. Естество, которое его окружало, – это был он. Поэтому в свои 90 он ходил, смотрел прямо и честно, ни разу в жизни не соврал, не обманул...
У второго – все заменил дед, великолепный мастер по части задвижек, замков, сходок, сысков, побегов, центра-лов, пересылок, заметания следов. Иностранные слова, речь, поэзию, прозу ему заменяли латинские буквы, матер-ные выражения, язык паролей, жаргонов: имена заменяли кличками, даже если в этом нет острой нужды, даже просто нужды. У деда не было ничего своего, собственного, кроме того, что ему наделяли идеологи революций, – одна собственность все же была – цепи, – а в них этики и эстетики мало. Видел дед немало, но все из-под нахлобученного на глаза полосатого колпака, из-за решетки на окнах, обнаженной «селедки». Даже первую и последнюю ночь, единственную ночь, он провел в холодном закутке вагона, когда товарищи перешли в соседнее «купе», освободив и площадку. А поэтому ему было не до этих цветочков, лютиков, деревьев; ему смотри в оба, помни всю жизнь легенду, ложь, кличку. Их учителя писали, говорили, выступали, были в эмиграции на водах, годами поправляли здоровье, а им – туберкулез или чахотка, случайные соития, воспаление придатков, роды в чужих домах, телегах, подворотнях. И в результате победы революции, он получил гражданскую войну, потом голод, потом – вредители.
Дед не был среди тех троих, которые проголосовали на 17 съезде, победителей, которые проголосовали за Иосифа Виссарионовича. Его спас Мироныч, а остальных 383 не смог. Дед еле выдержал, пока Николенька закончил в Мо-скве институт, и они сразу же уехали в Киев, а потом в Донбасс.
Никто не мог предположить.
* * *
Однажды дед пришел сам не свой: Мироныч ему сообщил, что дело по выявлению «врагов» дошло и до Киева, до всей Украины. «Враги на Украине, оказалось, засели в науке, в культуре, в театрах..., в школе, в твоем институте особенно... Тебе посоветовали пока, для будущего, стать гэпэушником. А после разгрома заговоров, снова уйти в науку...» Коленька, не веря своим ушам, спросил:
; Это мне советуешь только ты? На что дед ответил:
; Да нет, и Мироныч советует...
И Коленька стал понемногу сотрудничать, продолжая работать в институте. Разрываемый на части, он все же по-дошел к М.И. Яворскому, накануне его ареста.
Открытый и честный Николенька был слегка балагуром и трепачом. Он много читал, выступал, пробовал писать стихи. Но это, как он говорил – «издевательство над собой», скоро кончилось. Он послушался совета своего друга Игоря Зерчанова: «Не вымучивай из себя слова. Лучше Пушкина не скажешь... Лучше иди в критику... круши всех подряд... и будет порядок». И тот послушался. Но оба чувствовали опасность своего существования из-за интеллигентности. Оказалось, не происхождение главное, не сам образ жизни, привычек, наклонностей, а самое их существование, потому что согласно пролетарской концепции (по Ленину-Сталину) интеллигенция, а особенно украинская – враг №1. Он долго мялся, проклиная свою нерешительность, оглядывался вокруг, заглядывал в пустые аудитории, пока не осмелился подойти к известному историку, академику М.И. Яворскому, теребя закладками только что вышедшей его монографии «Історія України в стислому нарисі», которая была оценена официально украинской наукой как «талантливая популяризация». Он придумывал не один десяток фраз для начала разговора. Но когда увидел перед собой совершенно разбитого серого старика, выпалил:
; Товарищ академик, я прочитал..., нет, проработал ваши «Нариси...» и хотел бы высказаться, – на русском языке...
И хоть М.И. Яворский не был украинофилом и ему не претило это, но тут он остановился, как перед непреодоли-мым препятствием. Всегда доброжелательный, Яворский ощетинился:
– Що ви маете?...
; Я хотел бы сказать, что «Нариси» – це вдала популяризация марксистского курса истории Украины, но декабристское движение освещено слабо... И я бы хотел эту тему восполнить..., под вашим... это... руководством, – последние слова Коренев уже вытягивал с себя, видя, как Яворский изнутри закипает, но тот вдруг сказал:
– Я вместе с нашим парторгом читал газету «Правда», да еще журнал «Историк-марксист» на конференции в Ук-раинском институте марксизма-ленинизма, – он оглянулся, взял двумя пальцами Коренева за ухо, притянул картинно к себе и прошептал, – я – мелкобуржуазно-националистический и прокулацкий прихвостень, который идет в деле правых уклонистов...
А, глядя прямо в глаза, твердо добавил:
– Тікай, хлопче, яко можна дальше від історії та літератури,... в энкеведе, або в партію, там більш-менш безпечно, хоча скоро і там «перековувати» будуть, а ты «декабристи»...
Это была последняя встреча академика М.И. Яворского с неудавшимся ученым-историком Коре-невым Николаем Петровичем. М.И. Яворский был арестован в 1929 году, сослан на Соловки, но не сломлен. 30 июня 1935 года он написал заявление в адрес Центральной аттестационной комиссии, отказываясь просить помилование: «Я лично «перековуваться» не собираюсь, боготворить «гениального, любимого родного вождя всех народов» не желаю и вообще считаю для себя позором таким путем получить себе свободу... в условиях сталинского «беспокойства о человеке». Я считаю, что при таком состоянии дел в Украине, для меня почетнее будет умереть в общей нашей каторжной жизни, чем стремиться на волю, чтоб жить жизнью хамелеона...».
В ноябре 1935 года М.И. Яворский был расстрелян. Коренев еще несколько лет помыкался среди лингвистиче-ской элиты, но только чудом не угодил в сети НКВД, когда весной 1930 года под судебный процесс придуманного ими же «союза освобождения Украины» попали 45 представителей интеллигентской элиты, в том числе С.А. Ефремов, известный историк литературы, вице-президент АН Украины. Этот академик оказался вредителем из вредителей и готовил селянский отпор коллективизации, готовил террористические акты против партийных руководителей. Хотя в материалах следствия ни одно из этих обвинений не подтвердилось, но Коренев Николай Петрович, – Коленька – с горящими глазами, вездесущий помощник Ефремова, начисто отмежевался от вредительства в области науки и лингвистики. И еще раз остался невредим. Видимо, и у него заслуги были, хотя сомнения уже поставили его существование на дыбы, когда он присутствовал на суде над вице-президентом АН Украины С.А. Ефремовым. Вот выдержка из стенограммы судебного процесса: Гражданский обвинитель Слюсаренко:
– Вам были известны случаи языкового вредительства в институте научного языка, когда некоторые общеупот-ребительные интернациональные термины заменялись на искусственно придуманные и недоступные массам термины?
Академик С.А. Ефремов:
– Я считаю, что вообще такое вредительство просто фактически невозможно... Вредительство в этом деле в це-лом невозможно...
Обвинитель Слюсаренко:
– А скажите, прошу вас, когда речь таким способом начинает ставать понятной только для людей узкого круга и отрывается от понимания широких масс, которые сейчас стремятся и идут к образованию, вы не считаете это вреди-тельством? (!!!)
Академик С.А. Ефремов:
– Этого не может быть. Каждый, кто пишет, хочет, чтоб его читали самые широкие круги. По-моему, тут вредительство невозможно.
Казалось, академик С.А.Ефремов убедительно, силой логики доказал бесперспективность поисков вредителей гражданскому обвинителю с семиклассным образованием, но суд вынес справедливое обвинение всем 45 «гнилым» интеллигентам: 4 – получили по 10 лет лагерей, остальные – от 2 до 8 лет заключения...
Затем Коленька, так называл его старый большевик, дед, партийная кличка Корень, друживший в одно время с Миронычем и возглавлявшим Совет старых большевиков в АН, раздвоился. Он боготворил своего деда. Дед ему за-менил и отца и мать. Они погибли при побеге из ссылки в полынье грозного и темного Енисея на глазах деда. От них осталась фотография: сидящая на витом стуле девчушка, Николенькина мать, рядом – суровый революционер в сапогах и косоворотке.
Позже были процессы по преодолению правового националистического уклона наркома просвещения Украины М.А. Скрыпника, который трощил представителей различных националистических уклонов – «шумкизм», «волобуевщину», «Яворщину». Нарком пытался спасти многих деятелей культуры. Это не понравилось посланцу Сталина П.П. Постышеву. Дед был знаком со Скрыпником по революционным делам и даже был принят радушно. Но оказалось, что Сталин недоволен состоянием хлебозаготовок, а в парторганизациях – отсутствием большевистской бдительности, и, без сомнения, виновником возникновения националистического уклона является М.А. Скрыпник. На июньском пленуме (1933 г.) его обвинили во всем и предложили написать покаятельное письмо. Сколько он их написал – неизвестно, но ни одно из них не удовлетворило ЦК. 7 июля Михаил Александрович Скрыпник застрелился, затравленный, отчаявшийся...
Коленька заметил, что дед перестал что-либо пони-мать. Он уже не читал, как раньше, от корочки до корочки «Правду», а читал только отчеты о вредителях, о процессах...; об отце всех времен и народов. В конце концов, он пошел на прием к Постышеву П.П.. Услышав о цели визита, тот усмехнувшись в свои мышиные усы, сказал: «Я полагал, что ты об оказании помощи тебе или твоему Коленьке... пришел. А ты?.. Я с Иосифом Виссарионовичем ехал до Киева, а дальше он уехал на Кавказ. Под селом Гуково я ему показал на хаты и дохлых коров и попросил скостить, т.е. ослабить налоги, народ вымирает и знаешь, что он ответил? «Пусть сдыхает непокорная нация...»
А между тем разгром Академии наук успешно продолжался: закрывались научные институты, издания, была разогнана историческая секция, обвиненная в буржуазном национализме, руководимая М.С. Грушевским, а он – сослан в Россию, где в 1934 году и умер. Его учеников ожидали во много раз большие наказания. Коленька, в который раз, чудом выскользнул, но стал догадываться, почему после беседы с новым руководителем НКВД В. Балицким, который и его привлек к арестам аппарата наркомпроса, было арестовано 200 «националистических враждебных» элементов, с НИИ, университетов было «вычищено» 268, с пединститутов – 210 преподавателей – «двурушников, националистов, петлюровцев, шпионов»; были уволены все руководители областными управлениями образования и 90% – районны-ми, а 4 тыс. учителей объявлены националистами...
Фамилии и имена у Коленьки уже перепутались в го-лове. Сутки превратились в сплошные ночи, похожие одна на другую. Черный легковичок, трое-четверо в черном, глухое молчание. Улица, проулок, дом, лучше черный ход, лестница, глухое топанье сапожищ, отдающее прямо в сердце, стук в дверь:
; Кто там? – за дверью сонный голос.
; НКВД, – спокойный, уверенный, прокуренный, иногда пьяный.
; Кто, кто?
; Открой, НКВД...
Николай Петрович Коренев стал частью этой системы, машины. Он выдел многое. Душа его кричала, а естество – молчало. Дед настырно тоже молчал: так надо...
Открывали, выдернутые из мягких постелей со спутанными волосами, измятыми ночными сорочками, наспех накинутыми халатами. Женщины вдруг начинали прихорашиваться, одной рукой поправляя прическу, другой держали распахивающиеся на груди халаты. Их, перепуганных, ничего не понимающих, сгоняли в кухню или в место приема пищи, приказывали молчать и только отвечать на вопросы: в какой организации состоите, кто руководитель? Где литература? Где оружие? На какое число назначено выступление? На кого готовится террористический акт? В начале это Коленьку коробило, и он сам себе удивлялся, но однажды трясущийся от негодования профессор посмотрел на Коленьку с надеждой и даже долей подхалимства: «Что-то вы давно у нас не появлялись?» Остальные члены арестантской команды оглянулись. Старшего это развеселило: «Вот и появился... Сам в гости, без спросу... Показывай, старая гнида, оружие! Колька, обыщи их... Быстра!» И Коленька, сам того не ожидая, скомандовал: «Руки в стороны, ноги шире!» Старуха профессорша вскинула веки своих серых слезливых глаз, с испугу развела руки, бледно-восковые, с обвисающей кожей, не до конца. Скрюченные старческие пальцы дергались и дрожали на уровне его лица. Коленька старался не смотреть ей в глаза, в лицо. Он чувствовал ее свистящее прерывистое дыхание, а его руки прошлись слегка по обвисшим контурам ее тела, и приказал наклониться... Сама она не смогла, ей помог наклониться начальник и сказал с растяжкой в интонации: «А ты загляни в буржуазную задницу... Ну что, ничего не тор-чит?», и распрямил старуху... Она медленно пришла в себя и сказала: «А такой молоденький и чем занимаешься?! Креста на тебе нет... И матери тоже...». «И вправду матери нет», – подумал Николенька. Зачатый в холодном вагоне, вскормленный не материнским, а козьим молоком, он не знал ни одного ласкового слова, прикосновения к материнской груди, к материнскому теплу, даже бабки он не знал, он всегда был рядом с дедом. Сначала – в «подполье, на нелегальном положении», как хвастался дед, который готовил его быть несгибаемым вечным революционером-ленинцем-сталинцем. Впоследствии у него было еще много арестов: М.Л. Бойчука, профессора Киевского художественного института, расстрелянного с женой как «агенты Ватикана», режиссера-новатора Л. Курбаса. ...Враги были везде: в библиотеках, издательствах, журналах и даже в Киевской Лавре. Выездная сессия Верховного совета с 13 по 15 декабря рассмотрела дело «Белогвардейского террористического центра», не существовавшего в природе. Было осуждение 37 человек, из них расстреляно – 27, ученых, писателей, даже студентов. Среди прочих – семья литератора А.В. Крушельницкого, ученый Ю.А. Бачинский. Постышевская косилка национализации коснулась более 15 тыс. высших отечественных руководителей...
Николенька стал пить и почти ежедневно. Женщин он не касался. И в свои 26, кроме обысков, не знал женского тела. Но ему доставались тела старух, да заглядывание в рот, в уши и прочие места. Он начал пить потихоньку, дед тоже, в тайне друг от друга. Однажды они сели с дедом за стол, и по-русски за бутылкой водки разоткровенничались:
; Где моя мать и отец?
; Были в ссылке в Сибири... Вместе с нами...
; И...
; Вместе бежали, при переходе через Каа-Хем попали в полынью... ушли под лед...
; А ты?
; Меня оставили с тобой, чтоб тебя спасти...
; Зачем меня спасать было?! Лучше бы уж вместе под лед.
; Дед, для чего я живу, ответь?
Старый большевик Корень ничего не ответил. Молча взял револьвер, приставил к виску и выстрелил. Внук, из-за которого погибли три человека – бабка, мать, отец, молча взял дымящийся еще револьвер, взвел курок и щелк-нул... Но выстрела не последовало... Осечка...
Разбора как такового не было. Николеньку, полуживо-го от нервного стресса, никто ни о чем не спрашивал. В. Белицкий, главный НКВДист сказал: «Корень оказался гниловатый... Сколько лет в партии, с такими людьми и вдруг..., – и уже без перехода, – Мироныч ходатайствует за тебя, поедешь на Донбасс, первым секретарем горкома, смотри в корень политики партии, товарища Сталина, а то там «украинский национализм» так разросся, что сомкнул-ся с интернационалистами, этот уклон стал главной опасностью» Последнюю фразу он прочел из отчетного доклада товарища Сталина на 17 съезде ВКП(б). И помни, ты теперь – Коренев Николай Петрович, за тобой стоит Мироныч, партия, НКВД... Упасть не дадим.
Кто такой Мироныч, Коленька узнал только 1 декабря 1934 года.
* * *
Николеньке уже давно до боли, до крика осточертела тупая физиономия инструктора, уже второй час без перерыва наставляющего на истинную веру. Он уже там, в столице, понял, что он винтик, солдат в этом механизме, который создал его дед, который обеспечил ему грамоту, куцую науку да веру в этот хвостик (б) да еще в скобках – (большевиков). А когда 5 декабря 1931 года в самом цен-тре Москвы эти (б) рванули величественный храм Христа Спасителя, строившийся при четырех императорах более 40 лет на пожертвования народа, Корень (дед) почувство-вал, что России у него нет, детей нет, жены нет. А когда узнал от дружившего с ним Н. Бухарина, самого ничтож-ного и трусливого из большевистских главарей, что уже расстреляно 40 тысяч священников и около ста тысяч ве-рующих, да еще хвастливо писавшего: «Мы ободрали цер-ковь как липку, и на ее «святые ценности» ведем мировую пропаганду, не дав из них ни шиша голодающим... и «по-стараемся для Пахома и «низов» открыть мощи Ильича под коммунистическим соусом... Дурацкая страна!» – дед увез Коленьку, его единственную революционную цен-ность, в Украину, по совету Мироныча. Дед путано пытал-ся объяснить причину переезда, но в конце сказал:
; Там нам будет лучше..., займемся наукой, пока я жив...
Их отъезд был похож на бегство из Москвы. Всплыли забытые люди, забытые имена. Но упрямо шло одно – все хотят убить Сталина... Дурь какая-то... Но их отъезд был самым светлым пятном, которое он запомнил на всю жизнь.
Коленька усмехнулся:
; Поедем, так поедем... А то тут врагов и вредителей много... Вот и у нас на той неделе директора арестовали, а его дочку Валю, которая за партой со мной сидела, выгнали со школы и физкультурника тоже арестовали..., говорили, что убийство Сталина готовили...
...Старый большевик Корень стоял около окна, смотрел на улицу и чувствовал затылком, что Коленька хочет задать ему вопрос «в лоб», важный для обоих, и дед не сможет на него ответить. Дед растерялся, когда Коленька задал его с необычной суровостью и прямотой:
; Дед, если так много хотят убить Сталина, он – зло-дей?!
Корень впервые ответил пощечиной. Сказать было нечего. Он сел на стул возле обеденного стола и положил руки перед собой. Этими руками он выкрал себе жену у купца первой гильдии и не удержал, – она под лед пошла, вынес Николеньку, пожертвовав сыном и синеокой, белесой-белесой невесткой; а еще раньше – задушил пристава, а как революционер слушал на курсах лекции молоденького, вертлявого, картавенького человечка о развитии капитализма в России и вытачивал отмычки для заумных задвижек обер-мастера из Австрии А. Брамса. И дивились Коба и Камо его искусству, восхищались, но денег не давали: все на революцию. Хотя сами?... Были слухи.
Коленька долго лежал лицом вниз на полу и навзрыд захлебывался слезами: его ударили первый раз наотмашь, как сопляка, как хама, как последнего подлеца, а самое главное – его ударил его дед, о котором он рассказать был готов всему миру, которого он по просьбе директора шко-лы приглашал на встречи, салюты, ни один сбор дружины не обходился без него. Дед выслушивал доклады, рапорты, принимал присяги... Они всю жизнь были вместе. Дед был еще молодой и не любил, когда его так называли. Поэтому он всегда торопился отрекомендоваться именем-отчеством. Только директорская дочка Валя знала всю правду, но от этого Коленька стал ей ближе, родней. Она в душе думала: я заменю тебе и бабушку, и отца, и мать, пусть только время придет. И время пришло.
Коленька тяжело поднялся, сел на стул напротив деда. Дед плакал, верней, он не плакал, но из его широко рас-крытых глаз сливались излишние слезы по морщинистым щекам на уголки губ, отчего во рту он чувствовал соле-ность. Внук смотрел на деда, дед в пустоту. Накрыв свои-ми руками руки деда, Коленька сказал:
– Ладно, дед, я все понимаю и не сержусь. Только и ты меня пойми и больше об этих поганцах никогда не гово-ри...
Деда передернуло, почувствовал Коленька, но он сдержался, а тот продолжил:
– И давай скорее уедем.
Они так долго сидели, положа руки на руки. Дед начал приходить в себя и ощущать теплоту внуковых рук, тепло-ту ушедшего в холодные январские воды Каа-Хема сына Пети, который не мог выпустить рук своей белесой-белесой жены, дав им с Коленькой спастись... Это надо помнить вечно!
Дед окончательно пришел в себя и прямо посмотрел в глаза:
; Да ты уже взрослый... И понимаешь больше меня.
Зри, как говорят, в корень.
Через три дня они покинули Москву. На вокзале Коленька вдруг в углу заметил знакомую фигурку со спины. Он не ошибся – это была Валя. Ее утешал их одноклассник Зерчанов Игорь, а мать Вали просто взахлеб рыдала. Игорь обрадовался Коленьке, а еще больше деду:
; Вот. Привез денег им на дорогу, а у них некуда ехать, третьи сутки сидят здесь...
; А ты откуда деньги взял? – спросил дед у Игоря. – Ты не украл?
; Нет, у меня свои. Отец мой в загранкомандировке с матерью. А я живу сам... Бабка полуслепая надзирает. Пар-тийной честности учит... А я просто честный, – с какой-то внутренней радостью сообщил Игорь, – а Валюша и ваш внук – мои друзья. Верьте нам хоть вы! А?
Дед подтолкнул внука в бок:
; Поверим или как, – с напускной серьезностью среди вокзального сплошного разноголосья спросил дед.
Коленька сделал загадочным взгляд:
; Пожалуй, поверим... А куда ехать-то они собра-лись?
У Игоря «соображалка», как говорил учитель физики, работала без перебоев:
; С вами, а куда же еще?..
Дед от удивления присел:
; А мы куда, ты знаешь?
; Не знаю... И они туда... с вами поедут... Им некуда ехать... Они дальше Москвы нигде не были...
Игорь отдал деду деньги и тот метнулся брать билеты. Коленька и Игорь пошептались и подошли к Вале с мате-рью. Валя уже пришла в себя, а Маргарита Алексеевна, ее мать, совсем потеряла голову и повторяла: «Что делать? Что делать? Что делать?». Игорь уже совсем осмелел: «Ехать, ехать, ехать», – стал почти шептать ей в ухо. Она отпрянула от него и натолкнулась на Коленьку, а он включился в игру: «В Киев, в Киев, в Киев». Маргарита Алексеевна вышла из ступора, начала что-то соображать и стала прихорашиваться, задавая мелкие вопросы, на которые Игорь отвечал сходу, вроде они к нему едут в давно насиженные места. Он, между прочим, частенько оглядывался, высматривая вокруг, а когда, наконец, пришел дед и сообщил, что им пора на перрон, шмыгнул в толпу. Возвратился через служебный ход в сопровождении носильщиков и уже командовал:
; Несите в третий вагон, там освободите купе от бла-тарей и ждите..., они со звонком подойдут...
Дед рот открыл: командовал не десятиклассник, а барин. Игорь уловил: а что, мы еще и не так можем – папа с мамой у него кто – или дипломаты или шпионы, пока дед соображал, как это спросить, Коленька сказал:
; Тебе, Игорь, конечно, спасибо за все это... Но их будут, наверное, искать, так ты уж...
Игорь почти в унисон, и почти тем же тоном в ответ:
; А тебя давно били? Или с тех пор...
Валя, Маргарита Алексеевна и дед уже с любопытством и тревогой слушали эту дуэль. Враждебности не было, было небольшое хвастовство и игра в мальчишеское превосходство: не волнуйтесь, старики, мы просто перед Валей, так сказать... Дед обратился к Коленьке:
; Когда последний раз было?
; Дня три назад... Раны еще свежие...
; Ну, тогда пусть заживают...
; Пусть...
С этим и разъехались. Они больше не встретились никогда. Игорь на всю жизнь запомнил Валю, ее прощальный светлый обнадеживающий взгляд, теплоту мягкой ладони, а первый ее призывный любовный поцелуй в уголок его губ оказался последним. А старый революционер Корень вдруг глянул на молодых совсем иными глазами: «Так ведь они другие..., лучше нас...».
* * *
Кремлевский инквизитор приступил к заключительной фазе террора в самом начале 37-го. Государственная поли-тика была заменена политикой репрессий. Уже развалилась угольная и металлургическая промышленность, разбегались кадры инженерно-технических работников.
Секретаря горкома партии Коренева Николая Петровича уже мало что удивляло. Только что закончился процесс над вредителями, возглавляемыми «фашистским прихвостнем» Чуднявцевым. На закрытом заседании «тройки» его, поставившего подпись под обвинением, но не проронившем ни единого слова и только кивавшего в знак согласия, в процессе не назвавшего ни одного имени сообщников, приговорили «как особо вредного троцкиста и шпиона японской разведки» к высшей мере наказания, троцкиста-парторга техникума и еще одного снабженца – тоже расстрелять, а 7 человек, знающих или догадывающихся о готовящемся затоплении шахты, получили от 5 до 12 лет ссылки без права переписки.
Коренева предупредили о необходимости «выискать притаившиеся троцкистские гнезда». И он снова непроиз-вольно стал активным солдатом той чудовищной бойни, которая захватила его всего. Получив высокий, самый высокий пост в партийной иерархии города, он весь окунулся в работу, в хозяйственную креатуру всего. Он создал актив из руководителей предприятий и крупных хозяйственников: И.И. Привалов, начальник треста, Г.В. Гвахария – директор металлургического завода, Н.К. Рябченко – директор сталелитейного (трубного) завода, лично на собраниях актива встречался, поддерживал производственные отношения с директорами – Я.С. Гугелем, И.Т. Кирилкиным. Город стал одним из центров «производственных инициатив». О нем заговорили в области и даже выше. По инициативе Г.В. Гвахария в металлургии развилось движение по внедрению хозрасчета в работу завода, Иван Ильич Привалов на городском пленуме поднял вопрос бригадного хозрасчета, Н.К. Рябченко установил четкие хозрасчетные отношения между сменами и цехами, Алексей Страхов со своим парторгом Мироном Дюконовым дали толчок массовому развитию рекордсменов. Парторг шахты Жихарев, что называется, замахал крыльями: а почему бы такой рекорд и им не поставить? Подходящий для этого дела, Алексей Страхов, имеется, отбойные молотки по старой памяти друг Бакланова Алексея Кузьмича достал. На участке «Калистратовича» можно. Правда, кровля там неважная, песчаник какой-то зыбкий. Но если ставить крепеж почаще, чем в паспорте крепления, кровля выдержит. По-сле очередного пленума горкома он подошел к Кореневу и изложил все ему. Последний подумал, что было бы неплохо за рекорд получить звездочку или там другую награду, сказал:
; Я не против, но решайте там сами...
Жихарев собрал партком, он горячился, размахивал «Правдой», предвещая успех, сообщил:
; Вот товарищ Сталин дал очередную установку партии: «Техника во главе с людьми, – наизусть шпарил он, – может и должна дать чудеса» и если бы мы нашли людей, как тут написано «способных оседлать эту технику», страна наша получила бы эффект втрое, вчетверо больше, чем она имеет теперь. Вот задача какая.
; Нужно только оседлать этот молоток, он сам лупит уголек и все...
Калистратович до сих пор рассматривал видавшие ви-ды сапоги, хмуро сказал:
; Ох, не нравится мне все это, ...рекорды твои скоростные... А порожняк? А крепление? Сейчас даем при норме 7 тонн – 10, и хорошо всем: и план есть, и заработок, и все живы... Лавы у нас неспокойные...
; Ты что, Калистратович? Вот слушай, Стаханову за рекорд и премию дали, и квартиру, и путевку на курорт, и вечер устроили на квартире, даже лошадь выездную прикрепили... Они объявили соревнование между мастерами отбойного молотка... А ты? Не нравится ему, зато партии нравится. Я говорил с Кореневым, и он поддержал, – горячился Жихарев.
; Ну вот и пусть ездит на той лошади... – огрызнулся Калистратович.
; А у нас бабы для этого есть... – добавил кто-то.
Жихарев как-то стушевался: гибнет рекорд, но он вы-пустил последний аргумент:
– Вот я вам зачитаю постановление по этой части парткома: «Пленум шахтпарткома считает необходимым заранее указать и предупредить всех тех, кто пытается клеветать» – так, тут пропущу, – «...на рекорд..., что они будут расценены как самые злейшие враги, выступающие против лучших людей шахты, нашей страны, отдающих все для выполнения указаний вождя нашей партии товарища Сталина о полном использовании техники». Он оглядел всех 17 человек поочередно и поставил вопрос:
; Кто – за!... Все, принимается единогласно! Даем ре-корд!
Страхов лежал уже неделю в горячечном бреду в городской рудбольнице после часового купания в помой-нице или зумфе, доставая водяной насос, вывалившийся туда с вагонетки. Он метался, надрывно кашлял, а порой дико орал свое привычное: «Убью». Его мать на второй день зашла к Дарье и сказала:
; Ты переходи ко мне..., вместе вырастим... Чего уж там... А то цыгане выкрадут, и ... цыгане детей любят.
А то мы остались с Сонечкой да Татьяной... Три бабы и ни одного мужика...
Дарья спокойно скрестила руки на груди, долго смот-рела в подслеповатое окно. Слезы ручьем выкатывались из ее карих глаз по щекам: не таким должно быть замужество цыганки. Ее должны засватать еще в детстве, родители с одной и другой стороны должны одаривать ее и друг друга все отрочество, Барон должен благословлять. А дальше – шумная цыганская свадьба, с музыкой, бубном, табором, лошадьми. А брачная ночь у цыган – это сказка... Тут же: первая и единственная ночь в корыте, и не при свечах, без благословения родителей... Она вдруг вспомнила: она ведь засватана за этого Белого цыгана, но куда он девался..., эту страшную резню там, далеко в прошлой жизни, упитанно-го, сытого командира ЧОН, и того, кому она отхватила... Но в это время так сладко потянулся ребенок, именно потянулся, что она поняла – скоро родит, и она сказала:
; Хорошо, я перееду к тебе. Но чтоб свадьба была у цыган...
; Спасибо, родненькая, мы согласны... Пусть будет так, как ты скажешь.
Татьяна, еще не пришедшая в себя, в ней души не чаяла, и Дарья поняла, кто Софье все рассказал. И сначала немного обиделась, а потом все забылось. Сонечка нашла в ней подругу.
На следующий день около их дома появилась пролетка Барона. Ей прислали подарки к свадьбе: золотые кольца, множество украшений и юбок и передали слова Барона: может навещать табор. Примем и с мужем. Для нее это был лучший подарок за всю ее жизнь. На этой же пролетке они помчались с Софьей к Страхову в больницу. Дарья си-дела на месте Барона, в его коврах и мягкой подстилке, Софья рядом с возницей. Возница, усатый, черный, с длинными патлами, так щелкнул над ушами лошадей кнутом, что застоявшиеся лошади взметнулись свечкой, семеня в воздухе ногами, а потом рванули так, что Софья только чудом осталась в сиденье.
; Агой! – лихо крикнул он и лошади понеслись на-прямик по целине к городу.
От бешеной скачки у Софьи рябило в глазах. Пролетали мимо жухлые деревья, рыжий прошлогодний бурьян, заросли терновника, кусты желтой акации. Но не кидало, не очень трясло.
Софья все же в беспокойстве оглянулась на Дарью, а та сидела, закрыв глаза, блаженная и счастливая. Головной платок сполз, обнажив точеную шею. Полураскрытые красные губы и щеки пылали блаженством, волосы разве-вались в диком танце, сплетаясь в две косы... Она была в другом мире. Ее поза лихой цыганки и матери слились в одно: правой рукой держалась за поручень, а левой – под-держивала низ живота.
; Тише, ты, ирод чертов, – заорала в ухо с золотым кольцом она вознице, – растрясешь...
; Родиться в дороге...? Это по-цыгански! Агой! – он еще раз щелкнул кнутом.
В больничный двор они залетели вовремя. Дарья уже двумя руками поддерживала низ живота и еле сошла с про-летки. Она хватала ртом воздух и стонала:
; Ой, мамочка, я рожать буду! Ой, мамочки! – а дальше тоненько, по-детски: – И-и-и...
Разогнуться она не могла и застыла посреди двора рудбольницы. Выбежали медсестры, сиделки, – все в белых халатах и стали вокруг галдеть:
; Она рожает, уже воды отошли...
; Где наша повитуха? – кричала молоденькая медсе-стричка, так как увидела, что она – единственная медик...
; Повитуха где? – орали все, – позовите его...
; Он на партактиве в области! А хирург и все осталь-ные операцию только начали...
; Крепись, Дарья, я за Тамилой погнал, – крикнул возница-цыган и снова кони – свечей, гривы на ветру и щелканье кнута как взрывы снарядов.
Пока ее заносили в палату, делали постель, раздевали, ей стало невмоготу. Бледная медсестра, на которую смот-рели все, потирала руки и шептала:
– Ой, я не знаю что делать?... нас не учили. Нам толь-ко рассказывали, я даже не видела, как это...
Но вскоре ввалился возница с кнутом и крикнул:
; Дарья, я Тамилу привез...
За ним ввалилась старая цыганская повитуха Тамила в своих цветастых юбках, серьгах и бусах. Она подошла, грубо толкнула ладонью в живот и промолвила:
; Будешь знать, как от цыган бегать...
Дарья вместо ответа заорала свое:
; Ой, мамочки! – и продолжала завывать: – И– и– и...!
В родильном доме в 12-20 Дарья родила здоровенькую черномазенькую девочку. Софья, крутившаяся и всем ме-шавшая, была немного разочарована, что родилась девоч-ка, да еще смуглая, но сказала:
; А все равно она на нас похожа, на наш род,– и по-висла на старой Тамиле. – Теперь мы родственники, свои...
; Свои, свои... мы тут все свои, – проворчала та в от-вет.
Через какое-то время появился хирург, который закончил операцию, а вечером – «повитуха» Иван Кириллович. Двор больницы постепенно наполнялся цыганами и пожаловал Барон. После осмотра роженицы Иван Кириллович пожал руку Тамиле и поцеловал медсестру: «Молодец, девонька, ничего не скажешь». Барон вздумал забрать Дарью с новорожденной в табор, но Иван Кириллович категорически запретил ей двигаться и выдворил всех из родильного отделения.
Софья подошла к Тамиле и не успела открыть рот, как старая цыганка сказала:
; Твой тут лежит, так покажи его нам... Вот Барон хочет посмотреть...
Софья, прихрамывая, повела их в палату. Страх лежал какой-то белый, бледный с открытыми глазами. Руки были вытянуты вдоль тела. Барон посмотрел на него и спросил по-цыгански у Тамилы: «Он живой?». «Сейчас скажу», она ответила и по-русски добавила: «Да еле живой... Я останусь, лечить буду. Иначе умрет...». Она отослала Софью к Дарье, сама уехала в табор, но вскоре вернулась со снадобьями, колдовала на кухне с медсестрой и к утру так отпоила Страха, что он заговорил. Ему еще не сказали о рождении дочери, а когда уже стемнело старая Тамила повела его в какую-то кладовку, раздела догола и вылила медленно на голову два ведра холодной воды. Страху показалось, что смерть его била снизу вверх два раза, этак с ног – в голову. Но он устоял, тем более, когда вошел в палату – начал чувствовать себя лучше. Лежачие в палате еще пять человек начали с ним разговаривать:
; А мы думали, что ты того... Ты неделю был безсознания...– сообщили ему и начали пересказывать, что он кричал, в основном маты, да всех собирался убить.
Тут ввалился выписной и радостно сообщил:
; Радуйся, твоя цыганка родила тебе девку, Страх...
Мир перевернулся в его голове: стыд, страх, униже-ние...Совесть заговорила! А тот добавил, что там на его шахте Белый пошел на рекорд, в газете городской напеча-тали.
Он повернулся лицом к стенке, накрылся с головой и вспомнил все свое: дикое детство в бурьянах и буераках, терриконах, играх белых и красных. Вспомнил одно: очень хотелось есть всегда. Но все свято исполняли закон – если попадал сытный кусок, он предназначался отцу – так установила мать, он – кормилец. Школа была за пять километров, через балку мимо ставка. И поэтому они часто не доходили, заигравшись и завоевавшись. Страх часто был атаманом. Почти ежедневная порка навсегда отбила охоту учиться. И в порыве откровения, уже когда был постарше, он признался Кореневу, который его посылал учиться: «Как я окончил пять классов, уже и не знаю». Но в промшколу он пошел. И там ему открылся целый мир, которого он не знал. Оказалось, что есть люди, которые о шахте знают все: о свитах угля, породе, марках угля; о поведении лавы, газе-метане, выбросах, пожарах. И основное открытие, которое он сделал: в книгах уже все написано только знай читай. И он начал читать, но тут навалились события – купание, болезнь, а еще этот Жихарев со своим рекордам... Но известие о рождении ребенка, «дочери» он боялся произнести, – совсем вывернуло его наизнанку. Ему стало так жалко, в душе так пусто, что слезы стали стекать на подушку.
После обеда ввалилась мать и сообщила:
; В шахте выброс. Погибли все... Что ж вы натвори ли со своим рекордом? Там такое творится. Тебя требуют на шахту... Начальство понаехало, красноармейцы никого не пускают...
Оба долго молчали. Софья смотрела на еле живого сы-на, он – в пустоту.
; Тебя, скорей всего, заберут, – наконец добавила она, – цыганка родила тебе дочь, черненькая такая, но по-хожая на тебя, ты б пошел посмотрел... на твое дитя... доч-ку...
Она не успела досказать, а он дослушать, как в палату ввалилась группа цыган во главе с Бароном. Он сверкал глазами, кольцами, размахивал руками:
– Мы ее забираем и дитя тоже. По цыганским законам ты... это, заслуживаешь смерти... На дочку цыганскую по-смотри... Тамила, покажи ему...
Старая Тамила развернула сверток. То, что он увидел, повергло его в шок: какой-то шевелящий четырьмя конеч-ностями красный столбик с дырочками для рта, носа, ушей, торчащей завязанной кишкой, но дико заревевший, шлепающий губами; вдруг конечности задвигались – это оказались ручки и ножки, а лицо – его нос, рот, подборо-док и на лбу два бугорка, как у него:
; Господи! – прошептал он, впервые в жизни от-крывшись своими чувствам, – что я натворил?...
; Тебя убить за это мало... Мы заберем ее и Дарью... вырастим, не обидим... Ты не появляйся – будет худо..., – затем обнял Софью, – прости, старая...
Барон еще что-то хотел сказать, но тут дверь распахнулась и вошли, гремя сапожищами пять НКВДистов. Хирург и медсестра в два голоса голосили:
; Его нельзя трогать! Он только вчера очнулся..., не-делю был без сознания...
; Мы его и долечим, – заржал Котиков и дальше, оглядев всех, картинно открыл свою гордость – кожаную портупею достал бумагу и прочитал:
; Ты арестован как враг народа, вредитель, троцкис-тско-зиновьевский прихвостень, фашист...– хорошо поставленным голосом прочитал он, – вон где решил спрятаться... в больнице, от НКВД не спрячешься...И совсем без перехода:
; А эти, чувырлы, чего здесь? А ты, Барон, тоже с ним? Мало тебе отравленных коней? Вон, вшивота, отсю-да...
Барон кивнул своим и они дружно затоптались у двери, пропуская Тамилу с ребенком и Барона, который, проходя мимо Страха, успел шепнуть: «Приходи, примем!»
В палате опустело. Алексей еще не до конца понимал, что произошло. Было полно людей, друзей, а остался он, полусогнутый, сгорбленный; с дурацким видом огляды-вался – пустые стены, пустая палата, пустые кровати; он, его мать, слабые, безоружные, а против них усмехающиеся хари пятерых, откормленных на спецпайках, вооруженных. Софья его оставила и бухнула в ноги Котикову:
; Родимый, не губи! Он не шпион... У нас дома только книжки у него есть. Отпусти... Заставь Богу мо-литься. Не виновен он...
Что она хотела сказать, неизвестно, но в деле Котикова, потом, через несколько месяцев, его судьбу решила фраза, сказанная им, но дополненная свидетелями:
; Встань, Софья, я бы и тебя, и его отпустил. Разбе-ремся и отпущу... Не реви... – сказал он примирительно, и разрешил ему одеться.
Софья, как побитая скособоченная собака, бежала рядом, хватая за руку Котикова и торочила одно: «Отпусти, отпусти...» Котиков вторил: «Отпущу, отпущу, ...рукав оторвешь!». Перед посадкой в автомобиль Алексей обернулся и протянул руки к матери, но два граненных штыка сомкнулись пред глазами, она протянула руки, но его за брючный ремень так дернули сзади из кабины, что он согнулся вдвое и влетел на заднее сидение. Штыки быстро примкнули, один вояка сел за руль, Котиков рядом с Алексеем. Машина заурчала, а Софья осталась с протянутыми руками среди больничного двора и долго не могла прийти в себя. Она опустилась и завыла одинокой волчицей, раскачиваясь взад-вперед, простирая руки к небу. К ней подошел Андрей Кириллович и увел ее в палату. Она лежала на койке, где еще недавно лежала Дарья с дочкой, ее частью, ее кровинушкой и бессознательно что-то искала. В палату зашла акушерка, обняла ее за плечи, а Софья спросила:
; Я их ищу, их... Где они?
; Они живы, но сейчас уехали... Завтра приедут.
; Я буду ждать, ладно?
; Жди, приедут...
Потом подошел Андрей Кириллович, сделал укол, по-качал головой.
Наутро она проснулась. Ее ожидала старая Тамила:
; Поехали к нам в табор, у нас побудешь. А за это время Алексея твово отпустят... На внучку посмотришь... Все живы, здоровы. А сын придет... Поехали, золотая...
Тамила говорила так уверенно, монотонно, спокойно, что Софья согласилась.
У цыган праздник: родилась девочка, красавица, золо-тая, серебряная цыганка.
У Софьи спросил Барон, когда были в таборе:
; Как назовем?
; Не знаю, – ответила она, не веря происходившему, – как бабку-повитуху...
Дарья лежала как царица на подушках. Рядом лежало ее цыганское счастье – ребенок. Подошел Барон.
Старая Тамила сплеснула руками:
; Тамила – значит ромашка, – проскрипела проку-ренным голосом она, – это по-нашему, по-цыгански...
Дарья блаженно улыбнулась.
В это время Алексея уже добили ногами, погрузили в спецмашину и отвезли в морг медицинского института им. М. Горького студентам на практику. Чего же добру пропа-дать? Пусть молодежь набирается опыта.
ЭПИЛОГ.
И.В. СТАЛИН И М.А. ШОЛОХОВ
О КОЛЛЕКТИВИЗАЦИИ (ПЕРЕПИСКА)
М. А. Шолохов – И.В. Сталину
4 апреля 1933 г.
Станица Вешенская
т. Сталин!
Вешенский район, наряду со многими другими районами Северо-Кавказского края, не выполнил плана хлебозаготовок и не засыпал семян. В этом районе, как и в других районах, сейчас умирают от голода колхозники и единоличники; взрослые и дети пухнут и питаются всем, чем не положено человеку питаться, начиная с падали и кончая дубовой корой и всяческими болотными кореньями.
Прошлые годы Вешенский район был в числе передо-вых по краю. Посевная площадь по колхозно-единоличному сектору: 1930 г. – 87 571 гек., 1931 г. – 136 947 гек., 1932 г. – 163 603 гек.
...Но т. к. падающая кривая поступлений хлеба не обеспечивала выполнения плана к сроку, крайком направил в Вешенский район особого уполномоченного т. Овчинникова (того самого, который некогда приезжал устанавливать «дополнительную» урожайность)... Овчинников громит районное руководство и, постукивая по кобуре нагана, дает следующую установку:
«Хлеб надо взять любой ценой! Будем давить так, что кровь брызнет! Дров наломать, но хлеб взять!»
Отсюда начинается и «ломание дров»...
Установка Овчинникова – «Дров наломать, но хлеб взять!» – подхватывается районной газетой «Большевист-ский Дон». В одном из номеров газета дает «шапку»: «ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ, ЛЮБЫМИ СРЕДСТВАМИ ВЫПОЛ-НИТЬ ПЛАН ХЛЕБОЗАГОТОВОК И ЗАСЫПАТЬ СЕ-МЕНА!» И начали по району с великим усердием «ломать дрова» и брать хлеб «любой ценой».
1) В Плешаковском колхозе два уполномоченных РК, Белов и другой товарищ, допытываясь у колхозников, где зарыт хлеб, впервые применили впоследствии распростра-нившийся по району метод «допроса с пристрастием». В полночь вызывали в комсод, по одному, колхозников, сна-чала допрашивали, угрожая пытками, а потом применяли пытки: между пальцев клали карандаш и ломали суставы, а затем надевали на шею веревочную петлю и вели к прору-би в Дону топить.
2) В Грачевском колхозе уполномоченный РК при допросе подвешивал колхозниц за шею к потолку, про дол-жал до-прашивать полузадушенных, потом на ремне вел к реке, избивал по дороге ногами, ставил на льду на колени и продолжал допрос.
...После отъезда Овчинникова в Верхне-Донской рай-он работой стал руководить Шарапов.
...О работе уполномоченного или секретаря ячейки Шарапов судил не только по количеству найденного хлеба, но и по числу семей, выкинутых из домов, по числу раскрытых при обысках крыш и разваленных печей. «Детишек ему стало жалко выкидывать на мороз! Расслюнявился! Кулацкая жалость его одолела! Пусть, как щенки, пищат и дохнут, но саботаж мы сломим!», – распекал на бюро РК Шарапов секретаря ячейки Малаховского колхоза за то, что тот проявил некоторое колебание при массовом выселении семей колхозников на улицу. На бюро РК, в ячейке, в правлении колхоза, громя работавших по хлебозаготовкам, Шарапов не знал иного обращения, кроме как «сволочь», «подлец», «кусок слюнтяя», «предатель», «сукин сын». Вот лексикон, при помощи которого уполномоченный крайкома объяснялся с районными и сельскими коммунистами.
...Не получая хлеба, жены и дети арестованных коммунистов начинали пухнуть от голода и ходить по хуторам в поисках «подаяния»...
Ниже я приведу краткий перечень тех "способов", при помощи которых работали агитколонны и уполномочен-ные РК.
Мне казалось, что это – один из овчинниковских пере-гибов, но в конце января или в начале февраля в Ве-шенскую приехал секретарь крайкома Зимин. По пути в Вешенскую он пробыл два часа в Чукаринском колхозе и на бюро РК выступил по поводу хода хлебозаготовок в этом колхозе. Первый вопрос, который он задал присутствовавшему на бюро секретарю Чукаринской ячейки:
– Сколько у тебя выселенных из домов?
– Сорок восемь хозяйств.
– Где они ночуют?
Секретарь ячейки засмеялся, потом ответил, что но-чуют, мол, где придется. Зимин ему на это сказал:
– А должны ночевать не у родственников, не в поме-щениях, а на улице!
После этого по району взяли линию еще круче. И выселенные стали замерзать. В Базковском колхозе выселили женщину с грудным ребенком. Всю ночь ходила она по хутору и просила, чтобы ее пустили с ребенком погреться. Не пустили, боясь, как бы самих не выселили. Под утро ребенок замерз на руках у матери. Сама мать обморозилась. Женщину эту выселял кандидат партии – работник Базковского колхоза. Его, после того как ребенок замерз, тихонько посадили в тюрьму. Посадили за «перегиб». За что же посадили? И если посадили правильно, то почему остается на свободе т. Зимин? Но выселение – это еще не самое главное. Вот перечисление способов, при помощи которых добыто 593 тонны хлеба:
1. Массовые избиения колхозников и единоличников.
2. Сажание «в холодную». «Есть яма?» – «Нет». – «Ступай, садись в амбар!» Колхозника раздевают до белья и босого сажают в амбар или сарай. Время действия – ян-варь, февраль. Часто в амбары сажали целыми бригадами.
3. В Ващаевском колхозе колхозницам обливали ноги и подолы юбок керосином, зажигали, а потом тушили: «Скажешь, где яма? Опять подожгу!» В этом же колхозе допрашиваемую клали в яму, до половины зарывали и про-должали допрос.
4. В Наполовском колхозе уполномоченный РК кандидат в члены бюро РК Плоткин при допросе заставлял садиться на раскаленную лежанку. Посаженный кричал, что не может сидеть, горячо, тогда под него лили из кружки воду, а потом «прохладиться» выводили на мороз и запирали в амбар. Из амбара снова на плиту и снова допрашивают. Он же (ПЛОТКИН) заставлял одного единоличника стреляться. Дал в руки наган и приказал: «Стреляйся, а нет – сам застрелю!» Тот начал спускать курок (не зная того, что наган разряженный) и, когда щелкнул боек, упал в обмороке.
В Варваринском колхозе секретарь ячейки Аникеев на бригадном собрании заставил всю бригаду (мужчин и женщин, курящих и некурящих) курить махорку, а потом бросил на горячую плиту стручок красного перца (горчи-цы) и приказал не выходить из помещения. Этот же Аникеев и ряд работников агитколонны, командиром коей был кандидат в члены бюро РК Пашинский при допросах в штабе колонны принуждали колхозников пить в огромном количестве воду, смешанную с салом, с пшеницей и с ке-росином.
6. В Лебяженском колхозе ставили к стенке и стреля-ли мимо головы допрашиваемого из дробовиков.
7. Там же: закатывали в рядно и топтали ногами.
8. В Архиповском колхозе двух колхозниц, Фомину и Краснову, после ночного допроса вывезли за три километ-ра в степь, раздели на снегу догола и пустили, приказав бежать к хутору рысью.
9. В Чукаринском колхозе секретарь ячейки Богомолов подобрал 8 человек демобилизованных красноармейцев, с которыми приезжал к колхознику – подозреваемому в краже – во двор (ночью), после короткого опроса выводил на гумно или в леваду, строил свою бригаду и командовал «огонь» по связанному колхознику. Если устрашенный инсценировкой расстрела не признавался, то его, избивая, бросали в сани, вывозили в степь, били по дороге прикла-дами винтовок и, вывезя в степь, снова ставили и снова проделывали процедуру, предшествующую расстрелу.
9. (Нумерация нарушена Шолоховым. – Ред.) В Кру-жилинском колхозе уполномоченный РК КОВТУН на собрании 6 бригады спрашивает у колхозника: «Где хлеб зарыл?» – «Не зарывал, товарищ!» – «Не зарывал? А ну, высовывай язык! Стой так!» Шестьдесят взрослых людей, советских граждан по приказу уполномоченного по очереди высовывают языки и стоят так, истекая слюной, пока уполномоченный в течение часа произносит обличающую речь. Такую же штуку проделал Ковтун и в 7 и в 8 бригадах; с той только разницей, что в тех бригадах он помимо высовывания языков заставлял еще становиться на колени.
10. В Затонском колхозе работник агитколонны избивал допрашиваемых шашкой. В этом же колхозе издевались над семьями красноармейцев, раскрывая крыши домов, разваливая печи, понуждая женщин к сожительству.
11. В Солонцовском колхозе в помещение комсода внесли человеческий труп, положили его на стол и в этой же комнате допрашивали колхозников, угрожая расстре-лом.
12. В Верхне-Чирском колхозе комсодчики ставили допрашиваемых босыми ногами на горячую плиту, а потом избивали и выводили, босых же, на мороз.
13. В Колундаевском колхозе разутых добоса колхозников заставляли по три часа бегать по снегу. Обмороженных привезли в Базковскую больницу.
14. Там же: допрашиваемому колхознику надевали на голову табурет, сверху прикрывали шубой, били и допра-шивали.
15. В Базковском колхозе при допросе раздевали, по-луголых отпускали домой, с полдороги возвращали, и так по нескольку раз.
16. Уполномоченный РО ОГПУ Яковлев с оперативной группой проводил в Верхне-Чирском колхозе собрание. Школу топили до одурения. Раздеваться не приказывали. Рядом имели «прохладную» комнату, куда выводили с соб-рания для «индивидуальной обработки». Проводившие собрание сменялись, их было 5 человек, но колхозники были одни и те же... Собрание длилось без перерыва более суток.
Примеры эти можно бесконечно умножить. Это – не отдельные случаи загибов, это – узаконенный в районном масштабе – «метод» проведения хлебозаготовок.
Продовольственная помощь, оказываемая государством, явно недостаточна. Из 50 000 населения голодают никак не меньше 49 000. На эти 49 000 получено 22 000 пудов. Это на три месяца. Истощенные, опухшие колхозники, давшие стране 2 300 000 пудов хлеба, питающиеся в настоящее время черт знает чем, уж наверное не будут вырабатывать того, что вырабатывали в прошлом году. Не менее истощен и скот, два месяца, изо дня в день, в распутицу возивший с места на место хлеб.
Простите за многословность письма. Решил, что лучше написать Вам, нежели на таком материале создавать последнюю книгу «Поднятой целины».
С приветом М. Шолохов
Ст. Вешенская СКК
4 апреля 1933 г.
И.В. Сталин – М. А. Шолохову
6 мая 1933 г.
...Я поблагодарил Вас за письма, так как они вскрывают болячку нашей партийно-советской работы, вскрывают то, как иногда наши работники, желая обуздать врага, бьют нечаянно по друзьям и докатываются до садизма. Но это не значит, что я во всем согласен с Вами. Вы видите одну сторону, видите неплохо. Но это только одна сторона дела. Чтобы не ошибиться в политике (Ваши письма – не беллетристика, а сплошная политика), надо обозреть, надо уметь видеть и другую сторону. А другая сторона состоит в том, что уважаемые хлеборобы вашего района ( и не только вашего района) проводили «итальянку» (саботаж) и не прочь были оставить рабочих, Красную Армию – без хлеба. Тот факт, что саботаж был тихий и внешне безобидный (без крови), – этот факт не меняет того, что уважаемые хлеборобы по сути дела вели «тихую» войну с Советской властью. Войну на измор, дорогой тов. Шолохов...
Ваш И.Сталин.
6.У.ЗЗ г.
ЧАСТЬ II.
ХОДИ ПУТЕМ ДОБРЫХ (ВОЛКИ)
Посвящение Н. Хапланова
Эту правду скрывали…
Нынешние молодые люди, особенно те, кто до этого не особенно вникал в страницу нашей прошлой истории, скорее всего зададутся вопросом: правда ли то, о чем пишет автор? Неужели были и безумная жестокость «активистов» при раскулачивании; разрушении храмов и монастырей, бездумные, безпричинные убийства, насилия, преследования инакомыслящих, и другие картины далеких 20-30 годов минувшого века? Впрочем, не только молодые. Ведь те времена стали уже далеким прошлым и для тех, кому сегодня за 50 лет. Несколько десятилетий советской эпохи наша пропаганда и даже наука преподносили ту ис-торию как героический, полный романтики, пафоса и вдохновения порыв народа к «светлому будущему». И гражданская война и коллективизация представлялись нам чуть ли не триумфальным радостным движением рабочего класса и крестьянства к цели, указанной великой партией Ленина-Сталина. Но ведь триумфального не было. Было немало актов сопротивления. Таких, как, например, крестьянсое восстанние на Тамбовщине и многие другие. Но нам внушили с детских школьных лет, что это подлые единицы, враги народа, вредители и так далее.
Книг о том «героическом» прошлом написано немало. Но правды настоящей практически еще не говорили. Были лишь некоторые намеки у Шолохова, Алексея Толстого, некоторых других писателей. Но именно – лишь намеки.
Василий Товстик поставил перед собой очень трудную цель – рассказать обо всем так, как это было. Он не стремится об этом писать красиво, романтично, он раскрывает перед читателями всю грязь и мерзость, которую так много лет от нас пытались скрыть. Вся его книга – это его тяжкий вздох и горестное признание того, что великой цели не было, а была жуткая, не поддающаяся до сих пор осмыслению человеческая бойня, где обнажились все саме звериные, животные человеческие инстинкты. И читая об этом у Товстика, мы вынуждены соглашаться с ним во многом.
Мы спрашиваем себя сами и сами отвечаем.
Громили более-менее благополучные крестьянские семьи? Да, громили.
Выбрасывали на улицу, на мороз, малолетних детей и немощных стариков? Было …
Насиловали крестьянских девушек, монахинь, молодых циганок? Это тоже было…
Расстреливали без суда и следствия? Пытали? Почитайте Товстика. Он пишет и об этом.
Продолжать спрашивать незачем. Ясно и так. Лишь воскликнем: что это было? Смутное время? Смутные годы? Смутная эпоха? И не будем спешить с ответом. Книга Товстика, и дай Бог, другие подобные книги, со временем помогут нам найти ответ.
Читая эти страницы, невольно думаешь еще об одном. А бывают ли революции бескровными? Все, какие известны человечеству, провозглашая самые красивые и благородные лозунги, пролили море крови, погубили миллионы жизней. Самой же кровавой оказалась та, которая длилась болем семи десятилетий. Но стоит ли, нужно ли об этих ужасах снова писать, раз все это уже ушло в былое? Да, нужно. Потому что и сегодня то и дело возникает кое у кого желание разжечь кровавую бойню «за светлое будуще», а слепая народная масса готова пойти на зов таких «борцов». Пусть же люди по таким книгам хотя бы знают, к чему это может привести.
Но почему за такую нелегкую работу взялся именно Василий Товстик? Ведь он педагог с многолетним стажем, ученый, академик, автор многих работ по педагогике, психологии, создатель и первый ректор экономико-гуманитарного института. Вот бы и занимался, казалось бы, наукой и дальше, не меняя профиля своей многолетней деятельности.
Да нет, никакого профиля он не менял, он верен своему призванию и в этой художественной, основанной на подлинных событиях книге. Он, словно стоя на профессорской кафедре, ведет читателя по следам нашей горькой, кровью политой истории.
Николай Хапланов,
Писатель.
СТРАХИ
«...Полною ненавистью ненавижу их;
враги они мне»
(Пс. 138.22)
Иван Ильич Привалов, как он себя величал сам – «великий каторжник труда», из того таежного диковатого, угловатого мальчишки с прошлого века превратился в кряжистого, из одних мышц состоящего, шахтерского бога. Он жадно читал все, что ему подсовывал Бакланов и Джон Грей, любил поэзию – Пушкина, Сун Ят Сена, Шевченко, но больше всего любил свою каторжную, полную риска, работу в шахте. Эта работа была для него, как наркотик для китайского кули. Он на работе, как сжатая пружина, как взведенный затвор. Только прикоснись, – и он выстрелит, и он попадет в цель. Лишних слов он не говорил, но неподъемных вопросов для него не было. И от удивления до искреннего негодования он зеленел от тупости своих подчиненных. Он был всегда на переднем крае, всегда готов и к долгому терпеливому внушению, если замечал хоть гран толка в деле, и к взрыву всей своей натуры, вечно атакующей, вечно идущей вперед. Таежная и партизанская жизнь в его натуру заложили всегда атакующий стиль. Без атак, без взрывов он не представлял свою жизнь. Ему нравилось придуманное им изречение, которое стало кредо его жизни: «Шахта – это фронт, это постоянная атака и выживает сильнейший. Слабых здесь не может быть, здесь трусость равна предательству...». Это он говорил целиком или по частям в зависимости от сложности обстановки. Мало кто знал, что он свободно владел русским, английским – от Джона Грея, украинским – от горячо любимой матери-хохлушки, а еще разговаривал и читал на китайском. Закончив все, что можно было закончить – ве-чернюю школу, горную промшколу, рабфак, горную академию, – он стал профессионалом угольщиком высшего класса. Женой его была китаянка Ю О Лань – Юлия Ланская – по паспорту, с которой он встретился в партизанском отряде, где она штопала его дубленую кожу, причем враги все ему целились в спину и пару раз симметрично ниже спины, когда ему и передвигаться было невозможно, и в голову и в лоб по касательной. Заживало все, как на собаке – быстро и качественно. Нежные розовые шрамы рассасывались под нежными пальчиками Ю быстро и бесследно. Под ее прерывистое дыхание, окропленное ее потом, его распаренное в русской бане тело становилось, как воск, мягким, податливым. В руках Ю обнажен был не мужчина, а больной пациент, на которого она, как на мужчину, и смотреть-то не смела. Ее китайское целомудрие шло вразрез с установившимся биологическим контактом взаимоотношений между разнополыми существами. Он закрывал глаза, отключал все свои чувства и молился про себя: только бы удержаться, только бы не нарушить эту тонкую грань отношений с ней. Он знал ее всю, он видел ее сотни раз во сне, жил с ней во сне..., она была желанна и очень любима. Он любил в ней все: карие глаза с лохматыми ресницами, чуть широковатые скулы, сочные розовые губы, горбинку носа, странный взлет бровей; ее тоненькая смуглая шея отсвечивалась нежными волосиками на затылке; покатые плечики постоянно играли, когда ей из-за недостатка русских слов приходилось жестикулировать: полные, совершенно круглые, точеные смуглые запястья рук, розовые кошачьи ноготки и пышечки пальчиков. Он однажды видел ее всю: обмякшую, без сознания, раненую в живот насквозь, бледную и так им любимую. После очередного разгрома его партизанского отряда Ю оставили как мертвую медведям, а он, заваленный хламом, сеном, остался незамеченным. Привалов знал и еще одно, что по непонятным таежным законам зверье – медведи, волки спустя время придут на пир человеческим мясом. И поэто-му, оценив рану, он долго не раздумывал: взвалив ее, легкую, как пушинку, такую родную, милую, но уже бездыханную, на плечо и страшно треща сухостоем, подался на заимку своей матери. Шел напролом, по солнцу, пугая зверье. Он и сам был, как зверь, таща на себе полуживую или мертвую уже Ю.
Наталья встретила его на полпути:
; Синочок, рідненький, живий ...
; Живий, живий.... А це давай похороним и уходить надо, они будут прочесивать округу. Найдут...
; А це хто?
; Ю. Медсестра с отряда.
; Так поклади її, що ти обняв, як рідну.
Иван бережно положил ее на спину, подложив под голову свой малахай, выпрямился в скорбном молчании, и механически глотая, выдавил:
; Ма...! Так она мне родная, родней у меня никого не осталось...
Наталья достала из ножен тесак и резанула сверху вниз солдатскую гимнастерку с исподним и, резко распахнув побуревшие остатки, наклонилась над аккуратной раной, из-под которой стекала тоненькой струйкой еще живая кровь. Он смотрел с высоты своего роста на Ю, до пояса обнаженную, на ее побледневшую загорелую шею, на крас-новато-коричневые соски ее грудей, сползшиеся чуть в стороны, на выпирающие дуги ее грудной клетки и ямку спрятанного пупка, куда собиралась ее кровь, ее алая кровь. Вдруг мать, глядя на него снизу вверх, сказала:
; Да вона жива-живесенька... "Тільки, мабуть, крові багато утеряла.... А ты хоронить... Жива вона! Зараз очнеться...
Если бы сейчас грянул гром, упал тунгусский метеорит, Иван бы выдержал, не согнулся, но мысль о том, что он чуть не похоронил живую, еще теплую, родную... Он сел, и, обхватив коленки, заплакал. Он представил себе: она просыпается там, в могиле, засыпанная землей и придавленная от медведей-шатунов камнями: уж Иван собирался ее труп добросовестно от них укрыть.
; Допоможи мені, – тихо сказала мать, – перевязать треба. Підніми її під спину...
Иван осторожно просунул руку под лопатки Ю и начал осторожно приподнимать ее тело. Она еще не пришла в себя, и поэтому ее голова откинулась назад. Он обхватил голову правой рукой и бережно прижал к себе, как самую большую ценность в мире. Теперь он держал, прижав ее, щека к щеке и впервые услышал ее дыхание... легкое дыхание, обозначавшее жизнь.
Мать наконец-то закончила перевязку и велела ее опустить, но стоило Ю почувствовать отсутствие чьих-то заботливых рук, как она забеспокоилась, ища что-то глаза-ми, и все время запахивая разрезанную гимнастерку. Когда она увидела Ивана, то крепко сжала кулачком ворот гимнастерки, распахнув ее на груди и животе, спросила, указывая на мать Ивана:
; А это кто?
; Это моя мать, – гордо произнес Иван. И, помолчав, добавил: – Она военная медсестра...
; Рана у тебя пустяшная, но ты багато крові потеряла, – твердо сказала Наталья, – двигаться тобі не можна...
; Так я нести буду, – всплеснул руками Иван и добавил: – Тут рядом, пол-перехода.
; Так, как ти ніс, – не можна. Ти чуть всю кров з неї не вилив, несун, – съехидничала Наталья. – Носилки треба зробити...
; Не надо, мать, я ее на руках как куколку донесу. Сколько в ней тут весу-то осталось, кровь почти всю вы-лил, – в унисон ответил Иван.
Вот так и шли они к заимке: впереди Наталья, треща сучьями, убирая ветки со звериной тропы, полдня, полперехода, по-таежному. Ю намертво обхватывала его за шею правой, а когда менял положение, – левой рукой. Когда Иван менял руку, Наталья подхватывала ее и чувствовала, как тяжелее становится ноша, как выбивается из сил сын, как он становится частицей ее. Он уже чувствовал ее дыхание – тихое, еле заметное, ровное; ее постанывание, когда он неосторожно или резко ее сжимал, боясь упустить, тогда ее еле заметное прерывание дыхания отражалось во всем его существе. Он стал понимать, что с этой полудевочкой, еще ребенком, сросся всеми корнями, всем существом. Он ее спасет не для каких-то революций, не побед каких-то над этими чертовыми белыми, красными, китайцами, японцами, а для себя: «Донесу, во чтобы то ни стало, доползу, но ее спасу!..»
Уже совсем стемнело, когда они добрались до заимки. Их радостно встретили два охотничьих пса. Они изнывали от беспокойства от пропажи хозяев, но уйти с заимки не могли, а увидев, обезумели от радости, скулили, повизги-вали, прыгали, пытаясь лизнуть в лицо. И когда, наконец, сучка Рона воспользовалась тем, что Иван наклонился в проеме двери, лизнула Ю в губы и щеку, та очнулась, по-добралась, сжалась вся, открыла глаза и стала потихоньку приходить в себя. Иван уложил ее на топчан и вышел из заимки. Он со всей силы шлепнулся на колоду, служившую лавкой, вытянулся во весь рост и застыл: спина онемела, рук он не чувствовал вообще. Иван тупо смотрел на шаткий мосток, отделявший их заимку от берега реки, на котором стояла сама заимка. Это был даже не мосток, а вековой сорокаметровый кедрач, вывороченный бурей не один десяток лет назад и удачно упавший на обратный берег ревущего порога, к которому еще его дед приторочил перила. И Иван, и Наталья привычно по нем ходили и ночью, и днем, не очень опа-саясь с него сорваться. Доброго человека они сами сопровождали, а худого... Худые по чужим заимкам не ходят. Был в этой заимке еще один секрет, не один – даже два: один – самострел, второй – подвязанный огромный комель березы, который мог сшибить десяток-другой непрошенных гостей. Если кто из них наступал на нижний щабель лестницы, тогда с верхнего туго натянутого на тот берег троса срывался тот камель березы и стремительно несся вниз, троща все на своем пути. Спасенья не было никому: ни человеку, ни зверю. Все были сброшены в 20 метровый водопад со сломанными позвонками, руками, ногами. Дальше тела, выбрасываемые вверх стояками метра в полтора-два внезапно показывались голыми животами, спинами, лысинами, обувкой, покойно неслись в шивере, а дальше, так и не причаливаясь к берегу, все успокоились в улове, постепенно, друг за другом, распластав руки и ноги, приближались к воронке утеса Большой Карбонак, и уходили в предисподнюю. Там была рыбья яма. Там огромные таймени, вековые щуки, жирные окуня рвали их внутри одежды. Здесь ловили огромных рыбин на голые крючки за животы, хвосты, плавники прямо с плотика...
... Мать хлопотала возле Ю: растирала спину, подошвы, уши. Рана была пустячная, навылет, но Наталья боялась не самой раны, а кашля, который может вызвать кровотечение. И еще она боялась за ее будущее.
Иван еще некоторое время попартизанил по тайге и там же встретился с Баклановым. Партизанская возня еще некоторое время продолжалась. Сгинули бесславно семе-новцы, куда-то девались лихие красноармейцы, узкоглазые в обмотках японцы, оборванные китайцы. Наоравшись вдоволь о свободе, воле, земле, партийцы тоже раствори-лись в этом кровопролитном хаосе. Правда, в тайге, таежных поселениях появились сначала сельские советы с горластыми председателями: в селениях побольше – райкомы, в больших – обкомы. И везде: сначала – НКВД, затем ГПУ, ЧК, активисты... Как раньше обходились без них, таежнику было невдомек. В Сибири до комбедов, комнезамов не дошли, но попытка создать любой «ком» привела к тому, что в деревеньках, ободранных всеми, остались одни бабы да малочисленная ребятня. Детей не с кем было делать, негде рожать, не во что пеленать, негде учить... И таежник-промысловик снова потянулся в тайгу. Сельсоветы заполонила голытьба, без оружия, снастей для ловли рыбы, заимок, да и вообще без желания что-либо делать. И новая власть им очень была по душе.
Иван несколько раз был в этих краях, заходил на заим-ку, где оставил мать и Ю, но их не было, и никто ничего толкового о их судьбе ему не сказал. Он рассудил так: с северной стороны к ним подойти не было возможности, а с южной, через речку, никто не зашел, так как оба самостре-ла были на взводе... Скорей всего они ушли на юг, в Китай. Мать знала секреты самострелов и вполне могла с Ю уйти на ее родину и там раствориться.
Иван с Баклановым еще долго мотались по городам и весям России. Ликвидировали чехословацкий мятеж, гоня-лись за российским золотом, душили восстание или мятеж в Самаре, плавали на Волжской флотилии, сначала на бе-лой, потом красной..., а дальше... Однажды, на исходе дня, комиссар достал затертую до дыр газету «Правда» и зая-вил, что гражданская война, наконец-то, закончена.
; Остатки белых сброшены в море и потоплены, – гремел он простуженным голосом, размахивая здоровенным маузером.
; А теперь что нам делать? – с детской непосредственностью спросил хохол Никита-лапотник. – Домой идти, что ли?..
Как столбом по башке треснули комиссара. Он позеленел, присел, наконец заполнив пузырь вечно торчащих кожаных штанов своим пустым задом:
; Какая контра задает провокационный вопрос, я тебе покажу домой... сиськи захотел!!!
; Дак, уже четвертый год мотаемся по этой Сибири... Пора домой. Четверо детей, старики снятся, – не унимался Никита.
; Советская власть не даст пропасть... Она обо всех позаботится, – уже брызгал слюной от злости комиссар.
– Худобу уже отобрали, посевную пшеничку... Чем сеять будем? Старший сын уже не поднимается...
; Красноармейцы! Это провокатор! Он пытается посеять анархию, разлад! Да я тебя!.. – уже задыхался комиссар...
; Да ты не кипятись, Лазарь, остынь, – вмешался рассудительный селидовский казак Кузьма, – его земляк из соседнего отряда был дома по ранению и сказывал, что худо дома, голод, холод, детишки мрут, матери скучают, жены заждались... не по-человечески это, не по-христиански...
; И ты провокатор! Его пособник... Бога – нет! Его попы выдумали... Ленин нас учит, что надо убить сто тысяч попов, тогда жизнь будет...
; А где их столько набрать? – вступил в свару взводный балагур Сенька. – Так на них же нужно сколько патронов?! – уже явно издеваясь, прошелся глазами по рядам сидевших красноармейцев. – Ты уже лучше дай нам боевой наказ по сколько попов нам дома расстрелять, да и отпусти нас по бабам, а там мы справимся и с теми, и с другими... А тебе еще один орден дадут, – уже в сплошном хохоте закончил Сенька.
; Это бунт! – паля вверх с маузера, орал Лазарь. -Молчать: я приказываю! Молчать!
Свободно лежащая на взгорке на весеннем солнышке толпа замолчала, но стала нехотя подниматься, опираясь на свои длинноствольные с примкнутыми штыками вин-товки. Серое, многоротое, зубатое, разъяренное существо молча осторожно обволакивало жалкого человека с кри-выми ногами, в красных галифе, задрипанных сапогах, в кожанке, но орущего одно слово «молчать!», и больше ничего. И, может, в другом обществе, в других мирах, в других измерениях это бы закончилось по-иному, по-христиански...
Но тут, в наэлектризованной злом, кровью, ненавистью закончилось по другим законам – законам революций, гражданской воины...
...Из-за поворота, прикрываемого густым подлеском, вынырнуло дымящее и стреляющее выхлопными газами чудо – легковое авто... С открытым верхом, черное, зловеще урчащее, оно нагло врезалось в толпу, которая еще не закончила изливать свою ненависть. Последний, пугающий, выстрел Лазаря на секундочку опередил хлопок выхлопных газов автомобиля... И все обернулись: с облучка лихо соскочили двое краснозвездных охранников, размахивая маузерами. Они открыли задние двери и выпустили двух сидящих. Один из них был в коже, второй в шинели, с туго затянутой подставной ватной грудью, надраенными сзади пуговицами.
; Кто это? – прошептал в ухо Бакланову Иван.
; Троцкий. Это... С ним Ульрих и ... – ответил шепотом Бакланов.
В ухо дохнули:
; Ревтрибунал... тройка... они, – закончить не успел говоривший, как послышалась команда: «Повзводно, стройся!»
Командир полка браво сделал отмашку левой рукой, и солдатики, путаясь в полах длиннющих шинелей, скре-жеча железом граненых штыков, выстроились.
; Равняйсь! Гирра!.. (смирно). Равнение на середину!
Серая солдатская масса дернулась на середину головой и замерла четырьмя коробками.
Комполка, крутнувшись на левом каблуке и правом носке, сделал с левой один шаг и свалился кулем в траву. Он водил в атаку под вой шрапнели, рев гаубиц, стук пулеметов и не кланялся пулям, вой шрапнели его не пугал, не дрожал он, как этот липкий березовый листочек едва проснувшейся жизни дерева... А тут... нога утонула в чем-то мягком, колено не выдержало тяжести собственного тела, когда беззвучно пуля вонзилась прямо в сердце; резануло в груди, сдвоилось в глазах и все стихло. Он еще с неудобного положения успел перевернуться на спину и уставился на серовато-голубое весеннее небо. Буденовка сползла со лба, пшенично-кудрявые волосы, которых он так стеснялся, подхваченные порывами теплого весеннего ветерка, легли на чело уже мертвого солдата...
Полк глухо зашумел, загудел стотонным гулом. Этот гул несся не из человеческих душ, он через эти души выхо-дил из самой многострадальной земли: что-то тут неправильно, что-то здесь не так... Поэтому стонет изболевшаяся от ран, крови, смертей земля. И строй начал разваливаться, расползаться и превращаться в озверевшую толпу.
Авто с орущим Троцким и вторящим ему Ульрихом начало пятиться назад. Их охрана куда-то подевалась. Но стоило Троцкому пальнуть вверх, а потом в толпу, ранив одного из красноармейцев, как несколько глоток выдохну-ло:
; Братцы, убили... – и толпа ощетинилась в стреляющих штыками.
Водитель первый сообразил, что пятиться назад скоро будет некуда – там железнодорожная насыпь – резко оста-новился и переключил скорость. Авто резко сорвалось с места, Троцкий и Ульрих свалились на сидения... И вовре-мя; красноармейцы уже стреляли прицельно. Толпа на не-которое время замерла. Авто неслось на нее, не выбирая дороги, а когда оказалось в середине толпы, Троцкий первым понял, что они спасены, находясь в центре, поэтому смело поднялся, и стал снова орать. Толпа ручьем развернулась и понеслась за авто. Кто-то бежал рядом, бесприцельно паля, кто-то медленно плелся в общей толпе. Вскоре, отчаянно пыля, дымя, надсадно ревя, авто с три-буналом скрылось за поворотом...
Первыми почувствовали опасность те, кто был сзади: в хвост им подкрадывался бронепоезд. Ситуация была тако-ва: если начнут косить, то задних, загоняя остальных впе-ред, в город, где полно войск. Путь один – на насыпь, где их пощелкают, как цыплят, из двенадцати пулеметов, и даже если кому удастся перескочить насыпь, там полувскрывшаяся река... Пулеметы били прицельно, не пропуская почти никого. Так что редко кто добрался до насыпи... Спаслись только те, кто первыми заметил бронепоезд «Большевик», гордость Самарской дивизии...
Спустя неделю в газете «Самарский большевик» было напечатано краткое сообщение: «Гидра контрреволюции пустила свои щупальца и в ряды Красной Армии. Попытка поднять мятеж на Волге комполка Чижом позорно прова-лилась. Трусливый Чиж с перепугу сам подох. А остальные его приспешники были разгромлены революционным кулаком Л. Троцкого и Ульриха... Отличился революционный бронепоезд «Большевик». Он выполнил свой долг! Дрожи, гидра революции! Не будет пощады никому.
Ком. кор. Косарев».
Бакланов первым оценил опасность, дернул Ивана за полу шинели и показал на первый буерак, куда можно скрыться. А когда «Большевик», обдав их паром, проскрежетал мимо, они и еще несколько красноармейцев понеслись вниз по буераку от этого места. Бежалось легко и приятно без этого чертового железа – винтовки, патронов, длиннющих гранат. О будущем не думалось. Но Бакланов с Иваном отделились от остальных сразу и хуторами, степями и перелесками стали пробираться на родину Бакланова в казацкий край – Селидово. А уже оттуда – в Юзовку, а с Юзовки – на Ломбардо. Это был уже 1927 год. Бакланов работал штейгером, потом начальником шахты Марковка 1-бис, Сорокино, а Иван Привалов – сначала крепильщиком, потом его звезда резко взлетела вверх: десятник, начальник участка, начальник шахты, гл.инженер треста, начальник треста. Нигде он больше года-двух не задерживался. Иван дорвался до учебы – закончил вечернюю среднюю школу, горную промшколу, рабфак в Юзовке, промышленную горную академию экстерном и был в 1932 году назначен начальником треста «Дмитриевуголь». Жил он в помещичьем особняке один. Отец умер вскоре после ранения в спину, мать и Ю он больше не встречал, хотя принимал с Баклановым многие попытки к розыску. Где-то году в тридцатом передали, что Наталью-медсестру видели в Китае, и что живет она в китайской семье в Харбине.
* * *
Это было, когда Бакланов А. К., Страхов А. А. еще были живы. По цыганской почте Дарья, ошивающаяся по базарам с какими-то темными личностями из цыган, татар и других лиц непонятной национальности, быстро поднявшихся, а еще быстрей и утонувших в результате гениальной ленинской политики в процессе уничтожения НЭПа и завершения индустриализации и коллективизации, набравшим таких темпов, что даже голова у отца народов закружилась, узнала, что Ивана разыскивают старая изможденная женщина и какая-то нерусская, узкоглазая. Узкоглазая вьюном проскальзывает в толпе, не задевая никого, а женщина упорно молча стоит днями, засунув руки глубоко в карманы, широченные и засаленные – и не поймешь, она просит милостыню, наблюдает или просто стоит и высматривает. Дают милостыню – не берет, а в карманы позволяет засунуть краюху хлеба или что-либо съестное, вытащить, что нередко делали вездесущие цыганчата, – она не противилась, но и не реагировала...
Бакланов, принесший эту весть, долго не решался ее сообщить Ивану Ильичу. Он уже ожидал около десяти лет, и каждый раз очень расстраивался. После нескольких ме-сяцев бесконечных воспоминаний об их последнем побеге ему месяцами они обе снились, его они жалели, как ма-ленького, но всегда укоризненно молчали. Их лица были глиняно-белые, как персонажи китайских театров. Мимики – никакой, сплошная белая маска... И все уходили и ухо-дили... или улетали, уносились куда-то. Бакланов уже не-сколько раз ездил в Дмитриевск и наблюдал за странной парочкой. Не удавалось проследить ни откуда они появлялись, ни куда исчезали. Заметив слежку, смешавшись с толпой, растворялись в ней. Но ближе к шахте «Иван» не подпускали: там, в единственной пешеходной тропке узкоглазая становилась столбиком и видела всех, как на ладони. Пока Бакланов решал, как дальше быть: идти вперед или придумать что-то вроде партизанской уловки, например, чистить ногу, наклонившись, чтоб оглянуться. Но пока он решался на что-то, они сникали. Но потом оказалось, что их надежно охраняют цыгане. И они же сами посоветовали ему не дергаться: у них уже давно живет удегейка из Китая с какой-то женщиной, очень больной, не говорящей и ничего не помнящей. И пусть он больше не ходит вокруг...
Сердце у Ивана Ильича ухало так, как паровик подъемной машины. Кровь била в виски, глаза налились кровью, лоб похолодел, покрылся испариной, он пошатнулся, заскрежетал зубами, и простонал:
; Помоги, Кузьмич...
Кузьмич и сам уже понял, что нужно помочь. Он рванул добротную, военного образца, гимнастерку, расстегнул опоясывающий его мускулистый живот ремень и уложил в кресло, приговаривая:
; Спокойно, Иван, спокойно... Это они...
; Точно? – цокоча зубом о зуб, – прохрипел он. – Точно они, Алексей? Ты точно знаешь...?
; Они, Иван, они...
; Откуда знаешь? – лицо его просветлело.
; Цыганская п... почта, – ухмыльнулся Алексей Кузь-мич.
Однажды вечером Бакланов засиделся вместе с Белым у Привалова, решая как из ничего сделать что-то – на этот раз родильный дом, – как в ворота резко постучали. Привалов попытался подняться, но острая боль в спине заставила его лечь:
; Выгляни, Белый, кто это на ночь глядя?
; Не на воронке, и то хорошо; а то гребут и гребут, «вредителей», видите ли, наплодилось, – проскрипела Пашка, усталая от ожидания Ващенка и двух соколиков-сыночков...
; Лучше бы уж промолчала, мало тебе: за язык весь род пострадал, – обозлилась Софья, – бабье дело рожать и молчать.
; Так тут же свои, чего ж я молчать буду...
Дверь за Белым захлопнулась, и он очутился в вязком осеннем полумраке. Густая полуугольная и полупородная грязь чавкала под ногами, ноги разъезжались в стороны. Он придерживался за горизонтальную жердь, чтобы не упасть, наблюдая за происходящим возле калитки. А там стояло пять-шесть фигур возле таратайки. Белый уже стал готовиться к худшему, но отделившаяся фигура, шепелявя беззубым ртом, произнесла:
; Это ваши женщины, заберите их... Эту, правда, надо нести, а эта сама пойдет, – прошепелявил он, указывая кнутом на стоявшую простоволосую.
; А кто они? Откуда?
; Получай, как посылку, хозяин «спасибо» скажет...
; А ты знаешь, кто тут живет?
; Знаем, знаем..., – заговорила черномазая цыганская волосатая физиономия. – Дашка рассказала...
; Ну, если Дашка, дело другое, – сказал для порядку Белый, подхватив на бегу невероятно легкое тело, – а вы кто такие?
; Дашка знает...
; Угу, – уже на ходу буркнул он и, пропустив простоволосую, двинулись в дом. Оттуда, уже слегка встревоженные, вышли с коногонкой Софья и Пашка. Белый с ношей вошел в переднюю, ему светили под ноги; Привалов стоял, согнувшись в три погибели от боли, вступившей в спину. Он прислонился к стенке и пытался по стенке распрямляться вверх, но, кроме адской боли в спине, он ничего не достиг. А между тем закутанную в платок освободили от остатков одежды. Привалов Иван Ильич среди множества лиц, миллионов, миллиардов узнал бы это лицо. Это была медсестра Второго Аргутьевского полка, жена таежного охотника-промысловика, партизанка, контрабандистка, мойщица посуды вонючих трактиров Мукдена..., это была Наталья Михайловна, его мать, которую он так любил, так нежил, так ожидал, искал. Он миллионы раз представлял встречу с ней, но только... Он попытался выпрямиться, обливаясь потом от попытки преодолеть жуткую боль, но вместо этого – тело как вата наполнилось водой, сверкнули миллионы свечек, на фоне узкоглазой усмехающейся фи-зиономии, и все потухло...
; Что с ним? Кто она? Откуда вы взялись? – загово-рили все разом.
; Она его мать... Наталья Михайловна Привалова... Мы с ним расстались 7 лет назад в Китае...
; А ты кто? – ерепенилась Пашка.
; А я – Ю О Лань. Медсестра с партизанского отря-да... Вот... Она сейчас оживет. Только воды дайте.
; А он? – только сейчас обратили внимание на скрюченное тело Привалова, бледное, как стена. Все повернулись к нему.
Привалов и вправду открыл глаза и, как полоумный, начал ими шарить по потолку и стенам, вроде он их видел впервые, задерживал внимание то на одном, то на другом предмете: на чайнике с трубой, на глобусе, доставшемся ему по наследству, на крахмальных занавесках... Затем начал рассматривать лица: обтянутое папиросной кожей Пашки Ващенко, в красных склеротических прожилках Софьи, огрубевшее, изрезанное голубыми черточками и точками угольной и породной пыли Белого, узкоглазое выразительное желтое лицо Ю... Всплывшее случайно ви-дение Ю он боялся потерять. «О Боже! А это откуда? Откуда?!» – подумал он еще раз, а потом, счастливо улыбаясь, куда-то уплыл...
Дальше всем командовала Ю О Лань:
; Наталью в теплую ванную, а его я сейчас приведу в чувство, – распоряжалась она, разминая пальцы, принорав-ливаясь к ушам Ивана. Белый невольно погладил и прикрыл свои уши-лапти, чтоб попутно не пострадали. Но мертвецки-бледное лицо Ивана Ильича спустя считанные секунды начало розоветь, а затем пришло в норму. И он крепко уснул, слегка шевеля губами, как ребенок. Вдобавок ко всему, он еще и отвернулся в угол от света, скрючился бубликом в свое дородовое удобное положение, подложив кулак под голову. Софья попыталась подсунуть подушку, но китаянка ее остановила:
; Он думает, что в китайской тюрьме: там подушек нет, все спят только на правом ухе... Если подложите, он проснется... А ему надо отоспаться... четыре часа в тюрьме... Можете разговаривать, он не проснется... Натальей займемся: все, что на ней – сжечь у нее на глазах. Вымыть, чесать, растирать буду я, приготовьте молока и сахару... Одежонка какая-нибудь найдется?
; Найдется, найдется...
; И на тебя есть... Иван давно вас ждал, – затараторили Пашка и Софья дружно, но, в конце концов, языкатая Пашка не удержалась:
; Он и не женат до сих пор из-за этого, – дерзко глядя своими серыми глазами в темно-карие глаза Ю, выговори-ла она. Получив увесистый тумак в бок, Пашка замолчала и начала уборку в полупустом жилище Привалова...
Наталья Михайловна, завернутая, как куколка, в три-четыре шерстяных одеяла и еще какую-то доху, была среди этих одежек едва заметна. Она упрямо уставилась на своего любимого сынка, так дорого доставшегося ей. Он во сне содрал с себя обувку, подвигал пальцами ног, а когда Софья прикрыла босые ноги, он резко сбросил тряпицу и начал потихоньку оживать. Наталья сказала по-китайски:
; Очнулся.
; Да, просыпается, – ответила Ю, – ему сейчас пить надо дать много.
Они совершенно забыли, что китайский тут вообще первый раз слышат, а вспомнив, сходу перевели на русский. Александра сразу подхватила:
; А теперь зрозуміло все, а то – тху, тху, – попыта-лась воспроизвести она.
; А что есть «зрозуміло»? – отпарировала Ю.
; Ну, значит, понятно, – уже под общий смех ответи-ла Пашка.
Под смех открылась входная дверь, и ввалился Белый в своем засаленном тулупчике, нежно поддерживая бесценный груз. Он как-то глупо, даже виновато улыбался, а когда грохнул на столешницу огромный бутыль «казенки», все оторопели. Он ничего лучшего в свое оправдание сказать не мог:
; ...так она же сказала, что ему надо много пить..., вот пусть и пьет, тут много...
; Да чаю ему надо..., настоек... трав, – мучительно улыбнувшись, сказала Наталья.
Воцарилась абсолютная тишина. Это были первые слова, которые она произнесла за последние полгода, за те полгода, когда впервые попала в Дмитриевку, совершенно забытый ею край, когда ее еще в пеленках вывез ее дед на Дальний Восток, который тогда все называли Забайкальем в так называемых «столыпинских» вагонах.
Услышав родные нотки, ее «лагидный» ни с чем не сравнимый тон вечно поучительного, чуть дребезжащего, очень тихого голоса, он встрепенулся окончательно и про-изнес уже давно забытое:
; Ма! Как долго мы не виделись с тобой?!
Он грохнулся на колени перед ней, сидящей в огромном заморском кресле, обнял ее худенькое тельце и положил свою громадную лохматую голову на ее плечо. Она покраснела, широко раскрыла глаза, слезы из которых текли двумя ручьями. И она их слизывала с губ. Пашка застыла мертвой фигуркой – где ее Ващенко, где ее сыночки? Какие топчут дороги, какие камеры им уготованы или уже их нет... Ю стояла за спиной Натальи, готовая всегда прийти на помощь, Белый стоял за столом, нелепо демонстрируя свою бутыль. Наконец Ю сказала:
; Ну, достаточно лить слезы, уже все позади...
На какое-то время это не возымело никакого действия, но потом Пашка сказала:
; И в самом деле, хватит...
И все вдруг засуетились, забегали, ища неизвестно что, то и дело толкая стоявшего у всех на пути со своей дурац-кой бутылью Белого, награждая его каждый раз очередной порцией ругани, на что Ю вскоре заметила повелительно:
; А ну, перестаньте его обижать...
На что Софья не преминула огрызнуться:
; Вот видишь, Белый, у тебя защита нашлась...
; А ты как думала, и у меня найдутся защитники... Пашка разреготалась первая, произнеся:
; Так стань рядом с ней, ну стань... Да оставь в покое свою чертову бутыль... Стань..., стань... – она тащила его за рукав так, что тот затрещал, – стой, гля, девки, защитница-то в два раза меньше его, – а дальше продолжила без пере-рыва, – а лапища у него с лопату, ножище с полметра... и просит защиту...
Белый смутился, он только хотел... Но даже додумать ему не дали, не то что сказать, как Софья все прервала:
; Уходим домой. Ю – это тебя так зовут, или?.. Пойдем, я тебя с псом познакомлю, а то он тебя не выпустит отсюда, – и последовала в прихожую, освещенную коногонкой.
Видно было слабо и Ю услышала тяжелый вздох и по-трескивание суставов потянувшейся собаки...
; Ко мне, Полкан! – тихо и ласково позвала Софья. Из темноты грузно, стуча подушечками лап, показалась фан-тастическая морда пса, исполосованная шрамом.
; Это Ю, она – свой, свой, – уже по буквам повторила Софья, – познакомься, она – свой, свой, понимаешь... – уже с тоном радости от фразы: «она и свой», произнесла она. – Погладь его, как нос протянет, он должен твой запах за-помнить. Но не трусь, собаки враждебность и трусость не различают... Лучше присядь, собаки не любят, когда кто-то выше их...
Она еще что-то тараторила, но Ю присела на корточки и нежно обхватив всю морду пса, начала ее ласково раз-глаживать:
; Ах ты, мой старичок, ах ты, бедненький, кто это тебя так безжалостно приласкал, – шептала она, приближая свое лицо к его обветренной пасти. Он мелко дрожал, поскуливая, пряча свой длиннющий язык. Он волновался. Такого «своего» он еще не встречал. Он повиновался полностью, он сдал свою власть новому... хозяину.
Зато Софья стояла в стойке «фу!», готовая погасить агрессию в любой момент. Но этот момент так и не насту-пил. А когда Ю выпрямилась, Полкан грузно поднялся на задние лапы и лизнул ее шершавым языком снизу вверх по подбородку, губам, носу ... Удивленная Софья продолжала рассказывать:
; Это пес Тимофея, он – собака-волк. Он порвал псов вохровцев с колонии, и его собирались у Тимофея ото-брать и застрелить. А Иван Ильич его защитил и скрыл у себя, но он все равно приговорен... И он это знает... А к тому же Тимофей сейчас на учебе, так вот мы все...
* * *
Что «все» она договорить не успела, по булыжной мостовой примчался вестовой к Ивану Ильичу с печальной вестью: арестован профессор Терехов, готовится арест ученых-вредителей и студентов, в том числе и нашего Ти-мофея, задержать и обеспечить доставку необходимо транспортом треста, так как все спецмашины в разъезде. «Нужно Бакланова предупредить», – подумал Иван Ильич. Но не успели отстучать конские копыта, как послышалось урчание его автомобиля и три условных сигнала (выходи, дело тревожное). Но только Иван Ильич стал собираться, в дом залетел главный инженер треста Чуднявцев с известием: у Бакланова на шахте плывун запечатал откаточный. Вместе с Баклановым в шахте отрезенными остались 42 горняка вместе с начальником участка Долбней Иваном Калистратовичем, десятником Петром Татьяниным и маркшейдером.
Чуднявцев, здоровенный задубелый горняк, прошел путь от мальчишки-саночника до главного инженера треста, несколько раз сидел под завалами, взрывами газа-метана, панически боялся плывуна – смеси воды, глины, песка, разложившейся породы, который сносит все, наглу-хо запечатывает все щели. От него спасения нет!
Привалов, не спуская глаз с Ю и матери, быстро одевался. В ладно подогнанной полувоенной гимнастерке, затянутый ремнем, в модных галифе, сапогах, он цепко стоял на ногах, передвигался, пружиня, обмениваясь репликами:
; А где это случилось?
; На Марковке...
; А чего он туда полез? Марковка с Ломбардо на раз-ных полях... Граница полей...
; Да он уже соединился горизонтом 212, вентиляци-онным, а теперь через Марковку гонит откаточный...
; Ага! Понял... он хотел новый горизонт открыть?
; Да! Там пласт ноль девять, кровля – стекло, зольность почти отсутствует...– отвечал Чуднявцев. – Сбойки осталось метров двенадцать...
; А ты откуда это подробно знаешь? Проекта на сбой ку я что-то не видел...
; Я им устно разрешил...
Привалов уничтожающе зыркнул:
; Сорок два человека... Бакланов, Долбня, Петро... Если с ними что, сброшу тебя в шурф. Понял?!
; Понял. Я сам спрыгну...
Иван резко повернулся, подошел к матери, посмотрел ей в глаза и увидел в них ту десятилетнюю тревогу о его жизни и смерти и сказал:
; Не знаю, когда вернусь... под землей сорок два че-ловека...
; Ты будь тут хозяйкой, – выдавил он некоторое время спустя, – женой тебя беру, – совсем смутился он, – вернусь, женимся как люди, – и еще раз добавил, обращаясь ко всем: – Юлией ее зовут...
Они резко повернулись и затопали сапожищами по деревянному полу в прихожей, а потом – во дворе. Белый последовал за ними.
В доме вдруг образовалась жгучая тишина, когда лю-бой предмет говорил внутренне сам с собой, когда все вместе образовали такую трескучую тишину, что казалось каждый пытался про себя решить свой вопрос: а что будет дальше со мной, что будет с нами. Мать прошла полмира – нашла сына и тут же потеряла, Ю нашла жениха, уже поч-ти мужа – и тоже потеряла... Они сколько лет мечтали о встрече. Наталья все эти годы вспоминала, какой он был ласковый, юный, красивый, храбрый, как она ему готовила жену, совсем другого роду-племени, она ее сделала русской, нет полурусской, полухохлушкой... Они около десятка лет носились по белу свету, ища того призрачного Ивана, который им был единственный нужен... И никогда, никто из них не подумал, что в этих революциях, граждан-ских войнах, смутах всегда гибнут, прежде всего, дети, чьи-то дети. И вот сейчас огрубевшие, жесткие, суровые мужики вытоптали своими сапожищами из теплого светлого жилища, оставив этих несчастных женщин: Наталью – пятидесятилетнюю, сухую, изможденную, прошедшую путь Второго Аргуньского полка от его славы до падения и разгрома и прожившую последнее десятилетие в Китае в рабской работе; Ю, Юлию, как ее нарек Иван, из многодетной семьи, сейчас оставшуюся единственной живой из девяти детей, так как всех ее братье и сестер за ее уход к партизанам изрубили в капусту бравые казачишки-семеновцы; Ващенко – ни жену, ни вдову, оставшуюся ломовой шахтной лошадью, – помогли гепеушники лишиться мужа и двух сынков, – ясных соколов, нелепо обозванных вредителями; Софью со сломанным позвоночником, которая сама достала из-под выброса обожженного, всего в угольной обугленной корке своего родного и похоронила по-шахтерски и по-человечески. Они все были праведными, чистыми, верными, но сейчас беззащитными. Верным им сейчас был только пес-волк Полкан, сам уже давно ходивший под приговором, да впрочем, как и они...
* * *
... На шахтном дворе толчея народа. Весь поселок дви-гался только в одну сторону, в сторону шахты. Старики, старухи, подростки, дети, как по команде, бросив все в до-мах, времянках, общежитиях, двинулись к шахте... Шли и рабочие, тем более, что это была смена. Бани тогда еще не было, потому переодевались дома и их светлые лица на фоне грязной робы особо выделялись. Они не спешили ус-тупить дорогу урчавшему и сигналящему автомобилю Ивана Ильича и Чуднявцева , и поэтому он двигался только чуть-чуть быстрей толпы... Им не раз приходилось выезжать на аварии, но такого еще не наблюдалось. Они едва продирались сквозь толпу, которая сзади резко замыкалась. Наблюдалась какая-то натянуто враждебная ситуация. Иван Ильич первым обратил на это внимание и наклонился к Чуднявцеву:
; Что еще произошло?...
; Вечером залетели эти... и арестовали всех началь-ников участков...
; А начальника вентиляции?
; С него начали...
; Так чего ты не говорил раньше!
; Связи с шахтой не было... Нарочный прискакал, и я сразу к тебе.
; Так что, еще и шахта загазована?
; Вроде нет... там десятник положение спасает...
Когда автомобиль, осветив слабым желто-слезливым светом шахтный двор с его брошенными в беспорядке искореженными рельсами, вагонетками, стойками, распилами, наконец остановился перед входом в контору, его мигом окружила грязная толпа, дымящая самокрутками. На фоне слабого освещения Ивана Ильича сначала не узнали, а поэтому у него екнуло сердце... Он знал силу шахтерской толпы, когда при противостоянии какое-то время они изучают друг друга, глядя в глаза, и достаточно одного некстати сказанного слова, как толпа снесет и измолотит все, что попадется на пути. Но тут все было по-другому: ему дали подняться на подножку и:
; Да это не они... Это авто Привалова.
; Привалов, Привалов, Привалов, – пронеслось в тол-пе с облегчением.
Иван Ильич от недопонимания ситуации бессмысленно ворочал нелепо большой своей головой, а толпа уже мирно заропотала другим гневом. Он собирался что-то сказать, или спросить, в чем тут дело. Но подошла Зем-фира и сказала:
; Мы подумали, что они снова приехали за Кузьмичем, за Баклановым..., или еще за кем, – уже вздохнув полной грудью, сообщила она.
; Кто приехал?
; Гэпэушники, кто же еще? Вон твой Жихарев с ними тут шастал, вредителей искал...
; Где он сейчас?
; С ними уехал. А синеголовых оставили взять Бак-ланова...
; А кто сейчас из ИТР остался...?
; Богует тут Страх, всеми командует...
; Как? Страх командует? – удивился, изумился При-валов. – Он же образование не...
Ему не дали закончить и ответили на первую часть во-проса:
; Кулаком и матом... Что, Страха не знаешь?
; И получается?
; Еще и как... А Жихарева пообещал в помойнице утопить за Бакланова, – уже на ходу в кабинет сыпались сообщения о событиях этой ночи.
В кабинете Бакланова Страх «пытал» комсомольского вожака Веру:
; Кого еще видела в списке в числе вредителей?
; Кого-кого, один Кузьмич на свободе...
; Ни хрена себе свобода, да их уже и живых, может, нет, а они второй раз приезжали за ним! Оставили троих его ждать, и живым или мертвым... Убью гадов, – взъерепенился Страх, но тут увидел Привалова и Чуднявцева и остановился: – Слава тебе, приехали наконец-то люди, а то я тут... раскомандовался, ... его мать... Привалов лукаво взглянул на Чуднявцева и на любопытных, подмигнул:
; А, по-моему, отлично командует! Как вы думаете? – сказал он, обратившись к набившимся в кабинет.
; Это точно! Командует нормально, но он же всех по-убивает, – уже под общий хохот ляпнула Земфира.
; Страх зыркнул на нее и ответил:
; Тебя уж точно! Стерва!..
Тут вмешался Чуднявцев:
; С этих пор вы будете всех называть на «вы» и по имени-отчеству... понятно? Вот как я Ивана Ильича, а он меня...
Если бы рванула граната-лимонка, меньше было бы грохота... Смеялись все... Они могли представить себе Страха в качестве начальника, так как от его кипучей на-туры все делалось самим собой, но его с именем-отчеством, это уже слишком... Привалов, кстати, спросил:
; А как ваше имя, отчество и фамилия?
; Страх... ов.
; А дальше? – настаивал Чуднявцев.
; Алексей Алексеевич, – первый раз в жизни произнес он свой родовид – фамилию, имя свое и имя своего отца.
; Вот и командуй, Алексей Алексеевич, попроси всех выйти, пригласи маркшейдера с картами полей «Мар-ковки»...
Страхов Алексей Алексеевич, первый раз в жизни почувствовав к себе такое уважение и внимание, совершенно стушевался и выразительно зыркнул на дверь, и ему показалось, что для начала он все же произнес свое привычное про мать и концовку «убью», но в середине все же произнес:
; ..., пожалуйста, иначе...! – первый раз в жизни. По-мог маркшейдер:
; Что меня искать, я вот. Карты при мне.
Старый штейгер, выпускник Московского горного института выпуска 1916 года, Бейдерман Давид Айзикович всю жизнь прокладывал, как бы потом сказали, подземные магистрали, стволы, уклоны, сбойки, гезенки, – ни разу не ошибся ни на четверть, на вопрос о полях шахт сходу сообщил, что поля «Марковки» находятся на отмет-ке 200, а Ломбардо на 220. Но плывун затопил в свое время «Марковку» и ее запломбировали дубовой перемычкой лет сорок назад, прорвать она не могла.
; Там пережим породы, смотрите, тут уклон под пят-надцать градусов на север, а в конце полей «Марковки» – на юг, – заметил Чуднявцев, а потом долго думал и сказал:
; Больше плывун выжимать не будет, – он достиг уровня...
; Во всем виноваты дожди, а вода собралась со всей Куцой балки. Там в карьере, где «Коммуна Ильича» брала бутовый камень, она и собралась... Вот и просочилась че-рез песчаник, – твердо сказал Страхов.
Все повернулись к нему. Давид Айзикович, проурчал в седые лохматые усы, сказал:
; Все может быть, но взрывные работы в шахтном поле не разрешены, по крайней мере, – не согласованы с нами...
Его прервал Страхов:
; Да они в карьере нашли целый склад снарядов и там их рванули, чтоб не вывозить...
Привалов забегал по кабинету:
; Так шахту затопили, сорок два человека в темени, а еще конюшня... Шесть лошадей...
А Страхов добавил:
; И цыганка Дарья...
; И еще этого не хватало... А она там как оказалась?
; Она спустилась со сменой, лошадей кормить и поить... И лампы в конюшню понесла, – нехотя заметил Страхов, а потом добавил, – она ведь того... брюхатая.
; А кто же постарался у вас? – спросил Иван Ильич.
; Я... это... женюсь... собираюсь на ней... Привалов разреготался:
; Женюсь... собираюсь... Во, дурак...
* * *
Прошло почти два года беспокойной жизни вокруг Ломбардо. Тридцать пятый и тридцать шестой годы, внешне спокойные, внутри загнивали и гнили. Уже победно шла к завершению коллективизация, создавался комсомол, пионерия, проводилась ликвидация неграмотности, индустриализация... Партия набиралась сил, становилась ведущей – и сразу же – гнилой. Гнилой властью. Пролетарский писатель М.Горький в записной книжке оставил неосторожную запись – «обожравшиеся кровью вурдалаки». От них же и почил в бозе...
...Тимофей уже работал бригадиром крепильщиков. Он повзрослел, заматерел. Из розово-пунцового, неуклюжего, угловатого он становился взрослым атлетом с хорошо разработанными мышцами рук, ног, груди. Его кожа приобрела восточную смуглость, черты лица несколько втянулись, – он все больше становился похожим на отца и лицом и характером. Немногословным и очень любящим нежность и ласку, как покойная мать. Горилку, пиво, вино он не пил, деньги не транжирил. Закончил двухгодичную промшколу, получив диплом горного мастера, и был направлен на рабфак в горный институт. Учиться ему нравилось до потери сознания. Он восхищался миром, восхищался наукой, любая новая мысль вызывала в нем такую бурю удивления, что он готов был лишиться собственной кожи, чтоб добраться до сути. Его буквально валила с ног мысль: а что дальше? Что там еще есть? Мир он поделил на две половины: верхняя – видимая, цветущая, мягкая и податливая, благоухающая, пахнущая, вкусная, дающая жизнь, любовь, знания; нижняя – таинственная, темная, непознанная, уже бывшая, – и это прошлое, – конец живому, смерть, а она бесконечна. Раздел между ними, граница – это горизонт. И чем больше он осваивал все, что ниже горизонта, тем загадочней и сложней ему все представлялось. В компаниях он не водился ни с кем, кроме Зеленского, осевшего в губернском военкомате. Они регулярно встречались на татами два раза в неделю, тренировали дух и тело. С комсомолом у него отношения были сложными: собраний он не любил, речей – тоже. Он платил взносы и голосовал «за», как научил его Зеленский. В конце концов, был морально осужден к пролетарскому презрению за комсомольскую пассивность. Проголосовали все «за» и он, Тимофей. Впрочем, на это никто не обратил внимания, в том числе и он. Но случай, когда Тимофей, один-единственный, не поддержал резолюцию, осуждающую политическую неблагонадежность и преклонение перед западной наукой профессора кафедры разработки угольных месторождений Ивана Митрофано-вича Терехова, первого, кто обратил внимание на Тимофея, – перевернул все. Ему уже пригрозили откро-венно осудить комсомольца, который нарушает единодушие коллектива. Вместо сессии развернулась дикая вакханалия партийно-комсомольского собрания по изобличению вредителей среди профессоров и студентов.
; Враги притихли, они готовятся к прыжку, они среди нас... Вот, – тыча грязным пальцем в грудь Тимофею, ве-щал парторг рабфака Гулый, – вот его жертва... первая жертва, – гудел он надсадным басом.
; Но мы не допустим развала монолитных рядов..., – просияв счастьем запомнившейся и до конца высказанной мысли, вторила комсомольский вожак института, пышно-телая и любвеобильная Зойка.
Из рядов дружно настаивали:
; Пусть раскается...
; Вон из наших рядов...
; Позор...
; Ганьба...
Больше Тимофей выдержать не смог: кровь стучала в висках, сердце грохотало от гнева, он невольно стал в стойку... Сейчас он начнет громить и крошить все: и президиум, и портреты великих богов, которых никто не видел, и маленьких божков, которых видят все... И в какой-то момент он уже наслаждался этой кутерьмой, их перепуганными рожами, остекленевшими глазами, мокрыми, прилипшими волосами... Но ураган пролетарского гнева внезапно прекратился, когда с правой и левой стороны сцены послышались четкие мерные шаги красноармейцев (сто десять шагов в минуту) с примкнутыми четырехгранными штыками. Два молоденьких красноармейца отшагали пространство по сцене и встали справа и слева от Ивана Митрофановича, громко лязгнув прикладами о пол, и застыли в позе болванчиков. Несколько минут стояла тягучая тишина, потом из-за ширмы выскочил вертлявый человечек в форме НКВД, подошел к трибуне, обвел невидящим взглядом президиум, зал, открыл папку с текстами, переложил какие-то красочные бумажки, сказал:
; У меня документы о связях Терехова с английской, немецкой и японской разведкой.
Еще несколько мгновений в зале стояла жуткая тишина, которая разорвалась внезапно тонким, протяжным, нарастающим воем дочери Терехова Жанны. Потом, когда она грохнулась без сознания головой о пол, в зале послышался легкий шум. Человечек в формочке НКВД продолжил, сотрясая бумажками:
; Вот его обязательства перед разведками, вот расписки... Вот фотографии его развратных деяний, – он победно оглядел всех.
...Жанна пришла в себя и безумными глазами оглядела зал. На трибуне человечек держал последнюю бумажку:
; Вот постановление об аресте и предании его суду. Если невиновен – отпустим... Мы – справедливы!
Он лихо спрыгнул на пол со ступеньки трибуны и рявкнул:
; Караул! Арестовать и вывести из зала!..
Мальчики-красноармейцы вздернули длиннющие вин-товки на изготовку, застыли. Иван Митрофанович гордо поднял свою гривастую голову и оглядел президиум и зал. Посмотрел на лысую голову своего друга Лефтерова Ивана Петровича, бывшего орла-партизана, грозу белых, махнов-цев, а потом атаманов, атаманш, малины разных сортов, а потом прикомандированного с целью укрепления партийных и научных рядов на рабфак. Говорить, угрожать, убеждать он мог не столько словами, сколько атакующим своим видом, жестом рубящей противников волосатой руки. Его правая рука всегда была на отлете, кулак он держал не совсем сжатым, а поэтому всегда, даже когда руки мирно лежали на столе, правый кулак, был полусжатым, как будто держал эфес великолепной английской шашки. Он однажды похвастался Ивану Митрофановичу:
; Я вот этой рукой располовинил от плеча до задницы не один десяток белых и прочих сволочей...
На что тот скромно заметил:
; Наукой бы тебе заняться... А ты все рубаешь... Сей-час время науки...
; Наукой и дурак сумеет... Вот гадов истребить всех надо, а потом твоя наука... Мировую революцию надо де-лать. Внутренних врагов... это... истребить... Проморгали Германскую республику, Венгрию... А сейчас Испанию... вот и ...
Он обиженно задумался и надулся, когда понял, что Терехов оставался абсолютно равнодушным к теме миро-вой революции и сволочей – коллаборационистов. Неожи-данно Иван Митрофанович твердо заметил:
; Нам бы о технике безопасности задуматься, гибнет за год из сотни шесть-семь человек. Нужна машинная выемка угля, на весь Юзовский бассейн два комбайна: на Петровском руднике и на Софье, зато лошадей на каждом руднике – по двадцать-тридцать... Про взрыв метана на Бу-розе слышал?...
; Слышал, слышал... Враги, вредители взорвали... – ответил он, закипая каким-то внутренним злом, наступая на бывшего друга, – А сколько угробили цыгане коней на той же Софье... Я был в комиссии по расследованию и она установила... А это комиссия НКВД, не фунт...
Терехов не дал ему закончить:
; Вот и плохо, что расследовало НКВД, а не специа-листы-угольщики ...
Лефтеров совсем побагровел. Он стал размахивать руками, нервно носиться по кабинету, нарочито громко грюкал коваными сапожищами, цепляясь за все углы стола и все стулья. Терехов молча следил за ним. Наконец, Лефтеров утихомирился, когда понял, куда залез... Он залез в политику, где большие люди, большие интересы. И еще не полностью все сознавая, похолодел от одной мысли, что должен вредные мысли донести, куда нужно... В НКВД... И он это сделал, даже не осознав, что предал друга.
Но для начала он должен успокоить друга, успокоиться самому, решить, что сделать и как ему поступить. Терехов, конечно, голова, он окончил Горную академию, стал красным профессором. Его любили студенты, коллеги. Он был первым и единственным профессором. Получал корреспонденцию из-за границы, выезжал на разные там симпозиумы, получал реферативный журнал и прочую специальную литературу. Он постоянно вел семинар по внедрению технологий выемки угля, разрабатывал угольный комбайн, передвижную гидравлическую крепь. Его очень уважали. За ним, вдовым, бегала добрая половина незамужних, в том числе студенток, и истосковавшихся по мужской ласке просто сотрудниц. Тем более, что он в свои пятьдесят уже много лет был холост, вернее, вдов. Жил в доставшемся ему по наследству небольшом доме с любимой дочерью Жанной, восемнадцатилетней, волоокой, медлительной. Их мать, француженка, тоже Жанна, умерла от банального тифа три года назад, оставив этот домишко, принадлежавший когда-то французско-бельгийской компании «УНИОН». Последняя при Советской власти была национализирована, а домишко из жилья для прислуги перешло в жилье для профессора Терехова Ивана Митрофановича. Это рядом с рабфаком по улице Скотопрогонной.
...Комсомольскому вожаку Зойке было уже под тридцать. Потеряв в гражданскую отца и мать, мелких буржуа, она в двадцатом году подпала под разнарядку для личного обслуживания красных командиров на ее родине в Екатеринославе. Декретом о социологизации девиц от 16 до 25 лет еще весной 1918 года более 60 молодых и красивых девушек из местных учебных заведений подпали под это зверство. Зоя (раньше ее звали Зиной) была среди них. Не удовлетворившие похоть, не выдержавшие издевательств были убиты и выброшены в Кубань и Карасунь. В официальном акте расследования записано, что «ученица 5 класса одной из екатеринодарских гимназий подвергалась изнасилованию в течение двенадцати суток целою группой красноармейцев, затем большевики подвязали ее к дереву, жгли огнем и расстреляли»... Зойке удалось сбежать из этого ада в июне, когда все эти оргии проводились на природе. Последний, молоденький, рыжеусенький, совершенно пьяненький солдатик, не успев расстегнуть ширинку, получил обухом по голове и кулем свалился в кусты. Зойка ушла в лес и с прекращением, по постановлению У1 Всероссийского съезда Советов, «Красного террора», подлечившись у фельдшерицы-повитухи Василисы, в сентябре 1918 года пришла в себя. Как она оказалась в греческом поселении Янисоль, не знала, заговорила только через год. Жили дружно. Василиса, назвав ее Зоей, без конца говорила, что она приволокла откуда-то новорожденную, а тут и эта прибилась. Зойка – молчала. Местные парни пялили глаза и пытались приблизиться к ней, убогонькой. Она сама отдалялась, а Василиса гнала всех прочь: «Сироту хотите обидеть...». А молчала потому, что после большевистской социологизации стала заикаться. Такое прозвище она и получила, сделав его впоследствии фамилией Заика. Когда она пришла записываться в комсомол, долго не могла вспомнить свою фамилию, а тем более – произнести.
Комсомольский секретарь нашелся:
– Так Заикой ее все зовут у нас... Все равно у нее до-кументов нет... А дивчина она правильная..., нашенская..., черных мыслей у нее не имеется. Советскую власть и большевистскую партию любит, предана большевикам...
Ох, не нужно было это ему говорить, теребить душу, нагонять воспоминания. Она мигом вспомнила аптекаря-отца, вечно пахнущего лекарствами и мать-провизора, благообразную старушечку, морщинистую, с гривой седых волос армянку, которой удалось сбежать от черносотенного погрома в начале века и спрятаться в аптеке. А молодой аптекарь стал ее мужем. Он заставил ее забыть о зарезанных турецким ножом отце и матери, застреленных женихе и брате... Могилы у них не было никакой, даже братской. Их просто свезли в Гнилой яр за городом, свалили в кучу, притрусили землей. Позже там образовалась городская свалка. Хотя они жили очень тихо, уступая место любому хаму, врагов у них, как у «бывших», «эксплуататоров», было полно. Отца в городе не любили за костюм-тройку, трость, вежливость. Мать – за шляпки с вуалью, зонтик от солнца... Хотя терпели все. Все-таки лекарь может и не так как надо клистир поставить, не тот порошок подсунуть... А других лекарей в городе не было. Других всех порешили уже давно...
Настал и их черед.
Пьяная комсомольская шпана ворвалась в дом-аптеку, когда они втроем сидели за пасьянсом. Зинаиде, как все-гда, везло, она вот сейчас сорвала банк...
; В масть пошло..., ну, Зинаида, ну, везучая, – при-творно ворчал отец.
Мать по-французски сокрушенно повторяла уже при-вычную фразу
; За ней стоят боги...
Зинаида хлопала в ладоши и прыгала вокруг стола, она ни на минуту не сомневалась в своей удаче в преферансе, и не замечала, как ей талантливо подыгрывали отец и мать...
... В окно аптеки постучали. Отец подкрутил огонь в керосинке, подошел к окну и, отодвинув штору, оторопел: в окно с улицы торчала задница, голая мужская задница и все прочее. Такой мерзости он еще не встречал! Ведь за его спиной стояли жена и дочь! Две женщины!!!... Оцепенение длилось недолго: он треснул в стекло керосинкой. Свет по-гас. За аптекой грохнул дружный пьяный хохот:
; Портки ему туши... сгорит его..., отгорит к ... мате-ри...
; Он, падла, меня до крови порезал... Ну, я ему!...
; Стой, братцы, стой, – заорал старший, – зажигай другую лампу... все зажигай, посмотрим на их задницы, поджарим, как он Кольке...
Активисты-комосомольцы, все круша, ворвались в дом. Их затолкали всех на диван и принесли четыре лампы. Мать была без сознания, вернее, – отец приводил ее в сознание, но стоило ей увидеть происходящее, она снова его теряла. Видя такую пьяную ораву, отец совершенно растерялся и несколько раз дискантом пропищал:
; Не имеете права!... По какому праву... вы так сомной разговариваете?... – он при этом заслонял Зину, позже переименованную в Зою.
; Щас расскажем, щас полечишь Колькину задницу – и расскажем... Спирт есть? Быстра! Промыть задницу нуж-но изнутри.
Отец показал глазами на аптечную реторту и пробирки. Разлив по аптечным мензуркам и разложив оружие где попало, старший сказал:
; Мы к тебе, клистирная трубка, зашли на огонек, выполнить Декрет губисполкома о социализации девиц бывшей буржуазии для нужд красных командиров, политработников...
; Какой такой ... социологизации? Где декрет? Пока-жи!
; Декрет вот, – он подсунул в очки близорукому отцу грязный листок, – а социологизация – это служить по пря-мому назначению, раком всем... Твоя для командования подойдет. Увести, но не лапать!
Мать дернулась и застыла навечно. Отец тоже дернулся, схватил колбу (реторту) со скрещенными костями и черепом и надписью Н2С03 и плеснул ближайшим в глаза. Колька взвыл и выстрелил прямо в лоб отцу. Зина, воспользовавшись суматохой, попыталась сбежать, но ее настигли...
Социологизация длилась в кабинетах, на полу, в канавах, на столах очень долго, полжизни, как ей показалось, а может, и всю ее жизнь. И все чаще после рейдов, вылазок, походов, перестрелок, арестов, комиссий, пленумов, конференций. И все с луком, салом, чесноком. С утробным срыгиванием, с нестерпимым запахом солдатских шинелей, просоленных гимнастерок, портянок, обильно смазанных дегтем сапог, заштопанных и незаштопанных дыр после пуль и осколков, а то и заскорузлых фигурных пятен человеческой и лошадиной крови. Зина тут поняла: она одна, никому не нужна, ни богу, ни людям. И еще Зина поняла, что всесилен тот, кто имеет власть, она, власть, преступна и держится в своей силе постоянными сообществами, стаями. И есть высший, самый высокий властелин, он же самый высокий преступник. И ему служат все. И сокрушить его невозможно. А выходит вот что: в стаю нужно попасть, а потом верно служить. И лакомый кусок ей достанется. А между прочим, у волков по неписаным волчьим законам, во время охоты сверхвласть имеет волчица, а не волк. У нее есть все, чтобы быть доминирующей в стае не только на время охоты, а на всю жизнь: ум, смекалка, внешность, стать, походка. А как управлять этими самцами, она знает. Не они ее поставят, а она их... в колонну, в шеренгу, – и сама будет выбирать... «Вот, профессор Терехов, Терехов Иван Митрофанович, недооценил ее, ее тело, ее стать, – и поплатился...А как все было бы... – рассуждала она, расхаживая в пеньюаре длиннющего, ласкающего ее коленки и чуть выше, китайского шелка, правда, с чужого плеча и тела, – он, профессор, выучил бы меня, а я бы его другому обучила, с моими-то возможностями и опытом, а он бы ездил за границу и привозил бы не с чужого плеча, уже застиранные в разных местах шелка, как этот хренов рубака Лефтеров. Жутко боится жены, лысый, как его хрен, слезно упрашивает ее: «Зойчик, ну давай хоть раз в месяц... это... Мы с тобой...!?» Да хоть двадцать раз... знал бы ты, как противно, – запрыгиваешь, как на лошадь, на кобылу, – и как кролик, быстро, быстро... спрыгнул, и поза углами, напялив шапку ниже ушей, домой... А с другой стороны – квартиру дал, с теплой водой, да и с холодной,... так что раз в месяц потерпеть можно, а там пореже. Раз в три месяца, в полгода... А жаль Терехова все же, такой мужик там сгниет... А какой из него враг? Горе, а не вредитель. Предупреждала его сколько раз... даже, слу-чайно, один раз почти разделась..., – горестно она вздохнула, но продолжала думать: – А куда его Жанка теперь, мымра, тихоня, пойдет. Ну, ничего, хлебнет с мое – узнает...»
Жанна Терехова пришла в себя после ареста отца на топчане у сторожихи Петровны. Как она там оказалась, не знала. Она проснулась от легких шлепков по щекам этой грузной женщины и обвела глазами ее сторожку. Жилище представляло полуподвальное помещение, крышей которого служила крутая деревянная маршевая лестница. По скрипучим ступеням ее днем отшагивали десятки и сотни гулких каблуков. Стены были оклеены газетами, полуокна выходили на тротуар, два артиллерийских ящика, поставленных один на другой, – стол. Сама Петровна приютилась в самом углу на ящике поменьше. Она, как зверь, уловила легкое движение руки Жанны и обрадовалась:
; Проснулась, миленькая, проснулась, хорошенькая. Вот и хорошо, вот и славно...
Она дала Жанне осмотреться, а потом опять запричи-тала:
; Одна ты, бедненькая, теперь, ох, одна... Были б жи-вы мои сыночки, женила б одного на тебе...
Жанна лежала, вытянувшись как мумия. До нее не доходили слова старухи, но она механически отвечала в разговоре:
; А где ж они?
; Комиссарили, так их порубили белые, обоих, сра-зу...
; Как?... Сразу?...
; В одном бою, под Бахмутом они лежат..., – а затем добавила мечтательно: – А какие соколики были, говори-ли: «вот победим во всем мире, тогда заживем...» А зачем нам мир? И внуков нет. А ты живи пока у меня...
Дальше Жанна уже не слушала ворчание Петровны, она начала читать заголовки газет: «Избавиться от попов и вредителей», «Даешь государству угля», «Сталинскую конституцию поддерживаем». И в каждой портреты, порт-реты, портреты. Его, отца всех народов, мудрого, любимо-го. Старуха продолжала, а Жанна все стеснялась спросить, где тут туалет. Наконец, спросила. Старуха указала на вед-ро:
; Вот наш туалет. А утром я вынесу...
И Жанна, свободно владеющая французским, английским, украинским, русским, поклонница идей Ренессанса, революционных идей Делакруа, – посмотрела на простое металлическое ведро и спросила:
; Как на ведро?...
; Очень просто..., как мы все, как полмира, пол Рос-сии...
; Так запах... это... будет...
То, что дальше изрекла старуха, Жанну повергло в шок.
; Ты, девонька, не стесняйся... всем нам в первый раз многое стыдно... А запах? Подставим под нос этому хрену усатому и пусть нюхает...» – сказала она, указав рукой на портрет отца народов в окружении его сподвижников, подобострастно ему улыбающихся...
После выпитой огромной кружки молока Жанна спала, ходила на ведро и снова спала. Просыпалась от собствен-ного плача, а к вечеру распрощались... Добралась домой, когда стало темнеть. Дом стоял на месте, комната закрыта, однако было как-то неуютно, пусто. Старая дворняжка, которая раньше радостно скулила, встречая всех, несколько раз тявкнула и медленно вылезла из будки. На себя она не была похожа: из рыже-белой стала почти коричнево-рыжей. Стояла, сгорбившись, боком, держа на весу заднюю искалеченную лапу. Глаза заплыли грязью. Она была несчастна, голодна, идти не могла. Жанна взяла ее на руки, занесла в сенцы и положила на какую-то тряпку:
; Подожди, я сейчас тебя покормлю, – сказала она и огляделась вокруг.
В комнате был беспорядок: все было вывернуто из ящиков письменных столов, книжных шкафов, этажерок. Стулья и мебель были целы, но по всему было видно, что это не грабеж, не разбой... Это был обыск. Весь жалкий скарб был в целости и сохранности. Забрали только переписку с зарубежными учеными-угольщиками, да иностранную периодику, а поэтому Жанна даже с какой-то легкостью очень быстро все поставила на место. Затем растопила свою «голландку», как они ее с отцом называли, вымылась сама и решила вымыть своего Рыжика, для чего она его всего вместе с подстилкой окунула в огромный таз и начала отмывать прилипшие нечистоты, замешанные на крови. Один глаз запекся кровью, и вряд ли он на него бу-дет видеть, живот проткнут насквозь, из него сочилась кровь и какая-то слизь, задняя лапа перебита. Что делать с ним, таким энергичным и ласковым раньше и таким без-вольным сейчас, она не знала. Но вскоре вспомнила о ветеринаре, который жил на соседней улице и работал на скотобойне, завернула Рыжика и шагнула в темную ночь. Достучалась сравнительно быстро. Ей открыла чужая мо-лодая девица с дерзким взглядом и развязно спросила:
; Что тебе нужно?
; Вот, Рыжик заболел, полечить бы нужно...
; Заходи, – помогу, – сказала уже теплей та и начала рассматривать истерзанного пса, приговаривая: – Ой, ой, ой! Грехи наши тяжкие... Кто же его так?
; Не знаю. Меня дома не было, вот пришла, а он...
; Хорошо, что дома не было, а то пришлось бы и тебя... лечить, – она продолжала осматривать раненого и поглядывать на Жанну: – А ты где живешь?
; На соседней улице... Меня зовут Жанной.
; А-а-а, профессорская дочка... А ты знаешь, куда пришла?
; Нет, не знаю, но мне кажется, здесь живет ветери-нар...
; Он живет на той стороне улицы, напротив. А этот дом принадлежит другу, бывшему другу твоего отца, Лефтерову...
; Ивана Петровича? Почему вы о нем так говорите? Они вместе воевали,– заторопилась Жанна, – почему?
; А теперь воюют друг против друга. Вернее Лефте-ров против врага народа Терехова, – рубая рукой сверху вниз, скороговоркой палила грубоватая девица, а потом без перехода: – Меня Елизаветой зовут, я дочь Леф-терова...
; Мой папа не враг, он ученый, профессор, – вдруг горячим тоном, какого у нее никогда не было, выступила Жанна, она даже подняла для удара кулачок, но останови-лась, не посмела...
Лиза, продолжая ощупывать Рыжика, заметила это движение. Оно ее не напугало, не смутило, потому что она знала – это пустое! В ответ она твердо, уверенно, назида-тельно проворчала:
; Не приучена в морду дать, гнилая интеллигенция... Вот таких мой папенька со своей Зойкой, – она задохну-лась от ненависти, – этой падлюшной комсомолкой, и пе-редушат...
Она распрямилась во весь рост, нежно погладила со-баку и сказала миролюбиво:
; Какой там враг профессор Терехов, а тем более - вредитель? Это Зойка с моим ... упекли его... Надолго... Она добивалась твоего отца, она с моим ..., а мама, когда узнала, слегла с инфарктом. Больше она не выйдет... так я своего... выгнала к ... матери и сюда не пущу больше. А твоего песика нужно усыпить. Спасти его нет возможно-сти. Я врач и знаю, как это делается. Иди в комнату, чай поставь. За него не переживай, он даже обрадуется, что боли не будет. Он даже не узнает, что его нет... Иди! – приказала она – Я его похороню с «почестями»...
Прошло с полчаса, как Жанна осталась одна в комнате Елизаветы. Она уже в который раз успела рассмотреть уб-ранство комнаты. Оно было небогатое, но немного странное: дорогие тяжелые багеты на окнах, рамки для портретов никак не сочетались с тяжелыми портьерами на простом русском шнурке, провисавшем ниже своих возможностей. Круглый дорогой стол для спиритизма окружало десятка полтора разнокалиберных стульев. На старом концертном рояле стоял патефон, рядом лежала куча пластинок в растрепанных конвертах. На буржуйке и варили, и грели, и отапливали еще три помещения, которые были за какими-то гардинами с лебедями и слащавыми молодцами, хищно глядящими на неестественно набеленных уже давно сдавшихся женщин. Жанна прекрасно разбиралась в культуре, а эта безвкусица, претендующая на стиль, была просто мерзкой. А когда на белой бурке, распятой на дорогом персидском ковре, она увидела скрещенные сабли, а по бокам два огромных маузера, ей стало не по себе – в этом доме жить нельзя! Но здесь жили! Как будто не в доме, а в военном музее!...
Вошла Елизавета, грохнула вязанкой дров и от двери начала:
; Что, искусство изучаешь? Это Франция, XVIII век, это – Германия, XVII, Англия... По-иному, культурному: это он стащил из Одессы, это – из Закавказья, а это у басмачей... национализировал, а бурку ему подарил какой-то бусурман-паша. Шашки за разгром махновцев уже после Сиваша ему от Советской власти вручил Фрунзе, а это еще раньше Щорс, за что – не знаю. Но голов он нарубил много... Вот и до твоего отца очередь дошла...
Елизавета, мужеподобная и резкая, ей все больше нравилась. Да и никакая она не мужеподобная и не резкая, она конкретная, точная, расчетливая:
– Грустить будем завтра... А сегодня нужно жить... Го-товиться на завтра. Может, оно будет лучше, – говорила она, как будто вбивала гвозди, – мы с тобой -смотри, какие большие и сильные...
; Я высокая, но не большая, я – слабая, – у Жанны брызнули слезы, и она подумала, что сейчас свалится. Но ничего, устояла, только присела на вовремя пододвинутый Елизаветой стул.
; Я научу быть сильной. А ну-ка попробуй это: это – пойло, а это – вода. Пьешь это и не дышишь, а потом воду до дна и выдыхаешь... За мной, без передыха насчет «три». Раз, два, три...
В слепом подчинении Жанна в точности повторила все, что ей было велено. И ничего особенного не произош-ло. Только в животе и чуть ниже какое-то расслабление, жар, в мозгу – сполохи...
; А теперь ешь все, что видишь, ешь и молчи! А ко-гда наешься – все скажу…
Жанна как-то уже совсем повеселела, будто и не было того, что свершилось за эти сутки: ни этого жуткого суди-лища, ни ухода под конвоем отца в окружении долговязых мальчишек-красноармейцев с длиннющими багнетами, ни этого богом обиженного человека в фуражке с голубым околышем, держащейся на ушах, Петровны, сынки кото-рой лежат в степи под Бахмутом, (они погибли за лучшую жизнь в начале двадцатых, а мать, не растерявшая мате-ринской любви, любви к людям, живет с удобствами на ведре и с тайной мечтой отомстить этому усатому чудо-вищу хоть так); Рыжика, который не знает, что он умер... Так, может, и мне... так легко... Решиться – и все, причем чего Елизавета... не била, не колола...
; А, – вдруг вспомнила Жанна, – хлороформом, пол-секунды... дохнул – и все...
Она вдруг потянулась всем телом к Елизавете, схватила руку и втянула ее запах в себя: хлороформ! И вдруг обезумела:
; Лизонька, прошу тебя, усыпи меня... Я жить не хочу без папы... Ну, что тебе стоит? Ну, скомандуй... – она сде-лалась бледной, даже стала закатывать глаза.
И без того бледные, болезненно-нервные пальчики забарабанили мелкую дробь на груди. Елизавета поняла: не останови эту дробь сейчас, в эту минуту, – эта чертова истеричка начнет душить себя сама... И она остановила ее не совсем медицинским способом – врезала пощечину так смачно, что у Жанны чуть голова не отлетела, заорав:
; Заткнись, истеричка чертова! Подыхать она вздумала..., жить ей не хочется... Да они обрадуются, проклятые, они плясать будут... и мой... тоже... А нам жить надо и пережить... этих гадов... Я им свою маму никогда не прощу, и брата...
Она отвернулась и по-сучьи завыла на высокой ноте. Ее плечи нервно вздрагивали, потом закаменели. Затем она набрала шумно воздух в легкие, задержала, утробно выдохнула и повернулась к Жанне. Лицо ее в течение не-скольких минут переменилось, стало каменным, губы по-белели и вытянулись в две веревочки, сдвинувшиеся над переносицей брови образовали домик. Она как-то боком присела на стул около стола на правую голень, отчего рельефно забелело мощное колено, левая сильная нога бы-ла вытянута. Жанна оглядела Елизавету с ног до головы: ну прямо с картин классиков-французов, Делакруа, напри-мер, и сразу успокоилась. Елизавета налила в оба стакана себе и Жанне:
; Хватит киснуть! Будем жить... раз, два, три!
У них получилось так дружно, что они рассмеялись, а спустя некоторое время, когда уже сало брали руками, а локти то и дело соскальзывали с уголков стола, Елизавета сказала:
; Ты теперь смотри в оба: через день-два тебя будут выселять. У тебя родственники хоть есть?
; Нет... – неопределенно ответила та.
; А парень? Хоть какой завалящий? Хоть с кем-то ты ходила?
; Ни с кем...
; И не целовалась?
; Нет... А впрочем – один раз с Тимофеем... Не понравилось... Что так все лезут целоваться?... – сокрушалась она, пьянея. А потом неожиданно спросила: – А что мы пили такое?...
; Спирт, чистейший С2Н5ОН... – ответила Елизавета и Жанне стало дурно:... не кьянти, не коньяк, не амарето, а чистейший С2Н5ОН.
Впрочем, эта мысль просто скользнула, и перешла в другое русло, а Елизавета начала ерничать:
; А этот твой Тимофей в пазуху не лез?
; Нет... А зачем? Это ему нужно?
; Да, действительно, зачем? – уже грустно сказала она, – тебе, Жанна, легче, я ношу под сердцем живое существо, я беременна от нелюбимого человека, я таким образом заработала... моему... должность у его начальника... Он меня даже не узнал, встретив... Но я рожу, я выучу, воспитаю непохожим на этих мерзавцев... этих волков... Нет, они хуже волков...
Помолчали. Очень долго. А затем без лишних слов расстались…
Жанна по темным улицам побрела домой. Ветер рвал полы ее плаща-накидки. Скрипели старые ясени, клены, акации. Ей было страшно, так как она в первый раз ночью шла одна. Ей несколько раз казалось, что кто-то крадется впереди, швыряет отвалившиеся ветки и оборванные калитки, когда она подошла к своему дому, то стала явно чувствовать чье-то присутствие, но уже сзади. Калитка была закрыта на засов, хотя она ее не закрывала, ибо ее одной рукой не закрыть, а входная дверь оказалась тоже на замке. Она по привычке порылась в кармане и нашла ключ. Ее совсем смутило: один ключ остался у папы... Сверкнуло молнией: «А может, его отпустили и он дома, а я сейчас явлюсь совсем пьяная... Что он скажет? Нет, важно другое: что подумает?» Она вся сжалась, открыв входную, боком толкнула дверь в прихожую и, уже готовая услышать «Бонжур, мадам!», вся напряглась, недоуменно обернулась, когда из самого темного угла услышала голос Тимофея:
; Ну, слава Богу, объявилась... Все в порядке!..
Она сделала еще шаг и свалилась на его руки без сознания. Он подхватил ее обмякшее тело и, как тряпичную куклу, боясь, чтоб ее свободно висящие руки не сломались, бережно положил на узкую солдатскую кровать. Она едва дышала. Он, переваливая ее с боку на бок, снял плащ-накидку, ботинки, но едва попытался расстегнуть верхнюю пуговичку кофты, услышал слабое:
; Не надо, я боюсь... этого...
Он улыбнулся сам себе – вот оно, женское начало, жен-ское целомудрие... Она лежала на спине, вытянувшись всем телом, и бессмысленно шарила вокруг глазами. В комнате было все прибрано, все лежало на своих местах, но чего-то не хватало, и она с надеждой спросила:
; Тимофей! Что, папу отпустили? Что, тепло и убра-но?
; Нет, родненькая, нет. Не отпустили... Но национализировали все, что было получше в пользу голодающих Поволжья, а через три дня будут тебя выселять...
; А куда же я пойду?
; Не знаю, родненькая, не знаю, куда и я пойду… . Но с этой жизнью у нас с тобой счеты сведены: тебя уволили за прогул на работе, меня – за политическую незрелость и неявку на семинар по истории ВКП(б)... Так что мы вроде бы здесь и не должны жить. Мою койку заняли другие, а твою квартиру отдали Зойке – как поощрение за политиче-скую активность. Она, видите ли, замуж собирается за Лефтерова...
; Так жена-то живая еще...
; Так ее уже списали и выписали, у нее ведь инфаркт... А в квартире с понедельника будет ремонт производиться... молодоженам... Вот так, родненькая...
; А дочь Лефтерова куда денется... Ведь она беременная от его начальника, – выдала тайну, того не сознавая, Жанна.
; Очень жаль, миленькая, этого я не знаю. Знаю одно: они – волки и от них нужно бежать... Они никого не жале-ют... . На том собрании арестовали еще семерых вредите-лей-комсомольцев.
Тимофей подбрасывал дровишек, сновал возле Жанны, а она постепенно приходила в себя... Его сноровистые пальцы, все в каких-то узлах мозолей, делали чудеса, его «родненькая, миленькая» было для нее необычным, теплым. Оказывается, жизнь и в тот день, когда она лежала рядом с вонючим ведром у Петровны, шла своим чередом: люди жили, боролись, лгали, болели, умирали, подличали, предавали, любили... Тимофей сидел рядом с Жанной на стульчике и с ложечки поил ее чаем. Он не спускал с нее глаз. Она полулежала на ослепительно белой, вышитой какими-то петухами, подушке, в ореоле спелой ржи волос. Ее брови как-то играли, тонкие ноздри подергивались. На бело-матовой, с голубыми прожилками шее вздрагивали какие-то живчики. В освещенной только лампадкой комнате плясали сказочные тени. Было тихо, божественно, свято. Каждый слышал, как ухает сердце у другого.
Вдруг она неожиданно сказала:
; Тима! Раздень меня... Всю раздень...
Их глаза встретились, и они долго смотрели друг на друга. Он глаз не отвел, а она слегка подалась навстречу и прошептала:
; Я прошу тебя... Я хочу смыть всю эту грязь...
Он, путаясь в пуговичках, застежках, шнурочках, первый раз это делал. Делал без понуждения, без насилия, делал то, что велела им природа, инстинкт... Его волновала ее одежда, белье…
Она долго плескалась в воде, гремя какими-то шайка-ми, расчесывалась перед зеркалом. От нее пахло чеб-рецом, вишней, мать-и-мачехой и всей природой края. А она, дитя природы, подошла к Тимофею, остолбеневшему от такого превращения, положила голову на плечо и про-шептала:
; Как же я тебя люблю...! Как люблю!!! Как же я тебя люблю, – прошептала она, широко раскрыв глаза... И за-стыла.
И застыла, очарованная своим великим чувством, своим откровением, своим подвигом. Ее голова поудобней улеглась на подушке, рука, обнаженная до плеча, картинно прикрыла грудь, попутно поддернув к горлу покрывало. На обнаженном плече дрогнули мышцы, а затем ее тело обре-ло спокойствие. Она уснула, а он слушал ровное дыхание, отчетливо – сердцебиение, видел, как ритмично пульсирует в голубых прожилках ее смуглой кожи кровь. Ему хотелось впиться в нее, зарыться и навсегда соединиться с ней, такой необыкновенной, такой милой и такой родной. Он просидел около нее всю ночь и только на восходе солнца, когда первые лучи осветили всю ее плоть, плоть оформившейся женщины, он как-то встрепенулся: «Как же и я тебя люблю, – подумал он, мальчишка, который увидел женщину во всей ее природной первосозданности, откровенности, доверии, – как я тебя люблю!»
Дальше его необузданная фантазия говорила словами, рисуя ее портрет. Ему нравилась такая игра его тайного воображения: «Я люблю твои пальчики, твои плечи, твои губы, такой прямой нос, карие глаза, волосы, завитки неж-ных волосков на шее, лохматые брови, неестественно закрученные ресницы, этот изгиб бедра, бугорки коленок, литые и точеные икры, удлиненные пальчики ног, которые постоянно вздрагивают...» И он продолжал, уже шепча в коме:
; Как я люблю! Твои руки, гибкие, полные, переходящие в покатые плечики, чуть плоские пальчики, картинно-спокойные кисти, тонкие запястья...
На грудь он просто боялся взглянуть. Но когда взгля-нул на одну, торчащую прямо на него, и на другую -чуть сползшую, от которой нельзя было оторваться, он вдруг сделал открытие: он где-то всю эту картину видел, видел явственно до черточек... На какое-то время он улетел в воспоминания. И вдруг услышал ее тихое:
; А теперь иди ко мне...
; Как же я тебя люблю, – вторил бесконечно Тимофей, покрывая ее поцелуями – и губы, и плечи, и шейку, и руки, заласкивая всю.
… Был рассвет, был день, была и ночь. Были они двое, влюбленные друг в друга, переговорившие все. Но к сере-дине следующей ночи в окно тихо постучали. Они замерли и прильнули друг к другу. Но затем Тимофей достал ре-вольвер и решительно пошел к двери. Он долго в темноте шарил рукой по влажным стенам, затем Жанна услышала, как щеколда открылась и она явственно услышала недолгий диалог, затем в двери показался незнакомец и представился по-офицерски, со стуком каблуков:
; Зеленский Владимир Петрович!
; Терехова Жанна!
Он осмотрел только одну комнату и тяжело вздохнул:
; Вот тут бы вам жить и жить.
Но затем продолжил:
– Утром придут вас, Жанна, выселять, как дочь вредителя, а тебя, Тимофей, как пособника. Вам нужно бежать, срочно, сейчас... Ничего с собой не брать. Одеться потеплей и попроще... Вас довезут и посадят в товарняк, с врагами народа. Ехать будете в караулке. Вы брат и сестра, едете на похороны тети в Святогорск, в село Богородич-ное. Тетю вы не знаете и никогда там не были... При Святогорском монастыре будете пасечниками... В вагоне будьте простоватыми и глуповатыми... Все оборки пообрывать, пуговицы вышматрать, повязаться чем-то, башмаки измазать, на полку ложиться в башмаках... и не дай вам Бог благородного запаха, ходить «до вітру» где попало...
Лошади были справные, возница добрый и поэтому на станцию Землянки поспели вовремя. На фоне громады длинного темного гибкого чудища с огненной головой, от-плевывающего паром-жаром паровоза, только громадных два-три тополя освежали картину. Возница передал сестру и брата начальнику караула, тот в свою очередь – отвел их в отделенный для начальника закуток. Рядом, во второй половине вагона располагалась вся команда. Там спали, пили, играли в карты, орали революционные песни, продавали арестованных вредителей, насиловали. Самогона было вдоволь, хлеба, сала, лука тоже. Работа не пыльная – стоять по одному с различных концов вагона в тамбуре, правда, открытом, поэтому и в тулупе вообще-то холодно. Заступаешь в караул – стакан самогона с закусью, через четыре часа смена караула... Выбираешь «вражину» пополней, да посочней, да помоложе, – в общем-то, на вкус. Некоторые – совсем девочек, а некоторые – старух: каждый на свой вкус, и потешайся до следующей смены, приняв для смелости еще стакан. А слишком уж непокорных на полном ходу («лягушкой» это называлось, когда спиной из вагона) выбрасывали. На полустанках актировали. Приход должен быть равен расходу!
Жанну это потрясло душевно. Такого она не видела, не знала и даже в дурном сне не подозревала, что так может быть. Она дрожала, зубы щелкали и их стук отдавался в мозгу. Она постоянно шептала:
; Разве так можно? Скоты... твари... нелюди... Я за-кричу!
Тимофей с ней ничего не мог поделать. Она вырывала пальчики, которые он пытался задержать. Она оказалась сильной, изворотливой, и продолжала:
; Чем, чем они занимаются? Боже, чем они занима-ются?
Хмельной начальник караула ответил:
; Любовью... это у них называется любовь... по-другому у них нельзя... Раз есть власть, должно быть насилие, – мирно рокотал его голос уже сверху, – а вы что не знали, вы что, из другого мира? Тогда уж молчите… . Тут есть те, кто слушает, и сидите, как мышки, а то окажется, что тетки в Богородичном у вас нет... Следующий полустанок ваш, Святые горы называется.
ПАДЕНИЕ
После ухода Жанны, Елизавета осталась одна. Она бесцельно побродила по комнатам, по-заглядывала во все углы, вызывая воспоминания, добрые воспоминания детства, взросления, когда ты сама начинаешь чувствовать себя сначала девочкой, когда уже не наряжают тебя в бессмысленные детские балахоны под взрослых, ну хотя бы в школьную формочку и отпускают от себя, когда вместо лучшей подружки оказывается мальчик, первые тайны, чужие секреты, первые клятвы... Елизавета с удивлением вычитывала в чужих книгах; у Чехова, Толстого, «Детство Темы» – это было для нее ново и удивительно. Этого у нее не было. Она родилась в 15-том на Третьяковской мануфактуре. Мать – красивейшая селянка, мягкая, послушная, работящая, была взята в один из вечеров по дороге домой в окрестное село разгуляй-парнем, слесарем мануфактуры, без особых усилий и без особой любви. И не думал он жениться-креститься, хотел еще пару неделек с ней «погулять», так это называлось. Тут на нее положил глаз мастер-чистюля, с образованием, вежливый такой, культурный. А она возьми ему и ответь! Хотя в себе уже что-то подозревала, но не очень. А он, этот мастер, так охаживает на виду у всех. Смеются дружки слесаря за углами, в кружке РСДРП, где он в боевиках слывет самым-самым. Однажды на маевке этот мастер подошел с ней на пару к кружку бомбистов, где рвалась переливами из трех нот гармошка. Все были в распаре, веселые, озорные. Стали угощать. Она взяла стакан мутной жидкости, а мастер отказался: он, видите ли, не пьет! Она тоже не выпила, ожидая его. Иван-бомбист раззадорился в кураже: осилит мастер полный или нет. Но тот остановил:
; Вы это мне? Я не пью вообще...
; Как это «не пью», коль мы с тобой в одном кружке, – подмигнув бомбистам, добавил он, – полощемся членами в ее кружке, так...
Дальнейшее предугадать было невозможно: тонкий, как лозинка, мастер, стоя на растопыренных ногах, отклонился назад и вдруг пружиной отпустил как снаряд свое тело в цель. Иван щелкнул зубами и без движения распластался на спине. Мастер стоял на месте, бледный, дрожащий, потирая кулак. Ивана отлили холодной водой, он пришел в себя и попытался почесать свой подбородок. Но на месте его не оказалось. Он съехал куда-то в бок. Окружившие, видя скошенную физиономию Ивана, начали ржать: такого смешного еще не видели. Мастер спокойно стал на колени, взял Ивана за затылок и нанес удар. Пострадавший вскрикнул и потерял сознание. Его снова облили водой, но он какое-то время бессмысленно смотрел вокруг. Мастер попросил головной платок у своей спутни-цы, подвязал скулу:
; И не трогай пару... – досказать он не успел.
Глухо ухнул револьвер в руках революционера-бомбиста, члена кружка РСДРП Ивана Петровича Лефте-рова.
Выпускник – отличник Московского станкостроительного института Коробов Владимир Ильич, сын священника и медицинской сестры, упал замертво.
Ивана Бомбиста (партийная кличка) Лефтерова осуди-ли на каторжные работы. Вскоре революция освободила многих, особенно каторжников. Позже он вернулся к ней, уж больно ему подходило ее происхождение.
Мануфактуры в гражданскую остановились, слесаря переквалифицировались в чоновцев, активистов, продотря-довцев. Угасала краса матери, стирающей чужое белье. Елизавета имела не безукоризненную биографию, факти-чески прожила все детство на мануфактуре в казарме с ма-терью, затем сбежала из «дома» и оказалась в приюте, в колонии А.С.Макаренко. Оттуда была направлена в сельскохозяйственный техникум, как тогда говорили «учиться на ветеринара», потому что была жалостлива и любила животных. Училась, как сумасшедшая, как вроде пыталась кому-то что-то доказать. Но сидеть в президиуме отказывалась, общественную работу не любила, а под конец попросила директора направить ее в институт. Тот пообещал, но сказал, что нужно согласовать с парторгом. Он болеет и сидит, верней, лежит дома. Слухи ходили, что дома подпись или согласие получить можно быстро..., а впрочем, кому она нужна, такая прямая, заученная, грубая жердина, когда ей светит институт – вся мечта ее уже догоравшей матери: вот поступишь в институт и я спокойно умру...
... Принял он ее в своем домике, то есть в конфискованном, вежливо, как подобает руководителю аж 6 членов ВКП(б) техникума, преподавателю основной, базовой дисциплины в сельском хозяйстве – истории партии. Похвалил, усадил за стол, угостил, крепко угостил, после небольшого сопротивления – взял. В характеристике «добавил»: «Делу Ленина – Сталина верна. Морально устойчива». На ее обидные слезы даже пожурил: «Ну, какие слезы, сама же согласилась. Не согласилась бы, я и не тронул бы...»
Ей обратиться не к кому. Мать умирает. Последний раз рассказала дочери все: и про мануфактуру, и про жалкий куст, и про отца, и о том, что только с отцом она ее зачала. А про мастера она говорила, находясь в какой-то простра-ции; мечтательно, тепло; совсем другим тоном. Елизавета спросила ее:
; А как его хоть звали-то?
; Володя... Владимир Ильич...
; А кто меня назвал Елизаветой?
; Он же, он... Сказал, что хочет от меня дочь...
; Так, может, я его дочь...
; Нет, деточка, у меня с ним не было этого...
; А жаль, соврать бы тебе...
Как не странно, но эта новость ее обрадовала: ну не лежит душа к нему, к отцу, не родственная она его душа, а особенно сейчас, когда узнала: каторжник, убийца, бомбист... За всю жизнь доброго слова не сказал, а когда приводил дружков по каторге, разбою, походам, -пьяный носился вокруг стола в бурке подаренной (забывал кем) и показывал, как нужно рубануть шашкой, чтоб голова от-прыгнула от шеи:
; Сзади на скорости налететь и прямой рукой, вот так с вывертом вверх – вот тогда красота получается, ...а кровь столбом с шеи...
Мать умерла на третий день. Хоронили ее соседи. Он был на какой-то важной партийной конференции. На похо-роны явился брат матери Фома, получается – дядя Елизаве-ты. Он был такой весь чистый: чопорный, выглаженный, правильный, что внушал полное доверие. После похорон он еще три дня прокрутился с Елизаветой, а когда приехал Иван, он с ним долго говорил, а потом отрубил:
; Елизавету я забираю с собой. Тут ей делать нечего. Я ее и доучу, и ..., – он не сказал до конца, хотя уже знал все, а после некоторого раздумья добавил: – Ты не отец, ты – убийца, дважды убийца... Знай, что ее крепко обидел твой дружок из техникума.
Дядя Фома пробился к Кореневу. Коренев его дважды выслушал и попросил прислать кого-то поделикатней со следователей, потому что дело уж больно «не характерное» для их города. Прибыла, как ни странно, Зоя Васильевна, уже в чине капитана. Прочитала заявление, которое написали дядя Фома и Елизавета, сказала:
; Да, разгулялся, кобель, разгулялся. Останавливать надо... Не дело это, так с молодежью.
На второй день парторга вызвали прямо с заседания комиссии по соревнованию в кабинет к Кореневу. Там си-дела в почтительной позе Зоя Васильевна, капитан НКВД. Она мирно оглядела его с ног до головы и сказала:
; Нам надо с вами посоветоваться по очень важному вопросу... Кажется нам, что вы наиболее сведущ в техникуме.
; Что ж, я рад помочь след..., органам, своим... – он запнулся и вспомнил какую дисциплину он преподает – историю партии, – опытом, тем более, что товарищ Сталин работе с кадрами уделяет... внимание...
; Огромное внимание, – поправила Зоя Васильевна.
; Да, огромное внимание, – поспешно поправился он, досадуя на свою оплошность.
; Так мы где-то у вас уединимся, чтоб не мешать, – сказала Зоя Васильевна подчеркнуто вежливо.
Инструктор по коридору повел их в угловую комнату, а дальше они зашли сами. Фигурка сухенького старичка была ему не знакома, а вот угловатую девочку он где-то недавно видел. Но на лицо вроде не она, а зеленая застиранная кофточка, будто с ее плеча, юбка... -да он ее и не видел, – содрал и все... Заговорила б что ли, он бы по голосу определил, что не она. Хотя вряд ли... Она лишь дважды или трижды слабо вскрикнула... Да, дважды, когда одежонку сдирал, и один раз она ойкнула: «Не надо!» и ослабла, вся расплылась прямо, даже не интересно стало, но начатое нужно было закончить... И он закончил свое уже тридцать седьмое преступление... «Она или не она?» – решал он. Вроде не она!
Елизавета между тем пересекла комнату, подошла на расстояние шага и глядя в глаза, подняла локоток и врезала пощечину.
; Гадина! – сказала она и плюнула в лицо.
По тому, как она поднимала сначала локоток для удара (так она пыталась тогда отбиваться), он понял, что это она, предпоследняя... Он был ошарашен случившимся, он привык, что и не такие падали, ложились, молча стояли, сгибались, а он возвышался, он всегда достигал цели. Вот поэтому все его жены уходили, убегали, уползали. На всех им зачатых хватало абортов, повитух, детских домов, чтоб не видеть их никогда, ни разу. А тут эта пигалица, дрянь, вдруг взяла да и ... А может, попытаться... капитанша вро-де ничего...
Ах! Как он ошибся! Перед глазами Зои возникло все: пьяные комсомольцы, задница в окне, умершие родители – в попытке ее защитить. А потом эти бесконечные пьяные. Комиссары, политработники, ротные, взводные – с ума сойти. А вот последний солдатик с топориком до полови-ны лба так и не поверил в то, что он ее не попробовал, удивленно, пару раз блымнул своими рыжими веками... Такие веки были и у парторга техникума. Он еще не верил, что все кончилось, что его сладкое бытие, преступное бы-тие, держалось на такой слабой революционной народной власти, а сам он был на вершине самой преступной стаи – партии РСДРП. И вот она его проглотила.
; Так что? Признаешь себя виновным в растлении 36 человек?
; Она по согласию... Доказать надо... Доказать.
; Вот стоит доказательство №1, – сказал дядя Фома.
; А вот твой блокнот, где ты их регистрировал, – сказала капитан и похлопала им по ладони, – но и одна тянет под расстрельную...
Он сгинул, как и пришел в этот мир: пришел никем и сгинул в никуда. Чтоб не портить общую картинку, шутка-ми, 37 изнасилованных под сенью партии, его сунули в политические: он взял на себя и связь с врагами, и шпион-скую деятельность в пользу Германии и Франции, куда он давал шпионские сведения о добыче угля, отравлял лошадей. Под тяжестью самооговора и самодоказательств был признан виновным, покаялся, заверил. А через два часа был расстрелян.
Впрочем, Елизавета об этом узнала из газет. Хмыкну-ла, поведя плечиком: все равно у него расстрельная... Не один черт ей. У нее уже шевелится новая жизнь. Его не было на ее пути, а этого, еще не родившегося, она уже лю-бит и ждет, она гордится им, дитем своим... И все!
В конце марта солнышко такое мягкое и ласковое. Оно проникало везде: на лицо, кожу, уставшую от пота, грязи и одежды; на сухую травку, из-под которой выбивались изумрудные соцветия кустиков травы, которую причесы-вал легкими порывами теплый ветерок. Высушенные порывами теплого ветерка свистели прошлогодние пожухлые, грязно-коричневые стебли шалфея, которые вот-вот заменятся рыхленными прожилками, сочным зеленым листом, спустя какое-то время – столбиком удивительных нежно-сиреневых голубоватых цветков, плотно облепивший этот сочный зеленый столбик, на которые слетятся пчелы со всей округи; сорванные ветром огромные клубки перекати-поля, рассевая после себя миллиарды черных точечек семян, несутся куда-то по степи.
...Елизавета впервые была в Хомутовских степях, куда ее завез дядя Фома. Она сейчас сидела на прогретой солн-цем соломе, ячневой лечебной, которая согревала ее снизу, с боков, а солнышко прямо в лицо играет, бесится в за-крытых веках, играет на щеках, губах. Эту ванну, как говаривал дядя Фома, ей надо делать каждый день, чтоб убрать ее худобу и бледность. И она с явным удовольствием принимала его советы, а еще советы пухленькой Дуни, дочери дяди, которая была буквально помешана на «сестричке Лизе», как она ее называла везде. Дядя Фома сказал Дуне, что Лиза ждет сынка, так та совсем обезумела от любви к ней, видимо потому, что матери у нее не было. Она закармливала ее, даже совала руку в солому – не холодно ли ей снизу и профессорским тоном говорила: «Нам, женщинам, на холодном сидеть нельзя».
Село Хомутово в несколько десятков дворов было в уникальном месте Приазовья. Народ тут жил тихий, мир-ный, работящий. Его, к счастью, как-то обходили революции, войны, а в 1927 году оно стало заповедником. Что с заповедника возьмешь – красную лисицу, или суслика, или зайца. Дядя Фома умел ладить со всеми: и партийными, и не партийными, которые к нему наведывались с молодухами, пьянками. Но стрелять по всему живому не разрешал.
КРОВАВАЯ СУББОТА. БЕГСТВО
«...Бегите, уходите скорее,
сокройтесь в пропасти...»
(Пс.46.1)
Была суббота, 22 апреля – день рождения В. И. Ленина – вождя всемирной революции. На следующий день, 23 апреля, готовилось торжество с приглашением городских властей, уже были закуплены цветы, подготовлены поздравления школьников. Рекорд получается уже перекрыт, первый рекорд Алексея Стаханова, а до конца смены еще около 3 часов. Жихарев с утра одет был в новый костюм, полувоенного образца и взял все рычаги управления в свои руки. Шахта фактически осталась без руководства: главный инженер – арестован и проходил по делу троцкистско-зиновьевского блока, а начальник вентиляции на наряде настаивал, что в шахте поднялся уровень газа-метана и нужно шахту остановить, чтобы за выходные провентилировать. Он написал заявление об этом в партком. Но его причислили к тем, кто саботирует стахановское движение, заявив, что его действия – это действия врага. Начальник вентиляции еще раз с лампоносами передал, что уровень газа уже свыше 10%, а при 16% – взрыв, да и лава ведет себя беспокойно: потрескивают стойки крепежа, с кровли капеж породы. И приписал, что нужно срочно вывести людей. Жихарев смял записку и положил ее во внутренний карман – пригодится для чего-нибудь... Он остался на-гора, ожидая подъезда начальства, репетируя встречу рекордсменов.
В 12-20 в лаве, где стучал бойко отбойный молоток Ивана Белого, рванула грудь забоя. Выпало, выбросило тонны породы и угля, сметая с пути все и всех: крепеж выбросило, как спички, Ивана, двух крепильщиков, 4 навалоотбойщиков, газомерщицу накрыло осевшей кровлей, обрезавшей лаву по грудь забоя. Под лавой остались начальник вентиляции Лещенко Иван, поездной Сагиров и две плитовые. Огонь на расстоянии трехсот метров слизал все. Работающие в восточной лаве не пострадали. Добраться к клети они не могли, тогда Миша Тудовши вывел всех по цыганскому пути, и вспомнили цыганку Дарью. Шахту тушили две недели силами недавно созданного отряда. Жизнь в поселке замерла. Похорон как таковых не было, так как хоронить-то нечего. Сгорело все. Налетели следователи, а когда оказалось, что судить некого, был арестован Жихарев и весь партком. Отыскали решение парткома, заявление, записку из-под лавы. Всем был инкриминирован заговор, который возглавил Жихарев. «Тройка» приговорила к расстрелу 4 самых злостных вредителей, остальным – по 20 лет лагерей, двум женщинам – по 3 года исправительных работ. Их долго допрашивали, пытали, били, но он ничего не ответил, никого не сдал. Странным было другое – Жихарев напрочь отбрасывал любые попытки ввязать в дело Ивана. Следствие вела группа, специально прикомандированная из Москвы. Ее возглавил Спешнев, который появился в НКВД после окончания Дальневосточной компании. В составе группы следователей была и Зоя, но она собственно следствие не вела, а была его мозгом. Она заставила подходить к следствию с умом: планировать его ход, допросы; обходить острые углы, вести документацию. Спешнев очень был доволен ею.
И ею был доволен Николай Петрович Коренев. Зоя вдохнула в него жизнь. Она хоть была на семь лет старше, полюбила самозабвенного чистого мальчика Коренева. Наивный, ласковый, доверчивый, он ожидал от нее и материнскую ласку, и мужскую удовлетворенность. И все получал! У нее фактически не было недостатков; в политике она разбиралась основательно, в следствии – глубоко и тонко. Вела она себя по отношению к нему безупречно. Каждая встреча с ней поднимала его над собой, давала крылья, ломала иллюзии. Он уже подумывал о женитьбе, но, когда намекнул ей об этом, Зоя ответила:
; Ну, какая из меня жена? Я старше, не умею вести хозяйство... А к тому же детей у меня не будет. Давай уж лучше так жить, – а затем со смехом, – пока тебе надоест, а надоест тебе скоро...
Он собирался ей ответить, но она прикрыла ему рот своей удивительно теплой ладонью и добавила:
; Я знаю, что говорю..., ожидаются большие переме-ны, – и зарылась вся в него, и замолчала.
Следствие по делу взрыва на шахте было выделено сначала в особое судопроизводство, а потом волостное на-чальство прислушалось к мнению Зои: зачем им два дела, когда можно обойтись одним, – объединили его с трестов-ским. В деле появились новые лица: заведующий угольным отделом треста Карпов В.К. , второй секретарь райкома Исаев М.К.*, механик шахты Фисенко А.К.*, бухгалтер шахты Чичиков А.М... Следствие завершили быстро. Чтоб долго не думать, следователи предложили: виновны все, как вредители. А за то, что не проводили работу по выявлению троцкистско-зиновьевских фашистских ставленников, все они – пособники.
Зоя и следователь по делу явились к инспектору Моск-вы Спешневу. Тот крутился с начала ее доклада сзади, за ее спиной, потом спереди. Профессионально ловил каждую мелочь, каждую ее недомолвку. Останавливал и просил обосновать. Где-то под конец доклада он уселся в кресло и остановил:
; Зоечка, почему вы обходите Привалова Ивана Ильича? Это досадная ошибка или сознательное уклоне-ние?.. – помолчал и добавил: – Мы не должны быть в плену слабостей, собственных слабостей... Или какие тут соображения?... Страха на нем нету, … страха!
; Пролетарское чутье! – уверенно сказала она. – Он не может быть вредителем...
Спешнев хмыкнул в голос:
; А вы его хорошо знаете? В его биографию вчита-лись? Происхождение?
Бумаги она его читала, но помнит только одно: Дальневосточная республика, партизанил, имеет несколько наград... И она это бойко перечислила. Спешнев размеренно ходил у нее за спиной и ей приходилось крутить головой влево и вправо, чтоб ему отвечать, двигаясь к краешку стула, на котором сидела. В такой позе она была особенно хороша: сзади – прямая спина , а с боков – как изваяние, профиль лица тонкий, переходящий в крепенькую шею, мощная грудь, отсутствие живота и мощные ляжки и икры ног, плотно зажатых в офицерские сапоги, подогнанный до миллиметра. Спешнев представил это великолепие в перевернутой позе... «Да, – подумал он, – это – натура... То, что надо», но сказал:
; Не известно еще как он партизанил, награды давал Блюхер, а он кто? И почему он здесь появился, на перед-нем крае битвы за Донбасс? Вот-вот, думайте, как учит то-варищ Сталин на шаг вперед...
И тут Зоя задумалась – это ведь серьезно. Что-то происходит необъяснимое. Мир разделился на две части – вредители и не вредители. И часто вторые становились первыми. Вот как ей показалось раньше: у Ивана Ильича Привалова репутация безукоризненна – таежник, охотник. Мать – медсестра Второго Аргуньского полка, полегшего за матушку Россию почти в полном составе, отец – верой и правдой служивший таможенной службе той же России и не наживший никаких капиталов, – не так уж честны. Рос-сии они служили, но не этой, а той, капиталистической, царю-батюшке. А сейчас правда иная: ленинская, больше-вистская, сталинская. А Спешнев что-то знает еще, он со столицы, он – судья.
...И как бы ей хотелось вырваться из этого круга следствий, обвинений, грязи, вранья куда-то наверх, туда, где выносят приговоры, ну хотя бы как Спешнев, он о следователях, их работе, да и о ней судит о количестве признательного материала:
; Если человек попал к нам, он должен во всем при-знаться, а признаться ему есть в чем... Не всем нравится наша Советская власть, ленинско-сталинская политика, наши вожди, особенно здесь, в Донбассе. И потому вредят. А мы потеряли бдительность, расслабились, понимаешь, сопли развесили на ветру, вот они и орудуют. Стахановский рекорд сорвали... главный инженер треста Чуднявцев возглавил троцкистско-зиновьевскую фашистскую клику, а мы вместо того, чтоб искать руководителей заговора, бабам сиськи откручиваем, – рокотал он хорошо поставленным баритоном, а потом безо всякого перехода: – Котиков, как это? Плывун не раскрыл, Бакланова упустили, этот сопляк Петька ушел, угробив наших, ставок «Коммуна Ильича» уплыл, хорошо хоть Страхова схватили, показания дает?...
; Нет, не дает... Кончился, хлипким оказался, – дере-вянными губами прошептал Котиков.
; Что? Основной обвиняемый кончился... Кого мы предъявим вместо него? Один Привалов остался разве что. Его? И Коренева? – он выдержал паузу и добавил: – Инте-ресно получается: заговор есть, он фактически раскрыт, а руководителей нет!... А заговор тянется далеко... к Сарки-сову, Иванову...
Он посмотрел на каждого, но в этих серых, измученных чужими болями, матами, бессонницей, лицах не прочитал ничего. Опущенные в пол глаза, прилипшие нечесаные остатки жиденьких волос, нервно дергающиеся пальцы рук; заношенная форма, грязные, давно не чищенные сапожищи довершали всю картину.
- Вы хотя бы башмаки почистили..., да головы помы-ли... Завтра ведь праздник... 20-летие Великого Октября... И чтоб все прибыли на торжественное собрание в клуб НКВД, с женами чтоб были...
; Тю, – не выдержал кто-то в последних рядах, – без них нельзя?..
Спешнев рассмеялся и миролюбиво добавил:
; Нельзя, нельзя, так начальство распорядилось, чтоб обязательно были парами...
Прибыли парами, вычищенные, в свежевыстиранной и свежевыглаженной форме. Женщины, чьи мужчины сиде-ли повыше, в дорогих и безвкусных нарядах с «блестками» и какими-то фальшивыми вензелями на брошках и на коль-цах, реквизированных или взятых на время у соседок. Напомаженные и набриолиненные мужские головы свер-кали под люстрой в центре зала, дешевые парфумы удуш-ливо щекотали ноздри. Все вначале никого не узнавали, а потом из липких пар образовались шевелящиеся кружки, которые начали разглядывать новый клуб, особенно потолки с картинами встречи И.В.Сталина с рабочими, колхозниками, детьми. И везде он мудро улыбается в усы, окружающие его соратники умиленно-преданно смотрят ему в глаза, а народ – одураченные колхозники, виноградари, военные, рабочие, нефтяники, русские, белорусы, украинцы, таджики – все вымученно играют белоснежными сахарными зубами. На лица детей смотреть невозможно без сусально-восхищенного умиления, но дети улыбаются неестественно, так улыбаются дети рабов своему господину, своим господам.
Зоя, естественно, прибыла туда без пары и созерцала с антресолей прибытие публики. Вот прибыл начальник НКВД со своей толстой до безобразия откормленной же-ной. Она пыталась своим нарядом как-то втянуть фигуру, но... «Есть две вещи, – подумала Зоя, – которые женщина не может втянуть – это шея и щиколотки ног, как говари-вала моя убиенная активистами мать». Шея была у нее из монумента, а щиколотки нависали над лакированными туфлями, а еще две увесистые складки под лопатками справа и слева завершали дело. Зато голова сидела прочно и неподвижно. Впрочем, в 39-ом она мыла золото рядом с Полиной Жемчужной, воровкой государственных ценностей, женой Молотова, – и складок не было, и голова сидела на точеной шейке, а вот ноги ужасно в щиколотках крутили... Председатель исполкома, высокий, худой в безу-пречном костюме со своей третьей или четвертой по счету женой – красавицей, заведующей отделом образования... Главный бухгалтер НКВД, благообразный старичок, со своей «бабулькой», так он ее называл, просеменил в пре-зидиум... Других, рангом пониже, Зоя не знала. Она кого-то ожидала, хотя и не знала четко, кого именно. Коленьку, ясно, что она всегда была рада видеть, и что он приглашен, и будет – и это понятно. И ей именно сейчас так хочется вскочить в постель и согреться. Он всегда такой мягкий, пушистый и, главное, теплый... Ей постоянно хочется в нем раствориться, и потом уснуть хоть навсегда. Он ей рассказывал много таких вещей, до которых она в той жизни прикоснулась рукой, к большой всемирной литера-туре, поэзии, но ей не дали. И когда он ей читал наизусть Пушкина, Некрасова, Шевченко, – она замирала... Этой минуты они ждали оба, когда она укладывала голову ему на грудь, а он начинал:
Цветок засохший, бездыханный
В забытой книге вижу я;
И вот уже мечтою странной
Душа наполнилась моя...
Его голос шел глубоко изнутри. Он слегка грассировал и заикался от волнения. Она слышала его дыхание, чистое, здоровое, не перекуренное и мощные четкие толчки сердца. А когда он замолкал, она каждый раз вздрагивала и повторяла пушкинское: «...или они уже увяли, как сей неведомый цветок! Это о нас, мы все увядаем. Еще читай, прошу тебя».
Я вас люблю, хоть и бешусь,
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У ваших ног я признаюсь...
Начал он без вступления и читал так томно, одухотво-ренно, что она впервые спросила:
; Как оно называется? Это же надо: «Я сам обманы-ваться рад...»
; «Признание», – ответил он, – а первое «Цветок».
; Коленька, это все о нас... Ну почему ты не занима-ешься своим делом? Почему ты влез во все это?
; Так революции было нужно, а теперь товарищу Сталину, – ответил он отрешенно, медленно, без интона-ций, – с троцкистами и зиновьевцами надо бороться, как мои отец и мать,... и дед, и... Киров...
Они долго лежали рядом, молча, мужчина и женщина, два совершенных тела, которым не дают заниматься своим делом, на которых могла бы зародиться и расцвести новая жизнь, не закончиться тот великий биологический закон, который называется эволюция, – но революция, совершенная бомбистами, ворюгами, кидалами, цареубийцами, ка-торжниками и прочей политической швалью, оказалась сильней.
Последняя их встреча на конспиративном доме в Святогорске перевернула все. Будучи по делам строящейся там карандашной фабрики , Коренев случайно встретил Зою. Встретил и несказанно обрадовался. Он, вопреки пра-вилам, первым протянул руку ей и задержал дольше положенного в своей руке, он дольше, чем принято, засмотрелся ей в глаза, уловил ее чуть заметную улыбку краешком губ, мелкое мелькание веками означало надежду. Она относилась к числу тех женщин, которые имели говорящие глаза. Коренев научился читать ее мысли по глазам и, покончив с делами, они не сговариваясь, встретились. Уже можно было не опасаться никого, и они по узкой тропинке пошли к Северскому Донцу, так как других направлений не было – или к речке или на вокзал, в скучный дымный поезд. Черт с ним, пусть уходит, пусть все уходит в тартарары, лишь бы были ее нежные ручки, ее дыхание, гордая поступь, таинственно-мечтательная улыбка; черт с ним, лишь бы был он, светлый, непосредственный, даже немного нелепый, умеющий но-сить два лица: на работе – идеальный, говорящий только выверенные политические речи, одно совершенство как мужчина, без мужских излишеств в виде курения, спиртного; с ней одной – ласковый, нежный, тонкий, еще мальчик, относящийся к ней, его первой женщине, как к хрустальному сосуду, как к дорогой игрушке, которую могут отобрать.
Они медленно шли к светлым местам Донбасса – Святым горам, переименованным в Славяногорск, по узенькой дорожке, изгибающейся вьюном, песок проседал под ногами. Вокруг никого. Тишина ужасающая, запах весенней цветущей хвои наполнял все. Со стороны села Богородичное показалась пара: мужчина в монашеской рясе и худенькая девочка в расписном цыганском платке. Они сближались и почему-то напряжение у одной и другой пары росло. Монах больше нахлобучил свой клобук, а девочка остановилась и стала перевязывать платок и из шутливо-дурашливой превратилась в скучно-смиренную дурочку. Стрельнув друг на друга глазами, они поздоровались и разошлись. Обе пары долго молчали. Наконец Тимофей спросил у Жанны:
; Узнала?...
; Да, Зою узнала, а кто другой – не знаю...
; Что делать будем? – спросил Тимофей.
; Встретим Зеленского и спросим, – ответил неопре-деленно Тимофей.
Зоя оглянулась пару раз, но заметила, как напрягся Коренев, даже, потеряв нить разговора, замолчал. Зоя спросила:
; Знакомые?...
; Да нет...– поспешно ответил он, – хотя ее глаза...
; Видимо, ошибка... Много всяких женских глаз... – улыбнулась Зоя.
Коренев узнал не девочку, он узнал Тимофея, а Зоя с Жанной сожрали глазами друг друга, уничтожили непризнанием, неузнаванием друг друга – высшей мерой нетерпимости.
Коренев с Зоей опустились к Северскому Донцу, в долину. Потянуло откуда-то дымком, послышались детские голоса за стеной необыкновенного чуда этих мест – меловой сосны, растущей только здесь и в Канаде, и об этом гордо Зоя сказала Кореневу. Когда они подошли ближе и кустарник расступился, они сразу же оказались в центре орущих, бегающих, разноцветно одетых детей. Здесь стоял цыганский табор. Вокруг них закрутилось, завертелось сплошным колесом цыганское отродье: белозубые размалеванные цыганки-подростки, в бусах, невероятных монистах, узких обувках-лодочках; расхристанные пустоголовые лохматые цыгане-подростки в красных рубашках и жилетках, в сапогах гармошкой, толкали друг друга локтями и даже выталкивали из плотно образовавшегося вокруг них кольца. Парочка двух-трехлетних цыганчат подошла вплотную и бесцеремонно их разглядывала. По рядам можно было услышать:
; Василя нужно позвать, Василя, – в конце все обратились к скрипучей старухе с дубленным коричневым лицом. Она проскрипела:
; Нельзя Василя будить... Он отдыхает...
Все замолчали, уставившись на крайнюю кибитку, шатер в которой заходил ходуном, и с него пружиной выпрыгнул совершенно оригинальный тип цыгана – с русой гривой, европейскими чертами лица. Широкий черный пояс подчеркивал и без того ладную фигуру. Он, как беспечный мальчишка, легко пружиня на ногах, приблизился к кругу. Его пропустили, только двое детей остались на месте, поочередно разглядывая то белого цыгана, то подошедших. Он раскрыл объятия:
; Ромелы, к нам гости пожаловали, готовьте угоще-ние...
; Да мы собственно не в гости, мы просто так... – сла-бо сопротивляясь, ответила Зоя.
; Просто так такие люди не ходят, – тоном, не терпя-щим возражения, отрубил он...
Гости переглянулись, как бы спрашивая, как тут быть и решили – в гости так в гости... А Белый цыган уже командовал:
; Ты, Мирча, с Люськой покажите табор, а мы посмотрим коней... моих коней, – сказал он, взял Коренева под руку и при слабом сопротивлении повел из леса на луг, где фыркали кони, носились жеребята. Когда вышли на широченный, ровный, как доска, луг, Коренев остолбенел: тихо катил воды мудрый Северский Донец, противоположный берег во всю ширь луга белел лбами меловых гор, которые взлетали в небесную синь острыми вершинами колоколен, пустые темные глазницы их окон портили всю картину. Обвились из-под самого фундамента огромные валуны меловых гор, а сзади наступающий темный сосняк сталкивал все в Северский Донец: справа – полуразбитые, торчащие почерневшими ребрами строения, такой же храм, расстрелянный всеми видами атеистов: красные, белые, зеленые, банды, случайные залетные ворюги старались поживиться хоть чем-то. И, раздосадованные неудачей, последнюю пулю, последний снаряд, взмах шашки старались всадить (вместо того, чтоб себе в лоб), в сердце веры – Святой крест, в глаза святых...
Коренев замер от всего увиденного, он, молча уже, не первый раз рассматривал это чудо веры, зацепившееся на этой Земле крестами куполов. Его мысли прервал Белый цыган:
; А я тебя знаю... Я тебя видел в губернии, в суде. Ты с ней выходил, она была в форме, красивая...
; Я секретарь горкома партии Коренев Иван Петро-вич... А тебя как зовут?
; Меня зовут Васька... Но цыгане зовут меня Белый цыган. Знаешь с фамилиями у нас...
; Почему ты белый?
; Я приемный сын прошлого вожака, у него были одни девки, а поэтому по цыганским законам он берет с улицы любого и растит вожака... А дальше его убили...
; Где? Тут где-либо?
; Нет. Далеко отсюда... Мы почти с одними женщи-нами сбежали... И вот осели здесь... Ваши нас на шахты зовут. Мариупольские нам войну объявили, – глубоко вздохнув, он добавил: – Там у ваших моя невеста, говорят, от вашего родила, но это ничего, у цыган это допускается, если подневольно... это...
; А ты откуда знаешь?
; Цыганская почта... Старая Тамила моей няне рас-сказала и я понял, что это она... Ты об этом слышал?
Коренев чуть не заорал, да об этом ему рассказала Зоя, сразу после смерти Страха.
; Да, она у наших цыган... Жива-здорова... И дочка там... Заберешь?
; Цыгане детей не бросают... У нас еще будет мальчик. Нам нужен вожак, – он потоптался и попросил, кивая головой в сторону Зои: – Ты ей не говори... Я ей не верю, мне старая Люська шепнула...
Резко развернувшись, он направился в табор. За время их отсутствия табор преобразился: стал менее красочным, но подтянутым, лошади стояли рядом с шатрами, хотя вечерняя трапеза и прочая жизнь шли свои чередом, особенно старательно сновали дети и подростки. Ужин прошел без особых церемоний, с выпивкой, тостами, прощание – не затяжное: проводили и все. Когда отошли на достаточно далекое расстояние от табора, Зоя спросила:
; Ну и как встреча? Заметил что-то необычное?
; Вот еще. Я заметил Святогорский монастырь, Свя-тые горы...
; Ну, нет... они подумали, что мы, как это сказать, с разведкой. И малого услали куда-то. Да ну их.
; А хочешь, я тебе Пушкина почитаю, поэму «Цыга-не»? Она длинная... наберись терпения.
; Как, всю до конца?
; Да, всю:
Цыгане шумною толпой
По Бессарабии кочуют...
Для Зои все это было новым, она никогда отродясь не слышала стихов, такого обилия стихов, которые она узнала от Коленьки, а тут встреча с цыганами в настоящем таборе, Святые горы, монастырь, о котором он так говорил тепло...
Земфира не верна...
Коленька был там, в Бессарабии, в таборе, с неверной Земфирой жутким ревнивцем.
Она тоже была там: шагала, нет не шагала, ставила осторожно ногу, стараясь не наступить на проклюнувшийся стебелек, внимала и гневалась вместе с прочитанным... Поняв, что Земфира не жива, но она вечна, Зоя вдруг невпопад выкрикнула:
; А мы все смертны, нас всех прикончат, как подлых псов...
Она обняла его шею и горько-горько заплакала. Он ее не останавливал, не уговаривал, не успокаивал, а крепко прижал к себе, боясь упустить. И когда выплакалась со-всем и вытерла слезы, сказала:
; Тебя скоро заберут. Так ты скажи им, пусть они все напишут, а ты подпишешь... Не хочу, чтоб тебя рвали... на куски... Там конец один... Так ты с ними поторгуйся... за свою жизнь...
Все это вспомнилось...
... Зоя, такая вальяжная, стояла на антресолях, одна, когда к ней подошел Спешнев. Он сиял улыбкой, манерами, формой, наградами, пуговицами, сапогами... Зоя подумала: «Хорош, но не орел, голова маловата, да и умишка немного... Вот Терехов, профессор чертов, только огромная голова и больше ничего, а взял меня за душу. Хорошо, что Коленька попался, скрасил одиночество, а то хоть иди да Терехова вызволяй, хотя там уже нечего вызволять, а Коленька оказался умницей, не простачок. Жанну тогда узнал, но не признался. Значит – не доверяет. Ладно, посмотрим!» А сказала:
; Рада встрече...
; Ты сегодня будешь моей женщиной... Согласна?
; Согласна, кажется, у меня выбор небольшой... Спешнев радовался такому быстрому согласию, думал, что уговаривать придется, а тут раз – и в дамках, как в народе говорят.
Духовой оркестр уже добрый час выдувал революционные песни и марши. Надрывая голосовые связки, орали местные певцы и певицы, портреты таких мудрых Ленина и Сталина висели чуть не под потолком, чуть ниже – «Да здравствует...» У всех были красные банты, красные бумажные цветы, красные, откормленные на пайках НКВД, морды, алые платья... И по локоть руки в крестьянской, шахтерской крови – это знали все, но не видел никто. И чем ее больше было пролито, тем больше орденов, красных, как боевого, так и трудового, знамен, светилось на груди и грудях. Зоя, которой эта мысль не давала покоя, летела в вихре танца, и лица, разгоряченные тела сливались в общий бледно-красный круг. И как ни старался Спешнев разнообразить это движение то влево, то вправо, Зоя успевала перестроиться, и получалось – он тупо топчется, а она летает, улыбается ему, и подзадоривает его. Ее смелая элегантная поступь, матовые руки, гордо откинутая голова ни в какое сравнение не шли с его узловатыми кистями рук, уцепившимися в ее руку и облапившими спину, плечи. Был он совсем неуклюжим, тяжелым... На лице застыл мученический оскал. Он не летал в танце, он его вымучивал. «А он думает, что умеет танцевать», – подумывала Зоя и к концу танца уже таскала его за собой. И он подумал: «Вот, стерва, что делает? Ну, я ей покажу... А что у нее за полоски на спине, под платьем, как веревки приклеенные?»
Пил он много и безобразно, чавкал противно, пытался ее обнять и поцеловать блестящими после жирной азов-ской селедки губами. Но танцевать ее уже не приглашал. Да и это не было танцем, а так – утруской курятины, сала, селедки, лука и хлеба. Зою пригласил ее начальник, этот танцевал сносно. И два раза Коренев, этот – получше. Он шепнул:
; Зоя, мы сегодня...?
; Нет, нет. Я сегодня женщина Спешнева...
Коренев ошарашено посмотрел: что бы это значило?
Он еще плохо знал этику отношений между мужчиной и женщиной, начальником и подчиненной. Оскорбленный, он решил по-мальчишечьи отстать: ну и пусть... и надул губки.
Спешнев уже был готов. Пил он все подряд, и ел тоже; пытался споить Зою, чтоб пьяную потом... легче взять... Но он просчитался – она была трезва как стеклышко, а он ви-дел, потому что сам наливал два стакана водки, как она выпила... Так сколько ж ей надо? Налил третий, и его вы-пила... Но он не знал простой науки, которой ее обучили в былые времена, – после каждого стакана бегать в туалет и изрыгнуть из себя все. И так каждый раз. Немного неприятно, но потом ничего, остаешься трезвым.
Его «нумера» размещались в гостинице «Уголек» и состояли из двух комнат и ванной. Спешнева совсем развезло, он начал терять ориентировку, начал рассказывать о себе, дочерях, жене. Выходило, что все у него – «сучки», единственным родным была кошка Дуська. В столице он оказался с Дальнего Востока... Скоро будут большие изменения в их системе... Он там на хорошем счету... ее заберет... только пусть уж она старается... как женщина..., а то его кляча совсем расклеилась..., а ему надо отдыхать, сил набираться...
Зоя постаралась. Он к утру был готов, совсем пустой. А она придумывала все новое и новое, и такое, что отка-заться нельзя, а выполнить невозможно, и все так, что лица ее он не видел. Когда он сказал, что уже не может, она обозвала его слабаком и посоветовала обратиться к врачу, чтоб здоровье поправил... Он тихонько, как побитая соба-ка, отполз к углу кровати, а потом спросил:
; А на спине у тебя что за полосы, белогвардейские шомпола?..
; Да нет... красноармейские ремни... как скотину...
И она нервно оделась и ушла. Слава тебе, сама ушла.
А с ней так больше встречаться нельзя, здоровья на-долго не хватит. А у него такие планы по службе, два-три шага осталось и с товарищем Сталиным можно рядом, чем он хуже этого шибздика Ягоды , еврей, без образования, сморчок, а гляди – рядом...
* * *
Зеленский, встретив Тимофея и Жанну около вокзала, по их внешнему виду сразу понял: что-то случилось. По-этому увел их с видного места за кустарники и спросил:
; Что стряслось?
; Встретили Зою с каким-то типом холеным. В нашу сторону направлялся, – сказала отрешенно Жанна и запла-кала.
; Когда?
; Да вот сейчас... А тот тип – это секретарь нашего горкома партии Коренев Николай Петрович... – ответил Тимофей.
; А как они шли? – спросил Зеленский.
; Обнявшись... Зоя нового заимела, когда отца при-брала...
Зеленский стал вслух рассуждать:
; Тут проходит какое-то партийное собрание... Понятно, что он здесь... А она – это задача.. Просто так она не будет... прогуливаться... Чего она здесь – вот вопрос. Ты, Жанна, ей не нужна – раз, ей нужен Тимофей – и толь-ко. Но она его не знает – три. А узнает через Жанну... И, боюсь, узнает. Поэтому: снимай ты, Тимофей, свое одея-ние, я стану монахом и схожу в твою келью, а вы побудете здесь у моей знакомой до утра.
Он их провел в добротную мазанку. Встретила их красивая полнотелая женщина и после ужина, довольно сытного, отпустив здоровенного пса, сказала: «Располагай-тесь, до утра вас не побеспокоят. На улицу не выходить, разорвет, он такой дурной... Вон висит ружье, там два патрона, если что...» И ушла. Это у них с Жанной была первая и последняя по-настоящему супружеская ночь. Здесь они познали друг друга до конца. Они разошлись, но их любовь осталась с ними, только с ними и навсегда...
Утром явился Зеленский в довольно приличном граж-данском костюме, он сказал:
; Там все чисто. Отец Филарет тебе шлет поклон и благословляет на ратные подвиги...
Чуть позже пришла женщина, ее звали Полина, друж-но пообедали. Зелинский вдруг спросил:
; Жанна, ты какие языки знаешь?
; Английский, немецкий, французский, испанский, а зачем это?
; Какой у тебя основной? – продолжал спрашивать Зеленский.
; Английский...
; А любимый?
; Испанский...
; Что ты умеешь на испанском?
; Говорю, читаю, пишу свободно, классику знаю... Да зачем это?
Вместо ответа он обратился к Полине:
; Проверь все это... Главное валенсийский акцент... Та сразу:
; Откуда он у нее. Валенсийскому надо учиться...
; Вот и учи... Трое суток...
Трое суток Полина и Жанна с утра до ночи, нет, до следующего утра, учили изученное давно. До постели добрались под утро. Зеленский и Тимофей занимались в основном топографией, политикой, тревожным положением в республиканской Испании. Тимофей с трудом переваривал все, что там происходило. Никакого интернационального долга он не чувствовал, а вот убежать из этого ада, где ни ему, ни Жанне нет места, а обоим – тем более, где мечутся жители Украины, Донбасса, Ломбардо; где, чтоб выжить, нужно убежать, скрыться, где нужно предавать родных, себя, любимых, детей, чтоб доказать преданность ВКП(б), полюбить вождя всех народов товарища Сталина, ненавидеть каких-то троцкистов, зиновьевцев, которых даже по портретам плохо помним; где могут расстрелять за все: за косой взгляд, молчание, писание, чтение литературы, не чтение ее, одобрение или неодобрение политики той маленькой (б); могут на 25 лет, 18 лет, 15 лет отправить в лагеря без права переписки, общения с семьей: где вредители все – старая гвардия, старые специалисты, интеллигенция, учителя, врачи, инженеры, техники; где права только ВКП(б) и ее верный НКВД, да и только на время... Где прав только один человек – недоучка-семинарист, абрек, вор, предатель, Ио-сиф Виссарионович Джугашвили, который по старой блатной и воровской привычке спрятался за кличку, кликуху, байку; Сталин, да так хуже молоха проглотил не только своих детей, а и родителей...
На четвертый день Зеленский сообщил: – Мы перебираемся в Испанию. Там идет гражданская война... Мы добровольцы-интернационалисты. Родины у нас нет, но мы должны помочь республиканцам победить франкистов... Да пока там будем, может, тут изменится...
* * *
... На базу интербригад в Альбасенте четверка в соста-ве двух пар; Хосе и Полин (Зеленский и Полина), Тим и Жаннет (Тимофей и Жанна) Игнасио появились в мае 1937 года. Хосе, в берете, затрапезных мятых брюках где-то все время пропадал, чаще всего совместно с Полин. Возвращался весь пропыленный и прокуренный, но когда они оставались вчетвером, возмущался от души, что и в республиканской Испании могучий СССР представлен своим карательным органом НКВД, руководимым будущим перебежчиком Александром Орловым , через которого ставилась задача и там «добиться окончательного разгрома троцкистов» в ...Испании, а деятель Коминтерна Мрачковский ставит задачу «установить ... власть Советов».
База интербригад находилась под контролем политуправления Коминтерна во главе с представителем ИККИ от Франции Анре Марти. Этот Анре Марти отправил Сталину письмо о «шпионской деятельности» Михаила Кольцова и его жены. Из Кольцова выбили показания, на жене споткнулись. Сталин особо отмечал Марти за активную помощь в борьбе с троцкизмом. «Любимый француз Сталина» отдал приказ о казни пятисот членов интербригад – «сторонников Троцкого». Этот Марти, как отметил интербригадовец Эрнест Хемингуэй – «чокнутый, как последний клоп», «у которого мания расстреливать людей» в купе с руководителем подразделения НКВД Вальтером Ульбрихтом, поме-шанные на троцкистской «ереси», развернули «охоту» за русскими, немецкими, австрийскими и швейцарскими бригадами, так вот, Ульбрихт во всю мощь своего темперамента стал ухлестывать за Полин и Жаннет одновременно.
В боевых действиях они не участвовали, верней, участвовали один раз. Военные действия, вообще, развивались очень слабо. На всякий случай рыли щели, которые тут же засыпало пыльной бурей, чахлая растительность, в основном маслины, стояли голыми, домишки без крыш или с какими-то полукрышами, загоны для овец, колодцы–журавли – это тебе не меловая сосна, не постель Полины, не Северский Донец... Ручеек, радостно перепрыгивающий с камешка на камешек, да того и гляди, чтоб какой гад ползучий не укусил. Вот и все.
Создавалось впечатление, что с франкистами никто и нигде не воевал. В Альбасенте прибывали тоненьким ручейком добровольцы-интербригадовцы, разноплеменные, оборванные. Они являлись с горящими глазами, несколько дней ошивались по лагерям, дурея от скуки, и куда-то девались...
Иногда приводили пленных. Их, покорных, связывали спинами друг к другу, и они долго сидели так на солнцепеке. Тогда искали Жаннетт, и она переводила допрос. Выясняли одни и те же вещи: как зовут, откуда, в какой части служил, кто командир, где часть расположена, вооружение. Пленные охотно отвечали, и их отпускали на тот же солн-цепек. Протоколы допроса жили недолго, а вечером, когда последний пленный выходил, их просматривал все тот же Марти, совал в печь поглубже и подносил зажигалку:
; Мы это и без них знаем... – говорил он с мукой и тоской.
Заглянувшему начальнику караула отдал приказ, потя-гиваясь во всю мужскую плоть:
; Если не хочешь спать, до утра их стереги, хочешь спать, отпусти их на север..., к баскам... Там их ждут...
Жаннетт была удивлена: для чего нужно было мучить, допрашивать, ей писать протокол, если их можно было от-пустить жить... Марти расхохотался в глаза, поигрывая торсом и ляжками:
; Ну и смешная вы, сеньора, хохлушка, так на вас говорят, ... Для порядка, чтоб не нарушать конвенцию о военнопленных, мы их отпускаем, а там их встретят и проводят... при попытке к бегству...
Присланный Сталиным на разбор шапок маршал Блюхер со своим советником Штерном завели дело республиканцев так далеко, что призванный на помощь Зеленский В.П. уже был никому не нужен.
В рядах республиканцев, разноплеменных и разно-религиозных интербригадовцев шел полнейший раздрай, ибо была потеряна вера в идею. В.К.Блюхер, не имевший никакого, ни военного, ни светского образования, не выигравший ни одной военной компании, проиграл и эту. Он проиграет и Хасан. Пьяница и многоженец, 17 лет оши-вавшийся па Дальнем Востоке пугалом, был единственным военным, который имел четыре высших ордена – Красной Звезды номера 1, 10, 11, 45 и всегда носил Знак чекиста, который имели немногие.
Они прибыли весной 1937 года, когда борьба Сталина против троцкизма выхлестнулась через барьеры идей, внутренних проблем и неприязни двух лидеров, кровавых монстров революции – Сталина и Троцкого из отдельно взятой молодой СССР в океан борьбы Мировых проблем в Испанию. Война против троцкизма начала превалировать в войне против Франко.
Зеленский Владимир Петрович, получивший здесь чин подполковника, хоть и майором не был, перестал видеть врагов в франкистах. Эмиссар НКВД Александр Орлов, садист и казнокрад, объявил врагом №1 (товарища Стали-на, а не республиканцев) Рабочую Партию Марксистского Единства (ПОУМ).
Другой деятель Коминтерна Мрачковский ему вторил: «Товарищ Сталин опасается, что ПОУМ может предоста-вить убежище Льву Троцкому...» Анре Нин, один из осно-вателей Коминтерна, был личным секретарем Троцкого в Москве, а в настоящее время стал министром юстиции в Каталонии.
На секретном совещании в Бильбао начальник ино-странного отдела наставлял резидентов НКВД: «Товарищ, слушай все, наше внимание должно быть приковано к Каталонии и к беспощадной борьбе против троцкистских бандитов, фашистов и ПОУМ». В июне Анре Нин был арестован группой Зеленского, в состав которой входили Полин – Жаннетт – Тим. Анре был спокоен, невозмутим и горд. После предъявления ему обвинений в шпионаже и «прочей чепухе» он плюнул в глаза Анре Марти и выбил тому зуб. Его начали пытать в присутствии всей группы. Первая кровь вызвала жуткую тошноту и рвоту у Жаннетт. Ее пришлось вывести на свежий воздух Но спазмы про-должались и там. А в этом каменном мешке еще долго раздавались глухие удары и душераздирающие крики. Уйти группа не могла. Уже совсем стемнело, когда с овчарни вывалились крайне усталые «любимый француз Сталина» Марти и его подручный, немец Вальтер Ульбрихт. Закурили, повздыхали:
; Вот гад, шкуру со спины сняли, не признался ни в чем, – пожаловался товарищ Вальтер Зеленскому...
...Представить чувствительной Жаннетт спину со снятой шкурой – было сверх сил, и она потеряла сознание и начала бормотать русские слова: «Мама, родная, не хочу рожать на муку...»
Зеленский насторожился: что это еще за роды, тут запрещено рожать и беременеть, в НКВД, и он спросил, обращаясь к Тимофею:
; Она беременна, что ли?
Тот утвердительно качнул головой...
Группа еще захватила секретаря Троцкого Эрвина Вольфа в Барселоне, Курта Ландау, Марка Рейжа, Хосе Роб леса, Боба Смайли...
На этом группа выдохлась, иссякла. Они поняли, что сражаются не за республику, не за свободу народа, да и народа– то они не видят, а особенно – детей. Их почти нет. Все, кого они арестовывали, воровали, были нормальными людьми, с нормальной психикой.. При чем здесь Троцкий, Сталин... Они здесь не воюют, им не сдирают шкуру, не вешают, не ломают кости, ребра, не отрывают груди...
Они сидят в кабинетах, спят в мягких постелях, едят вкуснятину, блудят напропалую.
Чувствовалось, что Зеленский мечется; он то сидит неподвижно в таком раздумье, что его вывести невозможно, то, наоборот, все тело, скулы, пальцы ходят ходуном. У него были сложности в жизни, но он всегда был кому-то нужен, он полжизни за кем-то гонялся, за ним гонялись вторую часть его жизни, а между погонями он собирал информацию, как тогда говорили, сведения, суммировал их, анализировал и делал прогноз на далекое будущее. И все, даже великие начальники, были уверены, что его предположение, расклад сбудутся... А сейчас он просто терялся в прогнозах, предположениях: вроде бы все правильно; на деле решается основной ленинский тезис о втором этапе освободительного движения – всемирной революции. Правда, в Германии, Венгрии все это закончилось ничем. Но там слабо участвовало международное революционное движение... А здесь? Кого только нет, интербригадами называется.
Имена одни чего стоят – Блюхер, Штерн, Ульбрихт, Сталин, Троцкий – умы, рубаки, сила. А против них какой-то Франко... Они уже построили социализм в одной отдельно взятой стране. Это такой пример для всего освободительного движения, что... «А что построили? – стоит немым укором вопрос забитого Ващенка – Что построили, чем любуемся, чем хвастаемся?» Что приводим в пример: 33 год, 34? Но сейчас 37... Растут не темпы роста жизни, а темпы, вдоль и вширь, даже за границу, страха перед НКВД, коса которого косила всех... Но по пустому косой не машут, или по траве, или по головам, как исстари ведется...
В голову сначала робко закралась мысль: а что мы тут делаем? Франкистов за полгода в глаза не видели, с баска-ми даже дружили, те учили Полину танцевать испанскую хабанеру, пить вино (кислое и противное), заливая прямо в горло сверху, с расстояния вытянутой руки.
Тимофей был вообще вне себя. Он все больше замы-кался от окружающих. На заданиях вел себя инфантильно из-за того, что больше думал о Жанне, чем о том, что нуж-но делать. Искренним, говорливым, нежным он был только с ней. Он ей шептал песнь о своей любви к ней, ее ручкам, ножкам, пальчикам, к локоточкам, глазкам, ушкам... О бу-дущем своем и ребенка они не говорили, но каждый думал об этом. Тимофей все чаще вспоминал своего отца, он не только его вспоминал, он его повторял во всем. Жанне бы-ло это настолько удивительно, что она, будучи на третьем месяце, краснела и млела от его слов. Он, любивший ее до беременности, теперь сдурел от патологической, инстинк-тивной любви к ней, к самке, носившей его и свое продол-жение. Он готов украсть, убить, умереть, солгать, предать ради любви к ней, ради мгновения остаться с ней; ему все-го было мало, но момент расставания наступил.
Как-то под вечер явился совсем выжатый Зеленский, позвал их и сказал:
; Будем отсюда выбираться... тут нас достанут... За нами уже охотятся и франкисты и НКВДисты. Кто первый нас настигнет, дело времени... Кто хочет остаться здесь или во Франции, не помянем злым словом... Подумайте... Там, дома, перспектив нет, а здесь Европа... Другой раз не выпустят...
Все трое были в шоковом состоянии. Пробирались как нелегалы, как интернационалисты, для схватки с фашиз-мом, франкистами, а оказалось, что здесь такие не нужны.
Полина сразу твердо заявила:
; Я дальше Франции не поеду, – сказала и испуганно посмотрела на Зеленского. Тот стоял, как каменный, а она добавила, заглядывая ему преданно в глаза: - Нам с тобой и тут дел хватит...
Зеленский выдержал взгляд Полины, обратил свой взор на Тимофея и промолвил:
; А ты как... домой или здесь?
Воцарилось молчание. Тимофей вычерчивал какие-то фигуры на песке и молчал. Жанна вся превратилась в слух.
; Я теперь с ней... Как она, так и я... Если она останется, и я остаюсь... Она языки знает, а я – недоучившийся студент...
Он собирался еще что-то сказать, но Жанна сказала твердо:
; Мы возвращаемся домой...
Вечером, когда совсем стемнело, явился «товарищ» Игнасио, веселый любвеобильный малый. Он налево-направо сыпал шутками, никого не слушал, коверкал русские слова, а когда услышал, что все они из Украины, страшно удивился, что такая страна есть. О Донецком крае, о Киеве он первый раз услышал вообще. Полина при свете керосиновой коптилки упорно ему чертила на старой газете угольком карту, чтоб он имел географическое поня-тие об Украине. Он радовался, как ребенок, услышав но-вую сказку:
; Украйина, Украйина, – повторял он много раз. - Закончится война, обязательно приеду на Донбасс, ведь я шахтер...
Он, не заметив, что сам выдул принесенное им вино, становился болтливым, под конец сказал:
; Вчера, 25 апреля, фашисты прорвали оборону юго-западней Бильбао, вам надо пробираться в Гернику, а отту-да через кордон во Францию, в Тулузу, там на пароход, и ту-ту в Украйина, – на веселой ноте закончил он.
Услышав веселую болтовню Игнасио, мигом проснул-ся Зеленский.
; Так что ж мы сидим, или лежим?.. Надо срочно перебираться в Гернику... Мулы отдохнули? – спросил он у Игнасио и, увидев утвердительный кивок того, продолжил, – До утра доберемся?
; Тропами здесь рядом, по дороге километров два-дцать...
Сборы были недолгими. Мулы, маленькие, уставшие, упрямо топали уже не один час в горах. Они топали свои-ми короткими ногами и не замечали, что у них на спине. Игнасио предупредил, что разговаривать, вернее переговариваться можно только на испанском:
; Здесь Страна Басков, могут не понять чужую речь... Поэтому лучше на плохом испанском, чем на «украй-инском», – хихикал он.
И вправду, их останавливали пару раз, появляясь откуда-то сверху, из густого тумана. Сваливались люди, как призраки с винтовками наперевес, и узнавали новости. Узнав о прорыве фронта, меняли и тон голоса, и поведение...
Наконец Игнасио остановил караван у какого-то овечьего сарая и сказал:
; Герника справа... Вам в нее не надо... Она забита войсками... Вам надо через мост перейти. Туман сойдет к десяти и вы увидите... Отсюда на Бильбао продолжают по-ступать грузы... Вас не выпустят...
И сник в тумане.
Зеленский, как всегда, пошептался с Полиной и куда-то сгинул. Полина долго вытряхивала свою куртку, выбивала о стенку берет и ворчала:
; Чертова страна: везде горы, горы, а если нет гор, сплошной песок... И как они тут живут? Да еще назвали не как-нибудь, а Страна Басков. Представляете себе: Страна Украинцев, Страна Русских, а...
Тимофей усмехнулся про себя, а потом серьезно заме-тил:
; А мне нравится... Сразу видно, чья страна; басков, и никого другого... А у нас СССР или УССР... Попробуй Иг-насио доказать, что это такое?.. Никогда не поймет.
Сидевшая на камне Жанна с кружкой воды ответила:
; Знал бы товарищ Постышев о твоих мыслях в от-ношении УССР, он бы тебя закатовал...
; Но он, к счастью, не узнает, – в тон ответила Полина, пододвинулась к костерку, уселась и сказала: -Вы уезжаете домой. В городе не появляйтесь. Добирайтесь в Святые горы... Я там переписала все на вас. Документы у подруги Оксаны, вы ее знаете, и все сбережения у нее... Она работает председателем сельсовета, - она вдруг по-бабьи заплакала, но скоро поправилась: - У меня с родней не вышло... Слишком много мне советская власть должна осталась.
Жанна и Тимофей были ошарашены этой новостью и уставились на Полину немыми, тупыми взглядами. Пере-убеждать, говорить пошлые слова перед этим великим ак-том самопожертвования было бесполезно...
Горы замолчали.
Установилась такая тишина, что треск горящего костра взрывался гранатами, фугасами, винтовочными выстрелами. Жанна через костер шагнула к Полине и повисла на шее:
; Ой подруженька ж моя... Да как же это так?.. Да что ты делаешь? А может, с нами?.. А?
; Нет, – жестко отрезала та, – деточек своих не иметь никогда... в Украине. Так, может, во Франции... Вот и ос-таюсь здесь...
Явился Зеленский и сходу уловил перемену настрое-ния женщин.
; Ну что? Сказала? Давайте посидим на дорожку...
Впереди трудный день... Нужно и можно пару часиков поспать, подремать.
Едва Полина с Зеленским вышли из овчарни, напоследок подбросив огромную охапку дров, как Тимофей буквально набросился на Жанну со своими объяснениями, покрывая ее поцелуями. Ей было щекотно, до сладости больно; непривычно было дать себя совсем обнажить, позволить себя обнажить под сполохи костра всю, от головы до пяток, разрешить с собой проделывать все, что он хотел...
Полина с Зеленским просто прилипли друг к другу и надолго замолчали, слушая, как стучат друг у друга серд-ца. Они знали друг о друге все. Она – сумасшедшие события его жизни – от успешного шпиона в Японии до нынешнего советника. Он – от гимназистки-сироты, расстрелянных в балке за «непролетарское происхождение» и не похороненных отца и матери, до невольницы в продотряде, которую командир возил с собой в качестве учетчицы, а ночью отчаянно насиловал целых два года. Сам делал ей выкидыши... Он был фельдшером, правда, ветеринарным. Но ей три-четыре выкидыша сделал успешно... А потом на тачанке с кровотечением выбросил под Богородичным. Монашки выходили.
* * *
...Утром 26 апреля 1937 командир К/88 майор Фукс получил приказ: разрушить мост, расположенный на ок-раине Герники, подъездные пути, скопившуюся живую силу, снаряжение и боеприпасы для Бильбао. Этот мост был единственным, через который республиканцы получали подмогу. Над городом и мостом стоял туман. По сообщениям республиканцев во время налета трех волн бомбардировщиков из «Легиона Кондор» в Гернике погибло 1654 и было ранено 889 человек мирного населения. Благодаря Пабло Пикассо Герника стала символом ужасов войны. А Джордане Стир, независимый испанский журналист, впервые дал материал в английской газете «Стар», а вскоре вслед за ним все газеты мира запестрели заголовками «Подлый налет фашистских пиратов», «Крик возмущенного человечества»... Хотя позже капитан республиканских войск Жозеба Элосеги в телевизионном интервью скажет: «Моя рота понесла большие потери... из 100 человек мы потеряли 35. Всего же было приблизительно 250 убитых». Герника не была включена в список военных преступлений, в которых обвинялся военный преступник Второй мировой войны генерал-фельдмаршал Хуто Шперле...
И хотя то же самое сделала комиссия по денацифика-ции, Жанне от этого не стало легче.
... Туман мыльной пеной сползал с вершин гор и даже не было понятно, он ли опускается в долины или горы из него вырастают. Сначала, как на фотопленке, появляется перед глазами: темная, а затем –темно-зеленая громада, а когда на фоне увиденного проявляется голубое небо, пони-маешь – эта бесконечная цепь гигантских нагромождений и есть величественное творение природы – горы.
Справа услышали лай собак. Заорали петухи. «Герника внизу, справа, – сказал Зеленский, – надо быстрей спус-титься на равнину и перейти мост, пока войска не заняли, тогда навстречу не пустят».
Они припустили, почти скатились по мелким камешкам в долину. Это смешило Жанну: «Я даже не иду, ноги не переставляю, а еду, еду»... Тимофей заметил: «Ты будь осторожней. Тебе...» Полина не обращала внимания на то, идет она или едет, но додумала незаконченную фразу Тимофея: «...нужно беречь себя», – усмехнулась: ну какой же он мальчишка! Зеленский превратился в слух – воздух стал накаленно и монотонно звенеть. Этот звук нарастал прямо у них за спиной. Сзади со стороны Бискайского залива воздух звучал на одной ноте, но с нарастающей силой.
; Налет... будут бомбить мост... другой здесь цели нет... Герника им не нужна... Только мост. Нам надо проскочить, хотя он накрыт туманом.
Но гул нарастал и вскоре в неожиданно раскрывшемся куполе серо-голубого неба появились самолеты.
; Нет... бомбардировщики... идут волной, по одному не летают, их должны сопровождать истребители... Бомба в нас не попадет, а вот с истребителя могут... – рассуждал Зеленский, оглядываясь, – так... Герника в тумане, нам до моста порядочно, но мы должны проскочить, а поэтому – вперед!
Пятерка бомбардировщиков со стороны солнца выходила на цель. Вот крошечный мост понесся самолетам навстречу, а бомбы с воем понеслись вниз.
Живая сила и лошади, машины, скопившиеся вокруг люди кинулись от своих костров, палаток и прочего воен-ного быта подальше от моста.
Четверо сумасшедших оборванцев неслись, наоборот, к мосту. Их пыталась предупредить, остановить эта разно-языкая публика:
; Стоп! Ахтунг, ахтунг! (Внимание!) – орали на не-мецком.
; Позор! (Внимание!) – орал чех.
; Фиделем! (Внимание!) – пытался остановить пья-ный мадьяр.
; Пошли на х... – проорал бегущий впереди.
«Значит, русские...» – догадались интербригад овцы.
Четверка домчалась до середины долины, когда последний, седьмой, бомбардировщик, скинув свой смертоносный груз, скрылся за горами. Они остановились отдышаться и осмотреться. Жуткой картины увиденного они не замечали. Главное: мост цел. Они переглянулись и двинулись дальше. Успех придал невиданную прыть. Мост – вот он. Над речкой, недлинный, каменный, высокий, горбатый, рассчитанный на половодье... Зеленский вдруг остановился и прислушался: еще в ушах стоял гул улетающих бомбардировщиков, но он уловил ни с чем не сравнимый дребезжащий, ему уже знакомый, нарастающий звук. Он оглядел всех и скомандовал:
; Это – ДО-17, эти мощней... Ложись и не шевелись...
Эти зашли со стороны открывшейся из тумана Гер-ники и поэтому десятка два бомб упали на окраину, а остальные – на мост, верней – мимо моста. Группа лежала ничком, а Жанна считала взрывы вдоль моста. Ей уже бы-ло как-то весело, что мост стоит и они его перейдут, и бу-дут дома, там в Святых горах, в Богородичном, она родит назло этой армаде живого ребеночка и она вдруг начала хохотать:
; Да чего вы боитесь? Головы прячете... Гляньте, они в такой здоровенный мост не могут попасть, а то в нас... Они уходят...
; И в самом деле, – ответил Зеленский, – вперед!
; Да все у тебя «вперед», других слов не знаешь, дай в кустики сбегать женщинам... Мужлан презренный...
; Природа, ничего не поделаешь, Поля, природа, -грустно, с попыткой вызвать участие к себе, – ответил Зеленский.
; Ну да, – согласился и Тима, – давай мы на это спра-вим малую нужду.
Долина, дымя двумя десятками черных костров, начала оживать. Поднимались живые люди, достреливали раненых лошадей, и на всех языках звали друг друга. Глав-ное – мост жив.
Отряхнувшись, двинулись к мосту. Мост, одно название, стоял целехонький (только перила кое-где посрывало и они лежали каменными нагромождениями и через них пришлось переступать), возвышался над рекой, спокойно катившей свои воды в море. С его дугообразной каменной спины дымы, более полусотни дымов, ровной струей черного смрада стремились в высокое, спокойное небо Испании, и там на высоте, чуть выше гор, сгибались под прямым углом и превращались в сплошную жиденькую тучу, которая уже над Герникой постепенно рассеивалась. В Гернике слышна была стрельба, взрывы, полыхали пожары. По мосту не особо спешили: «На такой мост и одного налета нашим «курносым» бы хватило, а тут целых два», – подумал беспечно Зеленский и пожалел. Он остановился на мосту, покрутил головой, прислушался и заорал:
; Братцы! Они снова летят... Вперед!...
И они запрыгали зайцами через завалы перил, камней и разрушений. Громады ЖИ-52 проносились над ними и сбрасывали свой смертоносный груз. Тонны ила, песка и воды в сплошном буране снизу, с реки швыряло гигант-скими ладонями им в лицо. Глаза, засыпанные песком, ничего не различали. Они уже добегали до конца моста, бомбардировщики, перевернувшись в одной точке на левое крыло, уходили в небо. «Кончилось, – подумал Тимофей, – наконец-то кончилось... Мы спасены...» Он остановился осмотреться. Зеленецкии уже стоял на берегу и размахивал руками, Полина была рядом. Жанна неслась к Тимофею, выпутавшись из какой-то арматуры. «Скорей, скорей, – подумал Тимофей, – я ж тебя жду...» Он услышал еще один звенящий нарастающий звук. «Неужто еще... Да где же он? Со стороны Герники не видно, с противоположной ее стороны тоже нет...» Он, истребитель, вырвался с круго-верти боя с «курносыми» и на бреющем несся вдоль реки. Увидел целехонький мост, о котором вчера на совещании говорилось, как о «важнейшем и единственном, через который республиканцы получают пополнение», нажал гашетку, прицелившись на двоих в конце моста...
...Тимофей увидел наконец-то это железное гудище, которое неслось прямо ему в лоб и остолбенел: «Неужто сейчас его не станет... Ну и пусть...» Резкий толчок в бок сбил его с ног, на него кулем навалилась Жанна. Пулемет-ная очередь хлыстом прошлась через них.
Вокруг установилась величественная тишина. Жанна вся впилась в Тимофея и не поднималась. С берега к ним мчался Зеленский, безбожно матерясь. Тимофей почуял на своей груди что-то теплое, растекающееся, подумал: «Да ведь я ранен...» И попробовал сдвинуть Жанну. Подбежавшие Зеленский и Полина перевернули ее как пушинку и замерли в немом оцепенении: ее грудь была разворочена разрывной пулей, из аорты выливалась кровь...
; Я ранен, Полина? – спросил Тимофей, размазывая кровь Жанны на своей грязной робе.
; Она мертва, а ты жив, даже не ранен... Сволочь, -сказала Полина.
; Как мертва? Жанна мертва?
; Да, Жанна мертва, из-за тебя... Она тебя спасла...
Только сейчас до Тимофея дошло все случившееся.
Умереть должен был он. И тот стервятник с истреби-теля целил в него. И спасла его Жанна!
; А ребенок как? – уже плаксиво спросил он, – и ре-бенок... она же...
Это совсем взорвало Полину:
; А ребенка вы вместе с тем стервятником убили... Заткнись уж.
Один Зеленский молчал. Он видел и не такое. Кто ви-новней, Тимофей, стервятник, они с Полиной – не сейчас разбираться.
; Похоронить надо. И побыстрей. А то эти могут прилететь за добычей...
К ним подходили интербригадовцы, узнавали, в чем дело, журили, жалели...
Молча в каменной земле вырыли могилу и похоронили до обеда, как положено у христиан, как пояснил монах-растрига, серб, взявший винтовку за правое дело борьбы с фашизмом. Испанцы нашли вино и сыр, помянули. Мост расчистили, помощь пошла. На могиле поставили крест и написали «Жанна и плод». «В Стране Басков, – объяснил местный «капелан», – мертвые приравниваются к живым. Могилу будут чтить вечно». Потом все разошлись, и они остались втроем. А потом Тимофея оставили одного с его мыслями: «Как же это так? Ее, такую красивую, еще теп-лую со вчерашней ночи, прикрыли землей, ее уже нет навсегда, ее не будет никогда... А ребеночек, плод их люб-ви... ведь его похоронили, видимо, еще, живого в ней... Мы его убили...».
Подошел Зеленский, он был один и объяснил:
; Пойдем отсюда, их не воскресишь... Полина нас оставила, попробует перебраться во Францию, а у нас теперь путь один – с республиканцами до конца...
И ему и Тимофею теперь было все равно, с республиканцами или другими, лишь бы заглушить боль. Они ходили в атаки, взрывали мосты, но равных им в рукопашном не было. У них стреляло все, убивало все: руки, ноги, голова, штыки, ножи, ложки, миски.
Так продолжалось до конца гражданской войны в Испании, до 1939 года. Гернику франкисты заняли 29 апреля 1937 года, через 3 дня после разрушения.
Возвратились они на Родину только в начале 1940 го-да.
Но тут, на Родине, ничего не изменилось. Особым совещанием в СССР (Союзе Советских Социалистических Республик) в 1937 году было осуждено 17911 человек, 1938 году – 42912 человек, 1939 году – 13027 человек, в 1940 году – 42912 человек за контрреволюционные пре-ступления.
А впереди была Великая Отечественная война...
ВПЕРЕДИ – ВОЙНА
«Вставай, страна огромная...»
(«Священная война»)
Коренев после той, последней встречи с Зоей, замкнулся в себе. Сообщение о том, что и его могут взять, казалось ему невероятным. Но он принял, как он говорил, меры: чаще стал проводить партактивы, совещания, заседания бюро. Вопросы ставились однотипные: о политической бдительности, о борьбе с уклонистами, об украинском национализме на шахтах... Темы он брал, – вернее, не он, а его второй секретарь – из газет, пленумов партии, мыслей вождей. В городе уже были построены три завода – трубный и металлургический, коксохимзавод, открыто бо-лее двух десятков шахт, четыре колхоза, но до них руки не доходили. Ежедневно раскрывали заговоры, бунты. Он уже явно чувствовал затылком холодное дыхание преследова-ний. Только сейчас Кореневу стало страшно неуютно; слабость он чувствовал, неуверенность в себе, в своих мыслях, деяниях. Он попробовал примерять себя под товарищей Сталина, Кирова, Постышева, изучать их, повторять, но почувствовал, что потерял себя. Он уже давно стал частью их, той системы, что породила его, а теперь гробит сама себя, сжирает, съедает и себя, и, главное, своих детей. Коренев стал больше оглядываться вокруг себя и увидел, что вокруг него нет друзей. Бакланов, Алексей Кузьмич, – враг, Чуднявцев – шпион; Котиков – уж большего служаки придумать трудно, – дал признательные показания на полгорода... На днях примчавшийся на своей знаменитой будке с расписанными боками из колхоза «Заветы Ильича» Алексей Сергеев дико орал в кабинете, впав в истерику:
; Вчера вывезли из округи всех кулаков... дышать стало легче... Скот, дойный и тягловый, стоит на морозе... ставить некуда, ревет на все «Заветы Ильича», кормить не-чем, поить нечем...
Он гремел сапожищами, шумно двигал стульями, глотал воду прямо из графина... Длинные патлы давно немытых и залежалых под шапкой волос падали прямо на глаза, и ему приходилось зацеплять их за ухо. Он был на грани безумия, поэтому Коренев пытался его остановить:
; Алексей Семенович, не драматизируйте... Все уладится... Идет великое очищение, сталинское... от врагов, вредителей... жертвы неизбежны...
Сергеев, услышав эти слова, воздел руки над головой, коротко взвизгнул, повалился на пол и забился в истерике. Он стучал кулаками об пол и орал:
; Какие враги? Какие вредители? Скот ревет, посмот-рите в глаза три дня не поеной корове... Она хозяина ищет...
; Так что ты сделал с коровами-то? – спросил Коре-нев.
; Развел по кулацким домам... пустым...
; Вот и славненько... Живы будут...
; Какой, хрен, живы? Кормить кулацких коров нечем... Сено-солому честные колхозники в первую же ночь разворовали... Гибнет скот.. Более сотни... И дети гибнут.
; Да что же ты тут валяешься? Спасать надо...
; Спасать кулацкий скот, как и кулацких детей, – не-кому... по случаю очищения от кулаков в избе-читальне твой секретарь райкома собрание проводит... духовой оркестр играет... В честь окончания очищения от кулаков, – уже стал ерничать Сергеев, – свяжи меня, арестуй, убей, – крика семидесяти орущих детей я вытерпеть не могу...
; Какое собрание? Каких детей? – заорал Коренев и тут вспомнил, что сам по случаю окончательной победы над кулаком распорядился провести торжественное собра-ние с оркестром, вручением красного знамени, прессой...
; Как «каких детей»? Кулацких... до года, подлежащих отправке... н-н-нет, – стал заикаться и цокать зубами Сергеев, – п-п-подлежащих п-п-перевоспитанию Советской властью...
; Да толком расскажи, в чем дело?
; Шестьдесят девять детей... того... не разрешили взять... кулакам-родителям, так они целую ночь и сего-дняшний день в сельсовете орут... Так скажи мне, что с ними делать? Стадо угробили... черт с ним... А детей куда?
Более сотни орущих коров он, Коренев, сын революционеров, сам порождение революции, революционера первого поколения, деда, – мог представить как рев одной коровы, умноженный на более чем сотню, но они все-таки скот. А вот щестьдесят девять детей, орущих беззубыми черными дырками ртов, он представить не мог.
; Так ты что сделал?
; А скажи: что я должен сделать?
; В детприют их отправить надо было...
; Так заведующую, как организатора заговора против товарища Сталина, и трех ее помощников – р-рас-стреляли, и начальства там нет...
; А отдел образования что чешется?...
; Так и они арестованы... позавчера, показания дают...
; Исполком? Не решил?
; На себя не взял, позвонил в область. Те ответили: насчет перековки детей указание было, перековывать их надо, а вот где их перековывать, еще не решили... спросил у Киева...
Председатель исполкома А.И. Степанов четко ответил:
; Да, я обратился в область, а те в Киев, ждут реше-ния вопроса к концу завтрашнего дня...
; Так дети околеют к завтрашнему дню...
; А я-то тут при чем? А? – ехидненько спросил Степанов. – Сиськи у меня нет, молока тоже. Да к тому же – это дети чуждых Советской власти элементов... Чего пе-реживаешь? Вот скот – это жаль...
; Сволочь ты, Степанов, – ответил в трубку Коренев.
; А вот это политическая ошибка, Коренев... Жалеть их во время заострения классовой борьбы – нечего. Из них вырастут еще большие враги...
Коренев не дослушал. Он натянул поглубже на голову фуражку полувоенного образца, как у товарища Сталина, застегнул китель того же образца, и с Сергеевым на авто они ринулись в область. Сергеева даже в приемную перво-го секретаря Саркисова не пустили: больно неказистый вид. Он беспрепятственно зашел к брату, родному, рабо-тающему секретарем обкома. С братом они встречались редко. Не получалось как-то... Алексей все с жаром рассказал. Старший брат, Александр, более мудрый, спокойно ответил:
- Ленька, мы с тобой, видимо, видимся в последний раз, видимо. Меня уже три раза вызывали. Председателя облисполкома Иванова взяли, он дает признательные пока-зания... на Саркисова... Из меня уже два раза выбивали... вот, гляди, – он поднял гимнастерку, и Алексей увидел на животе сплошное, в косую линию исполосованное пятно, – били шомполами... Хорошо, детей у меня нет, а жена сбе-жала... Давай лучше выпьем...
Старший брат достал бутылку «Московской», ловко, но сильно ударил под донышко; картонная пробка, залитая сургучом, с хлопком выскочила. Сашка, так его звали до-ма, разливал в стаканы шипящую мелкими пузырьками водку, разлил до капельки по стаканам, спросил:
; Как там отец, мать?
; Живы-здоровы. Землю пашут, хлеб сеют. Сильно переживали за нашу Лиду... как же, без мужика в селе остаться брюхатой. А он шесть лет получил... Двух подкулачников, ее братьев, убил за то, что его комбайн подожгли... Он ударником был. Недавно вернулся к ней, – рассказывал Алексей сто раз рассказанную историю.
; Давай выпьем за наш род, за наших пращуров.
Глухо стукнулись донышки стаканов. Обжигающая жидкость, бережно подталкиваемая глотками, до капельки была выпита. Разом выдохнули и рассмеялись. Сашка ска-зал:
; Вот так бы жить и жить.
; Да, – подтвердил Алексей, – жить бы и жить... – И попрощались. Навсегда.
Когда Алексей вышел в коридор, Коренев его уже ожидал. Они не успели отойти и двух шагов, как из-за по-ворота появился караул во главе со Спешневым. Этот по-жал руку Кореневу и Сергееву и двинулся дальше. Сердце у Алексея дрогнуло: неужто к брату?! И оно не ошиблось – к брату. Алексей схватил за рукав Коренева, и они остано-вились за углом. Спустя несколько минут караульные прошагали мимо них: впереди с распущенной гимнастеркой, отчего он казался толще и ниже, гордо, на твердых ногах шагал его брат Сашка, впереди его Спешнев с пистолетом в руке, сзади – два солдатика с нелепо торчащими в спину ареставанного штыками.
Сергеев и Коренев еще долго стояли в слепом оцепе-нении, пока последний не сказал:
; Пойдем, тут ничего не поделаешь...
Дальше они сидели на заднем сидении авто каждый в своем углу, глядя в разные стороны. Коренев думал о сво-ем будущем, Сергеев о прошлом. Прошлого у Коренева не было: не было родителей, был только помешанный на революции дед, будущего, видимо, тоже нет. В Киевском обкоме партии была раскрыта группа «изменников» и «вредителей» в составе заведующего отделом пропаганды и агитации – Каркова, промышленно-транспортным – Радкова, торговым – Зака, парторганов – Канторовича, были арестованы областной прокурор Старовойтов, заместители председателя облисполкома Кушнир, Тодер. Он всех этих людей видел у деда, был с ними знаком. И вначале был очень удивлен, как они стали «вредителями». Но потом, после 13 января 1937 года, он, найдя в постановлении ЦК ВКП(б) «О неудовлетворительном партийном руководстве Киевского обкома КП(б)У и недостатках в работе ЦК КП(б)У» слова о том, что Постышев «вместо непосредственного руководства практической партийно-политической работой, занимался хозяйственными кампаниями», понял, что гонения начались. Никакие заслуги не принимались во внимание. Гон волков не дает передышки: на Пленуме ЦК ВКП(б), проверке, устроенной Л.М. Кагановичем, который выбивал показания травлей друг на друга , пленум Киевского обкома уволил с должности первого секретаря. На февральско-мартовском Пленуме (1937г.) Постышев резко выступил против репрессий. Первый секретарь ВКП(б)У СВ. Косиор бил себя в грудь: «Мы много верили т. Постышеву»... Затем начался гон на Донбасс. СВ. Косиор самокритично признался, что в Донбассе «с опозданием началось уничтожение троцкистских гнезд». Председатель Совнаркома Украины П.П. Любченко. с партийной прямотой громит С.А. Саркисова и главного НКВДиста В.Г. Иванова, этот в свою очередь – Шаева, Сергеева, Вайсберга... Все они подпадали под проститутскую резолюцию Сталина: «Не судить, не расстреливать, а передать дело в НКВД». Гон волков закончился. Их жерт-вы – они сами: Косиор, Постышев, Иванов, Саркисов, Сергеев, Шаев, Вацсберг, Холохоленко, Вайнов – объявлены врагами народа и расстреляны. П.П. Любченко, по согласию с женой, застрелил ее троих детей и застрелился сам.
... Коренев вдруг понял, что наступает его черед. Уже никого не осталось вокруг. Последний его оплот, его вто-рой секретарь Эмиль Израилевич Хаевич продержался на бесконечных допросах трое суток без сна и еды. Он знал, что судьба его и семьи предопределена вне зависимости от того, признает или не признает он себя руководителем ев-реиско-троцкистского центра... Ему сломали правую руку, зажав в дубовом ящике стола, когда он отказался подпи-сать показания на Коренева и Зою Васильевну Заику, про-диктованные Спешневым, правда, пообещал подписать, но при одном условии – если ему дадут свидание с женой и дочерьми на полчаса. Ему вправили перелом, наложили шину, и тут «костолом» спросил:
; Да как же он подпишет? Рука-то сломана...
И тут все трое опешили: в самом деле – как подпишет? Но Эмиль Израилевич подтвердил:
; Подпишу через сутки после свидания с семьей... Вы их все равно убьете... Я хочу совершить...
– Не верьте ему, Спешнев, этот жидяра что-то заду-мал... Для чего ему свидание? Почему мы сутки должны ждать? Зачем он скрывает участие Коренева и этой Зои Васильевны? Они повязаны... Ломаем и другую, зачем она ему? Пусть попробует подписать... возьми ручку ...пиши что-либо... вот тут, на газете...
Хаевич с трудом поднялся в углу, распрямился во весь рост, заложил руку в проем расхристанной рубахи, уверен-но взял ручку левой рукой, написал два коротких слова и спокойно сказал:
; Я пишу левой рукой... Я – левша... Евреев не переучивают писать правой... они пишут левой... возьмите, читайте...
; «Вы – сволочи», – прочитал Спешнев. – А ну еще что напиши.
«Сталин – изверг!» – добавил Хаевич рядом на газете.
Это Спешнев прочитал не вслух. «Такое читать – преступление. Пропаганда, поклеп... Пусть пишет, что хочет, я дам ему возможность совершить большую субботу, получу такой материал, что ни Коленька, ни Зоя не отвертятся... А то неприлично получается: «иных уж нет, а те далече». Тут везение: первый секретарь Э.К Прамнек*, второй – И.М. Пиндюра* – новые, НКВД возглавил Д.М. Соколинский* – новый, прокурор Руденко Роман Андреевич его знает хорошо. А тут дело тепленькое, раскрытие «еврейско-троцкистского заговора», да и по Зое кое-что появилось... вспомню ей ту ночь, попляшет она у меня еще не так, когда пойдет по кругу... Да и я вырвусь из этого ада в столицу, а то послали на время – да и забыли. А ведь «маленький Марат» Ежов тогда обещал в замы, а этот рядом с ... страшно подумать. Ежов вряд ли знает, кто такой Марат, как о нем любил говорить Сталин, а вот я... я смог бы стать и «большим Маратом», врагов и вредителей достаточно...» В темной сырой камере на четверых было четверо. За наглухо вцементированным столом трое следователей пили водку, «перекусывали» после тяжкой работы над этим не-счастным евреем, переломав ему все, что можно, и отбив все, что можно...
Эмиль Израилевич сидел на перевернутой параше и читал то, что он должен подписать: «Я, как член ВКП(б) с 1914 года...» и дальше три страницы признаний о своей вредительской деятельности под давлением Коренева Н.П. и Заики З.В.; в конце как положено: «Раскаиваюсь, прошу простить, оправдания мне нет и моей семье тоже!»
Спешнев, когда выпьет, становится барином, говорит покровительственно, по-дикторски громко, безапелляцион-но, к слову намекает о дружбе с «маленьким Маратом». Его тянет, как он говорит, «на бабу», коих в камерах пол-но. Он, обессиленный непомерной нервной ночной рабо-той, заканчивавшейся пьянкой, в очередной раз терпит фиаско с бабами, но пытается вновь и вновь. А ему все равно: дети с ним не общаются, жена перегуляла со всем гарнизоном... А что ей остается?
Он вырвал письмо из рук подследственного, взял большим и указательным пальцем правой лапищи за щеки старого еврея и потянул к себе. Рот Эмиля Изралиевича открылся трубочкой, глаза от позора налились кровью... Спешнев плюнул ему в рот и толкнул в угол.
; Ты мне смотри, Изя, не подпишешь, хана...
Собутыльники загоготали: вот выдал, ну, Спешень да-ет!
... Не знал Спешнев одного: у Эмиля Израилевича была изумительная память – единожды прочитанное он запоминал навсегда. Вот поэтому Кореневу с ним легко работалось, да и всем окружающим. Сначала этому удивлялись, а потом привыкли. Шли, просили вспомнить забытое, он всем отвечал моментально.
Не знал он и другого: у его средней дочери была па-мять еще лучше. Она помнила все страницы прочитанных книг и могла в любой из них найти нужную.
Не знал этот надменный негодяй и третьего: все они знали, кроме русского и украинского, идиш, многие другие европейские языки.
Ханка Моисеевна, Анна Михайловна в быту, работала директором вечерней школы рабочей молодежи на Лом-бардо и пользовалась уважением в городе. Старшая дочь училась в университете в Москве, средняя – в девятом классе, младшая – в шестом. В семье соблюдался строгий еврейский уклад: старшая, главная – женщина. Наследова-ние – по женской линии, и это незыблемо.
Вестовой на дрожках приехал под вечер и вручил Ан-не Михайловне записку от мужа. На большую субботу он звал их в камеру, ему разрешили. Вестовой учился в вечерней школе, и ему было неудобно выполнять миссию, возложенную на него, тем более, что проходившие мимо одноклассники уже догадались, что именно происходит. Поселок знал, что Хаевич арестован, а теперь чья оче-редь?..
На еврейский праздник положено собираться всей семьей, сидеть всю ночь, говорить, пить чистую воду, есть постный хлеб, говорить хорошие слова, вспоминать пред-ков.
Так и собрал свою семью Эмиль Израилевич Хаевич у себя в камере не на всю ночь, а всего на час, чтоб выпол-нить достойно свою последнюю миссию – не дать над со-бой надругаться и достойно совершить последний акт жизни – умереть... всем разом. Молитву «Иже еси»... Эмиль Изралиевич прочитал на идиш, а потом на русском. Затем он дословно пересказал прочитанное им признание несколько раз на языке подлинника; когда в камеру захо-дил вертухай, Хаевич, переходил на идиш. Он заставил среднюю дочь повторить все дословно. Час прошел быстро. Появился наглый надзиратель и рявкнул:
; Эй, евреи, выходи. Кончилось ваше время...
Прощание в изоляторе быстрое. Их вытолкали прикла-дами. Хаевич остался один. Нестерпимо разболелась рука. На ночь отомкнули топчан, принесли баланду, с караульным даже немного поболтали, покурили. Кара-ульный был учеником вечерней школы, где работала Ханна Моисеевна, и знал ее старшую дочь. Есть очень высокое братство детей – это когда они выросли на одной улице, поселке. Там нет границ никаких: ни национальных, ни расовых, ни языковых, ни социальных. Там, если ты с ни-ми, ты свой. Временных, предателей, доносчиков там не бывает. А старшая дочь Дора была своя, поселковая. Кара-ульный, дабы облегчить боль, принес Эмилю Израилевичу стакан вонючего самогона и заставил выпить. Тот мигом опьянел и уснул. Боль притупилась. Ему всю ночь снилось, как они с Ханной убегали от черносотенного налета в Одессе. За ними всю ночь гонялся с дубиной какой-то верзила... Но они от него убежали. А тут?
* * *
... Зоя уже ложилась спать, когда в окно поцарапались. Она взяла револьвер, постояла и подошла к двери:
; Кто там?
; Зоя Васильевна, это я – Дора...
; Что хочешь?
; Пустите, срочное дело. До утра ждать нельзя...
Зоя впустила ее в комнату и зажгла керосинку. Дора отдышалась и продиктовала текст признательного письма, которое должен подписать отец. Зоя проверила два раза: Ханна не ошиблась ни в слове, расставила запятые...
* * *
Утром у Давида Моисеевича Соколинского было совещание. Спешнев увивался вокруг него, а в отчете особо обратил внимание на то, что он имеет показательные признания об имеющемся и раскрытом им «еврейско-троцкистском заговоре» и просит отдельно выделить его в производство.
Соколинский, один из немногих, имел высшее образование и обостренное чувство справедливости, особенно связанное с национальной принадлежностью, а поэтому нажим «на еврейско-троцкистский заговор» резанул ему слух. И в Тирасполе, и в Виннице он искал врагов, вредителей среди русских, украинцев, молдаван, гагаузов; евреев отдельно он не выделял. «В заговоре замешаны и русские, их впутали... даже из наших органов...» – бубнил Спешнев, чувствуя, что дело валится. – Я бы вам доложил отдельно...».
Но отдельно доложила Зоя. Соколинский негодовал. Он понял замысел Спешнева и потребовал все документы «на стол». Его самого он задержал, а порученца с Зоей отправил за протоколами допросов. В городском НКВД начался переполох. Выгребли все из стола Спешнева... Там было все: и снимки обнаженных женщин, и хлебные ос-татки, и патроны, и женское нижнее белье, и залапанные руками стаканы... А сверху – не подписанное признатель-ное письмо. Порученец с Зоей рванулись в камеру. В полутьме в углу одиноко сидел еврей, и, нянча свою забинтованную руку, гудел на одной ноте.
; Твое признание? Почему не подписано?
; Признание не мое... Подпишу вечером... еще сутки не прошли... когда узнаю, что семья жива...
Вестовой обратился к Зое:
; Вы что либо понимаете? Я – ничего. Спешнев докладывает, что раскрыт заговор, а все фигуранты на свободе... Признательного – нет. А подпишут его завтра, видите ли, – или вечером.
Зоя понимала все: своими муками Эмиль Израилевич спасает Коренева, ее и свою семью. Посланный верховой постучал в окно кнутом, крикнул: «Эй, вы там живы?» – приехал и доложил, что все живы... Посланное за ними ав-то вернулось пустым. Все были живы, но все спали... Раз-будить долго никого не удавалось, тела сложили в морг. К утру в дверь морга начали стучать изнутри. Открыли, вывалилась закоченевшая, обезумевшая Дора. Остальных отдали в медицинский институт им. М. Горького студентам на практику: не пропадать же добру. Дору долго лечили, но все оказалось бесполезным. Она забыла всю родню. Прожила долго. Пережила своих инквизиторов, мыла полы, подметала улицы, разговаривала на всех языках сама с собой...
К вечеру принял яд Хаевич Эмиль Израилевич, горный инженер, второй секретарь горкома КП(б) Украины, кава-лер ордена Красной Звезды.
Поздно ночью в окно к Кореневу постучали. «Ну, вот и мой черед, как говорила Зоя, пришел...» Он крутнул барабан револьвера, там было девять патронов, но на всякий случай спросил:
; Кто?
; Открывай... это я... Зоя..., – чужим голосом послы-шалось из-за двери.
Коренев хотел было разрядить весь барабан, но передумал: «А, ладно, успею...» – и открыл дверь. Мешком, ничего не видя, ввалилась пьяная Зоя. Она уселась под лампой в кресло, рванула ворот форменной гимнастерки, дико осмотрелась и спросила: «Мы – одни?». Коренев кивнул. Она попросила помочь ей раздеться и помыться. Он ее, как маленькую девочку, раздел, отнес в ванную. Она закрылась. Долго полоскалась, трижды рвала, пила нашатырь. Вышла свеженькая, желтенькая, как цыпленок. По-хозяйски разобрала постель и мигом уснула. Спала она часа полтора-два. Начало светать. Черная ночь превратилась в серую, а затем на востоке заалело. Металлургический завод был рядом, сполохи вылитого шлака озаряли полнеба; ее лицо было спокойным и безмятежным; линии тела под тонкой простыней светились изнутри; она проснулась, зарделась и натянула простыню на голову.
; Не смотри на меня так... Я стесняюсь тебя, когда ты так смотришь... Иди лучше ко мне... везунчик... Люблю я тебя, как никогда никого не любила... На горе тебя встретила... – Она дурашливо хихикнула и продолжила: – ...или на радость. Ты единственный, кого я могла полюбить, сладкий ты мой, – она под простыней долго молчала, а потом резко сорвала простыню с головы и спросила: – А хочешь, я тебе расскажу о себе все? Хо-чешь?...
; Х-хочу, очень х-хочу, – прошептал он ей на ушко.
И она ему рассказала обо всем: и о счастливом детстве, о девичестве, об активистах-комсомольцах, о бесконечной череде насилования, красноармейских ремнях на спине, о гречанке, о своей фамилии, – обо всем. И о своей мести. Спешневу и другим... О несчастном красноармейце, бледном и удивленном, с топором во лбу...
; А ведь твой Эмиль Израилевич спас нас от верной гибели. Семью положил, а нас спас... Сам отравился. Меня не дождался, – принял яд. Ему вторую руку стали ломать, так он таблетку какую-то глотнул. Уже мертвому, но сло-мали...
Это было воскресение их душ. Они изменились, они стали уважать друг друга, полюбили друг в друге противоположное естество.
Они вышли из той волчьей стаи, в которой самосохранение является высшим смыслом жизни, а месть – оружием. Выживает тот, кто первый выстрелит, убьет, отомстит...
К вечеру Зоя стала сникать, отвечать невпопад, на лице появилось выражение какой-то грусти. Потом она решительно сказала:
; Спешнев на допросе все валит на тебя... Он сознал ся, что меня оговорил. Я попросила следаков, чтоб ему разъяснили, кто есть кто. Тебя, видимо, вызовут. Отмежуйся от всего... Попытайся предупредить Привало-ва... На него он клепает. Пусть Привалов не жалеет эту сволочь... Про пьянки, сожительство с арестованными мужиками пусть расскажет, о выкрученных пальцах с кольцами, о неверности жене, казнокрадстве...
; Привалов не сможет это сделать...
; Тогда пусть расскажет Соколинскому, как он уничтожил партизанский отряд в Отрадном, на Дальнем Востоке. Его Блюхер тогда собирался расстрелять, так он в Москву сбежал, пусть за золото российской империи потрясут...
; Нет, Привалов не сможет...
; Ну тогда ты расскажи, ты, я надеюсь, сможешь?... Тебя ведь спасли... Ты же друг Привалова? Так спаси его... Сможешь?
Зоя взяла его лицо в свои теплые, мягкие ладони и по-вернула к себе, глаза в глаза:
; Сможешь?!
; Да, смогу.
; Ну и славненько. Меня отзывают в Москву, на уче-бу, так что не знаю, увидимся ли...
Больше они не увиделись никогда. В 1943 году в партизанском отряде Федорова произошли два странных события: были убиты в затылок комиссар отряда Руднев и его сын за «братание» с бендеровцами. Это сделала агент КГБ, внедренная в отряд под именем Зои, медсестры. Позднее она и сама была казнена разведчиком из отряда С.А. Ковпака Зориным (В.П. Зеленским).
* * *
Привалов разрывался на части. В итоге большой чистки к 1938 году с «вредителями» вроде достигли, казалось бы, необычайно больших результатов. Уже и сам Эдуард Прамнек задавал вопрос: «В чем дело? Контрреволюционные организации раскрыты и разгромлены, но враги пойманы еще не все. И задача органов НКВД, как и всей партийной организации, добивать врагов, очистить Донбасс от кулаков, националистов и иной сволоты... Началась серьезная, основательная чистка Донбасса». А дальше: «Никогда в истории Донбасса такой глубокой чистки еще не проводи-лось». А Привалов задавал себе вопросы посложней: если будет чистка еще глубже, то кто останется в хозяйстве?
В тресте поменялись заведующие и главные инженеры на всех 14 шахтах, планы угледобычи снизились до 50 – 60%. Заводы 7-месячный план выполнили едва ли на 50%, хлеба собрали в два раза меньше, сдача хлеба государству уменьшилась в полтора раза.
«Собранное сено не было заскирдованным, повсеместно – падеж скота», – читал в городской газете Привалов и тыкал своим куцым пальцем в грудь заскочившему Кореневу: – Ну, слушай дальше, слушай... вот-вот: товарищи растерялись и не желают работать или что-то больше? А каково дальше – мы, оказывается, растерялись и не совсем одобряем, что врагов ловят! А тресты Лисичанскуголь и Буденновуголь вызывают большое подозрение... Целые тресты! На подозрении... А слушай дальше: ... ваш Исаев образовывал искусственные очереди за хлебом...
; Да знаю, Иван Ильич, знаю... Исаева арестовали уже... Выслали... Какой он вредитель? И как можно искусственно образовать очередь, если хлеба не хватает?! Ума не приложу... Но остановись, дальше тебя касается...
Вошедшая жена Привалова Юлия прервала:
; Да он с этой чертовой газетой с утра до ночи носит-ся... Остановите его... Посадят же...
; Уже половина треста сидит... меня не хватает. Представляешь, уже создали шахты, на которых работают только ИТР...
; ИТР так ИТР, из одних инженерно-технических работников, – это мечта, – на полном серьёзе заметил Коренев.
Привалов рассмеялся до слез и уже сквозь слезы:
; А исправительно-трудовых работ не хотел?.. Шахта – тюрьма, охранять не надо, воды – хоть залейся... Шахта исправительно-трудовых работ...
Он был настолько возмущен, что не слышал и не видел ничего, он не мог представить себе инженера, начальника ВТБ на наряде с пистолетом, а механика – в шахте с винтовкой, с примкнутым четырехгранным штыком... В конце концов он успокоился и дал Кореневу все рассказать. Кажется его это не удивило: возможность ареста, гибели... Его мучил вопрос: кому это нужно, чтоб такие, как Чуднявцев, Бакланов, Ващенко, Страхов, погибли, исчезли с лица земли; их семьи тоже ушли, не оставили и следа. А осталась только жалкая кучка запуганных людишек, обреченная на гибель. Он вздохнул: «Cui prodest?»
Почему он обратился к святой латыни – загадка, но Коренев спокойно ответил: «Horribile dictu» , и оба улыбнулись. Затем они подсели к столу, и в присутствии жены Юлии Коренев рассказал Привалову все. Тот не удивился: уже не возмущенно, но твердо пообещал встретиться с Соколинским и все выяснить...
Явился он только к вечеру и на немой вопрос Юлии ответил:
; Нас не тронут... Шахты надо поднимать... К войне готовиться... Уголь и металл нужны. Прамнека в Москву вызывают... Сказал, что если угля и металла не будет – и мы будем вредителями, как ими стали... ну, тебе известно, что их перечислять?..
До 1941 года действительно не тронули.
* * *
Возвращаясь к прошлому: Алексей Сергеев, секретарь сельского совета колхоза «Заветы Ильича», возвратился ни с чем и ринулся в правление, в сельсовет он побоялся идти. А в правлении под красным знаменем и портретами вождей сидел пьяный, с сизым не от природы носом, председатель колхоза Евтеев, присланный из города двадцатитысячник, и горько плакал. Над ним (видно, что недавно была под ним), склонилась учетчица колхоза Дуня – дебелая статная девица лет двадцати пяти, мать двоих детей, от разных мужиков, так как своих в селе или в гражданскую переби-ли, а остальных... Из остальных ей никого не досталось. Так и шла она, правда, все по начальству: первый сынок – от «партийного начальника», уличенного в сговоре с Ващенко создать троцкистско-бухаринскую фашистскую организацию и расстрелянного тут же, в местной каталажке, второй – от бухгалтера потребсоюза, присланного отделом проверить, как ведется ленинский завет в колхозе «Завет Ильича» («Социализм – это учет» В. Ленин). Проверил... учет... Все было с учетом так хорошо, что через положенный срок в девять месяцев родился еще один колхозник.
... Так вот, услышав скрип открываемой двери, Дуня повернулась; она еще продолжала одной рукой нежно обнимать голову Евтеева, другой поправлять на себе одежду. Сергеев увидел, что она плохо делает и то, и другое: скривленная, обслюнявленная с жидкой бороденкой голова Евтеева медленно сползает по ее расхристанной груди, да и бесчисленное количество пуговичек одной рукой застегнуть затруднительно. Сергеев недовольно приказал:
; Оставь его держать. Застегнись, бесстыжая...
Дуня отскочила от Евтеева и стала демонстративно застегиваться... Сергеев теперь и сам готов был голову потерять от невиданной женской красоты: полураскрытых розовых губ, ямочки на подбородке, точеной розовой шеи, хорошо развитой, чуть свисающей груди с торчащими, как у козы, огромными коричневыми сосками, покатыми плечами...
Он, сам того не желая, промолвил:
; А ты того... Дуся... побыстрей одевайся...
; Тебя что? Тоже забрало? – хихикнула она. Он смол-чал и перевел взгляд на другое:
; Где скот, дети?
; Скот разобрали, а подкулачники-сосунки – кто где, – неожиданно очнулся Евтеев.
; Где? В сельсовете? – опешил Сергеев.
; Нет-нет... В твоем сельсовете никого нет... За ночь умерло шестнадцать, остальных забрала к себе эта дурочка Чуднявцева...
; А почему весь колхоз пьяный?
; Дык... детей похоронили, трех коров дорезали, по-минаем... вот, а как же, по-христиански...
Потрясенный услышанным, Сергеев хлопнул дверью и ушел к себе, в сельсовет. Там он застал еще с ночи его ожидавших отца с матерью – они убирали в сельсовете и дежурили ночью. Увидев сына, мать Агафья запричитала, а отец посмотрел в глаза сыну, сказал:
; Ну и что? Задрыпались по уши со своей коллективизацией... Товарищи засратые... Что будет дальше с селом? Коллективный труд, социализм, – кривлялся отец, а потом уже серьезно продолжил: – Кулаков-то третьи сутки морят в товарняках на Мишино... Не знают, куда девать, видать, разнарядку выполнили... А отпускать боятся... шестнадцать ангелочков в земле... Кто это выдержит и простит? Если б не Чуднявцева, они бы все вымерли. А у нее половина еле живых...
Посидели, помолчали, погоревали, но Сергеев чувствовал, что сказано еще не все. Наконец мать засобиралась домой и сказала, обращаясь к отцу:
; Пойдем, отец. Ему надо собраться... Ой, я, дурочка, забыла: тебе завтра в Красную армию идти...
От сердца отлегло. Ночью посидели, поговорили. Вы-пивки в доме не водилось, и о ней не вспоминали. Мать умерла на сотом десятке, отец из-за перенесенного им перелома ноги «в кадровую» не попал, остался в оккупации. Принял мученическую смерть под арбой соломы, переехавшей его по приказу начальника полиции Евтеева за отказ стать старостой в бывшем колхозе «Заветы Ильича». Семен Сергеев, так и не принявший ни советской, ни оккупационной властей, долго умирал на руках жены Агафьи, в окружении двух дочерей пяти и семи лет. Алексей, как грамотный, служил в кремлевской охране, а потом в действующей армии под минометным огнем был ранен. И с ранеными ногами попал в плен к немцам, бежал через два месяца. Был посажен на пять лет... в советскую тюрьму. И отсидел. До плена, за финскую компанию, успел заработать пять наград и смеялся потом: «Хорошо, что только пять наград: по году за награду...». Евтеев десять лет петлял по всем шестнадцати республикам. Был он и Ивановым, и Галушко, и Ба-зилевичем, и Кормиловым, но был изобличен в предательстве, садизме, казнях и расстрелах. Он, правда, в каждой республике оставил по нескольку детей... без от-ца... Сеял он их направо и налево.
* * *
У Привалова жизнь, как ему показалось, вступила в новое русло. Отпало много ненужных дум, забот. Нашлась мать, нашлась так любимая им Ю, на шахты начала поступать новая техника, геологоразведка открывала новые пласты, они осваивались... Правда, все это крутые пласты, в глубине земли на сотни метров. После 1938 года как-то меньше стало врагов: то ли их всех переловили, то ли они хитрее стали, а может, глубже залегли. Его трест стал инициатором многих починов: внедрение новой техники, стахановский способ добычи угля, паевая система добычи угля, хозрасчет, так удачно начатый Г.В. Гвахария, к тому времени расстрелянным вредителем.
Привалов читал журналы, сам писал в научные журна-лы. Газет он не читал и в газеты не писал. Вернее, читал только заголовки, остальное ему было уже ясно.
С Кореневым он сдружился истинной мужской и «производственной» дружбой. Николенька только сейчас превратился в Николая Петровича и стал задумываться о своем месте, о своей роли в этой жизни. И чем больше он думал, тем больше ему было жаль прожитых лет. Его бро-сали, швыряли, им размазывали грязь, затыкали дырки, а он из-за революционности родителей, деда, великих покровителей, власти стал жалким флюгером, нет, былинкой, тряпицей без своего лица, имени, поступков. И чем больше он вспоминал себя, никчемного, жалкого, ни разу не треснувшего кулаком по столу, не заехавшего никому в морду, не пославшего никого, не нашедшего способов защиты, – тем более противно ему было смотреть на себя со стороны. Он был себе так противен, что хотелось самому себе плюнуть в лицо, в эту мерзкую харю. Он стал видеть то, чего не видел раньше: реакцию на него со стороны. Его личная секретарша безбожно его любила, и он был к ней неравнодушен..., но тут ворвалась эта Зоя и... Он не защитил Чуднявцева, а теперь его уже нет, семья в ссылке... А Ващенко, а Бакланов, а цыгане, а Эмиль Израилевич – какую пышную он устроил себе «большую субботу»... «А я ходил, видел, знал, но уж слишком считал себя несчастным. В моей биографии ничего не было, не было поступка, подвига», – сделал он вывод после того, как однажды в семье Привалова отметили Надежде Михайловне шестьдесят пятый год рождения. Эта худенькая, иссохшая старушка сидела в своем креслице, как святая, с царской наградой, полученной в 1914 году медсестрой второго Аргуньского полка. В ее жизни было знакомство с Блюхером, Штерном, шатание по партизанской тайге, встреча с Ю, долгие годы в Китае, поиски сына, – все это удивляло и восхищало Коренева. Он проникся такой любовью к этим людям, их верности друг другу, что стал им завидовать. Вот тут Привалов и поведал о своем знакомстве со Спешневым, Баклановым, вспомнил имя Зеленского:
; А где он? – спросил Привалов. – Раньше, помнится, в областном комиссариате работал.
; В Испании. В интербригаде... Зорин он...
Об этом не принято было распространяться. Они не ошиблись. Зеленский стал Зориным тогда, в Испании, и остался им в Отечественную. Надежда Михайловна умерла вскоре. Привалов и вовсе с головой окунулся в работу. Восстанавливать, строить было что... Ему не хватало времени, специалистов, инженеров, а тут еще и секретная «разнарядка» на интербригады в Испанию...
Коренев наконец-то понял, что во всем виновата власть кучки одиноких волков, не оставляющих никаких надежд на прорыв, и единственное оружие против них – ненависть. Если не научишься их ненавидеть, то их власть не кончится никогда. И еще он понял, что ему нужно делать: служить людям, а не партиям, Сталину. Этого хотели, он уверен, его такие юные, красивые отец и мать, а главное – дед, Корень. Вскоре появился случай доказать свою веру, проницательность.
... По доносу большевика-коммуниста Борща, «задав-ленного врагами», жена расстрелянного Чуднявцева была арестована, и когда Коренев добился разрешения познако-миться с ее делом, прочитал: «Живет тут рядом со мной Чуднявцева, смотрю я на нее, она полячка по националь-ности. Мне кажется, что она враг. Она умертвила девять детей, а остальных детей кулаков выходила... Для чего она их просит себе оставить? Чтобы сделать их врагами». Ко-ренев прошел все инстанции и дошел до главного НКВДиста республики Балицкого. Тот понял, что он – последняя инстанция, и если он не остановит этого внука «Кореня», он пойдет дальше. Он размашисто написал: «Следователю. Разобраться по существу и доложить Кореневу»... Следователь долго крутил бумагу, но Коренев ему подсказал:
; Разобраться по существу, – по правде, значит... А доложить не ему, а мне... Что тебя смущает?..
; Да вот... такого еще не было... разобраться по суще-ству, а доложить... Впрочем, этот Борщ настрочил доносов уже более полусотни, – потом следователь рассмеялся: – Тут не только борщи пишут, даже супы пишут... вот заявления двух школьников восьми и девяти лет. Читаю: «Помещик, унтер-офицер ругает наших вождей, зовут его Иван Федотович, номер дома такой-то. Писали Боря и Толя»... И он был арестован. А секретарь обкома партии Холохоленко привел этот факт на Пленуме и сказал, что бдительность и любовь к нашей партии, ее вождям достигла широчайших масс, и этим сознанием живут наши восьмилетние ученики. Они знают, как нужно обнаружить врага и куда нужно об этом сообщить. Вот и Боря, и Толя, и секретарь обкома понимают, куда нужно сообщить, а ты, Коренев, не понимаешь! Ладно, пойди и подпиши постановление у Соколинского... и забирай свою Чуднявцеву...
Соколинский был уже ознакомлен с ситуацией и только задал несколько вопросов: что будет дальше с детьми, какие настроения коммунистов в городе.
; Есть предложение в Арчаде, там был монастырь ка-ких-то сестер, образовать детскую коммуну... Мы шахтами и заводами поднимем.
; Давай, организовывай... Только денег не проси, на меня не ссылайся...
; Как можно, мы уже ученые... – съехидничал Коре-нев.
; Я тебе хихикну... Настроение-то как у шахтеров, металлургов?
; Боевое... Уголек не разучились рубить, металл пла-вить, только... – споткнулся Коренев.
; Ты свое «только» при себе оставь. Там знают, что... споткнулся и Соколинскии.
Он протянул руку. Коренев смутился, немного опоздав. Но рукопожатие получилось крепкое, мужское. Соколинскии Давид Моисеевич будет расстрелян в 1940 году.
* * *
Петька Горюшко, Танькин в обиходе (так он был зарегистрирован в цыганском «реестре»), быстро прижился в таборе. Ему здесь нравилось все, а особенно образ жизни: все вольны, все свободны, все верны друг другу. Они ни с чем и ни с кем не повязаны, у них нет чувства родины, они почти все неграмотны, мало образованы, но все у них пронизано свободой, верностью и преданностью цыганскому табору, вожаку и старшим. Петька, вырванный из семейного гнезда, даже не осознал, что такое безотцовщина. Отца у него, как и у многих, унесла гражданская, о нем почему-то, как и о многих таких, как он, в семьях никто не вспоминал: нет его – и все, не при-шел с гражданской – и ладно. Вот одна мать и трудилась в только что организованном колхозе имени Ильича дояр-кой. Уходила на работу с рассветом, возвращалась к обеду, боролась с бурьянами, заготавливала сено для коровы Зорьки, затем шла на вечернюю дойку. С Петькой виделась только в редкие часы, когда заставала его в обед, иногда вечером. Она радовалась его послушности и желанию учиться. «Хотя большого желания нет, но очень послушен и выполняет все, что ему скажешь. Вот если бы был отец...», – говорила учительница и вдруг замолкала. Позже Петька узнал, что его отец был в банде Зеленого, схвачен в постели зазнобы, но вырвался из плотного кольца красноармейцев со связанными руками, устроил бойню головой и ногами и был изрублен вместе с любовницей в куски ...
Вырос Петька в бурьянах, крапиве, лесном молодняке. В таком же подлеске, каким он был и сам. Над ним, как в лесу, росли огромные деревья, крепкие, могучие, укоренившиеся, так что тоненькому подлеску, этой лозинке превратиться в такое мощное дерево – это навряд ли удастся. А пока его носила жизнь на всех ветрах: Татьяна выбрала его сама. Она, по деревенским меркам, была уже переспелкой, ей было за двадцать лет. Дородная, с мощной грудью, хорошо развитым тазом, крепкими ногами и руками, она сама обучила его всему и поспешила вручить ему судьбу, а поэтому, когда вечно пьяный председатель дошел и до нее, она ему трубила: «Я брюхата, брюхата...» В ответ: «А мне все равно...» Но тут под конец влетел Петька... А дальше – пошло поехало: следствие, побои, дознание да родственник-следователь, волынивший дело до рождения ребенка; вагон, шахта (во сне такое не приснится), завал, побег из рук НКВД, цыгане... Недели через две-три он почувствовал прелести свободы. У него, как в детстве, не было командира, наставника, учителя. Он в колхозе не очень торопился на работу, о нормах выработки, о дисциплине, распорядке он просто ленился думать... Все он выполнял по команде Татьяны, хотя инициативен был, когда зазывал в постель, да и то клянчил: «Ну, Тань, ну скоро? А то спать хочется сильно...» – «Ну, горюшко ты мое... Скоро, скоро...» Так за ним и повелась кличка «Горюшко».
В конце марта цыганский табор заезжал на откорм в Хомутовские степи. Кобылы к тому времени уже отже-ребились и со стригунками требовали откорма. Цыгане в таборе занудились в своих кузнях, непрерывно сипел мех, ухал молот, звенели молотки, шипела от раскаленного ме-талла вода. Лихим движением кузнец Миха выдергивал из воды готовое, в клубах пара, изделие и любовался минуту-другую:
; Хороши вилы, на волка можно идти... не подведут...
Ехидный Янка спросил:
; А на человека? – тут же поправился: – На энкаведи-ста, например?
Все оглянулись, ожидая реакции Михи. Тот рассуди-тельно промолвил:
; На человека нельзя, на энкаведиста... – дал увеси-стую затрещину и спокойно продолжил: – Язык вырву, понял?
Понял-то понял. А слова долетели до ушей Белого цыгана. Вечером он послал за ним в шатер. В доме Белого цыгана было тепло и уютно. Его молодая жена Дарья, быстро освоившись с новой ролью, успела за полгода раздобреть, вспомнила цыганские привычки, а свою роль жены, жены вожака, имеющей непререкаемый авторитет, равный авторитету самого вожака, усвоила еще быстрей. Две приставленные в дом молодые цыганки выполняли всю женскую работу. Принятая в табор с ребенком и ставшая женой вожака, она становилась на ступеньку рядом, правда, для получения прощения за проступок пришлось выдержать три удара кнута через всю спину и ниже... Ребенок становился полноправным членом семьи, тем более, что старая Тамила дала ей свое имя в наследство.
Янка долго топтался в сенцах. Пытался заговорить с Дарьей, молодыми цыганками, старой Тамилой. Но цыган-ки не отвечали, старая Тамила, проходя мимо, буркнула:
; Ваську ты слишком разозлил... молчи уж...
Тут на пороге появился Васька. Морда злая, лощеная, красная. Он пару раз хлопнул по голенищу плеткой и спро-сил:
; Язык свой на мусорнике нашел, или где?..
Янка переминался с ноги на ногу, молчал. Он знал, что любой ответ Ваську не удовлетворит, наоборот, разозлит.
; Нашей гибели желаешь? Кто научил? С кем еще разговаривал?
; Ни с кем...
Янка не успел закрыть рот, как Васька резанул его плеткой по лицу – сбоку, через обе щеки, верхнюю губу. Парень закрыл лицо. Васька хлестал его по спине, приго-варивая: «Чтоб язык не высовывал никогда, чтоб язык...». Потом тумаком повернул к себе и прошипел в лицо:
; В следующий раз белое железо будешь лизать... Понял?
Он приказал Янку умыть. Налил огромный стакан са-могона и дал выпить:
; Закусишь дома соплями... Отцу все расскажешь... Понял?...
Старая Тамила сокрушенно покачала головой:
; Зачем ты, Васька, так?
Васька взорвался:
; Вам мало тринадцати расстрелянных цыган-отравителей, в том числе и твоего внука?
Тамила молчала. Васька добавил:
; Это тот лентяй, Горюшко, ему вкручивает. Его нуж но куда-то спрятать, да и язык прикусить... В Хомутов ские степи его отправить и там оставить. Если узнают, не простят…
Петька-дурак так ничего и не понял, но в Хомутовские степи умыкнул с удовольствием. Янки с ним не было. К нему приставили глухонемого Николая да еще одного мальчика-подпаска.
Вот там-то, в этом совершенно диком месте, где в марте-апреле головокружительно дышит пьяной прелью земля, постанывая и вздыхая разноголосицей птиц по вечерам, Петька и подсматривал за беспечно купающейся в заводи речушки Елизаветой, нежно омывающей свое тело, ладошками сливая серебро льющейся воды на плечи, подбородок, грудь, живот, и благословенно вздыхая и постанывая от удовольствия. В мае Хомутовские степи буквально взрываются буйноцветом. Сначала начинает пробиваться прозелень мелкого мха, потом степной тюльпан, сон-трава, за ним – катран татарский, степной ирис, шафран, горицвет волжский... В середине мая – тем-но-красный пион.
В июне, когда природа кишит рожденной жизнью, степь одевается в разноцветный наряд с серебристым ко-вылем и типчаком. В конце лета все покрывается ковылем-волосатиком. Осени, конца лета Петька не стал ждать. Он боролся недолго...
И однажды Петька не смог себя сдержать: он вышел из-за куста чернотельника, в открытую подошел к лежа-щему на спинке ребенку Елизаветы, взял его на руки и что-то шевельнулось в его груди, каким-то далеким отзвуком, забытым чувством самца, первобытного самца. Он первое время еще вспоминал Татьяну и Сонечку, а потом – только ночами в животной неге Татьяну, а Сонечку он постепенно забыл. «Мне б сейчас, да и каждую ночь Татьяну, а тут этот глухонемой цыган, да белозубый малец, лопочущий звонким голосом, да еще и заика. От него к вечеру прихо-дилось убегать, прятаться... А мальчишечка ничего, беленький, чистенький. Да и Елизавета откормилась, захорошела, в соломенных вдовах пропадает...» Так произошла его первая измена, самая важная в жизни мужчины – измена трем родным женщинам, давшим ему жизнь: матери, о которой он никогда не вспоминал, Татьяне, которая его вытащила из того, артельного болота, и дочери, Сонечки, которую вырастят другие.
Цыгане его оставят здесь. Он, Горюшко Петр Степанович, женится на Елизавете, приживет еще одного ребенка, разжиреет в зятьях председателя сельского совета, научится пить горькую, принимая охотников, любителей погулять. В оккупации станет старостой села, взамен отказавшегося от должности председателя, и нач-нет тащить в дом все, что плохо лежало, или сохранилось у расстрелянных. Елизавета с ним уже не жила, благодарностей не принимала... Он обозлится на всех: на Родину, на советскую власть, на цыган, на шахтеров... А вот немцы ему дали власть. Лютую смерть он принял от Янки, который убежал из лагеря, куда были собраны цыгане и разыскавшего его. Петька пока посадил его в чулан-погреб. А когда выпил лишку с завалившей к нему зондеркомандой, решил поразить капитана Фукса «гешефтом» и вывел Янку в сенник...
; О, гут, гут... юде?... Ромале... Гут, гут... – повторял немецкий офицер и приказал Петьке: – Стреляйт... Пух, пух и аллес капут, – ухмыльнулся он.
; Я не могу... – побелевшими губами пытался отве-тить Петька.
Офицер, играя ляжками, заорал:
; Was? (Почему?)
Петька начал трясущимися руками выдирать из-за спины автомат и медленно передергивать затвор. Он боял-ся поднять глаза. Стояла трескучая тишина. Слышно было, как расправляется залежалое сено. Зондеркоманда глухо молчала. Почему молчала? – Петька понял в последнюю минуту своего подлого предательства. Напротив вооруженных до зубов немецких солдат и полицая, в несколько картинной позе, зажав в руках вилы, сделанные лет пять тому назад цыганом Михеем, стоял Янка, бледный от перенапряжения, и улыбался. Немцы понимали, что любой, кто из них первым дернется, умрет ужасной смертью, и поэтому их автоматы спокойно висели за спиной. И Янка понял, что он сейчас умрет, но одного из них заберет с собой. Офицер заорал на полицая:
; Быстрей, быстрей! Schnell, schnell!
Петька с перепугу передернул затвор, наставил ствол, но курок нажать немного опоздал. Вилы-тройчатки быст-рее пули впились ему тремя зубцами в горло и пригвозди-ли к стене.
Так и завис он в этой позе, пока Янку секли автоматные очереди. Солдаты оторвали полицая от стенки, молча вышли и стали запрягать телегу. Позвали упираю-щуюся Елизавету:
; Твой муж гут, гут, фатерлянд его не забудет, награ-да после будет... – бубнил переводчик, и она сказала:
; Вот и заберите его с собой... суки, и наградите в своем фатерлянде... он вам служил.
Она перешагнула через него и опустилась возле трупа Янки. За спиной шептались солдаты, а потом по характер-ному шуму она поняла, что немцы ее бывшего мужа тащат к запряженной телеге. Елизавета вытерла сеном вилы и по-ставила на место, в угол. Подошли соседки. Они не расспрашивали ни о чем. Ее дядя на месте, где цыгане разжигали кострище, выкопал могилу и, по-христиански омыв и переодев во все чистое, Янку похоронили. Веры его никто не знал, фамилии, года рождения и отчества у цыган никто не спрашивает, поставили крест, вырезали на нем одно слово: «Янка»...
А зондеркоманда, прихлебывая из бутыля, по-немецки, без закуски, самогон, чувствовала какое-то неудобство, передавая через труп безмерный бутыль. Солдаты выбросили труп в первом попавшемся буераке. Так Петька ушел в неизвестность...
ВОЗВРАЩЕНИЕ ТИМОФЕЯ
Тяжело переживал Тимофей все: и утрату Жанны, и расставание с Зеленским и со всей той обстановкой, в которой ему пришлось побывать. Он многому огорчался, многому удивлялся, многое в себе открывал. Благодаря Зеленскому, Жаннет, Полин, которые знали языки, поднаторел и он. Природная деревенская стеснительность слетели сразу. Общение со многими – Мате Залка, Зорич, Хемингуэй, Блюхер, Штерн – значительно возвысило его в собственных глазах, и он вдруг сделал для себя немаловажное открытие: он переродился, стал другим. А когда однажды он под винцо поделился этими мыслями с Хемингуэем, тот ответил: «Ты стал гражданином вселенной всего-навсего...» В какой-то деревушке, расставшись с Зеленским, он попал под обстрел басков и с простреленной ногой провалялся в какой-то овчарне всю зиму и весну. Баски его не забывали, раз в неделю приносили сыр, вино, хлеб и спички. А потом, сильно хромающего, с изуродованной ногой, доправили через двадцатые руки в Марсель. Там его усадили на пароход, идущий в Одессу. По каким-то причинам в фильтрационный лагерь он не попал, а прямехонько прибыл домой. Прибыл в 1940 году, перед Первомаем. И узнал всю печальную статистику событий: главное, шахта «Ломбардо» перестала существовать, сократилось ее обрастание поселками, школы и больницы бедствовали. Но борьба с вредителями велась еще шире и злее. А как же тут быть: ведь вредители стали изощреннее, научились пря-таться в подполье, уходить в органы. Он узнал от Софьи, что и Страх, и Белый, и Бакланов, и Чуднявцев, и Эмиль Израилевич, и сестры-татарки и даже его цыганка Даша – все враги. Старого Ващенка уже нет... И Петька убил троих конвоиров, пропал, а такой же вахлак был, кто бы подумал... Поговаривали, у цыган прятался, но, думаю, напраслина: тут рядом, не вытерпел бы, прибежал, а Татьяну за него изуродовали. И, самое главное, хвасталась Софья: «Цыганка родила от моего сына дочку, Тамилой назвали, славненькая, черненькая, вся в нашу породу – длинненькая. Да вот цыганам пришлось отдать. Дашка, оказывается, была засватана за цыгана Ваську, вожака... Так он женился на Дашке... Я почти снова обезножила. Еле за своим Сонечком поспеваю... Да вот Полкан мясом снабжает, зайцев тащит, а зимой в стаю уходит, ... покобелиться... так тогда совсем плохо. Татьяна с утра и до ночи на работе, а мы с Сонечком и Полканом зимой на терриконе уголь выбираем, дрова... А Полкана в саночки запрягаем и возим... Скоро Татьяна придет, посидим...» Но пришла первой Пашка Ващенко, посеревшая, отяжелевшая, согнувшаяся. Потом с грохотом пустых ве-дер в сенцах явились Татьяна с дочкой. Обе кинулись на шею Тимофею – Татьяна на радостях от встречи с добрым знакомым, а Сонечка сразу же заявила, усевшись на коленках: «Папа». Все дружно засмеялись, но про себя по-думали: а неплохо бы... Пашка забрала его к себе. Софья осмелилась:
; Вот видишь, меня снова свело... А поставить меня некому... Ты не знаешь, где он?...
; Знаю, но он скоро не вернется, – подумав, добавил:
; А может, я попробую... хуже не будет...
Софья разочарованно:
; Жаль его... Он бы... А может, и у тебя выйдет...
; Попробуем завтра.
Через недели две Тимофея разыскал Привалов, поинтересовался, с какого курса он ушел, предложил восстановиться и вручил приказ о назначении его начальником участка ВШТ (внутришахтного транспорта) только что сданной в эксплуатацию шахты «Холодная Балка-1». Привалов рассказал печальную историю профессора Терехова, расстрелянного за преклонение перед Западом, репрессированного за отсутствие пролетарской бдительности отца Елизаветы, рубаки-кавалериста, о расстрелах директоров завода Гугеля, Г.В. Гвахария, М.И. Данилова «за наклепницьки чутки про неминучу загибель республыканської Іспанії», «буржуазного специалиста» М.М. Емельяненко, бурильщика шахты 12/13 П.Ф. Друщенка за задержку подготовительных работ на шахте, за недовольство колхоз-ным строем...
Привалов вздохнул, посмотрел в глаза и подытожил:
; Война скоро будет... С этими, фашистами, ты там встречался? Какие они?...
; Злые, наглые, самоуверенные... А главное, фанатично преданы своему Гитлеру и рейху..., и дико ненавидят нас...
; Вот-вот, а мы к ним в друзья...
Еще большее беспокойство вызвал у Тимофея разговор с Кореневым. Николай Петрович глубоко заинтересовался теми же республиканскими делами, все теми же чертовыми фашистами. В конце разговора задал несколько вопросов о судьбе Жанны, Полины и Зеленского. Тимофей все откровенно рассказал, предупредив, что нужно быть очень «бдительным». В это слово он вложил всю свою ненависть и даже сарказм. Когда Коренев узнал, что живет он пока у Ващенко Паши, то, вроде про себя, сказал:
; Жаль старого Ващенка. А вот сынки вроде бы в заключении, но живы... Там собрали ученых в «шарашки», оружие создают... Ты ей как-то намекни, но это великая тайна...
Дня три Тимофей ремонтировал заборы у Пашки с помощью соседских мальчишек. Полкан его узнал, и стоило Тимофею присесть, как он подходил к нему и клал на колени свою изуродованную морду, чтоб согреть вечно мерзнущее место раны. Тимофей рукой прикрывал его шрам, и они смотрели, почти не мигая, друг другу в глаза. Но каждый вспоминал свое, впрочем, оно у них было общим. К вечеру через весь поселок Тимофей с Полканом шли к Софье. Там до прихода с работы Татьяны Тимофей проделывал на позвоночнике Софьи те манипуляции, которые ей когда-то делал Зеленский: растягивал, вытягивал, вправлял диски и позвонки.
Сонечка, увидев Тимофея, бралась за свое: не сходила с колен, играла с ним, расчесывала его волосы, беспрерыв-но щебеча о своем. Татьяна в такие минуты прятала глаза, уходила куда-то, а возвратившись, заставала прежнюю картину: девочка старалась уснуть у него на руках.
Однажды, когда Тимофей были с Софьей вдвоем, он спросил:
; Так где же Петька? Арестован?.. Расстре-лян?..Троих убил все же.
Софья ответила:
; Сбежал, наверное, далеко, ...отсюда не видно... Мне сказали, что у цыган пока будет... А сейчас его там нет... Тамила, моя сваха, махнула рукой и сказала, чтоб о нем больше не спрашивали, он нехороший человек, ленивый...
Чуть позже Тимофей узнает, что цыгане его куда-то отослали, а потом – что он в Хомутово, а потом – что он там официально женился на Елизавете, и она ждет ребен-ка. Тимофей все откровенно рассказал Софье, та укрыла матом все мужское сословие: «Все вы такие, мать вашу...» Но особой трагедии в этом не увидела: проживем и без него... Софья расправлялась, позвонки поддерживали ее немощную фигуру, Татьяна уже работала бухгалтером (из учетчиков), Сонечка кудрявилась и не отходила от Тимофея. А он разрывался между шахтой, двумя семьями, которые его когда-то приютили, и постепенно привыкал ко всем. Они ему становились родными. Да еще и комсорг Вера Лазарева влюбилась, как кошка весной, не давала покоя. Все нагружала комсомольскими поручениями. И жалко бедненькую, она же так старается ему понравиться, а тут ничего не попишешь...
К зиме 1940 года жизнь стала налаживаться. Тимофей к Октябрьским праздникам был неожиданно назначен на-чальником шахты, сдал осеннюю сессию за последний курс, впереди – дипломирование. Как начальник шахты, вселился в квартиру, пустую, холодную, – Чуднявцева. Да поначалу не был рад, что согласился поселиться. Тут не было Пашки, Софьи, Татьяны, Сонечки – тех четырех лиц женского пола, к которым он уже привык. Полкан, пере-шедший к нему, тоже понимал потерю. Однажды Пашка с Софьей пришли утром, позвали подруг и устроили генеральную уборку. Забежавшему Тимофею сказали, что у него вечером будут гости, все-таки годовщина Октябрь-ской революции... В печке горело, на печке прело, на столе четко стояли стаканы и графины с узваром из сухофруктов. Тимофей пересчитал места – шесть! Кто же еще будет? Все разъяснилось позже. Шестой была цыганка Дарья, отпущенная Васькой – Белым цыганом – повидаться с Тимофеем. Она приехала на расписной карете с маленькой Тамилой на руках. Обрадованная Софья была без ума и все трещала, подбрасывая внучку под потолок: «Наша порода, цыганская красота – как хорошо! Вот бы вместе... Вот бы...» Дарья была спокойная, важная, какая-то рассудительная, а уезжая, сказала:
; Вы, мамко, приезжайте к нам... мы вас ждем. Тами-ла велела приезжать... и Васька тоже...
Такого не ожидал никто. И это ее обращение, украинское «мамко», ее спокойный взгляд карих глаз, сверкавших из-под платка, расшитого, красно-черного с желтой бахрамой, заставило Софью встать на колени. Она как стояла перед Дарьей, так и снопом грохнулась, обхватив ее колени. Ее плечи затряслись, она по-звериному застонала. Тимофей кинулся было, но Татьяна остановила его: пусть выплачет вину своего сына. Дарья, как цыганская святая, спокойно держала самое дорогое цыганское счастье – Тамилу, имя которой передала ее бабушка Тамила, в переводе «Ромашка».
Когда Дарья уехала, в доме на некоторое время воцарилась торжественно-величественная тишина. Все прониклись этим великим чудом человеколюбия. Каждый боялся что-то произнести, чтоб не спугнуть эту торжественно-величественную тишину. Лопотать начала Сонечка, залезая на коленки: «Дай хоть отдохну...» Потом Ващенко, после первой, сказала:
; Софья, ну и долго мы будем так сидеть? Зачем мы пришли, ты еще не забыла?
Тимофей с Татьяной через голову переглянулись: а они здесь при чем? Сдвинули плечами – да ни при чем... Пашка поняла, что нужно начинать:
; Так вот, Тимофей, мы с Софьей пришли тебя сва-тать...
Тот по-дурацки повертел головой в разные стороны, так что даже шейные позвонки хрустнули, и перепугано пролепетал:
; Это девок сватают, а не мужиков... – ему стало до-ходить. – Хоть за кого?
Софья подскочила на стуле, шумно хлопнув себя по ляжкам:
; Ну, ничего себе дурак... Да за Татьяну же, за нее вот, – и указала пятерней на названную дочку.
Татьяна выронила кусок хлеба из рук и наполненный стакан: ну просила же не делать этого, так эти две сума-сшедшие...
Софья не давала опомниться:
; Хватит вам украдкой поглядывать друг на друга. Нас, старых кобыл, не проведешь. Ну, признайся, Тимофей, нравится она тебе? Отвечаю: нравится.
; А тебе, Татьяна, он нравится?.. И я отвечаю: нравится, а тебе, Сонечка, папа Тимофей нравится? А? Нравится!!!
Свахи, еще не услышав ни слова согласия, за исключением восторга малышки, уже начали поздравлять молодых и по-свадебному зубоскалить.
Потом дружно, вдвоем, хлопнув донышками третьих стаканов по столу, стали друг друга выталкивать: свахи уже не нужны.
Они хлопнули дверью дома, калиткой, весело приказали Полкану сторожить и с песней «А молодого коногона несут с разбитой головой...» сгинули в ночи.
Тимофей, с давно уснувшей дочкой Татьяны на руках, неподвижно сидел, всматриваясь в ее розовые, чуть пух-лые губки. Татьяна разглаживала и растягивала скатерть и плакала. Тимофей положил свою руку ей на плечо, отчего она вздрогнула, спросил:
; Ну, ты согласна?
; Ой, Тимочка, согласна, я уже давно согласна... Я тебя сразу полюбила... А сейчас? Так... Я думала: дочка... Я же замужем...
Тимофей положил дочку на диван, пригасил керосинку, положил ей руки на плечи и сказал нарочито торжественно:
; Танечка, я тебя прошу, будь моей женой!...
Такого обращения, таких нежных, ласковых рук, такой просьбы она еще не встречала. Тут есть от чего голове за-кружиться – Петька взял ее сопя, молча, председатель – по голове огрел... Вместо ответа она уткнулась ему в грудь и выплакала остатки своей несчастной жизни, особенно пы-ток в НКВД, потерю деточек... Она бы еще долго изливала сама себе свою судьбу, но Тимофей сказал:
; Я больше тебя перевидал, многое потерял... Давай будем смотреть вперед, прошлого – не вернешь. Нас ожидает еще много счастья... Нам есть ради чего жить!
Их первая ночь была полна неги, нежности и любви. Утром Татьяна призналась, что она жутко боялась из-за своей искореженной груди, на что Тимофей спокойно от-ветил, пересмеявшись:
; А мы ее больше ласкать будем...
Во время завтрака Тимофей сказал:
; А твой Петька жив. Его цыгане из табора выгнали... Он в степи живет, уже давно женат и ждет ребенка.
«Ни печали, ни воздыхания о нем», – подумала Татья-на.
22 июня 1941 года произошли три исторические события в истории человечества: родился сын человеческий, нареченный Алексеем, получил диплом Тимофей Игнатьев и началась Великая Отечественная война. В пять утра родился Алексей, в десять Тимофей получил диплом, в двенадцать прохрипело радио – война.
ВПЕРЕДИ ВОЙНЫ
Война сдвинула все: материки, народы, небо, моря, реки, землю. Все пришло в движение. Всего сразу стало много: людей в форме, оружия, танков, самолетов. Все передвигалось во всех направлениях.
Все убегало от войны, всем хотелось жить. Белого цыгана Ваську война догнала утром, на рассвете, 22 июня 1941 года под новой границей с Румынией. Он со своим табором здесь задержался почти на год, решая, переходить ему границу или не переходить. Там неизвестность, тут тревожно, а посредине – война. И вот он решил: лучше бежать от войны. И в субботу под ночь табор двинулся в путь, вглубь Бессарабии, на восток. За первый переход отмахали достаточно, днем отдохнули, а в ночь на 22 июня – двинулись дальше, вглубь Украины. Они держались старого цыганского шляха на бывшую ее столицу – Харьков. Ночами ехать было значительно легче: не было того палящего зноя, слепней, заедавших лошадей; а самое важное – не было видно тех недобрых взглядов, которые всегда сопровождали цыганский табор в пути. Вздох облегчения – слава Богу, ничего не сперли, не набедокурили со скотом, не украли лошадь или ребенка, – а спокойно прокурили цыганским шляхом, всегда неспешным, только им ведомо куда.
Но Васька знал не куда он едет, а от чего он бежит. Война страшила, гудела громом, когда он оставив распла-ставшуюся жену Дарью, чмокающую дочь Тамилу, вышел в густую траву, покрытую росой, покурить. Васька обошел табор, поворчал на молодых цыган, побросавших лошади-ную упряжь посредине табора и подошел по росе, оставив след, к фыркающим и щиплющим зеленую травку лошадям. Они его узнали и, как ему показалось, радостно зафыркали. Его Выездной, так звали его личного верхового коня, подошел за угощением. Васька раскрыл ладонь, конь нежно губами взял кусочек сахара и тревожно отпрянул. Васька оглядел лошадей: они застыли в тревоге, как перед прыжком, повернув головы на запад. «Волки? – подумал Васька. – Так нет... В это время у них гона нет...» Но в воз-духе, который накалённо гудел толстым колоколом, слы-шалась нарастающая тревога. Лошади стали подходить к нему, и он оказался в центре тревоги.
; Ну спокойно, чего вы встревожились... это не волки, ...это не стая, – бормотал он, похлопывая по крупам и гривам.
А через несколько минут где-то вдали, откуда они ушли, послышались глухие взрывы..., их было много, тупых, бьющих в самое сердце земли-матушки, и бесконечные сполохи перед взрывом озарили небо. Васька оглянулся вокруг: на западе война, небо от сплошных взрывов и подымающихся строго вверх дымов, становится черным, на востоке – занимается новый день, занимается рассвет, а тут в центре встревоженных лошадей и спящего табора цыган он – Белый цыган:
; Нет, лошадушки, это не волки, это не стая волков, это значительно хуже, – это фашистская стая! Это война!
Он взял Выездного за недоуздок, направился в табор и, подойдя к своему шатру, закричал:
; Эй, ромалы, поднимайтесь... Война!
В один миг цыганский муравейник ожил. Все поняли быстро, что это значит для цыган. Начнется новый гон. Они ушли от большевистской стаи, а теперь будут бежать от фашистской, впереди войны. Они полтора года стояли в лесочке под Кагулом, почти вечно зеленым, тихим, спокойным. Там за полтора года всех Васька переженил или поотдавал замуж, в основном, за румынских цыган, богатых, оседлых. Лошади ожеребились, нагуляли жир. Дарья раздобрела, оказалась очень рачительной и, поскольку она какое-то время проработала в шахте, жила среди городского люда, ходила в вечернюю школу и даже закончила семь классов, заняла очень высокое положение. Ее слушалась даже старуха Тамила. Дарья, единственная в таборе, читала газеты. Она их приобретала на почте и передавала остальным все новости.
Васька к чтению был ленив, но слушал ее пересказ с удовольствием. Изредка в городке Кагуле Васька встречал-ся с румынским цыганом из Плоешти, который сказал:
; Скоро будет война... У нас об этом говорят открыто... А немцы цыган не любят... Всех расстреливают... Цыган и евреев. Я в книжке их Гитлера читал...
; Кого-кого?
; Гитлера, их главного начальника... Всю нефть увозят в Германию для танков и самолетов. Вот тебе книжка того, а еще наших, почитайте в таборе...
Последняя встреча была короткой. Он пришел специ-ально для встречи с Васькой:
; Немедленно снимайтесь. В воскресенье война... Не вздумай править в Одессу. На нее удар будет одним из первых. Правь сходу на Чадыр-Лунгу-Тарутино-Николаев – там легче переходить Днестр и Южный Буг; за тем Бори-слав, Каховка, Токмак и в Донбасс. Просись сначала к Краматорским цыганам, а дальше разберешься. Там я по цыганской почте уже передал...
; А как же румынские цыгане? Вас тоже?
; Наш Антонеску договорился с ихним... У нас документы румынские, а у тебя – советские... Не опоздай. Завтра – война!
И Васька помчался по проселочным и столбовым дорогам. В Тарутине неожиданно скончалась старая Тамила. Просто так, тихо, не проснулась, когда вечером начали готовиться к отъезду за Тарутино. Отъезд пришлось задержать всего на несколько часов, чтобы омыть тело старой Тамилы ключевой водой, переодеть и похоронить тут же рядом, на кладбище, почти ночью. Пришедшая убогонькая старушка, увидев усопшую, закрестилась и закричала:
; Утра бы хоть дождались... В первой половине дня не хоронят.
Васька в ответ буркнул:
; Война за нами гонится, бабуся, война...
Одарив старушку деньгами и даже золотым царским рублем, с просьбой поправлять за это могилку, табор унес-ся в ночь, навстречу своей погибели. Румынские части че-рез неделю заняли Тарутино. Отловленная на кладбище старуха была доставлена в контрразведку. Красавец-офицер, хлестнув себя по голенищу стеком, а потом ее вдоль сухонькой спины, заорал:
; Партизан?.. Признавайся!..
Что такое «партизан» она не знала, а потому на всякий случай кивнула головой утвердительно, тем самым поверг-ла его в изумление:
; О-о-о! Гут партизан, гут, – продолжил он начатый допрос на только ему известной тарабарщине из немецкого языка. Но она, услышав вкрапления родной мадьярской речи, оживилась:
; Я на кладбище была, могилку цыганскую поправляла... Они мне вот деньги дали, чтоб я за могилкой смотрела, – и закончила: – Мы – мадьярские цыгане, ромелы...
; Обыскать, – заорал вошедший немецкий офицер.
Старушка слабо отбивалась от стаи здоровенных, жи-рующих волчар, но вскоре осталась без ничего, с зажатым в руке царским рублем. Складки ее убогого рубища были прощупаны профессиональными пальцами опытных сыс-кареи и были сброшены в кучу, у ее ног, а она стояла среди своей одежды, в окружении липких, мерзких взглядов здоровенных выкормышей Антонеску и Адольфа, тыкающих бесцеремонно в ее сухонькое, сгорбленное тельце. Ей не хватало сухих узких ладошек, чтоб прикрыть папиросные мешочки грудей, чуть отвисшего живота, дру-гих срамных мест...
; Зовут-то как? – вдруг на русском догадался спро-сить немецкий офицер.
; Лиза, – ответила та, не смущаясь.
Она поняла, перед кем стоит, и поняла, что ей нечего стыдится перед этой стаей нелюдей...
; А может, ты Мона Лиза? – продолжил свою игру офицер под общий хохот.
; Может... Скорей всего: я – Мона Лиза..., – сказала она твердо, – а ты – немецкое дерьмо... scheise! – вдруг взвизгнула она, залепив пощечину офицеру кулачком, в котором был зажат царский золотой.
Он не отреагировал никак, но перехватил кулачок и стал его раздирать. Он поочередно раскрывал пальцы, которые она тут же закрывала. Возня продолжалась до тех пор, пока он резким движением не вывернул всю кисть, и рубль оказался в ее раскрытой ладони. Он так задержал ладонь, любуясь золотом...
; О-о-о! Гут, gescheft, гут, – ожила солдатня.
Офицер заломил ей руки назад, так, что затрещали жилы и кости, и толкнул ее с такой силой в дверь, что она кубарем слетела с крыльца дома. Он стал спускаться со ступенек. Скрипели ступеньки, скрипели начищенные щегольские сапоги. Она ожидала ударов этих сапог, – это должно быть очень больно, и она, лежавшая на боку, по-вернулась спиной к этому мерзавцу, ожидая ударов. Хорошо, чтобы их было поменьше. «А ведь в начале века и не такие по мне страдали, жизнь готовы были отдать за один поцелуй, взгляд... Один вот такой стрелялся с другим...» – всплыло ей молнией в сознании. И ей как-то стало тепло, даже горячо. Она даже встрепенулась под струей горячей жидкости. Сначала подумала: отливают, чтоб потом бить. Но когда открыла глаза, увидела снизу пару лакированных сапог, стоящих рядом с ней, мощную струю бурой мочи, поливающую ее под гомерический хо-хот солдатни...
; Обоссанная Мона Лиза, – прошипел он. – Убрать в ров, пусть сдыхает до утра...
Две мощные волосатые лапищи схватили ее за руки и, безжизненную, на спине, подтащили ко рву, и столкнули вниз. Туда же сбросили ее одежду... Лиза то теряла созна-ние, то приходила в себя.
В середине ночи хлынул тихий июльский дождь. Он смыл с нее всю нечисть, и сознание заработало четко: назло этому гитлеровскому дерьму нужно выжить, во что бы то ни стало нужно выжить. После дождя проглянулась луна, и Лиза увидела висящую на кустарниках свою одежду. Тело раскалывалось от боли, но она оделась и пошла... на кладбище, на могилу старой Тамилы. Она переживет войну, и в 1947 году выступит на процессе в Николаеве. Полковник Курт Зегерт будет приговорен к повешению. Услышав приговор – обмочился.
Васька гнал табор впереди войны без передыху. Его добрые лошадки уже с трудом выдерживали этот бесконечный гон. Чувствовалось по канонадам, которые сначала были только сзади, с запада, а теперь и с севера, и с юга. С севера – просто бомбили все живое, особенно переправы, а с юга тоже надвигался фронт. Задержанное немецкое наступление с юга под Одессой и Очаковым позволяло табору проскочить в районе Николаева к Елизаветграду (Кировограду). Но в районе Жовтых Вод табор был остановлен, лошади мобилизованы в обоз и гос-питаль. Васька – Белый цыган стал рядовым 393 шахтерской дивизии, а трое цыган призывного возраста были оставлены при лошадях в обозе. Расставаясь с жалкими остатками лагеря, женщинами и детьми, Васька, по совету комиссара дивизии Копняка, посоветовал цыганкам и детям: «Отмыться, переодеться «в гражданское и рассредоточиться» среди беженцев и самое главное – не гадать и не воровать!» А Дарья, прижав к ноге маленькую Тамилу, подумала: «А как же жить цыганам?..»
Они послушно «рассредоточились и переоделись в гражданское» по совету комиссара Копняка, но это мало помогло. Погибли все дети, такие кудрявые, черногла-зенькие и наивные в горниле этого гона волчих стай и с запада, и с юга, а самое главное – с неба такого бездонно-го, такого родного, голубого – днем, в звездах – ночью, то и дело теперь раздавался жуткий нарастающий рев железных птиц. А потом все заглушающие взрывы, взрывы, кнутом цвехающие пули, а после тишина, заполняющая купол пространства неба, дикий нечеловеческий ор людей во всю степь, ржание раненых лошадей, их огромные мокрые карие глаза, ожидающие сухого пистолетного щелчка добивания.
После войны Тамила, точеная фигура, быстрые ножки, убийственный взгляд была покорена местным авторите-том-ворюгой и увезена в Ленинград. Там так же покинута, пока не была замечена на аукционе пушнины богатеньким финном. Он, прекрасно владея русским, взял ее на содержание. Купил ей квартиру, обставил на финский лад деревом да карельской березой. Она закончила музыкальную школу по классу вокала и ожидала его три раза в году: на зимнюю распродажу, весеннюю и осеннюю. А в остальном она – свободна. Но только – не беременеть! Она согласна... Ей так надоело убегать, дрожать от каких-то волчьих стай, что уже лучше три раза в год полного блаженства, роскоши, восхищения ее телом, ее любовью, ее небесно-голубыми глазами.
Лет пять назад финна зарезали в поезде. Она стала хо-зяйкой пушного магазина. Сейчас постарела, отяжелела, давно за шестьдесят, хотя на вид – сорок. Имеет «крышу», имеет двадцатисемилетнего бой-френда, по уши влюблен-ного в нее. Живет в собственном, хорошо охраняемом доме. Когда заезжает к Дарье, вместе посещают бабушку Софью. Та всегда рада им. Закармливает вареньями и на-ливкой и всегда достает документы о реабилитации своего сына и радуется:
; А мой Алексей – не враг народа, не вредитель... Его оправдали... Он добрый, правда, Дарья?..
; Правда, правда, – скрипит Дарья, – он – хороший... у тебя, – плакали старая Дарья с Тамилой потом, каждый плакал о своем.
В последний приезд Софьи уже не было. Она умерла на руках Сонечки – «Сонечка», тихо, с улыбкой, так ее и похоронили. Как Соне показалось, хоронила она одна. Боль Сонечки была неизмерима, самая больная.
Дарья с Тамилой пережила лихолетье здесь, на хуторе. Ее приютившие, вся округа, староста, полицай знали, что они – цыгане. Но никто, ни один в округе, не сдал их. Пе-ред трудолюбием «шахтерни», как здесь называли Дарью, прелести черномазенькой, синеглазой Тамилы, – пасовали. Правда, Дарью пытались угнать в Германию, но она, на-жравшись какой-то травы, потеряла сознание... А потом ничего. Живет и до сих пор. Уже старая, ворчащая. Живет в красном огромном доме вместе с Васькой-Бароном. Сияющие хромовые сапоги, красную рубаху и брюки на-выпуск недавно сменил на темно-синий, цвета неба, в узкую строчку костюм от кого-то, новейшую, сияющую блеском цветов и никеля автомашину, с лихим водителем, его сыном. Приторговывает наркотой, но уже не сам.
Его несколько раз хватали за руку по-крупному, но все сходило с рук: мелкие дела решались мелкотой, городским уровнем, который уже был давно прикуплен, дела покрупней и начальники покрупней руки грели у цыганского костра, а самое крупное решалось на самом верху. Надо сказать, Васька-цыган тогда натерпелся страху. Даже был временно изолирован от общества до выяснения всех обстоятельств, потом – послабление – расписка о невыезде, доследования дела после каждого заседания суда. Недоверие к составу суда, смена адвокатов, смена показаний свидетелей, пропажа ряда документов, а потом – пожар в суде... открывать новое дело – повторять весь круг – следаков, дознавателей, свидетелей, судей, заседателей не хватало... «За отсутствием состава преступления» – согласился даже суд Высшей инстанции. А поскольку все это тянулось более трех лет, то он попал под две амнистии, – и ему даже награду обещали, как пострадавшему, – наказать «виновных». «Да уже пусть живут, – подумал Васька, – и им нужно жить, а цыгане от этого не пострадают: у цыган нет родины, но они любят детей; они не боятся нищеты, бедности, а очень боятся одиночества, а тюрьма – это оди-ночество». Приблизительно так пояснил Васька своему давнему знакомому Кореневу Николаю Петровичу.
ЧЕРНЫЕ ШАХТЕРСКИЕ ДИВИЗИИ
Война застала Коренева на рабочем месте, когда они с прибывшим из небытия Зеленским составляли план эвакуации заводов, демонтажа шахт на случай войны. И хоть Коренев был уверен, что до войны не дойдет: шапками закидаем, дескать, воевать на курсах политработников учили на чужой территории, но тревога Зеленского ему передалась. Поэтому план эвакуации готовили серьезно. Насчет эвакуации людей, правда, не очень беспокоились. Народ будет эвакуироваться с предприятиями, что же ему тут делать, если шахта, завод уехали...
Начиная с середины июня 1938 года, с приходом пер-вого секретаря обкома Н. Щербакова, акценты работы с людьми, специалистами несколько сменились, да и вся ра-бота по выявлению вредителей органами НКВД перешла под контроль партии. Постановлением СНК и ЦК ВКП(б) «Об арестах, прокурорском надзоре и ведением следствия» от 17 ноября 1938 года ликвидировались тройки, аресты проводились только с санкции прокурора, политические дела – под надзором партийных руководителей. Руководители НКВД (Соколинский, Чистов в Донбассе; Балицкий, Леплевский, Успенский – в Киеве) разделили участь Ягоды и Ежова в Москве – были расстреляны.
Великая Отечественная примирила многих: и друзей и врагов. Но не примирила Сталина в его ненависти к народу Украины, Донбассу.
На четвертый день войны Коренев и Привалов были вызваны к Щербакову и получили задание готовить под-полье (Коренев) и создавать шахтерскую дивизию (Прива-лов). В истории Великой Отечественной войны говорится: «По призыву Коммунистической партии на защиту Донбасса встали тысячи шахтеров, металлургов, машино-строителей. Вместе с регулярными частями Красной Ар-мии на борьбу с врагом выступила Донбасская дивизия горняков-ополченцев под командованием ... Привалова». Но это было позже, а первый документ – Приказ командующего войсками Харьковского военного округа гласил: «К 15 октября 1941 года сформировать 383 стрелковую дивизию. Боевые расчеты строевых частей укомплектовать исключительно за счет призываемых из запаса военнообязанных шахтеров...»
Повелительную силу военных приказов Привалов знал и поэтому сразу понял, что сейчас круто изменится его судьба, судьба страны, шахтеров, близких. Шахты работали в прежнем режиме, – это тот же фронт... И хоть дикий ор, призывы к бдительности, к выявлению вредителей продолжались, стало значительно спокойней в душах людей, шахтеров, фактически идущих каждый день на глубину, в несколько раз превышающую глубину могилы. Однажды от механика шахты Фесенко, сына кулака, услышали фразу: «Захлебнулись кровью, кровопийцы...»
В нарядных шахт, куда зачастили Привалов с Кореневым, были вывешены обыкновенные школьные карты. Тревоги добавлялось, но люди чувствовали себя уверенней, взрывная волна после отпала схлынула и откатилась. Придя на наряд, о войне много не говорили, говорили больше о кровле, лесе, порожняке. А приходя домой, спокойно получали повестку о явке на сборный пункт или в военкомат утром. Еще вчера на сборных пунктах проводились учебные занятия по сборке и разборке оружия, бросания гранат, патронов, маскировке, и многим не верилось, что сегодня уже нужно воевать всерьез, что сюда – на Ломбардо, Холодную Балку, Буроз, Иван, Софию, Сорокино, 2/17 – придет тот загадочный враг, которого так искореняли, искали – немец-фашист с его звериным лицом.
Шахтеры уходили на фронт. Участок – взвод, шахта – рота, трест – полк, Донбасс – три шахтерских дивизии – 383-я, 393-я и 395-я, с зачастую необученными, отчаянными и верными командирами. Большинство из них уже отмечены смертью, травмами, даже инвалидностью... Со следами породной пыли в старых шрамах, надсадным кашлем от силикозов и антракозов, часто с культями паль-цев на руках.
Привалов спал по полтора-два часа, да и то на ходу. Поначалу за ним поспевала Ю, но потом ее пришлось с передовых позиций отправить... Расставание было жутким: она была уверена, что больше они не встретятся...
Полностью дивизию укомплектовать не удалось, когда пришлось принять первое боевое крещение. Три полка ди-визии – 691, 694, 696 – выступили в район боевых действий. Фашисты придавали боям за Донбасс огромное значение. Фюрером 4 августа 1941 года было сказано, что «Донецкий бассейн, начиная от Харькова, стоит на втором месте после Ленинграда». В приказе ставки вермахта от 21 августа 1941 года говорилось: «Главнейшей задачей до наступления зимы является не взятие Москвы, а захват Крыма, промышленных и угольных районов на Донце...» К Донбасу фашистские полчища рвались с особым неистов-ством.
Дивизия намертво вгрызалась в каждый клочок земли, шахту завод, дом. Терриконы, могучие, отяжелевшие, веч-ные, с грустью встречали и провожали черные колонны отступающих, после отхода металлургические заводы перестали гореть огнем: тушили печи, не выливали доменный шлак. «Дивизия в целом боеспособна. Слабым местом является отсутствие 120-миллиметровых минометов, 50-ти процентов полковой артиллерии и 100 процентов противотанковой», – такую оценку дал уполномоченный командующего Харьковским ВО генерал-майор Резниченко с комиссией.
Особисты в дивизию заезжать остерегались по двум причинам, вернее, по трем. Во-первых, их там никто не ждал и им приходилось быть, как всем. Во-вторых, Привалов ни на секунду не менял распорядок, раз и навсегда заведенный в его войсках. А в-третьих, ни на секунду не оставлял их без своего комиссара Копняка, который, в свою очередь, посторонним, проверяющим во взводах, ротах, полках не был. Он ходил в атаки, брал «языков», участвовал в рукопашных. А особистам только и оставалось ходить с ними... Правда, уже в конце 1941 года на Привалова, Копняка и весь штаб дивизии оформили дело «О панических настроениях в дивизии». Дело в том, что дивизия всегда имела запасные позиции для отступления. Над ним посмеивался командир 395 Сабир Рахимов:
; Ты, не успев отступить, опять отступаешь... Гото-вишься удирать, что ли?
; Готовлюсь людей сохранять...
Рахимов вдруг появился в особом отделе корпуса и заявил:
; Сажай и меня, полковник, я тоже готовлю себе от-ступление!
Но тут пришел приказ о назначении Привалова коман-дующим корпуса, и дело заглохло...
К сожалению, о «Черной дивизии» первого формиро-вания сведений почти не осталось.
Дивизия награждена Орденами Красного Знамени и Суворова 2-ой степени, завоевала право называться Фе-одосийско-Бранденбургской, а три ее полка – Севасто-польскими.
Командир корпуса Привалов стал Героем Советского Союза, закончил Академию, преподавал в ней же «Тактику и стратегию». Профессор, доктор военных наук. Жена, Ю О Лань, воспитывала ребенка.
Николай Петрович Коренев перед войной эвакуировал все мало-мальски ценное из города, так что фашисты не получили ни тонны угля, ни грамма металла, ни вагона кокса, ни метра труб. Все было вывезено, спрятано. В го-роде было организовано комсомольское и партийное подполье. Ушел он в действующую армию с областным партийным архивом и банковскими ценностями. Все сохранил, все сдал. Какое-то время был представителем Ставки у партизан Федорова и Ковпака.
После гибели отца и сына Рудневых почти докопался до истинных причин, взял часть вины Зеленского на себя, был отозван и до конца войны работал а аппарате ЦК. По-сле Победы возвратился на прежнюю должность.
В КОНЦЕ ВОЙНЫ. ЗОРИН
Владимир Петрович Зеленский – майор Зорин – три долгих военных года не выходил из белорусских и полесских лесов, боролся с немецкими диверсионными группами в тылу наших войск. Видя крах блицкрига, фашисты применили новую тактику, вернее, применили нашу так-тику внедрения в тыл шпионов, тотального внедрения на освобожденную территорию тысяч диверсантов и шпионов. Зорин придумал немудреный ход: плен, согласие работать на немцев, учеба в специальных школах абвера и гестапо. Операция по внедрению удалась блестяще. Зорин, хоть и был уже в летах (1897 год рождения), однако был поджар, мускулист и физически развит. Он был оставлен на короткое время в школе в Люблине, а вскоре стал уже не двойным шпионом, а тройным. Он занимался, обучая курсантов, с теми, кто пытался с помощью школы возвратиться домой. Но сначала получал от них информа-цию, куда и когда отправляются группы, с каким заданием. Зорину совместно с группой удалось схватить уполномоченного шефа абвера Канариса – гауптмана Вальтера Фаильгенгауэра, который имел важные данные о подготовке диверсантов. Схватили с любовницей... Позже Зорин ликвидировал шефа люблинского гестапо штурмбанфюрера СС Акардта, принимал участие в ликви-дации гауляйтера Восточной Пруссии и рей-схкомиссара Украины Эриха Коха. Знал Николая Кузнецова... В составе группы Густава Гусака принимал участие в освобождении из Братиславской тюрьмы руководителей чехословацкого подполья Вильяма Широкого и Юлиуса Дюриша...
Фронт откатывался на запад, уже Победа, уже радость новой жизни, а в лесах раздувался пожар войны со своим народом. Осенью 1941 года в украинских селах начала действовать Организация украинских националистов (ОУН), образовались группы по борьбе с немцами: громили комендатуры, патрули, автоколонны. После войны все переменилось: вояки ОУН стали «бендеровцами», а у Советской власти разговор краткий: найти и уничтожить!...
В районный центр Шумск на подводе привезли троих: убитого, раненого и девушку лет двадцати пяти. Зорин не успел раскрыть рот, как вошедшая из другой комнаты поч-тальон сказала: «А ну-ка, ну-ка... Да это ж Синичка ... Уже с 43-его в подполье!..» Дальше Нина Синичка рассказала сама:
; Это были страшные дни. На допросах меня били, издевались, требовали показания на тех людей, которых я видела в первый раз. Оказавшись в безвыходном положении, я решила умереть... Попробовала удушиться – не получилось... Тогда я разогнула одну шпильку от индивидуального пакета, сняла головку... В камере было темно и найти вену я не смогла. И я решила – надо целиться в сердце... Приподняла левую грудь и стала толкать шпильку. Проткнула кожу и мышцу, а сердце толчками возвращало шпильку назад. Пока ее запихнула, исколола себе пальцы и ногти. Почувствовала в груди боль страшную, но не смертельную...
Тогда Синичка взяла вторую, подумав, что первая бы-ла короткой. Засунула вторую – боль стала невыносимой:
; В горле давило, грудь разносило от муки. Я уже не могла ни сидеть, ни стоять... Когда пришел дежурный – вызвать на допрос, я встала и упала...
Вызванный в камеру майор Зеленский Владимир Петрович не поверил сказанному. Он встал на колени, распахнул свитку, приподнял великолепно сформировавшуюся грудь, но ничего не увидел. Тогда он защелкал зажигалкой... Синичка зашевелилась и стала закрывать грудь полой своей свитки. Он больше ничего не видел, кроме шевелящихся поочередно, ритмично двух булавочных головок, тоненьких струек крови... Она слабо шептала:
– Йой, вуйко, це соромно... не торкайтесь мене...
Он вышел, выбежал из камеры. Устал до крайности.
Война, кровь, друзья, враги... Все он видел, но такое?! Как все надоело!
Вечером он получил известие о готовящемся нападении на комендатуру и принял решение ответить за все самому. Он отослал всех в Великие Дедерпалы и сам принял бой. Ни злости, ни ненависти в том последнем бою не было. Бендеровцы были почти поголовно уничтожены, а Крук обезоружен. Он стоял под смерекою и молился:
; Боже праведный, прийми та прости...
Майор подошел к нему со спины с пистолетом и огрел рукояткой по затылку. Крук ослаб, а майор выстрелил себе в сердце и свалился с обрыва. Пистолет весело поскакал от камешка к камешку в речку. Все это видела Синичка и всю жизнь решала эту загадку.
Ее осудили на десять лет лагерей в июне 1946 года, отбывала наказание на Таймыре, в Норильске... В лагерях работала на общих условиях в тайге, на стройке... На поселении вышла замуж. При первой беременности пришлось признаться. Врачи констатировали: «Одна игла длиной в 5–8 сантиметров, просматривается в правом и частично в левом желудочках и синхронно двигается с каждым сокращением сердца. Вторая игла располагается в мягких тканях левой половины передней стенки и смещается кверху при вдохе».
Московский профессор обнял пациентку, сказал: «До-рогая, вы с этим прожили уже пятнадцать лет. Живите и дальше, сколько Бог даст!» Ей сейчас 86 лет. Живет до сих пор. Бог дал!
Полина навсегда поселилась в Париже. Участвовала в Сопротивлении. Награждена высокой наградой Франции. Пока жива, занимается бизнесом. Часто бывает в Украине, в Донбассе, посещает Святогорский заповедник. Вспоми-нает... не забыла ничего, даже Полкана.
* * *
Полкан со стаей гулял в Каменных могилах. Стая играла свадьбу. Полкан с доминирующей волчицей уединился в кустарниках. Она, движимая старым, вечным инстинктом стаи, приготовилась к спариванию. Пес почувствовал глаза врага. Щелкнул выстрел. Волчица обмякла. Тоска напала на Полкана... Пока эсэсовец-охотник перезаряжал патрон, пес прыгнул. Его железные зубы сомкнулись на горле врага, он рванул его в сторону, унюхал из открытой гортани противный дух спиртного, желудочного сока, отрыжки. Упали они вместе. Полкан был исполосован автоматными очередями.
; О, доннер веттер, – ужаснулся полицай Петька, не промолчав. За несколько дней до своей подлой смерти пре-дателя.
Они выиграли у жизни каждый свой срок.
ШПАРАГА. БРАТЬЯ ВАЩЕНКИ
Лихой разведчик шахтерской дивизии Кость Шпарага прибился на сушу во время знаменитой экспедиции по тылам немцев в составе бродячей батареи минометов. Сначала он служил на тральщике «Бдительный», а после его гибели выплыл на берег в расположение батареи глу-боко в тылу немцев. Кость был удивлен, что целая батарея 82 миллиметровых минометов бродит среди войск немцев. Правда, тогда он понял, что батарея успешно воюет за счет высочайшей конспирации и разведки. Ради одного залпа с закрытой позиции порой приходилось фактически не наступать, а отступать впереди немецких войск.
Под Мелитополем почти вся батарея погибла. Шпа-рага был взят в плен и после долгих мытарств по пересыл-кам, в товарняках, оказался в Дахау. За расправу над предателем-доносчиком – стукнул пудовым кулаком в лоб, а тот и почил в бозе – Шпарага был наказан путем «отрубания руки выше локтя» – как зачитал переводчик приказ коменданта. И отрубили наживо, но он остался жив. Совершил побег и до конца войны прятался у немецкого бауэра-коммуниста. Пришел в город в мае 1945 года. Пришел... и задумался над своей судьбой: сорвиголова шахтерских окраин, закончил шесть классов, терриконщик, крепильщик, атаман уличных шаек, – все! Оттачивал свой характер в драках улица на улицу, поселок на поселок.
Натуру ему отец, забойщик шахты, отшлифовывал ремнем: это за драку, это за ложь, это за воровство, а это за жалобу учителей. Выл под отцовским ремнем Косточка, как его звала мать, когда заливала мочой раны: «И откуда ты такой, все вы такие... на земле нормально жить не мо-жете. Братец – помешался на этих, как их... аэропланах, а ты все за правду... уж сколько раз ребра ломали, сколько отец...» А потом доставала бутылку самогона отцу, тот молча выпивал, и они втроем дружно плакали каждый о своем: отец оплакивал полжизни под землей, мать об этих, как она говорила, выродках, которые улетали, уплывали, упрыгивали от семьи. А этот – все правду ищет, все прав-ду...
Это было в тот короткий миг перед войной, буквально миг, счастливый миг. Потом была война. В шурф был сброшен Семен Шпарага за отказ работать на новый порядок. Старший – пошел на таран, и умереть не смог на земле, а умер в воздухе, и хоронить нечего. Средний, особо любимый, утонул со своей лодкой, Людмилка партизанила в тылу немцев, погибла от рук бендеровцев, разорванная наклоненными березами, – ее любимым деревом; Кость пришел с пустым правым рукавом. Зацепеневшая Клавдия Шпарага, с приходом Кости, увидев его исполосованную шомполами спину, с обрубком правой руки, загоревала: что ему делать на шахте, в колхозе, полуграмотному, с его характером. Лампоносом, слесарем, терриконщиком – нельзя. Везде нужны две руки... Бригадир женской брига-ды забойщиков впала в отчаяние: что с ним будет? Не нач-нет ли он пить горькую? Какая замуж за него пойдет? Он пытается левой гвозди выправлять, забивать, рубанком орудовать, – и все мимо... Но упертый, черт, как Семен. Вскоре научился и гвозди выправлять, и забивать, и рубан-ком орудовать, а однажды заявил:
– Приезжал Коренев, говорил: надо строиться... дома строить, а то живем... В лагере вон гляди, как пленные немцы бараки строят... с нужником внутри. Бутового камня полно, песка и глины тоже, деревом Игнатьев, сказал, поможет, особенно ударницам-забойщицам. Дом построим, как у немцев, с большими окнами и высокими дверями, чтоб солнышка больше было, новая жизнь начинается... Так ведь?..
; Так-то оно так! Но ты ведь строить-то не умеешь...
; Умею, мать, умею... Там научили, в плену...
; А-а-а, – только и протянула она, убегая в первую смену.
Вскоре дело завертелось на всем поселке так, что душе стало радостно: люди ожили, они стали строить дома.
Дом Константина Шпараги был на улице первым, самым солнечным, самым необыкновенным, с большими окнами и высокой дверью. Проходящий под аккордеон маршевой колонной взвод пленных немцев почему-то обращал особое внимание на этот дом. На шахтном дворе однажды к Клавдии подошел комендант пленных Ганс Энгельке и сказал:
; Ты строишь хорош дом, – заикаясь, трудно подбирая слова, промямлил он. – Дом напоминает мой дом... и наши... Мы хотим твой сын помочь... Мы знает о Дахау, ... это не мы, это не есть Германия...
Злом загорелись глаза Клавдии Ивановны Шпараги: если это не Германия убила ее двух сыновей и Людочку, искалечила Костика, сбросила в шурф Семена, кто тогда? И дикая ненависть вспыхнула в ее голове, ей хотелось это-му Гансу Гансовичу выплюнуть в глаза все, а когда они встретились глазами и она увидела его тщедушную фигур-ку, морщинистую шейку, с чистенько выбритой обвисшей папирусной кожицей, с двигающемся верх и вниз кадыком шеи, ей только сейчас до слуха стали доходить его слова:
; Мы – рот фронт... То – фашист, нацист, гестапо... Мы – Эрнст Тельман. Мы хотель помочь... Запросто так, – как вы говориль...
; Просто так, у нас говорят, просто так, – ответила Клавдия,– я сына спрошу...
; Ну конечно, просто так. Сына спроси, мать...
Больше Клавдия выдержать не могла. Она повернулась и ушла, а Ганс недоумевал, глядя ей в след: ну точно его Магда. И вспомнил двоих сыновей, закатованных геста-повцами... Вот тебе и немецкий порядок, (ordnung). Рот фронт!
Но начальник зоны не дал разрешения на привлечение пленных к строительству. Косте он сообщил:
- Возможна провокация... Нужно учитывать важность момента. Они, возможно, пытаются таким образом расша-тать монолитность нашего государства, – поигрывая своим рокочущим командирским голосом, провозгласил он уже давно известную истину.
Но дальше жизнь распорядилась совсем по-иному. Случайно встретившийся Шпраге Коренев вдруг «поплакался», что заела уголовщина: хазы, малины, мокрухи... откуда они только набрались, проверили по военкомату – все больные, все освобожденные:
; Посмотри со стороны на одного– другого, – морды лощенные, аж блестят от жиру. Напрятали, наворовали тут, сколько хотели, а теперь симулируют, а главное – грабят, негодяи. У людей воруют все. Среди бела дня на Ломовке убили старуху, мать фронтовика-инвалида, его дочку-школьницу, а инвалид, четырежды раненый, получил еще две пули. Но живой...
Шпарага очень хорошо узнал этот мир, будучи до войны доверенным у них. Он с ними не ходил, но они ему доверяли, побаивались его удара кулаком прямо в лоб, после которого отходят долго. Теперь они вооружились огнестрельным оружием – вместо ножей, кастетами. От фашистов унаследовали жестокие пытки и издевательства, а потому стали сильней и страшней. Шпарага попросился у Коренева недельку «походить, посмотреть». В своем бушла-те, запахнутом на все золотые пуговицы, в клешах с клиньями, с выбритым под бокс затылком, он ошивался по рынкам, кабакам, малинам. Его принимали везде, но увидев протянутую для рукопожатия левую, быстро остывали. Ему старались побыстрей налить гранчак и распрощаться: кто его знает, что у него в голове. Его окончательно сразил Васька – Белый цыган, успевший отсидеть в советских лагерях год или два, но ставший совсем другим. Шпарага примеривался к Ваське, как от него прояснить ситуацию, но тот вдруг прямолинейно отрезал:
– Ты тут не шныряй, не нюхай... Тут уже все знают... Что ты ищешь?.. Ты еще не стал начальником, на пулю или перо напорешься... А насчет советской власти скажу тебе так: ничего она ни нам, цыганам, ни вам не дала. Я убегал от нее из России, аж до Румынии, а потом оттуда впереди фронтов, активистов, как козленок от волчьей стаи, сюда... А теперь, похоже, бежать некуда, рвать собираетесь начинать, что ли? Живем оседло, занимаемся своим ремеслом: кузница, лошадей выращиваем, торгуем, гадаем, подворовываем, в шахте работаем. Но цыгане не разбойничают. Так что в волчью стаю цыган не загоняй, – растворимся, уйдем, рвать будет нечего. Вот тебе цыган-ская правда!
Он громко стукнул донышком недопитого стакана о стол, резко повернулся и ушел.
Обескураженный разговором Шпарага был вне себя. Обученный конспирации во флоте, в бродячей батарее, в плену у немца-коммуниста, он располагал к себе людей, умел убеждать. А тут столкнулся с актом явного предательства, а потом еще с цыганской правдой – о волчьей стае, с одной стороны, а потом – за что воевали? За что сколько погибло! Чтоб независимость отстоять, светлую жизнь, будущее, коммунизм построить... во всем мире. Фашистскую стаю отгоняли, уничтожили, полмира освободили, а тут за спиной образовались свои, разные хазы, хаты, малины, «черные кошки», просто банды на дорогах... Оружия хватает, война научила ненавидеть, разрушать, рвать, лгать, жить не по нужде; отучила работать, сеять, полоть, собирать, хранить, научила командовать, вытягиваться в струнку, выполнять невыполнимые задания ценой сотен, тысяч чужих жизней, в общей сложности, – лишаться и своей жизни, рисковать там, где не было нужды, проявлять геройство, прикрывая своей жизнью чью-то дурь, чей-то просчет. Сержанты с четырехклассным образованием командовали артиллерийскими батареями, с семиклассным – ротами, полками, дивизиями, в лучшем случае пройдя ускоренные курсы.
Как-то старый комбат заметил, что ни в одной войне, ни в одной армии мира не воевало столько женщин... Мед-сестры, выполняя свою сверхтяжелую санитарную работу, подпадали под власть этих свежеиспеченных командиров в качестве любовниц, в лучшем случае жен, почти каждый комбат имел свою жену, свой военно-полевой роман. А впрочем, все они были людьми и не худшими; они бережно любили своих жен, особенно дочерей. Каждый понимал, что он в отношении своих семей совершает клятвопреступление и надеялся, что все спишет война. Смерть ходила на фронте за каждым, каждая секунда – последняя, а тут минута прошлой жизни, прошлого бытия... Война смешала все...
...Начальник уголовного розыска Шпарага сбился с ног, пытаясь раскрыть одно преступление за другим, кото-рые совершались в его районе: ограбили почту, сберкассу, магазин, попытались перехватить подводу с зарплатой для шахты, избили сторожа в сарае, оборудованном под магазин; уворовали коней в «Завете Ильича». Трофейный автомобиль, на котором вывозили 42 рулона мануфактуры, обуви, духов «Красная Москва», пудры, исчез. Все это сбывалось в его же районе, на его рынке, именуемом «Красный». В его отделе три человека, как он смеялся «всего пять рук», вот и выскальзывает ворье, так как одной руки не хватает.
Городское начальство сначала смотрело на его дея-тельность скептически и чаще всего, как на пустое место. Вдруг опомнилось и начало хвалить: по борьбе со спеку-ляцией, хулиганством, ограблениями на рынках, разбоями – все на первом месте. А Шпарага вспомнил мудрые слова командира бродячей батареи капитана Воеводина: если у тебя все складывается хорошо – это опасно вдвойне: в тылу хорошо не бывает. Первое, что его насторожило, – местное ворье. По прежней своей, довоенной, жизни он знал, кто есть кто. Присмотревшись, установил, что они не изменились. Быстрей, чем остальные, освободились они от военных регалий, формы, портупеи, погон. Устроились на работу и зажили лучше других.
Ему стало казаться все явственней, что, кроме Советской власти, существует еще какая-то власть, сильная и могучая, которая может все, или почти все. Страшно было даже подумать об этом, но он отчетливо видел, что за его спиной что-то происходит. Мелкое жулье ему ну просто плывет, крупное – остается нетронутым...
Как-то, прогуливаясь по улицам уснувшей Ливенки с Верой Лазаревой, он вдруг разоткровенничался, сказав с досадой:
; Вот ловим, ловим и никак не переловим этих гадов. А они – как грибы после дождичка...
Вера захохотала:
; Вот ты рассказывал о своей бродячей батарее, о Воеводине... Он как говорил? «Вы постоянно в тылу и надо найти главную цель, чтоб стрелять, а от остальных уберечься...» А вы все в атаки ходите или ждете, пока они в окно к тебе залезут. Вот тогда ты его поймаешь... Ты на Красный зайди и присмотрись: кто продает? Цыгане... А что с них спросу, а пойди по следу – пару-две штанов най-дешь... у каждого. А штанов-то полно... Значит, – кто-то их достал и имеет, да потихоньку продает. Вон глянь, – она кивнула в сторону, – где это светится? А? Манька Бешеная гуляет. С чего бы это она при закрытых окнах, в голодовку в сорок восьмом... в пятилетку Восстановления, разгуля-лась?
Шпарагу вдруг застопорило: Манька Бешеная жила на соседней улице, почти огородом по-соседски с ним, была в жизни серой мышкой, в вечерней школе училась прилеж-но, уже девятый класс заканчивала, а он – десятый.
Была какая-то чистенькая, аккуратная, вымытая. И от нее всегда хорошо пахло. А еще она была вся порывистая, головка – в кудряшках, в плойке, как тогда говорили. Шпарага, не обращавший на нее никакого внимания, заду-мался по-настоящему: почему она Манька? Почему она вдруг Бешеная?... Она как раз...
И спросил об этом Веру напрямую. Та вдруг рассмея-лась ему в глаза, похлопав теплой ладонью по щеке:
; Манька – это ее кличка на Красном базаре..., а Бешеная, – это ты лучше узнай у мужиков, когда она Беше-ная...
...Шпарага попытался своей левой перехватить ее руку на своей щеке, но получилось как-то неловко и нескладно: Вера упорхнула в очередной раз за калитку.
Костя постоял, переминаясь с ноги на ногу, когда услышал хлопок закрываемой Верой двери, перешагнул через забор в огород Маньки. Сначала он встретился с ее псом, которого звали Бешеный и даже обрадовался – вот откуда у нее кличка. Присев на корточки, он попытался успокоить пса, которому и лаять-то не очень хотелось и он быстро успокоился, однако все же наделав шуму на всю улицу. Шпарага подошел к окну и осторожно отодвинул ставень, который тут же свалился ему на голову. Пес, хоть и успокоился, занял атакующую позицию. И когда входная дверь открылась, пес уже готов был ухватиться за матрос-ский клеш.
В глаза ударил луч электрического фонарика. Ослепленный резким светом, Шпарага стоял со взведенным пистолетом, готовый ко всему: выстрелу, удару дрыном, еще одной ставней. Но Манька с крыльца мирно, даже игриво, крикнула внутрь дома:
; Ой, девки, да это же сосед мой Шпарага... в гости зашел, но чего так поздно, не предупредив, а мы тут втро-ем день рождения Владимира Ильича отмечаем... А ты в гости, да еще с револьвером... Мы Ильича в обиду не да-дим, у нас есть, чем защититься, – трещала Манька, усаживая за накрытый, но уже изрядно опустошенный стол.
Шпарага успел сунуть во внутренний карман бушлата пистолет и сразу почувствовал себя спокойно. В доме шла, по-женски хорошо подготовленная, обильная вечеринка, девичник троих блатарей, воровок, после дележа хорошего куша. Шпарага понимал, что просто так ему не уйти, а поэтому решил оставить все как есть. А для начала перезнакомились: Тома и Зуля (Зульфия) -Шпарага... Манька, убирая тарелки со стола и выставляя новые, весело лопотала:
; Шпарага... это ты в своей конторе Шпарага... Девки, вы такое имя слышали? Мать как зовет? Дома?
; Костиком дома зовет...
Товарки Маньки фыркнули, а та продолжала атаку:
; Вот видишь, мама Костиком зовет, в уголовке – Шпарагой, а у нас ты будешь Константином... И не погля-дывай ты на свой чертов бушлат. Двери и окна тут откры-ваются другим... А ты, Зуля, вместо того, чтобы шнырять его по неположенным местам глазами, подумала бы, как ему достать новую одежонку, а то он один на всю уголов-ку в своем бушлате примелькался. А еще лучше бы кос-тюмчик, как у его начальника, сделала...
Зульфия своей мощной фигурой приблизилась к Шпа-раге, повернула его, ошарашенного запахом хорошего ви-на, духов и зрелого женского тела, вокруг оси два раза и сказала:
; Сфотографировано: размер пятьдесят, рост – четы-ре... Вам к юбилею или индивидуально вручить?... – уже птичьим голоском произнесла она и, играя задом, удали-лась на свое место за столом.
; К юбилею, конечно, к юбилею, – в тон ей продолжила Тома, играя шикарной косой, которая до сих пор лежала толстенной колбасой на ее макушке...
; К какому юбилею? – только и успел спросить Шпа-рага.
Так сегодня мы чествуем Ильича, 22 апреля, а первого мая – День солидарности трудящихся – отмечать будете? В бушлате пойдешь?
; А накануне примерим, – продолжала Зуля, уже пло-тоядно заглотнув его всего, разливая водку.
Чем больше Шпарага пил, тем больше, как ему казалось, трезвел. Водки он такой в помине не знал; такую закуску, в 48-ом-то, он не едал, о черной икре – только слышал во флоте. А патефон наяривал бесконечную «Рио-Риту», блюзы, танго и фокстроты (запрещенные, как буржуазные). Закрутили воровки Шпарагу, замотали. Он несколько раз порывался уйти, но так и не ушел. А после того, как под непривычный, противный, горький, вонючий «кофеек» Зульфия почти насильно влила для отрезвления рюмочку чего-то уж очень сладенького, ни вида ни запаха которого он не знал, Зуля сказала:
; Ну, девочки, мы поплыли, – и потащила в другую комнату...
; Вот, зараза, сумела первой... – беззлобно прогово-рила Тома, – а мужик, видно, крепкий, всех выдержит.
; Да уж, – как-то непринужденно заметила Манька.
После получения инвалидности засыпал Шпарага всегда трудно. Уставал днем после 12-15 часовой работы так, что все тело ломило. Ожидал несколько минут, пока здоровый организм успокоится, начнет вроде бы проваливаться в себя... Все органы и члены перестают функционировать, перестают подталкивать друг друга, возбуждать или тормозить, а просто уплывают в небытие. И вот тогда отрезанная, отпиленная рука, уже не существующая в природе, напоминает о себе своей болью. Болит она вся – пальцы, вытатуированный якорь, восходящее солнце на запьястье, с нелепой подписью под солнышком «Утро», год рождения на каждом из четырех пальцев, – выкручивало особо. В какой-то момент ему нужно было вытянуться во весь рост на спине, обхватить здоровой ладонью культю и согреть. Это с ним происходило еженощно, оно врезалось в память, в мозг – он с ним жил уже несколько лет и особо не страдал.
Здесь сны были другие: он плыл сильными матросски-ми гребками, разрезая волны обеими руками, его кидало вверх и вниз, на него валились теплые розовые бесконечные кучи тел, после которых наступало блаженство. А потом плеск воды, какой-то дряни и несколько раз – блаженные, искривленные бешеной пляской ночи, лица Томы и Зули.
Проснулся он от чувства опасности, от того, что кто-то на него смотрит. Начал чувствовать тело – все болит, зна-чит все живое! Лежал он на спине и попробовал оглянуть себя. Бочком, прикрыв своей мощной грудью его культю, опираясь на левый бок, его уже не первый час разглядыва-ла Манька Бешеная. Только она отнюдь не была бешеной, а кроткой полнотелой женщиной, получавшей в свое поль-зование тело самца. Шпарага обвел комнату и вспомнил, что сюда он вошел с Зульфией, потом всплыла Тома, и он забеспокоился:
; А где они?
; Они ушли, – спокойно ответила Манька, – мы остались вдвоем... не беспокойся, – а заметив, что его тело уже готово было вырваться из-под нее, чтоб убежать, сказала, – они не придут больше...
; Это почему? – вдруг спросил он.
; Они свое получили... Силен ты, Костик, хотя нарко-та и не то делает... А я хочу без нее.., без марафету...
Ушел он от Маньки Бешеной только в сумерки. Теперь он ее прозвище понял всем своим телом. Но когда уходил, она ему сказала:
; Томка и Зуля – птахи высокого полета, они больше сюда не приедут... Они привезли товар нашим на рынок, а вашим подарили к Первомаю...
; Какие еще подарки? За что?
; Бушлаты, – зашлась смехом Манька, а потом доба-вила зло: – Глаза разуй, Шпарага...
Шпарага начал разувать глаза только после торжественного собрания, посвященного Первомаю, когда вдруг обнаружил, что весь президиум, сияя орденами и медалями, был одет в костюмчики с иголочки. Почти все были набриолинены, и за метров двести из широко раскрытой двери бывшего купеческого лабаза плотными толчками ухала духовая музыка, а первый теплый весенний ветер выносил из застоявшейся плесени лабаза тонкий запах обильно разлитого одеколона «Тюльпан». Его добавляли при мытье полов.
Мать Костика последние дни ходила какая-то не своя. Она усаживалась перед широченным, на восток, окном и смотрела вдаль. Перед ней – картины прошлого: террикон, шахтные постройки вдали, красная звезда на копре, если шахта выполняла план... В этой шахте ушел в вечность ее красавец-муж. Сине-серая даль неба – в зной вечное и бес-конечное, где разорван в клочья ее старший, летчик-истребитель. Гладь озера, темного, черного, страшного, непроницаемого ночью – и серого, беспокойно рябящего днем, в которой под километровой толщей покоится ее средний. Его дух и тело живьем в лодке похоронены, вот он и снится ей чаще, а еще две березки, на которых была казнена ее Людмилка... А Константин? – все воюет...
Клавдия Шпарага после освобождения от фашистов пошла работать в забой. Сначала извлекла останки Семена и похоронила в братской могиле, а потом стала бригади-ром забойщиц, поддержав инициативу «Женщины вместо мужей в забой!» Брала все на обушок, по десятку паев на брата, т.е. на сестру... И еще их награждали отрезами на платья, юбками, красными косынками, переходящими вымпелами, красными знаменами. Руки были все в синих, после порезов породой и углем, прожилках, два пальца на правой руке не разгибались, большой палец на ноге был раздроблен, а поэтому ампутирован, после разрыва брю-шины была удалена матка и аппендикс. Клавдия себе удивлялась: женского не осталось ничего, кроме папиросных мешочков женской груди, с некстати торчащими коричневыми бородавочками сосков.
Когда Костик появился, мать встрепенулась и замети-ла его необычную оживленность:
; Мать, бриться, мыться, одеваться... А главное – умираю с голоду...
Он еще не договорил, как мать, прихрамывая на покалеченную ногу и не спуская с Костика глаз, ладненько все подала, а когда он подставил под струю воды исполосованную шомполами спину, осеклась в движениях. Он это заметил и спросил:
; Ну, в чем дело? Мать?
; Женился б ты, что ли? – сказала и испугалась. – А то ходишь, стреляешь...
Костик повернулся, прижмурив свои белесые веки, спросил:
; А на ком мне жениться?
Он положил ей левую руку на плечо и почувствовал только ее хрупкие старческие косточки. А она подняла глаза:
; Ну на Вере хотя бы, – сказала и перепугалась, но быстро оправилась и добавила: – Не на Маньке Бешеной же...
Шпарага осклабился и насупился: мать знает все. Все знают все! У них с Манькой была одна встреча. С Зулей, и Томой, и Манькой. Еще одна отходная. Да вот сегодня должна быть... после торжественного... Начальство будет...
–Там тебе посылку прислали с вашей рассыльной... – продолжала мать, – посмотри, может, что-либо путное... может, продуктовый паек, – уже мирно ворчала она сама себе под нос, выкладывая из разорванного баула и перечисляя – водка, хлеб, печенье, сало, крупа, сахар... – Дальше все стучало молоточками в мозгу: – А это отдельно... Батюшки... костюм, рубашка, туфли и, – она хихикнула, – галстук...
Дальше Шпарага уже не слышал. Он понял одно: его купили с потрохами. Эти все продукты с тех столов, остат-ки тех столов, костюмы – на плечах его начальства... Их покупают сверху. Всех...
Тут ворвалась взлохмаченная Вера в дом и выпалила все сразу:
; Костик, хорошо, что ты дома... Там в Кривой балке собираются ломбардовские и заповитяне бить цыган... Со-брались под марковским терриконом, вооружились цепями и прутами... Цыгане достали наших пацанов: обидели де-вушку, да еще и убили родителей, времянка сгорела...
Она зыркнула на стол с разложенным продуктовым набором, на Шпарагу, уже успевшего принарядиться в костюм и держащего в руке длинную в полоску селедку галстука, на сидящую на табуретке иссохшую, такую старую шахтерскую вдову Клавдию, на эту водку, хлеб, сало, сахар, как ей под ложечку подкатил голодный спазм. Она рванула на груди пуговицы платья, прошептала: «Воды», – и бухнулась головой в это обилие продуктов. Шпарага в свою громадную лапищу схватил ее волосы, переложил на свою культю, левой набрал кружку воды из стоящего рядом ведра, и, плеснув в лицо, поднеся к приоткрытому рту, стал осторожно вливать воду. Вера вдруг резко напряглась и закашлялась, а потом, безумно вращая по стенам глазами, выпила всю кружку. Теперь уже Клавдия склонила ее к себе, гладила своими пальцами-крючками по щеке и приговаривала:
; Не тревожься, девонька, эк тебя как скосило... Ты, видимо, с голодухи так или... Костик, отрежь хлеба и сгу-щенки распусти в воде...
Вера встрепенулась и попыталась оторваться от табурета, но еще раз опустилась головой в продукты. Когда она второй раз пришла в себя, то уже покорно поела хлеба со сгущенным молоком, которое она пила первый раз в жизни и вкусней ничего не пробовала.
Она сходу уснула, но, проспав не более двадцати ми-нут, проснулась:
; Как же это я?! Как мне стыдно... напросилась... у вас самих последнее, а я объедаю, – тут она горько зары-дала...
Шпарага, слушая ее полубред, полуоткровения, оцепенел: за окном был 1948 год, Первомай, красное число календаря. Старый урожай уже давно, еще в ноябре, отобран в госпоставку и т.д., нового еще нет. В «Коммуне Ильича» ему показали девятилетнего мальчишку, который питался травой, выросшей ранней весной на склоне оврага. Он умер с ртом, набитым травой, полусжеванной, полусгнившей, которую он уже не в силах был проглотить.
...Появившийся из-за террикона Шпарага увидел во всей красе картину кулачного боя. Сначала можно было подумать, что все беспорядочно попарно размахивают руками, кто попадал в противника, кто просто посылал всю скопившуюся в кулаке силу в противника. Когда промахивался, пролетал мимо него с глухим матом. Если же удерживался на ногах, вся картина менялась. Но глухие вздохи, вскрики постепенно стали похожими на сплошной гул, а некоторые не поднимались на ноги. Они старались хватать противников за ноги или широченные клеши, чтоб помочь другим. Их не били, даже обходили, соблюдая закон – лежачего не бьют. Он откровенно несколько секунд полюбовался с детства знакомой картиной, но сейчас она приобретала более жестокий характер – в ход пошли офицерские ремни и матросские бляхи, как кастеты, а потому увечья были серьезнее. Некоторые уже лежали неподвижно, но бросать поле боя не позволяла шахтерская поселковая этика. Вера постоянно дергала Шпарагу за пустой рукав:
; Костя! Останови их... поубивают ведь, дурье... – Он на секунду глянул в ее карие, покрытые пленочкой слез и горя глаза, улыбнулся сам себе, выхватил здоровенный кольт из правого внутреннего кармана и заорал:
; Остановитесь!!! Буду стрелять! – и ухнул в воздух для острастки несколько раз. Битва остановилась мгновен-но, но накал еще не совсем иссяк. Шпарага почувствовал это, для убедительности еще раз грохнул в небо и скоман-довал:
; Остановитесь... подберите своих... буду стрелять в зачинщиков, – громовым голосом вещал он, – и расходи-тесь... Коха-блатной, Гриха Черный, подойдите сюда.
Коха-блатной, сын Тимофея, длинный, как жердь, тощий, как охотничий пес, был отличным бойцом. Коха еще был подростком, когда получил несколько уроков у Тимофея, и считался отличным бойцом. Он однажды видел, как его отец Тимофей легко уложил четыре или пять заезжих жиганов, и старался быть на него похожим. Но после смерти матери отец почти детьми не занимался. Шахта занимала, отбирала все время. После Татьяны интерес у него к женщинам пропал едва не совсем. Пару раз после хороших пьянок, встреч делегаций, начальства у него были случайные встречи, но они ему ни удовлетворения, ни наслаждения не давали. Он просто так: проявлял мужскую похоть... А дома успевала Сонечка на два двора: у Софьи, которая уже еле передвигается с костылем, и за Тимофеевой семьей, которого и его сыновья видели мало, да и то все чаще выпивши или спящим, с устатку, как говаривают шахтеры. Он все ходил и о чем-то думал. Подходить к нему или спрашивать о чем-то в такие моменты нельзя: он как-будто просыпался, долго смотрел в лицо мутными сероватыми глазами, хмыкал себе под нос и рубил ладонью по крышке стола. Доска столешницы разлеталась, а он вставал со стула и уходил. Многие пытались это проделать, но выходило только у его старшего Кольки, Кохи-блатного.
У осмотренных жертв побоища ничего страшного не было: пара поломанных ребер, пальцев, ушибы, фингалы под глазом, да еще какая-то мелочь – в счет не бралось. Отобрав для порядку Коху-блатного и Гриху Черного, Шпарага в сопровождении Веры отправился в отделение. Приказав дежурному оформить событие в журнал проис-шествий, дать драчунам по шее и спровадить на все четыре стороны, он почувствовал, что в отделении что-то про-изошло, когда старший милиционер майор Воронов про-шептал:
; Там, слышь, капитан, три марухи мы прихватили, кричат, в гости к тебе шли, ты их ждешь, в этом, как его... Пьяные, но запаха нет.
; А вы как, обнюхались, товарищ майор? – лукаво улыбнулся сержант.
; Совершенно случайно нюхнул их, – поддержал вто-рой.
; Знал, куда случайно попадать, старый, – не унимал-ся сержант.
Шпарага осмотрел всех смеющихся и несчастного майора, которого любили все и все потешались, и сказал:
; Ну, хватит, жеребцы, разошлись... А где они?
; Ну известно где: в вашем кабинете, это ж ваши зна-комые, – не унимался сержант, – я подсматривал: одна ваш мундир мерила, другая – фуражку...
; Я счас отмеряю сначала тебе, а потом... им, – вспы-лил Шпарага, побежал в свой кабинет, который находился в конце коридора, и рванул дверь.., выдержав время.
Зуля сидела за его столом, закинув одну ногу на ножку трофейного кресла, отчего ее салатные панталоны своей стыдливо-темной тайной не прикрывали наготу, а манили взгляд. Ей было удобно, она примеряла место, пытаясь умостить свой длинноватый торс в кресле, отчего съехала вниз и расплылась немного вбок парой огромных грудей. Манька Бешеная сидела перед Зулей за столом, положив голову на кулачки. Она сидела от стола далеко, а поэтому ей пришлось как кошке в линию с головой выпрямить спину. Тома листала листочки календаря, время от времени обсуждая записи, комментируя их...
; Так... двадцать пятое... ветре... с Б. Цыганом. Вопрос: кто украл л. в Зав. Иль... Так он тебе скажет... Дальше... тридцатое... «читаю: ограблен магазин. Искать на рынке конф., слад». Том, а Том, фантик-то из твоих... учти, я предупреждала. Или вот: «мануфакт. 42 рулона, шев. стальн. Шелк, цветн. в гор.» Манька, рано юбку сшила... Ой девки, так это все про нас у Шпараги... ниже читаю: «Созд. гр. из 12 чел. сказать участк... Рапорт наверх...» Тут все сначала молчали, а потом засуетились.
Зуля:
; Девки, это конец, если наверх пошло...
Тома:
; Да бросьте вы... Выдери страницы и брось, он и за-будет...
Манька:
; Любовь нужно прикармливать регулярно, а то всех кормили, а его мало. Тома тоже додумалась сшить всем из одного материала костюмы... А они ходят как братья-однояйцевые...
Дальше она досказать не успела, как открылась с треском дверь. Шпарага знал, что открывшаяся картинка была на виду любопытных из его отдела, а поэтому сначала растерялся и мирно спросил:
; Что вы тут делаете?
Зуля, опустив ногу с подлокотника кресла, лукаво-медленно проурчала:
; Да вот Тома календарь прочитала, а мы все обсудили. Ну что за народ, всего сорок два рулона, шелк, конфеты, а фантик со стола стащил что-ли?.. Неучтиво, Шпарага... Мы за трудовые копейки вас одеваем, кормим, а ты: создать группу из 12 человек. На кого группу, на нас, любимых... Нам и одного тебя хватает. Как было хорошо!
И она попыталась пройти фертом, с папиросочкой в зубах, зацепив его плечом, как вдруг перелетела в противо-положный угол, глухо ударившись головой о фанерную стенку, вслед за ней улетела туда Тома, Манька поспешила сама в угол. Зуля попыталась поднять и расправить подругу по несчастью, а Шпарага совсем взбесился и закричал диким голосом:
; Становитесь под стенку, курвы! Молчать! В расход пущу, при попытке к бегству! Лицом к стене! Задаю вопросы, если врете – стреляю без промаха!
Он знал, что делает уже что-то не то, что он перешел всякие границы, но удержаться не мог. Ему долго мерещился тот мальчик, который умер с непереваренной травой, а тут:
; Земфира! Твои взяли магазин? Или нет! Татары?
; Нет! Татары не разбойничают и не воруют!...
Грохнул выстрел. Развернувшись в полуобороте вокруг оси Земфира сползла вдоль стенки и уютно привалилась в угол. Тома боковым зрением увидела опустившуюся Земфиру, что-то пробормотала, а услышав щелчок взведенного курка, прошептала в стенку:
; Шпарага! Родненький, не стреляй, я все скажу...
Он не любил предателей любых мастей и у него появилось двойственное желание наказать за предательство своих, и он грохнул на два вершка над головой. Кусок глины отвалился с потолка и свалился на голову Томы. Она с обезумевшим взглядом шагнула прямо на него и все время шептала: «Все скажу. Магазин взяли люди Ваньки Курда... Мы только хранили, а торгуют цыгане... Манька вон с ними ладит...»
Манька, скрючившись, лежала под стульями. Шпа-рага, держа в руке здоровенный револьвер, пытался ее поднять, но ничего не получалось. Он спросил:
; Где хранится товар? Где найти Курда?..
; Товар, где хранится, скажу... В калориферной на Сорокино... А Курский появляется только на дело и сника-ет.
; Откуда появляется? Почему Курд? Как выглядит?
; Ничего не знаю... Знаю, что – офицер. В корешах с кем-то из военных. На плече шрам в виде чайки...
; Откуда видела? Ты с ним была в постели?..
; С ним все мы были одновременно, так он любит, – грустно хмыкнула она. – А еще он любит мочку уха со-сать, а свою – постоянно теребит...
«Стоп! – подумал он,– где я видел этого типа? Он читал книгу и теребил ухо. Все время, пока читал. И еще крашенные усики...»
Майор Воронов, хорошо знавший цену каждого слова в обвинении и доказательстве факта преступления, скрупу-лезно оформил протоколы допросов и закрыл в сейф. Но стоило всем разойтись, как Шпарага потребовал докумен-ты и спрятал под бушлат, который и послужил ему последнюю службу. Тут он вспомнил, что пришел в отделение с Верой, Кохой-блатным и Грихой Черным. И уже было подумал, что они убежали или попросту ушли, как на свет появилась черная заросшая цыганская морда Грихи Черного, а сзади него стоял его злейший враг Коха, а за ними – Вера. Стуча зубами, цыганок пролопотал:
; Мы это... Шпарага... не враги и больше не случится этого... Так передал Барон... Он завтра приедет...
Досада разорвала Шпараге грудь. Войну пережили, полмира перехоронили... Кто тут враги? Кто друзья? Эти хазы, малины, маньки, таньки, зульки уже без объявления войны организовались в стаи. Это не братья-разбойники, даже не кумовья – это кланы, не связанные узами родст-ва... И он сделал открытие: они действуют под прикрытием власти – прежде всего милицейской... Он знал, чем это за-кончится, когда вспомнил, где он видел этого Курда – в областном ведомстве. Тот зашел на минутку, читая книгу и пощупывая свой элегантный усик, за ключом. Молча про-тянул руку, взял ключ от кабинета, и ушел...
Ошпаренный догадкой, Шпарага остановился, остальные, еле успевавшие за ним, налетели друг на друга... Вера прыснула, а он обернулся и сказал:
; А вы чего до сих пор топчите улицу? Марш по домам, пусть родители уши надерут... В следующий раз… Барону скажи, пусть не приезжает...
Он еще не успел договорить, как шлепанье убегающих быстрых ног потонуло в темноте, шуме и свисте кустарни-ка, щетине белесого ковыля, случайно разросшихся кустов шиповника и в телефонных проводах. Стал накрапывать мелкий дождик, перешедший в морось. Никого рядом не было, и Константину стало на душе спокойно. Как хорошо дышится, как душа радуется; как в ней разливается розовая приятная благость, когда душа одна! Ему казалось, что дождь смывает все следы: и воров, и проституток, и преда-телей. И всю эту волчью стаю попросту смывает. Всех их сейчас нет, они где-то очень далеко...
И он широким матросским шагом рванул вперед, втаптывая каблуками матросских сапог с подковками и короткими голенищами, на какое-то время забыл о Вере, с трудом спешащей за ним. Правда, он пару раз оста-навливался и прислушивался, а потом умерял шаги. Дошли до перекрестка. Дождь хлынул как из ведра. Вера предло-жила:
; Давай подождем под вентилятором... Там козырек...
; Ну давай...
Но договорить он не успел, как получил удар по голове огромным дрыном, отчего тот с треском разлетелся надвое. Веру мастерски ударом отправили в нокаут, и она спокойненько ткнулась носом в землю. Шпарагу перевер-нули на спину и вытряхнули карманы. Кто-то из темноты торопил:
; Ну и че там есть?
; Бумаг никаких и оружия тоже...
; За ремнем, под тельником? В рукавах пошарь...
; Нет ничего... Может, у его сучки...
; Может... пощупай...
Однако стоило, после обследования карманов у Кости, попытаться обшарить тело Веры, как она залепила в пья-ную рожу. И когда тот навалился всей тяжестью на ее рас-пластанное тело, завизжала так, что мертвые услышали.
; Заткни ей рот... Ну есть что?
; Да нет... Укусила, зараза...
; Уходим... Шпарага очнулся, кажется...
; Да подожди... я хоть разок ее макну, – Командо-вавший ногой сшиб насильника, и вовремя:
Шпарага, еще не полностью придя в себе, выстрелил на шум и потерял сознание еще раз.
Дальше он куда-то плыл, разрезая волны двумя рука-ми, то шел, то плелся, но окончательно пришел в себя в доме Веры.
В комнате было тепло и уютно. В печи горели дрова. На стенах пожелтевшие портреты, еще довоенные: отца в буденовке, матери в белом платочке и трех братьев.
На полу – домотканые дорожки черно-белой расцвет-ки. И домашнее тепло.
Шпарага без бушлата и сапог лежал на скамейке, как мертвец, со свесившейся культей, а Вера стояла на коленях и пыталась смыть с него грязь. Он окончательно пришел в себя:
; Ты что? Одна живешь?..
; Да, одна-одинешенька. Отца вместе с твоим в шурфе гитлеровцы... Они бюст Ленина спрятали , а кто-то донес, вот они и породнились в шурфе... Братья в плену были и там стали врагами народа. А меня долго таскали, да вот оставили... А что эти хотели?
; Бумаги следствия... Кто-то важный попался...
; Ну ты придумал: спрятать целую папку за ремень не впереди, а на спине... А пистолет где ты спрятал?
; Да в руке он у меня был. Когда я падал, он был зажат в руке... Когда перевернули, он остался в грязи... А когда ты заверещала, я очнулся, нашарил и пальнул, куда глаза видели.
; А пуля у меня около виска просвистела...
; Так я тебя чуть не грохнул...
; Выходит, – прыснула Вера.
И была их первая ночь, и было первое пробуждение на груди друг у друга, и был их первый день принятия друг друга, откровения, подчинения друг другу, вращивания друг в друга, соединение мыслей, надежд и беспрерывного до потери сил соития...
...Константин, причесанный, выбритый, сытый, лежал на правом боку. Он немного стеснялся своей инвалидности и старался ее прятать. Пока Вера плескалась в воде, гремела посудой в печке, Константин забылся сном на пару минут, как вдруг дверь в его комнату раскрылась и, подсвечиваемая со спины языками прыгающего в раскрытой печке живого пламени, с керосинкой в руке предстала обнаженная Вера:
; Ну как, я – хороша? Хороша, а?
Константин был ошарашен и изумлен виденным – он впервые видел женщину, которая хотела показать себя во всей красе. Она на пальчиках приближалась к нему, играя мышцами ступней, матовыми коленками, живым движени-ем голеней. Чуть припухший животик слегка пугливо дви-гался в самом низу, хорошо развитые мышцы напрягались то с одной, то с другой стороны, хорошо развитые груди своими коричневыми сосками звали и манили; выпираю-щиеся ключицы образовывали ямки на покатых плечах... Голова в обрамлении коричневых, связанных над ключи-цами волос, которые образовывали живой ореол, от чего казалось, что лицо в нем покоится... Розовые щеки, бледный лоб и бледные полураскрытые губы выдавали волнение и желание. Она постояла несколько секунд, потом перехватила керосинку в правую руку, как бы освещая себя с другой стороны и игриво спросила:
; Ну что молчишь? Хороша или... нет? Принимаешь?
Константин был так пришиблен этим великим актом любви, желания, даже какой-то трагичности, что, глотнув сухим горлом, пролепетал:
; При...принимаю...
; Ох ты, горе мое... Сколько я ночей проплакала, сколько глаз проглядела, сколько снов перевидала... -глядя прямо ему в глаза, взволновано шептала Вера... – Сколько дорожек за тобой походила, а ты... Манька Бешеная...
; ?
; Я тебя убить хотела...
Вера споткнулась на слове, а потом добавила:
; Больше ничего не скажу... Пусть эта ночь будет мо-ей... Пусть одна, но моя... Мне... сказать это не стыдно...
И зарылась лицом на его груди, жарко поливая ее сле-зами.
Вселенная рыдала, голодала, воевала, убивала, продавала, торговала, изменяла, а они любили друг друга, они нашли, навеки, навсегда, они вечны. И нет им никакого дела до скорбей мира. Они – счастливы! В первый раз за всю жизнь.
В день их счастья умер «отец всех народов» И.В. Сталин. Шпараге Константину Петровичу был объявлен выговор «за игнорирование скорби по вождю», о материалах дознания не вспомнил никто. Страница в журнале регистрации была мастерски заменена. Зарегистрировал Шпара-га все по-новому. В вентиляторе, превращенном в воровской склад, находилось наворованное со всей области. Круги, брошенные камнем Шпарагой, разошлись далеко, но он стал замечать, что вокруг него образуется какая-то пустота. Над ним и Вороновым сгущаются тучи: зачем так громко было объявляться: и в родную милицию, и в КГБ, и в партийные органы? На расширенном Пленуме по усилению борьбы с преступностью в связи с амнистией по поводу смерти вождя стал вопрос о соблюдении законности. Секретарь обкома Волощук Николай Петрович обрушился на Шпарагу и Воронова, обвинив их в использовании власти в корыстных целях, моральном разложении при проведении расследования, запугивании с применением оружия, уча-стии в половых связях со свидетельницами, вследствие чего ему удалось «запліднити» трех женщин сразу (смех в зале), незаконном сожительстве с юной девочкой... Нужно, вооб-ще-то, разобраться, что он делал в плену?
...Потом был расстрелян враг народа и английский шпион Л.П. Берия.
...На XXII съезде КПСС выступил Н.С. Хрущев.
В этих событиях дело фактически распалось. Воронова отправили на пенсию, предоставили квартиру, и он стал жить-поживать на третьем этаже со своим невесть откуда появившимся племянником, под защитой охранников на-чальника управления Лящука Ивана Митрофановича, поселившегося на втором этаже. Жил Воронов тихо с соба-кой и племянником, чокнутым на радиотехнике, гуляя с псом и закармливая вкуснятиной и Барса, и Алика (имячко ж придумала свояченица – черт-те что...). Но учился в тех-никуме промавтоматики Алик хорошо.
КОНЕЦ ШПАРАГИ КОНСТАНТИНА ПЕТРОВИЧА
Константин Петрович во время хрущевского потепления был смещен со всех постов и получил назначение участковым в родной поселок к несказанной радости своей матери и Веры, уже носившей под сердцем плод (как позже оказалось, плоды) своей невероятной любви. С каждым днем он ее любил все больше и больше: и ее в пигментных пятнах лицо, и толстеющие губы, наливающуюся не по дням, а по часам грудь, которая у нее постоянно зудела, и выпрямляющуюся спину, и растущий живот. Ему была особо смешна ее походка, слегка напоминающая походку утки, нет, скорее пингвина. Она постоянно растопыривала руки, как будто за что-то хватаясь, но неизменно попадала ему в объятия.
Заматерелый Константин Петрович покупал детские вещи, собирал одной рукой заготовки качалок-кроватей, совершенно игнорируя замечания матери...
Уже полуслепая и почти недвижимая Клавдия, зады-хаясь, скрипела:
; Нельзя до рождения ничего готовить. Вот придет на этот свет и тогда... А то парень или девка...
А в самом деле: парень или девка? Тут игра воображения захватила его, кто будет. И однажды, силой усадив Веру в сделанные им сани, укутав с головы до ног, он впрягся и с гиком поехал к уже совсем старой Чуднявцевой в Арчаду. Километров десять-двенадцать по целине и буеракам он несся галопом и свистом почти без остановки. Чуднявцева после осмотра сказала:
; Да у тебя двойня, – потом что-то себе пошептала, – а то и тройня...
; А парни или девки?..
Ухмыльнулась Чуднявцева:
; Много ты хочешь знать... А что двойня, это точно... И скорей – девки, матрос...
Что она хотела сказать этим словом, так и осталось за-гадкой...
Домой он мчал еще быстрей. Сообщение о двойне или тройне на Клавдию не произвело особого впечатления:
; Лучше бы одну, а то две девки... Куда их девать?
Но Гришку, который был реабилитирован, и возвра-тился из Сибири, эта новость обрадовала:
; Молодец, Верка, давай девок... А то в нашем роду пошли одни мужики... Одни реабилитированные, если еще живы, одни шахтеры. Вот, даст Бог, вернутся Иван и Сте-пан, заживем...
И вернулись через месяц – реабилитированные... по-смертно.
Шпарага широким матросским шагом впечатывал подковки по центральной улице В.И. Ленина. Возле зда-ния, ему столь известного, до войны – НКВД с камерами под землей – кричи не докричишься, во время оккупации – гестапо, даже перестраивать не пришлось, сейчас – банк, его обогнала «Победа». Ему посигналили, а когда он подошел, открыли правую дверь. Он просунул в салон голову и ахнул: за рулем – Тома во всей красе.
; Садитесь, подвезу... надеюсь, палить не будешь. Наверное, поумнел...
; Да уж... – неопределенно буркнул он, а когда отъе-хали, она начала:
; Ты тогда шума наделал... Зачем? Я так и не пойму... Ведь всем было хорошо: и вам, и нам...
Константин Петрович молчал, а она продолжала свое:
; Вот я сейчас работаю в области директором уни-вермага... и все тоже, и все тоже... Только еще больше.
; Ну уж, не скажи, у нас тише... – с досадой возразил он.
Тома откровенно рассмеялась:
; Открой глаза, опер... Берия выпустил сколько жирных котов, таких воров, блатарей, что они вас как гондонов используют, а ты... Тише... у тебя в ширинке, а было ж... Дурак... Я теперь Тамара Григорьевна, член бюро горкома... Ну, шлюхи... полгорода у меня в руках..., а вторая половина – в руках Зульфии Абдурахмановны, а вот Маньку Бешеную жаль. Задрали ее ваши милиционеры... задрали... Она была беременна, говорила, – от тебя... А ее драли, кусали... она абортировала... и умерла... Девка была... на пятом месяце... посчитай...
Они долго молчали. А затем она распахнула ворот своей шубы, открыла окно, понюхала февральскую отте-пель и сказала:
; Вот так, Костик... В тебя, говорят, стреляли, но не попали...Смотри, в следующий раз попадут. Ты вот что: на 22 февраля партия проводит актив ветеранов к пятнадца-тилетию победы, приходи, вот тебе пригласительный. Там увидишь многих...
И они расстались. Уходя на актив, он заметил в глазах Веры такую грусть, а слова: «Ты бы не ходил, Костик...»,– его перевернули. Там он понял, что один из заместителей областного комиссара Курский С.Н. и рецидивист Курд, организатор всех или многих самых громких преступле-ний, – одно и тоже лицо. Тогда они со Шпарагой слишком близко подошли друг к другу, а сейчас, когда Тома расска-зала мужу о случайной встрече и содержание разговора, Курский обозвал ее дурой и понял, что их встреча состоит-ся. Она состоялась, они узнали друг друга, посмотрели и поняли, что мира не получится. Курский был уверен в своей волчьей стае – власти – на всех этажах, а Шпарага, оставаясь кристально честным, был готов выполнить долг.
Труп Константина был найден под терриконом с аккуратной дырочкой запекшейся крови на виске. Но еще долго народ недоумевал, зачем ему прострелили локоть на культе.
РАССКАЗ ОЧЕВИДЦА
После того, как рабочий день в шахте был определен в семь часов, три часа оказались пустыми и поэтому начальство решило использовать их для ремонтов, доставки леса, порожняка, откачки груза. В пять утра мы собирались в прокуренной, запыленной нарядной. Отмечались, получали наряд, инструкции по техники безопасности и, сонные, спускались в шахту. Курили по последней папиросе. Это было утром 8 марта.
Вера, пролежавшая после пышных похорон Константина, в полубессознательном состоянии до первого марта, работала в последнюю смену. Горным мастером был ее брат Григорий. Мы, четверо молодых, сильных, нахальных парней, не боялись ничего: ни завалов, ни газа-метана, ни взрывов, ни выхлопов. Было здорово! Мы с гиком уселись в карету, надо мной продолжали потешаться, так как я только женился и моя жена ходила в таком положении, как Вера. Жора Овсянников, поездной, изломанный в забое, как всегда что-то пел. Наконец-то напарница Веры, Рая, вместе с лебедчицей-красавицей Нонной, уселись и покатили вниз. Гришка поддерживал Веру с одной стороны на скользких ступенях и рассуждал: что-то сегодня пенициллином очень пахнет. Мы чувствовали праздник 8 Марта больше, чем женщины, старались быстрее откачать уголь с нижнего горизонта.
Пока мы формировали партию, отправляя ее на-гора и загоняли порожняк под лаву, на нижнем горизонте уже на-бралось две партии. Нонна, сверкая угольками своих тем-ных глаз, артистически управлялась бесконечкой-лебедкой, когда мы принимали груз, цепляли на жимки порожняк и толкали его «лимонкой» (ниже спины) в прожорливую глотку наклонного штрека. Жимок весом килограммов 10-12, проходя из наклонного положения в горизонтальное, перескакивал через огромное колесо. Его нужно было, после прохождения через колесо, снять с каната, а напарник в это время снимал тяжеленный крюк со сцепки.
Когда собирались начинать выкачивать, Рая спросила Веру: «Что тебе легче делать, жимок снизу снимать или сцепку?» Та ответила: «Наклоняться мне совсем невмоготу». Внизу осталось четыре вагона... Вера утиной походкой делает шаг к канату, поднимает руки, чтобы снять жимок с каната... Вижу ее напряженное, улыбающиеся лицо, свистящий звук лопнувшего,не выдержавшего многих тонн каната, треск каски, ком из тела, с разрубленной по глаза головой . А еще струей в бетонную стену хлынувшая кровь... Долго никто не мог смыть со стены кровь с серым веществом...
В то 8 марта 1960 года эта смерть оказалась не единственной. Было еще две. Гриши, Вериного брата, так не любившего начальство любого ранга и милицию. Им был застрелен заведующий шахтой Игнатьев Тимофей Петрович. При попытке арестовать Гришка застрелился.
Вера Шпарага похоронена с двойней в себе.
Международной организацией труда (МОТ) много лет тому назад было принято решение о запрете женского тру-да в шахтах.
После этого случая в шахте еще долго работали газо-мерщиками женщины только в СССР.
БРАТЬЯ ВАЩЕНКИ.
Ранней весной 1956 года, когда прелое тепло земли становится душно-сырым, а из-под поблекшего насеста прошлогодней травы уже поднимается изумрудная прозелень, а малые серые птахи начинают пробовать свои свадебные песни, неуклюжие ухаживания, демонстрируют себя, такого единственного, ищут будущие гнезда, а подчас захватывают чужие, над окраиной поселка появился неуклюжий кукурузник. Он сделал несколько кругов, а потом стал примериваться к посадке на пустыре. Дом старой Пашки Ващенко был у края поселка или, вер-ней, пустырь, похожий на лоб огромного слона, примыкал к ее домишку. Перекатываясь с боку на бок и почти цепля-ясь крыльями за каменную поверхность известняка, выползшего из земли-матушки, самолетик, отчаянно тарахтя, каракатицей полз к огороду Пашки. Глаза у нее слезились, в них все уже давно двоилось. Она стояла у колодца и механически крутила ручку коловорота. У нее единственной была в колодце «добрая» вода, без примесей соли, кристально чистая, как слеза. Она наклонилась, отлила воду и поставила ведро на утлую скамеечку, чтоб набраться сил и донести полведра воды в дом.
Ох, силушек уже нет, совсем не осталось. Ноет изломанная спина, ребра, откуда-то начал расти горб, куда-то девалась шея. Сил осталось, чтоб только раза три на день принести по полведра воды, да сварганить какой-никакой обед. Раньше хлеб сама пекла, а теперь уже силы не те, да и печка не горит, и она стала обходиться лепешками. Раньше забегала Вера, а теперь после всего случившегося и забегать некому. Летом еще терпимо, а зимой – беда лезет изо всех щелей: холод, сырость, голод. Неделями жила двумя-тремя картошинами да похлебкой или галушками, сделанными из муки, да луковой зажаркой. Свою зеленую фуфайку и картатый, в черную и коричневою клетку платок она почти не снимала. А шахтерские чуни на ногах – и в праздник, и в будни.
Татаканье самолетика затихло, вместо этого стали к колодцу приближаться люди, послышались голоса:
; Гля, дом... Наша хата как вросла в землю... Почти по окна... А дерев... – на полуслове взволнованный голос оборвался, – а вон у колодца наша мать, кажется...
Старший Кирилл Ващенко зацепенел в полушаге и прислонился к корявой яблоньке-кормилице, уже совсем ставшей такой же изломанной, как и его мать, матушка... Их мать, которая их родила, вскормила полупустой грудью, защищала от банд Махно, атамана Корявого, продотрядов, активистов, энкэведистов, -теперь стояла вся сухонькая какая-то. Платок съехал в сторону, приоткрыв правое ухо, на которое она лучше слышала. Услышав от себя же слово «мать», Кирилл вдруг подумал, что он более десяти лет не произносил этого слова. Это меньший – Ро-ман – к делу и без оного употреблял слово о матери, вроде ему от этого легче становилось. Пока Кирилл размышлял, Роман уже хлопотал возле Паши, пока еще не понимавшей всего происходящего.
Все здесь было: рожденье, похороны, драки, футбол, расстрелы, даже убийства, бандитские разборы, высылка кулаков, сборы отобранного хлеба для «голодающих Поволжья», сбор молодежи для пополнения рабсилы третьего рейха, комсомольцев для восстановления шахт... И Пашка – хоть убей! – не могла понять, что здесь проис-ходит.
В пять минут поселок оказался возле самолета, пилоты отгоняли подростков, прося ничего не трогать. Директор школы, Софья Петровна, едва восстановила порядок. А на-род все прибывал: уже заполнился дворик, улицы вокруг. Лохматый песик с испугу забился в конуру и лишь изредка лаял там, скорей с испугу. Младший с досадой тряс Пашку за плечи и бубнил одно и тоже:
; Ма, это мы с братом прибыли к тебе...
Пашка разозлилась и начала сердито кликушествовать:
; Мои сыновья... это враги... народа, вредители... они – там, – она показала скрюченной пятерной на небо: – Кто, кто вы?
Потом с досадой вздохнула и ужаснулась своей напраслиной, оговором собственных детей. Она полоумно оглянулась на эти незнакомые лица, на этих людей, в коже, в шляпах, в галстуках и твердила:
; Они – все вредители..., их уже нет... нет сынков мо-их, а какие были... Люди, дайте мне умереть!...
Жене старшего, Людмиле, врачу, быстрей всего дошло, что еще миг – и она, мать ее мужа, сойдет с ума. Она подошла и стала ей шептать прямо в ухо:
– Мама, это твои сыновья, они живы, они не вредители, они работали... А я – твоя невестка, Людми-ла...пойдемте в дом...
Пашка недоверчиво, подслеповато стала ее рассматри-вать:
; А я тебя признала... Ты мне снилась... только ребе-нок у тебя был, а где он? Такой толстенький...
Людмила лукаво сверкнула глазами и подозвала Ки-рилла:
; А вот он... Только у меня их двое. Это вот – Старший Кирилл, толстенький такой, а это – младший Ро-ман... Их все так и зовут.
Пашка обмякла, и начала оглядываться на все скопление народа и вскоре остановила взгляд на директоре школы Софье Петровне, подозвала ее и спросила:
; Это правда?.. Они живы?..
; Да, да! Живы, здоровы... Вот они, целехонькие...
; А где же они так долго были, уже война давно...
; Да ну ее, ту войну, нашли, что вспоминать... Они – живы и целы... Вот они прибыли, прилетели... к тебе...
; Да кто ж прилетает, разве что ангелы, все остальные приезжают...
; Они, видно, большие птицы у тебя...
; А-а-а! – пробасила она и протянула руки к Младшему Роману – а он едва успел подхватить, когда она свалилась кулем.
Очнулась она в больнице только на третий день и долго не могла понять, как она здесь оказалась. Вообще-то, в больнице она оказалась первый раз в жизни и очень удивлялась всему: и почему тут все ходят в белом, и где ее одежда, почему она в чужом, почему ей не позволяют вставать даже по нужде, и особенно – мужчинам-врачам. Да еще эта Людмила, здоровая, как кобыла, находится с ней неотступно, да еще и «Мамой» называет... Только че-рез неделю до Пашки дошло, что это – ее невестка, старшего жена... А чего она командует и младшим, таким добреньким... Когда это было? А-а-а, в детстве...
По вечерам к ним в палату вваливалось шесть-семь мужиков, пахнущие табаком, а иногда и водкой. Ей было как-то неудобно, что все они стоят над ней, как над памят-ником. Она из обрывков их разговора ничегошеньки не поняла, разговаривали они по-русски, но не на нашем языке. Сначала она подолгу спала, а потом обрывками то спала, то просыпалась и видела часто меняющиеся лица. Людмила была всегда при ней, и Пашка часто, проснув-шись спрашивала:
; А ты кто? Чего я здесь? У меня уже ничего... Там же все растянут...
Людмила, улыбаясь, как говорят мужчины, себе в ус, добро, любезно отвечала:
; Мама, да там брать нечего... – а потом и вовсе рас-смеялась от души: – Что там... жалеть?
Пашка встрепенулась:
; Да как же дом... без хозяина? Хозяйки, – поправилась она, – коза Нюра, курочки, четыре, Петя, петушок... Как я жить буду без них... топлива нет...
Людмила, играя застывшими мускулами здорового женского тела, раскачиваясь с носка на пятку, внушала:
; Теперь вы, мама, только жить начнете... Без вашей хибары, козы, петушка, этой проклятой шахты... С нами...
Вмешалась Софья Петровна, директор школы:
– Теть Паша! Твои сыновья – генералы…
– Как енералы? За
Пашка посмотрела на невестку снизу вверх: до нее еще не совсем дошло, кто она такая, какая она ей «мама», а та ей дочь; у них дома не принято это словечко так, кстати и некстати, совать. Засмеют соседки, а потом Пашка недоумевала давно: откуда она свалилась? Да и эти люди, что вокруг нее снуют: медсестры, врачи... Софья Петровна проговорилась, когда снова Пашка ей напомнила о своем хозяйстве, улыбаясь во всю ширину своей конопатой фи-зиономии:
; Да, теть, там все целы, там такое творится, там сами увидите...
; Да как же так. Все на месте...
Веселуха напала на Людмилу и Софью Петровну так, что они смеялись вдоволь до слез, а потом последняя сквозь слезы сказала:
; Ты, теть Паша, не представляешь, кто теперь такие твои сыновья, Старший и Младший...
; А почему их так называют, и тут даже? – спросила Людмила.
; Это их так отец назвал. Они лет до десяти были, как яйца куриные похожи. А ты их почему называешь так?
; Потому что я – жена Старшего... Я их в туполевс-кой шарашке выходила, они вместе сидели, а я врачевала там...
; В какой шарашке?
; В тюрьме, – уже с досадой выпалила Людмила. -Там собрали ученый мир – самолеты и ракеты строили всю войну...
; А не в тюрьме что, нельзя было? – после некоторого раздумья спросила Пашка.
; Нельзя... Они секретные были...
; Но матери сказать можно было, где они... Меня тут синеголовые одолевали, давно ли я письма получала от них?
; Наверное, нельзя, – а после раздумья добавила: -Они, мама, не виновны... Они «енералы»!!!
; А сейчас они очень большие люди, – менторски подытожила Софья Петровна. – Очень большие люди твои сыновья...
; Значить, снова посадят... в этот – шарашку...
; Да не похоже, времена другие наступили, – ответила Софья Петровна, – да и они... До них теперь не дотянуться многим...
; И даже... синеголовым?.. – она еще хотела что-то спросить, но увидала, что Людмила и Софья Петровна готовы снова посмеяться над ней, махнула рукой, но потом уже обиженно и угрюмо спросила:
; Да кто ж они такие, что их... что до них рукой не дотянешься?
; Они... секретные люди, так сказать... оружие создают... Видите, что в мире творится. Американцы вон одной бомбой за пять минут убили более ста тысяч японцев...
; А где эти, японцы... далеко от нас?...
; Да нет, рядом с нашим Дальним Востоком. Знаете, где?
; Оттуда Юля, она говорила: там много тайги, – стали вспоминать Ю О Лань, Юлию Ланскую, после войны ос-тавшуюся в Москве с Приваловым.
; А у нас... это, есть оружие? – задала вопрос Александра трясущимися губами. – Сколько людей погибло... и дети тоже...
; Тоже, тоже... И даже в зачатии, – всех одним ударом – весь город спалили, а потом второй... еще одной бомбой, всего две бомбы – и двух городов нет... Это приблизительно половина нашей области...
; Одной бомбой,– встрепенулась Пашка, – так может они на нас... бросят?
; Не посмеют, твой Старший да Младший сделали что-то получше.
; Они это делают?! Да как им... не стыдно...
Людмила и Софья Петровна засмеялись, и первая ус-покоила:
; Да нет, они сейчас занимаются мирным атомом, строят атомные электростанции, – а сейчас у них неделя отпуска и вы поедете в санаторий, а Софья Петровна... по-сторожит ваше хозяйство.
После небольшого сопротивления Пашка с сыновьями и Людмилой укатили в санаторий на неделю, где она впер-вые в жизни жила на полном государственном обеспечении. Ей было и радостно, и больно, и горько, и непривычно. Ее оберегали, купали в каких-то шипящих водах, растирали, чистили и подстригали ногти, делали, эти... как их, черт бы их побрал... массажи. Кормили в ресторане под песни цыган... Аж стыдно! Как при старом режиме...
Припылили по грунтовой дороге с областного аэродрома в поселок. В самолете она вся избоялась так, что страх берет и сейчас от этого постоянного гула, высоты, воздушных провалов – ям. Она вцепилась в скамейку и пришла в себя, только когда почувствовала грохот колес по бетонке. Дома ее уже не было. На его месте стоял так называемый дачный домик, деревянный, выкрашенный снаружи в зеленую краску. Козы, куры, петух, песик были в целости и сохранности. Для Пашки Ващенко, жены реабилитированного полностью мужа Ващенко, матери депутата Верховного Совета генерала Ващенко Кирилла (Старшего)и его брата – Романа Ващенко (Младшего), было решено заменить ветхое жилище, так как выехать отсюда она отказалась. Долго и непонятно почему она безмолвно рыдала. В новом домике было все, но не было духа ее мужа, загубленного в застенках НКВД.
Вскоре... Вскоре на стартовой площадке в Байконуре при запуске ракеты заживо сгорел генерал Ващенко Ки-рилл (Старший), Людмила лежала в родильном доме. «Сам виноват, ему не было нужды так близко находиться», – доверительно сказал Людмиле Председатель комиссии, кандидат в члены ЦК КПСС. Она родила прекрасного мальчика и переехала к Пашке с Младшим. Узнав о гибели сына, в пламени сгоревшего свечой, мать была парализована. Больше она не поднялась: молчала, слышала, кивала. Осталась без движения. Людмила, имевшая троих своих детей, стала жить гражданским браком с Младшим. Через положенный срок родила сына Роману. Две девочки Старшего, последний сын Кирилла и единственный Романа стали вновь – Старшим и Младшим. Две дочери Кирилла были общими.
Известия об аресте Романа Ващенко, инспектора Чернобыльской АЭС, суде над ним и сроке в шесть лет она слышала сама по телевизору. Вынести не смогла – скоро-постижно скончалась.
I. ИСПОЛЬЗОВАННЫЕ ДОКУМЕНТЫ
1. З.Г.Лихолобова. – Сталінський тотаітарний режим та політичні репресії кінця 30-х рошв в Украні (переважно на матеріалах Донбасу); Донецьк: ДонДУ, 1996.
2. Табачник Д., Розтельний В. – Сталінський терор: Україна наприкінці 30-х років; Київ, 1989. – №2.
3. Хрущев Н.С. О культе личности и его последствиях. Доклад XX съезда КПСС, 25 февраля 1956 года; Известия ЦК КПСС, 1989, №3. С. 128-170.
4. Шаповал ЮЛ. Сталін і Україна; УГЖ, 1990, 1991; № 2,4,6.
5. Журнал «Коммунист», 1990. С. 80-82.
ІІ. ИСПОЛЬЗОВАННЫЕ МАТЕРИАЛЫ ДЕЛ И ДОПРОСОВ
1. С.П.Ефремова – историка литературы, вице-президента АН Украины.
2. М.И.Яворского – историка, академика АН Украины. Растрелян в Соловках в 1937 г. за попытку создать «ВсеУкраїниський центральний блок».
3. М.А.Скрипника – наркома образования Украины. Пытался спасти многих деятелей культуры. Застрелился, обвиненный в национализме за утвержденную им украин-скую орфографию.
4. М.А.Бойка – профессора Киевского художественного института. Вместе с женой расстреляны как «агенты Ватикана».
5. Репрессированных писателей: Ю.З. Жилко, И.И. Кириленко, И.Ю. Кулика, М.Т. Кулиша, И.К. Микитенка, Е.П. Плужного, режиссера-новатора Л. Курбаса, ученого Ю.А. Бачинского, литератора А.В. Крушельницкого. Все расстреляны.
6. Ю.М.Коцюбинского, сына М.Коцюбинского, расстреляли в 1937 г. за создание «контрреволюционной организации» и руководство ею.
III. ИСТОРИЧЕСКИЕ ЛИЧНОСТИ
При подготовке рукописи использованы существо-вавшие личности Донбасса.
1. С.А.Саркисов – первый секретарь Донецкого обкома КПСС, нач.комбината «Донбассуголь», кавалер ордена Ленина, расстрелян.
2. И.Г.Иванов – председатель облисполкома, награж-ден орденом Ленина, расстрелян.
3. Г.В.Гвахария – директор Макеевского металлурги-ческого завода, награжден орденом Ленина, расстрелян.
4. Я.С.Гугель – директор Металлургического завода «Азовсталь» награжден орденом Ленина, расстрелян.
5. И.Т.Курилкин – директор Ново-Краматорского металлургического завода, награжден орденом Ленина, расстрелян.
6. Н.И.Данилин – инженер, начальник участка шахты 18 в городе Снежном, 27 лет, «за... слухи про обязатель-ную гибель республиканской Испании», расстрелян.
7. М.М.Емельяненко – начальник планового отдела треста «Снежнянскантрацит» за «нерациональное использование вентиляционного хозяйства» расстрелян.
8. П.Ф. Друщенко – бурильщик шахты 12/13, расстрелян за задержку подготовительных работ и высказывания против колхозного строя.
9. Ф.Ф.Данилов – моторист вентилятора шахты №9 «Снежнянскантрацит» за террористические высказывания решением тройки без предъявления обвинения расстрелян.
10. Лазарева Вера – погибла в шахте в марте 1960 года.
Все остальные прототипы героев списаны с конкретных личностей. Фамилии, имена, отчества в основном сохранены.
В целом изучено 1200 дел. Из них: осуждено по ст. 54 – 3/4 в возрасте от 17 до 45 лет; из этой группы 60% – 30-40 лет (в самый высокий пик трудоспособности).
Треть расстрелянных составляли украинцы, пятую часть – русские.
Более 73% – беспартийные, 21% – члены и кандидаты, 0,7% – комсомольцы.
Среди арестованных: лиц с высшим образованием на тысячу населения – 93, со средним – 118 (З.Г.Лихолобова).
Судьбы вершителей мало чем отличаются от судеб жертв. Их просто казнили позже их же наследники. Разгромлена Киевская партийная организация, Академия наук Украины, все министерства, особенно угля, черной металлургии, сельского хозяйства, областная, городская, сельская исполнительная власть... Зато необычайно разжирела, укрепилась, разрослась власть НКВД, МВД, тюремная...
После расстрелов Коссиора, Постышева, Ежова, Ба-линского, Саркисова, Иванова, Холохоленко, Войновича, настала очередь Э.К.Прамнека за «принадлежность к Латинской контрреволюционной организации», затем Соколинского Д.М.
Непотопляемыми оставались прокуроры Руденко Р.А., Вышинский А.Я.
IV. ШТАМПЫ ПРЕСТУПЛЕНИЙ
«Белогвардейский террористический центр» – полно-стью сфальсифицированный.
«Шахтинское дело» – не существовало.
«Союз освобождения Украины» – не существовал.
«Латинская контрреволюционная организация» – не существовала.
Шпионажи в пользу Польши, Англии, фашизма – не существовали.
Неверие в колхозный строй, республиканскую Испа-нию.
Преклонение перед Западом (наукой, культурой, тех-никой).
V. ИСТОРИЧЕСКИЕ ЗЛОДЕИ
1. А.Я.Вышинский – генеральный прокурор СССР.
2. В.В.Ульрих – председатель военной коллегии Вер-ховного суда (1926-1948гг).
3. Л.М.Каганович – первый секретарь ЦК КП(б)У (1925– 1928гг) – главный идеолог наступления на украинскую интеллигенцию, автор слоганов «шумшзм», «волобуевщина», «хвильов1зм», «яворшина».
4. Р.А.Руденко – прокурор области
Часть III.
НА КРУГИ СВОЯ (ВОЛЧЬИ СТАИ)
ЭТУ ПРАВДУ КОГДА-ТО СКРЫВАЛИ
Нынешние молодые люди, особенно те, кто до этого не особенно вникал в страницы нашей прошлой истории, скорее всего зададутся вопросом: правда ли то, о чем пишет автор? Неужели были и безумная жестокость «активистов» при раскулачивании, разрушении храмов и монастырей, бездумные, беспричинные убийства, насилия, преследования инакомыслящих и другие картины далеких 20-30 годов минувшего века? Впрочем, не только молодые. Ведь те времена стали уже далеким прошлым и для тех, кому сегодня за 50 лет. Несколько десятилетий советской эпохи наша пропаганда и даже наука преподносили ту историю как героический, полный романтики, пафоса и вдохновения порыв народа к «светлому будущему». И гражданская война и коллективизация представ-лялись нам чуть ли не триумфальным радостным движением рабочего класса и крестьянства к цели, указанной великой партией Ленина-Сталина. Но ведь триумфального не было. Было немало актов сопротивления. Таких как, например, крестьянское восстание на Тамбовщине и многие другие. Но нам внушили с детских школьных лет, что это подлые единицы, враги народа, вредители и так далее.
Книг о том «героическом» прошлом написано немало. Но правды настоящей еще практически не говорили. Были лишь некоторые намеки у Шолохова, Алексея Толстого, некоторых других писателей. Но именно – лишь намеки.
Василий Товстик поставил перед собой очень трудную цель -рассказать обо всем так, как это было. Он не стремится писать об этом красиво, романтично, он раскрывает перед читателем всю грязь и мерзость, всю ту гнойную клоаку, которую так мно-го лет от нас пытались скрыть. Вся его книга – это его тяжкий вздох и горестное признание того, что великой цели не было, а была жуткая, не поддающаяся до сих пор осмыслению челове-ческая бойня, где обнажились все самые звериные, животные человеческие инстинкты. И читая об этом у Товстика, мы вынуждены соглашаться с ним во многом.
Мы спрашиваем себя и сами отвечаем:
Громили более-менее благополучные крестьянские семьи? Да, громили.
Выбрасывали на улицу, на мороз, малолетних детей и не-мощных стариков? Было...
Насиловали крестьянских девушек, монахинь, молодых цы-ганок? Это тоже было...
Расстреливали без суда и следствия? Пытали? Прочитайте Товстика. Он пишет и об этом.
Продолжать спрашивать незачем. Ясно и так. Лишь воскликнем: что это было? Смутное время ? Смутные годы? Смутная эпоха? И не будем спешить с ответом. Книга Товстика и, дай Бог, другие подобные книги со временем помогут нам найти ответ.
Читая эти страницы, невольно думаешь еще об одном. А бывают ли революции бескровными? Все, какие известны человечеству, провозглашая самые красивые и благородные лозунги, пролили море крови, погубили миллионы жизней. Самой же кровавой оказалась та, которая длилась более семи десятилетий. Но стоит ли, нужно ли об этих ужасах снова писать, раз все это уже ушло в былое? Да, нужно. Потому, что и сегодня то и дело возникает кое у кого желание разжечь кровавую бойню «за светлое будущее», а слепая народная масса готова пойти на зов таких «борцов». Пусть же люди по таким книгам хотя бы знают, к чему это может привести.
Но почему за такую нелегкую работу взялся именно Василий Товстик? Ведь он педагог с многолетним стажем, ученый, академик, автор многих работ по педагогике, психологии, создатель и первый ректор экономико-гуманитарного института. Вот бы и занимался, казалось бы, наукой и дальше, не меняя профиля своей многолетней дея-тельности.
Да нет, никакого профиля он не менял, он верен своему призванию и в этой художественной, основанной на подлинных событиях, книге. Он, словно стоя на профессорской кафедре, ведет читателя по следам нашей горькой, кровью политой исто-рии.
Николай ХАПЛАНОВ,
писатель, лауреат Международной
почетной литературной
премии имени Владимира Даля.
ЗАВЕРШАЯ ЖИЗНИ КРУГ
Принимай с достоинством
неизбежное.
Сенека
Получив тот хлопок – выстрел в живот – от обезумевшего Гришки, Тимофей Петрович, как показалось старому охотнику, мог бы выжить, попытайся сохранить кровь, зажав рану. Но он подумал: «Ну, зачем мне жизнь, если я ее закончу в тюрьме. Я достойно прожил и так же умру... Дай мне Бог, только вспомнить всё прожитое...
…Ну зачем же им четверым, моим родным деткам, – Софьюшке, Коленьке, Валере, Алексею, – такое наказание, как отец, сидящий в тюрьме. Это не при царском режиме, когда сидеть семьями было почётным, да ещё и в имениях собственных тёщь, теперь режим другой, советский! Долго семья не выдержит, загнётся... Два уголовника на одну се-мью – много! Да и семья, она – никакая. Коленька сидит в Мордовии глухо.
Недавно ещё добавил срока пару-тройку лет... дурить вздумал...
Софьюшке в жизни вообще разворота не было. Её, старшенькую, жизнь гнула, ломала чуть ли не со дня рождения. Клеймо (ДВН) – дочь врага народа – так прочно прилепилось к ней, что оторвать его можно только с самой жизнью. Её не пытали, её не били, не ругали, ей просто постоянно напоминали о том, что она дочь врага народа, какие-то безобразные тётки, толстые дядьки. Их интересовало всё: с кем она гуляет, какие книжки читает, кто ей письма пишет, кто с мамой Таней разговаривает, кто бабу Соню подкармливает, подлечивает».
При мысли о Валере он спокойно рассудил: этот выдюжит, он, сам того не зная, приспособился крепко – к пионерии, комсомолу, партии...
«Но мы все так дружно ему мешаем, да нет, не мешаем, а стали на его пути греблей, плотиной: враг народа Петька, брат-уголовник Коха, да вот сейчас и я, родной отец... Сломается... Или станет сволочью – отречётся от нас! Да нет, – рассуждал дальше он, – пожалуй, его на это не станет...
Алексею только четвёртый...»
И когда вспомнил давнее, Чуднявцевой оброненное: «Ох, не жилец он на белом свете, не жилец...», так сразу же перевёл на себя: «И мне жить не надо! Татьяны нет! Детям я – обузой стану! Дай мне, Боже, хотя бы в памяти ещё раз прожить всё прожитое». И всю жизнь ходивший под Богом в шахте, почти на том свете, в готовой многосотметровой могиле; в атаках на фронте, лицом к лицу, на прямой на-водке с многотонными танками, он первый раз сказал:
– Боже, помоги!..
И вместе с мыслями, воспоминаниями вытекала из него жизнь. Вытекла вся, здесь, под терриконом-пирамидой, который он насыпал себе...
– Боже, помоги!..
КРУГИ СВОЯ. ТИМОФЕЙ. ТАТЬЯНА
Вернулся в чине подполковника – артиллериста в начале 44-го. После тяжёлого ранения в обе ноги раны долго не заживали. Особенно опасным было ранение в коленную чашечку, и хирурги боялись потревожить застрявший осколок, который не давал ни полностью разогнуть, ни согнуть ногу. Тимофей Петрович просил, умолял, писал расписки главврачу, что берёт ответственность на себя, пусть только уберут немедленно эту минометную немецкую гадость. Главный вежливо выслушивал, но стоял как бетонный столб посреди дороги: еще не время! Но вот когда в гости приехала на побывку Татьяна с Сонечкой, Николаем, рождённым ровно через положенный срок в 39-ом и ещё Валерой, появившимся тоже в положенный срок, но уже в оккупации в 42-ом, и заявила, растаяв на его волосатой груди: «Я ещё родить хочу, девчонку... Сонечке на пару... А то она ревнует, похоже, так что ты давай, вставай, пригрелся на государственных харчах...» Тимофей почувствовал тут женское и хмыкнул:
; Я – калека. А ты четверых детей... Как прокормить эту ораву? Вот видишь нога – ни туда, ни сюда... Куда я такой... Хромых на шахте не держат...
; Так ты что? До гробовой доски тут собрался? С тобой и не такое было... На поверхности работы – хоть пруд пруди, – слабо возразила Татьяна.
; Ну туда же... Подполковник, горный инженер... две Славы... три ордена... и слесарь или токарь, или, что там ты удумала...
Татьяна притихла, и вся осклабилась, а потом вдруг спросила:
; Так если главный хирург не хочет чёртов осколок вытаскивать, может, другой согласится, не главный, а мо-жет, ты сам?..
; Может, кто захочет под трибунал?.. Сдурела совсем... Он сказал, что сейчас не время ещё... Выходит, потом возможно? Может, сами в конце концов?
На дождь, непогоду, особенно ночами, когда на приставных стульях лежала рядом Татьяна, а луна неимоверно освещала небесным светом ее всю, осколок всем своим металлом по кости скрежетал.
Однажды, после обхода, когда главный осмотрел чёртов осколок, у лечащего врача Равиля Ахмедовича с Николаем Петровичем состоялся профессиональный разговор. По жестам Тимофей понял, что они обсуждали возможность удаления осколка. Оба на латыни обсуждали уже ход операции: разрез почти очерчивали ниже шрама на колене химическим карандашом.
Главный так и не согласился, а когда они выходили, Тимофей спросил:
; Так когда же, товарищ полковник?
; А кто вам сказал, что вообще это можно делать? – ответил тот.
Вмешалась Татьяна:
; Можно, можно, мы это поняли... – сказала она, гля-дя в глаза лечащему, который неволько кивал головой в знак согласия...
Этой же ночью лечащий, он же заместитель главного врача Равиль Ахмедович, пренебрёг всеми законами меди-цины. Один, без медсестры и особых антисептиков, заморозив колено кусками льда, напоив Тимофея целой бутылкой самогона, вытащил почти трёхсантиметровыи в длину и полуторасантиметровый в ширину осколок. Рваный, многоострый. Зашивать разрез хирургическим швом, значит, видать себя...
Тимофей вспомнил старый охотничий способ зашивания рваных ран английскими булавками, которые загибались в скобы. И предложил Равилю Ахмедовичу...
При обходе всё обнаружилось. Главный врач завопил:
; Кто сделал без меня?... Когда?...
Равиль Ахмедович выдержал взгляд, а Тимофей спо-койно сказал:
; Я сам сделал, что тут такого?.. Я же охотник, да к тому шахтёр. Вот, смотрите, меня сохач на рог взял... и на-сквозь проткнул. Так вот сам английскими булавками рану сшивал, – убедительно врал он, поднимая нижнюю рубаш-ку и показывая старую рану, которую ему оставил дед Хивря...
; Да разрез-то хирургический, с запасом... – не сда-вался главврач.
; Вы же сами чуть ли не нарисовали, когда обсуждали вдвоем с тут стоящим... Так мы в ту же ночь с Татьяной сделали... Всё же хорошо, товарищ полковник, я же вам говорю, что я охотник... А там помощь оказывать в тайге некому...
И он снова стал демонстрировать свои шрамы, кото-рых у него было предостаточно, начиная с той ноги...
; Придётся служебное расследование провести... Вы...
; Товарищ полковник... Не надо... Иначе повскры-ваю все раны, вот этим, – твердо сказал Тимофей, доставая из-под подушки эсэсовскую финку...
Главврач грохнул дверью, выскочил в коридор. Хи-рург замешкался в палате:
; Ну, это с финкой напрасно... Можно расценивать, как угрозу врачу, а за это... не погладят... Он – отходчи-вый... Придёшь, извинишься...
Равиль Ахмедович отобрал финку и пошёл вслед за главврачом. Тот уже успокоился:
; Ну, видал, каков? Сам себя прооперировал... А? Что тут у нас с вами творится?
Равиль Ахмедович прикинулся простачком:
; А он – охотник, да ещё и горняк... У них пренебрежение к жизни и смерти, – потом добавил: – рана чистая, а шов, подлец, какой продумал!
; Вообще-то да, надо будет взять на вооружение, в шахте когда-нибудь пригодится.
Тимофею пришлось ещё пару раз услышать угрозы в свой адрес, но расстались с госпиталем и врачами тепло, по-дружески. Равиль Ахмедович, прощаясь, сказал:
; Тимофей Петрович, проверьте здоровье жены, что-то мне не нравится её цвет, уши...
; Вот ещё, уши ему не нравятся... Я на них никогда и не смотрю, а остальное – в норме; правда, один недостаток есть, но какой – этого не скажу... – шутил Тимофей.
; Не говори, не говори, но в ближайшее время про-верь всю её у медиков...
Да вот в суете будней, предостережение Равиля Ахме-довича совсем забылось.
Татьяна снова стала округляться и Тимофею ещё больше нравиться. Вообще-то ему она особо нравилась, когда беременна. У неё всё, как в природе, набрякало, напухало, раздавалось. Она становилась медлительной, слегка, как ему казалось, ленивой. Вот только глаза оставались такими же синими и покорными, говорящими. В последнее время в них поселилось тревога. Она чаще стала ласкать детей: Сонечку – такую мудрую, всю в неё рассудительную, светленькую, ласковую, добрую «старушку», способную растопить любой лёд, уже пошедшую в первый класс. Упёртого, всегда смотревшего букой, но настырного Николая, который заявил: «Я не буду шахтёром. Я буду начальником!» – ещё находясь в том возрасте, когда сам не различает, он девочка или мальчик. Валерий – самый любимый, самый потешный.
Она их всех нежила, ласкала, залюбливала. Они ей отвечали тем же, однако реагировали по-разному: Сонечка со спокойной рассудительностью приняла известие, что Тимофей – не её родной отец, и удовлетворилась ответом, что родной их оставил, Николай жался ближе к отцу, обожал машины и всякие железяки. Ему доставалось больше всех. Валерий, заласканный всеми, был жутким капризулей, его никто никогда не наказывал, старшие, как правило, его покрывали. Последним, кого родила Татьяна, был Алексей, – слабенький, жёлтенький, весь светящийся.
Лобастый, со сплюснутыми висками, он долгое время, пока жива была Татьяна, молча лежал себе, смотрел в по-толок, и даже мало плакал. «Ох, не жилец он на этом свете, – вздыхала принимавшая его Чуднявцева, – не жилец...»
Но чуть позже, когда она застала Татьяну ещё в родильном доме, сцеживающую молоко с посиневшей груди, на которой не было соска, пришла в бешенство и сама принялась массировать камнем затвердевшую грудь, уже покрывшуюся кровавыми трещинами.
Татьяна выла от боли, слёзы ручьём катились по её щекам, но молоко не сцеживалось. Ещё целую неделю пытались городские врачи спасти грудь и потом вынесли свой вердикт – нужно резать. Татьяна за эту неделю вся истаяла: стала бледной, уши светились восковым отсветом. Она страдала особенно, когда приносили кормить Алексея. Он моментально захватывал сосок и моментально опустошал грудь, инстинктивно тянулся к другой, пытался найти сосок, но только приносил своим прикосновение страдание и боль Татьяне. Молока становилось всё меньше, Алексей начинал орать беззубым ртом всё больше. Чуднявцева стала кормить его разбавленным козьим молоком, а Равиль Ахмедович вынес вердикт: нужно оперировать...Удалить грудь... может, будет жить, хотя...
Профессор лечебной клиники мединститута высказал мнение, что вряд ли можно гарантировать благополучный итог. Он предположил самое худшее – рак, саркома.
Операция проходила как-то даже подчеркнуто-профессионально. Все работали слажено... Подозрения профессора подтвердились. Через неделю она умерла...
Просто тихо уснула с блаженной улыбкой. Накануне потребовала всех детей, Тимофея и Софью. Дети стали пугливой стайкой у изголовья, прячась за старшего Кольку, Тимофей и постаревшая Софья у ног. Татьяна, выпроставшись во весь рост, спокойно осмотрела всех. От напряжения её лицо стало розоветь, а рука, прикрывающая чашечкой ладони неимоверно болевшую, уже отсутст-вующую грудь, стала подергиваться. Это заметили все, а Татьяна сказала, указав глазами на мелко дрожащие паль-цы:
– Побаливает, чешется... Значит, заживает, – слова ей давались с трудом, но она добавила: – Вот и хорошо, что все собрались... вместе... Вот так и будем... всегда...
Татьяна замолчала навеки. Она крепко уснула, при-крывая ладонью свою уже не болевшую грудь.
Нянечка Нюра, заглянув в её тумбочку, обнаружила двенадцать пустых бумажек из-под снотворного, который она ей приносила из аптеки каждый день. Но выпила она их разом вчера вечером, когда все ушли. Нянечка предпо-чла молчать об этом. Вскрытие запретил делать Тимофей.
Свой круг Татьяна завершила благородно, как ей веле-ло сердце и женская природа.
Она познала всё: страх, предательство, рождение детей и великую любовь. А ещё она всю жизнь работала, кого-то ожидала, защищала, о ком-то беспокоилась, кого-то боя-лась. И всех любила, и всем платила за любовь к себе. Вот разве Тимофея обидела... Нет, он-то любил её бескорыстно и нежно, как когда-то его отец любил мать...
Тимофей после ухода Татьяны надолго оцепенел. Он, как дрессированный пёс, всего лишь выполнял команды, да не спускал глаз с Татьяны до самого последнего мгно-вения, когда закрыли крышку. Стук забиваемых гвоздей был не в крышку гроба, а прямиком в его сердце.
Оставшись после похорон с детьми, но без Татьяны, он всё больше думал о её странной судьбе. Она всю жизнь от чего-то убегала: сначала от Советской власти, потом от нищеты, потом от войны... Да и вся ее жизнь – война! И всю жизнь война опаздывала, а она, Татьяна, впереди войны, как победительница! Она оставила миру четверых детей! Четверых мужиков – на Сонечку, мудрую, добрую, ласковую, всю пухленькую, такую маленькую..., на уже совсем постаревшую «бабу Софью», как теперь её называли все в посёлке. Их двое – на два двора. Над ними, такой старательной, и другой, старой, все на улице смеялись: одна – с книжкой, другая с клюкой, а между ними – дочь врага народа, сочувствующая... В конце концов Сонечка закончила пединститут и всю жизнь про-работала в школе. Было желанье учиться дальше, но райком партии не рекомендовал для поступления в аспирантуру.
; Нам вашего образования вполне достаточно... Для поселковой школы вы достаточно грамотны, – вынес вер-дикт партийный чиновник...
КРУГИ СВОЯ. НИКОЛАЙ
Николай, первенец Тимофея и Татьяны, Колька по-уличному, Коха-блатной, в жизни по куролесил много. Был ершистым, учился плохо, дрался, бродяжничал, знался со всеми; был буйным, взрывным, но добрым. И надо же было ему от кого-то узнать, что Тимофей не его родной отец. Родной сбежал и даже скрывается от них где-то на Каменных могилах и в Хомутовских степях. Был полицаем, связан с фашистами...
Поэтому Сонечка – дочка врага народа, а мать – жена врага народа...
Колька закипел дикой злобой, поклялся разыскать родного и убить... Он, было, узнал, что тот ещё живой и где-то скрывается среди цыган. Нашёл в Хомутовке деда Фому, который от горя, что дочь и двое внуков сосланы, только и узнал, что отец его действительно жил с Елизаветой, уже имеющей сына без отца, был казнён цыганом Янкой вилами. От него остался ребёнок, мальчик, который вместе с матерью был выслан то ли в Сибирь, то ли в Казахстан. Выходит, теперь у него ещё имеется брат или два брата.
Самопал, изготовленный им совместно с братом Валерием, он принёс в школу и во время «демонстрации» его ребятам случайным выстрелом убил стоявшего напротив одноклассника. Участие Валерия в подготовке покушения он скрыл. Ему – 6 лет колонии, директору школы Софье Петровне Игнатьевой – партвзыскание «за ослабление воспитательной работы». В процессе перевоспитания в специальном техническом училище им. А. С. Макаренко он стал Колькой, а по выходу – Кохой Блатным. Это уже во взрослой тюрьме, где ему пришлось досиживать два года. Там уже он силы набрался очень быстро из-за того, что имел по малолетке хороших учителей, а особенно своего отца, но это ещё до тюрьмы. Мораль лагерей: «Не верь!!», «Не жалуйся!!», «Не проси!!» – он усвоил быстро. После двух-трёх попыток его сломать, как свежачка, как молоднячка, его вдруг зауважали...
Особенно, когда пахан приблизил к себе, после кончины смотрящего. Так ничего, он с вечера был весёлый, много чефирил, даже с Кохой, а когда пили по последней, вдруг стал зеленеть, хвататься за голову... И рухнул! Шухера было в камере много. Кум Коху позвал в кабинет и спросил прямо:
; Твоих рук дело, Коха? Держись теперь... Блатари тебе не простят... Пойдёшь в стирку, чтоб с ними встре-чаться поменьше... Хозяин согласен... Смотрящим будешь, а пока в стирке... И подумай: что ответишь на сходняке?..
Коха готовился ко всему: к смерти, изощрённым истязаниям, даже быть опущенным, но только не к этому... Позвали к куму не к добру, а тот продолжил:
– На воле ожидаются большие изменения и нам нужно быть чистыми... А у нас: на той неделе самоубийство грё-банное, а тут эти кому-то не угодили. Большую комиссию ждём... Большие деньги пошли... Так что смотри... Поря-док нужен. А на тебе два трупа...
; Один, – огрызнулся Коха, – а эти – не мои, к тому же они живы, а этот, ссученный, точно не мой...
; А откуда знаешь, что они живы, они пришли в себя только часа два-три назад...
Колька сдвинул плечами и развёл руками, а кум про-должил:
; Ты знал, что с ними ничего не будет. Оклемаются, так как меньше дозу дал? И еще... Папиросы, говорят, у тебя вкусные... Может, и меня угостишь? А то я весь поиздержался, да и хозяин просит... У него тоже интерес есть... С волей мы всегда в ладах. А те трое уже забыли, что покурили, один из них, как ты говоришь, ссученный, – навеки. А хозяин свой интерес имеет, да и повыше...
Колька Блатной стоял, как вкопанный, значит, труп – не на нём. Он догадывался о связи с волей, но что связь так широка и глубока – не предполагал, а кум продолжил:
; Напиши маляву Белому цыгану, у нас есть интерес к нему, особенный.
Кольку кинули в изолятор на сутки. Он ожидал или подсадных, или ещё какую-то мерзость, но к вечеру поя-вилась довольно потрёпанная девка, которая без лишних слов, вообще без слов, его ублажала, умывала, кормила, поила по своему вкусу. Он женщину ещё не знал, и то, что ему выдалось за эту ночь, казалось фантастикой. Но всё-таки осталась мерзкая мыслишка: неужто всё это так в жизни... У всех так?.. Противно как-то, очень гнусно...
Маляву он написал, перебрался на место смотрящего и ко всеобщему удивлению сокамерников, подселил на со-седнюю койку своего соседа, сценариста оперного театра. Как баран, улёгся с ногами на постель, позволил себя ра-зуть и расстегнуть брючный ремень, сказал:
; Вот так! Чтоб был порядок, в камере не курить...
Бойцов и гладиаторов успокоил своим испытанным способом – страхом, отчего они стали шёлковыми. Он при-близил к себе два клана бойцов, которые бдили его и ночью, и днём. Блатные были сначала несказанно удивлены, мужики – молчаливо поддержали, воры – зауважали. Он старался быть своим среди чужих. У него были свои даже среди своих. Там же он получил ещё один срок – ударил вертухая, а потом, уже на воле -еще три за спекуляцию не в особо крупных. К двадцати шести он стал авторитетом. Его охраняли, в него стреляли, под ним взры-вались столы, стулья, машины, и ничего – как завороженный. Он безошибочно находил виновных и жестоко расправлялся: те, кто не чтут блатные законы, покушаются на них – не должны жить. А больше у него в жизни ничего не было. Он уже подумывал о том, не совершить ли ему ещё ходку, так ещё, вроде, рано... На воле он никому не нужен. Сонечка его встретила от души, но сходу начала наставлять на праведную жизнь, Валера – по-барски:
; Там сводка у меня на столе с нашей фамилией, тво-ей кликухой...
Алексей неподдельно интересовался его научными взглядами в генетике... Он мотался по старым связям на своей «Победе», но уже всё по-другому.
И куда бы оно дошло дальше, он не знал, если бы не стала на его пути Ирочка...
В шестидесятые годы из тюрем было выпущено по амнистии много отъявленных бандитов и преступников. Выпустили целыми кланами, которые, как правило, шли по одному и тому же делу. Начался сумасшедший передел сфер влияния. В городе появилось и новое зло – наркотики. Завезли его в Донбасс из республик Средней Азии. В шахтёрскую среду его внедряли через общежития строителей шахт, призванных по оргнабору, комсомольским путёвкам, демобилизованных из рядов Советской Армии, почти раздетых, голодных. Азиаты бросали своих родителей, многочисленных детей. Они поселялись компактно, не очень-то обращая внимание на бытовые условия... Только бы заработать побольше, только бы прокормить разраставшиеся поминутно семьи, заработать на калым.
Ирочка проживала со своим семилетним сыном в одном подъезде, на одной лестничной площадке, с блат-хатой узбеков, которые занимали две квартиры, а третью – она. Сначала всё было тихо: они приезжали, уезжали с тю-ками и без, не обращая на соседей внимания. Они были грязные, немытые, вечно варили плов, дули чай.
То ли от того, что она фармацевт, то ли от природной женской чистоплотности Ирочка вся светилась; взгляд, улыбка, движения её были несколько замедленны, вальяж-ны, аристократичны. Она гордо несла крупноватую голову, которая переходила в покатые плечики; шейка, обтянутая смугловато-матовой кожей, руки – само совершенство, а тонкие гибкие пальчики, развитые музыкальными компо-зициями, были особенно чувствительными... Запахи эти её сильно коробили.
Коха сначала не обратил на неё внимания. Приветли-вая, здоровается, аккуратная, тащит за собой везде своего выб..., тоже такого всего красивенького, ленивенького. Но кто-то же постарался, добился – ноги врозь, и был таков.
– Все они такие! – подумал он, вспомнив свою первую женщину, ту «раскладушку» на их жаргоне, в изоляторе. И эта не лучше... Дальше он сам затормозил в себе то гадкое слово, которое в жаргоне блатных определяло одиноких женщин с ребёнком, не сказал, даже не подумал.
Наоборот, он вдруг стал по-другому мыслить, отно-ситься ко всему. Ему начала надоедать вся эта малина: с её языком, дурацкими законами, архитектоникой отношений. Глядя на сына Ирочки, Коха попытался понять внутренний мир ребенка. И вдруг он впервые почувствовал зов приро-ды – ему тоже захотелось сына, такого доверчивого, каким был сын Ирочки. Ему захотелось отцовства.
...В слякотную тёмную ночь в свете фар он заметил знакомую фигурку. До ломоты в спине он почувствовал на себе груз усталого ребёнка, тяжесть висящих на руке не-скольких сумок и разъезжающие в сплошной скользоте ноги в резиновых сапогах.
Он остановил машину:
; Садись, подвезу...
Сквозь стену косого дождя и свистящего ветра он ус-лышал:
; Платить нечем... Сами дойдем как-нибудь...
Голос ему показался до боли знакомым, не унижен-ным...
; Ирочка? Это ты? Садись, садись.
Коха заметушился под дождём. Зашвырнул в салон сумки, попытался оторвать сына:
; Давай я подержу твоё счастье, пока ты усядешься.
; Мы вдвоём сядем.
Он ехал под дождём совершенно растерянный. Это же надо – сын совсем бесчувственный, тряпицей мокрой весь на ней, а она его ни на минуту не спускает с рук. Она – или чокнутая, или полоумная, сын – или спит, или без созна-ния. Он начал было прикидывать – пьяный или намарафе-ченный? Но подозрения отбросил сразу же: у Ирочки сын пьяный или наркоша? «Это ж у кого голова не в порядке!» – подумал он.
В конце концов Ирочка со всем своим скарбом уселась на переднем сидении, Коха включил подсветку и, взглянув в лицо парнишке, обмер. Сын Ирочки был без сознания, но вскоре, когда автомобиль рванул с места и помчался по мокрой шоссейке, начал конвульсивно дёргаться, Коха резко затормозил, а потом остановился и стал обнюхивать мальчика, как ищейка.
; Где вы были? Он обкурен...
; Я пришла домой, а его нет. Узбеки сказали, что ушёл гулять, к цыганам... Я туда, он там, на Шанхае... Ска-зали, что с кем-то пришёл, а с кем, не знают...
; Понятно, – только и протянул Коха, – понятно, чьих рук это дело..
Когда подъехали к дому, стояла непроглядная ночь. В соседнем подъезде ни в одном окне не было света. Ирочка глянула на свой подъезд и, обомлев, прошептала:
; У нас почему-то свет горит...
Подхватив сумки в обе руки, Коха, взвалив ребенка кулем на плечо, открыл подъезд. На лестнице второго этажа стояло человек пять-шесть одурманенных куревом, которые молча расступились. Квартира Ирочки была открыта. На пузатом диване лежали валетом двое обкуренных, на кухне ещё двое блеяли пьяные речи. В зале один потрошил плательный шкаф. Лифчики Ирочки, все нижнее белье, висели везде маячками, а трусиками сына вытирали заплеванный стол.
После того, как Коха одной рукой сбросил бревнами тех, кто лежал на диване, он, уложив туда сына, закрыв их в зале, неопределенно сказал:
; Я сейчас...
За дверью послышались глухие удары, крики, стоны, завывание. Такого Ирочка еще не видела и не слышала. Она согнулась в комочек и закрыла уши, ожидая только одного, чтоб все это быстрее кончилось. Когда крики успокоились, зашел Коха, разминая зашибленные руки, и выставил в коридор тех, двоих, которые раньше лежали на диване.
Ирочка сидела у изголовья нервно вздрагивающего сына. Ее полные слез глаза отсвечивали бирюзой. Она бесконечно повторяла:
; Что делать? Что делать? Он начал успокаивать:
; Ничего, ничего... Все будет хорошо.
Только Коха это успел сказать, как дверь раскрылась и на пороге встали трое: слева – Услан – шестерка; посре-дине – Хаджа, хозяин всего клана, толстый, обрюзгший от кальяна и баранины; справа – кролик Петя, который на се-бе испытывал полученные партии морфия. Хаджа, величественно положив руку на кинжал, выступил вперед и сказал твердо:
; Ты откуда свалился? Что нужно? Уходи, пока цел...
; Я – Коха Блатной, авторитет... Уматывай! Я здесь буду жить.
Хаджа рванул кинжал из ножен, Коха легко отвел руку, налетел на него. Он резко ударил узбека по ушам одновременно с двух сторон и даже не посмотрел на него. Хаджа, закатив глаза, воя от боли, медленно оседал. Коха сгреб одним движением Услана и Петю-кролика в кучу. Из открытой двери грохнул ружейный выстрел, который пришелся в своих. Растерявшийся стрелок с испугу бросил ружье, но не успел закрыть дверь, как был настигнут Кохой и, получив между ног удар, присел в уголке кухни. Ходжа ввалился в кухню, упал своим жирным телом на стол, зажав голову грязными лапищами. Остальные сби-лись в уголке и поглядывали на окна. Коха это заметил:
; Кто вздумает выпрыгнуть, – застрелю как собаку! Ты, – ткнул пальцем в грязный халат безусого, – тащи тех, с площадки... Они живы.
Заряд бекасинной дроби больше пришелся в задницу Услана, Петьке-кролику досталось меньше.
Оба были под глубоким марафетом. Хаджа через не-которое время спросил:
; Что будет дальше, уважаемый?
; Дальше будет вот что: вы убираетесь отсюда навсе-гда!.. Запомни: навсегда! Или что-то не понятно?
; Понятно, понятно... Но я бы хотел без них потолковать... Может, помиримся? А то твой началник будет очень недоволен. Он имеет свой интерес у нас...
; Плевал я на «твой началник» и его интерес... Хаджа огрызнулся:
; Ай, плохо говорил ты, плохо!
В комнате Ирочки что-то стукнуло, затем загремели тазики, разбилось стекло. Коха, не дослушав рассуждения жирного Хаджи, рванул створки двери. Прямо обезумевшее, испуганное, стеклянное лицо Ирочки наезжало на Коху, а она, под тяжестью хрупкого тельца сына, пытаясь ухватиться за что-либо, валилась наземь. Коха в зверином прыжке остановил падение, но они встретились головами. Ирочка с сыном и Коха отключились, повалились на пол. Над обезумевшими от наркоты сыном и от материнского горя Ирочкой, над отключенным от обыкновенного нокаута Кохой трясся жирными поперечными мешками трехскладного живота Хаджа:
; Вот и твой конец пришел, Коха. Жит тебе нэ нада. Отжил уже. Эй, мусульмане, резать будэм, – пнул хромо-вым сапогом Коху в мошонку и выскочил из комнаты.
То ли от боли, то ли от унижения Коха пришел в себя быстро, дико осмотрелся и понял, что все еще впереди. Там, за дверью, топот, треск ломаной мебели, мат... И все это грозно приближалось к двери:
; Правоверные? Аллах акбар!!!
Правоверные ломанулись в дверь.
Дверь затрещала, но выдержала, раз-второй... Она не была заперта вообще, и открывалась на себя. Но звери, оз-веревшие люди, правоверные или неправоверные, в поры-ве дикой злобы трощили ее.
Коха успел прийти в себя и понять, что здесь будет. Он оттащил блюющего и бьющегося сыночка и Иру с про-хода и стал в боевую позу. Как только двое первых почти вломились в открытую дверь, он с диким криком уложил их. Стоящие за ними через мгновенье разлетелись за поро-гом. Коха в сумасшедшем прыжке, перелетев через кучу тел, распрямился перед Хаджой, который уже понял, что его рука с занесенным ножом так же беспомощна, как все это.
Хаджа встал на колени, опустил голову, ожидая удара, выстрела и чего-то другого.
Он слышал вокруг себя вздохи, осторожные слова мо-литвы, возню на полу. Эти, зашибленные до полусмерти, стали кучей, раненой звериной стаей.
А Хаджа ждал. Произнесший мусульманский призыв: должен или победить или умереть.
Они все трупы, а он должен принять смерть от врага, почетную смерть. И тогда Всевышний ему простит, Коха на своем жизненном пути знал другую веру: надо быть ве-ликодушным к врагам своим...
Хаджа смиренно ожидал смерти, а затем еще раз дико выдохнул, как заклинание:
; Аллах акбар! – резанул себя по гортани. Намеренья были ясны, но твердость руки, истинная вера в последний момент подвели. Он, полоснув себя чуть ниже гортани по ключице и груди, застыл в благоверном светлом чувстве исполненного долга и свалился, обливаясь кровью.
Коха медленно оглядел поле боя и подумал:
; На червонец потянет, а то и больше... Стонов и кро-вищи сколько!
Что же будет теперь?
Ирочка мыла лицо своему сыночку, бледному, прозрачному, как святому. Двое, которые первыми вломились в дверь, с переломанными ребрами сидели тут же, рядом с Ирочкой, скособоченные; двое других, за дверью, полуживые в своем углу, вправляли свои скулы. Хаджа, не зарезавший себя, лежал без сил и даже без слез.
Правоверные не видели его позора из-за живота, воз-вышающегося горой. Он себя не добил во имя Аллаха, а этот грех ему не простят...
Наклонившемуся Кохе он пытался что-то сказать, но язык его западал, и он только смотрел на своих единовер-цев. Коха все понял и сказал:
; Ты дрался, как снежный барс! Рана у тебя самая большая! Убить ты себя не в силах, а я слабых не убиваю. Мы поможем и уходите отсюда навсегда. А за мальца – вам грех перед Аллахом!
Ирочка помогла перевязать раненых, и они молча ушли. Грязные баулы с наркотой забрали с собой. На прощанье Хаджа сказал:
; Курд будет недоволен. Очень.
; Кто-кто, ты сказал?
; Курд, я сказал. Курский Николай. Мы его, как это?.. Люди.
Кто такой Курд, Ирочка не знала, но фамилия «Кур-ский» ее насторожила. Она невпопад спросила:
; Это что же выходит? Зам. комиссара области и эти?
; Ничего из этого не выходит, – резко заявил Коха и добавил: – Я останусь у тебя. Только скажи, как сыночка твоего зовут.
; Славик он. Станислав. Вот! А тебя как зовут?
; Ко...ля... – он чуть не ляпнул привычное – Коха.
; Ирочка сделала вид, что не заметила остановки.
; Вот и познакомились с тобой, Коля... Может, Сла-вика в больницу отвезём?
; Нет, с ним уже ничего не случится. Только, пока он спит, «ховалки» его надо проверить... Он где-то прячет ма-рафет. Если позволишь, я найду...
Ирочке было всё равно. Событий у неё хватило сполна: пропажа Славика, встреча с этим..., его весь город обходил, «Ко...хой»; шабаш верных, изгнание их, какой-то загадочный Курд, он же оказывается Курский Николай Савельевич, а это его люди...
* * *
Там, в былой жизни, Курский в почете, но чтоб это было одно и тоже лицо, – как-то слишком.
К Ирочке очень трудно, уже в полусне, пришло полузабытье. А как ей не хотелось этого. Когда-то, в другой жизни, Курский был другом ее отца.
Он ее, третьеклассницу, качал на своих сапогах, на своих фирменных синих галифе.
После загадочной смерти отца, была арестована мать, которая Курского недолюбливала и не верила ему. И он это знал, поэтому она и была арестована, а потом тоже погибла.
После двух лет пребывания Ирочки по детским домам, когда она уже сформировалась как женщина, Курский ее взял на службу в качестве курьера. Он был спокоен, обхо-дителен, ласков по-отечески. Ирочка влюбилась в него до беспамятства.
Впрочем, вскоре ей выделили отдельную квартиру, которую она должна была содержать в чистоте и изобилии для работы с агентами и секретными сотрудниками.
Кто из них агент, кто не агент – Ирочка уже давно поняла, но Николай Савельевич был подтянут, вежлив, улыбчив. Она, давно понявшая неписаные законы, знала, что Курский не будет что-то предпринимать. Он подождет, пока она сама созреет, так слаще, когда она, сгорая от не-терпения, стыда, сдастся сама.
Исподволь он ей так становился дороже. А уж он насладится ее еще не совсем сформировавшимся тельцем, так, чтоб с легкой болью, с кровью! Он ей давно внушил: квартира, фармучилище, если ребёнок – пусть она его ос-тавит. И никаких пьянок, а так – навеселе – можно. Навеселе он приходил почти всегда, но это была не водка, это был марафет! Для неё это стало ужасным, когда она почувствовала беременность... А он как с ума сходил: ему было всё мало и мало. Ему нравилась она вся вялая, припухшая, полусонная. В конце концов она ему сказала:
; Да противный же вы весь... Отвратительный...
И он ее оставил. Ей не перед кем было отчитываться, оправдываться.
Она закончила фармучилище, оделась в белый халатик и колпак и сказала на работе, что это – ребенок ее умершей сестры. Сестра у нее действительно была и давно умерла. Она усыновила Славика, своего сына и была очень сча-стлива...
А сейчас Ирочка застыла в углу кожаного дивана, по-ложив на боковой валик обе ладошки, и уснула мёртвым сном, подобрав ноги под себя, прикрывшись платьем.
Дышала ровно, глубоко, изредка шевеля губами. Она иногда хмурилась, сдвигала брови, веки мелко дрожали.
* * *
Коха нашёл «ховалку» марафета сразу, а поэтому, когда Славик проснулся и сунул руку за косяк двери, он был пойман железной хваткой. Из-за спины услышал:
; Что ищешь? Что потерял?
; Ни...ни...чего, – ответил Славик и шугнул к соседям, возвратился растерянным.
; Их уже нет... Они съехали отсюда. «Навсегда» – про себя рассудил Коха.
; А как же теперь? – по простоте душевной спросил Славик.
; Ты больше не будешь баловаться никогда, – говорил твёрдо, глядя прямо в глаза, этот, как его мальчишки называли, «Коха». – Смотри в глаза мне и говори: «Я бросил курить марафет. Я бросил курить мара-фет...» И так, пока я не выпущу руку.
Славик пытался дёрнуться, но железные тиски ещё больней сжались.
; Повторяй сам, смотри в глаза, дай другую руку: «Я бросил курить марафет, я навсегда бросил курить мара-фет...» Смотри в глаза: «Я больше...»
Славик подчинился полностью и повторял, а тот всё сильней и сильней давил руку, пока Славик стал безумно смотреть куда-то мимо, а потом обмяк. Коха уложил его на диван во втором углу, а сам, раскрыв окна, вымыл пол. Ирочка и Славик не собирались просыпаться, и ему при-шлось самому замазывать ссадины и раны зелёнкой, пить чай, а когда Ирочка проснулась, долго не могла в себя прийти: что это всё означает?
; Где мы?
; Вы – дома, а я в гостях...
; А Славик где? – забеспокоилась она, натягивая на ноги платье.
; В уголочке, на диване, вашем же, – усмехнулся он.
; Он – жив?
; И даже здоров!
; Как здоров?
; А так, курить он больше не будет... – невпопад от-ветил он.
; Как не будет? Что ты с ним сделал? Я ж фармацевт, я знаю...
; А я врач по этим делам... Профессор, прямо, -уже откровенно насмехался он. – Поднимайся чай пить, уже утро...
; А эти где? Что там тихо?
; Квартирка не понравилась... Уехали все. Даже денег оставили за сломанную мебель. Вот и полы вымыли...
Ирочка резко вскочила на диване и захохотала, снача-ла тихо, несмело, а потом –вперемешку со слезами:
; А Славик, правда, жив? И курить не будет?
; Дышит – значит, жив. И курить не будет! Ты умы-вайся, а я с машины пошамать принесу.
Он долго рылся в разбросанных вещах «Победы», а по возвращению невольно услышал конец разговора:
; Мамочка, вот бы нам такого папу...
Услышав, что к нему примеряется отцовство над этим полубольным, полунаркотичным мальчиком с бледним, худеньким личиком (значит, он будет, как же это называется, мужем этой, такой же растерянной, болезненной девочки?), ему стало смешно: «Ничего себе отца нашли, Коху Блатного, который держал всю блатату в округе». Он резко остановился перед дверью и замер. Дальше, кроме шлёпающих тапочек Ирочки и глухого топота пяток и ступней Славика, перебегающего с дивана на кровать, а затем в кухню, не было слышно ничего. Затем донеслось:
; Что-то долго его нет? Входная дверь давно стукну-ла, пора бы здесь появиться...
; Я выгляну в коридор, а то эти могут всё...
Ирочка резко открыла дверь и уткнулась носом в шуршащие кульки, часть из которых раскрылась и посыпался дождь сладостей, которые Славик пытался ловить. На четвереньках он стал собирать их в кучку, не видя, что делается наверху, в другой комнате. Там дверь захлопнулась.
А наверху Коха Блатной нежно прижимал голову Ирочки к себе, стараясь насладиться тем покорным неожиданным счастьем, которое затихло на его груди, и, как ему показалось, навечно!
Позже пили чай. Весело было и уютно всем. К утру Ирочка стала Коху называть Коленькой, уже иногда по-свойски касаясь его рук, а он, видимо, настолько усвой л законы блатного мира, что забыл все нежности. Когда засобирался, Ирочка, замигав своими ресницами, сказала, как бы сама себе:
; А мы же теперь как, сами? Они ж вернутся. Они уже уходили, другие пришли, и сейчас прийдут. Со Славиком что будет?
Коха Блатной, уже привыкший за эту ночь к новому, ему родному Коленьке, так всегда звала его мать, ой как не хотел возвращаться в среду блатарей, где каждый сам себе волк... Но стоит ему выйти за порог, как встретит драных, рваных, косых, опущенных, ссученных, забывших свои христианские имена и охотно откликающихся на кликухи, блатарей повыше, у которых это называлось псевдонима-ми, позвучней, погромче: Сталин (человек из стали); Киров (кир – царь), Каменев, Рыков, чтоб дрожь под шкурой от их стали, рыка, камней (оружия пролетариата). Это вам не Иосиф криворукий, Володька лысый, а гром, молния, сталь, искры.
Он знал законы блатного мира: не связывать себя семьей, не работать, – и этого нарушения хватит, чтоб по-садить на перо; не идти ни на какие контакты с властями, вдобавок...
И ещё он решительно отогнал от себя подленькую мыслишку: «Что вы мне? Славика я не рожал, с тобой спал? – подвернулась – выручил! Ну и живите себе долго и счастливо, а я? В кусты, вот куда я, или на перо?» – про-шептал он, оглядывая жалкую фигурку Ирочки, в её поли-нялом от солнца и стирки платьице и обнявшего ее шею Славика. Он опустился на табурет:
; Остаюсь! Будь что будет!
Ирочка и Славик бросились к нему. Она схватила его стриженную голову, сначала прижала к груди, а потом стала неистово целовать его лицо, шепча:
; Спасибо тебе, Коленька, спасибо, миленький. Мы тебя любить будем так...
Как – она так и не сказала, но от свалившегося на неё счастья дальше она уже ничего сказать не могла, обцеловывая его по третьему кругу. Славик всё это время стоял около стола и удивлённо смотрел то на совсем обезумевшую мать, то на похожего на китайского истукана уголовника, перед которым его мать стоит на коленях, забыв про стыд.
; Ну а ты как? Берёшь меня? – спросил у Славика.
; Берёт, берёт, он сам сказал: «Вот бы нам такого от-ца!»
; Не отказываешься? За базар отвечать надо, – выпа-лил Николенька и подумал: «Жаргон надо менять».
Славик без особого энтузиазма кивнул. А новоявлен-ный папашка подумал: «Так это ж не надолго... Дня на три-четыре? Что с ними дальше будет? А-а-а, мне не всё ли равно?»
В мозгах трещали какие-то искорки-мысли: «Ну как же они без меня? А я без них? Меня-то порежут и мне ко-нец... Это уж точно». Потом он вдруг вспомнил, что как-то при этом вспоминается авторитет Курд и почему-то рядом – Курский Николай Савельевич, вполне реальная област-ная личность. Он даже видел последнего раз, один раз ещё до той жизни, ещё в школе, и второй – правда, мельком в приоткрытую дверь. При короновании, в полутемном закуренном подвале видел Курда, когда ему фактически дали сверхправа, когда он стал неприкасаем ни для кого и наделён властью над многими.
Тогда начальник лагеря Меркурьев сказал, сильно опь-янев:
; Мы с тобой – на паритетных началах. Ты – внутри, а я – вне и над тобой... Но ты мне не шали! – и грохнул ку-лаком: – У меня ничего не проси! Себе все добывай сам! И пацанов не обижай. К общаку я касаться не буду, но ты, – он не закончил фразу – его вырвало, но прополоскав рот, он заглотнул ещё полстакана коньяку, потянулся и скоман-довал:
; Вот теперь можно спать, на боковую, а она там го-това??
; Всегда готова! – выпалил кум.
; А ты не шали, хитрец, а то прошлый раз подсунули совсем малолетку, бубнила полночи: «Дядечка, я боюсь», – пока силу не применил.
; Эта не будет! Точно.
Меркурьев, уже расстегнувший портупею, обратился к новорожденному авторитету, прищурив глаза:
; А знаешь, Коха, это подозрительно, что ты не пьёшь, не куришь, баб не ...шь, подозрительно... – а затем приказным и в то же время просящим голосом добавил: – А может, вместе со мною?
; Нет! – отрезал Коха – Я не умею!
; Он не умеет, – картинно скрючившись, поклонился всем Меркурьев и добавил: – А Курский уехал??
; Сказал, что останется на выходной со своей кралей, – отрапортовал кум.
Меркурьев не унимался:
; Он же член бюро. Как он успеет на заседание доб-раться?
; Ради такой крали, какое там бюро?
Этой кралей была Ирочка. Это была их последняя встреча, когда она ему сказала:
; Да противный же вы весь... Отвратительный.
Но Коха этого не знал и не узнает никогда. А вот что это одно и то же лицо, он стал понимать.
Он остался здесь жить как-то временно. Спал со Славиком на диване, на ночь рассказывал страшные истории, от чего Славик весь вжимался в него. По утрам делал разминку, чинил всё сломанное, покалеченное в квартире. Свободные квартиры закрыл на замки... Но чувствовались в нём напряжённость и скованность. Он часто и беспричинно оглядывался, всматривался в лица незнакомых людей. Ирочка это заметила, но подумала, что его пугает незнакомая обстановка. Но однажды вечером к нему открыто пришли двое. Они долго о чем-то говорили, а спустя четверть часа одевшийся Николень-ка, позвав их на кухню, где они выпили чаю, сказал:
; Я сейчас уйду. Так надо. Если не вернусь, не ищите, если вернусь, то навсегда. Вас больше не тронет никто, тут будут жить нормальные люди.
Ирочка не находила себе места с тех пор, как ее Коленька ушел. Она всю ночь просыпалась, крадучись подходила к дивану, заглядывала на кухню, в ванную.
Спросить было не у кого. Они со Славиком переделали все: обмели стены, вымыли их убогую мебель, наварили на неделю борща, но день такой длинный, а ожидание было таким тягостным и нудным, что к вечеру они сели за стол и Ирочка расплакалась такими горькими слезами, что и не придумаешь. Славик, как мог, пытался успокоить, но толь-ко горше становилось. Ирочка вспоминала события прошлых, уже третьих суток. Не обнаружив Славика, она мечется по шалманам, шан-хаям, просто по дороге, находит полумертвого, ее такого родного, Славика, любимей, родней которого нет. «Он моя кровиночка! Он моя родиночка! Он моя...» – стала придумывать все новые слова. Он был еле живой. И она это понимала. И вдруг, в слякоть, неожиданно появляется этот Коха. Нет – Николенька, такой внимательный, добрый, заботливый, ласковый. И спасает ее Славика, ее самоё, ложится под выстрел... Его сильные руки, внимательные ласковые глаза; где все это?
Что это такое он сказал: «Если вернусь, то – навсе-гда!?» Значит, он может не вернуться! О Боже, верни его. Он – мое счастье, моя радость, Славику – отец!
; Боже праведный, спаси его, – уже в голос сказала она, чему Славик удивился.
Она никогда не молилась и вдруг его родная мать, атеистка, начала вспоминать Бога. Она молилась, плакала, заливалась слезами, обессиленная, задремала, а когда – сон или явь – проснулась, Николенька сидел на табурете, Сла-вик – рядом, и оба не спускали с нее глаз.
; Ой, – взвизгнула она, сгребая их в охапку, – ты пришел? Это не сон? Ты насовсем пришел?
; Насовсем? Насовсем? – задразнил он, подражая интонацией ее голосу. – Мы, мужики, женщин не обманываем. Так я говорю, Славик?
; Точно так, – отрапортовал по-пионерски Славик, – мы женщин любим!
Молча, долго мылся, скребся, от удовольствия охая. Обрадованный его возвращением Славик весело застучал в дверь ванной:
; Отец! Что ты там так долго смываешь?
В ванной ещё больше зашумела вода.
; Последнюю грязь смываю, сынок, сходняк смываю.
Вечером, уже поздним, поднялся, попросил поесть, вышел во двор и долго сидел, разглядывая небосвод. Вернувшись, заметил в комнатах перемещение: на диване лежал, разметавшись, такой беззащиный Славик. В спальне в уголке высокой кровати полусидела Ирочка. Он замер от неожиданности, уставившись на нее, пока не услышал её полушёпот:
; Иди ко мне, мое горе. Иди, родненький.
Коха Блатной умер, его нет, он не существовал! Родился силой любви этой миниатюрной, слабенькой, ещё девочки человек крепкого шахтерского характера – Николай Тимофеевич Игнатьев, так похожий на несуществующего в природе, но существующего в памяти Тимофея, заколотого активистом Хиврей младенца Игнашу.
Дух смятения его иссяк, он весь превратился в камень, кристалл высокой, чистой пробы. Он стал человеком!
* * *
...Пройдя через чистилище сходняка.
На сходняк Коху Блатного привезли с завязанными глазами и по ступенькам со связанными руками спустили в подвал, поддерживая, держа под руки. Коха пару раз качнулся со стороны в сторону, чтоб проверить ширину лестницы. Руки он развязал ещё в машине и ему пришлось держать конец, чтоб петля не спадала.
Повязку удалось расслабить только на ступеньках, но глаза ещё не привыкли к темноте и он почти ничего не ви-дел, пока. Затолкали в вонючую сырую комнату, пропахшую какими-то парфюмами, а он вдруг обрадовался: этот запах он не мог ни с чем спутать, ибо это был запах того подвала, в котором он уворовал хлеб в далёком 1947 году, десять лет назад.
Летел он со ступенек на штыри арматуры прямо лицом, и исход блатари знали: он должен был наколоться, нанизаться на них. Но Коха Блатной специально зацепился ногой за ногу и приземлился в угол, где штырей не было, а затем вывернулся на спину, закрыв уже развязанные руки. Повязка слезла, и он увидел блатарей. Одним из них был узбек Хаджа, трое других – неизвестны. Заметив, что их рассматривает жертва, Хаджа сказал:
; Залепи ему зенки, пусть не смотрит, а мы пока ма-рафету раскурим наверху, пока Курд приедет...
Трое стали подниматься по ступенькам. Ходжа подо-шел, наклонился, дважды влепил в переносицу кулачищем и, довольный, попытался распрямиться с удовольствием. Но удовольствия не получилось: подбитый под колени сзади и толчком в затылок, он наделся жирной мордой на штыри. Трепыхнулся пару раз и затих, стоя на коленях.
Коха через четыре ступеньки кинулся наверх. Трое ку-рили марафет и слабо переговаривались:
; Что-то долго Курда нет?
; Приедет, – отвечал второй.
; А если не приедет?..
; Порежем ножичками да и ладно...
; А пистоля разве нет?
; Нет, но у...
У кого пистоль, услышать не удалось, так как один из них забеспокоился.
; Что-то Хаджи долго нет?
; Так тот же связан намертво?
; Давайте посмотрим лучше вместе.
За дверью послышалась какая-то заминка, какое-то препирательство. Каждый боялся зайти один, а поэтому за широченную металлическую дверь шагнули вместе, пытаясь что-то рассмотреть внизу. Стоящий за дверью Коха закрыл ее с такой силой, что они улетели вниз по ступенькам. После небольшой потасовки ножи они сложили, были связаны той же веревкой... То, что увидел приехавший Курд, было не для слабонервных.
; А где третий? – спросил он.
; Он его забрал с собой, чтобы вручить общак, сказал, что хочет новую жизнь начать, – бубнили двое, а потом один осмелел: – Велел тебе сказать: тронешь – хуже будет.
Курд заскрипел зубами:
; А с вами что делать? На сходняк пойдете... Этого заройте где-то подальше. За общаком приедут, ждать тут...
Установилась тишина. Курд осмотрел каждого пооче-редно, что-то решая, когда один из стоящих спросил:
; Может, Коху... того? Как отступника, как суку? – Курд побагровел, вскипел весь изнутри:
; Оставьте его навсегда! Ты за него в ответе! Учти: он – прошляк!
Смутился дух Николая Савельевича Курского. Вспомнилось ему детское восхищенное личико Ирочки, тогда, когда было в первый раз.
Славик – его отражение, недавно специально подсмотрел.
КРУГИ СВОЯ. ВАЛЕРИЙ
«Надеждой яркой окрылен»
(И. Джугашвили)
Валерий уродился маменькиным сыночком прямо с пеленок. Он любил ласки, похвалы, поглаживание по головке, ухитрялся всегда приласкаться к маме, спать на руке Татьяны, под крылышком и ни разу не попал под горячую руку отца. Учиться он очень любил, и старшая сестра Софья, которая к тому времени заканчивала педагогическое училище, едва успевала таскать ему книжки из библиотеки. Он был голосист, инициативен, услужлив...
Тимофей зачастую долго глядел на него, всегда идущего на шаг впереди сверстников. Самый молодой в классе, он первый был принят в октябрята, пионеры, комсомольцы. Его, как правило, принимали до срока, раньше, и он заведомо становился председателем дружины, комсоргом школы, педучилища, а затем и освобождённым комсоргом с окладом 78 рублей в месяц. Он был бережлив, аккуратен во всём: в делах, одежде, мыслях.
Чем ему дальше заниматься, он не знал. Знал только, что ему нужно лезть наверх.
Наверх..., во что бы то ни стало, в крови, ссадинах; не теряя времени, найти ту нитку, пусть даже слабую, но обя-зательно ту, которая сначала тебя поддержит на плаву, а потом – вынесет на поверхность жизни, правда, потом водоворот вокруг нее может затянуть на дно. Он очень удивился, когда узнал один из законов водоворота: там легкое, плавающее, тонет всегда; тяжелое, металлическое – выплывает наверх... И чем бешеннее тот водоворот, темп его вращения, тем надёжнее держится тяжелое наверху. «Закон Челомея», – просто так вспоминал он...
Ему повезло несказанно: кончилась великая бойня двух величайших преступников мира, каждый из которых возжелал быть хозяином, мировым повелителем. Тираном, по отдельности каждый в своей стране, они, конечно, ста-ли... Но в столь огромном мире из пяти континентов, семи морей, четырех океанов, Арктики и Антарктики, жёлтой, белой, чёрной расы, совершенных государств, племен, на-родов, атмосферы, стратосферы, да так, чтоб никто ни дыхнуть, ни ... не смог... Один мечтал о тысячелетнем рей-хе, второй – о коммунизме во всём мире, только – «на века, навсегда, до конца».
Так вот. Кончилась бойня, смыли море кровищи, перемололи пулями около ста миллионов туш людей. Потом кого стыдливо зарыли в землю, в траншеи, рвы, канавы, окопы, кого в братские могилы, кого тайно ночами без могил и без крестов, кого открыто в крематориях; кого с пышными почестями, с памятниками, бюстами. В бронзе, чугуне на видном месте – в основном тех, кто побольше убил, уничтожил, расстрелял, сгноил в концлагерях, тюрьмах, на поселениях...
Арестованных, репатриированных, репрессированных... Это всё внутренние враги, желающих убить вождей, фюреров, членов партии. Около четырёх миллионов... желающих покушаться на Отца всех народов, Вождя, Мудрого, Любимого, именно на него, а не на кого-то другого.
...Голосочек Валерия звучал везде: на сборах, семинарах, конференциях. Ему сестра Софья подыскивала подходящий репертуар, а он с горящими глазами, широкими жестами, гордым, орлиным взглядом, мощно прикипев ногами к полу, упоенно читал на конференциях: «мозг класса, сила класса, слава класса», а когда готовился произнести решающее итоговое «вот что такое партия» – весь был в пламени, горении, буквально каменел. Его даже приглашали ради этого.
Но вот в марте 1953 он превзошёл сам себя: ему пору-чили выступить на траурном митинге перед партактивом по случаю смерти Вождя. И он, говоря наизусть заученные слова, которые всю ночь писала Софья, затем правленые и переправленные инструкторами, действительно почувст-вовал горе, горшего у него не бывало, облился искренне мальчишескими слезами, закончил на грузинском стихо-творением самого Отца народов:
И знай – кто пал, как прах на землю,
Кто был когда-то угнетён,
Тот встанет выше гор великих,
Надеждой яркой окрылён.
После первого куплета добавлял от себя по-русски все стихотворение в трескучей тишине: «Ты выше гор вели-ких, выше всех нас...» Напряжение актива достигало пре-дела. Нескольких вынесли без сознания, рыдание было сплошное, по крайней мере – шмыганье носом.
Валерий с Софьей после траурного актива были оставлены на траурный ужин. Их посадили за стол комсомольского актива. Все говорили до первого тоста скорбные слова, не чокаясь, потом просто слова, а в конце присутствовавший на траурном ужине уже без прежней скорби инструктор из области Курский Иван Савельевич долго шептался с Софьей, а потом объявил:
– А чтоб глубже почувствовать горе, наше общее горе, попросим этого сталинского сокола ещё раз прочитать стих Вождя на так понятном нам языке...
Зал зааплодировал... Послышались голоса: «Пусть читает! Читай!» Валера упоённо читал все стихотворения на грузинском, поглядывая чаще на стол. Скованность исчезала на глазах, но больше всего его поразил стоявший рядом с сестрой, скрестив руки на груди, бульдозерист Колька Бурлов – начинающий поэт. Он так кисло раскачивал головой, можно было подумать, что он думает не так, по-иному. В коридоре на выходе Бурлов никак не мог распрощаться с Софьей, но на прощание прошипел Валере:
; Ну, малыш, молодец, круто шагаешь...
Потом подошёл Коренев, похлопал по плечу, вручил огромный кулёк из пожелтевшей лощёной бумаги, пожал руку и полушутя, полусерьезно заметил:
; Вот кому мы Украину вручим... Возьмешь?..
; Возьму, – выпалил Валера, остолбеневшим окру-жающим, сам того не ожидая.
Инструктор по идеологии Прищенко, встретившись глазами с Бурловым, подмигнул:
; Вот о нём надо писать, а ты про свой бульдозер: дыр, дыр, дыр... дырка будет, – заключил под общий хохот.
Этого Бурлов уже стерпеть не мог:
; Это не я! – сказал он трудно, – это – лауреат Ста-линской премии Павло Тычина.
Дерзость ответа не требует. Зависла тишина. Каждый закрутил головой. Каждый не хотел быть участником, слу-шателем, поддерживающим, а хотел быть, в лучшем случае, не услышавшим. Один Бурлов Коля, кажется, чего-то не понимал, поэтому поочерёдно и удивленно всех рас-сматривал.
Дома Валерий имел разговор с Тимофеем, отцом, который впервые открыл ему душу. Из-за обиды, горести, недопонимания всего происшедшего, всего совершенного, Тимофей ему рассказал все: об отце, о матери, о рождении и смерти Игната, о Зеленском, Татьяне, – и все остальное. А в конце добавил:
; Ты, кажется, далеко пойдёшь... Смотри не ошибись в вождях...
После этого разговора-откровения Тимофей заметил, что все как-то отделились друг от друга. Каждый стал жить своей жизнью, своим миром.
Софья уже заканчивала педучилище, готовила дипломную работу, была занята выпускными экзаменами, Колька досиживал свой шестилетний срок, на последнем свидании был каким-то раздёрганным, неприкаянным и расспрашивал он в основном о Софье. Выслушав об успе-хах Валеры, Колька скупо сказал отцу:
; Ожидаются большие перемены... пусть сбавит обо-роты со своим вождём, как бы...
Тимофей встрепенулся: ему о чём-то намекал Коренев, но как-то не хотелось даже думать: это создано не «навсе-гда, до конца, на века!». И какая-то тревога чувствовалась во всём и давно. Всё чаще вспоминались родители, их жизнь и смерть: полоумная бабка, такой сказочно светлый Игнаша, тёплая, мягкая мать, его первая любовь Жанна с нерожденными детками в каменной могиле под Герникой. И эти бесконечные враги, везде враги, целая череда: Петь-ка, Бакланов, Страхов, Чуднявцев, Терехов, Зеленский... Враги – украинские интеллигенты, цыгане, татары, молдаване, гагаузы, русские; враги – пионервожатые, школьные учителя, старые спецы, инженеры, металлурги, шахтёры, ученые, даже самое НКВД; Якир, Зиновьев, Каменев, братья Ващенки...; каждый второй – враг, вредитель; даже не каждый второй, а каждый... – первый... Чертовщина какая-то получается: вождь – враг всем!
Эти мысли всё чаще и чаще Тимофея одолевали.
Валера поднимался все выше и выше. В четырнадцать – он комсомолец, член райкома, ответственный за сектор работы с пионерией. Ему нравилось принимать в комсомол, заседать в президиумах, участвовать в комиссиях. Он завоевал право говорить последнее слово по любому вопросу.
Встреча на зоне с Кохой ему очень не понравилось. Комсомольский задор Коха обломал сразу, Валера понял, что есть какая-то другая правда жизни, а на прощанье ус-лышал от осужденного брата, портящего ему все анкеты:
; А ты, Валера, дурак! Глаза открой...
Валера первый раз был в этих местах. Он ожидал увидеть сломленного обиженного брата, которого надо по-учить, открыть глаза, накормить... И он поймёт. Но в конце свидания брат Николай ему руку не пожал и передачу не принял. Обиженный Валерий, впрочем, долго не думал. Он начал подготовку по достойной встрече XXII съезда КПСС. Тем более, что накануне он был переведён в отдел пропаганды и агитации райкома. Ему совсем вскружило голову, когда он пару-тройку раз подъехал домой на рай-комовской служебной машине, ему уже совсем по-детски захотелось, чтобы увидели все неверы. Но Софья пропада-ла в школе, влюбилась еще в седьмом классе в соседнего мальчика Ершова, не могла с ним решить любовные проблемы, отец пропадал в шахте. Младший, Алексей, когда ему Валерий, уже Петрович, похвастался:
; А ну-ка, посмотри, на чём ездят партийные работники, – даже не взглянул, а молча достал из-под стола самодельный альбом и ответил:
; А-а-а, «Победа», М-20..., – доверительно-бессовестно состроил глазки, – а вот на чём катается весь мир...
Пролистав несколько страниц альбома с вырезками из журналов, открытками об автомобилях со всего мира, фо-тографиями, Валерий Петрович сердито, с хлопком, за-крыл его, заметив:
; И откуда вы берете эту... пропаганду и агитацию, – и поправился, – буржуазную...
; Ну не с твоего же райкома, – огрызнулся Алексей.
Это было утром.
Сегодняшней день у Валерия Петровича этой непри-ятностью не закончился. В городе, на улицах посёлков всё ещё висела «наглядность» «посвященная»... (фу ты, чёрт, как же это сказать про смерть Сталина?...) А надо гото-виться к достойной встрече XXII съезда КПСС: рисовать очередные реляции, лозунги.
Красного материала нужно семь тысяч метров, голубого – пять. Краски на заборы – полторы тонны, мела, гвоздей, художников... Поэт от бульдозера Бурлов «попутно» завёз полный ковш всего этого в отдел и уже не один час морочит голову инструкторам. Дочитался от безделия, что слово «пропагандировать» в переводе означает «волновать», так вот и разволнуйте его. Инструктора, молодые девочки, не без интереса слушали его стихи, – теперь уж он их волновал. Чертов бульдозер сотрясал под окнами всем своим железом стены, а запахом горелого масла была полна приёмная.
; Что тут происходит? Почему тут, – Валерий Петро-вич поискал слово, – это?
; Это привезло вам то...
; Что то?
; Красный и голубой материал... краску, новых чле-нов политбюро, – ехидничал поэт-бульдозерист Бурлов, –малюйте свои призывы... Распишитесь в получении...
; Разгрузите, – буркнул Валерий Петрович, – ты можешь заглушить эту штуковину в конце-то концов, – уже с ненавистью в глазах и в эту нахальную морду почти крикнул он.
; Не могу... Он не глушится до конца смены... – уже в спину услышал он, закрывая первую дверь, под дружный хохот инструкторов. Он почему-то долго не мог успокоиться: тут так все наэлектризованы, а он – зубоска-лить. И эти инструктора тоже. Да и Алексей хорош...
Страна в империалистическом окружении, у нас такая потеря, работы по агитации и пропаганде сколько, а эти все... Кстати, нужно заглянуть в словарь, а то этот Бурлов напишет «зав. отделом не знает...»
Он попил водички из сифона с газком, и начал рассматривать себя в зеркале: да он ли это? Там, в зеркале какой-то растрёпанный потный зверёк, со съехавшим галстуком, в скособоченном на плечах пиджачке... Позор.
Он взглянул внимательно на портрет вождя с чёрной лентой и ему показалось, что растиражированный портрет – это отглаженный утюгом, не живой, теперь уж точно – манекен. И у него отглажено всё: костюм, звезда Героя, пуговицы кителя, лоб, усы, щёки. Вот его так боятся, по-нимают с полуслова, поэтому Валера позавидовал:
; Тебе хорошо, тебя боятся... у тебя власть, ты мо-жешь любого...
И тут его осенило: а все эти – кто они? Бурлов – ясно, не наш человек; инструктора, три девицы, поэтому они яв-но его поддерживают; Алексей – семиклассник еще, а в школе дух явно слышен... Сестра-учительница Есенина за-прещенного читает. И Валера вдруг подумал: сколько у меня работы, перековывать мораль надо! Вот так, перековывать... Надо посоветоваться... со старшими товарищами, потом...
Он даже не заметил, как лакейски– предательская мыслишка шевельнулась в нем: пересажать бы всех их и легче было бы...
Он не разобрался почему, но этот эпизод его смял и потряс: и бесчисленные «почему» встали дружно в ряд в его разгоряченном сознании: я – номенклатура в партии, подо мной, в моей власти, сотни людей. Я – хозяин их соз-нания, направляю их мысли в нужное русло; я – распоря-жаюсь их самым дорогим капиталом – временем.
Я в какой-то степени, с подсказки старших товарищей, знаю, чего хочет Родина, Партия, они – самоё... И ещё...
Мысли и дальше бы его бы куда-то унесли, однако, услышав дружный взрыв девичьего смеха уже с улицы и гоготанье этого поэта от бульдозера, забившего даже спо-койный, монотонный рокот своей машины, он подошёл к окну. Увиденное его повергло в шок: в ковше лопаты бульдозера в позе вождей революции стоял этот Бурлов и пламенно читал стихи, обернувшись алым полотнищем. Слов слышно не было, но сама картина поражала: Бурлов стоит на стягах, символах, членах Политбюро, а вокруг – человек восемь-десять девиц-инструкторов с его и других отделов, хохочут до коликов... Валерий Петрович с треском распахнул окно и пригрозил пальчиком. В ответ Бурлов отмахнулся и, закончив, запрыгнул в кабину, ссыпал все на землю, как мусор, дал заднюю скорость и, размахивая в приветствии рукой, удалился. Инструктора схватили в охапку сгруженные портреты, скрученные лозунги, тюки красного и голубого материала, затащили в подсобку.
Самая боевая из инструкторов Стеша, разгорячённая, с румянцем на всю щеку, заглянула в кабинет:
; Валерий Петрович, разрешите в вашем рукомойни-ке с себя грязь смыть?
; Какую грязь?... Вы... Это... Думайте, когда говори-те...
; Ну мы же таскали это... вот и грязь...
Стеше начал доходить подтекст его вопросов. Признаться, она не думала ни о чём таком. Просто она была красива, счастлива и здорова, ей хотелось радости, счастья, хотелось, чтоб все были веселы, хотелось стихов, безумных поступков, хотелось этого полоумного бульдозерного поэта, а не этого до противности правильного, верного идеям Ленина партийца, хоть и сама была членом партии. Она на полном ходу стопорнула свои мысли и примирительно проворчала:
; Да ладно тебе... Вам... к словам придираться... На руки слейте лучше, вечно воды в кране нет...
В его отсутствие к нему в «рукомойник» – так это все называлось: и кабинет с портретами, и туалет, и там, где руки моют, инструктора-женщины забегали. Но чтоб руки мыть при нем – это позволить могла только Стеша. Он бочком прошел, донельзя втянув свой живот, и ему пока-залось, что Стеша не вжалась в стенку, не отодвинулась от него и даже, наоборот, проворчала: «Строят тут чёрте-что».
Валерий Петрович оторопел: он никогда не был с женщиной один на один вблизи, лицом к лицу, грудь к груди. Его поразило её тёплое, лёгкое дыханье, запах её тела, даже пота... В мозгу сверкнуло: вот оно, единение с женщиной, с ней всей, когда расстояние не существует... И он окостенел весь: и сознание, и голос, и дыхание. А она весело щебетала:
; Лей, лей... вот сюда, на локоточки... – а когда он отошёл в сторону, она наклонилась, обнажая затылок, – а теперь сюда, да тише, а то даже ниже потекло...
Он только и видел её ловко снующие по затылку пальчики и всю руку, локоток на уровне его лица, движение её лопаток. Она вытерла шею, выемку на груди, поправила кофточку и сказала:
; Ну как, хорошо?!
; Да! – отрывисто глотнув со звуком слюну, ещё хо-тел сказать он, но умную мысль так и не закончил...
Стеша впилась ему в губы поцелуем, до потери сознания, потом ухмыльнулась, и он ей ответил... Это было его первое падение партийной принципиальности, революционности, но было необычайно хорошо.
То был его первый поцелуй, а Стеша – первой женщиной. С этих пор ему часто стал сниться убитый активистами Игнаша, которого он ни разу не видел, но отец ему однажды сказал, что они абсолютно похожи.
КРУГИ СВОЯ. СОФЬЯ ПЕТРОВНА
Софья Петровна – Сонечка – к ней прибилось это прозвище, прошла все круги ада. Бег в никуда от этих чертовых активистов... Она, как ей казалось иногда, тот чёртов поезд помнит, даже прокуренный вагон, даже пса со страшно изуродованной мордой и эти Ломбардо, Буросы, Холодные, Горячие, Куцые балки, шахты «два-бис» (2-бис), «3-бис» (три-бис), «три-пять (3\5)», «10-бис (десять-бис)», Сахалины, Арчады, свиты угля, Иван-шахта – все въелось ей в сознание навсегда. Народ тут крепкий, бесшабашный, сильный, себя в обиду не даст. К тому же – вольнолюбивый, терпимый, многонациональный. Поэтому, живя в посёлках, а они всегда располагались вокруг терриконов, шахтных стволов и вентиляторов, каждый был патриотом свей территории и оберегал жизнь свою и близких, как мог. Каждый понимал её ценность, а к смертям привыкали, во всяком случае относились поспокойней...
Она росла среди всех: полукалеки бутчицы Соньки, своей матери Татьяны, Тимофея, Зеленского, Ващенко, цыганочки Дарьи и отца Петьки, канувшего в небытие, ос-тавившего свой грустный след на ее судьбе. Она о нём знала меньше остальных, так как он как-то сразу не прижился в поселке. Он был весь из неги, лени, сладострастия и эгоизма. За исключением Татьяны, его не любил никто, а поэтому его исход, за исключением её, пожалуй, прошёл тихо и незаметно. Дочка, так трудно явившаяся в этот мир, так ни разу не назвала его отцом. И она, и все прочие о Петьке не вспоминали, а то и забыли бы вообще, если бы ей, такой славненькой, всеми любимой, каждое утро сверяющей свою маленькую жизнь по жизни Володи Ульянова, круглой отличнице, не отказали в приеме в октябрята, даже отстранили от редакторства в газете «Внуки Ильича», где она старательно писала, рисовала, гордилась своим важным делом. Её учительница Катя Николаевна (звать её не Екатерина, а Катя), суровая на вид, часто оставляла её после уроков и, сидя на стуле, «пригортала» к себе и говорила: «Держись, серденько, тебе еще много придется страдать... – Потом немного подумав, добавляла, отвечая на немой вопрос Сонечки: – Это связанно с твоим отцом»... Сонечка только вскидывала свои синие глаза, глядя прямо душу учительницы, и спрашивала: «Он – враг народа?» «Я так не думаю, но что-то...» – твердо и неопределенно отвечала та.
Сонечка замкнулась в себе, но учиться стала ещё лучше, хотя от жизни в классе, на улице постепенно отошла. Октябрятских звёздочек тогда не носили, а одноклассники, боясь крутых кулаков её соседа Ершова, который стал её одноклассником в четвёртом классе, отсиживая добросовестно, за исключением первого класса, во всех остальных, вплоть до четвёртого, по два года, потом ей сказал: «А я её ожидал, чтоб...» Он не досказывал о самом сокровенном, о своём – он, тринадцатилетний, по уши был влюблён в десятилетнюю девчушку, вон такую беленькую, ск ладненькую, умненькую. Он влюбился в неё в один день, в полдня, когда его болезная мать пришла к Татьяне и попросила девочку: «Вот теперь вы в одном классе, а он даже таблицу умножения не знает..., можешь ты ему... это... помочь?» Татьяна прыснула в кулак: «Глянь на них рядом, он ведь в полтора раза выше, а ты – помочь...»
; Сонечка не в его звене, ей не поручается никакое задание, как же это? Она – дочь... – вздохнула Татьяна и совсем запнулась.
; А мне не нужны никакие звенья, я так, – зло отве-тила Сонечка, – по-соседски...
; Ну да, по-соседски, по-соседски... Ты понял, шало-пай?
На долгое время были забыты драки, разборки, набеги, кулачные бои, футбол, а в седьмом классе и вовсе Ершову затмила, всё заменила эта угловатая девочка, у которой вечно спадала из-за уха прядь русых волос и, свёрнутая в серпообразный изгиб, качалась в такт письма...
Её в очередной раз не приняли в пионеры, не награждали «Похвальными грамотами» как отличницу за год, в комсомол просто она не помышляла. Она и ещё десятка полтора детей врагов народа портили всю отчётность.
Они не сидели в президиумах, не выступали на плену-мах, не читали стихов со сцены. Завистников не было, так как ее учительница Катя Николаевна, своим авторитетом молча пресекала неправедные действия педагогов, поражая их придуманным ею же термином о педагогической целесообразности или нецелесообразности. К тому же, в шахтерских поселковых школах, которые позже назовут урбанизированными, аура особая: живут все рядом на одной-двух улицах и сказанное на одном конце улицы, к вечеру станет достоянием в другом конце. Тут дружба особая: все кумовья, братья, сватья. Спускаться на глубину триста-четыреста метров, в сверхкатегорийные по газу-метану шахты очень опасны для всех, а встретиться в лаве глаза в глаза с недругом только на карачках, когда высота лавы сорок пять сантиметров, а от груди забоя до забута метр-полтора, – не совсем приятно. Скученность людей вызывает особую монолитность всего, а особенно в человеческих отношениях.
Одноклассники в школе Сонечке и ей подобным ис-кренне сочувствовали, но относились по-мальчишечьи ровно. Она была не единственная в классе и не одна она часто ловила на себе сочувственные взгляды одноклассников, учителей. Но это была для них запретная тема.
Когда закончила семь классов, её буквально за руку взяла Катя Николаевна и отвела в педагогическое учили-ще.
Это был 1952 год.
Военная угроза ликвидирована, фронтовики, устав от рассказов о маршалах, командирах, лихих разведках, с тру-дом возвращались к нормальной жизни, подчас сожалея о временах своих побед и общей славе.
А Сонечка время от времени разрывала свою душу от обид, жалела о своём самом малом детстве, когда ей почти каждую ночь приходилось засыпать со слезами: «Ну как же так, я – лучшая в учёбе, красивей всех рисую, у меня чистые книги, руки, выучила такое трудное стихотворение о Сталине, прочитала с выражением по собственной инициативе, лучше всех, на родительском собрании. Но взглянув в глаза пионерской вожатой, вдруг поняла: свершится сейчас что-то страшное, нелепое, ужасное ... И оно случилось...
; Ну, если дети таких отцов, как у тебя, читают стихи о товарище Сталине, то нам всем позор... – сказала присут-ствовавшая на собрании родителей завуч Узварова, озирая орлиным взглядом родителей. – Позор школе, позор Вам, Екатерина Николаевна. – Она, не заметив сплошь осуждающих глаз родителей, продолжала : – Когда есть установка свыше о бдительности...
В классе стояла трескучая тишина, как перед взрывом мины. Всё занемело в ожидании... И мина, в образе изму-ченной и измотанной матери Ершова, рванула.
Тыча крючковатым изломанным пальцем в брошь Узваровой под свисающим подбородком, а другой рукой прижимая худенькие плечи Сонечки к своей груди, она со стоном, выходящим из силикозных бронхов, выпалила са-мую длинную речь в своей жизни:
; А ты не замай ея, не смей замать ея, нам за неё не позорно... Она моего... Ершова... это, вытащила, человеком сделала... А ты кого? – ей хотелось добавить – кого ты вытащила, человеком сделала, но слов не хватило и она уж совсем потеряла себя: – Ты бы лучше на своих детей гля-нула, чем на неё. Она чистенькая...
Родители стали покидать класс, в сердцах хлопая крышками парт. Задеревеневшая Катя Николаевна сидела в позе египетского сфинкса, а Сонечка, сдернув красную скатерть и залив её фиолетовыми чернилами, рванула из класса. Она бежала по улочкам, и переулочкам, промёрз-шим кочкам, проваливаясь по щиколодку в незамершие следы телег, возков, коней. Куда бежала, она не знала. Только бы подальше от этого места, от этой злой тётки... А она так старалась прочитать, выучить... Что им за дело до её отца... Почему о нём никто ничего не говорит...
У неё есть отец Тимофей Игнатьев и лучшего ей не надо. Работает, как раб, грубого слова не сказал, маму, пока была жива, на руках носил, а сейчас – весь в работе, дом построили, живут дружно... У неё трое братиков: старший Колька, покорный, смахивающий на девочку Валерий, бледненький Алексей, ею больше всех любимый. Правда, Колька с ними не живёт, он где-то работает вдали от них, где-то в тайге лес рубит. Ещё долго будет рубить, пока не заплатит за смерть. Когда-то у них перевернули всё вверх дном, пока не нашли самопал. Всех ставили по углам на колени, пока не скажут, где он. И потом по нескольку раз приезжали, рылись во всём. Говорили с целью «профилактики». Жизнь в семье была по временам невыносимой. А отец, после смерти матери, стал чаще приходить домой выпившим.
Братья всего этого почти не замечали, Кольке это даже нравилось, а вскоре он пошел по малолетке, потом по-революционному, по тюрьмам и лагерям, а остальным – было всё равно. Сонечка пыталась каждый раз бороться и упрекала отца, а он отвечал ей честно:
; Встречали горную инспекцию...
; На партконференции два дня...
; Профсоюзная инспекция – штука сложная...
; С нужными людьми надо было...
Сонечка однажды расплакалась:
; Есть ли хоть одна организация, которую бы ты не встречал?
Он как-то даже весело потрепал ее по плечу:
; По-моему, уже нет... У нас все поят всех... Ну ты – т-с-с только... Главное –кормить хорошо власть, профсоюз, лелеять партию, что-то и тебе достанется..., и нам... Вот, говорят, под богом ходим... А бог – это знаешь что? Это – деньги... – он легко переходил на зубоскальство, чего Со-нечка не смогла стерпеть, и она ему ответила:
; Так вы уже пропили все идеи... Испанию, Отечест-венную войну, Украину...
; Ты не путай Испанию – с Украиной, а об Отечест-венной – это святое...
; Да ты оглянись вокруг: наш Колька уже антисовет-чину несёт, Валера потерялся на идеологии, даже малый Алексей преклоняется перед Западом... Я их уже не удер-жу, не удерживаю...
Он резко, как это он мог, одёрнул:
; Про Отечественную и Украину не смей говорить всуе, это – святое, Родина. А про Испанию я тебе расскажу когда-то. А что Колька?
; Колька решил моего отца разыскать. Он говорит, что у него есть брат по отцу, даже два.
Тимофей сбросил остатки пьяного хмеля, сказал жест-ко:
; Брат в ссылке у вас есть, а отца лучше не искать.
Сонечка попыталась в своё время несколько раз поговорить с Николаем, но это его только раздражало. А потом он пропал на неделю. Появился чужой. Тимофей понял, что он узнал, и боялся за сына. Через неделю Николай показал сестре самопал и сказал:
; Вот что мы с Валерой приготовили для него... Ока-залось, что он и этого не стоит.
; Выбрось это, Колька! Нам и так хорошо.
; Вам – хорошо? А мне каково, когда я узнал это? Его выбрасывать нельзя. Его нужно разрядить.
Через дня три-четыре самопал разрядился случайно в соседского мальчика-шестиклассника. И жизнь рикошетом прошлась по судьбам и Тимофея, и Софьи Петровны, и Кохи Блатного, и Валерия Тимофеевича, и Алексея...
И это было в самом начале. Такое страшное рождение семьи, с болью, войной, смертями. А теперь взросление вместе со страной, Украиной, Донбассом.
Каждому выдалось своё... Но они чувствовали, что во-круг них уже происходит по-прежнему гадкое, липкое, как-будто их постоянно держат в зловонной купели, а она шипит, набрякает; глухо лопается этот пузырь, плюясь им в лица. Дыхания не хватает. Это зловоние идёт черной тя-гучей жижей из породы, серы, угля. И каждому своё!
Жизнь Софьи Тимофеевны протекала, как говаривала её подруга, завуч её школы, Дина Александровна, как в закрытом сосуде: можно только перетекать из стороны в сторону в руках кого-то более сильного, но даже менять свой цвет, окраску – невозможно. Прибитая со школьной скамьи клеймом дочери врага народа, приговоренная к учительскому рабскому труду с бесконечными проверками, тетрадями, планами, мероприятиями, да ещё не без помощи своего «братца», как они звали Валерия Тимофеевича, уже третьего секратаря ГК КПСС в начале «оттепели» она и вовсе растерялась. Тот убитый в детстве интерес к жизни, доброта, желание обнять всех людей, приголубить их, назвать братьями, сестрами было убито пролетарской дубиной – дочь врага народа. Сколько раз она пыталась узнать, кто у неё враг. Мать все любят и она всех любит, весь мир её любит. Отец Тимофей души не чает в ней, соседи-шахтёры глядят с явной любовью, Катя Николаевна, как наседка, до сих пор всех защищает от коршунов. В своей массе учителя не делят ребят на детей врагов или не врагов, и однажды Софьюшка набралась смелости и спросила у Кати Николаевны:
; Почему обо мне всегда так говорит эта?
В её лексиконе не нашлось слов, чтобы назвать учи-тельницу как-то недобро. Катя Николаевна, любившая всех своих учеников, присела на стул, долго молчала, а потом ответила:
; Да вы уже совсем взрослые, – хотела было отде-латься только таким ответом, но, встретив бусинки синих глаз Софьюшки, неожиданно сказала:
; Так она ж у нас партийная и должна...
; А почему у нас директор?.. Он не должен?
; Директор оплатил свой долг пятью ранами, – она вдруг захлопотала, – что это мы с тобой, ты только никому ни-ни... Особенно об Иване Григорьевиче? Ему и так...
На последнюю фразу о директоре школы Софьюшка как-то внимания не обратила, но после окончания педучи-лища, став коллегой Кати Николаевны, тайна приоткрылась: Иван Григорьевич был в плену, но имел очень уж большие заслуги, а поэтому был «прощён». Жена с «прощением» жить не захотела, но развода не давала. В тайну, что они сожительствуют с Катей Николаевной, была не посвящена только Софьюшка. В сорок три года Катя Николаевна забеременела, была осуждена на судебном заседании педколлектива (директор, парторг, профсоюз, заместители), была предана общественному порицанию. Сгорая от стыда, у Фроси сделала аборт, но от нервного срыва родила недоношенного ребёнка и умерла. Ивана Григорьевича, кавалера двух орденов Славы, исключили из партии за аморальное поведение. Вскоре он умер.
Исповедовался он Софье Тимофеевне, заступившей на его место, сказав речитативом:
; То, что творится, – преступление перед народом, Украиной!.. Вам ещё будет стыдно перед наследника ми. Пусть они будут умней. Софьюшка, будь всегда педаго-гом. Вечно служи делу, детям, а не партиям... Это вечно!
НА КРУГИ СВОЯ. АЛЕКСЕЙ
Алексей жил, как говорится, вне времени и пространства – он вовсе не реагировал на реалии жизни: отца понимал, любил и преклонялся перед его биографией. А тот чувствовал в Алексее родную кровь. То ли у них был заключен какой-то союз, то ли уговор, то ли клятва, но никто и никогда не узнал об их долгих душещипательных беседах, длившихся часами. Обычно это случалось тогда, когда Тимофей, уже согнувшийся под тяжестью своего каторжного труда приходил «распаренный», как говорила Сонечка. Он был весь розовый, шея красная; руки, покрытые синими прожилками вен и впившимися причудливыми рисунками породы и угля, он выкладывал на стол, любовно разглядывал и разглаживал их. А потом говорил: «Ты в своей школе пропадаешь, Колька – известно где, Валерий в своей партии, Алешка не из нашей семьи».
; Как живем, как живем? Только вдвоем.
Сонечка хватала пачку ученических тетрадей и уходи-ла в другую комнату, успев напомнить:
; Ну что ты говоришь? А мама? Разве она не с нами?
Тимофей порывисто обнимал ее за плечи, замирал.
Замирала и она, и горькие слёзы долго, молча каждый глотал свои... Сонечка, крепясь всем сердцем, всем своим комом нервов влезала в шкуру своей матери – Татьяны – во все тончайшие хитросплетения её судьбы, трагизм всей её женской шахтёрской доли и сама себе задавала вопрос:
«А можно ли что ещё придумать гаже?» А потом вспоминала, как мать была счастлива всем, как гордилась ими: и беспутным Колькой, и чопорным Валеркой, и кро-шечным Алексеем, а особенно ею, будущей учительницей. Тимофея она называла «отцом», «отец» и всё. В голодный сорок седьмой, когда, чтоб выжить семье, должен выжить кормилец, мать завела правило: лучший и больший кусок – отцу, шахтёру, сама же Татьяна сдавала на глазах, ссыхалась понемногу, но никто никогда, словом, взглядом, намёком не позарился на отцовское. Ненасытный аппетит Кольки порой не выдерживал:
; Есть хочу, умираю!
Татьяна черпала огромную кружку ключевой воды и протягивала Кольке:
; А ты водички попей, она ключевая...
После десятка кружек выпитой ключевой аппетит не особо унимался, но ожидать приходилось позднего вечера, когда отец и мать приходили из шахты. Бани на шахте не было, а поэтому отец с матерью мылись дома. Софьюшка свой, как она говорила, «выводок» усаживала на завалинке, и они рассказывали страшные истории про трёх богатырей, про трёх придурков-братьев, примеряя поочерёдно на себя их роли.
Выходило смешно. Но уж очень есть хотелось... Вале-рий подсаживался к матери, у той часто выпадал хлеб из рук на юбку или платье, а потом он попадал к нему. Колька это замечал и иногда покалачивал его за это. Он сидел напротив отца и во всем подражал ему за столом.
Алексей не выделялся ничем, ел, что дают. Однажды, по приходу родителей, Колька достал из рукава фуфайки толстенную жирную черную буханку хлеба, вычурно хлопнул ей по столу и скомандовал:
; Сонька, нож!
Алексей происшедшее не понял, у Валерия засияли глаза, у Сонечки потемнело в глазах, мать закрылась со стыда. Тимофей вспомнил глаза той волчицы, которая, предчувствуя судьбу волчат, в зелень взгляда вложила всю ненависть. Но заметив, что Сонечка заслонила Кольку со-бой, сразу сник:
; А это откуда?
; Плохо лежало!
; Так пойди и положи хорошо, – он, почувствовав, что нужно добавить ещё что-то, спросил: – Ворованное в этом доме? Где лежало плохо?
; У Томки. Там, знаешь, напрятанного сколько?
; Отнеси назад, – Тимофей захлебнулся ненавистью, а затем добавил ещё раз: – Ворованного в этом доме не бу-дет.
Он долго молчал, вне себя; Колька уперся о краешек скамейки, а отец вдруг огорошил:
; Отца Федора Ершова сегодня убило – вот им и отдай. Сонечка, помоги ему, а то у него храбрости не хватает.
; Хватает, хватает... – неопределённо сказал Колька. – Я сам.
; Вон! – взревел Тимофей, а потом резко с разворо-том влепил затрещину: – А это тебе за «Соньку»!
Татьяна, охватив руками Алексея, замерла, вперив свой взгляд в удивлённое и искривлённое лицо Кольки. Сонечка вскрикнула:
; Отец! Не надо!
А этот бусурман, быстро придя в себя, твёрдо сказал:
; Они там жируют, свиней кормят, а мы... – и выско-чил, прихватив буханку.
На улице он свистом подозвал собаку, суку со щенятами и скормил почти весь хлеб. Сам не притронулся. На улице встретил Шпарагу и сказал:
; Вот я у Томки взял буханку хлеба... украл... А те-перь вот несу, отдать?
Шпарага расхохотался до колик в животе:
; А буханка-то где?
; Сучка со щенками съели... А это доказательство, вот тебе...
; Молодец! Придумал же: доказательство оставил... А где это хранится?
; В вентстволе, там и не такое...
; Ну спасибо, парень. Народное достояние нужно беречь всем народом, – сказал он, швырнув остатки хлеба сучке. Это был последний кусок хлеба, который они име-ли.
Дальше в ход пошла посевная рожь. Но выжили...
Пережили они голод за счет сучки, которую звали Ро-на. Тимофей, владеющий некоторыми навыками дрессуры и чутьем охотника понимавший язык всей собачьей поро-ды, научил Рону брать след, гнать зверя, быть вожаком стаи. За годы войны зверей и птиц развелось много. Закон саморегуляции природы, когда перенаселение животных, а особенно зайцев, саморегулируется естественной гибелью от чумки, наступил на следующий год. В этом году Рона почувствовала собачьим инстинктом, отвисшим пустым выменем, надвигающуюся гибель и хотела повести семейство на охоту. Она давно поняла: в охоте её спасение. Но команды от человека не было, и она потихоньку тощала, бока отвисали, щенки погибали.
Однажды Алексей вышел за ней на околицу посёлка посмотреть, не пропала ли солодка. Но стоило ступить в изумрудно-зеленую пшеницу, как из-под ног сумасшедшим прыжком вылетел заяц и, сделав два-три зигзагообразных прыжка, понесся по щетине посева. Рона такого упустить не могла, она пару раз нюхнула его теплое гнездо, а Алексей сам с перепугу дал команду «Взять!» и залюбовался гоном. Заяц несся себе на погибель довольно споро и Рона стала, ему было видно с косогора, отставать. «Эх ты, дурак, – подумал Алексей, – так ты долго бежать не сможешь – выдохнешься! Дурак ты, дурак. Рона знает, что ты петляешь кругами или восьмерками, и она подождет, а ты сам прибежишь...» Развязку он знал, а поэтому собрал побольше перекати-поля, уселся в кустарнике на солнышке и уснул. Видел счастливые сны: вечно строгого, серьезного отца, красивую мать, от которой так приятно несло каким-то жизненным теплом, сестру Сонюшку, всегда грозящую своим пальчиком, брата Валерия, такого справедливого, не по-детски мудрого и себя, к кому больше всего льнул отец. А любил отец всех: Алексея, как самого младшего любили все, но отцу он нравился за основательность и честность; Кольку – за немальчишескую увлеченность техникой и отсутствие всякой лести; Валерия – за умение все брать под сомнение и дикую ненависть ко лжи; Сонечку – за то, что её не стыд-но было показать на люди.
Мать для Алексея – это он её продолжение...
Он готов был утонуть в этих снах, но разбудила Рона. Она бросила откормленного зайца к ногам Алексея, зло отогнав своих щенят.
Вот так они дожили до нового урожая, который на Ук-раине нагло отобрали в закрома Родины, но в этом году, правда, снизили цены на носочные изделия на семь процентов, нитки – на тринадцать, мыло – на одиннадцать... Почему-то снижение датировалось первым апреля! Выгребли все окончательно денежной реформой!
После того, как все выжили и сохранились, в душе ка-ждого из них посеялось какое-то предчувствие хрупкого, зыбкого мира, в котором они жили! Вроде бы и жили нор-мально, но тягостность их держала крепко, как говорится, в узде. Все начали вдруг стареть после смерти матери и начали понимать, что все держалось на ней. Сонечка часто вспоминала любимые ею посиделки с матерью, когда они усаживались на тёплую лежанку, прислонившись спиной к тёплой трубе и замирали: снизу тепло, со спины тепло, впереди – только вытянутые, до коленок оголённые, ноги. У Татьяны – уже слегка подсохшие, в ранах, с выпираю-щимися мозолями, расплющенным породой большим пальцем на правой ноге; у Сонюшки – прямые, точеные, чуть смугловатые, с легкими пластинками ногтей. Ноготь на правой ноге куда-то прятался под мизинчик; над ним они сейчас насмехались: чего он вдруг так.
; Это тебе досталось от Петьки, – неопределенно ска-зала Татьяна.
; От какого Петьки? – вдруг спросила Сонечка.
; Отца твоего, – ответила мать.
; А разве мой отец – не отец? – натянуто, даже трусливо спросила как-то по-детски Сонечка.
; Ты что, не знала?
; Что-то слышала. А где он?
; Лучше тебе не знать о нем ничего... Потому что страшно, – закончила разговор Татьяна.
Сонечка долго-долго плакала, а потом спросила:
; Он что? Вредитель?
; Нет, если бы... Он – изменник тебе и мне, а потом – лучше не говори...
; А этот отец, как? – не унималась Сонечка.
; Этот – настоящий... Только он был очень несчастным. У него была любимая – Жанна. Ее, беременной двумя, убили фашисты, и у меня была двойня, наши погубили...
; Как? За что тебя-то?
; За сокрытие вредителя...
Больше Татьяна не сказала ничего, а вскоре умерла. После похорон и траурных клятв тревожно стало на душе Тимофея. Он остался один, один на белом свете и вдруг его начал мучить вопрос – кто он и где его корни. Он долго пытался вспомнить деревню, район, город, откуда он ро-дом. Забыл начисто. Но брата Игнашку помнил хорошо, и вспоминалось, что фамилия-то у него другая, не его. А еще вспомнилось, как они сидели с отцом возле конуры, а мать рожала Игнашку, и каким несчастным выглядел отец... По-думал, что надо написать, разыскать, съездить на родину, и к Жанне и малюткам. Он так увлекся, забылся настолько, что уже видел себя в дороге, там, возле...
Потом наступило протрезвление: Испания-то сейчас фашистская, с их клятым врагом Франко, а деревни с таким странным названием, какое смог припомнить, сколько не лазил по карте области, нет.
Все-таки под ложечкой подозрительно сосало: нужно посетить хотя бы другие места... Институт, лабораторию, где Терехов рисовал его будущее, дом, где Жанна, отдав-шись ему, сделала его мужчиной... Хотя вспомнил, что дом тот был взорван. На его месте парк имени идола, с «погруддям», увешанным медалями. Профессор Терехов, как доходило до упоминания имени Тимофея в лекции, так и вспоминал, что тот ему не сдал два зачёта. Он еще жив, но уже очень слаб. А еще он очень похож на мертвую Жанну, особенно заострившимися скулами и двумя выпирающими бугорками надбровий... Тимофей все-таки поехал в институт и уже совсем собрался подойти к профессору, но испугался не его сердитого взгляда, а живого напоминания о Жанне.
Однажды вечером еще живой отец соседа Федора Ершова, несколько раз оглядевшись, позвал Алексея в укромное место и сказал:
; Тут есть весточка от брата твоего Кольки, они с моим Федькой на лесоповале вместе, так мой письмецо в вагоне из Мордовии отправил, вагон попал на Иван-шахту, так там подобрали и передали мне эту маляву.
; Кто передал, – выпалил Алексей, – эту маляву?
; Это тюремная почта, – уже хихикнул старый шахтер, – правда, без штемпелей и обратных адресов, но работает справно. Мы с Федькой так переписываемся... Скоро какие-то важные события ожидаются. Вот возьми, это только тебе можно... Нет, и Тимофею можно... Почитайте и сожгите. Валерке – ни в коем разе!
Алексей весь загорелся: прервалось дыхание, опустело в груди, резко прихлынула кровь к лицу. Когда он взял в руки этот влажный, отсыревший, пахнущий хвоей пакет, перестал себя чувствовать вообще. «Оказывается, – думал он, – в период окончательного этапа построения социализма, мудрого руководства «мозгом класса», у народа, который с «партией един», существует еще одна подпольная жизнь, например, цыганская почта... Значит, мы не едины, а получаемые от Кольки письма, похожие, как близнецы, одно на другое, – это только напоминание о себе...
Дома были все: отец что-то мастерил в курятнике, Соня проверяла тетради. Валерий читал «Правду», выписывая цитаты в тетрадь. Алексею ничего другого не оставалось, как пойти в туалет, закрыться и раскрыть наглухо запечатанный, пухлый, пожелтевший конверт. Он был грязно-желтый от времени, и нечистот не одного десятка державших рук, отдающий плесенью и хвоей, но запечатан намертво.
Включив свет, Алексей погрузился в чтение. Почерк брата был ровный, соединения букв почти отсутствовали, буквы – прямые, одна в одну, без зачеркиваний и исправлений. Заглавные буквы заметно выделялись. Это был почерк крупной, сильной личности, знающей себе цену, прирожденного лидера, руководителя. Но то, что он писал, для Алексея было ново, ново и преступно. Алексей внутренне боялся получать от Кольки письма, да и все больше, зная его настрой, образ мыслей и возможной ответственности за переписку с ним, «без права переписки» у него статья... Письмо его захватило сразу и поглотило в мир мыслей, совсем иного направления. Оно, по размеру в шесть тетрадных листов в мелкую клеточку было без единой помарки, но полное незнакомого Алексею смысла. Со второго абзаца он писал об увлечении биологией, наследственностью и проблемами мутации, о том, что в основе мироздания лежит эволюция, а не революция, о том, что любая революция преступна, кровава. Это – всего лишь борьба за власть, а любая власть преступна, ибо она – корпоративна. А некто, чтобы не дать себя победить, готовит к своей защите стаю – народ. Муд-рый правитель – бред, власть всегда преступна и замешана на крови... Он по косточкам разбирал учение Вейсмана, Лысенка, Менделя, Дарвина.
Колька, его брат, его род и кровь, отрицал все: бога, революцию, большевиков, материализм, власть и как тако-вую – веру.
Такие вещи Алексей читал впервые. Впервые он читал не официальное письмо, а послание к нему, брату, самому дорогому человеку. Его письма стали для Алексея таким откровением, что он набросился на научную литературу, реферативные журналы и стал смутно чувствовать свою стезю.
Он так засиделся в отхожем месте, что его стал выго-нять Валера с «Правдой» в руках. Он тоже зашел в нужник и зачитался передовой настолько, что его стали искать. Сам Корень стал его разыскивать, даже послал машину. Горд вниманием к своей персоне, доволен собой, Валерий Петрович всё же в душе был неспокоен: что случилось? Или что-то произошло экстраординарное? «Может, новое назначение?» – подумал он.
Был март. Ранняя весна впрыснула в Донбасс необыкновенное тепло и радость. Черные от угольной и породной пыли воробьи купались в лужах талой воды, синички распевали свои свадебные песни, галки, грачи молча носились в бескрайнем небе, ища себе пару. Народ, переживший лютую донецкую зиму с её восточными ветрами, выглядел бодро, но, как всегда, озабоченно.
В горкоме как-то траурно тихо и натянуто. «Как на похоронах...» – подумал Валерий Петрович, которого все сотрудники звали «Валеркой» за глаза. Его недолюбливали за молодость, неопытность, быстрый карьерный скачок: в девятнадцать – уже секретарь. И он это остро чувствовал, очень злился, порой доходило до слёз. Его терпели, но не воспринимали. Ему хотелось закричать: так я же верной дорогой иду, не нарушая линии. И такой правильный, та-кой верный, такой морально-чистоплотный. Он чувствовал, что находится в каком-то вакууме, он – нелюбим никем.
Когда он появился, поздоровался без рукопожатия, когда заметил, что сегодня руки не подают, то забился в уголок президиума и стал озираться вокруг. Он подумал:
«Все что-то знают и молчат... Может, с должности снимают, может, снова чистка? Антипартийная группа, мо-жет?» В конце концов, он не выдержал и спросил у на-чальника шахты Ивана Белого:
; Что произошло? Почему?
Тот с высоты своего роста глянул ему прямо в глаза:
; Сталин почил в бозе... Что, не знал? А тебе бы надо знать, ты ж пропаганда... А теперь послание с того света прислал.
В это время появился Николай Петрович с секретарём обкома, который объявил о недавней кончине И.В.Сталина, назвав все его регалии. А дальше – как положено, о закрытом письме ЦК КПСС – от «перестало биться» до «спи спокойно, мы коммунизм построим».
Даже краткое выступление Курского было для всех ударом, а для Валерия – трагедией. Он ещё не осознавал всех последствий и известие принял, как огромное личное горе. Целое поколение с Ним, а теперь без Него. Ещё не-сколько лет назад – 70 лет, а теперь его нет. Валерий Ти-мофеевич вспомнил его стихотворение:
И знай – кто пал, как прах, на землю,
Кто был когда-то угнетён,
Тот встанет выше гор великих,
Надеждой яркой окрылён.
Он бубнил это про себя, пока Белый не поёрничал ему в тон: «Встанет, встанет, выше гор великих? Не дай Бог ещё раз».
«О чём это он? Пал на землю прахом? Окрылён?» – обрывками путались мысли.
Когда умер Отец всех времён и народов, его карательные и прочие органы стали постепенно уходить в небытиё, оставив после себя культ больших и маленьких личностей. Даже расстреляв всех своих верных цепных псов, этих берий, Меркуловых, абакумовых, он оставил дожить до глубокой старости кагановичей, вы-шинских... Последний не успел дописать отеческое напутствие «будущим поколениям».
Перед Пленумом заведующий отделом пропаганды и агитации Курский Николай Савельевич, курирующий учебные заведения, милицию, суды, прокуратуру имел беседу с Николаем Петровичем. Курский, со строевой вы-правкой, был тогда в блестящих сапогах, офицерских го-лубых галифе, которые подходили к его иссиня-голубым глазам.
Теперь он был в двубортном, отлично сшитом, босто-новом светлом костюме в тон сорочке, галстуке, мягких туфлях, но по-прежнему хитер, вкрадчив, сладкоголос.
И ничто не предвещало злого... Начался Пленум.
(Это уже после XXII съезда, после знаменитого выступления Хрущева, что-то уж очень быстро стали забывать Сталина, да и не слишком почтительно обходиться с его верными «сталинцами». Народная молва зла и безжалостна; она не щадит никого – ни правых, ни виноватых. Перед ней все равны, а история со временем разложит всех по их заслугам и деяниям, даже если всё это было до Рождества Христова.)
Закрытое письмо, после туманного вступления Курского и присутствовавшего с ним Веникова Анатолия Ивановича, инструктора свыше, было поручено прочитать Игнатьеву.
После прочтения Валерием Игнатьевым закрытого письма ЦК КПСС в президиуме воцарилась, уже точно, гробовая тишина. Такого массового шока не ожидал никто.
Все сидели, вперив тупо глаза в зеленую скатерть столов, красные спинки стульев, красные сидения кресел отсутствующих.
Курский понял, что все ожидают, с чего он начнет. И он начал, обращаясь к Кореневу:
; Ну, и что мы об этом думаем?
Тот с грохотом отодвинул кресло, поднялся тяжело, стал грузно переминаться с ноги на ногу, собираясь с мыслями, но раздавшийся с места рокочущий голос начальника участка Ивана Калистратовича Долбни предварил все:
; Стыдно-то как... Сколько люду перемололи? Бакланов, Чуднявцев, Страхов, Ващенко, цыгане, Саркисов, Гугель. Как после этого в глаза людям смотреть?
Вон сидят в приемной...
Называя каждое имя, старый шахтер как вколачивал гвозди в гробовую доску, поименно вколачивал погибших в память всех, тут сидящих, «совести нашей эпохи».
; Как теперь жить будем? С такой грязной партий ной совестью?
Его прервал Курский:
— Ты партию не тронь! Не смей! – он своим орлиным взором оглядел всех. И сочувствующих не увидел. Его это совсем вывело из себя, и он продолжил: – Партия жива, она нашла в себе силы открыто признать ошибку.
; Если только в этом ее силы, то... А почему письмо закрытое? Народа, рядовых партийцев боимся??
; Не смейте перегибать палку! Культ личности – это одно, мнение партии – другое.
; Так надо, значит! – это «так надо» зловеще повисло в воздухе, сказанное Вениковым. Неужели так будет веч-но, всегда?
; А миллионы замордованных, в голодомор, в Гулаге, на Колыме, – это не в счет? – напомнил Иван Кали-стратович Довбня, член ВКП(б) с 1942 года, принятый в партию в Сталинграде.
Выглядел он страшно: глаза налились кровью, шрам на щеке побелел, вшитая пластина на макушке пульсиро-вала, осколок под правой лопаткой зашевелился... Он на минуту даже потерял сознание, затем пришел в себя, достал партбилет, оторвал свое фото и швырнул на стол Кореневу. И партийный билет, ради которого совершалось столько подвигов, подлостей и в том числе преступлений, превратился в жалкую бумажку с оторванным листком с его фотографией. Теряя сознание, надрывно просипел, об-ливаясь потом:
; Осколок в спине, осколок не трогайте...
В бессознательном состоянии его перенесли в кабинет Валерия Тимофеевича и положили на мягкий диван. Он то приходил в сознание, то терял его; что– то хотел сказать, пытаясь достать рукой до спины. Он никого и ничего не понимал, пока не появилась Стеша:
; Переверните его на живот, так ему должно быть больно!?
Валерий Тимофеевич, весь бледный и потный, лопотал деревянным языком:
; Я не могу это вынести, он умрет, позовите кого-нибудь... Я не видел такого...
Стеша взорвалась:
; Бери под руки, тряпка! Не видел он? А что ты ви-дел? – рычала она, а потом, засопев, снова добавила:
; Вообще, что ты видел?
Тут неожиданно-негаданно заскочил в кабинет поэт от бульдозера Бурлов и не совсем любезно оттолкнул Вале-рия.
; Отойди, мы сами...
Они вдвоем перевернули Долбню на живот, Бурлов дернул сорочку вместе с майкой и, взглянув на складки глубокой раны вдоль хребта, сказал:
; Так вот о чем он пытался сказать!
Бурлов стал ощупывать рану, а потом, расправив складку борозды, оставленной осколками, заметил:
; Это осколок, видимо, зашевелился... трогать нель-зя... У моего отца также...
Валерий звонил в рудбольницу. После десятой попытки он, наконец, связался, а когда сказали, что возможен летальный исход, Стеша уже держала перед глазами изумленного Бурлова длинный, с полпальца, потемневший кусок металла – осколок.
Пенящаяся кровь сначала наполнила рану, а потом хлынула толчками, заливая ковер.
Ее сначала не очень было заметно из-за того, что она впитывалась в красную дорожку ковра. Но потом она потекла к столу Валерия, вызвав у того очередной шок:
; Что вы наделали? Вы же убили человека, мне вот сказали, что летальный исход... Я позвоню...
; Звони, звони, – и уже обращаясь к Стеше, сказал Бурлов: – Кровь надо остановить...
Бывший пограничник Бурлов был во всяких переделках на туркестанской границе и знал, как это делать. После остановки крови Калистратович застонал, открыл глаза и пытался им что-то показать. Когда они сообразили, оба усмехнулись: около канцелярского стола, свернувшись калачиком, лежал бездыханный Валерий. Бурлов держал зажатую крепкой рукой рану, а Стеша плеснула прямо из графина воды в лицо Валерию, тот застонал и открыл глаза:
; Извините, я, кажется...
Ответить ему не успели: появилась бригада медиков. Довбню послушали, остановили кровь, и главный хирург Гриневич сказал:
; Ты не в одной сорочке родился, а в двух... Этот ос-колок тебе ничего хорошего не сулил. Мы побоялись его трогать. А вот Коля осмелился, или это ты, Стеша?
; Мы вдвоём.
; А чем же вы его зацепили?
; Да вот у неё инструмент в сумке оказался, – Бор-лов показал глазами на пинцет для выщипывания бровей.
Гриневич взял пинцет, покрутил и сказал, обращаясь к своей бригаде:
; Вот, учитесь, как осколки доставать, и главное: чем... – а потом Валерию: – А ты что, казак, первый раз кровь увидел? Смотри, вот она какая красная – поменьше б её лилось.
Он завернул в салфетку осколок, уже совсем побурев-ший, протянул Стеше и сказал:
; А это ему вернешь, когда поднимется. Это у него уже восьмой в коллекции. Видишь, вся спина в шрамах? Это миномет противопехотный так начиняет людей метал-лом.
Пленум не прервался, не остановил работу ни на минуту, ни на секунду. Были приняты «Мероприятия по работе среди коммунистов» и «Мероприятия об усилении разъяснительной работы среди населения и молодёжи». Все осудили культ личности Сталина, об антипартийном поступке Долбни И. К. доложили секретарю обкома, обсудили, исключили его из членов партии. Николаю Петровичу вместе с Валерием Тимофеевичем вынесли партвзыскание – выговор с занесением в личное дело. Но на должностях оставили обоих. Валерия Тимофеевича по молодости и неопытности, Николаю Петровичу Курский Н. С. предлагал, правда, осторожно, присмотреться к себе самокритично. Веников мнение Курского поддержал, но секретарь обкома Волошин их резко оборвал: «Такого права Вам бюро не давало! Пусть работает Николай Петрович спокойно».
После пленума необъяснимыми путями сплелись судьбы поэта Бурлова, студента электротехникума Альбер-тика и инструктора отдела пропаганды и агитации Стеши.
Бурлов разразился своим гневом и презрением в сти-хотворении «Осколок».
Альбертик – «просветил» Николая Петровича своими, молодежными, взглядами на культ личности, на взаимо-действие партии и комсомола.
Стеша – резко бросила Валерия и так ей нравящуюся работу в горкоме и пошла на учебу в медицинский инсти-тут.
А Николай Петрович совсем потерял покой. Ему стало казаться, что он всю жизнь на кого-то работал, выполнял чужую сатанинскую работу. А вот сейчас ему нужно ещё и эту волчью стаю оправдать? Их проще всех перетопить, как он когда-то волчат... Хотя тех было так жалко... Кто же виновен в революции, в гражданской войне, в пакте «Мо-лотов – Ребентроп», в геноциде украинского народа? Как могло случиться, что параноик Ульянов В.П., унаследовав идеи старшего брата-террориста Ульянова А.И. и всей благородной семейки, оказался связанным с абреком Джугашвили И.В., кровавый след за которым исчисляется миллионами жертв? Все эти Камо, Халтурины бросили великую империю в кровавый омут р-р-революций, гражданских войн, Отечественной войны. А недоучки-семинаристы вкупе с полуграмотными буденными, воро-шиловыми, ежовыми, калиниными (всесоюзный староста) и жен за собой утащили. Жены любителя «балеринок» Калинина и второго человека в СССР Молотова мыли золотишко, стирали чужое нижнее бельё. Вместе с «врагами народа» Георгием Жженовым, Лидией Руслановой содержался, тоже как «враг народа», земляк автора Иван Емельянович Попович, в сорок третьем году схлопотавший двадцать пять лет за дезертирство и измену Родине, которых не было (он позже очень выручил Коху-блатного и Фому Слунина). Тогда, в Отечественную, когда каждый на счету, лихому командиру разведки, старшине полка, Поповичу Ивану Емельяновичу двадцати трёх лет в жизни везло.
Он был решителен, спортивен, лукав, с двумя Слава-ми, попил много крови фашистской нечисти, освобождая свою малую Родину – Гуляй-Поле. И надо же такому слу-читься, что его часть проходила в шести километрах от его родного села Варваровки. В ночь на 13 сентября получил отпускную на сутки в уже освобожденное родное село, на свидание с семьей – женой и сыном. Комполка, подмигнув, даже посмаковал:
; Смотри, Вань, не опозорься... Жена-то у тебя как?
Иван от радости, для смеху, брякнул «под дурака»:
; Да ничего вроде – сынок есть. И соседи не обижа-лись.
Комполка и взвод грохнули со смеху, а Иван весело, забросив за спину вещмешок с натолканными в него продуктами, мылом, портянками, собранными в разведроте, петляя по тропам ему хорошо знакомой Скотобалке, сгинул в темноте. К полуночи уже стучал в окно. Измученную ожиданием Ганну от неожиданности пришлось долго приводить в себя, пока его не признал трёхлетний сын:
; Мамо! Так це ж тато! Чого плачеш?.. – и показал на пожелтевшую фотографию, ещё ту, довоенную.
Только пришла в себя, только тогда она познала радость недолгой встречи, и они не почувствовали разлуки – на целых восемнадцать лет. Отпускная у него была до подъёма следующего дня.
Целый день он как сумасшедший копал под осень ого-род. Сын и Ганна крутились рядом. Сбежались солдатки всего села, каждая расспрашивала о своем. Иван отвечал по-военному кратко, по-русски, что придавало ему особую значимость, а когда к вечеру собрались соседи, Иван выставил на стол флягу спирта, под разноголосицу звона медалей произнес тост за Родину, за Сталина, Ганна прижала к себе сына: вот какой он у нас!..
; За Сталина!
Прощаясь на мостике через полувысохший Гайчур Ганна сказала:
; Ти тильки вернись. Я все життя буду чекати... Може ж, ще дитинка буде?
Иван залихватски набросил на плечи полупустой вещмешок и понёсся по шатким лагам через Гайчур. Скрываясь в посадке оглянулся. Ганна, его Ганя, содрав с головы белую косынку, размахивала ею на прощанье... У него мелькнуло в голове: почему-то тоскливо на душе. Уж очень тоскливо.
В селе было пустынно. На месте, где стояли кухня и батарея полковых минометов было чисто, даже подметено. Встретившийся ему сонный дед сказал, что часть ушла в том, показал рукой на железнодорожную станцию, направлении ещё вчера утром, а сейчас никого нет.
Иван, не раздумывая, рванул на станцию. Воинский ушёл вчера днём, оказалось, в комендатуре есть военные.
; Слава Богу! – воскликнул Иван и быстро направил-ся в комендатуру.
Там был пир горой. Гоготанье, пьяный угар, расхристанные воротники гимнастерок, голубые околыши фуражек, портупеи – всё это лежало общей кучей на кровати, прямо на вышитых красным и черным крестиком подушках, над кроватью – рушники, в углу – печальные образа, с тоской взирающие через еле заметно горящую от отсутствия кислорода, обилия табачного дыма и матов керосинку. Это «тройка» отмечала очередное заседание.
Появление Ивана ни на кого не произвело особого впечатления. Только вблизи сидящий скомандовал караульному:
; Закрой его в водокачке, утром разберёмся.
Разобрались только на третий день, когда Иван уже готов был ломануть из-под стражи. Он только и успел уз-нать, что комполка подорвался на мине, отпускную он забыл дома на окне. Пошлите, тут километра четыре напрямик.
; Вот схлопочешь вышку за самовольное оставление полка, тогда и узнаешь, – съехидничал старший лейтенант.
Других доказательств его отпуска не было. А он фак-тически собирался сбежать на поезде в обратную сторону от фронта. – 25 лет без права переписки за дезертирство и измену Родине. Обжалованию не подлежит, – звучало восемнадцать лет набатом в его голове.
Дальше были товарняки, жуткий холод, цирковая труппа, дружба с Георгием Жженовым, Мордасовой, Руслановой... Затем – неожиданный перевод в Мордовию. Там он и встретился с Кохой Блатным и научил его уму-разуму и дружбе с малолеткой Фомой, который крутился в лагере и за лагерем. Иван Емельянович успел давно догадаться: да о Фоме просто забыли, а он никому не мешал, тринадцатилетний, живой, любознательный пацан льнет к любому. Его уже давно бы опустили, но смотрящий запретил.
Там же Иван Емельянович познакомился и сдружился, даже страшно сказать, даже подумать, с женой В.М. Мо-лотова – его землячкой из Полог – Полиной Жемчужной.
Она-то, после смерти И.Сталина посодействовала бы-стрейшему освобождению Кольки и Фомы, как малолеток. В марте 1957 года, мало того, она помогла разыскать мать Фомы – Елизавету, а потом они уже вместе разыскали бра-та Фомы – Петра. Как бы, наверно, удачно сложилась их дальнейшая жизнь, если бы Петру «не взбрендило», как говорил Фома, уехать в столицу казачества, на Дон, в Но-вочеркасск.
О позорной смерти Петра, отца Фомы, от удачного броска вил цыганенка Янки никто не вспоминал. Мать с сыном Петром поселилась в селе рядом со столицей Дон-ского казачества, но работать уже не могла. Её донимали женские хвори, как следствие двух нелегальных абортов, сделанных бабкой в селе, и получившей за это семь лет за-ключения. А беременела мать оба раза от пьяного Петра, которому вдруг стало нравиться насиловать её ещё кормя-щей, ещё с молоком, которое он отсасывал. Имя мужа Петра она никогда не произносила, а сына Петра, как в частых письмах, так и в обращениях дома, называла ласко-во «Сынок» или «Сына», на казаческии лад. А второй «Пётр», родившийся на поселениях, как-то не очень прибился к Елизавете и поэтому легко уехал с Колькой на «шахты», как тогда говорили. Фома даже попытался обидеться, приревновать к брату, но она так нежно на него смотрела, что тому стало до боли стыдно за свою обиду. Вскоре Фома уехал от матери в Ростов, а потом на Дон-басс, на учебу. Сначала в горный техникум, потом в строи-тельный институт.
Пути Петра разыщутся уже позже, после событий в Новочеркасске, в совсем иной сфере.
НИКОЛАЙ ПЕТРОВИЧ.
ТРИ ЭПИЗОДА
Все послевоенные годы Николай Петрович, первый секретарь городского комитета партии, прожил в трудах, как во сне: единой ночью. Жизнь разбросала прежних товарищей, на которых можно было опереться, с которыми можно работать. Одни погибли в войну, многие – особенно молодые капитаны, лейтенанты – после войны, когда война ещё несколько лет продолжалась с лесными братьями. Многие, особенно упорные, враги после войны получали дополнительные сроки – ещё недоперевоспитал-ся и ещё получали по десять-пятнадцать лет ссылок, поселений, тюрем, особенно военнопленные...
Стране нужен был хлеб, уголь, металл. Армейское обмундирование, даже офицерское, держалось на потных плечах несколько лет. Каждый понимал, что сейчас надо ещё учить, лечить, рожать, строить шахты, заводы, жильё. Отсутствие специалистов, выкошенных кровавой войной и нашими «генеральными палачами» – Сталиным, Вышин-ским, бывшим меньшевиком, выдавшим в 1917 году ордер на арест Ленина, Руденко, Ульрихом, с соизволения ЦК ВКП(б) введшим в практику НКВД правомерность применения «грубой силы» (письмо И. Сталина секретарям обкомов, наркомам, и т.д. от 30 января 1937 г.) принесло свои результаты: СССР остался наедине с холодом, разрухой.
И чем больше Николай Петрович вникал в дело, тем больше ему становилась непонятней партийная политика и все её партийные принципы. Китайский принцип: «Главное дело – кадры» становится сталинским лозунгом «Кадры решают всё!». И даже в Отечественную войну, в голодовку машина Сталина исправно находила и рубила головы врагов...
Последние события всколыхнули всё: и сознание, и общество, и нравственные устои.
Как ему стало казаться, кто-то сильный, мощный, противодействуя силе еще больше, раскручивает тонкое плетиво узлов, завязок и других хитросплетений, окутавших такой могучий организм, как народ. Его терпенью пришел конец. Глухое молчанье гражданской войны понятно: перетерпим жалкое наследие прошлого, уничтожим эксплуататорский класс, победит во всем мире коммунизм, тогда заживем!
«Но коммунизм не побеждал... Враги, везде одни вра-ги, – они-то нам мешают, а их ни много, ни мало, более 10%, так это явных, признавшихся, а сколько тайных, невыявленных. Вот и приходится проводить чистки», – думал, оправдывая мудрую сталинскую политику, власть имеющий... А старый шахтер Степаненко, фронтовик, вся грудь в наградах, думал не так, и не только думал, однажды в сердцах сказал: «Плевать мне на ваши трудности, залезь в забой, дважды Герой Никита Сергеевич! Попробуй на заднице выполнить норму в забое крутопадающих пластов, 45 сантиметров, удержать отбойный молоток, когда крепежа не хватает, воздуха, вагонеток, поднять производительность механизмов, сэкономить на тонне угля киловатты электричества... И всё это за сто пятьдесят рублей...» Так думал и металлург, стоящий на вечной стоянке со своей кочергой под греческим Мариуполем, позже переименованным в Жда-нов.
«Хороша Советская власть, если к ней пристроиться по уму, – думал партийный функционер. – Под огнедыша-щее горло домен – это для дураков. В сверхкатегорийную шахту – для мудаков, в колхозы – это для тяглового скота и баб с оравой вечно голодных лупоглазых пацанов, сдыхающих немытых стариков и старух...» – подумывал любой власть имеющий...
Коренев Николай Петрович спал на мягкой тахте под мягким светом торшера и боялся пошевелить руками или ногами, а ещё пуще – головой. Он не терпел алкоголь в любом виде. Даже небольшая доза, как он говаривал в кру-гу близких, делала из него больного, дурака... От стучащих в виски, в глазные яблоки болей он сходил с ума. Тогда он мог только лежать недвижимо, открывать и закрывать гла-за и думать. А на кухне племянник Альбертик тихо шумел водой, моя посуду и напевая черте-что.
; Вчера мы проводили закрытое заседание бюро горкома партии об итогах работы 22 съезда КПСС и о закрытом письме ЦК, – пытался оправдаться Николай Петрович перед племянником, который, выводя мелодию без слов, подтанцовывал, выдумывая дикие позы, необыкновенные па. Казалось, его тело не имело позвоночника, а состояло из каких-то мелких составляющих частей, соединённых шарнирами, которые исправно двигались в такт тамтамам, звучащим – у него в голове – для всего тела органично и естественно. У него всё прыгало, летало, двигалось, но никогда не падало, не разбивалось.
; Нам сие известно давно, – картинно начинал изъясняться Альбертик. – Только не очень понятно: как вы это народу объясните все, мон шер? Партия, целая партия не доглядела за своим вождем, его культом личности? Согласитесь: козырей у вас нет!
; А знаешь-то ты откуда? – с тоской спросил Николай Петрович...
; «Самиздат» работает исправней вашего отдела пропаганды. Вражеские голоса, как вы говорите, поубедительней и оперативней, уже нет помех для них...
Он мог быть артистичным, опереточным. Без перехода, став в позу жеманницы, отведя руку с половником в сторону, а вторую – с оттопыренным мизинчиком – приложив тыльной стороной ладони ко лбу, уставившись томным взглядом из-под опущенных ресниц, произнес женским голосом:
; Ах, оставьте, сударь, эти разговоры, оставьте! Я знаю больше, чем вы нам позволяете... Мы знаем больше...
«Вот чертов Альбертик!» – в душе воскликнул Нико-лай Петрович.
Ему можно было только удивляться, или восторгаться. Он был так предупредителен, исполнителен. И, главное, всегда бежал впереди надвигающих событий, проблем и обстоятельств. Не отдыхал он никогда: читал, монтировал какие-то схемы, мылся, убирал в квартире, занимался ин-дийской йогой по каким-то тёртым-затёртым книгам. Он был раскрепощён, но непривычен. А сейчас еще и таинст-венен, как все молодое поколение...
Николай Петрович наблюдал за ним в трюмо и думал: «Вот уж точно не похож на нас... Уж очень не наш...»
И начал вспоминать: кто же он такой и, вообще, отку-да взялся. Получалось, что он ничего о нём не знает.
С год назад он ворвался к нему в дом, а потом – в жизнь, назвавшись сыном его друга, о котором Николай Петрович уже забыл. Забытый друг был его одноклассником, с которым они не могли поделить бедненькую девочку... Это когда дед его увёз в Киев по совету Мироныча. Дальше – сплошная темень в голове.
Вспомнилась только мать девочки, учительница, кото-рую звали в школе Маргаритой...
Вот и всё. «Альбертик», – так он представился, а на второй день стал хозяином в доме. Он умел делать всё: мыть, стирать, мастерить, гладить, класть стены, метать ножи, топорики... У него всё стреляло, летало. Он гнул прутья на груди, пятаки пальцами. А начал он с того, что во второй день сообщил:
; Николай Петрович, я уволил из нашего дома Галю.
; Так она оформлена... на шахте. У нас она... – заика-ясь и краснея, попытался оправдаться тот.
; Так пусть идёт в коллектив, там хоть чему-то научится... Вы для неё – барин, она вас не любит... – отпарировал этот чертов Альбертик, вращая в руках тарелку.
; А для тебя я – кто? – боялся услышать подобный ответ Николай Петрович.
; Бабушка Маргарита сказала, что Вы были порядоч-ным мальчиком, хорошим учеником, а мама была в Вас влюблена; отец сказал, что Вы – не подлый... Я вам мешать не буду... Мама умерла давно, бабушка с отцом за грани-цей. Мама и бабушка о вас часто вспоминали. Отец работал шпионом в Скандинавии. Сидит четыре года, ещё десять – если не обменяют... Бабушка в психбольнице. Отец посоветовал к вам...
; Ну тогда: «Правь, Великобритания!» – пропел строчки гимна Великобритании Николай Петрович.
На том и порешили. Альбертик «авгиевы конюшни», как он говорил, вычистил, безжалостно уничтожил лиш-нее, достиг максимума удобства быта по электрической части, поставил дистанционные включатели, а кое-где – автоматику или полу автоматику. Глядя на плоды его труда, Николай Петрович постепенно восстанавливал лица его отца и матери, их характеры, наклонности и окончательно утвердился, к своей неожиданной радости, что он – лицом в мать, характером, натурой – в отца. Тот был такой неугомонный.
Однажды Николай Петрович, долго примеряясь, спро-сил всё же как можно поучаетливей:
; Альбертик, а как у тебя с учёбой, а то разное гово-рят?
; А что, уже говорят? – прямо в глаза спросил тот..
; Да против нашей механизации выступаешь, автома-тизации... и дальше – химизации...
; Дальше? Больше меня никогда не спрашивайте об учёбе. Я прирождённый отличник! У меня никогда не было четвёрки. Если учитель собирается ставить четвёрку, то ему приходится объяснять за что? Так что за это не волнуйтесь?
; Да жалуются на тебя: авторитетов не признаёшь, выступаешь против, на политбои вызываешь...
; А-а-а, приходил Овсиенко, политэконом наш, в про-пагаду вашу спрашивать разрешения, согласия на полит-бои... Так Игнатьев ваш не порекомендовал... На улице 55-ый, весна, оттепель. А чего бояться? Уголовников, кото-рых всех выпустили, многомиллионную армию, танков, кораблей? Бойтесь своего народа больше, даже себя бои-тесь...
; Вот ты какой? – прервал Альбертика Коренев и по-думал, что смутил. Но ошибся.
Тот отпарировал:
; Вот такие мы, молодые!
Он долго лежал молча такой несчастный, расплавленный, разжиженный с жуткой головной болью, перебоями в сердце и дикой революцией в желудке, когда вошел Альбертик со стаканом бурой жидкости в руке:
; Что, туго??
; Ой, не говори!
; Выпейте, сразу полегчает. Пейте, пейте, и через де-сять минут, как огурчик!
; Правда? – как-то жалко спросил Николай Петрович.
; Это ест истинно русский произведений – опохмелка называется, – коверкая слова, стоя в позе нэпмановского официанта революционных времён говорил ехидно Аль-бертик.
; Ее, бой, – согласился Коренев, примеряясь к опо-хмелке.
; Это по-нашему, джентльмен, – весело ответил Аль-бертик, – а теперь в люлю?
Когда Николай Петрович проснулся, была ночь. Он вышел в палисадник и уселся на прохладную скамейку. Обхватив руками колено, уставился в бездонье неба. На него высвечивались глаза миллиардов звезд. Самое страш-ное: они все смотрели, не мигая. И... молчали... Если ве-рить, что это наши предки на него смотрят: и дед Корень, и бабка, и отец, и мать? Последних троих он не знал, а вот они видели его всю его жизнь, наблюдали за ним? И мол-чали.
; Как же мы расстались, не встретившись, – ударился в мистику Николай Петрович. – Как мне вас различить среди миллиардов других? А вы-то наблюдали за мной и так же молчали целых полвека и теперь знаете обо мне все: как мы жили, что и как натворили?
Как после этого нам могут верить люди, как им смотреть в глаза? Но нам-то как сейчас жить без привычных вождей, цитат, исторических пятидесятитомных работ, без их бородок, предательских усиков, холеных грив, украденных миллионов золотом, загубленных жизней – более 9 миллионов безвинных «врагов народа», «вредителей»..., и тридцати миллионов – в Отечественную?..
СМЯТЕНИЕ ДУХА. ВОСКРЕСЕНИЕ
Николай Петрович, после того, как его, старого партийного работника, вдруг вызвали в обком и сообщили «радостную» весть: в ВНР (Венгерской Народной Республике) готовится контрреволюционный путч, что через границу, через Австрию готовится вторжение врагов социалистического лагеря... Страны Варшавского договора не отдадут ВНР просто так.
; Хортисты не пройдут... – куцо, по-солдатски грубо, ставил задачу военком. – Вам, как старому политработни-ку, воевавшему там, знающему венгерский...
Николая Петровича взорвало и чтобы как-то погасить зло душевного негодования, вулкан злости на последнее события в его так долго-горестной жизни, выпалил:
; Я знаю мадьярский, но не разделяю мнение о ...
; Вы не должны разделять мнение! – с надрывом вскрикнул военком. – Вы должны выполнить свой долг коммуниста, интернационалиста! – а потом после заминки: – И стран Варшавского договора...
Чувствовалось, что его политический лексикон иссяк, а потому военком начал шарить глазами по углам кабине-та, пытаясь найти ту спасительную мысль, слово, команду, повод, чтоб рявкнуть во всю мощь своего командирского голоса: «Молчать! Выполнять! Гирра (смирно)!» А вместо этого он вспомнил ту далекую красноармейскую шестнадцатилетнюю юность, расстрелянную своими же пулеметами, с бронепоезда, своих родных красноармейцев, отказавшихся воевать. Как ни странно, но эти воспоминания охладили пыл и немного успокоили его. Военком продолжал бубнить уже спокойно:
; Это решение бюро обкома, предложение самого Курского, тебе доверие, понимаешь, а ты? Политрук еще, полковник...
; Да мне уже за пятьдесят, а ему сорок.., почему бы ему не поехать? Он тоже политработник, политработой за-нимается среди населения нашего...
; Что ты говоришь?
; Что говорю?.. – снова вспыхнул Николай Петрович. – Я не хочу с мадьярами воевать! Я их хорошо знаю: они маленький народ, хотят свой виноградник, сад, собственный дом, а вы их в колхоз, на их клочках земли, там толком трактору развернуться негде...
Военком огляделся вокруг, у него в кабинете уже никого не было. Военные остерегаются политических разглагольствований, судьбы их командиров многому научили. И он вместе со своим стулом пододвинулся к Николаю Петровичу:
; Слушай, Николай Петрович, я не знаю, почему так настаивал на твоей кандидатуре Курский. Но... он под те-бя... роет, и по-серьёзному. Сейчас, когда оттепель, пони-маешь, можно что-то вырыть, так подумай получше, или причину найди, чтобы отказаться.
Причину он искать не стал, но события разворачива-лись с такой быстротой и мощью, что уйти от этой мощи уже было нельзя. Прикомандированный в Прикарпатский военный округ, он был назначен замполитом 19 танковой дивизии. Командир танковой дивизии генерал-лейтенант Ефрем Петрович Меняйло был его помоложе и очень обрадовался при встрече, но доверительно сказал:
; Марш-бросок в шестьсот километров дивизия совершит вовремя, но стрелять по гражданским я команды не отдам! Не могу я стрелять в гражданских из танков... Я Будапешт вместе с горой Гелерт и их мостами вмиг разнесу. Подумать только: весь Варшавский договор – на кучку мадьяр!.. Полмиллиарда населения воюет с пятью-шестью миллионами... Какой это мирный договор, какой интернациональный долг? Вчера на совещании у Посла было сказано, что и Польша, и ГДР, и Румыния пошлют войска, чтоб... Надо постараться со хранить наших солдатиков, а то они рвутся в бой.
Первая встреча с населением в пригороде Пешта Ни-колая Петровича разочаровала: на него, полковника, всё ещё находящегося во власти искренних чувств и воспоми-наний времён Отечественной войны, поздоровавшегося на их родном, так не похожем ни на один язык мира, мадьярском языке, ответили полным недружелюбием и ненавистью.
Он повторял много раз мадьярское: «Сербус, сербус, сербус Йошка, сербус Ласло...» – приветствие, но толпа в очереди магазина рассасывалась, распадалась. В более унизительном положении он никогда не оказывался. Он посмотрел на себя в витринном зеркале и увидел несчастную, просящую фигуру с протянутой рукой и ушедших, отвернувшихся, уходивших от него мадьяр. А он продолжал своё «сербус» пока не услышал за спиной на русском языке:
; Здорово, русский, здорово! Чего пришел? Забыл что-то?
Николай Петрович с протянутой рукой повернулся «кругом», в повороте, отрепетированном на военных сбо-рах. Перед ним стоял бравый опереточный гусар в красной традиционной венгерке, вышитой галунами, в кавалерий-ских штанах, в шляпе с пером.
Смуглое лицо, тонкие усики, улыбающиеся, уверенно глядящие глаза буквально сверлили Николая Петровича. На протянутую руку он внимания не обратил, а откозырял:
; Ласло Пап! – представился он, – капитан Королевского кавалерийского полка. Десять лет плена в Экибастузе... Что? Приём не нравится? А мы вас не звали.
Он козырнул ещё раз и ушёл.
РАССКАЗ ОЧЕВИДЦА
Нас быстро перевооружили новыми секретными автоматами Калашникова, АК-47, выдали по два пустых магазина без патронов. Задача: патрулирование ул. Максима Горького (он-то тут причем?) по 12 часов. Бронетранспортёр, забитый тремя минометными расчетами, размещался на ящиках с минами. Мы медленно двигались вдоль трамвайной линии буквально за трамваем. Взводный старший лейтенант, эстонец, Ояде Уно Адович выходил из себя. Он так нервничал, что обливался потом. Рядом с водителем Володей Цыкиным восседал полковник Коренев Николай Петрович, которого вызвали в штаб.
; Почему тенд снят? – перво-наперво спросил пол-ковник.
Еще не лишившийся гражданской привычки старший лейтенант Ояде буркнул:
; А сверху птички залетают, гранаты то есть... А нам они не видны, а так – мы наблюдаем за этажами и ловим их.
; Как ловим? – спросил полковник.
; Руками. У них немецкие, с деревянной ручкой, – с невинным видом включился в разговор Цыкин, – как стук-нется, семь секунд есть. Поймал, значит жив, выбрасывай за борт... Вон вчера Ульяныч две штуки поймал.
Тут включились в рассказы про Ульяныча (рядовой Сашка Ульянов) все:
; Он одну прямо каской поймал и выбросил с каской, а теперь без каски, а старшина угрожает написать матери, чтоб корову продала и купила каску, – веселились напере-бой солдаты.
; А Цыкин вчера отбил на лету ложей автомата! Так ложа – в щепки, а его к особисту таскали... Автомат-то сек-ретный, а без патронов зачем он? Да и приказа применять оружие нет... Вот трамваем прикрываемся, а касками отби-ваемся, – разглагольствовал «Ульяныч».
Он, профессиональный гитарист, всегда разглагольст-вовал, даже с гитарой: «Сыграем, дорогуша, веселенькую, а может грустненькую, так как Славик своей Та-ечке письмо в Барнаул пишет...»
Славик так любил эту Таечку, что, когда писал письма ей, то следом читал вслух. Но самым нашим любимым раз-влечением было, когда он читал письмо всем. Мы замирали, а Ульяныч брал гитару и мелодией сопровождал сокровенную солдатскую тягу к любви. У него были пальцы толстые, неповоротливые, чтоб достать крайнюю верхнюю струну, ему приходилось совсем ложиться на локоть. Это было дико: взаперти, в казарме, с автоматами без патронов слышать на гитаре испанское цокато, «Песнь петушка» и исполнять интрнациональный долг... Он еще что-то собирался продолжить, но Уно Адович остановил:
; Прекратить разговоры?! Смотри в оба!
И вовремя: на светофоре бронетранспортёр задержался, а трамвай успел пересечь перекрёсток и начал набирать скорость. Сзади взорвалась граната, брошенная с балкона, ещё одна упала на капот, подпрыгнула и закрутилась под ногами полковника. Коренев среагировал молниеносно, хватая ручку гранаты, считал секунды.
; Три... четыре... пять...
На «шесть... семь...» граната рванула прямо у окон аптеки. Бронетранспортер стал на дыбы, но не перевернулся. Цыкин дал газу.
; Остановись! Может, там жертвы?
; Из нас сейчас будут жертвы, если не убежим.
По броне уже хлестали с разных точек. Последнее, что почувствовал полковник – это резкий толчок в спину. Он даже удивлённо оглянулся, а потом сполз на сидении. Оч-нулся в госпитале.
Цыкин таки подорвался на фугасе. Ульяныч погиб в Цегледе. Вася Погребной на наших глазах, с отстреленной кистью, сказал: «Ничего, буду бригадиром в колхозе...» Всем было обидно и тоскливо: из 12 пострадали трое и за что? Женя Крыжановский из Мариуполя, красивый, лихой босяк, сказал: «А чего нам тут надо? – потом вздохнул и предложил: – А давайте каждый пусть расскажет о своей Тае, или сестре, или матери. В гробу б увидеть этот долг...» Это когда мы все лежали контуженные в госпитале.
До конца компании – подавления путча – Николай Петрович провалялся в госпитале. За это время он регулярно получал письма на полевую почту 05858 от Альбертика и, к удивлению, – от учеников школы, где директором была Софья Игнатьева.
В письмах Альбертик делился своими бредовыми идеями о техническом перевооружении мира, о каких-то космических идеях. Кстати, когда спутник, позже, своим «бип-бип» провозгласил о новых достижениях, что-то по-качнулось в душе Николая Петровича, какая-то новая волна его захлеснула. Письма же от учеников были настолько добры и наивны, что он их перечитывал по многу раз. А ещё, когда они узнали, что он награждён за «мужество и героизм», очень просили «описать свой подвиг». За этот его подвиг ему было нестерпимо стыдно. Оказалось: ему в спину с мелкашки влепил пулю школьник, как оказалось при расследовании. А ещё новость: Софья Игнатьева с помощью брата поменяла отчество.
Демобилизованный под чистую инвалид II группы Николай Петрович Коренев через шесть месяцев вернулся домой. В городе чувствовалась новая обстановка. Его ме-сто занял решительный, деловой инженер-разработчик Козлов Степан Фёдорович, под метр девяносто волейболист, прямой, не умеющий лгать, ценящий прежде всего профессионализм. У него в кабинете и под кабинетом сидели мало, но дела в городе пошли быстрей. Он любил много работы, умел создавать рабочую обстановку.
К Николаю Петровичу на второй день приехал сам. После представления и расспросов о перестановках в аппарате, новостях в городе вдруг спросил:
; Что за кошка пробежала между вами и областью?
; Признаться, кошку я не видел, но след её чувство-вал... А в чём дело?
; Дело в том, что кому-то очень не хотелось забирать вас из госпиталя на лечение домой, сюда... И моё назначе-ние прошло помимо моей воли, знаете: «партия приказа-ла... демократический централизм...»
; Да-а-а! Удобная форма для выживания дураков и неугодных... Я, надеюсь, не отношусь к первым?
; Что вы, что вы! Не смейте так думать! Вас очень ценит аппарат. Особенно сейчас, в период «оттепели», успехов в космосе, на целине... – уже совсем размечтался Степан Фёдорович. – Достигнуты успехи в разоружении, да и атомная энергетика... Знаете, серьёзно ставится вопрос о строительстве атомной станции в Чернобыле, под Кие-вом? Мне кажется, Украина вышла, как это, на круги своя... У нас восстановлено и построено пятьдесят восемь шахт. Коксохимы, металлургия, пять совхозов... Правда, техники мало, автоматики, крутые пласты на обушок... А как там? Чего им не хватало?
Николай Петрович начал им восхищаться: такой уве-ренности, такой перспективы, кругозора его поколение не имело. Он, чувствуется, относится к делу с восхищением, но Николаю Петровичу отчего-то хотелось остановить его: стой, очарованная душа! Но по старой партийной привыч-ке он всего лишь заметил:
; Степан Фёдорович! Мир стал другим уже. Колхозом его не увидишь... Крутые пласты на обушок, на пай, – уже анахронизм. Женщины в шахте – это жутко... Вот мой племянник Альбертик мне показывает на распространенную самиздатом технологию будущего – вычислительную технику, считающую более ста тысяч операций в минуту...
; Как это? Сто тысяч в минуту?... Вы не ошиблись?
; Нет, мой дорогой, нет, не ошибся... А мы счёты, арифмометры... Вот вам и круги своя, – уже совсем издева-тельски произнёс он, – лозунгами не гоняться за Америкой, а вооружаться технологиями, порошковой металлургией, например..., на наших кругах... надо.
Затянулось молчание. Каждый из них подумал, как он прав: Степан Фёдорович своей убеждённостью в справед-ливости, нерушимости партийных идей, лозунгов марксизма, – прав потому единственно, что верен, Николай Петрович – своими сомнениями и своим прозрением.
На прощанье Николай Петрович неакцентированно заметил:
; Вспомни ещё культ личности: Ленинградскую партийную организацию, за месяц разгромленную за убийство Кирова из-за его любовных шашней, нашу академию наук: вице-президента Ефремова, академика Яворского, Скрыпника, «агента Ватикана» Бойко, а Курбаса, а Юрия Коцюбинского, да и наших директоров крупнейших металлургических заводов. А «Шахтинское дело», расстрел за «неверие в колхозный строй», в республиканскую Испанию, «преклонение перед Западной культурой, наукой, техникой» – всем расстрельная 58 статья? Так что сорвалась резьба на кругах своих – крутится винт, а все на месте?
Они грустно улыбнулись друг другу.
; Не смущайте мой дух, Николай Петрович, – уже совсем без энтузиазма запросил Степан Федорович и доба-вил: – Мысли откуда такие, неужто оттуда, с Запада?
; Да нет, не только... Давно живу, много вижу. А во-обще-то после смятения духа следует воскресение. Но нужно побороть свои сомнения. История не повторяется, иначе – это фарс... Как у нас: с ударным трудом, стаханов-ским движением, с верой в светлое будущее... Не выйдет... Время другое, народ – другой, лозунгам не сильно доверя-ют. А вот в чём дело, – наше партийное дело! – стоит за-думаться.
На этом они расстались, крепко пожав руки. «Да, – подумал Степан Фёдорович, – крепко его жизнь перекрутила, а вот насчёт партийного дела действительно стоит задуматься...»
* * *
Этот вопрос уже давно мучил Николая Петровича, еще с тех, послевоенных лет.
Первая и вторая пятилетки, пятилетки восстановления, пролетели в кавалерийском аллюре на «ура», третья – как на ненакормленной лошади, тяжело спотыкаясь в основном на передние ноги, задние хоть и с приседом, утопая в грязи и лужах, все-таки давали ход всему телу, а вот – то ли корм не тот, то ли пойло нечистое – водило и пошатывало эту лошадь, особенно на поворотах.
«Да и народец пошел уже другой... – подумывал Николай Петрович. – Особенно бывшие офицеры? Раньше было: «Комсомолец – на самолёт!» – и не протолкаешься в очереди. Сейчас: «Офицер, на борьбу с бендеровщиной!» – «А у меня трое детей...» – «Партбилет положишь на стол...» – «С украинцами воевать не буду!...»
Часто, совсем отчаявшись, Николай Петрович выхо-дил из себя и уже орал:
; Вы подрываете мощь Украины, СССР. Веру в к-к-коммунизм, в конце-то концов! Неужели нужно разъяс-нять?
; Вот и идите, сами разъясняйте, огнем и мечом... Вам не привыкать.
Уже оперившийся, немного, но стабильно обросший мясом и жиром военком, которого переставали слушаться, заметил: «Что-то не нравится мне наш народ, – сказал, осекся и добавил: – Его настроение... Но мы очистим Кар-паты от бендеровской заразы!
После «культа личности», усиления идеологической пропаганды началось усиленно партийное строительство: университеты марксизма-ленинизма стали приравниваться к ВУЗам, через их подобие на местах по несколько раз проучили всех руководителей, создали на предприятиях подобия, негласно спустили циркуляр: поскольку партия – рабоче-крестьянская, интеллигенции ход ограничить, пролетариям (бобылям, захребетникам – В.И.Далъ) – открыть. Вершина партийного идеологического чудачества «Моральный кодекс строителя коммунизма» предложенного к заучиванию в школе, вызвал оскомину у Николая Петровича.
Но больше всего его поразило то, что за двадцать лет служения партии, он не удосужился большего приема, чем у Степана Федоровича, избранного единогласно на его место. Выше сделали вид, что его не было вообще. Мало того, вскоре он получил официальное письмо с приглашением в пенсионный отдел, где его встретила обшарпанная дама в таком же обшарпанном кабинете, где на головах друг у друга, между кипами ящиков формуляров, папок, треска печатных машинок, беспрерывно трещавших арифмометров, ему наконец-то из-под кого-то выдернули стул, предложили сесть и расписаться «вот здесь и вот здесь». Когда он уходил в одной из бумажных нор через стол, услышал разговор: «Так вот этот первый?» – «Да этот, этот... холеный...» – «Вы там тише...» – с досадой вздохнула первая.
Неизвестно почему, но это так хлестнуло Николая Петровича по самолюбию, что захотелось выть. Он нико-гда не думал, как больно ему будет, когда он станет не партийной номенклатурой, а как остальные – народом... И обращаться будут к нему, как ко всем: мужчина, брат, дружочек, корефан; и питаться будет в общепите, и обслу-живаться через общий зал, и справлять нужду в общественном туалете, стоя на одной ноге... А еще оказалось, что таксисты – с бандитскими рожами, продавщицы – с немытыми руками и с нечистыми ногтями, с унизанными золотом пальцами, толстыми много раз накрашенными губами; чиновники – хамоваты; врачи и учителя – бедно одетые, в штопанных чулках.
Все это было для него ново, необыкновенно и удивительно. Он всю свою сознательную жизнь прожил в оболочке над всей этой грязью, хамством и мерзостью, а сейчас вдруг начал осознавать, что есть и другая жизнь, в которую ему доступа нет. И он в этом не виноват – так уже сложилось: утром – личный автомобиль, завтрак, обед, ужин – в кабинете, одежда – «от Мамлакат» (кто это, ему не известно), медицина – в спецпалате... Отпуск – в спец-санатории... Он постепенно к этому привык.
Врос в него и содействовал его совершенствованию. А сейчас на него в общей очереди косились; идущему пеш-ком – удивлялись, лежания в отдельной палате – просто не допускали...
Теперь его отрадой был этот чертов Альбертик, да еще его компания – поэт от бульдозера Бурлов, сбежавшая в мединститут Стеша, младший сын Тимофея Алексей, пару раз появлялась Софья Тимофеевна – директор школы. Он и представить себе не мог, что ещё есть молодёжь, которая интересуется стихами, знает их, как он в былую свою молодость. Но они другие, чувства собственного достоинства явно прибавилось. Они раскрепощены, больше говорят о любви, о стихах, о стране, об Украине, шахтёрах.
В последний раз Софья Тимофеевна напомнила, что на 23 февраля его приглашают пионеры на сбор дружины. А когда он спросил у нее, что это такое, она хохотнула по-девичьи и сказала:
; Вот там и увидите... Только наденьте ордена.
О приглашении он забыл, ордена не надел, но шел он почему-то в сторону школы.
Оказалось, его там ожидали возле каменных ворот. Он и не сообразил, когда его, поприветствовав пионерским салютом, под барабанную дробь, провели сквозь строй уже ожидавшей его школы в кабинет Софьи Тимофеевны. Там сидело около десяти фронтовиков, уже потерявших свой военный лоск, выправку. Они, как-то смиренно положив руки на колени, скупо делились рассказами о фронтах, освобожденных городах, и оживились, когда пришел Николай Петрович. Софья Тимофеевна, увидев его без наград, всплеснула руками:
; А вы разве не награждены ничем? О последнем подвиге наша областная газета писала. Там на стенде вы с орденом.
Он отвел ее в сторону и прошептал прямо в ухо:
; За тот орден мне стыдно. Его не мне нужно было дать, а тому мальчишке или кишлане...
Софья Тимофеевна оторопела:
; Кому, кому?
; Кишлане, кишлане, – проговорил он, – девушке, по-мадьярски...
; Теперь я ничего не понимаю, – плаксиво промолвила Софья Тимофеевна, приблизившись подозрительно близко.
; Потом, потом, – ответил Николай Петрович.
Был большой пионерский сбор с клятвами партии и народу «отдать», «служить», «быть верным», «быть гото-вым», «всегда готовым в борьбе за дело Коммунистиче-ской партии...»
С барабанным боем мимо проходили отряды, в красных галстуках, цвета пролетарской крови... Когда она пролита, то уже не красная, а скорей коричневая...
Почему пионеры в испанках, с кисточками, болтающимися впереди? Почему пронзительными дикими визгами пионерских труб леденят кровь, глухим топотом вбивают в деревянный пол детские ноги? Был совершенно дикий надрыв детских голосов, орущих кто громче, песни, военные песни, которые в данной обстановке были набо-ром слов, фраз, предложений...
Но потом была «Темная ночь... Только пули свистят по степи, Только ветер...», исполненная старым шахтером-взрывником, партизаном – Иваном Ивановичем Караваем, трижды поднимавшим на воздух станцию Боровичи, уто-пившим в Пинских болотах не одну сотню карателей, и были «Синенький скромный платочек...», «На позицию девушка...» и, конечно же, «Катюша»... И сидели они плечом к плечу, рядовые Великой Отечественной войны, единым нестройным, но дружным хором исполняли свои солдатские Гимны...
Николай Петрович оказался галантным кавалером:
; Как единственный неженатый я Вас провожаю до-мой.
Но быстро проводить не получилось, и они с Софьей Тимофеевной засиделись в школе долговато. Проговорили обо всем: и о политике, и о педагогике, об угле, пшенице, пчелах... Причем, темы рождались откуда-то из подсозна-ния. Это было откровение без учета знаний, пола, занятия. Тут они вдруг поняли, что интересны друг другу. Вот толь-ко они разные во всем: мужчина – женщина, 27 лет – 57 лет: пединститут – партийная школа, педагогика – идеология.
Сколько бы продолжалось их откровения, пока «Софьюшка», так ее называли дети и он про себя, не попросила:
; Да расскажите же, в конце концов, что у вас с вашей «кишланей» случилось.
; Влепила она мне пулю под лопатку «из большой пролетарской солидарности», долг, так сказать, вернула. Брат ее за несколько дней погиб, выполняя свой долг...
Февраль, «дуровей», как его называют в народе, разошелся вовсю. На небе – ни звездочки, луна разгулялась во весь свой золотой диск, ветер, сухой и трескучий, вырывался из-за укрытий и рвал все, что попадало под его дыхание: и дома, и крыши, и заборы, и людей.
Он рвал отовсюду: справа, слева, сзади, спереди; даже сверху и снизу. Сорвал с головы Софьюшки платок, стоило ей чуть утратить бдительность. Пришлось ей накрыть го-лову шапкой Николая Петровича, а поэтому зайти к нему в дом...
В доме было полно народу. Пока Николай Петрович с Софьюшкой прихорашивались, в комнате убирали какие-то железяки, радиоприсобления. Чертов Альбер-тик вмиг стал самим собой: добавил свет, включил люстру по слу-чаю:
; Внимание! Дед и его дама! Прошу!
И, не успев толком присесть на место, пока «дед» ре-комендовал свою даму, сразу «включился»:
; Стеша, Бурлов, Игнатьев... И я – чертов Альбертик, как называет меня дед, а ты у кого украл ее?
Прервал его, пока тугодум Дед соображал, Алексей Игнатьевич:
; Это моя сестра Софьюшка. Так что прошу не...
Чертов Альбертик, состроив на лице грустную мину, шагнул вперед, приставил указательный палец к виску, «выстрелил» языком. Звук был таким натуральным, и он так картинно грохнулся, так явственно, что Софьюшка не выдержала:
; Он живой?
; Еле, – вымолвил он на последнем придыхании, под-ползая к ней.
Софьюшка заползла на диван с ногами. А Альбертик, так натурально, в последнем вздохе, грохнул головой о пол:
; Финита ля комедия!
* * *
Комедия начала превращаться в трагедию. Под разработку попала вся группа Альбертика: он – за то, что несдержанно говорил о политике партии, о продажности партийных чиновников; Бурлов – за защиту диссидентов Сахарова, Стуса; Алексей Игнатьев, студент горного института, – за критику правительства, распространении слухов о восстании в Новочеркасске, студентка Стеша Амелина – за слушание «Свободы», попытке создать группу по поддержке Хельсинских соглашений.
Разработка уже завершалась, готовилось представле-ние в прокуратуру, суд... Да сюда попал и Коренев, а пуще всего Софья Игнатьевна...
Но сместили Н.С.Хрущева, – нужно было выждать, а тут еще один подарок: 57-летний бывший первый секре-тарь Коренев вдруг женился на 27-летней Игнатьевой Софье Тимофеевне, директоре школы, сестре второго секретаря... «Ну и что, пойдет как, – рассуждал Курский Н.С. – Это даже хорошо...» Но «слухачи» продолжали доносить и становилось ясно, что не заговор это, а смахивает на антипартийную группу. Пожалуй, он поторопился с Кореневым, он много знал, но и много говорил... О Чуднявцеве, например, о Бакланове. Наблюдать надо, а особенно за Шпарагой – этот был точно враг. А еще Ирочка? Не взболтнёт она этому Кохе, уже Николаю Тимофеевичу, начальнику 5-го участка шахты? Да нет, она так напугана: пока она молчит – и я молчу. Она меня знает...
Еще один, которого нельзя сбросить со счетов – начальник шахты Белый, этот в воде не тонет, в огне не горит, его сам Шубин хранит, он уже давно закончил вечернюю, техникум. Он спец высшего класса в горном деле. Шахтные поля, правдами и неправдами, отхватил, проходку гонит чемпионскими темпами, лавы нарезает на каждом участке, запасные, шахтным глазом-метаном отапливает весь комплекс, половину поселка, стадион отгрохал, дворец, профилакторий...
; Стройте дома, мужики!... – орет.
Понимает: построятся – дети пойдут, куда они денутся... А главное – механизация. Алексей внедряет автоматику на участке брата, он едва ли не главный у Белого. С главным инженером Прохоровым создали БТИ (бюро технической информации). Даже платят за информацию деньги, а за внеурочную работу – тем более.
Жизнь вокруг оживала, но, к сожалению, признался Николай Петрович, уже без него. Теперь его удел – тихое семейное счастье с расцветшей Сонюшкой, которая приобрела новую женскую осанку, когда из формы наружу просится вся ее природная красота, которой ей невтерпеж поделиться? Она любила теперь все и всех; все вокруг нее загорались энергией, животрепещущим светом, небесной музыкой. Теперь все её мысли были о нём. Она везде и всюду повторяла слова клятвы в себе:
; Как долго ты меня ждал, как долго искал... Ты мой – теперь навсегда, я тебя отобью у этих твоих партийцев, у этих ужасных милиционеров, в жизни не достойных тебя, как и весь твой социализм. Они уничтожили твоего отца, деда, мать, бабу... Ты остался сиротой, без семьи, наслед-ников... Я тебя отлюблю за всех...
– Я – нежная, сладкая... Я тебе нарожаю кучу детей... Ты только люби меня и любуйся мной, моим телом... Я создана для тебя... Любуйся мной, люби меня... Другой та-кой нет. За это ты заплатишь дорогую цену – верностью мне. Я тебе отдаю самую дорогую ценность – всю себя. Я тебя уберегу от дурного женского глаза, от черных болез-ней, от жестоких врагов, от друзей неверных.
Ты только живи!
– Он повторял свою клятву-признание тоже несколько раз в сутки, а сутки у них – бесконечные. Свет – это Со-фьюшка, тень – это, когда ее нет. Нет тогда ничего: ее дыхания, нежного прикосновения ее тонких прозрачных пальчиков, прикосновения всего ее тела, того тайного вос-хищения слившихся в одно целое физиологических особей – царя природы Мужчины и венца мироздания – Женщи-ны.
Она зарывалась своими руками в его поседевшие во-лосы, прикрывала его губы своими чуть влажными губами и шептала, шептала...
Дальнейшие события в жизни Николая Петровича слу-чились сразу, одно за другим, неожиданно.
Однажды «Чертов Альбертик» подождал, когда Софьюшка уйдет на работу, подошел вконец смущенный и растерянный и заявил:
; Я влюбился в Софьюшку, как семиклассник. Поделать я с собой нечего не могу: люблю – и все! Я пытался бороться... пытался заменить кем-то... Но стоит вспомнить ее глаза – и все! Вся борьба – пустое. Потому я от тебя уйду в общежитие. Не жалей меня. Я справлюсь с собой. Но любить буду вечно.
Альбертик после слов признания резко повернулся и вышел в темную ночь. Его ничего не беспокоило, так как он был необыкновенно рад, что победил себя и рассказал о своей влюбленности. Ему захотелось, чтоб Дед ей все рассказал, чтоб она знала об этом. Она для него была Монна Лиза, даже больше: и мать, и сестра, и любимая. Она для него была заполнением той недолюбви материнской, холодного расчета отца, родительского беспокойства при первом кашле, насморке, ангине. Он чувствовал себя одиноким волком, как-то самоогорчался от этого беспокойства, от волчьей заботы о детях и защиты их от охотников, живущих рядом, от любопытных, сочувствующих. Его осуждают, но расступаются перед ним. Правда, у него есть своя стая: Алексей, Бурлов, Стеша, влюбленная в него, Тимофеевич, но и они...
Он бесцельно бродил по окраине поселка по неизвестным ему улочкам. Редкие прохожие, подталкиваемые резкими порывами ветра, почти сшибали с ног. Он увлекся этой игрой: заходил на каждую улочку и гадал, куда она выведет. Заигрался вконец, заблудился и не мог понять, где находится, когда услышал голос из темноты:
; Альбертик? Ты ли это??
; Я. А ты кто? И как здесь оказалась?
; Это я – Галя, которая у Николая... Меня из дома вы-гнала тетя Света.
Теперь он по голосу вспомнил ту грустную девочку, которую он в свое время тоже выгнал из дома Николая Петровича, а она продолжила:
; Так у нее какие-то гости, у них все время гости. Я у них сначала служила, а потом у вас, а потом снова у них...
; А почему выгнала?
; Когда те приезжают, меня все время просят удалиться, чтоб я не слышала. Вот я и сижу здесь... Тут тихо... Даже украшения дает тетя поносить.
; А не страшно?
; Страшно, но кто сюда зайдет в такую погоду?
; А если холодно?
; Я иду к ним на чердак. Там теплее и вроде дома, – усмехнулась она.
Тайное всегда влечет молодых, а особенно когда пахнет авантюризмом. Альберт, такой же несчастный, почувствовал влечение к ней, а она – влюблённость... А когда уже стали приближаться к грани, за которой кончается терпение, он твердо сказал: «Только не надо сходить с ума».
Альбертик с Галей сидели по-сиротски, с ногами на диване, и ожидали, когда Николай Петрович вдоволь наслушается записи, которую они получили, с чердака опустив микрофон в открытую форточку.
Он раза три прослушал запись и задумался: предысторию он творил сам. При нем появился Курский, о котором он слышал разное; под диктовку Курда, с его подачи назначались все силовые органы, милиция, суды, хотя ему не нравились белесые бегающие поросячьи глазки без бровей, лицо хитрована. Николай Иванович хлопнул себя по ляжкам и забегал по комнате:
; Эх, партийную принципиальность потеряли, – вздыхал он, вкладывая в это то ли досаду, то ли разочаро-вание, а может – для оправдания себя. – Альбертик, бди-тельность потеряли...
; Я уже не Альбертик, а Альберт, учусь в институте, к вашему сведению, глубоко изучаю марксистко-ленин-скую теорию, историю партии и хочу тебя, Дед, всю жизнь про-сидевшего на партийной работе, спросить, а что, вообще, партия делает в этой жизни? Строит? Хлеб выращивает? Металл плавит? Учит? Лечит? Что она делает?.. Скажи?
О том, что когда-то ему в лоб зададут такой вопрос, старому, в третьем поколении партийцу, осмелятся задать такой вопрос, было сверх всякого, а студентик продолжал:
; Только не говори, что это «мозг класса, сила класса...», а учение «правильное, потому что единственно верное», и как там у вас? Господи! Какая глупость околонаучная!
Николай Петрович вскипел:
; Партия занимается идеологией, воспитанием насе-ления в духе коммунистических идей! – уже взвизгнул он.
; Не смешите мир своими идеями о коммунизме во всём мире, – распалился и Альберт. – Оглянитесь вокруг: безопасность в шахтах, металлургии, на дорогах отсутст-вует, зарплата, пенсии ниже возможного, больниц, школ не хватает, – заикнулся с размаху.
; Так война же была? – вставил Николай Петрович.
; Так зачем же вы в городе райкомы и горкомы строите? Кабинеты политпросвещения, институты мар-ксизма-ленинизма открываете?
; Так надо!
; А постановление о временном повышении цен на продукты питания надо? А расстрел рабочих в Новочер-касске надо? А хлеб наполовину из кукурузы надо? Высы-лать так называемых диссидентов надо?
Выпалив это, Альберт оглянулся вокруг: Галя, вжавшись в валик дивана, стала совсем маленькой серой мышкой. Николай Петрович сидел, как монумент в кресле, намертво вцепившись руками. Софьюшка, не замечена сначала никем, набросилась на Альберта с кулаками:
; Ты чего разошёлся?.. 37-го года тебе мало? Он-то при чём?
; Он, действительно, ни при чём. Но знаете, что ответил Иван Калистратович Долбня, умирая, на вопрос своего внука:
; Дед, а умирать шахтёру страшно?
; Шахтёру умирать не страшно – шахтёру у нас страшно жить!
Николай Петрович после этого вечера-откровения несколько суток не мог успокоиться. Он только сейчас начал осознавать, что и ему страшно жить в этой стране, при этом режиме власти. Его могли в любой час, любую минуту, в любую секунду арестовать, закатовать, расстрелять, как Хаевича, Котилкова, того проститута, парторга техникума. Обвинить во всём: измене Родине, диверсии при поджоге соломы, взрыве в шахте... А выжил он только благодаря слову, подброшенному старику развратником Миронычем... И жил он безбедно, в относительной неге, один в трёхкомнатной. Потихоньку, украдкой от той же партии имел женщин; надо было – воевал, надо было – призывал, организовывал, поднимал... А оказалось, что это и не нужно было...
Недели через две после этих событий Софьюшка со-всем уж торжественно сказала:
; Дедунь! Ты через положенный срок станешь папой! Как нам быть?
; Радоваться нам надо! Счастливым нам быть, на всю оставшуюся жизнь! Я буду и дедушкой и папой вместе!
Но его совесть кипела... Он вдруг начал не просто вспоминать, а анализировать свой путь, путь ниоткуда в никуда.
Революционер дед, угробивший поверившую ему бабку, отец, мать прошли по Владимирскому тракту всю Сибирь и похоронили сами себя в холодных водах Каа-Хема...
МАЛИНА
Встретившийся ему и Иловайскому вечером начальник городского УВД Лещук, пьяный, расхлябанно ша-таюшийся на карикатурных ножках, плюясь слюной и дешевым табаком, вдруг набросился:
; Что, бывшие, ваше время подошло? «Оттепель» вас утопит? Твой Альбертик уже с Бурловым в КПЗ друг другу стихи читают. Стешка, падло, самиздатом занялась; этот святой Алексей ни братцем не прикроется, ни Белым. Сволочи! Кровь пьете с трудового народа! Власть им не нравится, западную культуру им дай, дудочки... Дисси-денты гнилые!
Подполковник Лящук, скрежеща зубами, перелез через штакетник – прямо в руки охране его дома. Он пошел после праведных трудов отдыхать.
В доме были гости, полно гостей, и добраться до желанной постели и голой Светки не довелось, но все было не так, все было не то. Охрана стояла не на положенном месте, да и охраны было больше, звучание музыки было приглушенней.
Выскочившая в «вестибюль» («сени» по-местному) жена покрутила у виска пальцем и закатила глаза, а потом постучала ему по лбу кулаком. Он попытался лапнуть ее за жирный бочок, но она так ловко увернулась (как в девичестве, когда была так желанна, так невинна, эта продавщица селедки), что ему только и оставалось молча, как бычок на веревочке, плестись за ней в ее будуар (спальню). Дверь была задрапирована, но он уловил через дверь и драпировку тонкий запах сигар и еще более тонкий запах женских духов... Его жена, бывшая селедочница Светка, в народе «Просветка», до конца так и не успевшая изучить законы французского политеса, бочком толкнула обе половинки двери. Из глубины полусвета будуара, раздвинув широченные кровати и выставив из кухни обеденный столик, за легким винцом и кофейком, сидели четверо: Курский, располневшая Тома, Тамара Ив..., (никогда не помнил отчества), Зульфия Мамедовна (тут проще) и щеголь в какой-то форме, с набриолиненной головой. Светлану «понесло»:
; Вот он явился! На дне рождения у Белого, видите, был, ему там награду приливали, то есть промывали, так он...
; Заткнись! – взревел Курский. – Он, как правило, так всегда у тебя! Волошин на нас уже давно нож точит, каме-ры готовит... А ты как всегда? На него бумаги есть у вашего Ткача (СБУ), что-то клеют, с нашим старым перду-ном, этим Баскаковым... Сейчас готовят в свете новой политики партии ротацию кадров. Волошин собирался сде-лать тихой сапой, мы кадру (показал рукой на набриолинепнного) подготовили из столицы; представляю – Лобов Михаил Сергеевич – из аппарата... Так Баскаков настоял на резолюции: «Ходатайствовать перед ЦК проанализировать работу управления для передачи другим...» Вот мы кандидатуру Михаила Сергеевича и рекомендуем, он в курсе наших дел, со столицы помогал. Так он считает, что нам временно свернуться надо, подчистить кое-кого, так сказать.
Курский говорил ещё долго, но Лещук уже куда-то съехал далеко и если бы Светлана не поддерживала, он свалился бы давно, а то ему и улечься некуда. На его тёп-лой мягкой кровати, подстелив пуховые подушки, сидели своими жирными задницами Тома и Зуля. «А когда-то они лежали, но не так смирно, как сидят сейчас. И-и-и, эх! Время что делает? – подумал он. – Сколько их было? И на лебяжьем пуху, и в кустах, и в воде морской?»
Светка-Просветка, видимо потому, что долго общалась с рыбой-селедкой, уже давно почувствовали ту смертель-ную опасность, о которой говорилось. Она была скорой в принятии решений, обостренно чувствуя опасность, когда ей приходилось самой спасаться от пламенных борцов со спекулянтами и спасать своих товарок. Они ей платили за это. Его, дурака, спасала чаще, чем он её... Светка еле успела его дотащить до туалета, тут его вырвало снова и снова стало мутить.
Курский всё дальнейшее знал: он явится через полчасика. От него будет пахнуть чуть-чуть рыбой и нашатырём, но мыслить будет уже по-другому, а поэтому без перехода начал:
; Сколько у тебя цехов, Светлана, работают?
; Два. Нет, у меня две фабрики, а цехов – 5.
; Фабрики расширить, пошивочников всех туда... Цеха закрыть, зарплату увеличить. Думай, Светка, думай, куда продукцию со складов девать?
Обратился к Лящуку:
; У тебя: гаражей, авто, шин... Ещё у тебя что есть?
; Гаражей – пять, «Волг», наверное, штук пять, шин – много.
; Да ты и не знаешь, подлец! Ещё с чего имеешь?
; С дороги что-то имеем, с угля, металла... – как-то без особого энтузиазма мямлил тот.
; Вот кто нас зарежет! – твёрдо сказал Лобов.
; Ну что ты так? Гаражи – на подставных, авто – Све-тиных родственников, все под контролем...
Во время разговоров пару раз прислушивался Курский к шуму ветра за окном, а Тома даже приподнималась с его любимой подушки. В конце встречи, оставшись втроем, Лобов спросил Лещука:
; Ты с женой расписан? Дети есть?
; У меня сын на стороне. От неё детей не получилось.
; И слава Богу, – воскликнул Лобов, – мне всегда де-тей жалко, когда родителей сажают...
Лящук остолбенел. Страх медленно пополз у него в низ живота, и он снова побежал в туалет, а когда возвра-тился оттуда, умытый и прилизанный, спросил:
; А неужто другого... посадить нельзя?
; Другого сам ищи... Селёдочниц мы тебе целый са-док наловим, – с ухмылкой сказал буднично Лобов, – если что, на них всё списывай. Выручим. Потом...
Альбертик, записавший это на магнитофон, приласкал Галю и прошептал: «Вот она где – малина: в руках у мили-ции и под крылышком партии...»
НАЧАЛО КОНЦА
Прошло четыре года бесконечной шахтерской жизни Николая Тимофеевича Игнатьева с тех пор, как он сказал Ирочке и Славику: «Когда вернусь, то навсегда». И вернулся, и навсегда. Для него, как для вновь поя-вившегося с того света на этот, все было диаметрально противоположным: и дела, и чувства, и мысли, а самое главное – безмерная, бесконечная любовь Ирочки, собачья верность Славика, уважение людей. Но больше всего он ценил работу: в ней он может выявить себя всего... Став за четыре года начальником добычного участка, он двадцать два часа проводил на шахте. Он даже стал чувствовать шахту – на запах плесени, террикон – на запах серы, уголь – на нюх, породу – на вкус. И родней для него ощущений не было. Он любовался отпечатками древнейших пород, поднятых с четырехсотметровой глубины – отпечатками изломанного какого-то первобытного птаха или ящера в жирном куске антрацита, – как добрыми посланцами с того света, из другого мира...
С трех лав он выжал все, что мог. Алексей сидел с се-кундомером под лавами и просчитывал все до секундочки.
В конце концов они с братом предстали перед глазами Белого с предложением по переходу на новую систему хозрасчёта. Алексей горячился, докладывая, Тимофеевич подытожил:
; Мы получаем весь горизонт. От техники безопасности – до выемки угля, крепление, доставка, – доходы распределяем сами...
Технический совет длился без перерыва более семи часов.
Оформили техническую записку в трест. Выходило, что участок становится бездотационным, прибыльным, заметил парторг.
; Ты только не вздумай газетчикам и своим партийцам разболтать. Распространением и расширением опыта задушат... Школами задолбают.
; Вспомните Стаханова, Страхова, Бакланова... Давай, Тимофеевич, двигай... – по-отечески важно благословил Белый. Это «Тимофеевич» навсегда прилипло к Николаю Игнатьеву. Дома он был «Коленька», «папа», а соседи, знакомые, бывшие блатные – все в один голос – Тимофеевич.
Славик, всю жизнь сидевший на таблетках, вдруг, как собаки и кошки, перешёл на самолечение. Ирочка однаж-ды до слез обиделась: ну что ж это такое, сколько ле-карств, а они обхохотались над ней:
; Мать, не переживай, а вот, что ты такая бледненькая – это худо... Поедешь со Славиком на моря?
; А он сам?.. Я никуда не ездила, моря не видела...
; Вот Славик и побудет кавалером, – усмехнулся Ти-мофеевич.
; Да оставь ты этого бугая в покое, он в армию осенью идет, – сказал пьяненький в стельку Алексей, – пусть он хоть за девочку подержится, а то и рассказать в армии нечего будет. – Но увидев увесистый кулак брата, под общий смех Алексей поправился: – Вот две путевки в тур по Черному морю на лайнере «Адмирал Нахимов».
Алексея поддержал Белый, последнее время ставший частым гостем их семейства.
Иван Павлович, каким-то образом прошедший через все круга ада, оставался цел и невредим. Он и сам этому удивлялся. Выходец из шахтерской шпаны, детство проведший под терриконами в кулачных боях, утверждая свое лидерство в окрестностях, он уже готов был к тому, чтобы жить и умереть шахтерским пролетарием.
Его упрямство прямо вело на пути к самоуничтожению или к самостановлению, но он встретился с Баклановым, затем – с Зеленским, Чуднявцевым... В вечерней школе втюрился до безумия в молоденькую учительницу. С детства ему было ясно, что нужно быть сильным, как Бакланов, умным и обходительным, как Зеленский, а вот каким ему быть с учительницей, – он не знал и поэтому ходил за ней, как собачонка. Она поражалась его безграмотности, но и восхищалась его успехами. Начальное образование он одолел за полтора года, за два следующих года окончил семилетку, в средней школе и техникуме – застрял надолго.
Но это было уже без нее... Она уехала в Кривбасс. Он так и остался холостяком.
Его многократно рекомендовали к награждению, но всякий раз отказывали: то образования не хватает, то партийности, то национальность не та. Он своим тугим умом, несмотря на умные и такие ясные указания партии о дальнейшем усовершенствовании, об улучшении, о расширении, просто своим хохляцким умом знал, что нужно делать, крепко, навеки, с запасом.
А еще он знал, что нужна крепкая инженерная служба, и он ее всегда имел. Он выдержал руководящую и направ-ляющую роль партии во всех ее пятилетках.
В 1987 году к 70-летию Советской власти был награж-ден орденом В.И. Ленина с присвоением звания Героя.
Затем, обвиненный в привышении власти, с нецелевым использованием денег, в неуважении к партийному руко-водству, он только благодаря заступничеству Волошина избежал разбирательства.
Так закончил он свой пожизненный круг, пенсионе-ром.
Шахта пошла по рукам. Проходка замедлялась, лавы – сокращались, загазовывались.
В мае взорвался газ-метан.
Погибло 87 горняков.
Десять лет спустя вместо плановых 5 тыс. тонн угля на-гора давали 500.
* * *
Николай Петрович с рождением сына наконец-то успокоился и понял, что все время занимал чьё-то чужое место. С началом жизни он получил пожизненный билет в один конец, только даже не предполагал, что есть и билет в обратную сторону – это простая, беспартийная совесть, человеческая совесть, которая фактически является каче-ством билета, как в одну, так и в другую сторону. По аналогии с известным литературным героем, с тем, ко-торый всю жизнь воровал, но ему было стыдно, он тоже краснел...
...Уже постаревший совсем за эти полдня Николай Петрович с ужасом ожидал возвращения Софьюшки. Как он поступит, не знал, а как ей расскажет, какими словами, жестами? Он вышагивал по комнатам, добрых часа полто-ра-два, но так ничего и не придумал, но когда она, замер-шая на все продувающим ветру, заявилась, то сообщила:
; Галя пропала... Арестован Альбертик, его отпечатки сапог нашли на чердаке Лящука. Что он там делал? Стешу вызывали, Алексей в чем-то виновен, Бурлов задержан, его поэму «Взрыв» запретили. И самое главное – умер Степан Федорович, от рака. К нему в больницу проходили, этот из СБУ майор Ткач, вместе с Лящу-ком, и наш Валера. О чем-то долго говорили. Он на них там кричал. А когда позвали Равиля Ахметовича, Степан Федорович был готов, – стала путаться в словах Софьюшка. – Я встретила Равиля Ахме-товича, он сказал, что похороны послезавтра...
«Конец всему», – подумал Николай Петрович.
Похороны партийного работника всегда однообразны и что-либо увидеть нового Николай Петрович не надеялся. Он всего несколько раз встречался с покойным, но заметил, что это – другое поколение, прагматиков, другой морали, новой идеологии, более жизненной, более призем-ленной.
В жизни Степан Федорович казался всегда напряжен-ным, всегда встревоженным, стремительным в движении и в мыслях. Он все подвергал сомнению, даже основной партийный тезис о единственно верном марксистском учении, удивлялся людям, которые все брали на веру... А к началу болезни стал во многом сомневаться, а когда лечился, то переосмыслил всё, особенно цель и смысл жизни, по-новому задумался о судьбах народов и близких ему людей: об отце, более сорока лет проработавшем в забое, матери-откатчице, брате-шахтере – горьком забулдыге. Красавица жена – Женя – любила его неземною любовью, хотя и пыталась отстраниться от его идиотской идеологии. И когда он старалсяся ей хоть как-то внушить коммунистическую идею, она отгораживалась:
; Коммунизм – бред! Коммунистическое общество – массовый психоз, моральный кодекс строителя коммуниз-ма – библейские истины, замешаные на вашем психозе; идеология – чистейшая паранойя личности, убогость, кре-тинизм.
Она била себя по выпирающимся мускулистым ляжкам, складывала руки под грудью, которая у неё всегда призывно выступала, и добавляла раздельно:
; Говорю тебе, как психиатр, у меня таких идиотов полно...
Женя стояла над могилой прямой чёрной оглоблей, сзади подпирал её семнадцатилетний сын, ноги обнимала девятилетняя дочка: второй группой – отец и мать – ря-дышком, в сторонке – брат, которому всё это надоело.
Валерию Тимофеевичу тоже изрядно надоело. Но сверху скомандовали, чтоб распоряжался похоронами он. Он обрадовался, ибо знал, что существует старая партий-ная традиция, кто хоронит, тот и замещает на этом свете.
«Пожалуй, суеты в нём много, – подумал Волошин, глядя на него, – а так ничего, покрикивает, приказывает, его побаиваются, говорит о покойнике со стихом. А это всё годится».
Всё прошло по протоколу, если бы не прорвавшийся через охранение татарский священник-муфтий, сказавший всего два слова:
; Прощай, друг!
Это были единственные слова, услышанные процесси-ей. Но застонала Женя и пошатнулась на Костю, сына, взвизгнула дочка Леночка: «Ма!..»; брат-пьяница обхватил грязными лапищами отца и мать, готовых свалиться друг на друга. Отшатнулись в удивлении партийцы: сколько лет рядом, а не друзья. Друг у него верующий – татарин, да ещё и муфтий. «Обсудим...», – засёк ситуацию Валерий Тимофеевич.
Прощаясь и по-мужски пожимая руку, Женя сказала:
; Дня через три я к Вам зайду, передам передачу.
Стёпа велел.
Через три дня Женя с гостинцем для жены Николая Ивановича и сына, которому было уже три года, появилась у них дома. Софьюшка залюбовалась ею, хотя сказать, что она её не знала раньше, нельзя было. Такой красивой жен-щины даже в её траурном наряде она не видела в своей педагогической глуши. Всё в ней подчёркивало её женское естество, ни единой линии ломаной, ни единой строчки лишней; движения отточены, руки, ноги, голова, даже фа-ланги пальцев великолепны, как говорят – всё при ней. Софьюшка в восхищении не удержалась:
; Ух, какая вы вся – выточенная!
Женя улыбнулась краешком губ.
; Интересно, «выточенная»... Я заласканная, Со-фьюшка... Мне нравится быть женщиной, а тебе?
; Не-е-е-е знаю... Нравится детей... нет, не думайте... это самое... иметь... – совсем стушевалась Софьюшка.
Женя загадочно поманила пальчиком, который у неё двигался как-то артистично, в угол комнаты, так как в две-ри появился Николай Петрович, и сказала:
; Надо, чтобы тебе нравилось быть женщиной.., и де-тей тоже... чтоб нравилось... – они виновато прыснули. – Но мужики об этом не должны...
Дальше она, предупредив, что у неё феноменальная память, а поэтому один раз сказанное Степаном, она пом-нит:
; Вы попали в разработку еще с войны, на все уже имеется около десяти томов следственного материала, тол-кал все время Курский, но каждый раз у новых руководи-телей чего-то не хватало... Альбертик, Стеша, Бурлов, Алексей на диссидентов не тянут, а тут и Волошин уперся:
; Степан сказал, что в городе многие годы орудует шайка бандюг. Шпарага их накрыл, но судьбу его вы знае-те. У вас имеются «вещдоки», их нужно скорее использо-вать...
Никто из них не знал, что магнитофонная запись сразу же была передана Кореневым Волошину и пущена в ход. Через два года Волошин был с работы освобождён.
* * *
Следствие длилось четыре года. На закрытом судебном заседании было неопровержимо доказано, что банду возглавлял Курский Николай Савельевич, приговорен к расстрелу (заочно), пропал без вести.
Сейчас живет в Панаме.
Галю убил сын Лящука и выбросил в ставок с плоти-ны... Хоронили ее в закрытом гробу.
Сын Лящука отсидел 10 лет.
Двадцать три человека получили большие сроки...
Лещук – всего три года, за проявленную халатность.
Светка – 15 лет за подпольное производство, отсидела 4 года, с диагнозом о смертельной болезни была амнисти-рована, болезнь победила.
Тома и Зуля прошли, как свидетели.
Из производства этого дела было выделено ещё четы-ре уголовных дела. Все руководители бандформирований – члены КПСС.
; Судить партийного нельзя... Сначала исключить!
ВОДОВОРОТ
Жизнь, сделав очередной поворот, вышла на новый круг. Тимофеевич – вечный начальник пятого участка, развлекался сплавом на плотах, байдарках. Выброшенный на порог Большой Карбонак, он всю ночь просидел один среди синей от туманов тайги, посреди ревущего Каа-Хема, рискованно шагнул в пучину на проплывающее мимо бревно, а затем прошел один-одинёшенек в тайге до посёлка Хамсара. Оттуда его сестра получила из местного интерната тёплое письмо о розыске родственников дореволюционных ссыльных, бежавших из Иркутского централа и пропавших в тайге. Их фамилия – Кореневы. Они скрылись в тайге от преследования впятером: молодая пара, их родители и ребёнок.
Фото взрослых осталось, ребёнка – нет. Их сплавлял местный охотник Явва, который был потом схвачен полицией, но в сыскном деле осталось его признание, что ночью плот разбился на пороге и все ушли под лёд. Но в 20-ом году командиру полка Гайдару, гонявшемуся за атаманом Семёновым, увозящим царское золото в Китай (при этом прокуратура, НКВД, трибунал и реввоенсовет Дальневосточной республики боялись, как бы они, разделив золото, оба не скрылись за границей), попался этот охотник и рассказал правду о ссыльных. Правда состояла в том, что из наспех связанного плотика осталось два бревна и две греби. Просидев под постоянно капающем сверху мельчайшим дождем, они, к утру покрывшиеся ледовыми панцырями, кое-как связали два брёвнышка в салик.
; Двое молодых шептались, а потом парень спросил, выдержит ли плот всех, я сказал:
«Нет!» – «А троих?» – «Нет».
Явва не успел оглянуться, как двое молодых скрылись в воде, а следом – старуха. Старый Корень взвыл на всю тайгу. Они с малышом и Яввой благополучно сплавились до стойбища оленеводов, дождались весны, попытались с охотниками найти трупы, но безрезультатно. С директором интерната Тимофеевич встретился легко и ясно. Тот ему показал и отдал фотографии отца и матери Коренева, вдвоём: он – в косоворотке, с мощным торсом, сильными руками на коленях, мать – гимназистка, в форменном платье, преданно впившаяся в него глазами... Бабка Гаша, он её впервые увидел, с добрым русским лицом...
Узнав эту историю, Николай Петрович не расстроился. Наоборот, как ему показалось, он теперь наполнился ро-сой, стал сильный силой своих родителей, величайшей трагедией отца, матери и бабушки Гаши, Глафиры. Ему отец с матерью стали видеться постоянно сияющими в не-бе звёздами своей великой преданной любви, доверия к нему, а имя бабушки Глафиры у него ассоциировалось с развивающимся широким полотном красного знамени, по-вторившей в нежданном порыве великий подвиг Отца и Матери...
* * *
Но заседание идеологического отдела решено провести в расширенном варианте, с участием партийного актива. Как тогда было положено, сначала лекция о международном положении. Лектор ЦК Украины, попавший в немилость ещё в 1980 году за роман с кубинкой Нормой, ходил в неприкаянных: им, как он сам говорил, затыкали дырки. В конце концов он настоял на постоянной работе, или – он уйдёт в науку. На это ему ответили:
; Вот с Волошиным и порешите... Там работы навалом. Даже вдвоём с Вениковым Анатолием Ивановичем едете. У них заседание идеологического отдела.
После доклада заведующего отделом Игнатьева Валерия Тимофеевича о состоянии, о единодушной поддержке партийного курса, о количестве собраний таким бодреньким тоном, что Волошин взорвался:
; А ты Бога не боишься?.. Судного часа?..
В зале взорвалась хрустящая тишина. Что это?! Все уставились на Волошина, а тот с чёткостью метронома отсчитывал время карандашом по полированному столу? Дальше он начал, как пономарь, отчитывать:
; Да глаза откройте... Спад производства, угля, ме-талла. Ячмень мы, «гречкосеи», в Канаде закупаем.
Против нас ополчился весь мир... Трещит Варшавский договор... Давайте хоть себе не врать! Двадцать лет про-шло, а коммунизма не видно, с целиной – провал, продаём сырьё, технологии, а ты собрания считаешь, и даже док-торские пишут «О роли КПСС в решении задач семилет-ки». – И продолжал после паузы: – Предлагаю дать слово лектору Слунину Фоме Петровичу, – сказал он пресно, буднично, открыл тетрадь и проворчал: – Только давайте с ходу, без преамбулы.
Слунин и начал:
– Вы напрасно здесь обходите положение в мире, стремитесь свести всё к элементарной нашей расхлябанности. Всё гораздо сложней... Ни на минуту агрессивные замыслы не оставлялись... – ворчал он, перекладывая листы. – А вот третья мировая война, согласно секретному приказу У.Черчилля под названием «Невероятное», должна была начаться 1 июля 1945 года вторжением англо-американских войск через Германию. Сталин узнал об этих планах, неожиданно за несколько дней передислоцировал войска и провёл информационно-пропагандистскую операцию, чтоб мир узнал о немецкой армии (100-тысячная армия вермахта, пленных немцев) под командованием У.Черчилля.
Вторая попытка – ядерная война – план «Чарио-тир» («Колесничий») – удар 133 атомных зарядов по 70 целям; план «Дропшот» (Внезапный удар) предполагал месть ты-сяч самолётовылетов для нанесения тремястами зарядов. На Донбасс – около 20% ударов... Помешала мощь реактивной авиации (истребители МИГ-15, МИГ-17). День победы 12 апреля 1951 года -отмечен разгромом над Аньдунским мостом через реку Алуцдзен американской армады из сорока восьми «сверхкрепостей» Б-29 под прикрытием восьмидесяти реактивных истребителей. Было сбито десять «сверхкрепостей», два истребителя, повредив десяток. МИГи вышли из боя без потерь.
30 октября 1951 года было сбито двенадцать Б-29 и че-тыре реактивных истребителя; потерян один МИГ-15...
Сейчас принято стратегическое решение об изменении направления главного удара, информационного удара. В 66 посольствах США создаются отделы по связи с общест-венностью, в стране – Информационное агентство (ЮСИА) для осуществления внешнеполитического воз-действия и обеспечивание доминирования США. Сейчас у них задача – посеять у нас хаос.
Слунин – опытный лектор, аудиторию он понимал тонко, заседал в партийных сборах часто и вдруг почувст-вовал, что в зале прокатился какой-то холодок: сначала – от одного вождя на портрете к другому, как в пинг-понге: «Кому это?» – «Зачем это?» В президиуме писать перестали – слушали и только. А когда Слунин пил водичку, услышал вопрос:
; А зачем нам это? Оно уже прошло... Мы выиграли, сам же говоришь.
; Мы выиграли только первый раунд, воздушно-ядерную войну, но...
; Но и идеологичекую, или как там ты её зовёшь, мы выигрем, – усмехаясь и оглядывая всех победно со своего кресла подал голос Веников, – за нами полмира, Варшав-ский договор, в конце-концов...
Дальше Фома Петрович прение посчитал бессмыслен-ным. От него отбиваются, как от назойливой мухи, и ему стало так скучно, что захотелось лишь лягнуть всё это но-гой, но:
; А напоследок вам скажу: мы не можем выиграть потому, что у нас нет геополитической концепции развития Союза, Украины тем более; а идеологическая борьба не затихала ни на миг: среди нас, по словам Даллеса, «сеют хаос, подменяют ценности на фальшивые», «насаждают культ секса, насилия, садизма, предательст-ва...».
Слунин остановился, дал подумать, осознать, но по-чувствовал пустоту, а поэтому закончил:
; Ниже перечисляю по пунктам их программу: создавать хаос и неразбериху; способствовать взяточничеству, самодурству чиновников, беспринципности; будут высмеивать честность и порядочность, вместо этого восхвалять распущенность, пьянство, наркоманию, животный страх, национализм, вражду.
Он полистал записную книжку и в конце зачитал: «И лишь немногие, очень немногие будут догадываться или понимать, что происходит. Но таких людей мы поставим в беспомощное положение, превратив в посмешище. Найдём способ их оболгать и объявить отбросами общества». За-кончив цитату, он подумал: «Этих не пробить...»
В кабинете они остались вдвоём: Иван Сергеевич Во-лошин, Первый, положивший всю жизнь, целых 49 лет, чтоб утвердиться на посту Первого, получившего после курсов слесарей, техникума, сокращённого трёхгодичного курса механиков и курса Республиканского института марксизма-ленинизма (заочно), но упрямо и последовательно шагающего по партийной лестнице всю жизнь: членство, парторгство, секретарство, что он, вообще-то, перестал чувствовать себя в профессии, когда однажды ему в глаза сосед ляпнул: «Да какой ты механик, ты – парторг!»
Он это оценил.
И ему до слёз захотелось заменить одно слово в лозунге, висящем над входом в админкомбинат: «Шахтёр! Это звучит гордо!» на «Парторг», а впрочем «Слава – КПСС!» его тоже устраивало: значит слава – мне!
Это – по молодости...
Напротив – Фома Петрович Слунин, незаконнорожденный сын Елизаветы и изнасиловавшего её парторга техникума, прошедший детские дома, детские приюты, колонии Молдавии и вырученный Иваном Емельяновичем Поповичем, состоявший в дружбе с Николаем Тимофеевичем. Закончивший в своё время школу, техникум, институт, он как-то попадал из хороших рук людей – в лучшие. Наблюдательный, трудолюбивый, он рос крепким, как орешек, прямым, бескомпромиссным... В свои сорок пять он уже побывал в пасти волчицы, среди блатарей, порядочных и знаменитых на весь мир людей, профессионалов-шахтёров, он очень ценил свой жизненный путь, именно связанный с шахтой. Здесь всё было исключительным: и условия труда, требующие уважения, и постоянная опасность отовсюду, и газ-метан, ассоциирующийся со сказочным Шубиным, а главное – люди... Однажды он сопровождал в шахту одного любопытного, спросившего его наверху:
; А почему они такие здоровые все? Шагами не идут, а загребают? И вверх поглядывают постоянно?
Фома тогда посмеялся:
; Выедем на-гора, скажу...
По выезду захмелевший гость сам ответил, поэтом оказался. Слабому в шахте делать нечего; загребают, чтоб твёрже стоять, а вверх поглядывают, – чтоб с белым светом... Дальше он не позволил себе сказать, что думал. Так Фома, сияя улыбкой, ответил:
; Чтоб белым светом полюбоваться, чтоб солнышком насладиться...
Видя суетящегося Волошина, Фома уже догадался, что тот хочет. Он не может сформулировать вопрос и первым его задать, а поэтому щупает телефоны, спрашивает секре-тарей.
; Вы хотите дискуссию продолжить?.. Или финал послушать? – спросил Фома, глядя на совсем растерявшегося оппонента. Тот попытался собраться, когда Фома съехидничал, взглянув на стенки кабинета:
; А двух умерших вождей в одном кабинете держать негоже.., а вообще, лучше заменить сразу на следующего... так что не спешите.
; Да не успели поменять, запарка с этими похорона-ми...
Волошин с ходу стал столбом возле кресла, раскинув вширь руки, подобно высоковольтной мачте:
; Ну откуда у тебя столько злости?.. Ну, прям, остановиться не можешь... Я только про идеологию, а он – под корень!
Фома Петрович уже успокоился и миролюбиво спро-сил:
Хочешь знать истину? Так я тебе открою её, научную истину: вы проиграли всё и прежде всего – в идеологиче-ской войне... Только слепой не заметит, что у нас нет больше поддержки в мире. Мы отстали во всём: и в благосостоянии народа, и в идеологии, и в промышленности. Да что вы, совсем не видите?? Весь наш соцлагерь, как вы его называете, плетётся в хвосте цивилизации... Сравните Австрию, Финляндию, Японию, принявшую американский «план Маршалла», с соседями Китаем и Монголией социалистическими! Глаза раскройте!
; Но второй этап освободительного движения харак-теризуется... – вспомнил сразу из истории КПСС Волошин.
Подобный примитив и вовсе взорвал Фому Петровича, он резко прервал:
; На втором этапе, как вы говорите, восстали против нас, прежде всего, страны Варшавского договора – та же Германия, верней нами опекаемая её часть, Польша, Венг-рия, а Румыния имеет своего Сталина, – вот пока и молчит.
Воцарилось между ними недолгое молчание. Каждый думал о своём: выкормленный, выученный, вылощенный на комсомольских, неплохих, а затем – жирных партийных харчах Волошин, и на советских пайках баланды, как ска-зал единожды Вышинский, когда «с каждой ложкой супа [в детей] вливаются идеи» меньшевизма... Ну с меньше-визмом он поторопился, это когда он был меньшевиком, а когда стал большевиком, то в 1931 году только в Сибири угробили более 250 тысяч детей. Это только в 1931 году, а были ещё – 32, – 33, даже – 53 годы.
За первым стояла «несокрушимая и легендарная» армия, весь аппарат насилия в лице гнилой власти, продажных стай свирепых чиновников, совместивших дурные страсти с этой самой властью, да ещё – интернациональный долг.
За вторым – сила этого народа, его мудрость, национальное достоинство. У народа против любого зла есть своё непобедимое и легендарное оружие – всеобщие забастовки...
Первый в душе и сам разуверился уже давно, но ему партийные блага и почёт стали такими близкими и родны-ми, такими привычными и удобными, что он уже давно отгородился от всего остального. Он считал так: я своим верным служением партии заслужил это право, а каждый – пусть так верно послужит...
Фоме Петровичу стало скучно, нудно находиться среди этих троих мертвецов: двух – на стенке, третьего – пытающегося хоть как-то оправдать своё существование на этом свете, и он спросил:
; А вы всё же Бога не боитесь? Судного часа?..
Сорвался с места Волошин, забегал за спиной Фомы
Петровича, как Сталин в его времена, уже бессвязно выкрикивал:
; Что ты мне Бога? Судного часа я не боюсь! Совесть у меня чиста! Я не...
; Чиста, говоришь? А двадцать мл-мли-о-нов, – прошипел Фома Петрович, – в революцию и гражданскую, а десять – «врагов народа», а тридцать – в Отечественную?.. Ради чего? Мирового коммунизма, ради СССР – монстра на глиняных ногах? Дальше: Бабий Яр, Чернобыль, «Адмирал Нахимов», крейсер «Новороссийск» и что там ещё будет? И это только на суверенную, независимую Украину? Что там ещё будет? Это у вас называется «этапы большого пути»? Тогда почему столько крови? Днепрогэс? Беломорканал? Что вы построили без крови? Без пакостей? Донбасс? Как бы не так! – уже совсем распалившись, воскликнул Фома Петрович.
После дебатов, когда все уже иссякли, остались один на один Слунин и Волошин. Волошин:
; Вы, Фома Петрович, даёте отчёт перед своей совестью, что мы делаем не то, что надо? Коммунизм, например?
Слунин:
; Да! Я уверен! Идея коммунизма абсурдна, идеология её преступна, революции цели не достигают и способны только на гражданские войны, а совершаются или параноиками, или вырожденцами, или властолюбцами... Ну а поскольку деспотия и монархия самые краткие режимы, то мне кажется, скоро и нашему режиму конец... А вообще-то, мы живём в эпоху придурков. Вот прочитайте часть записок Степана Фёдоровича о трагедии Новочеркасска, о Бабьем Яре, о Чернобыле, «Новороссийске». Система наша не способна обеспечить безопасность нигде – ни дома, ни на работе, ни на море, даже на отдыхе, возьмите «Адмирал Нахимов»...
А еще: Украина, Киев, Донбасс, вот тут ссудный день ожидается…
; Ну это мы уже слышали?
; Прочитайте всё же записки Степана Фёдоровича... Это – хроника времен придурков. В нормальном обществе такого просто не может быть. Тут, правда, нет ещё одного, он просто не успел, национальной идеи.
; А это ещё что за страшилка такая?
; Это – желание каждой нации быть независимой... Разве в своих университетах не учили?.. Украина всегда стремилась к этому... Вспомните Сковороду, Шевченка, Франка и наших... Над нами, «як самостЕйниками, неза-лежни-ками», смеялись, но национальная независимость – это... Мозговой разжиж, которым занимается империалистическая идеология, приведёт, в конце концов, к росту национального самосознания, – добивал Волошина Слунин...
; Так что мы будем иметь в итоге?.. – уже спросил Волошин, – неужто ты замахнёшься на коммунистические ценности?
От крамольного вопроса, крамольной мысли, впервые озвученной самим, ему стало страшно. Слунин только ус-мехнулся:
; Коммунистических ценностей, морали – нет, как никогда не будет коммунизма, партии, в конце концов – СССР...
; А что будет? – уже спокойно спросил Волошин.
; КПСС – не будет, она сама себя съест, СССР – рас-сыплется...
Волошин Иван Сергеевич осклабился.., а вышедшая из себя
ХРОНИКА ВРЕМЁН ПРИДУРКОВ.
БАБИЙ ЯР
«А они же крича-а-а-т!
О матерь божья...
Они их лопатами бьют, бьют»
(Сторожиха М. С. Луценко,
свидетельница)
Продвижение по службе у Федора Ершова было успешным с самого начала. Лихой драчун с Марковки, «отличник», исключавшийся несколько раз в шестых-седьмых классах за поведение, лесогон, проходчик, видевшийся с самим Шпарагои и Кохой блатным с младенческих лет, проработал с полгода сыщиком в милиции. Однажды поделился, по-соседски с Иваном Петровичем Кореневым о наболевшем, был неожиданно принят младшим сотрудником городского НКВД. В поселке его по-прежнему, по инерции любили еще какое-то время, а по-том стали остерегаться. Арестованные, задержанные, захваченные – всех считали делом его рук. И вскоре он понял, что вокруг него образовывается какая-то пустота, не на уровне города, района, области, а самое нелепое – в поселке Марковка, где любят все друг друга, понимают с полуслова, доверяют, – его стали сторониться. На улице стали обходить, взглядом коситься, за спиной шептаться. И ромбики в петлице, и синий околыш форменной фуражки, и Шпарага, и Вера и даже Николай Петрович начали побаиваться. Он раскрывал, обнаруживал, задерживал так успешно, что даже опытные сыщики пытались узнать некоторые секреты его работы и поделиться опытом, даже за бутылкой. Но он отвечал одно и тоже:
; У нас света не было, когда меня заделывали..., ни в доме ни в поселке... Я шастал по чужим огородам все ноча-ми, а днем спал; работал в шахте, где темно..., да и сейчас работаем в темноте по темным делам, в основном. Темных личностей вокруг нас пруд пруди, как говорит товарищ Сталин, и еще будет больше...
И все было у него хорошо, все просто отлично: и холост, не голоден, и приходящая домработница, и личный выезд. Одно плохо – нет семьи... Так женщин хватало, почти на каждой улице, в каждом городе, любого калибра, возраста и колера. Но он предпочитал больше молоденьких шлюшек, которые ещё ничего не умели, обучая этой науке, доводил свое мастерство до совершенства. Сколько раз уж точно пытался остановиться, завести свою женщину, своих детей, но как-то появлялись все новые и создание семьи отодвигалось на второй план.
Этот локомотив постепенного падения, казался, не остановится никогда. Федор Ершов находил все новые увлечения, но потом обнаруживал, что в его характере произошла какая-то ломка – он стал охотником. Проследить, заметить повадки, привычки, подготовить ловушку и пронаблюдать, просматривать как они сами, стесняясь от неуверенности – это ему надо. Когда все варианты уже предложены и остается одно, сдаться, он милостиво позволял себя удовлетворить... Особо ему нравится ломка, унижения этих грамотеев-учителей, врачей, технарей... А торговый люд просто ему сдавался. Он был к этому готов. Но когда Шпарага, с которым они когда-то дружили в самом начале войны, начал было ему говорить о долге партийца, Ершов, пряча глаза, ему дал отповедь:
; Не суй свой нос в государственные дела!
Он даже и сам не заметил, как оказался в этом дерьме этих государственных дел.
...Началась очередная чистка рядов НКВД и Федор Ершов попал в поле зрения за сокрытие сведений о причастности к деятельности фашисткой группировки Чуд-нявцева – Баклакова, «но по младым годам» не включен в «производство» за разведение огней на терриконе, при помощи которых можно подавать сигналы вражеской авиации, был повязан. При первом же допросе ему сломали нос, а поскольку он был темноволос и кудряв его причислили к евреям и во всех картотеках это было указано. Помытарив полтора года по пересылкам, тюрьмам, лагерям, его оставили, с четвертым билетом, двадцать пять лет отсидки в тюрьме на Холодной горе в Харькове. Ему как-то было тепло на душе – с Холодной балки на Холодную гору. Хоть это греет. Но грело оно не долго. Во время оккупации Харькова он был взят немцами прямо в тюрьме, так как тюрьма никому оказалась не нужной. Национальность, еврей, сразу определила его судьбу – в Бабий Яр. И никому в голову не пришло продумать, как еврей оказался сотрудником НКВД, но, с другой стороны, «фашистская группировка» по документам говорила в его пользу.... Но попытка привлечения к сотрудничеству в «Бауштелле» («Строительная площадка» – так называли немцы Бабий Яр), даже личная беседа с «инженером по расстрелам», как называли его немцы, Фрицом Фердинандом Шпайде , руководившим еще первыми расстрелами в 1941 году, осталась без последствий. Немец, высокий, элегантный со стеком, разговаривать не умел. Он всегда истерически кричал, хлестал стеком мастерски, этак по щекам особенно молоденьких девочек, разрубал каждую до скул и ждал, пока хлынет кровь.
Как Федору Ершову удалось выжить после первого расстрела, он не знает. До 1943 года, второго массового расстрела, его кидали еще по многим лагерям. И везде он попадал под двойные жернова, даже – тройные: как еврей по происхождению, как бывший НКВедист по прежней службе и как пленный... Он сначала пытался от чего-то откреститься, но тогда подозрение у всех дружно вызывало еще большее недоверие. Но время шло, и многое менялось в лагере. Даже руководители русской и немецкой администрации не страшны. Рад омский и Ридер становились иными. А когда стали искать могилы захоронения прошлого расстрела 1941 года зашли в тупик: все затянуло илом, заросло чертополохом. Вот тогда и вспомнили о тех, кто остался жив и может вспомнить места захоронения. Собрали с сотню, в основном слесарей, кузнецов, затем повели их к куче цепей, где тучный флегматичный заключенный немец двумя мастерскими ударами загонял заклепку, ворча сам себе что-то по-немецки. Неожиданно очередной заключенный буковинец Яша Стеюк, знавший несколько языков спросил немца:
; Это конец, Гер...?
Тот не прерывая работы, проворчал:
; Вы – в самом конце... Трупы будете раскапывать...
Стали разрывать могилы, синюшно-серыми трупами заваливая склоны. Извлекались с немецкой педантичностью трупы крючниками. Крюки были специально изготовлены по чертежам Фрица Фердинанда Танайде. Гольдзухерами-золотоискателями выдергивались коронки, кольца, серьги. Гардеробщики снимали пролежавшие год или два сапоги. Пока строители строили печи под надзором универсального «инженера по расстрелам» технически совершенные печи на две тысячи «фигурен», трамбовщики имели дело с золой: просеивая ее в поисках золота, а огородники рассыпали золу по окрестным огородам. Иногда последним удавалось нарыть или найти картошку...
Канонада была все ближе и громче. Всем было ясно, что освобождение Киева уже скоро. Однажды разбомбили даже внешние заграждения. Участились побеги. Фашисты расстреливали даже своих. Рвы уже были полны. Тяжелая техника не справлялась...
Федор Ершов собирался к побегу по всем правилам конспирации. Отобранных разбил на десятки, каждая из которых готовила свою часть побега. Одобрили план Ершова, отбросив десятки. Вор Кукля открывает замок ключом, который нашел Яша Капер. Захар Трубаков клещами раскусывает проволочное заграждение, убрали фастовского стукача Никона.
...Яков Стеюк ненароком спросил конвоира вахмистра Фогта, который раньше обнадеживал, что их собираются перевести в Житомир. На этот раз ответил озабоченно:
; Морден – капут.
Да они и сами видели, что маскировка снимается, ин-струмент убирается, осталось только одна печь, ...для них.
Федор Ершов передал команду: «Сегодня идем!» Вырвались 330 заключенных, спаслось пятнадцать. Ершов в абсолютной темноте с Борисом Ярославским, убравшим стукача Никона, неслись на рассвете огородами, удобрен-ными пеплом Бабьего Яра и встретили сестер Наталью и Антонину Петренко:
; Господи! Вы с Яра. У меня дети. Меня расстреляют, – всплеснула руками Наталья.
Выбежала Антонина:
; Идите в курятник под солому...
; А вы не выдадите?
; Нет, хлопцы, вы же... свои...
Вечером сестры сварили и принесли настоящего укра-инского борща.
Федор Ершов после освобождения Киева на какое-то время остался на иждивении вдовы с двумя детьми. Соору-дили флигель под трамвайным парком, так и жили. Он с полгода еле передвигался, ноги совсем отказали. Брат вдовы выхлопотал «белый билет» в военкомате. Но вскоре и сам, и Федор загрохотали под чистую... Брат – за спеку-ляцию – перепродал мешок подсолнечных семечек, которыми торговала вдова. А Федор?... Вскрылось все: и прошлое как «фашистский прихвостень», и смену пятой графы (для большей конспирации), и побег из лагеря, и куплю «белого билета». Следствие с особой тщательностью велось почти весь 1944 год. В канун Дня Победы ему была оглашена награда – двадцать лет как саботажнику, изменнику Родины. На золотые прииски без права переписки. Намыл не один пуд золотишка для государства, по славам кума, очень необходимого, а для хозяина – в первую очередь.
Но после Хрущевской оттепели был в 1957 году реа-билитирован. Еще год поошивался на поселении, решая, куда податься: в Донбасс или в Киев. И решил: поеду я все таки в Киев. Там осталась Евдокия, со своими, такими ему родными дочками. Поеду, со стороны увижу и решу. А еще, кровящимися ранами у него саднил – Бабий Яр. Коротая долгие таежные ночи под неровное завывание пронзительных ветров, он пытался рассказывать о Бабьем Яре артельным, пока кум ему сказал на прямую:
; Ты..., это больше не рассказывай... наш парторг де-лал запрос туда. Ответили: никакого Яра не было...
Кто тут сеет евреинство?... Вот. Понял. Мотри, как бы тебе не пришлось... Сейчас время такое... Холодная война в атмосфере... Мотри!
С окончанием сезона Федор собрался переправиться на материк. Хозяин решил отправить свою часть золота в Москву. Четвертина, припрятанная Фёдором, к этому при-лагалась.
Встречи с очередными клиентами происходили на протяжении всего пути. Шло как по нотам. В купе бригадира, где тот был всего только свидетелем. На узловых станциях он передавал в зоны телеграммы особого содержания, но адресатов, всегда разных, знал только он. Ему пришлось удивляться, как отработан филигранно этот канал: десятки станций и бригадиров, сотни встречающих, – и все как по маслу. После Москвы через два-три дня уже в Киеве его нашел какой-то франт и вручил его четвертину как «премию».
Евдокию он нашел нелегко, среди помпезных застроек Крещатика. Святое место славян напоминало ему притор-ный тяжелый многослойный торт, похожий на сталинскую столицу. Партийная элита стройками, как ему показалось после Москвы, задавила цементом, а губатые сероватые высоченные фундаменты, надменно выдували из своих внутренностей стены... А поэтому флигель Евдокии он уже не надеялся увидеть. Но Подол есть Подол, он почти остал-ся прежним: приземковатый, тесноватый, но зеленый. И к тому же там знали все всех, а второй мальчишка, ткнул бесцеремонно женщине в спину, крикнул:
; Та ось-ось вона.... Итко Явдохо, це до вас...
...Та резко повернулась всем корпусом и вперилась глазами в его лицо, разглядывая резкие морщины на лбу, складку на переносице и отметину от стека «инженера по расстрелам». Сорокапятилетний мужик напоминал кого-то..., и не напоминал. Так они долго стояли под липой от-чужденные стеной лет, пока он не спросил:
; Дуня, неуж-то забыла?
Так ее никто не называл, только один: «Господи помо-ги, кажется... Федор... Да, это он!»
От того, что она слишком резко напряглась, и оберну-лась, почти узнала, ей стало тепло, выступил на лбу пот, пусто стало в груди: неуж-то? И свалилась на скамейку, а потом съехала в бок.
Федор растерялся совсем и очнулся, когда сбежался народ: что случилось. Тот же мальчишка стал разъяснять, указывая пятерней:
; Вони сказали: «Дуня, забула чи шо?» А тітка зомліла... Так дивіться, вона вже очі відкрила...
Евдокия уже приходила в себя. Она одернула платье на груди и на коленях и поглаживала ладонью поседевшие волосы. Хлопотавшие возле нее молодухи, услышав «Ду-ня», присели рядом с ней на скамейке. Все трое уставились на Федора, а тринадцатилетний худющий подросток, выпрыгнувший из-за забора, набросился на Федора с кулаками, стараясь достать его лица. Федор легко отбивал его выпады, одной рукой прехватывая его игрушечные кулачки, а потом резким движением скрутил эти длиннющие руки за его же брючный ремень, усадил рядом с женщинами на скамейку, и похвалил его:
; Молодец! Женщин надо защищать..., – потом быст-ро сообразил и спросил с явно русским акцентом, – Это твоя ненька мабуть...
Это украинское слово, сказанное второпях, даже с испугом, самого шокировало; он на Батьшвщиш, он не забыл ее, а тех всех уже нет... Его родной язык, забытый, исковерканный нецензурным тюремным жаргоном жив, значит и они живы!
Подросток вырвался и снова набросился с кулаками. Тепер Федор уже не защищался: пусть потешится. Федора тут вспоминали и вспомнили. Вспомнила и Евдокия, ска-зала дочерям:
; Та зупиніть його дітки,... він же не знае, що це його батько!...
Евдокия Ивановна, Явдоха, Дуня, – полуслепая пенсионерка оставила школу, в которой проработала сорок лет. Ей не повышали оклад сначала из-за злополучного пребывания в оккупации, не назначали, не выделяли. Соб-ранная ею библиотека украинской литературы советского периода уже читана-перечитана. Половина ее, с дарственными подписями, по-учительски, с закладками. Она, по утрам, открывает шкаф, старческими пальцами гладит переплеты, задерживается на некоторых, вспоминая книжные рынки, когда она стояла за книжными прилавками рядом с авторами новых изданий, когда приглашенные в школу на встречу Андрей Ма-лышко, Павло Тычина оставили ей, школе, классу «На добру загадку» целые тома книг... Украинская школа при ней заговорила на чистом полтавско-киевском диалекте были разобраны на части для широкого употребления. Лучше уже не скажешь: «Схаменггься, будьте люди...», «О люди, люди, небораки..., ви ж може люди, не собаки», – шептала она, читая почти каждое выступление, каждую передовицу «Правды», «Правды Украины», каждый лозунг – догоним, перегоним, о мерах по развитию, совершенствованию...
Но это не спасало ни от чего: благодарности не выносились, красных переходящих не вручали. Заслуженных, почетных, народных не удостоилась...
Свыше было велено: торжеств по случаю никаких не проводить: ушла, и ушла. И хотя возмутилась обществен-ность, её только торжественно на пенсию «ушли», сову-ночник подарили, да и забыли. Только спустя годы в шко-ле Киева, одной из центральных, вспомнили как-то: неуютно стало общаться на языковом суржике, против которого так воевала «Явдоха».
Сейчас полуслепая бывшая учительница живет в своей хибаре с полоумным Федором Ершовым вдвоем. Больше всего она боится большегрузных машин, а он – громкого стука в калитку или просто в дверь окрика. Их домик не обходят соседи, почтальон с пенсией. Федор часами в теплое время сидит неподвижно. Глаза у него постоянно слезятся в небритую щетину. Он вроде кого-то постоянно ждет, а когда замерзнет, входит в хибару и повторяет одно и то же.
; Дуня! А их сегодня не было.... Наверное внук не от-пускает... От бісові діти...
; Мабуть так, Федя... Завтра Тарасик прийде..., пого-лить тебе...
Она клала свою совсем высохшую руку на его лысую голову. Пальцы у нее скрючились и почти не движутся. Они боятся предстоящего сноса их жилья. Завод «Кинап» находится в бывшей церкви Петра и Павла стал номерным, будет расширяться, нуждается больше в военнообязанных. А поэтому дочери Евдокии перешли в трамвайное управ-ление, а Тарасик жил больше в спортивных залах. Он – чемпион СССР по плаванию.
Федор иногда прозревал и вспоминал все до капельки: он когда-то во время «отлучки» на короткое время из лаге-ря организовал первый взрыв в здании комендатуры на уг-лу Крещатика и Прорезной. Сейчас он увидел помпезное здание Министерства культуры УССР. Снуют чиновники напомаженные и деловые. Он оглядывался вокруг: центр ему, как любому каторжнику, был неприятен, Андреевская церковь парит над Подолом, в Софиевском соборе полно экскурсантов, где бойкие девицы со стеклянным взглядом разъясняют на всех языках мира, кроме украинского, суть христианства; Лавра, ставшая «музейным городком». Посетители проходят через антирелигиозный музей, на колокольне – куранты, в бывшей церкви – трапезной – диаграммы роста народного образования СССР и качается маятник Фуко, убедительно доказывая, что земля все же вертится...
; А Бабий Яр? Где он? – добивался Ершов от экскур-совода в музейном городке.
; Какой Бабий Яр? Его у нас нет...
; Как нет? Там сотни, тысячи погибли..., – уже совеем раздраженно воскликнул позеленевший Федор, чем обра-тил на себя внимание охраны. Тут вмешались два хлыща с набриолиненными локонами и, перебивая друг друга, громко обсуждали:
; Это, о каком Бабском Яре... ты, мужик, рассужда-ешь?
; А-а-а, это где жидов стреляли?.. – ответил ему более догадливый...
Уже совсем мир перевернулся в сознании Федора, но он сдержано пытался объяснить:
; Не бабском Яре, а в Бабьем Яре, и расстреляли там сотни тысяч и украинцев, и русских, и евреев... Я там был...
; А чего я должен слышать о каких-то пархатых жи-дах? Ты, бля, еще предложи им памятник поставить...
Федор уже совсем растерялся перед выродками-циниками. Он пристально взглянул в глаза окружающим, девочке-экскурсоводу, боящуюся скандалов, ждущую от-пора этим нелюдям.
; В Бабьем Яру лежат люди. Из бежавших трехсоттридцати вырвалось пятнадцать... – ткнув выкрученным ревматизмом пальцем в грудь одному. Я один из них,... гнида, – уже прошипел Федор, затем залепил в противную харю открытой пятернею.
Бил он вроде легко, так, чтоб присадить наглеца, но, видно, и этого было достаточно, чтоб тот перелетел через парапет и растянулся чуть ли не в центре круга, под маятником Фуко. Маятник столько лет безпрырывно отмерявший градус движения Земли удивленно остановился, даже показалось, его совершенно прямая линия изогнулась, встретившись с припятствем... А может Земля от цинизма на миг остановилась, и затем так же двинулась, догоняя время.
Федора арестовали и засадили в «клопятник» Ленинского райотддела, напоследок двинув в затылок для порядка:
; Принимай братва клиента...
Братва, увлеченная игрой, которая на лагерной речи называется «сверх терпения», когда проигравшему завязывают глаза, перевязывают шпагатом мошонку, усаживают друг против друга, вручают конец и по команде каждый тянет себе. Но соль заключалась в том, что между состязавшимися был столб, поддерживающий потолок. И выходило что каждый тянул сам себя... В «клоповнике» стоял такой хохот, что никто на Федора не обратил внимания. Он законы знал и вытер ноги о кусок полотенца на входе, посмеялся над «молодняком», тащившим что было сил самих себя. Оба вспотели, слезы текли ручьями из-под грязной тряпицы повязки, с носа, изо рта по подбородку текла желтоватая пена «Видно трудятся уже не один час, оба оказались упертыми», – подумал Федор и сказал:
; Ну хватит. Побаловались и хватит!
В камере воцарилась тишина, такая тишина, что было слышно как лущится штукатурка со стен, шуршат тарака-ны. Все двадцать четыре серых, небритых, грязных, помещенных в камеру на восьмерых вытянули шеи: кто это осмелился вякнуть там?!
; Хватит издеваться над мальчиками...
Из-за спины послышалось:
; Да они же сами... Проигравший петушком будет.... А ты кто? Откуда взялся?
; Пятьдесят восьмая, «враг народа»... Девятнадцать лет... Магадан... Золото родине мыл. Вместе с Руслано-вой...
В камере воцарилась тишина. Дружно повернули го-ловы в угол, где лежал камерный «пахан». Федор знал, что здесь в Ленинском, мелкота. Так мелкие воришки, карман-ники, спекулянты, а он сюда попал надолго,... а поэтому для куража добавил:
; Я бежал из Бабьего Яра...
; Это где евреев расстреляли?
; Там всех стреляли без разбору. И евреев и русских, и украинцев, и других...
; А ты что? Изя?
; Я – шахтер, из Донбасса...
* * *
Шахтера из Донбасса трое суток никто не кормил, не беспокоил с допросами, а вот под вечер, когда охрана КПЗ еще была трезвой и картежники успокоились, к Федору подошел, пахан и сказал:
; Слышь, Федор, расскажи, как там было?...
Федор опешил:
; Где там? На Магадане? Или в Бабьем Яре...?
; Нет, здесь, что было..., а то я, получается, тут живу, а ничего не знаю. Да и никто здесь не знает... Почему про Освенцим, Майданек – знаем, а тут под боком, и ничего.
Слышал: несколько сот евреев расстреляли... так мало где их, да и нас не расстреливали. У меня племянника две-надцатилетнего за авторучку расстреляли, а тут вон что...
Федор оглядел всю эту серую от отсутствия свежего воздуха, теплого солнышка, пропахших потом, запахом людских испражнений, лежащих по двое на металлических «панцирных» без матрасов кроватях, преступивших и не переступивших закон и ждущих своей очереди. Вот рядом постоянно плачущий и всех лечащий, словами и растирка-ми, мочой врач, схваченный по ошибке спекулянт, пере-продающий продукты, валютчики. «Эти скоро выйдут», – подумал Федор. Кидалы, коробейники, а эти мальчики по-стоянно перешептывались и жались друг к другу. На воле они избили друг друга из-за девочки... Федор от души рассмеялся: «На воле чуть ни убили друг друга, а здесь., чуть не оторвали..., при чем же каждый свои собственные».
В каждом НКВД всегда есть подсадные, «стукачи». Как опытный заключенный он уже давно их вычислил и контакты с ним не поддерживал. Они все добивались, когда же будем «петушить» мальчиков. Но после бурного их заявления Федор выставил их в центр камеры, ткнул своим суховатым пальцем в грудь одного и второго:
; Ты по какой статье идешь?
; Сто третьей, – сказал твердо один.
; А ты – ?
; Девяносто шестой...
Федор схватил их за грудки стукнул друг о дружку. Пока те чесали лбы, стукнул каждого в переносицу голо-вой и усадил за общий стол.
; Это стукачи, братаны... Их на допросы вызывают только вдвоем, едят они мало, на парашу почти не садят-ся... Им мальчиков захотелось... Сегодня их там покормили борщом и жаренной картошкой с белым хлебом...
Вся эта масса повернула головы, приподнялась, придвинулась к столу. Федор знал, что если он не остановит, то на нож посадят или его, или тех.
; Стой, – крикнул он, – у него под ногтями остался хлеб... Клади руку на стол. Он рвал его от буханки..., на робе крохи, на брюках пятно от борща... К тому же, я ню-хом чувствую...
; Гонишь пургу... Выйди сюда... Счас почувству-ешь..., – рыкнул пахан.
Пахан вытащил длинного худого и спросил:
; Ты передачу когда получал?
; Позавчера...
; Делили по закону?... Все помнят, что было в пере-даче?
; Ну, по закону... Помним...
; Если я, скажу, что у тебя в передаче было, повери-те?
; Ну да! – согласились все нехотя.
Федор обнюхал как ищейка руки, бороду, за ушами, одежку и сказал:
; Хлеб серый, ячневый, лепешки на масле из сурепки, сало копченное, свежие огурцы... Хватит?... Молоко ки-слое...
; Не-а, кисляк...
Все засмеялись. Подошел пахан. Плюнул одному и другому, сшиб со стола. Переложил искалеченных маль-чиков с места у параши, а стукачей на их место сказал:
; Этой ночи не переживете...
Пережили или нет Федор не знает, его вызвали на до-прос.
Допрос проводился в чьем-то кабинете. Очередные вожди поменялись. Золоченные рамки остались, портреты другие. Уже не те зверские строевые, как кирзовые сапоги, морды, а добродушные, с улыбками.
Засидевшийся в майорах старичок, полненький, поздо-ровался и пригласил присесть. Федор по привычке да еще от голода садясь на стул, оперся, стул съехал с места. Май-ор понял замешательство, улыбнулся и подошел к делу:
; Мне поручено разобраться в Вашем деле... Я изучил бумаги и мне интересно...
; Вам интересно, видите ли, а мне как ножом по серд-цу... гниды. Повторяю: там – люди! Сотни тысяч, дети, женщины... Штабеля горячих трупов по две тысячи, печи, рвы – по четыреста...
; Федор Петрович ! Не горячитесь! Вы мне ничего не дали сказать. Я – не следователь! Я сотрудник военно-исторического института, доктор исторических наук, как видите до сих пор майор.... Добился разрешения, так ска-зать, докопаться до истины. Моя фамилия...
; Какой истины?
; Которую спрятали... у нас. Тогда спросить у Танай-де, Радомского, Ридера некому было. А мертвые вопиют оттуда... Настанет время – они взбунтуются... Убиенные души гневить нельзя...
Зло совсем раздирало Федора. У него дрожали руки, он заикался, вперив свой взгляд в этого... Как его называть, чтоб больней было этим живым, сытым, таким забывчивым. Мальчишек и девчонок – девяти-пятнадца-тилетних, призывали в партизаны без разбору национальностей, веры... Увидели бы они тельца детей без единой раны, они были засыпаны живьём, молодых женщин, садистски изуродованных перед смертью... А вы...? Настанет время, и вы же сможете сохранить тайну...
Майор молчал, сначала чинил карандаши, а потом достал сверток промасленной «Правды Украины» и мед-ленно развернул его и подсунул Федору:
; Успокойся, давай поужинаем, а то у нас разговор будет долгим, кажется.... Это моя Дуняша меня на ночь снабжает.... Это моя дочечка. Дуняша...
; У меня жена Дуня. А вот Дуняшей не додумался назвать. Я же все искупал вину «честным трудом», а сын без меня вырос... Чемпион СССР по плаванью...
; А моя жена, тоже Дуняша, там... Вот я и занимаюсь этим... Я в майорах недавно... Я был генерал-майор..., мы в свое время с Ильей Эренбургом занимались. Я готовил записку самому Хрущеву, который посчитал, что расстрелянные в Бабьем Яре особого внимания, а тем паче – памятника, не заслуживают... Памятник ставят борцам, а тут еврейская могила... Когда ему возразили, что там украинцев, русских большая часть, он смолчал. Н. Подгорный тоже отмахнулся и было принято соломоново решение: чтобы покончить с разговорами раз и навсегда, нужно предать забвению раз и навсегда – уничтожить Бабий Яр! А чтоб эти кости не вымывались дождями, вешними водами, да школьники не рылись, ЦК Украины принял решение залить способом гидромеханизации. Сначала построить плотину и закачать пульпой из карьеров кирпичного завода. В овраге начало образовываться озеро. Пульпа должна заполнить, залить, поглотить все, осев на дне, вода сойти по жалобам...
Федор перервал:
; Я был там в сентябре... там озеро грязи, зеленой не-подвижной воды, на берегах – чертополох.... А плотину подсыпают, везде осыпи многочисленных плит и костей...
Профессор обреченно заметил:
; Пульпа почему-то не обезвоживается, вода не сте кает...
Федор с досадой ответил:
; Там глинистые берега... Вода не впитается в глину никогда...
; Я одному из авторов этого проекта сказал, он отве-тил: не впитается, когда-то высохнет.
К зиме 1960 года достигла плотина высоты в шести-этажный дом...
1961, новый год, начался благополучно для Украины. ЦК проводило свои пленумы регулярно: о кукурузе, о вре-менном повышении цен на продукты, об архитектурных излишествах, об использовании добавок ячменя, кукуруз-ной муки в хлеб...
* * *
О Бабьем Яре напоминал только этот надоедливый майор, доктор наук, да еще этот каторжник... В последний их визит с ними уже разговаривал новый завотделом ЦК.
; Дался вам этот Бабий Яр... С вас, Дмитрий Яковлевич, уже все поснимали: и депутатство, и членство, и должности... Поверьте, ниже майоров не разжалуют, ста-тью найдут... А тебе, Федор, двадцатника мало...
Докладную они все-таки оставили... Сходили на плотину. Солнце припекало, гнилая вода уже не успевала стекать по желобам и кое-где переливалась через гребень, постепенно своим гнилым потоком завалила улицу Фрунзе (Кирилловскую), трамвайный парк, густонаселенный рай-он вокруг него, и многоэтажные дома в самом устье Яра, на его склонах.
Сначала гнилой водой была залита улица, застряли машины, трамваи. Люди, прыгая сначала с камешка на камешек, спешили на работу, в школу, детские сады, магазины...
В 8 часов 45 минут из устья Бабьего Яра выкатился вал жидкой грязи высотой метров в десять. В тихом безоблач-ном небе раздался страшный рев, а потом со скоростью курьерского поезда вал нес все: густонаселенный микро-район, трамвайно-тродейбусный парк, больницы, стадион, инструментальный завод, жилой микрорайон, где проживали приемные дочери Федора, такие улыбчивые, красивые.
Его Дуня уже не поднялась, Тарасик все плавал, Федор ходил на раскопки микрорайона в надежде найти и похо-ронить останки его девочек. Он работал целых два года, но отыскать их не удалось, а при помощи мощной техники грунт был обратно с костями водворен в Бабий Яр и ча-стью распланирован на месте поглощенного микрорайона.
На месте концлагеря выстроен жилой массив.
На месте старого построен новый трамвайный парк.
На месте еврейского кладбища – здание телецентра, когда под ножом бульдозера снимали бетонные плиты, как спички ломались белые кости, выворачивались цинковые гробы.
Спроектировали строительство стадиона, да что-то не строится. А на месте лагеря, между жилим массивом и те-лецентром на месте кладбища лежит заросший чертополо-хом массив.
Всякий раз, когда Тарасик приежает домой, они молча с Федором идут на место, где стоял дом их девочек.
Сейчас Тарас Федорович Ершов живет в Германии, работает тренером. Жена, Устина, украинских казацких кровей.
Федор стал верующим, христианином. Всякий раз, когда Тарасик с семейством или без него уезжает, он складывает с трудом пальцы, благословляя, говорит: «Помни Бабий Яр. Там лежат Люди». Подсчитано: всего Бабий Яр поглотил более 70 тысяч Людей.
Упокой их души, Боже Праведный!
«А ВОЛНЫ СТОНУТ И ПЛАЧУТ...»
«Передо мной синеющие воды
Если спросят – гордо всем, скажи,
Что ушел твой брат в далекий поход
Защищать родные рубежи.
Смотри сестра, и не забывай брата
С Новым 1955 годом»
(Надпись на обратной стороне фото
двух неизвестных матросов
линкора «Новороссийск»).
Октябрь 1955 года был в Севастополе опереточно красивым: в Северной бухте собрался почти весь Черноморский флот. Белоносые катера, разрезая девственную гладь моря, и истерическими криками приветствий носились взад – вперед, чуть поодаль на банке сгрудились, покачиваясь, облепленные водяными пушками (брансбойтами) противопожарные катера, ослепительно – белые матросы стояли на палубах.
Севастополь утопал в разноцветье задумчивой осени белых акаций, так бережно хранивших свою красу, прикрывавших старость дряблой, скрюченной поверхности кожи.
Вымытые первым осенним дождиком улицы, мокрые автомобили, милиционеры – патрули были нарядны и под-тянуты.
Несколько месяцев весь Севастополь лихорадила комиссия Министерства обороны под руководством маршала Жукова. Задача комиссии: флоту не следует уделять столько внимания и средств. Если бы перед войной эти средства потратили на сухопутные войска, то, по крайней мере, победа была бы на полгода раньше. Н. Хрущев и многие другие из высшего руководства были с этим согласны...
На совещании в октябре 1955 года адмирал Кузнецов прямо спросил Жукова, почему он с таким предубеждени-ем относится к флоту, ведь в последнее время на флоте не было ЧП, маршал Жуков резко оборвал: «Так будут!» Позже Кузнецов в своих воспоминаниях напишет: «Жуков, как в воду глядел!»
Гибель «Новороссийска» повлекла за собой беспрецедентное сокращение флота: линкоры «Севастополь», «Октябрьская революция» отправлены на слом; крейсеры «Адмирал Нахимов», «Керчь», трофейные эсминцы, подлодки, новейший крейсер «Адмирал Корнилов» были утилизированы.
Подсчитано, что этим был нанесен больший урон Чер-номорскому флоту, чем в ходе военных действий.
* * *
Однако, находясь в США, Н. Хрущев на весь мир зая-вил: «Мы убедились, что военные корабли нужны только для парадов».
...Самописцы Крымской сейсмостанции 19 октября 1955 года зафиксировали на ленте в 0 часов 30 минут 46 секунд рваные всплески почвы в районе Севастополя. Дежурный по станции зафиксировал обыкновенные подземные толчки.
...На ленте сейсмографа навек оставила оставила свою кардиограмму смерть, остановив сразу более двухсот сер-дец.
Это на внутреннем рейде Севастополя под килем флагмана Черноморского флота линейного корабля «Новороссийск» взорвался заряд неимоверной силы, прошивший навылет восемь палуб.
Вырвавшийся смерч через многоэтажье палуб выплес-нул на уровень фок – мачты через огненное жерлотела спавших в три яруса на подвесных койках матросов. Часо-вого, стоящего у гюйсштока на самом кончике линкора, как щенка, забросило в море. Он остался жив, к счастью, и рассказал:
; Удар в спину был такой силы, что я потерял сознание... А пришел в себя только в октябрьской воде, когда стал тонуть. Автомат на груди перевернул меня вверх ногами, но кирзачи, наполненные воздухом, не дали утонуть... Я почему-то ожидал еще одного взрыва, а поэтому не торопился подниматься наверх, пока в глазах не засверкали искры, и я стал всплывать. Увиденное и, главное, услышанное повергло меня в ужас: в гигантскую пробоину в носу (150 квадратных метров) с жутким, неестественным шипением, переходящим в свист, за-сасывалась темная, смешанная с илом, кровью, частями человеческого тела вода...
Я еле отгреб от этого потока, наткнулся на якорную цепь и по ней забрался на громаду линкора.
Откровенно говоря, я думал, что это продолжение учений, которые проводились за несколько дней перед тем, с учебными стрельбами главного каибра, когда снаряд весом в 550 килограммов вылетал из ствола орудия, матросы открывали рты, боясь за барабанные перепонки в ушах. Были учебные взрывы, были затопления кубриков, – все прошло «штатно», но поговаривали, что Жуков хочет увидеть настоящую «тревогу»... Палуба стала наваливаться на меня, неживые, но еще теплые тела валялись мертвым грузом и я выпустил линь, за который держался... В куче мертвых тел я свалился в пучину и мёртвые от меня посте-пенно отвалились...
Я понял нужно плыть от линкора подальше, тем более, что с подплывшего спасателя «Карабах» орали: «Уходи подальше...». Дальше как у всех: госпиталь, другой ко-рабль..., списание... и инвалидность.
Старый матрос Владимир Ленский рассказал:
; В экипаже насчитывалось более двух тысяч моряков... Атмосфера царила деловая. О дедовщине не бы-ло и упоминания...
...У нас на флоте «дембеля» не увольняли в запас, пока он не подготовит себе замену. Да, причем, не кое-как. Мо-лодой матрос должен стать настоящим специалистом... Поэтому спаянность матросская и дисциплина были железной.»
Петру Науменко, старшему матросу, оставалось служить восемнадцать дней. Он только заступил на вахту и спустя некоторое время услышал какой-то странный звук, потом удар неимоверной силы, – и погас свет. Не дождался команды, объявил с испугу первое полагающееся в этом случае: «Тревога». В момент взрыва были сразу уничтоже-ны три кубрика, почти мгновенно погибли около двухсот пятидесяти моряков...
Он вспоминал:
; Но мы ничего этого не знали... Я вышел на палубу и увидел большое скопление моряков. Было поразительно тихо. Никакой паники. Правда, как я заметил (эта картина и сейчас стоит у меня перед глазами), многие мои товари-щи стояли с бледными лицами и смотрели на воду: от корабля плыли какие – то люди. Никто не понял, что про-изошло. И тут мой друг Иван говорит мне:
; Ну что, поплыли на берег?
; Не было команды, – отвечаю. – Могут сейчас за де-зертирство!
; Да ладно, куда этот линкор денется, – сказал Иван, -Ляжет на бок и будет лежать. Пойдем лучше до девчат...
«У них есть силы еще шутить», – только я успел подумать, как сорвался и полетел в щемящую пустоту с борта, в кипящее от шума морских волн, всплесков пытаю-щихся разгрести мертвые тела, глухого рычания топящих друг друга матросов. Ожидал всплеска воды, но шмякнулся на плотный шевелящийся организм смеси живых и мертвых тел, а поэтому удара не почувствовал... просто мягко опустился в скопище тел и сразу почувствовал, что его многочисленные щупальца крепко обхватывают и опускают в черное месиво воды, песка, крови, масла..
...Петя Власенко, как говорят на Украине «кремез-ный», ладно сложенный юноша, родившийся в знаменитом Гуляй-Поле, в этом пропахшем полынем, разнотравьем и красновато-серым цветом пшеницы, седой ржи, векового ковыля бредил морем сызмальства, настоящим Черным морем. Тельняшка, бескозырка, бушлат, сорокосантимет-ровые клеша бередились во сне, а еще больше на яву. Мат-росские словечки с уст не сходили. Синяя форменка, белые клеша были пределом желания. Попасть сходу на линкор – счастье.
Старший матрос, командор, помощник замкового и вестовой самого командира Петр Власенко в отсутствие командира линкора капитана первого ранга Кухты, срочно отправленного в краткосрочный отпуск 18 октября (дали путевку), мог иногда себе позволить прилечь в капитан-ских апартаментах..., не в постели, конечно, а на диванчике или в креслах, рядом. Он, как и любой бы на его месте, ис-пытывал необычайное удовольствие. Здесь ему снились домашние сны: озабоченная сестра Полина, чистая хохотушка, родное Гуляй-Поле и если уже слишком разыграется фантазия: «Чуден Гайчур при тихой погоде, когда вольно и плавно несет воды свои...», речушка плавно превращается в море, а он главмор (главный моряк) на этом, некогда полноводном притоке самого Днепра... Но сны были так коротки, но так желанны, что их прерывать так не хотелось...И он, после склянок, пробивших полночь пошел в кубрик.
Моя койка висела во втором ярусе в своеобразном за-кутке. Я сразу провалился в глубокий сон и приснилось мне, что мною из орудия главного калибра выстрелили... Это мы после учебно-боевых стрельб накануне сфотографировались у жерла ствола... Я еще и подумал тогда: «А что?... если?» Выстрел прозвучал... Меня швырнуло на левый борт... Спас меня закуток, в котором висела койка. А проснулся я от дикого озноба и холода, подступившего к голове. Темень, уши забиты илом. Не видно и не слышно ничего. Вспомнил своего наставника комдива Матусевича, который учил ориентироваться внутри корабля в полной темноте. Нащупал дверцы рундука, а одна из них была с приметинкой – выпуклая. И сразу понял, где я. Пополз по трапу, ноги побиты, но не переломаны. Когда меня бросило на швеллер коечной стойки то, видно, размозжило бедренные мышцы. У трапа глянул вверх и увидел звездное небо. Как же так – ложился спать на третьей палубе, а оказался на первой? Потом дошло: это пробоина – горестно вспоминал Петя Власенко, долго вздыхая, оглядывался вокруг и затем продолжил:
; Ноги меня уже не держали и уже подняться по трапу не смог, но вспомнил что один из люков шахты электростанции открывается в наш кубрик. Через него и выбрался по скоб-трапу наверх. Вот тут-то ноги мне начисто отказали... Побежали матросы и затащили меня в фок-мачту, забинтовали полосками из изодранной простыни мне ноги и помогли добраться до 17-го кубрика, где была санчасть. Сделали противошоковый укол, дали глотнуть спирту. Ко мне вернулся слух, понял что стоять – могу! Услышал, что объявлена боевая тревога, а мое место на боевом посту. Сорвался к своим комендорам, но не смог:
; Сиди уже тут, куда тебе?! – скомандовал мичман.
; На боевой пост.. Я – комендор! – пытался гордо от-ветить я.
; Как ты здесь оказался..., среди электриков, – не унимался мичман.
; Он к нам с третьей палубы залетел, – съехидничал Миша Полковников
...Мы так и сидели... Линкор кренился. Заглянул стар-шина Батеев и заорал нашему мичману:
; Эх дед, войну провоевал, а понять не можешь, что в такой крен кувыркнемся к едрене-фене! Команда была «покинуть корабль».
Наверх выбрались, когда крен был опасный и мы все посыпались в море, на правый борт. На винты не попал. Зато на меня падали груды живых и мертвых тел. В холодной воде ноги совсем отказали, а тут на голову падают тела, хватаются друг за друга живые, мертвые отпадают на дно сами...
; Греб только руками, что есть мочи, чувствую – ко-нец, тону... Вдруг за трусы кто-то уцепился, поддерживает на плаву, потом я плыву, а он на спине отдыхает... Тут третий к нам присоединился. Этот плыл «по-собачьи», шлепая руками и ногами отчаянно и бестолково. Когда до берега добрались, мой спаситель, выволок его за одну руку на берег, но тот другой рукой мертвой хваткой зажал связанные армейские кирзачи... Мы переглянулись. Спаситель покрутил у виска и сказал в каком-то раздумье:
; Жадный... наверное хохол, ... или старшина...
; Тот лежал неподвижно, потом стал шевелиться, а когда мог держать голову прошепелявил:
; Гуцул – я! Плавати не вмію... Нас тільки вчора привезли... Я ж спав без штанів, а коли... це, так я чоботи під пахви і зрозумів... Нашу Бистрицю тільки так..., – он потерял сознание.
Тут прибежали севастопольцы, женщины, дети. Они, увидев нас, задубевших, сдирали из себя все: брюки, рубашки, пиджаки; заворачивали в платки, кофты, юбки...
Наш гуцул сапог не бросал и уже сидел одетый с голо-вы до ног в чужое, подозвал нас и спросил:
; А зуби ж мені вставлять, держава вставить?...
; Раз держава вибила, вставить... – недосказал кто-то из толпы.
Это последнее, что помнил матрос – командор Петр Власенко, когда его, приняв за мертвого «крючка» стали грузить в машину. Он зашевелился, и услышал: «Куда ж вы его, он же живой!».
В чужих штанах, сорочке на размера три-четыре больше, в иле, грязи, морской слизи доставили в госпиталь. Так всего, облепленного нечистотами, и оперировали. Уже в палате спросил уборщицу на счет душа, она всплеснула руками и искренне возмутилась:
; Какой тебе душ?... Радуйся, что живой... А сколько еще на перевернутом стучат?! Сотни, сынок...
Заклинило совсем Петю. Он явственно, до чувственной боли представил себя в перевернутом кубрике среди плавающей одежды, подушек, разного хламья, безумных, расширенных глаз плавающих в наклоненной из толстого металла коробке. И нет у бравых матросов ни ног, ни рук, – все под грязной водой... «Но ты – живой, – упрямо шепчет эта женщина в белом халате так напоминающая его сестру Полину, – живой, – и радуйся!» – «Как радоваться, если их сотни там, в перевернутой громадине, еще теплые живые», – «А ты не вспоминай об этом, – твердит женщина-сестра». – «Так стучат же они глухо, сильно, как с того света уже. Я их оставил, а я бы мог...».
Он безумно осмотрел палату госпиталя и вдруг его осенило: так я же с ними, я – рядом... Бью в переборку но-гой, – больно, кулаком – глухо... Так скоро кончится воз-дух и тогда все. Хорошо, что в этой могиле нам сухо и во рту нет горечи морской воды...
Солнечным светом вдруг залилась палата – кубрик, вошли доктора. Медсестра вскочила с кровати и засуети-лась. Больные присмирели, а Петя возмутился, что захлопнулась дверь в палату – кубрик. Ему послышался всплеск воды, перерастающий в преступно-ласковый шелест перерастающий волны моря. Он вскочил:
; Кубрик открой...! Полундра! За мной!...
На него навалился весь груз такелажа.
То налегли на его плечи и все тело дюжие санитары... Ему стало тепло, потно и свободно. Он расслабился весь, тело стало невесомым. Стоящие над ним госпитальные врачи услышали приговор: этого в психушку...
Через полгода в новой форменке, бескозырке на самом затылке с многочисленными значками в сопровождении двух рослых бравых матросов он с инвалидностью II груп-пы был списан с флота СССР, с самого Севастополя, с флагмана Черноморского флота навсегда.
Его братцы-матросики сдали под ответственность военкома и секретаря райкома, а сами отбыли. Прощались скупо, по-матросски, но со слезами: «Крепись, матрос, крепись!» Осталось только их последнее фото: двое в бе-лозубой улыбке крепко обняли со стороны Петра.
Он долго не находил себе места, слонялся по городу: сначала – по центральным улицам, по школам, по больни-цам, пока не заметил, что его рассказам не верят или не доверяют, потом – по базару, вокзалу, – и там же, потом стал куда-то уезжать. С одной поездки привез жену. Ожил, когда пошли дети. Вместе с ними, в вырытой для уток и гусей огромной яме, пускал кораблики, а потом дети выросли, его с квартиры выжили... В его пристани на якоре долго стоял на вечной стоянке его линкор «Новорос-сийск», бывший «Джулио Чезаре» («Юлий Цезарь»).
Сейчас: один-одинешенек живет на родине в хибарке, выделенной исполкомом. Получает минимальную пенсию.
В диспансерном учете отказано, в льготах, в наградах тоже.
Адрес: ул Ленина – 17.
* * *
К размышлению оппонентов и всякого мыслящего: окончательно причины трагедии не были установлены. Тайна похоронена в архивах КГБ, в Москве. Есть предпо-ложения:
; возможность диверсии из вне;
; возможность подрыва на немецкой мине;
; подрыв линкора, часть операции «Пролив» ГРУ в день независимости Турции (29 октября).
К любому из этих предположений «Новороссийск» подходил.
Но..?
...Почему диверсия припала на «Новороссийск», ведь ря-дом стояли суперсовременные крейсера «Киров» и «Молотов», взрыва их боезапасов хватило бы, по утверждению специали-стов, чтоб после взрыва в течение пяти минут из бухты упша вся вода, а, вернувшись, погубила бы весь Черноморский флот...
...Почему 22 октября 1955 года добрая половина аме-риканского флота собралась у берегов Турции – 14 единиц, – в греческие воды вошли сразу три отряда... Из сообще-ния ТАСС: «Сегодня утром в Стамбул, под командованием контр-адмирала Эдварда Паркера, прибыла группа 6-го американского флота... В составе группы -линкор «Нью-Джерси», пять эсминцев... На подходе – авианосец в со-провождении...
Почему 27 октября 1955 года Советский Союз провел успешные испытания водородной бомбы. За несколько ча-сов до взрыва американская армада стала уходить.
Командующий Черноморского флота вице-адмирал Пархоменко на первом допросе правительственной комиссии рассказал об истинных причинах взрыва. Но протокол ис-чез...
Почему командир корабля капитан первого ранга Кух-та 16 октября отбыл в санаторий, командир 24-ой дивизии контр-адмирал Галицкии, дивизия которого прикрывала водный район Севастополя, тоже с 16 октября в отпуске. По-чему в день взрыва не работали шумопеленгатор-ная станция «Сатурн-12», радиолокационные у мыса Лукулл и Херсонес, теплопеленгаторные, отсутствовал противолодочный дозор, сторожевой катер был снят с дежурства.
Заметки для каждого: в войну мины такой мощности, ко-торая бы прошила восемь палуб, не было, максимально – три...
...Как оказалось, двести пятьдесят новобранцев размещены в три яруса на каждом кубрике под эпицентром направленного взрыва... Осталось в живых только пять...
Погибли около двухсот пятидесяти, фактически все новобранцы, прослужившие на флагмане Черноморского флота около пяти часов.
В ноябре 1955 года представлено к награде 711 по-гибших. Награждение не состоялось.
Похоронено около семисот...
Разница на совести нас всех, а особенно тех членов, кандидатов, секретарей, инструкторов и прочей партийной шушеры, которая волчьей стаей загоняла всех на службу себе: сиятельных, сверкающих наградами и вензелями бое-вых офицеров, забывших офицерскую честь, свой долг перед этими мальчишками..., и погубивших их своей трусостью, боязнью чиновников...
Нужно было просто скомандовать «Полундра! Спа-сайся кто может!»
Петя Власенко живет на «линкоре вечной стоянки» по улице Ленина, 17. Ложится спать в 23.00 одетым по трево-ге. Ровно в 00.30, 23 секунды уже более 50 лет он вскаки-вает и кричит зычным внушительным басом: «Полундра! Спасайся как можешь!!!»
От этого крика деревенеет все: дети, жена... Выдер-жать это нет сил. Двое детей, две жены живут отдельно.
Петя, спасший тех семьсот розовощеких матросиков остаток ночи спит спокойно. Все спаслись!
Мир – ему !
НОВОЧЕРКАССКАЯ ТРАГЕДИЯ
«А они ... ещё и
издеваются над нами»
(Крик в толпе)
У Елизаветы Слуниной в Хомутовке от изнасиловавшего ее парторга из техникума и расстрелянного, как фашистского пособника, родился чудный ребеночек. Крикливый, вертлявый и вечно голодный. Она его постоянно кормила, но он постоянно был голоден. Дядю Фому они довели до кондиции, как он говорил, пока он не приволок лохматую дойную козу, чем и спасли положение, а то исхудавшую Елизавету пыталась заменить его дочь, прикладывая к своей груди, но он быстро понимал обман и заливался надсадным беззубым ртом на всю округу. Молоко козы он пил с удовольствием и стал быстро развиваться. Вскоре он стал идолом, тираном вокруг которого вертелось всё. Дядя Фома и его дочь были у него на подхвате в играх, уроках, в купании и даже во сне. Называла его Елизавета Петей. Почему? Знала только она. Ее потешало и радовало самое нежное: Петь!.. Петь!» когда к ней рвались и сын и петух, которого тоже звали Петей. Дядя Фома не мог нарадоваться все это время, когда появлялся беглец Петр, и они сошлись. Родили еще одного, Фому... Но в войну Петр стал полицаем. Ходил как телок за маткой в составе полицейских нарядов, охранял дороги, переезды, отбирал крупный рогатый скот, грузил в вагоны. Иногда захаживал к Мотре на личный досмотр... Дома он был постоянно с запахом самогона и в основном отсыпался. В конце окку-пации умер, проткнутый вилами цыганом Янкой и выброшенный в ров немецкими оккупантами.
После изгнания оккупантов Елизавета, как пособник была арестована и с 1943 по 1950 провела в концлагерях. Петя с братом были направлены в разные детские дома под разными фамилиями, а отчество было одно – Петровичи. Петя после семи классов в Караганде закончил горнопро-мышленную школу, работал до призыва в армию в шахте электрослесарем, исполнял интернациональный долг в Венгрии. Исполнил до конца. А когда демобилизировался, то уехали за другом в Новочеркасск, станицу казачества, за ним, бросив всё, поехала мать, поселилась рядом с городом в поселке. Закончил электротехнический техникум и постепенно начал расти по служебной лестнице: разнорабочий, слесарь, мастер. Он, по старой рабочей привычке, стал Петровичем. На «вы» рабочие своего собрата не называют, да и имени не употребляют. А так: и вроде рядом, и вроде, этикетка отношений, уважение, что ты начальник, – соблюдены.
...Конец мая 1962 года выдался жарким. Плавился асфальт, воды не хватало. Начинались перебои с хлебом, мясом, молоком. А тут еще накануне правительство СССР объявило о повышении цен на мясомолочные продукты, правда, о временном повышении...
; При Сталине каждое первое апреля ожидали сни-жение цен, – ворчали старые рабочие, – а тут...
Молодой перспективный специалист сначала испугался. На него уже обратили внимание, кандидатом принят, а тут...
; Хлеб с отрубям и кукурузой... На Кубани, – добав-ляли женщины, – такого не было.
; Обезжиренное молоко пусть сами пьют... – зло, с гневом в глазах рубали руками перед носом любого начальства дородные молодухи-казачки, – дети полуголод-ные в школе...
; Живем по шесть-семь человек на 16 квадратных метров... Ничего не строят... За квартиру плачу треть зарплаты...
; Студенты требуют улучшения питания... – уже при-зывным голосом говорил партийным студент.
Петровича они считали своим и поэтому не стеснялись при нем говорить ежедневно, его не боялись. Эти настрое-ния усилились еще с января 1961 года, когда на крупней-шем Новочеркасском электровозостроительном заводе уже закачивалась планомерная компания снижения расценок оплаты труда. Это был последний цех завода – сталелитей-ный.
Утром 1-го июня 1962 года по центральному телевидению объявлено о 35-процентном «временном» повышении цен на мясо, молоко, яйца и другие продукты...
; Да что же они делают? – с досадой подумал Петро-вич, – уже и так невмоготу.
В цехе уже все бурлило. От привычного порядка, стройных шеренг железа, снующих бесцельно людей, когда на ходу создавались группы и так же быстро разваливались, уже рябило в глазах. В конце концов все сгрудились вокруг вошедшего к ним директора завода Курочкина и парторга выяснить как же жить без мяса, молока, с завышенными расценками. Ни директор, ни парторг не поняли накаленной обстановки и повели себя высокомерно, по-хамски. Но чтоб хоть как-то сбить накал, Курочкин попытался пошутить, увидев рабочих с пирожками:
; Не хватит денег на колбасу, ешьте пирожки с ливе-ром...
Эта искра повлекла за собой трагедию в Новочеркас-ске.
; Да они еще, сволочи, издеваться над нами! – крикнули рядом с Петровичем, и в миг группа раскололась. На какой-то момент он остался один на один с директором и парторгом, который ничего умней не придумал как сказать:
; Ну а ты же что стоишь, беги, догоняй...
«Дурак он, что ли?» – подумал Петрович, повернулся и смешался с толпой.
Толпы рабочих, стихийно создавались вокруг наиболее авторитетных лидеров Александра Федоровича Зайцева, Андрея Андреевича Кукача, Михаила Алексеевича Кузнецова, Бориса Николаевича Морозова, Сергея Сергеевича Сотникова, Владимира Дмитриевича Черепанова, Владимира Георгиевича Шуваева. Все они реабилитированы, но тогда расстреляны.
Гудит беспрерывно надсадно заводской гудок. Ему вторят тревожные гудки с теплоходов. И из окрестных сел и поселков по старой рабочей традиции спешат жители, рабочие второй и третьей смены. На заводе работало около 14 тысяч человек.
Никто: ни администрация завода, ни партийные органы, ни профсоюзы не пытались поговорить с рабочими. По своей инициативе пытался, поговорить главный инженер завода С. Н. Елкин. Но он, к сожалению, уговаривал рабочих прекратить волнения, приступить к работе. Возмущенные же рабочие пытались требовать конкретного решения вопросов. Эти вопросы задавал Петрович, на чем строилось все обвинение:
; Мы метались по городу, пытаясь найти защиту, справедливость.... Но власть не сделала ни единого шага навстречу. Сила уже не действовала. В здании заводоуправления был заблокирован секретарь Ростовского обкома Басов. Пытались перекрыть железнодорожные пути. Власть выставила:
; против обезумевших рабочих 500 курсантов артиллерийской школы, 150 военнослужащих, танки, бронетранспортеры, на крыше гостиницы «Дон» засели «музыканты» и дали сольный концерт из снайперских винтовок;
; против народа работало почти половина Политбюро ЦК КПСС – Козлов, Микоян, Кириленко, Ильичов, По-лянский, Шелепин, десятки силовых ведомств...;
Ильичев повторял: «Это религиозные сектанты, казаки подняли мятеж...»
Козлов настаивал, чтобы Н.С. Хрущев дал генералу Плиеву команду о применении воинской частей... Хитрый Хрущёв такую команду не дал...
Малиновский такую директиву Плиеву дал.
Днем 2 июня из Ростова-на-Дону в Новочеркасск по-ступило оружие и боеприпасы.
И оружие выстрелило в гегемона, в народ.... У здания горкома КПСС убили 17 человек, 87 ранено. Было возбуж-дено 157 уголовных дел, по которым осудили 114 человек, по другим сведениям 202. Расстреляли 7 человек, по ре-шению самого народного суда.
5 часов Микоян, Козлов, Плиев, Стрельченко, Ива-щенко решали: «Как быть с трупами?» Достойная проблема для КПСС, ее Центрального комитета!
Осторожный, хитрый лис Микоян дал гениальное по простоте предложение: тайно вывезти из города и захоро-нить по разным кладбищам группами. А чтоб тайна захоронения была более или менее гарантирована, взять подписку следующего содержания: «Я оперуполномоче-ный... (Ф.И.О.) даю расписку в том, что обязуюсь выполнить правительственное спецзадание и обязуюсь выполнение его держать как строгую государственную тайну. В случае нарушения настоящей подписки, я буду привлечен к высшей мере наказания, к расстрелу(!)» Вот так – сам себя приговорил!
Л.Н. Смирнов (председатель) и А.А. Круглов (прокурор) выполнили заказ ЦК КПСС, с чистой совестью, над собаками, которым собачья смерть; гадами, которых нужно изолировать от общества...
А семеро рассреляных так и не найдены. Партия умеет прятать концы, как и золото. Слава ей. Слава КПСС.
Петр Петрович Слунин схлопотал 10 лет, отсидел шесть. Остаток жизни занимался поиском расстрелянных. Он ближе всех к раскрытию истины. Говорил, что их по-хоронили в старые, уже ничейные могилы.
В 1990 году был убит при невыясненных обстоятель-ствах.
«АДМИРАЛ НАХИМОВ» – «КРАСИВО РАЗОЙТИСЬ НЕ УДАЛОСЬ...»
Действие спасает от смерти.
(Сект Экзюпери)
После тех знаковых событий 80-х народ уже окончательно понял, что коммунистического общества, обещанного Никитой Хрущевым при всех его политических завихрениях, не будет, как не будет «нынешнее поколение советских людей жить при коммунизме». Началось посте-пенное падение всего народного хозяйства: и промышленности, и сельского хозяйства. Ура – проектов плодилось много – целина должна была накормить, давая сначала по 18-20 центнеров с гектара, через 3-4 года, по 5-7 центнеров, не известно только, догнали ли мы Америку по производству молока, мяса и, особенно важно, яиц. Чтоб цифра была по зерну убедительней, зерновые начали считать в новом словесном измерении – пудами. Вот сто миллионов пудов – звучит гордо. А случайно забредший и чуть не потерявшийся в трех-четырехметровых стеблях кукурузы Генеральный, хлопнул себя по лысине, а американского фермера по плечу и произнес:
Ой, сколько же силоса?, пудов зерна?... Да всех теперь вас заткнем по животноводству. А Молдавию полностью посадим в мамалыгу, Украину – частично, а то эти «гречкосп». И чтоб молчали все остальные там, прибалты, чухонцы, пусть налегают на рыбу, среднеазиаты пусть хлопком своим питаются, Кавказ – цитрусами...
Эх, покажем мы всем Кузькину мать...
Дал Генеральный задание своим яйцеголовым подсчитать сколько же надо засеять земли, чтоб всех только накормить хлебом. Подсчитали – прослезились! И площадей мало, а культивированных еще меньше, и уборочной техники мало; и собирать, и перерабатывать, и хранить не умеем. А завод комбайнов «Коммунар», стал «С-4» (самоходный сталинец выпускать, но был перепрофилирован и выпускает чудо советского автомобилестроения «Запорожец», со знаком качества, кажется...)
Говорят он просто олимпийский чемпион: на нем не ездил никогда ни один член ЦК, даже украинский, ни один Голова (любого пошиба), ни один заведующий базой. Нужно запомнить, что этот автомобиль для народа, передовиков, сталеваров, стахановцев, победителей социалистического соревнования, учителей. Если стал инвалидом или ветеранам труда – по очереди, но без права передавать по наследству, родственникам..., и второе напоминание: двигатель в нем не впереди, а в ...
* * *
Ну и как быть? Догоняли Америку, надо же! А если подмешать в хлеб кукурузу, – сытней и калорийней будет, в масло – творогу, в хлопок – вискозу, -перетерпят? По крайней мере можно постановление отменить или решение ЦК сварганить... «О временном повышении цен на масло, хлеб, молоко...», а чтоб молчали на кухнях, в подъездах – еще одно: «О расширении производства бытовых товаров» и т.д. А вот радиоаппаратура, телевидение – это нам меша-ет, Нужно еще одно... «Об усилении идеологического воспитания народа...» там стенгазеты, брошюры в массы..., с директорами, надо движение стахановское вспомнить, – здесь Бурлов остановился, захлебнулся наконец.
Валерий Петрович, теперь уже второй секретарь гор-кома, взбесился:
; Так ты, это о ком так зло говоришь? Партия это все тащит на себе: и производство, и сельское хозяйство, и шахты, и больницы...,и ..., – тут он начал искать подходя-щее слово, – и идеологию...
Тут вмешалась Женя, жена покойного Степан Федоро-вича:
; Ничего на не тащит, твоя партия... На дно она та-щит... Вот спроси Николая Тимофеевича, своего брата, нужна ему партия на производстве или нет? Руководящая и направляющая, она на его шахте – участке? – она стрельнула глазами так, что тот растерялся и начал разливать водку по рюмкам, а она продолжала, – мало того: твоя партия довела Украину до полного краха, весь мир смеется: как можно при таком богатстве быть такими нищими?...
– Я не о том хотел сказать... Все на партию валить нельзя, во-первых – обиженно огрызнулся Валерий Петро-вич, но ему в тон перебили:
; И во-вторых, и -пятых, и -десятых – она виновата во всем: и в том, что такой работящий народ, такой нищий; в том что в её направляющей линии был организован в Ук-раине голодомор, и а войне, и в бандеров-щине и Бабий Яр, «Чернобыль»..., – сидя в углу за пианино рядом со Стешей и наигрывая в четыре руки, монотонно под музыку, подытожил Фома Петрович.
; Ну а чего все набросились на него? – Он-то причем? – пожалела его Ирочка, теперь уже Ирина Михайловна, статная хозяйка дома, домины в два этажа, построенного Николаем Тимофеевичем совместно с Валерием и Алексе-ем, – он просто в нее попал, ну приблудился по-малолетству...
; Как я, по-малолетке, на 6 лет, а ты уже сколько? -съехидничал Николай Тимофеевич, получивший подзатыльник от Стеши.
; Более десяти уже... работаю... – ответил Валерий оглядывая всех.
; Ты не работаешь... ты служишь, – уточнил Фома, получивший от Стеши тоже награду и смеясь добавил, – Раздача наград продолжится, если не прекратим. Их у нее есть!
Все засмеялись и дружно уселись за стол Бурлов, дежурный ведущий всех компаний наконец-то дорвался до тоста:
; Мы сегодня провожаем на отдых очаровательную Ирину Михайловну и Славика на заслуженный ими, двухнедельный, от нас всех, отдых на флагмане отдыхающей индустрии в круиз по Черному морю на «Адмирале Нахимове»... Море синее, а не черное, соблазнов много, так что берегите друг друга, но в пределах разумного, разве что Славик ... можно.
Посадив в купейный до Одессы, Тимофеевич с девочкой Майей возвращались домой. Майя ужасно расстроилась расставанием, хлюпала носом. Тимофеевич, чтоб заполнить время спросил:
; Вы давно знакомы?
; С Первомая... И вот расстались на целых две неде-ли...
; Это намного..., очень на долго, – пророкотал неоп-ределенно Тимофеевич.
; А что? Я часа без него не могу, секундочки счи-таю..., а тут две недели, да на этом противном корабле...
; Ну почему ж он противный, говорят он очень даже приличный... – попытался ее успокоить Тимофеевич.
; И соблазнов много... Сказал же Бурлов..., а он у ме-ня такой красивый... Я умру, если что...
Тимофеевич наблюдал в зеркало и видел, все переме-ны красок ее лица, шеи, нервных детских пальчиков.
Майя ему положительно нравилась, за откровенность, за искренность, за влюбленность, за верность. Через не-сколько минут она, скукожившись на заднем сидении, уже уснула. Правда, пыталась, когда машину трясло на ухабах, тревожно открывать глаза и оглядываться, а когда подъехали к дому Тимофеевича уснула, провалившись в глубокие лабиринты девичьих снов. Сны были тяжелые и плохие как предчувствие: отчаянно гудящий теплоход тонет. Тени мелькают перед глазами. Майя стоит как связанная, Славик – тянет руки к ней. Ирина Михайловна, суровая молчаливая, с укоризной качает головой и говорит: «Ну просила же я вас...»
На руках Тимофеевича, выносящего ее с машины, Майя заерзала, замахала руками. Женя забрала ее на руки и та успокоилась, а когда окончательно проснулась, беспо-койно залопотала:
; Ой верните их , с ними будет худо... у меня сны ве-щие... Ну почему вы стоите, догоняйте поезд...
Затем снова успокоилась и погрузилась в глубокий сон.
По приезду Тимофеевича прежний разговор вдруг вспыхнул вновь. Уже добивала Валерия Тимофеевича окончательно Женя:
; Десяток лет шел в никуда, по нарисованной лестнице... Сравни: что ты делал десяток лет назад, заседал, разбирал семейные дела сопартийцев, заслушивал отчеты, проходил пару раз марксистско-ленинские университеты партийного строительства, а сейчас: вон Стеша уже хирургом стала, Фома – доцентом, Тимофеевич, – она стала искать слово, а найдя, искренне рассмеялась, – Тимофеевичем стал..., Альбертик лабораторию создал...
Мудрый Бурлов давно уже заготовил свой ответ, но Женю уже остановить нельзя:
; Степан не от рака умер. Такого как он, рак победить не мог, а вот вашу глобальную ложь – не смог.
Эти ваши секи, генсеки, первые, вторые, третьи, завот-делы, партшколы его доконали. Бурлов наконец – изрек:
; Скоро настанет такое время, когда нам будет стыд-но перед своими детьми.
Майя проснулась поздно, когда ласковое августовское солнце вовсю припекало в затылок, спину, ниже, в икры ее точенных ножек, в пятки. В молодом саду воздух был пропитан яблоневым духом, крупные листья винограда обвили забор, темно-синие сливы с глухим звуком падали на землю, хмель, такой липучий обвил все, что можно.
К вечеру появилась Софья Игнатьева со своим трех-летним сыном, и увидев Майю, спросила:
; А кто это у нас такой красивый? И откуда мы при-летели?...
Майя ткнула пальцем вверх.
; Из космоса что ли? Сейчас в космос все летят, а ты – откуда...
; Да, я оттуда..., Я – Аэлита... Я – неземная... У меня сны вещие...
; Какие, какие? Вещие, горишь...?
; Вот они уехали... и им там будет плохо..., А Сла-вик...
; Что Славик?
; Ну это..., с другой это...
Софья Игнатьева, приласкав сына, засмеялась:
; Да такие предчувствия у всех влюбленных.
; Хорошо бы так, – прошептала сама себе Майя.
«На пароходе музыка играла...»
* * *
Приближаясь к громаде «Адмирал Нахимов», Ирина Михайловна, как ей показалось, окунулась в какую-то ино-родную среду. Ее толкали, прижимали, оттесняли; ей приходилось убыстрять ход, обгоняя лениво или устало бредущих, обходить группы туристов, задравших голову вверх, чтоб хоть зрением увидеть антенны, нос, корму теп-лохода; отбиваться от снующих и что-то предлагающих мальчишек и торговок, продающих от газет до шлепанцев кардинала Ришелье. Проносящиеся над головой наглые чайки пикировали, хватали из рук кормежку, посыпали лишние продукты жизнедеятельности на что попало. И ей хотелось побыстрее попасть в каюту, открыть иллюминатор, сбросить прилипшую к лопаткам одежду, окунуться в душ и улечься, вытянувшись во всю длину. По шаткому длинному прилепленному к кораблю трапу, она со Славиком поднялись во внутрь этой громадины. Ни спасительной прохлады, ни прохладного душа там не было, уюта и тишины тоже. Махина содрогалась от какого-то внутреннего утробного гула и была неуютна... Вообще-то, построенный еще в 1925 году в Германии он назывался «Берлин» и до 1939 года ходил через Атлантику. Дважды взрывался. С 1957 года судно годилось только в круизные рейсы. Срок службы был ему определен до ноября 1986 года.
; Вентиляция плохая...? – улыбнулся «старый мо-реман» Сережа за ужином в ресторане.
; Так он строился для перевозки тюремщиков... А то ж почему на нижней палубе иллюминаторов нет...
Перед сном обязательно просвещал Славика и чуть не свалился со второго этажа, когда узнал, что он путешест-вует с мамой... Перед службой в армии.
; Да что ж это такое делается? – заорал он, – А я то думаю, что это за нежности телячьи «мамочка», «мамоч-ка», «мамочка»...
За обедом дружно посмеялись, а «старый мореман» объявил, что по этому поводу он дает ужин, тем более, что сегодня «День шахтера», вечером танцы, кино – «Я любил вас больше жизни».
За праздничным ужином все выпили, Ирину Михайловну поздравил сам капитан, а потом станцевал тур вальса. Славик был удивлен с какой легкостью его мама проносилась, даже порхала в танце с капитаном. Он, вроде, видел ее в первый раз, ее постановку спины, головы, счаст-ливой улыбки женщины в танце; мамы в танце он не знал. Она была задумчива и грустна. После шквала аплодисмен-тов, капитан поцеловал ей руку, поблагодарил за танец и, сославшись на службу, откланялся.
После небольшого перерыва снова заиграла музыка и несколько кавалеров, дожевывая котлеты, направились в их столику. Ирина Михайловна ожидала этого и вовремя попросила Сережу проводить ее наверх, на воздух, в кино-зал, что он и сделал с удовольствием, но скоро вернулся, она сказала, что по окончании фильма вернется в каюту сама...
«Сережка мореман» зачем-то затолкал Славика с со-седкой по столу, веселенькой и полупьяной Ниной в свою каюту, находящуюся рядом с радиорубкой. Через железные переборки, в каюту были слышны все переговоры. Сережка многозначительно подмигнул, заталкивая в узкий проход их вдвоем. Нина со всего размаху плюхнулась на узкую матросскую койку, и потянув за руку Славика на себя, он слабо попытался сопротивляться и стоял, как бычок, слегка подаваясь ее призывным жестам. Она «вправно», как бы сказала баба Соня, расстегнула на нем все пуговицы, освободила ото всей одежды, а одежда на нем держалась всего на трёх пуговицах впереди, потащила его, стоящего перед ней, к себе, шепча:
; Ну что же ты такой?...
...И зарылась ему в живот, который он весь подобрал в себя. Дыхание сперлось от ее поцелуев, легкого покусыва-ния, слегка болезненного царапанья ее ногтей и бурного экстаза...
Это повторялось почти беспрерывно, желанно и вечно. Слов не было, объяснений, упреков, обещаний тоже не было. Был только легкий короткий перерыв и все повторя-лось...
А «Адмирал Нахимов» буксиры «Бесстрашный» и «Безукоризненный» медленно оторвали от причала, раз-вернули в акватории и повели из порта.
Ирина Михайловна находилась в баре на палубе «В», ожидая начала киносеанса и любовалась громадой горы Дооб, огнями Кабардинки, очертанием теряющихся в тем-ноте гор, вспышками Дообского маяка. Пароход уже включил главные двигатели и перешел на собственную тя-гу, как были неожиданно застопорены главные двигатели. Пароход догнал катер, был спущен парадный трап и на борт поднялся всего один гражданский с портфелем в ру-ке. И судно движется на выход из бухты... «Наверное, важная птица», – подумала Ирина Михайловна и направи-лась в кинотеатр.
Судно двигалось по всем правилам по створам. Миновав Пенаиские банки, «Адмирал Нахимов» лег на курс для прохождения через систему разделения движения. На судне было 346 членов экипажа и 1234 пассажира. Единственным опоздавшим и догонявшим судно был начальник КГБ Одесской области генерал-майор Крикунов. Не опоздай он...?
Спастись удалось только 836.
Погибло 754.
...В те короткие перерывы между любовными утехами едущий «зайцем» радист каботажного одесского флота Сергей Воронцов, «Сережа – мореман» слышал, через переборку переговоры радиста судна и их комментарии кому-то:
; «Петр Васев», я пароход «Адмирал Нахимов» ваш курс, ваши действия?
; Иду курсом 36, скорость 12,5 узлов.
; Вы можете нас пропустить, у нас на борту 1000 ту-ристов и наш курс 160 градусов?
; Сказал «идите»!
; Мы можем идти тем же курсом и не сбавлять обо-ротов?
; Да, можете...
; Вы пропустите нас?
; Да, идите...
На зрительную видимость появился «Петр Васев». Он имел тоже внушительные размеры: 184 метра длина, 28 – ширина, осадка – 10,5 метров, с грузом 28638 тонн ячменя из Канады...
На судне выяснилось, что первым забил тревогу 3-й помощник: пеленг меняется медленно, практически не меняется. Его успокоил капитан Ткаченко: «Знаю, не переживайте, штурман! Прибор показывает «красивое» расхождение».
* * *
Сергей Воронов, услышал крик радиста судна:
; «Петр Васев», что вы делаете? Работать немедленно назад!!!
И ответ того:
; Даем задний ход.
Сергей понял: случилось то, о чем говорил весь черноморский флот: лихой Ткаченко своими «красивыми расхождениями» кого-то угробит... Он сорвался с койки, одеваясь на ходу, ворвался в радиорубку:
; Что?
; Жди столкновения...
Он еще успел растолкать Славика и Нину, когда ус-лышал страшный удар.
; За мной, наверх... Беги в кинотеатр...
Палуба была выше, Славик босиком, в одних брюках залетел в зал. Полупустой зал уже начал клониться, зрите-ли уже встревожено крутили головами: что произошло?
Ирина Михайловна, ничего не понимая, единственная сосредоточенно продолжала смотреть на экран. Славик, воспользовавшись тем, что она была рядом, схватил ее ру-ку, выдернул с кресла и в числе первых они выскочили на палубу. Пароход кренился на правый бок. Общий крик, визг, гул, хаос движения... Катились какие-то бочки, ска-мейки, стулья, Славик только и успел заметить, что другое судно под углом намертво прилипло к их судну, а потом увидел Сергея, тянущего за собой совсем голую Нину. Глухой сплошной визг обреченных заглушал голос капи-тана Маркова: «Немедленно покинуть судно!», «Всем от судна, от воронки, от взрыва!» Ирина Михайловна еще уп-рямилась, когда собиралась прыгнуть в темные воды, но подтолкнутые бочкой с голубой краской, улетели в много-метровую пучину на головы этой сплошной кучи деру-щихся, орущих, липких людей. На них свалилась какая-то скамейка, которую Сергей начал откидывать подальше от судна, держа за руку Нину, повторяя:
; Подальше, подальше, сейчас воронка...
Постепенно стали сваливаться на них живые люди,
умершие от страха в полете до последнего шлепка в кучу этого многосотенного, многоголового, многорукого и многоногого существа, хватающегося за что-то; отталки-вающегося, пытавшихся оказаться на верху стало все меньше, а когда оглянулись, – судно уже с огромным креном на правый бок ушло под воду. Последний привет послал ему «Петр Васев»: сухогруз-убийца, не сумевший сделать «красивое расхождение»:
; «Нахимов» не наблюдаем!
Порт сиял вдали освещенным пятном. Четверо перемазанных маслом, краской молча гребли на скамейке к городу. Сначала Сергей, даже с какой-то лихостью, подбадривал всех. Отполированная скамейка была скользкая, и Славику и Сергею пришлось больше следить, чтобы Нина и Ирина Михайловна не соскочили и не потерялись в море.
Сначала к берегу плыли многие, а потом куда-то дева-лись. Пристань приближалась, но их течением уносило вправо. Начало светлеть, когда город сразу весь пробудил-ся. Зажглись огни морвокзала, засновали люди, сиренами разрывались кареты «Скорой помощи», завывали милицейские патрули, пожарные машины, юркие легковички неслись к порту.
Вдали на волнах мерно покачивался сухогруз, весь в обломках стульев, кресел, скамеек, окрашенных в зелёный, голубой, коричневый цвет.
Четвёрка, крепко обхватив скамейку за ножки, торчащие вверх, медленно приближалась к берегу вдали от порта. Когда совсем стало видно, заметили посредине скамейки, поперёк её, безвольно повисшее тельце пяти-шестилетней девочки в трусиках цвета морской волны. Её в бурлящей купели сначала приняли за чью-то одежонку. Затем заметили, что она подаёт признаки жизни, и Сергей, переглянувшись со Славиком, радостно выдохнули: «Жи-ва!» и ещё дружней загребли руками.
Ирина Михайловна уже не гребла, но признаки жизни подавала, пытаясь работать ногами, Нина – зацепилась в замок пальцами, безвольно качалась вместе со скамейкой. Славик и Сергей упорно гребли, пока Сергей, знавший форватер течения, скомандовал, отплёвываясь смесью крови и морской воды:
; Табань, иначе течение в море уносит...
Но течение их уже подхватило и упрямо втягивало в море, и они, сколько было сил, уже вырывали у моря чёр-тову скамейку с лежащим, но уже не двигающимся на ней кладом: Ириной Михайловной, матерью Славика, Ниной и белокурой девочкой с расплывчатыми в морской ленивой волне волосами.
Город скрылся за утёсом; уже совсем посерело небо, уже стал слышен шум прибрежного песка и гальки, когда обнаружилось, что тела Нины нет, её смыло течением. Сергей взревел зверем, сине-зелёным чудовищем и начал нырять в море. Славик тоже пару раз попробовал, но понял, что у него более дорогая ценность – его мать и девочка, возвратился к своей ноше и вскоре почувствовал под ногами песок и гальку. Он с трудом оторвал закостеневшие руки обеих от скамейки и уложил два сине-зелёных от краски, полуживых женских тел рядом и направился к морю, к ныряющему Сергею. Тот совсем обессилел и уже нырял скорей по матросской привычке по команде: «Человек за бортом!» Славик уже понял бесполезность этого дела и силой вытащил его на берег. Сергей плакал навзрыд...
... Их обнаружил на берегу в полубреду, полусне рыбак Пахомыч, возвращающийся на своём мотоботе из ночного лова. Они уже проходили мимо, когда глазастый внук Сеня сказал:
; Гля, деда, чего они такие зелёные...
; Допились, мать..., вот и позеленели, – ответил Пахомыч, а дальше, присмотревшись, – и доска у них зелёная... Заглянем, что у них такое.
И внук резко положил руль к берегу, подошли к излучине, тут течение омывало нос материка, а поэтому глубины хватало, стали на якорь и на надувной подошли к берегу.
Пахомыч подробно осмотрел всё и спросил, скорее самого себя:
; Откуда вы такие? Что случилось?
Сергей ответил:
; Дед, там Нина где-то, спаси её, со скамейки соско-чила...
Пахомыч прочитал на скамейке «Адмирал Нахимов» и спросил:
; С «Нахимовым»-то что?
; Столкнулся с сухогрузом...
; С «Васевым»?.. Доигрался капитан...
; Другого здесь не наблюдается, дед.., – ответил Сер-гей, – так ты спасёшь Нину?..
; Где это произошло? Её со скамейки течением... – уточнял Пахомыч.
; Да вот где-то здесь, рядом, – и Сергей показал в мо-ре рукой.
; Если здесь, то она ушла далеко в море... Здесь течение, знаешь... Пошли, а то век меня корить будешь, а себя проклинать... А этих на посудину...
Сноровистый внук как пушинку взял на руки девочку и отнёс в лодку, затем Ирочку и отплыл к борту. Сергей и Славик сами добрались. Пахомыч на судне стал другим, командуя внуком.
; Одень их, укутай, видишь, как озябли... Этой, – показывая своей грязной лапищей, – водки, а этой.., – задумался на минуту, – тоже... бабкиного вина... И – домой!
Покружив над местом, указанным Сергеем, они взяли курс: домой. Дома бабка Пахомыча с дочерью, окрестив деда старым дураком, который всё лечит водкой, отмыли всех от краски, и вдруг взгляд Ирочки упал на имеющийся у Пахомыча телефон, и она попросила Сергея дозвониться домой... Она только и успела сказать:
; Коленька, забери нас... Теплоход погиб.., – как по-теряла сознание.
Сергей ещё раз дозвонился и только успел услышать:
; Я к вечеру буду у вас. Если здоровы – никуда!
Пахомыч сообщил участковому, что четверо спасённых у него. Живы. На попытку забрать их отсюда всполошилась бабка:
; Та куди ж їх забирати, хіба ми не виходимо. Їхня дочка уже з курчатами грається, а синок все їсть і їсть, а вона з моею подружились... А цей, Серій, все з дідом п'янствують.., щоб їм трясця очі повиїдали...
Ирочка, почувствовав резкие боли внизу живота, поняла, что и на этот раз не родит, позвала белокурое спа-сённое чудо, сказала ей в сине-небесные глаза:
; Хочешь быть моей дочкой, навсегда...
; Так я ж детдомовская, у меня нет мамы и папы...
; Теперь у тебя есть и мама, и папа, и даже брат...
Участковый, посетивший на второй день Пахомыча,
приехал почти одновременно с появлением Николая Тимофеевича со строгим приказом доставить в штаб. Но выполнить этого и на этот раз не смог по причине своей «нетранспортабельности», он ещё сутки из туалета не вы-ходил. На третий день их тоже не мог доставить, так как они уже транспортабельны, но убыли в неизвестном на-правлении.
Ирочка долго лечилась... Детдомовская девочка, Таня, кстати, удочерена и вскоре забыла тот ужас, других хлопот у неё полно: часто болеющая мама, брат на границе слу-жит, за ним тоже присмотр нужен; отец со своей шахтой, как с куклой няньчится, дядя Алексей на её шее, всё мото-ры изобретает, весь бензином провонялся; один важный Валерий Тимофеевич со своей идеологией носится. А Аль-бертик чего стоит! До сих пор не пойму: он взрослый или ребёнок? А что ребёнок этот Бурлов, -это уж точно, хоть и лысый! А эта фифа Стеша: «Давай сердечко послушаем, пузичко попульпируем... Понимала бы что?..» Но Женя – принцесса, а ведёт себя как босячка: хватает меня, под потолком кружит.., от неё шуму сколько!., ужас, а маме это вредно, и пристаёт к маме:
; Где ты, признайся, взяла это чудо?
; Да в море выловила, сотый раз тебе говорю...
; Тогда и я устрою им катастрофу...
Таня от досады ещё глубже вздыхала: какое море, кто там меня вылавливал, вроде я не знаю, откуда дети берут-ся. Вот бы мне цыпляток маленьких-маленьких, жёлтень-ких, пушистеньких, как тогда на море, у бабки Мотри...
«Я ЖИТЬ ХОЧУ»
Лилия Кумачёва
(медсестра, ликвидаторка,
умерла в 2003 г.)
«Под ногами – Хиросима»
(А. Дятлов инженер ЧАЭС)
Романа Ващенка неожиданно вызвали в партком университета, где он работал доцентом на физико-техническом, тогда засекреченном факультете, познакомили с инструктором ЦК Украины по кадрам и полковником КГБ Семеновым Игорем Сергеевичем. Хозяин кабинета после процедуры знакомства с видом яв-ного недоумения, даже обиды, что его выставляют из его кабинета, из его вотчины молча засопел, услышав:
; Оставьте нас втроем...
; Конечно, конечно.., как будет... угодно, – как-то споро и с чувством покорности ответил он и удалился.
Инструктора горкома ЦК Федоренко Ивана Никитича Ващенко знал и раньше. Он в инструкторском и состарил-ся, хотя был блестящим организатором, дидак-том, обла-дал великолепной памятью. Увидев личное дело из отдела учета райкома партии в руках Семенова, Ващенко понял, кто здесь главный... Что-то давнее и до боли знакомое, неприятное, тревожное засосало у него под ложечкой: что им еще надо. Федоренко с ходу уловил внутреннее состояние Ващенка и пророкотал своим успокаивающим голосом:
; Да полно-те, тут дело совсем другое...
; Да... другое, – с ходу в тон Федоренко пробубнил, не расцепляя зубов, Семенов, – вы что заканчивали?
; Московский горный? Наш университет, аспиранту-ру...
; По специальности? Дипломы...
; Горный – управление, разработка пластов, ТБ, взры-вы, – уже внутренне закипал он, и остановился.
; А наш университет, аспирантуру, тема диссерта-ции...? – монотонно вел свое Семенов.
; Факультет, аспирантура, тема закрытая... Разве в личном деле не значится? – огрызнулся Ващенко, – Я расписку о неразглашении давал...
; Не значится, не значится, – как-то даже мечтательно, с чувством разочарования ответил Семенов; он никак не отреагировал на расписку, – а чего раздражаетесь?
; Уж больно вопросы знакомые.... И следствия... предполагаемые, – совсем взорвался Ващенко и устыдился своему подозрению.
; Да нет, и следствия не те, и время не то, – с суровостью сказал Семенов, – ваши научные заслуги знаем... предлагаем новую, так бы это сказать, сферу деятельности...
; Так у меня докторская на выходе, – с досадой перебил Ващенко, – я же из туполевской «шарашки», – и сферу деятельности менять бы мне не хотелось... тем более, что это идет, мягко говоря, несколько в разрез с моими научными интересами..., – что-то хотел сказать более убедительное Ващенко, но был прерван Семеновым довольно бесцеремонно:
Интересы и научные, и ... политические у нас одни – не дать нас проглотить, да и всю мировою социалистиче-скую систему. А для этого, мы должны быть впереди во всем...
Зло разобрало уже до предела Ващенко: да что же это такое деется в самом деле? Не на пляж же я собрался... в жизни, для шахты... В свое время оказался «вредителем», приговоренным к 25 годам для перевоспитания в лагерях. Правда заменили 10 летним сроком.... Потом вместе с бра-том в «шарашке» Туполева. Брат – в группе разработчиков летательных аппаратов; он – как специалист по радиоуправляемым взрывам в шахтах, изготовителем сверхоружия – атомной бобмы. После успешных испытаний он, увидев плоды своего изобретения, сделал все, чобы этим больше не заниматься никогда. Брат последовал за ним. Их «приглашали» на беседу к самому Л.П. Берии, которому они изложили свои перспективы в науке, на что тот блеснул своим пенсне:
; Тогда придется срок пересмотреть и досидеть...
Пересмотрели, добавили, но отсидеть не дали. Враг народа, шпион многих разведок и прочая, сам Л.П. Берия был расстрелян после недолгого разбора по сути. Братья были отпущены сразу же. Им, как жертвам культа лично-сти, предложили право выбора. Старшего забрал Королев, младший – решил продолжить себя в науке, в поисках но-вой энергии...
Все это мигом пролетело в его сознании, его мозгу стали стучать какие-то пульсары, уши загорелись. Под гла-зом выступило белое пятно на том месте, где приложился в пересылке лагерный урка, что Семенов встревожился:
; С вами что?... Не нравится наше предложение пора-ботить с новым видом энергии?
Он так долго продолжал говорить слова, смысл которых Ващенко поодиночке понимал, но своим абстрактным мышлением не мог связать новые виды энергии и политику, долг перед Родиной и происками империалистов.... И он оборвал резко:
; Где это будет строиться?...
; Западно-Украинская...называется... По мощности – самая мощная в мире... Мощней Воронежской... В районе реки Припять, северней Киева... Мощней в Европе нет! Че-тыре блока по миллиону киловатт в час... – он еще что-то хотел добавить.
Но Ващенко уже взял нить разговора, а свои руки:
; А вы не можете о мощностях АЭС говорить боль-ше? Лучше скажите вот что..?
Семенов некстати выпалил:
; Коллектив строителей в 25 тысяч человек, четыре энергоблока.
Ващенко загорелся со злости заинтересованностью мгновенно, перспективой его можно увлечь, сделать с ним что хочешь.
А ЦК перспективы умел строить. Как-то разговор сам по себе иссяк. Ващенко думал, что о нём забыли и был го-тов к защите докторской, когда последовало приглашение лично к В. Щербицкому, где ему в присутствии директора ЧАЭС Виктора Бреханова, и главного инженера вручили «ксиву» инспектора Госатомнадзора, причем министр атомной энергетики Майорис заметил:
; Вы уже третий на этой должности...
Ващенко со свойственной ему невыдержанностью и бестактностью спросил:
; А почему так?...
; Что – «почему»?
; Так часто меняются?...
В кабинете Щербицкого переглянулись и за всех К. Ивашко ответил на вычурном украинском языке:
; Не хвилюйся,... наша радянська біда – працювати не вміють...
Это и насторожило и огорчило Ващенка. Он задал еще один вопрос, который насторожил всех, а особенно Бреха-нова и Фомина. Но всех за всех ответил Майорис:
; А работать с кем придётся? Техдокументация гото-ва?
; В документах разберетесь... там все описано...
Ващенко готовился задать еще один вопрос, но Иваш-
ко ехидненько в свой нос картошкой прошлепал свои-ми искривленными губами, поглядывая на В.Щербицкого.
; ... Да и место для научных разговоров не подходит...
Последний удовлетворенно кивнул:
; До свидания, там сами разберетесь.... Не нам же...
Знавший партийную элиту, Ващенко приравнивал ее к милицейской, прокурорской, судебной, и ничего доброго не ждал... Он долго шатался по Киеву. Особенно он любил Подол с его вьющимися улочками, навесной громадой но-вых тяжелых строений, кранов. Проходя мимо священного Крещатика, первоосвятителя Владимира, памятника Вату-тину, вспоминал слова Шевченко Т.Г. «Діти ж, мої діти, що ви наробили?..» И сразу как приговор: «Ці ще нароб-лять...»
...Изучение документации сразу Ващенка насторожило: ЧАЭС была принята с существенными недоработками, а акт о вводе 4-го энергоблока как полностью законченного с оценкой «хорошо», тогда ещё не был уже подписан.... На суде директор обнажал всю систему приемки, подписывав 31 декабря 1983 года акт:
; Все энергоблоки, как повсюду в СССР, сдавались к концу года...
В состав приемочной комиссии входили представите-ли всех надзорных органов Украины...
Ващенко несколько раз пытался поговорить с главным инженером Фоминым, – не удалось, а Бреханов отмахнул-ся как от назойливой мухи:
; Я отвечаю за все, и даже за строящиеся город, ясли, а вы с такими мелочами... Напишите ваши претензии глав-ному инженеру...
Ващенко еще глубже вникал в работу станции. Он каждый раз убеждался, что, несмотря на категорическое запрещение правилами безопасности ядерную установку без задействования всех систем безопасности, именно всех, запускать, станция работала. Он еще раз пытался обратить на себя внимание руководства на недопустимость эксплуатации реактора энергоблока: составлял докладные и отправлял их главному инженеру Фомину. В конце-концов директор станции потребовал от министерства атомной энергетики, министра Майориса, избавить их от назойливого инспектора Госатомнадзора. Об этих трениях узнал ЦК Украины. Инструктор ЦК Семенов наведался на станцию и попытался сгладить, урегулировать отношения инспектора и руководства станции. О заглаживании кон-фликта настаивал именно ЦК Украины, так как письма, направляемые в Москву академику Александрову инспек-тором Госатомнадзора Романом Ващенко были видимо, перлюстрированы органами и стали извесны-ми В. Бреха-нову. Инспектор сообщал генеральному конструктору реактора, что проектный режим одной из систем безопасности не опробован вообще. А без этого эксплуатировать ядерную установку категорически запрещено.
После жаркого спора Романа Ващенко с главным инженером Фоминым, последний дал разрешение на проведения теста по проверке именно этой системы безопасности, тем более, что ротор восьмого турбогенератора задолго до аварии имел недопустимую вибрацию.
Ващенко поначалу был удивлен, что после такой отчаянной борьбы все вдруг согласились провести, хоть и запоздалый, тест по проверке этой системы. Он радостно готовил документацию главному конструктору и научному руководителю проекта. Главный инженер Фомин, после отправки документов еще не получил ответного письма, как вдруг решил совместить с проверкой системы безопасности по обеспечению электропитанием главных циркуляционных насосов (ГЦН), которую должны вырабатывать турбогенераторы в режиме «выбега», после подачи пара на лопасти турбин.
Ващенко за голову схватился, когда узнал, что это уже третья попытка засветиться внедрением системы «выбега». Две предыдущие провалились – срабатывали системы защиты. К тому же, он заметил, что говорят не всё, его обходят, избегают. Программу третьей попытки разработал бригадный инженер-электрик Г. Метленко из «Донтехэнерго». Утвердил Фомин, ни с кем не согласовав. По его предложению смонтировали и подключили самодельный так называемый «блок выбега». Даже у горловско-го «Кулибина» полной уверенности не было о срабатывании самодельного блока. Они отключили систему аварийного охладителя реактора (САОР). После взрыва многие специалисты смены получили смертельные дозы при попытке запустить эту систему.... Стоя по колено в радиационной контурной воде, Ващенко еще надеялся, что даже в случае прекращения подачи воды, сработает радиационная автоматическая защита (АЗ-5) и заглушит реактор. Он потерял сознание, когда увидел, что она выведена из строя «самодельщинами». И очнулся в кабинете за несколько минут до взрыва. За столом сидел заместитель главного инженера А. Дятлов, растерянный и жалкий, который тем не менее дал команду на немедленный подъм мощности и отключение АЗ-5 по всему параметру превышения давления в реакторном пространстве.
; Стой, – крикнул Ващенко, придя в себя, – АЗ-5 вы-ведена из строя.... Этим, твоим...
Он не договорил, как понял, что насосы вошли в режим «кавитации» и чудовищной силы гидроудары сотрясали здание блока. При этом разрушаются технологические каналы. Начался неконтролируемый разгон на мгновенных нейтронах.
Первым понял трагедию Ващенко и скомандовал:
; Глуши аппарат!
Старший инженер управления реактора Л. Тол-пузнов стал вручную жать кнопку АЗ-5, но затем понял: стержни зависли, каналы уже повреждены.
Далее – чудовищный взрыв, мировая трагедия, гибель, сотен тысяч людей.
Катастрофа столетия.
* * *
Из протокола допроса бывшего директора АЭС:
С. Вы стали самым молодым директором АЭС, в 36 лет... У вас был опыт работы на АЭС, вы по специально-сти....
Д. Я по специальности теплотехник, после окончания Ташкентского политеха работал на Ангренской, Ташкент-ской, Славянской ГРЭС...
С. Кто предложил вас на должность?
Д. Минэнерго...
С. Ваша кандидатура в ЦК Украины обсуждалась и утверждалась?.
Д. Да утверждалась..
С. Академик Александров участвовал в утверждении? Научный руководитель проекта?
Д. Александров и научный руководитель не присутст-вовали. Но последний был против..., даже прислал письмо в ЦК Украины с возражением... Ему ответили, что я суще-ствую как директор на время стройки...
С. А главного инженера вы подбирали?
Д. Мне его рекомендовали из Припятьского райкома, как знающего местные условия... К тому же энергетика...
С. Но не физика-атомщика...
Д. Сначала нам нужно было разместить более двадцати пяти тысяч рабочих строителей, построить город, школы, детсады...
С. Вы и этим занимались?
Д. Занимался и этим.
* * *
С. Где вы были в ночь аварии? Говорят, в лесу с жен-щиной...
Д. Я спал дома. Во втором часу мне сообщил началь-ник химического цеха...
* * *
С. О причинах аварии на ЧАЭС толкуют до сих пор: то о халатности руководителя, то о трагическом стечении обстоятельств...
Д. ...На суде высказывались ведущие ученные, конструкторы, представители технической экспертизы прокуратуры и все защищали честь своих мундиров! Только меня никто не защищал. Я считаю так: если бы система защиты реактора была нормально сконструирована, то аварии не произошло..
* * *
С. Вас обвиняли в том, что после аварии руководство станции, боясь начальственного гнева, передавало в Моск-ву сводки с заниженным уровнем радиации...
Д. На основании представленных данных я составлял отчеты. Их подписывал инженер по физике, а рядом всегда сидел секретарь парткома станции и заведующий отделом Киевского обкома КПСС... На предложение эвакуировать население председатель Припятского горисполкома, секре-тарь горкома партии ответили: «Нет подождём. Пускай приедет правительственная комиссия, она и примет реше-ние об эвакуации».
* * *
С. Когда прибыла правительственная комиссия?
Д. На следующий день после аварии, 27 апреля... Я с ними не общался. Они засели в Чернобыле, им привозили туда документы, к ним приходили с докладом, потом приехали... Рыжков, Щербицкий, Лигачев. На заседании Майорис доложил, что к ноябрю четвертый блок будет восстановлен», но никто ему не сказал: «Что ж ты несешь чушь?»
В мае Бреханова сняли с работы, а 3 июня-пленум Политбюро. Заседание длилось с одиннадцати дня до семи вечера без перерыва, Председатель Совмина Николай Рыжков сказал: «Мы все в месте шли к этой аварии, в ней – наша общая вина». Егор Лихачев был полон гнева, что строительство ЧАЭС было развернуто под Киевом без ве-дома ЦК,... М.Горбачев всего лишь спросил, слышал ли я об аварии на американской станции «Тримайл Айленд»; удовлетворился положительным ответом, больше не спра-шивал ни о чем.
Заседание Верховного Суда СССР состоялось через год. На скамье подсудимых оказались, помимо директора ЧАЭС, главный инженер, его заместитель, начальник смены, начальник цеха, инспектор Госатомнадзора. К уго-ловной ответственности не был привлечен ни один деятель партии. «Ум, честь, совесть, нашей эпохи», советских органов оказались не подсудными.
Роман Ващенко умер от передозировки радиацией в 3 тыс. рентген. Он просто развалился на куски. Но сердце остановилось последним, когда уже ни один орган не ра-ботал. Он еще что-то собирался сказать Людмиле. Но-не смог уже. Хоронили в цинковом гробу.
Суд был закрытым. 27 апреля КГБ изъяли всю документацию и 57 томов материалов следствия суда сейчас находится в Москве. А поэтому вся правда там.
Подсчитано, что это преступление перед человечест-вом будет о себе напоминать 45тыс.847 лет.
27 мая 1986 года. Главное управление Минздрава СССР подписало письмо об усилении режима секретности:
«п.4 – засекретить все сведения об аварии;
п.8. – засекретить сведения о результатах лечения;
п.9. – засекретить сведения о степени радиоактивного поражения персонала» (Нач.Главного управления Н.Шульженко).
Говорят, что на предложение М. Щербицкого не проводить первомайскую демонстрацию М. Горбачев ответил: «Не проведешь– положишь партбилет.» А это дорогого стоит.
От последствий катастрофы за 1988-1994 годы только на Украине умерли более 125 тысяч человек. Общее число жертв трагедии жертв составило более 4 миллионов (Из сообщения Министра здравоохранения Андрея Сердюка в 1996году).
Лилия Кумачёва умерла в 2003 году.
Мир праху её...
МОЗГОВОЙ РОЗЖИЖ
С каким наслаждением уничтожат
русскую интеллигенцию -
офицеров, инженеров, учителей,
священников, генералов,
агрономов, спортсменов, писателей.
(Л.Троцкий)
Молчали Карпаты, обступив своим величием убогое жилище из смерек, годами вымоченных дождями, выжаренных жарким солнцем, выдутых ветрами насквозь, пахнущих зимой хвоей, а летом – разнотравьем. Всё было таким родным, близким, казалось, росшим прямо из тебя, из твоей души. А может, и скорей всего, ты из него: из могучих дубов, девственно-стройных смерек и елей, из кудрей разросшегося орешника, лещины, а кудри – из пёстрого разнотравья.
Вокруг царила туга. Ненька самого видного на всю округу легиня Петра Стецькива уже третий день не поднималась с деревянного лижка (кровати). Лижко вынесли в светлицу, чтоб она всё видела: и сборы Петра, и провожание, и прощание, и совсем убитую горем Мары-сю, некстати одевшую свои лучшие наряды: на голове – вышитая хустка, разноцветными зразами прикрашенная капка, выходная спидныця (юбка), так ладно облегающая её стан. Тато Петра отъезду сына особого внимания не уделял. Он сам прожил всего сорок-пятьде-сят, а успел побывать и в Австрии, и в Венгрии, и в Польше, и в России. Но везде воевал... Ему казалось, что война гоняется за ним. Как только она начинается, его первого призывают цари, императоры, короли. Русский царь его нашёл, император Австро-Венгрии, даже польский, как его, гедзь (овод) бы его съел... Он воевал за них, именем государств стрелял, колол штыком, рвал их осели (дома) шрапнелью, гранатами, травил газом. Он иногда садился под их семейным дубом, сосной или грабом и пытался посчитать, сколько ж он убил пулей, заколол штыком. Лихой пулемётчик был особо «щлким» (метким) и косил несущихся на него оскалившихся беззубыми ртами атак таких же, как он, но с закрытыми глазами, солдат... Они же пытались убить не царя, не императора, не короля, а почему-то – именно его. Все винтовки мира, все пушки мира, все аэропланы нацелились на него, – вот он их и косил. И из-за того, что он косил, колол, взрывал первым, на нём не было ни царапины. Правда, ему чуть глаза не выдернула мадьярка, когда он ей вторкнул, а она рвалась из-под него, пока не пристукнул по голове чем-то тяжёлым. «Поимел!» – как удовлетворенно говорил его капрал, старавшийся поиметь хоть одну в каждом селе, хуторе в качестве трофея и компенсации за то, что угрохал её мужа, сыновей. А жёны и дочери для этого очень под-ходят. Не будешь же их всех стрелять, как-то не хочется..., а этого хочется всегда... А они под рукой – и так доступны.
Тато попыхивал люлькою и ему было жаль только од-ного: он останется без такого работника, как им был его единственный сын Петро; а его наречена (невеста) Марыся или засохнет здесь, в горах, потому что в округе женихов нет, или где-то станет покрыткою, возвратится и до гробовой доски останется здесь. Тяжкие думы ему наскучили: жена уже почти не поднимается – сухоты душат, – а он должен всем. Надежда на удачный окот овец не оправдалась, еле на три рта хватит хлеба до нового урожая. На посев под залог овчарни взял сортового зерна...
Думы, думы!
И когда Петро из города принёс объявление о заработках в Америке, об увлекательном путешествии через Атлантику на комфортабельном пароходе, о запре-дельных для них деньгах, которые там можно заработать, и самое главное – в очень короткий срок – год-два, то думы о Марысе отошли на второй план. Марыся подождёт, но потом они заживут... Ведь пока с отцом и матерью живут же на плайе – высоко в горах.
Марыся, её отец и мать спустились на проводы Петра. До полуночи отцы пили, а мать Марыси так и просидела возле уже полуживой матери Петра. Молодые всю ночь – под сараем, прижавшись друг к дружке, освещенные каганцом (светильником), который стоял на окне. Они тоже немного выпили, и головы слегка закружились. Марыся вжималась в Петра, вся влезла ему под овчинный кожух, прямо на грудь, и позволила ощупать всю себя, но приговаривала как заклинание:
– Йой, Петрусь, соромно, як... сором... Йой, Петрусь, гріх все це, боженька все бачить, він бачить...
Петро тупо прерывисто сопел, но просовывал одну руку под её руку, намертво впившуюся в грудь, другой при-держивая её за шею. Она почувствовала, что силы её пропадают, и она сдаётся. В последнем порыве сопротивление ослабло, и она повернулась к нему лицом. Слёзы текли ручьями у неё, обречённой. Сил сопротивляться больше не было. Петро как-то оторопел, когда услышал:
; Зжалься наді мною... ти поїхав, а я залишусь... по-криткою... Батько вб'е...
; Ні, не вб'є, не-не-не, – он уже перестал себя контролировать. У него стучало в мозгу: «Уже, когда она отпустила руки – всё... можно...»
Грохнула дверь в хате, Марычка с шипеньем толкнула-таки Петра, выскочила из-под навеса и прошнырну-ла ми-мо отца в хату. За ней – отец, он настиг её в светлице и пьяно проревел:
– А що, вторкнув..? Уб'ю... – и начал снимать свой ремень, расшитый кольцами цыганской расшивкой.
Маричка упала на стол, плечи её содрогались. Мать, как сидела на краешке лижка матери Петра, так и за-цепенела.
Пьяный со свистом опустил свой широкий в ладонь ремень на содрогающиеся девичьи плечи. Она охнула, го-лова её опустилась бездвижно на руки. Отец размахнулся ещё раз, но ударить ему не дал Петро, перехватив руку, отшвырнул его в угол, а сам нежно обнял безжизненную голову Марички. Вдруг она открыла глаза:
; Тато, за що? Що я зробила, чим завинила?
; Шлюндра, покрітка, уб'ю...
; Так у нас нічого...
; Уб'ю шлюндру... Явдохо, перевір її...
Явдоха, мать Марички, молча повела её в сени, спро-сила:
; Так нічого, доню?
; Нічого, ненько... Як соромно, як соромно... За що мене так...
; Стерпи, доню, стерпи... він і мене так... бувае... він же батько...
Маричка собралась с духом и выпалила:
; Ненавиджу...
Когда они вернулись в светлицу, её батько уже спал там, в углу. А батько Петра бормотал пьяную песню про легиня молодого, «якого в війська забирають», мать без-звучно шевелила губами, у неё в два ручья лились слёзы. Явдоха сняла свитину с плеч Марички и стала разгляды-вать след ремня, замывая рану травой-чередой. В комнату ввалился Петро с ведром воды и, увидев полураздетую спину Марички, попятился назад. Маричка его остановила:
; Залишся... Мамо, хай дивиться.., баче... що мене че-кае...
Сплошную рану промыли настоем трави-череди... Петро понял мычание матери и достал заветную, «на смерть» приготовленную сорочку, и надели её на Маричку. Она со счастливой улыбкой, впервые под крышей Петра, почувствовала всеми клеточками своей души и тела, что они рядом, под одной крышей, только руку протяни и он...
Но рядом, свернувшись калачиком, беспечно посапывает мать, замученная отцом, дальше – в углу – полумёртвая мать Петра.
Ни отец Петра, ни отец Марички утром ещё не про-снулись, как нужно было спускаться вниз, а там искать бричку, которая идёт в город.
Маричка твёрдо матери сказала:
; Я пойду с ним... вечером вернусь...
; А тато гніваться будуть...
; Хай гніваються, я його не боюсь, хай...
Она не досказала и, взяв Петра под руку, прошлась с ним по двору, а потом они весело попрыгали по камешкам тропинок вниз. Явдоха зашла в светлицу и на немой во-прос матери Петра ответила скорее сама себе:
– Ось і пішли... Що буде, що буде?..
Камешки шуршали вдоль тропинки, запутанной, как судьба каждого из них. Петро твёрдо становился на тро-пинку как на судьбу, Маричка – легко, игриво, с хохотом. Она несколько раз съезжала не на ногах, а затем, смеясь, чесала ушибленное место. Она куда-то спешила, и Петру хотелось крикнуть: «Куда ж ты спешишь?», пока не дошли до колыбы (избы чабанов). Летом тут полно народа, а сей-час никого. Марыся завернула туда и решительно дернула дверь. В колыбе – восьмигранником стены, в центре – ко-стрище, лавки – вдоль стенок, печка-каменка, и из дубовых досок лижко. Они растопили печку и кострище в центре. И здесь провели свою первую и последнюю супружескую ночь. Марысе этого хватило на всю жизнь, Петру – до Америки, даже до парохода.
Мать Петра умерла через неделю. Похоронили здесь же, огородив из дубовых досок ограду и закидав валунами камней, чтоб медведь не разрыл могилу. Марыся через пять месяцев спросила у матери:
; Мамо, а хиба вы не бачите, що я вагитна?
; Та бачу... Батько якось натякнув... Він тебе вбьє, погрожував же...
; Не вбье!
Она решительно сняла берданку со стены, заглянула в ствол и взвела курок:
; Хай тилькы спробуе... И тебе не дам...
; Та що ты, доню?
* * *
От Петра вестей не было долго, а когда вновь приеха-ли ловцы дешёвой силы, отцу передали от Петра весточку и немного денег. У него всё хорошо, домой не собирается. А ловец проговорился, что Петро собирается там остаться навсегда и отца возьмёт со временем. А в конце – женился на дочке фермера. Купается как вареник в сметане. О Ма-ричке – ни слова!
...Петро как-то сразу попал в поле зрения ещё на сборном пункте: выше всех, пружинящая походка, лёгкая одежда, свободные движения, в руках – топорик гуцула. Разговаривал он чётко, выразительно, даже с каким-то вызовом. В его лице было всё в движении: подбородок, губы, веки, на щеках слегка играли ямочки. Какая-то дама его уже приглядела на корабле. «По-глянь, Марто, якый красень!» Та, к которой обратилась говорившая, двинула плечами: подумаешь, нашла красавца, но, зацепив в этой толчее грудью Петра, прошептала прямо в ухо:
; Зайдёшь на камбуз как стемнеет, спросишь Марту.
...Зашёл в кипящий и шипящий ад, который поднимался весь сразу в небо, а потом падал куда-то в пропасть на волнах семибального шторма. Запах жареного и пареного сразу ударил в нос. От запаха лука, резкого и жгучего, глаза заслезились. Марта увидела его первой и увела в каюту, на зависть товаркам.
; На выходные его хватит или нет? – решали они ещё долго, – французик не вынес, бедолага...
; Так она ж ему перевязала мошонку слишком туго, вот он и загнулся...
; Он в свою лягушатню возвращался, кому он уже нужен...
; А этих по счёту принимают. Мастер Ричард Грей за них доллары уплатил, он живой нужен Америке через не-делю...
И неделю, пока пересекали Атлантику, Петро не выходил из каюты Марты-немки. Сначала он был очень доволен своей мужской участью в последнее время. Дома ничего, да и не с кем, только мальчишеские грёзы: а как всё это делается у людей, он не знал. У тварей он, пастух, насмотрелся. Даже пытался подсмотреть у отца с матерью. Но они после шестнадцатичасовой каторжной работы, после посадки картошки под лопату, перекопки, боронования в две запряжённые лямки лошадиные силы на свои плечи, доползали домой и валились замертво в сон... А тут блаженство в родных краях, в колыбе, с желанной Марысей, её запахом, лёгким дуновением пота, такого сладкого, женского, а не мужского, – пьянили, кружили голову. А здесь – запах машинного горелого масла, спёртого воздуха, тёплого, вязкого, сладковатого, от которого тошнило.
И ни мыло, ни какая-то жидкость, которыми так старательно обмывала его бесстыже раздетая женщина, этот запах не убивали. Обнаженная Марта постоянно и ритмично прыгала на нём, при этом её голый отвислый живот огромным куском живого, расползшего сала шлёпал по его животу, торчащие в разные стороны, как у козы дойки, груди вздрагивали нервным тиком постоянно и противно. Марта на недолгое время уходила и вскоре прилетала с каким-то пойлом и едой, от которых он впадал в долгий половой транс, выйти из которого можно только тогда, когда Марта уже падала на него вся, а потом сползала и укладывалась рядом, поправив сначала груди, а потом сползающий сальный живот. И сразу же засыпала. Но стоило Петру шевельнуться, чтоб слезть с узкой корабельной, матросской койки, как она мигом просыпалась... И всё начиналось сызнова... Ему приходилось часами лежать неподвижно, чтобы хоть как-то спастись от этого несчастья, и вспоминать тоненькую, стройненькую, как смеричку, Мары-сю, всё время пы-тающююся прикрыть свои срамные места, её робко-нежные движения, ласки, такой родной, близкий дух её тёплого тела. И Петро очень сожалел, что так и не смог на-смотреться на диво дивное – всю её обнажённую... А тут – сколько хочешь! Он начал искать, как ей насолить, отом-стить; хотя бы мысленно, по частям сравнить с чем-то или кем-то. И вдруг его осенило: она похожа на голую, бри-тую, что ли, корову. И груди – вымя, и живот свисающий, и постоянно жующую какую-то гадость резиновую... Точ-но – корова! – осенило его... И он дико рассмеялся, чем разбудил Марту. От недоумения она приподнялась и начала его теребить, лопоча слова на всех языках мира, но Петро понял, что она спрашивает, что случилось. А ему вдруг взбрела в голову простая мысль, как ей отомстить: сказать ей, на кого или на что она похожа, кого напоминает.
; Корова ты яловая, – сказал он, глядя в глаза, затем, тыча пальцем в грудь, а потом в жирное отверстие пупка, добавил: – А эту у тебя вымя, а это коровий живот...
Он ещё что-то собирался сказать, более обидное, ещё более резкое, но не успел. Марта сильно двинула тазом, и Петро оказался на полу. Больше они не сказали друг другу ни слова...
Америка встретила густым, серым туманом, проглядывающими нижними этажами витрин, сплошным гулом железа, несущегося на колёсах, по рельсам и без них. То, как их встречали, кормили каждого куском жёсткого мяса, полученного из рук чернокожего, с презрением шлёпавшего его в металлическую миску, тыкали пальцами в грудь, заглядывали в рот, в ширинку, – повергло Петра в шок. На него напала вдруг жуткая усталость. Ему стало так себя жалко! Он вспоминал родные горы, полонины, плайи (горные тропинки), зелёный ковёр травы, голубовато-зелёную дымку леса, чистейший серебристый ручей. Впрочем, тут не давали слишком долго застояться, задуматься, вспоминать. Тут одни убегали, другие – догоняли, но все бежали; на ходу пили, ели, говорили, редко улыбались, а их постоянно дер-жали в очередях, бойкие чиновники носились с бумагами, а они, понурив головы, с фанерными чемоданами, с пид-жачками на руках, парились, дожидаясь своей очереди. Там были все народности, но больше всего украинцев.
Петру стоять в вязком тумане, обессиленным Мартой, с воспалённым пахом было особенно трудно. На третий день, когда туман рассеялся, он увидел это гудящее непрерывным противным гулом чудище, состоящее из неподвижных столбов многоэтажек и снующими во всех направлениях авто, трамваев, комаров-людищек всех цветов и оттенков. И ему самому он показался маленьким, ничтожным, жалким среди этих сотен тысяч, что он бы многое отдал, всё бы отдал, лишь бы ему снова оказаться дома, где он авто не видел ни разу, да и более сотен людей вместе не приходилось встречать. Очень хотелось пить. Вода с бульбочками была непривычной. Ему очень хотелось в туалет, но он терпел жуткую боль, проклиная всё: и Америку, и Марту, и пароход. Несколько раз он был на грани потери сознания, но его спасал поляк Кшиштов, неизвестно как оказавшийся здесь:
; Я тебя сразу заметил, но ты куда-то девался, – ска-зал он.
; Да тут одна Марта... – начал было Петро, но осёкся.
; Давай держаться вместе, – вдруг его перебил Кшиштов, – тут еще есть три бессараба, братья, но они к себе не берут, с одесситами объединяются... Мне сдаётся, они тати!
Их принял штат Иллинойс, крепкая скотоводческая ферма, лесоразработки, нефть. Хозяином кампании был не кто иной, как Джон Грей. Разочаровавшись в Советской власти, он стал полностью заниматься бизнесом и полити-кой. Его сын Ричард был исполнительным директором. На последнем ежегодном отчёте сенатор штата Джон Грей в выступлении ограничился всего двумя сообщениями:
; Мы накануне войны с Германией, Японией... Америка превыше всего. Президент Рузвельт требует от каждого: Америка для нас сделала всё, а теперь каждый должен сделать для Америки тоже всё.
Рабочей силы не хватает. Наблюдается спад производства. Кампании нужны стабильные рабочие руки, на черномазых, жёлтых надежды мало. Нужно получить её в Европе. Испанцы, французы сами застряли в разборках, политических. Британцы готовятся к военным действиям на своей территории... Итальянцы? – все полезут в мафию. Единственный рынок рабочей силы – Западная Украина, пока не опомнились Советы.
Петро прибыл последним транспортом из Европы, пришедшим в Новый Свет. Остальные – потоплены не-мецкими подводными лодками... А Советы опомнилис поздно. Уже после присоединения западных земель к Советской Украине, Кшиштов, именно он, привёз известие одному отцу Петра, мать умерла уже давно: Петро купает-ся, как вареник в сметане.
Петру никогда не узнать судьбу Марыси, убитой в перестрелке то ли с бендеровцами, то ли с красными. Их дом, который был главным схроном бендеровцев, был снесён прямой наводкой гаубичным шрапнельным снарядом... Когда столб огня, дыма, пыли медленно осел, а на месте дома осталась ровная площадка, вдруг в отверстие ляды просунулась белая голова мальчика, и была подхвачена бравым артиллеристом, передана от схрона подальше. Мальчик вдруг вырвался из рук бойца и ринулся к схрону с криком: «Мамо! Не кидайте мене... Я хочу... – и замолчал, накрытый плащ-палаткой.
; Эй, морды бендеровские! Выходи сейчас же, – крикнул разгорячённый лейтенантик.
Долго ожидали ответа, но вместо ответа услышали не-стройное и невеселое пение:
; Ще не вмерла Украина, ни...
; Вот гады, не сдаются, – проворчал пожилой сер-жант, – отойдите от схрона, взорвутся...
Он не успел закончить, как раздался взрыв противо-танковой мины, разнёсший повторно всё.
Василько, как он себя назвал, прошёл все приюты, детские дома с кличкой «бендеровец», пока не попал в руки бездетных директора школы и врача. Его имя, Василько, по настоянию новых родителей, стало фамилией, а имя он сам выбрал – Вася; отчество – по имени нового отца – Сергеевич.
Спустя многие годы профессор Василько Василий Сергеевич с женой Татьяной Петровной и двумя внуками Марысей и Сергеем погибли в адском пламени показательного выступления в Скныре, в уже незалежной Украине. Невестка от горя сошла с ума, сын, подполковник, лётчик, служивший на этом проклятом аэродроме, застрелился.
* * *
У Петра было всё хорошо. Мимо него прошли все войны, восстания, победы. Его взяла замуж Марта. У неё была своя ферма. А купился он как-то сразу, как только она ему сказала, что у него будет свой счёт в банке, а позже он станет гражданином Америки, её компаньоном, а потом – хозяином фермы. Он переселялся из лачуги-общежития в домик садовника, потом – управляющего, а в конце-концов – в постель Марты. Не очень, правда, хоте-лось этого, но она открыто сказала ему, что это не накладывает сильно путы брака: хотя бы раз в два месяца, а остальное твоё. Она знает, что все мужики имеют дела на стороне. Но уйти просто так невозможно. Да он и сам давно замечал, что к ней часто заезжает Роберт Грей, а прибывшие с ним на пароходе куда-то исчезают.
Петро работал как прокажённый. Он поднимался раньше всех, а ложился позже: за всеми следил, всё видел, слышал, даже несколько раз отхлестал жёлтых. Ездил он с водителем, имел солидный счёт, которым свободно распоряжался. Один раз попытался, уже после войны, узнать судьбу родителей, и получил ответ, что их уже нет в живых.
После войны у него, раздобревшего и пополневшего, но ставшего более статным, родилась дочка. Катрин назва-ли.
А располневшая «корова Марта» уже совсем раздобрела и потеряла интерес ко всему: и к Петру, и к Катрин, и к ферме. Еда стала смыслом её жизни. Еда, сон, телевизор – всё, что её интересовало: остальное она уже имела – масленно усмехаясь прямо в лицо Петру, она явно намекала на утехи на пароходе, а помимо были и другие. Вскоре она умерла, и он стал хозяином всего, стал гражданином США, жёстким и непреклонным. Всё было у него о'кей! Он теперь встречался с Робертом Греем, но полностью содержание бесед так и не разобрал. Понял одно: он связан с миграционной службой. Уже гораздо позже выяснилось, что Джон Грей, сенатор парламента, ярый антикоммунист, соавтор закона об охоте на ведьм... Он, после дальневосточных событий, едва залатав свой бюджет, после «великой депрессии» пошёл в политику. Миграционная служба оказалась самой политически успешной. Европу он знал, как пять своих пальцев. Встретившись в театре военных действий в Испании с воинами-интернационалистами, даже с самим генералом Франко, он больше симпатии испытывал к нему, а не к этим пролетариям, пытавшимся пересадить свой русский большевистский национализм, свой нищий бездуховный образ жизни в Европу. Но славян: русских, украинцев, белорусов и прочих европейцев он любил и твёрдо знал, что трудолюбивее русского, хозяйственнее украинца, рачительнее белоруса нет. Поэтому мигранты для работы были предпочтительней. Но они годились и на другое: на женитьбу на вдовах, их престарелых дочерях. Они работали, как волы, получая копейки, даже по меркам чёрных, и легко расставались со своими «бать-кивщинами». Они не митинговали, не выражали неудо-вольствие, особенно когда пробовали вкус доллара.
Джон Грей разработал и предложил конгрессу миграционную политику на ближайшие десять лет. Программа была утверждена под огромные финансы. Видимая её часть выглядела как обеспечение дешёвой рабочей силой на ближайшие десять лет, невидимая никем, хотя и всеми понимаемая, – после «охоты на ведьм» считалась генеральным направлением всей политики США – это борьба с коммунизмом во всемирном масштабе. Президент, изучив со своими политологами речь Уильяма Черчилля в Фултоне, понял, что он не одинок, а борьба с СССР перешла в новое русло с тех пор, как был создан социалистический лагерь. Борьба будет длинной, затяжной...
На совещании в узком кругу в Овальном зале специа-лист из миграционной службы, знаток России Джон Грей, лучше всех политтехнологов очертил контуры будущей борьбы: впрямую не ввязываться (атомная бомба – хоро-шо, но на Сталина особо не повлияла; к тому же стало из-вестно, что подобные разработки ведутся под крылышком Берии где-то уж очень засекречено, но ведутся успешно); соцлагерь – это сборище голодных людей, стоящих на идеологии нищих, и нам необходимо их кормить получше; китайцев слишком много – не прокормим; побывавшие за железным занавесом в вере загнивают; они себя исчерпали – новых идей нет; ставка на молодёжь, на пропаганду – пуля одноразового действия, слово – шестнадцатиразово-го; цель: развал Союза, замена политических ориентиров.
Главный политтехнолог Джон Грей предложил засекреченную на полстолетия «Программу борьбы с коммунизмом» в 1950 году, пережившую пять президентов, выполненную почти на десяток лет раньше при помощи наших же высших чиновников (Беловежское соглашение, Ельцин, Кравчук, Шушкевич) и так легко, почти без крови.
Даже пятен на совести заговорщиков не осталось: водочки в Беловежской пуще накануне нового года попили, порезвились – и в алкогольном бреду возникла революционная идея: разведёмся по-советски... по хазам..., каждый отхватывает свой кусок – и никто никому ничего не должен.
Это было потом.
А сейчас сенатор настаивает: нужно готовить настоящие кадры, а не шпионов из предателей, которые либо ничего путного не выведают, а скорей наше перепродадут, либо так боятся КГБ, больше чем фашистов, что бессмысленно их трогать. Пусть уж лучше на радиоголосах упражняются. С Иваном Ивановичем, который сбил кирзачи от западной границы до Сталинграда, а потом в атаках до Берлина – работать впустую. По нашим подсчётам, – настаивал Грей, – на каждого из оставшихся приходится по две и три десятых раны, так они не простят ни одной нам, а вот Колька, Петька, Дунька за любую тряпку плясать будут. Лучше это делать через общественные организации и готовить кад-ры...
И повалили за кадрами в воскресные, субботние шко-лы. Обучение там было неглубокое, но всестороннее.
* * *
Катрин же всегда удивляло, что их часто перемещали, переводили из одного учебного заведения в другое. Не ус-пеют запомнить профессоров, как тесты по курсу, зачёт – и дальше. Встречались они все вместе очень редко, да и то на политбоях. Все они назывались менеджерами по социологии, а на вопросы, почему их часто перемещают по различным заведениям, отвечали, что это делается для расширения кругозора, изучения электората. Особенно часты были летние и каникулярные курсы, за которые они осваивали по три-четыре науки и разъезжались по новым учреждениям. С другими студентами они не встречались, потому что свободного времени не было.
Катрин училась легко, свободно, с интересом. Но каждый раз, заканчивая очередной курс, с сожалением вздыхала: у неё оставалось много вопросов, нераскрытых, недосказанных. Задавать же вопросы подобного рода к концу курса не принято. Рыться в библиотеке можно только с разрешения тьютора, полагался каждому комплект учебников, одежды, официальный язык – английский, а спецкурсы (индивидуально) – родной.
Катрин выделялась среди студентов. Это она замечала по отношению к ней тьюторов, преподавателей и примель-кавшегося в конце сына Джона Грея. Она же, проанализировав факты, пришла к выводу, что все студенты её группы – из западной части СССР: Грузия, Молдавия, Украина, Польша, Прибалтика. И ещё заметила две вещи: мужчин буквально натаскивали на политике: история революций, переворотов, заговоров, и ещё более основательно – психология толпы, формы скрытой агитации через СМИ; а основы дипломатии, ведение хозяйства (от страны до домашнего) – это было по женской части.
Позже стали вырисовываться отдельные курсы, на которых всё чётче стал проявляться сам предмет исследования: Советский Союз, социалистическая система. Тон всему задавал профессор теологии Рой Смит (Ковалив). Он «расстреливал» безбожников особо едкими словами; уже через пятнадцать минут каждый из участников семинара чувствовал, как скажет позже Эльза из Прибалтики, чётко по-прибалтийски:
; Это ест мозговой разжиж.
Смеяться, полоскать по-привычному, по-соседски «на кухне» здесь было не принято; в открытую – поощрялось, и поэтому даже такое замечание было встречено неодно-значно. Но был внесён термин – мозговой раз-жиж...
Рой Смит (Ковалив) был даже рад словечку «мозговой разжиж», чтобы начать крушить всё советское:
Да чтоб иметь новые мозги, нужно вам всем разжи-жить старое представление об устройстве мира. Мир не может быть в трёх измерениях: капитализм, социализм, коммунизм. Это не трёхслойный пирог, с одной стороны; а с другой – классовость – капитализм, олигархи. В социализме двухслойный пирог – рабочие, крестьяне... И это же надо додуматься: прослойка – интеллигенция; величайшие умы, лауреаты премий, авторы величайших открытий попали между «передовыми классами» – рабочими и крестьянами...
Выступление Смита было колоритным. В глаза аудитории он не смотрел, смотрел на публику, растягивая в шнурочек губы, оглядывал каждого. И каждому казалось, что он его упрекал: «А ты как думаешь, сучий сын?..» А потом он взрывался: «Интеллигенция – говно, по выражению Ленина, мировая революция, борьба классов, коммунизм во всём мире, когда классов не будет, наций, национальностей и даже семьи – научная дурь. По его мнению, каждый должен быть революционером на всю жизнь...»
Он как начинал фразу, так её и заканчивал. Мог тихо, почти шёпотом, мог на самом высоком грохоте своего гро-могласного баса. Остановить его, притормозить, замедлить – невозможно:
; Историю революции плохо знаете. Якобинцев забыли, жирондистов, штурмовиков, эсеров... А чем там у них закончилось? – Идиотская пауза, когда каждый «разжижается» сам, и он продолжает: – Захватом власти, и только! Революции только разрушают то, что создано эволюцией... «Революция рождает нищету», – как писал великий Гюго... После захвата власти революционеры – пауки в банке, они не остановятся, пока не перегрызут горло друг другу, пока не останется один... Историческая память – Наполеон, Гитлер, Сталин и кучка жалких недобитых шавок, объединённых в «партию профессиональных революционеров», как требовал Ленин. Сам же он борьбой с царизмом занимался в своих ссылках значительно меньше, чем борьбой в банке пауков. Да и Родиной торгонуть они не против. Торгонул же Ленин Украиной (Брестский договор), а чехи – Судетами. А потом настаёт очередь тех оставшихся одиночек – вождей, фюреров, но эти уже кидаются армиями, государствами, народами.
Да и сам основной закон диалектического материализма о единстве и борьбе противоположностей, как основном двигателе развития, перефразирован из формулы идолопоклонников «1п йаетопе йеив» (в дьяволе бог), да и символы вожди выбирают дьявольские: гидра контрреволюции – змея, поднявшаяся на хвост, пронзённая, видимо, пролетарским мечом. Вот поэтому вы и поклоняетесь Макиавелли, который оправдывает всемирные преступления и подлости... Кстати, вся его философия подразделяется на тринадцать принципов, а в статью 58, если сложить цифры, получится 13... Случайно?.. После длинной паузы: «Символично. Даже самоё «враг рода человеческого» взято из библии, а «враг народа», перефразированное Вышинским, подведено под статью 58 не просто так. Раньше поклонялись богу солнца Ра, как животворящему началу с двенадцатого месяца, а Луна имеет тринадцать и представляет холодный мёртвый фактор. Но и 12 месяцев и 13 лун – суть одного явления. Кроме того, 13 – чёртова дюжина, связана с дьяволом.
Дальше он в том же духе перешёл к символам совет-ской власти: треугольники, кубики, кирпичики, ромбики.
Рой Смит был счастлив совершенно: в своём довольно путанном многочасовом выступлении, как ему показалось, он разрушал остатки социалистических идолов и под ко-нец добивал публику «Эврика!»:
; И эти колдовские знаки в строгом соответствии шли как знаки различия командного состава Красной Армии, потом звезда – красная звезда...
Докладчик остановился, застыв в своей мудро идиотской позе. И сколько бы он стоял – неизвестно. Но Миша не выдержал:
; Это символ потерянной в борьбе... крови...
Тот спокойно оглядел Мишу, как будто видел его впервые:
; Да, в этом есть биологическая аналогия... А почему американская звезда белая с синим? Это символ чего?
; А хрен его знает, – уже с досадой парировал Миша.
Все с облегчением засмеялись.
; А если так просто, то что означает бело-синяя, го-лубая кровь?
Чопорненькая Эльза не выдержала господина Смита:
; Да всё же просто: кто пролил кровь красную – про-летариат, бело-голубую – белые косточки, интеллигенция, а голубую – негативный резус-фактор, англо-саксонцы. Их надо спасать... Так что вырождение пройдёт через кровь, а не через революцию и войны... У жёлтых голубой почти нет...
Смит, стоя столбом с протянутой вперёд ладонью, спросил:
; Так по какому пути можно ожидать будущее?
; По пути оздоровления красной крови...
Она, сказав это, почувствовала, что сказанного недос-таточно, но Смит неожиданно обрадовался:
; А вот это мы на следующем занятии обсудим...
Лектор Закис – длинный, белесый, как офицер-ариец из советских фильмов, был банком фактов, политических характеристик обо всех: от Калигулы до Сталина. Он, вступив на кафедру, заявил:
; Вы здесь все разных народов, исповеданий, наций, но собрало вас одно: желание узнать об истине нашей истории, задуматься о будущем. Вы живёте в свободной стране, но я больше чем уверен, что вы с болью думаете о тех, кто остался там, за железным занавесом...
В основе каждого государства лежит политика верхушки, правящей верхушки в отношении к нации, к народу. Победившие в войне сейчас устроили гонку на выживание. Лидеры государств вложили всё в спасение себя. «Борьба двух систем», «Догоним и перегоним Америку» – пустые лозунги. Сейчас два лагеря только отгородились стенами. Но я бы сегодня пустился вглубь истории и поговорил о гносеологических корнях самих политиков, их преступного прошлого, о кличках и псевдонимах: Зиновьев – Рамомысльский, Каменев – Розенфельд Л.Б., Киров – Костриков С.Н., Молотов – Скрябин СМ., Троцкий – Бронштейн Л.Д., Сталин – Джугашвили, Ленин – Ульянов.
Вы ответите и правильно и неправильно, но, первое: политическим вождём, как правило, бывает ущербный человек, посредственность небольшого роста, недоучка, «профессиональных революционеров», как требовал Ле-нин, не существует, почти все они ущербные люди. Вспомните откровения Святого Иоанна о четырёх всадниках Апокалипсиса: первый всадник – на белом коне, война; второй – на рыжем, революция; третий – на вороном, голод; четвёртый – на бледном, это смерть.
По мере того, как он толковал Откровения, он разжи-гался и бледнел сам. Катрин явно стало казаться, что он сам проходит через все этапы Апокалипсиса. Он оттягивал на шее галстук, расстегивал жилетку, даже ослабил брюч-ный ремень, и как показалось всем, он уже говорил с той, внутренней, стороны сознания, раскрывая внутреннюю ло-гику Апокалипсиса. Каждый из слушателей примерял на себе эту реальность и последовательность: война, революция, голод, смерть...
; О вождях...
Он остановился и вздохнул:
; Кто эти личности, которые обещали нам рай на земле? Далеко ходить не будем. Всё началось с революционной романтики великого педагога Жан-Жака Руссо. Оборотень, гениальный педагог, в личной жизни наплодил пятерых детей, рассовал их по приютам и дальше знать о них не хотел. Перед ним стлались графини, а он, гонимый гордыней, осчастливливал коровницу дурочку. Только она для его интимной жизни подходила. Он создал путь романтического бунтарства, ратовал за социальную справедливость; предавал друзей, врал, даже воровал. Он писал Богу письма и клал их под алтарь собора. Перед смертью написал 600-страничную исповедь. Любил расстегивать штаны и показывать детям в окошко свой «авторитет», был нещадно бит крестьянами. В медицине это называется эксгибиционизмом. К тому же он страдал сперматовией, гипоспадией. И он был духовным отцом французской революции! Видимо, он этим и понравился, что учиться у него попёрлись и наши декабристы, и нежные дамочки, с неразвившимися первич-ными и вторичными половыми признаками, даже предпочли папаш генералов, губернаторов и схватились за бомбочки, облегчённые под женские ладони. Мало того, соблазн революционного бунтарства так велик, а желание романтической гибели ещё больше, что на виселицы они не прочь пойти вместе с мужиками (правда, цари-сатрапы женщин не вешали)... Да что одиночки! Если целые семьи, кланы шли в революционный шабаш... Раевские, Пестели (отец – губернатор Сибири), Муравьёвы, Достоевский, Толстой. Это только листочки, цветики – потом в НКВД.
Закис вроде устал и присел. В аудитории гробовая тишина. Он достал тубу с сублимированным продуктом и широко раскрыл крышку ящика огромного рта, выдавил всё сразу и проглотил... На него смотрели с удивлением, а он спокойно ответил:
; Вы тоже можете это сделать.
; Ничего себе, – прошипел кто-то, – Мне кажется, он закусил этими террористами.
Закис продолжил:
; Верно, мадам, но это, по-русски, только салат. Пер-вое и второе – вместе. Чай попьёте в одиночестве, – уже по-дружески лукаво ответил он.
; О, Господи, – вздохнула Эльза, – зачем такими пор-циями?
; Для разжижа мозгов, – и продолжил: – Я хотел бы раскрыть некоторые стороны ваших вождей. Итак
Маркс Карл. Вырожденец типичный. После него не осталось никого. Своей смертью не умер никто. Выкосил всех абрек Джугашвили, он же Сталин... Собственноручно уничтожил семью помимо миллионов вокруг себя. Один остался в своей норе – в Кремле... Старший сын – Яков – погиб в плену. Красиво отец сказал: «Я не меняю солдат на генералов», – и обрёк сына на гибель... Василий, 24-летний генерал, обезумевший от власти и дурной наследственно-сти – спился. Недоучка семинарист второй раз женился на Аллилуевой, погибла в Кремле при загадочных обстоя-тельствах. Все предки священники. Брат жены Сталина Павел женится на дочери священника, второй брак. Сошёл с ума в гражданскую. Старшая сестра жены, Анна – шизофреничка. Все сестры матери Ольги Аллилуевой – шизофреники. Отец жены, Сергей Аллилуев и мать Ольга – профессиональные революционеры, позже – враги народа. Станислав Реденс, крупный работник НКВД и главного управления, попав сам же в подвал своего управления, получил пулю в затылок. Каждый знал тогда, что без согласия вождя ничего не делается. А вкупе с неудавшимся ксёндзом, «обнажённым мечом революции» Ф. Дзержинским это легко. Мало того, потрясли даже давно умершую жену Сталина Екатерину Сванидзе, ведь брат первой жены, Александр, женился на Марии Корона из богатой еврейской семьи, выходцев из Испании. Александр занимал крупный пост в правительстве, был арестован сам, его жена, Мария, их сын, Джоник, с детских лет страдающий неврастенией. На сегодня хватит...
Неожиданно Закис замолчал. Рядом с ним появился человек и сходу представился: профессор криминологии Норд-Зюдфельд. Предлагает три постулата, приглашает к дискуссии, возразите мне: профессор Ломбразо в книге «Политические преступления и преступники» доказывает, что заговорщики и революционеры, всегда движимые жаждой власти, связанные с криминалитетом, если не гибнут на плахе, на виселице, становятся вождями, диктаторами, президентами...
Он, оглядев всех поочерёдно, прямо в душу, затем уклончиво по-лисьи спросил: какими лозунгами они пользуются? – указательный палец показывал на отвечающего: ты... Тут все как по команде, начали вскакивать:
; Любовь к свободе!
; Любовь к народу!
; Равенство...
; Братство...
; За права... – уже кто-то прошептал...
Так продолжалось долго. Но он оставался недоволь-ным.
; Главного вы так и не сказали... это великое слово свобода, национальное самоопределение... А что политики действительно хотят??? Власти, болезненная да власти. Деньги у них уже есть. Власть, болезненная шизоидная её жажда... А вы – любовь к свободе, народу... Власть! Власть! Власть! – желательно животная. На кого они опи-раются? – спросил профессор сам и сам же отвечал: – На властелинов наших душ, инженеров, как говаривал когда-то Сталин: художников, поэтов, писателей, обязанных обществе предупредить. Но эти поэты и сами, оказывается, оказались шизиками-вырожденцами. Властители дум 19 века – Ницше, Шопенгауэр, Толстой, Флобер; XX века – Маяковский, Есенин, Блок, Волошин – стоят в ряду вырожденцев. Особняком, пожалуй можно поставить Пушкина, в XX веке – Шолохова. Но этого так мало, – подытожил профессор. Занявший его место на трибуне профессор «генеологии» Кострица Геннадий, красавец, влюбивший в себя каждого, заявил:
; А мы попробуем снять штаны с каждого, начнём с апостола экзистенциализма Кьеркегора, горбуна и нытика, убеждённого в том, что дьявол поселился в печатной продукции, Анре Жида, все книги которого написаны с помощью дьявола. Отлучённый от церкви Л.Толстой в личном дневнике 29 ноября 1851 года записал: «Я никогда не любил женщину... Но я довольно часто влюблялся в мужчин... Я влюбился в мужчину ещё не зная, что такое педерастия... Например, Дьяков – я хотел его задушить поцелуями и плакать», а в «Исповеди» он написал: «Я чувствовал, что я не совсем здоров душевно». Великий Ф.Достоевский подтвердил это: «О Льве Толстом слышно, что он совсем помешался». Достоевский сам ложился в психиатрическую больницу, да и все его герои психически больны (Раскольников, Нарышкин, Карамазов). Психиатр Россолино, лечивший Толстого, поставил диагноз: «дегеративная двойная конституция, паранойяльная истерическая с преобладанием первой». Пустил в мир тринадцать детей.
; Смерть, кровь не за свои права, а за интересы круп-ного капитала, а вы – братская...
Он обошёл всех взглядом и продолжил свои открове-ния:
– А вы знаете, на чьи деньги делается революция? Или вы думаете, что это революционный порыв масс? А вот этого вы не хотели, – и он показал полруки, – даже с деньгами сложно, особенно, если не хочется с Капри уезжать целых 15 или 17 лет – Ленин и Троцкий соответственно... Надоело Троцкому бездеятельность Ильича, вот он и помог, стоя за спиной эрц-герцога, открыть свою войну. Правда, перед этим он женился на дочери Животовского, который вкупе с Варбургами и родственниками Якова Шиффа финансировали революцию 1905 года. Тогда помощь союзников была отрегулирована так, что он делал одну глупость за другой. Неисчерпаемая масса пушечного мяса привела к революции. Лозунг Керенского «Война до победного конца» автоматически вызвал переворот. Агент на Балканах Раневский позже признается:
; А знаете ли вы, кто финансировал октябрьскую революцию? Её финансировали через тех самых банкиров, которые финансировали Японию и революцию 1905 года... Через Якова Шиффа и братьев Варбургов и ещё Троцкого, которого изгнали из Франции за то, что он был поражен-цем, а освободили его для того, чтобы он был пораженцем союзной России...
И дальше он сотрясал аудиторию своим голосом и кулаком, как будто это не он, а натуральный Троцкий: «Мы должны превратить её в пустыню, населённую белыми неграми, мы прольём такие потоки крови, перед которыми содрогнутся и побледнеют потери капиталистических войн... Если мы выиграем революцию, то на погребальных обломках укрепим власть и станем такой силой, перед которой мир опустится на колени... Путём террора, кровавых бань мы доведём русскую интеллигенцию до полного отупения, до идиотства, до животного состояния...» Ему вторил Ульянов: «Мы найдём путь, как низвести человечество к самому низкому уровню существования», – и всё это через систематический террор. И ещё наша власть не знает свободы. Она целиком установлена на уничтожение индивидуальной воли. Но, господа, полное пренебрежение к состраданию – наша обязанность. В осуществлении нашего призвания ве-личайшая жестокость есть достоинство».
Лев Троцкий был гораздо жёстче Ульянова, но второй разрешал, а первый осуществлял. Троцкий создал армию, трибуналы, концлагеря, ввёл систему заложников. Он лично расстреливал комиссаров, сочувствующих. По его приказу были расстреляны солдаты и офицеры Вольской дивизии, он расправился по распоряжению Ленина с донскими казаками, создал заградительные отряды, чем вызвал настоящее противостояние со Сталиным. Лектор резко вздохнул: «Вот как и кто делал Великую Октябрьскую революцию...»
Буревестник русской революции – Горький – в 19 лет стрелялся, но выжил. Женился, развёлся, оставив ребёнка матери... В 35 усыновил 19-летнего родного брата Якова Свердлова, а позже, при разборке дела врачей-отравителей, доктор Левин публично признался, что Горький и его родной сын были отравлены по приказу начальника НКВД Геншеля Ягоды... А убитый мужем-ревнивцем в затылок Мироныч (Сергей Киров), как поговаривают, был обнару-жен без штанов на диване своего кабинета в самом Смольном... Странно. Что после того, как Генсек Сталин набил физиономию начальнику НКВД прямо на перроне, были арестованы практически не только все партийные работники, но и переарестовали всех педерастов отдельно. И ещё странно, что в числе революционных свобод полную свободу получили и они, их также не забыли, наверное, по примеру великой французской революции...
«Специалист по марксизму-ленинизму» Чернокнижный сшиб окончательно всё человеческое понятие о коммунистической идеологии. Лохматый, заросший сплошь чёрно-седыми волосами, из которых еле выглядывала его гавкающая личность, брызгал направо и налево слюной, мыслями и понятиями, которые поселялись у слушателей в голове и мозгах, вытравливая всё:
; Ульянов, жалкий последыш сатанистов, – изрёк он. – Всё его учение укладывается в четыре постулата Нового Завета Сатаны, обнаруженного у убитого молнией послан-ника тайного общества баварских иллюминатов ещё в 1875 году. «Первая тайна» в деле управления людьми – овладение общественным мнением.., нужно настоятельно долго сеять раздоры, сомнения, пока люди не потеряются окончательно, не утратят ориентировку, не решат, что лучше в политических вопросах не иметь своего мнения, не иметь мнения вообще. Должно возбуждать народное недовольство, распространять бездуховную, растлевающую и нечистую литературу.
Посредством зависти, ненависти, раздоров, войны, через лишения, голод и распространение заразы все народы должны будут доведены до того, что они не будут видеть никакого выхода, кроме того, как отдаться в подчинение... Массы должны оставаться слепы, неразумны, лишены собственного мнения, управлять ими должна неумолимая сила и принцип безусловного подчинения, а достичь мирового господства можно посредством целенаправленного подрыва всех подлинных свобод – законодательства, порядка выборов, прессы. Подрыва свободы личности, а прежде всего – свободы воспитания и образования... при строжайшем соблюдении тайны; в борьбе с непросвещёнными устранять мешающих посредством дворцовых переворотов и агентурных операций... Основная сила – сила денег, должна быть единственной силой, солдаты, полицейские, участники низшей ступени должны оставаться полностью не-сведущими в окончательных целях руководителей...
Он как бы оборвался вниз с самой высокой ноты. Его грива, как наэлектризованная, сползла и вовсе с макушки на лоб, только мелко дрожавшие его пальцы теребили листики, и вдруг, поднявшись над гробовым молчанием, он с лошадиным сопением воспрянул:
; А откуда ваш Маркс и Энгельс взялись? – жуткая пауза, такая, что слушатели зашушукались, вдруг прорва-лась: – с Адама Вайсхана, который привлёк на деньги Ротшильда финансистов, философов, литераторов для ус-тановления «нового мирового порядка», тогда же появился и лозунг, подхваченный агрессивными партиями – Свобода, Равенство, Братство. Но тогда же появились и планы относительно России: первая мировая война должна «поставить царскую Россию под непосредственный контроль баварских иллюминатов», вторая – решить проблему немецких националистов, третья – должна начаться конфликтом между арабами и сионистами...» Это было где-то в 1870-х годах... Сейчас я прочитаю вам стихотворение «Скрипач» в текстовом переводе:
Адские испарения поднимаются
и наполняют мой мозг,
Пока не сойду с ума,
и моё сердце не переменится.
Видишь этот меч?
Князь тьмы передал мне его...
Оно принадлежит Карлу Марксу, который, по сведениям исследователя священника Родиона, принадлежал к секте сатанистов, отсюда его внешний вид – борода и грива... Игрок на бирже. (Р.Эпперсон и Э.Саттон), лицемер, бесстыже содравший великие идеи манифеста – опубликованные за четыре года до этого французским социалистом В.Консидераном. Всё: принципы коммунизма, концепцию капитализма, идеи, законы взяты на прокат. Да и работы выполнены на деньги пирата Жана Лафита, который в своём дневнике оставил запись: «Я открыл счёт в парижском банке – кредит на хранение, финансирование двух молодых людей, господ Маркса и Энгельса. Им нужно помочь в осуществлении революции рабочих во всём мире. Они сейчас над ней работают». Кровавое воскресенье готовили Роза Люксембург и Карл Либкнехт. В своё время разработавшие план революции в Германии под патронатом «Союза Спартака», тайного общества, руководитель которого баварский иллюминат Адам Вайсхауп имел псевдоним «Спартак». Рассорившийся со всеми, битый всеми убогий адвокатишка Ульянов избирает себе в учителя Александра Гельфанда, «Парвуса» и от него заражается идеей осуществления революции именно в России, лишившийся образованного слоя – дворянской интеллигенции... Боевики Парвуса первыми стали стрелять в сторону Зимнего дворца по солдатам... Именно Кровавое воскресенье убедило Ульянова в возможности начала мировой революции в России, а не в Швейцарии, как он раньше мечтал. Подготовленная тайными обществами мировая бойня 1914 года подсказала Парвусу ещё одну блестящую идею о превращении военных действий в революционные, т.е. победы мирового пролетариата (брошюра Парвуса «За демократию против царизма!»). Он разработал чёткий план победы в России. Под эту про-грамму немецкий Генеральный штаб выделил свыше двух миллионов немецких марок. Программу проводить нет смысла, т.к. из неё в той или иной мере писались все программы большевиков, меньшевиков – меньше. С немецкой точностью оценивалось всё: координатором Яковом Ганецким (Фюрстенберг) – 50 млн: свержение царя, бунты, «Земля – крестьянам, фабрики – рабочим!», стачки, в первую очередь на военных заводах. Ставка делалась на жалкую партию, влачившую жалкое существование не где-нибудь, а в Швейцарии. Её всю ско-пом швейцарский социалист Фриц Платен законопатил и запломбировал в вагоне и отправил в Стокгольм. Кайзер дал разрешение на то. В истории ВКП(б) указано, что в опломбированном вагоне было 30 большевиков, в действительности 32, два майора Генерального штаба – Анд ере и Эрих. Позже Радек радостно вспоминает путешествие с Лениным: «Нас сопровождали немецкие офицеры (Планис и Бюринг). Они указали нам зал таможни, в которм должны были пересчитать число живых «снарядов», транспортируемых ими в Россию...»
Дальше уже невозможно было что-то понять. Черно-книжник вбивал факты в сознание. Помимо лозунгов своими кулачищами сверху вниз:
; Выдержки из телеграммы: «Генеральный штаб 21 апреля 1917 года.
В Министерство Иностранных дел.
Штайнвакс телеграфирует из Стокгольма: 17 апреля 1917 года: «Въезд Ленина в Россию удался. Он работает полностью по нашему желанию...» (подчёркнуто нами).
Ещё один документ на тему германских денег Ленину на революцию: «Секретно. 12 сентября 1918 года... Г. Председателю Совета Народных Комиссаров... Найденные у арестованного капитана Коншина два германских доку-мента с пометками и штемпелями Петербургского охран-ного отделения представляют собой подлинные приказы Имперского банка за № 7433 от 2.03.17 года об открытии счетов Ленину, Сумансон, Козловскому, Троцкому и дру-гим деятелям на пропаганду мира (подчёркнуто нами) по ордеру Имперского банка за № 2754. – «Это открытие доказывает, что не были своевременно приняты меры для уничтожения означенных документов», – успели подумать. Он оглядел своими красными коровьими глазами всех: – Мало, добавлю: существовала целая система передачи де-нег на революцию: Германия, Швейцария (Банк Ганевско-го), Сибирский банк (Сумансон) – Козловский – Ленин.
И.Бунич приводит поразительные «долги» Парвусу «за оказание военной помощи», «за финансирование», «за аре-стованные немецкие депозиты», «за конфискованные това-ры» и так далее в сумме 2,5 млрд. золотых рублей. И этого ещё недостаточно... Полковник Генштаба Генрих фон Рупперт руководит немецкими и австрийскими военнопленными, которые после революции должны были поддерживать большевиков своим оружием.
Вблизи Петербурга образовалось несколько военных лагерей : у деревни Колтуши – целый императорский полк получил к 25 октября из трюмов большевистского сторожевого корабля «Ястреб» 12 тыс. винтовок, миллионы патронов, полевые немецкие орудия. С чьей-то лёгкой руки военнопленный сброд стали называть «отрядами интернационалистов». Ленин почувствовал реальную силу, и чтобы её продемонстрировать, организовал парад отрядов интернационалистов перед штабом революции в Смольном. Правда, конфуз случился серьёзный, политический: интернационалисты, блиставшие военной выправкой, вместо лозунга о мировой революции, рявкнули: «Да здравствует канцлер Вильгельм!» Обида вождя была непомерная. Но 300 тысяч воинов-интернационалистов «обеспечили смену государ-ственности». Еле успевало консульство России в лице Менжинского распределять грузы в Швейцарию и Америку с России. А самые верные и доверенные люди Парвуса – Дзержинский, Володарский – осуществлять ло-зунг Ленина: «Грабь награбленное!» Зато интернационалисты помогли разгромить мощный союз донского казачества, после чего обезумевший от счастья Ленин, заявил: «Россия завоёвана большевиками!» И предписал: «Решить проблему казачества путём поголовного их истребления. Провести массовый террор, истребив их поголовно».
Красный террор продолжался в Казани восемь меся-цев. В Астрахани 10-тысячный митинг расстреляли (2 тыс.погибло). Приказ Москвы «Расправиться беспощадно» был выполнен в Петрограде, Туле, Брянске, Кронд-штадте... За три месяца было расстреляно 138 тысяч человек. Но... «Надо шире применять расстрелы», – советует Ленин. В Тамбовской губернии восстало 40 тысяч рабочих и крестьян; в Западной Сибири – 60 были уничто-жены уже регулярной Красной армией рабочих и крестьян.
Чернокнижник, как показалось всем, издох, изошёл злостью, но эта злость, как заметила сама себе Катрин, передалась уже ей и слушателям. Все беспокойно задвигали ляжками на сидениях, переменяя позы, закрутили головами, тупо уставясь в окружение. Лиц, торсов, спин, голов они уже не видели – всё слилось в одну массу, в одну стаю окружённых зверей, ожидавших залпа. Хотелось разорвать этого Чернокнижника, соседа, соседку, трощить от безысходности, злости, ненависти... Хотелось крикнуть: «Когда же всему этому конец?» А он, сволочь лохматая, давно просчитал этот душевный крик и пророкотал удивительно красивым баритоном:
; Газета «Нью-Йорк тайме» (23.08.21) пишет: «Банк «Кун Лейба и Ко» субсидирует переворот в России: «Сбор пожертвований на русскую смуту складывался из следующих сумм: германские евреи дали 115 тыс.фунтов стерлингов; английские – 149 341, американские – 241 тыс.» Но в том же голодном 21 году возмещение сумм шло через тот же банк: за первое полугодие – 102 млн. 290 тыс. золотых рублей Страны Советов. Счёт Троцкого в двух американских банков возрос на 80 млн. долларов. Ленин остался верным Швейцарским банкам. По Брест-Литовскому договору Страна Советов должна уплатить 6 млрд. марок и 245 564 кг золота... И даже когда кайзеровский режим рухнул, в очередные взносы поступило 50676 кг золота и 111 млн. кредитных билетов...
Он оторвался от мысли. Став в театральную позу, распростёр в виде сломанного креста руки – одну вверх, другу вниз, красные подтяжки кровавыми потёками опоясывали живот, и продолжил:
; А теперь перейдём к последним сценам сатанистской драмы: уничтожение духовенства, интеллигенции, учёных. Повод дал патриарх Тихон, решивший церков ными средствами помочь голодающим, упрекнув Ленина, что он «тайно вывозит в Германию не им накопленное золото»... Сердобольный Тихон ужаснулся: жертвами голодомора стали 23 млн. человек. На совещании в Наркомате юстиции ГПУ получило секретное указание Ульянова: «ни перед чем не останавливаясь», «изъять в краткий срок» все ценности, «чем больше число представителей реакционного ду-ховенства по этому поводу расстрелять, тем лучше». И только за первое полугодие 22-го года было убито 700 свя-щенников при изъятии ценностей... А из московских храмов было вывезено более двух тысяч пудов золотых изделий, 3 000 пудов серебра, 3658 бриллиантов, 1178 ру-бинов, 1387 изумрудов и прочей утвари...
Он сделал паузу, мотнул головой и продолжил:
; Ленин последовательно выполнил сатанистский завет Маркса, введя в обиход «только одно средство – революционный терроризм». С этим сгинули жалко и он, и его учитель Парвус. Их ученик Лев Бронштейн (Троцкий): «Тирания будет... красная. Ибо мы прольём потоки крови, перед которыми содрогнуться и поблекнут все потери капиталистических войн».
Я сказал всё!!!
Слушатели сидели ещё какое-то время, а затем не обращая внимания друг на друга, переворачивая стулья, по одиночке выбирались из этого гнилого места. Казалось, что он вернётся и продолжит ещё... Разжиженные мозги стали выливаться наружу. Катрин только и успела поду-мать: что это было?
* * *
Появился Рой Смит, как всегда подтянутый, улыбчивый. Он принял их в своём кабинете, в котором не было ничего, кроме мебели:
; Мы сегодня расстаёмся, но надеемся, что каждый из вас патриот своего народа, по другому стал смотреть на историю своей страны и империю зла – СССР, хорошо организованную КПСС в волчью стаю, социалистический лагерь, сцементированный глиной Варшавского договора.
Каждый из вас – представитель своей нации, и должен понять: чтобы жить в демократическом государстве, он должен быть свободен от идеологических удавок, импер-ских замашек, политической конъюнктуры. Каждый из вас исполнит свой долг во имя демократии. Мы – великая на-ция – берём на себя ответственность за судьбы мира. Наши интересы везде...
Катрин уже давно рвалась на части: «Неужто и Украину ожидает участь Кореи, Вьетнама, Югославии, где появились интересы янки?»
А Рой Смит продолжал, отвечая на этот вопрос:
; В свободном мире вы станете свободными людьми: экономистами, юристами, финансистами, президентами. Вы станете богатыми и узнаваемыми. Всё за вас сделают политики...
Он ещё бы долго упражнялся в красноречии, но появился сенатор Джон Грей со своим сыном и просто заявили:
; Мы окажем помощь прежде всего Прибалтике, Закавказью, Украине, Средней Азии, Европе, оккупированной вследствие войны. Мы сломали веру в коммунизм у молодёжи, развенчали марксизм, ленинизм, сталинизм. Создадим новых идолов в политике, психологии, экономике.
; Кому это надо? – раздался вопрос одного из учеников. Молодой Грей в своей пламенной речи споткнулся, но затем с глупым видом попытался ответить:
; Ваш величайший экспроприатор Петросян (Камо) тоже задал священнику вопрос: камо это надо? Так он стал великим революционером. А надо это, прежде всего, нам.
Восемь профессоров, попрощавшись, ушли в свою дверь. Двадцать шесть слушателей мозгового разжижа получив одинаковый для всех пакет, разъехались, не прощаясь.
Катрин, с удовольствием подставив своё лицо упругим струям жаркого лета, неслась в своём красном кабриолете. Состояние у неё было скверное, как будто её разобрали по частям, а мозги разбавили ромом с кусочками льда. Из-за поворота выскочило редкое в этих местах такси. У Катрин ёкнуло сердце: Виктор появился. Поупражняемся по-украински.
МЫ ВСЕ – РОДНЯ
Свою Україну любіть.
Любіть її… во врем'я люте,
В остатню, тяжкую мінуту
За неї Господа моліть.
(Т.Шевченко)
Женя, как всегда, свалилась огромным снежным комом на голову Софьюшке, которая и без того уже задыхалась от обязанностей, долгов, мужиков, детей, учеников, вызвав, в первую минуту, у той мысль: «Вот и еще забота... на мою голову...» Гостья выбрасывала из багажника своего импортного лимузина без разбора подарки прямо в ноги хозяйке, приговаривая:
; Это вот тебе, это твоим детям, мужикам..!
С последним пакетом, лоснящимся и полосатым, она так сгребла Софьюшку и, выдернув ее из кучи подарков, закружила, как когда-то, единственный раз в жизни, Нико-лай Петрович, напевая её песенку: «Ты – навеки моя...», что той стало дурно, и она запросила пощады. Но и после этого Женя ее втискивала в себя так, что всякие там пуго-вички, завязочки, мелкие косточки трещали, рвались, ло-пались. Они, в конце концов, свалились на кучу подарков и забылись на какое-то время...
Во дворе буял поздний май цветом сирени – белой, фиолетово-розовой, розовой, грустных соцветий уже почти отцветших выскочек – слив, лохматых зарослей цветов яблонь, нежно-красных цветов винного яблока, густо сваренной пшенной кашицы бузины, первоцвета калины. Глядя на это разноцветье снизу, сразу чувствуешь себя частью его; ты им живешь, вдыхаешь, выдыхаешь, пьешь его. ...Показалось, что они обе ушли в небытие, уснули или прожили некую другую счастливую жизнь.
Женя очнулась первой, кошкой потянулась, взлохма-тила прическу, размазала макияж по лицу, резко встала в позу «Березки» и застыла, даже перестала дышать. Софьюшка уселась по-бабьи, протянув ноги впереди себя, долго разглядывая Женю, стоящую ногами вверх.
...И залюбовалась ею, сложенную в некий конструктив совершенного женского тела, способного к тому же про-длить жизнь. Женя, как ни в чем не бывало, стояла свечей ногами вверх, ни один мускул не проявлял жизни. Софьюшка так испугалась: а жива ли она, что попробовала её ткнуть и спросила:
; А ты еще жива?...
; А ты разве видела мертвецов вверх ногами? – засмеялась Женя и сложилась в позу ласкового котенка у ног Софьюшки, удивив ее, и начала плотоядно ластиться. Софьюшка даже испугалась:
; Жень, ну что ты это?
; От счастья млею... Господи! Как же все хорошо... Как цветет вокруг, какие запахи, запахи родов, молочка... жизни..., зачатия...
Софьюшка теперь спокойно разглядывала Женю, такую плотоядную, ненасытную, сильную. Лицо она подставила утреннему солнцу, которое через тень цветов рябило его, иссиня пробивалась на шее, пульсировала вена, через глубокий вырез какого-то блейзера спокойно проглядывали груди, не знавшие поддёвок, лепестки цветов, ненадолго задерживаясь, сваливались вниз; шорты больше раскрывали, чем прикрывали срамные места; колени – самое совершенство, икры – фаянсовая гладь, лодыжки – это та пара «женских ножек», о которых вздыхал Пушкин...
Женя очнулась и спросила с закрытыми глазами:
; А где же остальные?.. Сегодня же воскресенье?.. Или коммунистический воскресник проводите?
Софьюшка вздохнула.
; Воскресника нет... Нет и самих коммунистов... А вот митинги есть... Меня переизбрали директором... Вот с Николенькой маленьким мы на хозяйстве, да ещё Танюша – вот! – горестно сказала Софьюшка, указывая на белень-кую простоволосую девочку.
; А ты ж кто такая, чья будешь? Откуда ты?.. – спро-сила взрослая тётя.
Сколько вопросов и сразу, так ещё никто не задавал, и она ответила:
; Я – Таня! Игнатьева... Выловили в море... на «На-химове» тонула...
Женя оглянулась на Софьюшку: «Правда?» – «Правда, правда...» – «Ой, деточка, это ж надо...» Теперь Женя встрепенулась:
; Пойди, разбуди моего соню, там открой передню-юдверь и убегай, будет догонять...
Она ещё говорила, а Таня уже нажала кнопку... и застыла в изумлении: то, что вывалилось с переднего сиденья, стало кубарем гнаться за ней... А потом их оказалось две: и длиннобудылый мальчик и щенок. Та-нюша издала, убегая от них, такой писк, что те застыли в изумлении, а затем, копируя движения друг друга, стали подползать к ее ногам, а потом, как котята, тереться о них. Женю эта картина не впечатлила, а Танюшу и Софьюшку – потрясла. Последняя сначала испугалась, и еще не известно кого больше! – лохматую гору четвероногого пса, с длиннющим красным языком или еще более лохматого малого, повторяющего пса... Танюша, сжав тоненькие ручонки в замок на груди, обмерла:
; Ой, ой, ой... оечки... Боюсь... – и завизжала еще больше. А когда воздуха в груди уже не стало, услышала спокойный голос этой чудноватой тети в детских трусиках:
; А ты их погладь, погладь... они...
Танюша продолжала своё «боюсь» и тихонько садилась, выставив руки по сторонам и ожидала той страшной секунды, когда они ей... Но, подхваченная крепкими руками этой чудной тети, взлетела на небывалую высоту. Она лягушонком распластывала руки и ноги, летела вниз, но ее всякий раз сильные руки бросали и бросали вверх, а лохматое чудище – Пес – каждый раз пытался схватить зубастой пастью, лизнуть ее.
Наконец все угомонились, когда появился двухлетний Николенька – весь сам в себе, рассудительный и независи-мый. Он уселся на свое место и начал деловито рассматри-вать всех после того, как осмотрел кучу подарков. Женя не выдержала своих наблюдений и спросила со смехом:
; Это с ним часто такое?..
; Всегда... Его Тимофеевич «Сократом» зовет... – по-дыграла Софьюшка, – наверно умным будет...
; Не-а, – возразила Женя, – смахивает на бывшего мальчика «с кудрявой головой»... Помнишь?
; Да, помню, помню... Когда-то даже дипломную писа ла о коммунистическом воспитании в семье... Но вот когда-то Тимофеевич «сгонял», как он говорит, в Хамсару, разузнал судьбу его отца, матери, деда «Кореня»... Женеч-ка! – вдруг, вскрикнула Софьюшка и порывисто обняла подругу, – мне страшно, подруга, что с нами будет всеми.
И она долго по-бабьи заливалась слезами, выплакивая известную женскую печаль и женское счастье. Женя долго баюкала ее, как маленькую, и уже думала, что та просто уснула, Женя оглянулась вокруг и увидела, что каждый занимается своим делом: Танюша безбожно пыталась вы-драть последние колтуны из живота отлинявшего пса, он жалобно повизгивал, но бока подставлял, сын Жени висел вниз головой, зацепившись за ветку, и заучивал стихи, шепча:
; Я ждал... и вот в степи ночной...
«Сократ» сидел чинно, сложив руки на коленках. Же-ня очнулась первой:
; А у тебя-то что?
; Я на выслуге... Двадцать пять лет в директорах про-ходила – переизбрали... – «Гласности, плюрализма в школе мало, прозрачности», да и аморальное замужество... А он только со мной счастье нашел, пособник НКВдистам... Ес-ли б не Тимофеевич... Ему на улицу выйти нельзя, запутали во всех делах: и в уголовных и в политических разборках. Так он два года в доме и просидел с заряженным ружьем в руках. Коленьку своего охранял и просил смерти... Как я не старалась – не смогла... Он им своей трагедии простить не мог... Верующим стал... Бывало, застану его на коленях, а он шепчет: «Господи, неужто я во всем этом участвовал? Неужто я всю жизнь прожил неправедно?..» – и плачет, плачет... Алексей его не понимал, станет фонарным столбом и только говорит: «Ну что ты, Николай Петрович, раскис? Живем мы дружно... Семьей...»
Алексей – бобылем из-за своих железяк этой чертовой шахты... С Тимофеевичем... то у них какой-то хозрасчет выходит, то транспортеры рвутся, то газ-метан скапливается в гезенках, квершлагах, от них нормальных слов не услышишь, а после взрыва даже арестовали за нарушение техники безопасности... если бы Фома Слунин не доказал, что там произошел разлом, где когда-то плывуном шахту залило... По году отсидели, пока разбирались.. .А тут «Адмирал Нахимов»... Ирочка долго боялась за усадьбу выходить, своего Славика от армии прятала, боялась, что его обязательно на море пошлют служить...
Она вдруг вроде пришла в себя, вытерла слезы и улыбнулась...
; Даже военному министру Сергееву, он наш, шахтерский, написала... так он служит на нашей западной границе, в особо охраняемом гарнизоне каких-то ракет, в хозяйственном взводе... Ой, не могу со смеху, – так она добилась разрешения от самого Сергеева, он в отпуске тут был, съездить в особо охраняемый район... Приехала очень довольной: «Вода там, в Закарпатье -стекло, молока – по горло, коров выдаивает хорошо... Благодарность получил за отличные успехи в боевой и политической подготовке. Оружие, правда, не дают... Госпиталь молоко получает бесперебойно...» – уже совсем смеялась Софьюшка. – А Ирочка пригрела его «солдатку», как мы называем Майю, совсем одурела, не отпускает от себя, в свою аптеку оформила... собственница чертова: она его судьба... А он ей ни одного письма не написал... Но Майя говорит: «Зачем мне письма его, я с ним всегда рядом...» Вот недавно исчезла на неделю, мы чуть с ума не посходили. Ирочка собралась в милицию, да остудил Тимофеевич: явится, дескать, знал видно... Явилась, не запылилась. Оказывается, его возили на перекомиссию в военный госпиталь, а она «заказала с ним встречу». Как говорит, ей был «свыше знак»... И встретились... Фото привезла – вместе, – уже совсем смеялась Софьюшка и заливалась Женя, – так мне кажется и этого мало... Её на кисленькое потянуло...
Чтоб совсем не задохнуться от смеха, Женя распрями-лась, подхватив одной рукой Николеньку, приговаривая:
; Как же у вас все хорошо! Что же ты такой стари-чок?
Потом уселись за стол и Женя спросила:
; А Валерий-то как?
; С Валерием совсем худо... После краха всех его идеалов, коммунистического чванства, развала империи, обретения независимости страной, он остался верен интернационализму... Ты себе представить не можешь, что у нас творилось в семье: Николай Петрович задохнулся, буквально, когда объявили о конце СССР, его возмутило больше всего, что три человека решили судьбу более двухсот миллионов, пятнадцати республик... Так еще Тимофеевич, которому он пожаловался, съехидничал: «Так у нас на Руси все на троих: бутылка, у отца три сына – три дурака, три богатыря – «вышли руку левую потешить, сарацина в поле спешить», – вспомни охотников на привале, тоже трое... А империей кто руководил – троица: партия, профсоюз и комсомол. Вот и собралась троица на Великое Рождество водочки попить, а коль выпили – нужен подвиг. Расхорохорились, рас-толклись локтями – тесновато... Организующей, руководящей-то нету... И старший брат, самый умный (считай: самый пьяный), вдруг заорал на всю Пущу: – А не разойтись ли нам по добру. Мало ли нам землицы, полей, рек, народу...» Что дальше хотел сказать Тимофеевич, мой уже не слышал – он умер...
Они сидели друг против друга, как каменные изваяния. Женя своими холеными ладонями прикрыла совсем ма-ленькие учительские, ласковые, слегка припухшие руки Софьюшки, умевшие писать, ласкать детей, мыть, сти-рать... Только последних несколько лет она себя чувствовала сначала женщиной, а потом уже учительницей, членом профсоюза, партии, дружинницей, председателем общества трезвости, городского Красного Креста да еще полумесяца...
Женя на миг поставила себя на ее место: Софьюшка ведь безвыездно прожила здесь, на этом месте всю жизнь. Она только несколько раз была в Киеве, один раз в Харькове. Ее дальше просто не выпускали. Круг ее и их общения был предопределен заранее... Ни Европы, ни Парижа, ни Рима она не видела. Ее свет – не далее окошка ее дома, школы и каких-то учреждений, которых сейчас уже нет... И горькие бабьи слезы рекой полились из ее глаз от ужасной мысли, что и у её детей и тех сотен тысяч детей, которым она внушала любовь к до сих пор стоящим каменным, чугунным монстрам, недоучкам, семинаристам, адвокатам, абрекам, судьба может повториться...
Подошел Миша с Танюшей на руках и удивленно спросил:
; Мам... ты что?.. Плачешь?..
Она подняла встревоженные глаза и вспомнила, что он ее видит плачущей впервые, и обняла его худенькое мус-кулистое тело:
; Не беспокойтесь. Это мы о своем, о... – договорить она не успела, потому что Танюшка растлумачила сверху, с его плеча:
; Миша, не переживай, это они о своем, о бабьем...
Женя так затискала Танюшку, что та визжала уже с хрипотцой, а «Сократ», до сих пор сидевший спокойно, вдруг разревелся и потянулся руками к ней. Она даже взвизгнула:
; Ах, ты, мой хороший, мой лобастый, так ты тут ни-кому не нужен... У всех свои дела, а ты сам... – щебетала она уже по второму кругу.
Софьюшка даже обиделась:
; Ну, прямо, не нужен... Как так можно сказать?
; А вот, подруга, я последних два года училась в Австрийской школе психоанализа. Говорю как психоаналитик: ему срочно нужно общение с детьми, а то стариком останется. Хватит вас всех тут... Ходите тут, как при покойнике. Боитесь друг друга обидеть... Кстати, Валерий-то как?..
; А вот скоро привезут... Он теперь в первых обкома партии ...или как оно у них называется, верней – на месте его...
; И что они делают? Реанимируют и релаксируют, что ли?
; Твоих терминов мне не понять, но похоже на то...
Часа через два в большом доме Тимофеевича все успокоилось. После раздачи подарков темно-синий блестящий «Кадиллак» Жени сиротливо стоял в отдалении под кустом цветущей калины и как-то не так был пугливо величав.
Взглянув на солнце, склонявшееся к горизонту, Со-фьюшка горестно вздохнула:
; Скоро наши все появятся... Встречать надо... А у нас – пусто на столе...
Женя перебила:
; А знаешь, что я хочу?.. Ничего там так не хотелось с их консервными разносолами, как украинского борща с салом, рёбрышками и пампушками, ой, мама, и еще варе-ников с вишнями и медом, с картошкой, и...
; ...сметаной – добавила Софьюшка ехидненько, – с капустой еще, с грибами...
; А запивать чтоб холодным кислячком не с холодильника, а с колодца, как у мамы... А борщ чтоб настоялся, а вареники с пару... – продолжила Женя...
; Ну и что мы лясы точим, как говорила моя мама, ты языком мели, а руками работай... Скоро Ирочка с Майеч-кой подойдут, – они помогут...
* * *
Такого угощения в доме Тимофеевича еще не было. Огромный раздвижной стол, накрытый белоснежной скатертью в вышитых колосьях и красными петушками, черными крестиками по углам. В центре стола огромный глиняный доисторический горшок, на глиняной крышке которого лежал огромный деревянный черпак. Сервированный на десять персон стол огромными мисками с деревянными ложками, глиняными штофами (казацкими глиняными полустаканами) навевал что-то древнее, родное, украинское...
Софьюшка усталая, измученная, неопределенная какая-то, села на траву, под усыпающей нежными лепестками грушей, и удивленно рассматривала всё и всех: эту «странную тетю-лошадь» (так ей уже шепнула Танюша), Ирину Михайловну в паре с таинственной Майечкой, лохматого Мишу, своего Николеньку, веселящегося в изобилии рычагов и кнопочек этого чудо-монстра автомобиля, что даже встревожилась: «он там ничего не наделает?», на что Женя в унисон: «если только себе в штаны...», эту псину, которая когда-то вытащила Мишу из-под снежной лавины в Альпах, и самого Мишу, сына Степана Федоровича, покойного, а сейчас по четыре часа утром и по два вечером заучивающего стихи и ряды цифр «для тренировки памяти» (как сказала Женя) и что-то до боли детское, старое, доброе, ученическое проснулось в ней... Она сама вспомнила себя в вышитой украинской сорочке, домотканой «сшднищ» с веночком на голове, и начала с шепота самой себе, а потом – в песню:
ЦвШе терен, цвШе терен...
Та й цвгт опадае...
Хто з любов'ю не знаешься,
Той горя не мае.
Майя, обливаясь слезами, подхватила:
А я, молода дъвчина,
Та й горя зазнала...
Женя влилась в хор своими командирскими интона-циями:
Вечерами недоъла,
Шчки не доспала...
Песня тихо лилась из женских душ: у каждой своя тоска, своя любовь. Ирина Михайловна не пела, она даже краешком боялась вспомнить свой «терен», цвета она не помнит, а вот боль, – это её «терен». Она оглянулась, когда Танюша ей сказала:
; Ну что ты, мама?... Иди, тебя зовут...
Когда она подошла к Софьюшке, та заговорчески ска-зала:
; А давайте сегодня праздник устроим, украинский...
Как в школе мы... Мы ж незалежш теперь.
Она вынесла из дома бережно хранимые украинские «вишиванки» и началась примерка. Командовала Женя:
; Вот здесь ушьем, вот здесь уберем, здесь – доточим.
Ее импортная ручная швейная машинка пришлась как нельзя лучше...
Вскоре появившиеся Тимофеевич, Алексей и франт Слунин Фома Петрович как-то не особенно заметили приготовления. Рванувшая было за Тимофеевичем Ирина была остановлена повелительным тоном:
; Мы будем готовы через час... Софьюшка бурно от-реагировала:
; Через час, через час... Мы уже два часа ждем...
* * *
Мужчины, оставшись вчетвером, ослабили галстуки, задымили папиросами. Первым набросился на Слу-нина Тимофеевич:
; Вы – народные избранники – о чем там думаете? Шахты бросили на произвол судьбы, коксохимы задыха-ются, металлурги продают входные ворота и стрелочные переводы, чтоб зарплату выплатить... А самое главное: в порыве самостоятельности порвем связи с партнерами: метизы получали из России, автоматику – из Башкирии, наружный транспорт – из Беларуси и так далее... Леса не хватает, крепежа... Да и наш родной, машиностроительный, говорят, закрывается – нет заказов! А нам три комбайна нужно, породо-погрузочную... Банк заморозил счета... Зарплату углем и лесом – креплесом платим...
; Техника безопасности на нуле. Тридцать метров раскреплен откаточный, шахта газируется, постоянно ре-версом спасаемся... – Алексей поставил торчком указательный палец вверх, – инертной пыли... и той нет, все инертные заслоны пошли на крепление штреков... И куда пойдешь? У кого спросишь? Брю-ховецкий, как настоящий генерал, научил всех: «Ищите внутренние резервы!..» Но зарплата – ниже всех пределов...Платите бартером! У вас много излишков, тряхните ваши кайбаши..! Тряхнул, разобрал комбайн, новый, чтоб отремонтировать три старых... Оце тобі Охримова свитка!
Тимофеевич сидел в позе нахохлившейся под дождем вороны, пока Алексей добивал Слунина:
; Правда, что принято решение о повышении цен на продовольственные товары?..
; Правда, втрое... но это временно... прежние запасы... Алексей и вовсе озверел, но уже набросился на Валерия:
; Запасов у коммунистов никогда не было для своего народа, они кормили весь мир, верней, партийных бонз всего мира, целые государства..! Украина – и без хлеба... Европейская житница – без жита, гречкосп – без гречки, пшена, молока, мяса... Что будет дальше? – я тебя спраши-ваю...
Несчастный Валерий только и проворчал:
; Не знаю... Не надо было... разрушать...
Слунин, как будто ожидал своего часа:
; Да оно само разрушилось, уже разрушилось... А о повышении цен на продукты – правда, завтра будет опубликовано... Наша фракция и профсоюзы горняцкие не голосовали за постановление...
; Коммунисты тоже были единодушно против... – вставил слово Валерий. – Наша...
; А кто же был «за»? – прервал Тимофеевич.
; В основном, народные демократы и различные бло-ки... У нас же было сотни партий, в основном – мажо-ритарщики... – с грустью сказал Слунин.
; А о народе, об Украине кто подумал?.. Кто во всем виноват, Фома?
; Политики и политические проходимцы... Мужики, завтра начнется забастовка, пойдемте к женщинам, я теряю сознание от запаха украинского борща с пампушками... – горестно проговорил Фома. – Мозги у них расплавились, разжиж случился, спешат все приватизировать, акционировать, пустить с молотка... Уйду я с этого депутатства... подло всё это...
Вскоре появился Бурлов с кучей новостей, проверенных и нафантазированных им тут же его богатейшим воображением. А застав женщин в их живописных национальных нарядах, и вовсе изумился. Лицам женского пола, особенно если они одни, он со своих греческих талантов сыпал все: комплименты, куплеты, целые стихи и поэмы. А недавно написанную «Афродиту», посвященную своей жене Маше, он готов был каждому раздарить, ибо для него Маша – это Афродита, которая «вся вышла из пены». Он любил все новое, бунтарское, в его душе постоянно кипели благородные негодования, которые выливались в стихи. Как настоящий поэт, он постоянно был влюблен в свою жену Машу, дочь Лизу, всех остальных женщин мироздания, нахального, ленивого, жирного кота Троцкого, питающегося только курятиной, тоже заодно любил...
Пройти мимо Жени и не навешать на нее весь финал своих комплиментов он не мог:
; Ты чудо земное, ты вышла из рая, откуда у нас ты взялася такая... – он остановился на миг, подбирая рифму, как она продолжила:
; Что чудо – я, знаю, промолчу насчет рая, из Америки... взялась я такая, – под общий хохот закончила она, подхватила его под руку и по-хозяйски потащила в дом, на ходу объясняя:
; Мы пошли мужиков разнимать.
На площадке в сенцах они остановились и прислуша-лись.
Продолжал Фома Слунин:
; ...Целых два месяца дележки портфелей, определение Комитетов, подкомитетов, секретариатов, установление форматов, заработной платы, депутатской неприкосновенности, квартир...
; Осточертело... разорвали все экономические связи, рычаги: все сделали по-партийному: «до основания, а за-тем...», по-бандитски, из-за кустов... – гремел Тимофеевич.
Вмешался Валера:
; Народ так решил... Референдум был...
Алексей взбесился совсем:
Когда же ты у нас поумнеешь? Знаешь, что народ говорит о вас, молодежь за рублем побежала с произ-водства, из твоего коммунизма..., в капитализм... Это что? Ваша мудрая марксистко-ленинская политика с молоде-жью... Вы им совсем мозги... – он уже заикался, когда ус-лышал с порога:
; Разжижили... это так называют на Западе и в США. Школы, где разжижают мозги нашим бывшим гражданам, а нашим молодым, – мы сами разжижали своимиоктября-тами, пионерами и резервом партии – комсомолом. Из них нам любезно готовят экономистов, юристов, психоаналитиков, даже жен... Я в одно время читала курс психоанализа у них... Так оказалось особенного ничего и не надо: надо всего лишь знать истинную историю марксизма, ее драную идеологию и доскональную историю ее идеологов, этих Ульяновых, Джугашвили, Троцких, Менжинских, Воровских... – уже рубила она правой рукой фразы, вся раскрасневшаяся, воспаленная, красивая.
Тимофеевич сидел спиной ко всем в кресле за столом, Слунин перекатывался с пятки на носок, был безразличен, Валерий – тупо уставился в угол, Алексей разглядывал жур-нал, Бурлов невольно пришептывал своими толстыми губами ее фразы, улетая своими фантазиями далеко, за семь морей.
; Украина, – продолжила она, – здоровая нация, вы жила несмотря ни на что, знаете, почему? Потому что у нас крепкие родовые и семейные связи. Школа и религия выдержали все... И теперь, когда мы самостоятельны, нам делить нечего. ...Мы все – родня. А Украина – мать!
Она повернулась, подхватив под руку Бурлова, вышла из комнаты.
; Да, мужики. А ведь мы и вправду все родня... Вся Украина.
* * *
В июне этого года от жары плавились не только земля, асфальт, крыши, но и души. Переставало действовать все: уговоры, запугивание, интернациональный долг, долг перед Родиной, будущими поколениями, ком-мунистическим светлым раем, что раньше действовало безотказно. Все, затянутое и даже перетянутое болтами и гайками вдруг разхлябалось, задребезжало, заскрежетало. Все разладилось в отлично налаженном механизме управления многотысячными коллективами шахт.
Еженедельное селекторное совещание грохотало сотней микрофонов, усилителей, динамиков. После доклада технического директора запахло жареным: шахтерский «генерал» холдинга Брюховецкии стал изводить «технического»:
; Линия забоев сократилась на одну четвертую... Где будете брать уголь?.. В помойницах или на терриконах?.. Кто за это в ответе? Технический... на что?.. «Берестовская» две лавы завалила, комплекс угробила, почему? Пережим целика, кровли... а маркшейдеры где? Что делает эта шахтная интеллигенция? Прогноз...
; «Берестовская», что ты думаешь?..
Ответ был незамедлительный:
; Исправлять дело... Бросили на восстановление лав две смены, в третью – закачаем...
; А комбайны где?
; А комбайны под завалом, струг был внизу...
; Травмы есть? Какие?
; Трое травмированных... Двое – переломы рук, тре-тий – ушиб...
; Инженер по технике безопасности... У тебя за полгода сколько актированных травм?.. Вижу – пять... Передам дело в прокуратуру и в Госгортехнадзор, а завтра – на коллегию... Звездочки посрывают...
Марковка!.. Марковка! Почему плана нет? Смотри: с начала года весь в минусах? Проходная отстает на целый километр... Ты километровку пробегал за сколько в армии? За три пятнадцать... Или ты бег на месте совершаешь? В чем дело? Я слушаю...
; Ленточный транспортер получили никудышний... Порывы за порывами. Ваш Пархоменко берет их восстановленными какой-то артелью... подешевле... Рыночная экономика называется...
; А ты бы создал цех восстановления, да и сам их восстанавливал... Подумать только, вентиляционный пришел, откаточный – на месте... Ну, что молчишь?
; Проходчики грозятся уволиться, на другие шахты бегут, заработков нету...
; На другие – не принимать... бартером плати, они там многие строятся – бетонитом, затяжками, лесом..., огурцами, там у тебя теплица... Кого кормишь? Конторских крыс, партийцев. У тебя законсервированы три лавы... вскрывай... Но проходку докладывай каждый день!
; «Крутая»?..
; Кузьменко на связи...
; Зольность у тебя высокая. Ты что, породу шуруешь в твой коксующийся? Травматизм не снижается. Этот, со-рвавшийся на крутом падении, до низу летел?
; Нет, не долетел, зацепился за стойку, шею свернул...
; Он был в стельку пьяный... как мне доложила ко-миссия... Почему начальник участка до сих пор работает?
; Работать некому, все на рынки подались, малые предприятия поорганизовывали, а еще начальника участка выгнать, что будет? Горные мастера уходят..., что вообще будет с шахтой?.. – с досадой отпарировал Кузьменко Анатолий Порфирьевич, – умнейший инженер, спасший от закрытия «Крутую»... Он мог позволить себе такое. – Мы им платим гроши. Крепежа нет, гидростоек нет. Металлокрепи... забыли, где они... – он еще собирался что-то сказать, но его прервал рокочущий голос «генерала»:
; Ты завалил сто пятьдесят метров штрека, думаешь я не знаю... Завал разбери, штрек – погаси, – вот тебе крепь и затяжки.
; Уже давно штрек погашен, затяжки сгнили, а крепь разменял с «Ясиновкой»... – уже в пустое пространство проговорил Анатолий Порфирьевич...
; «Ясиновская – Глубокая»? На каком горизонте уже?
; Семьсот двадцать...
; Ну и как?
; Жарковато... Под сорок бывает... Морозильники маломощные, в нарезке лав невозможно вообще, людей не загонишь, одни старики... Молодежь не заставишь...
Вчера травмированный нишевик умер, газуется шах-та... Прогноз неважный. Первый раз задержка зарплаты. Еще одно: мы обслуживаем еще восемь школ, поликлинику, больницу, четыре дворца, стадион... они все пришли за ремонтом. У каждого постановление исполкома. А средств – нет!..
Не успел Брюховицкий ответить, как прямой телефон исполкома резко задребезжал:
; Слушай, Михаил Иванович, ходят слухи, что ты отказываешься школам помогать... Там ведь дети твоих шахтеров, твои будущие работники, шахтеры...
Сейчас они в шахты не идут, за работу мы платим не деньгами, а купонами... Народ уже не тот и быстро понял, что купоны – не валюта, не деньги. И если мы оказываем медицинскую помощь всему миру, в том числе и жилконторам, культуру содержим, школы, – то за счет ко-го? У нас недавно организовался независимый профсоюз горняков, который в свою программу внес требование, цитирую по-написанному: «Прекратить практику разбазаривания финансов шахты, в частности, оказания медицинской помощи...» и дальше «...весь соцкультбыт передать на баланс города...» Так вот, а мы арендное предприятие, так что я уже не могу... Они хорошо запомнили восемьдесят девятый, в Прокольевске... Говорите с Игнатьевым, председателем НПГ, может, он возьмется помочь...
; Да кто он такой, чтоб я с ним говорил?.. Эх, партии на вас нет... Сталина... Москвы..., вы бы по-другому разго-варивали...
; Прекрасный инженер, изобретатель, Алексей Ти-мофеевич, его старший брат взял в аренду шахту-участок, а третий брат до сих пор кормиться у партийной кормуш-ки. А наш профсоюз вышел из облсофпрофа и организовал свой... По-моему: это – вовремя.
; Так что они собираются делать?
; А обычно с чего все у нас начинается? Создают стачком... А вы думали, что? Будут права качать... Не дай Бог, искра – забастуют...
Только «генерал» собрался ответить, окатить холод-ной водичкой, как ехидненько зазвонил прямой коксо-хима:
; Подводишь, дружище, одна батарея на исходе... Все запасы сегодня зарядил, завтра шестую батарею останав-ливать придется. У Журова кокса не хватает... Скандалом пахнет... Ты хоть на сторону не продавай... Министр нам звонил... коллегией угрожает...
; Да пошел он... Не поддержал программу «Металл – уголь – кокс», как мы ему предлагали с Журовым, теперь пусть на голодном пайке посидит. Да и ты хорош, за свою пенсию побоялся...
; Доживешь и ты – поймешь... Детские сады, школы, даже Дворец ремонта просят... Этот чертов Бурлов как раз-долбал в городской: «видели ли вы одноногого футболиста, однорукую скрипачку и баскетболиста без головы?» Пишет – «так проезжая мимо Дворца коксохимиков посмотрите направо». Вот гад! А я ему коридор начал ремонтировать в редакции, – уже сквозь смех «прослезился» директор коксохима Заикин.
Под конец «селектора», когда сил уже не было, позво-нил начальник Транспортного отдела исполкома:
; Там я решение исполкома подготовил о ремонте дорог, закрепленных за шахтами, и троллейные линии нужно восстановить, украли вчера девяносто метров, медь там, в металлолом сдают...
Сил уже не было... «Генерал» переключил все на громкую связь и подумал: «А добыча сократилась уже почти на треть... Проходка... линия забоев... тоже. Травматизм растет... Забойщиков, проходчиков, хоть ищи с коногонкой. Сократить парткабинеты... куда ж этих кукол деть... А хороши, кровь с молоком. И все чьи-то... Эх, «думы ж мої, думи... Горе мені з вами...»
* * *
Сразу за Марковкой начинались «жита» – огромное, в несколько сот гектаров поле ржи, дальше – такое же поле цветущего подсолнечника. Издали все воспринималось тяжелым огромным пирогом, с едва уловимым запахом. Все смешалось в этом запахе..., но сначала тонкий нюх Жени уловил сладковатый насыщенный запах нависающе-го на степную дорожку белого донника, нависающего своими длинными кнутами белых бутонов над дорожкой.
; Это что так пахнет? – спросила Женя.
; Донник, еще его называют буркун, медонос очень хороший... – монотонно себе под ноги вымолвил Фома, почти прошептал...
; Почему так тихо? – спросила Женя.
; Так страшно... Я боюсь все это распугать..., мне кажется, что мы в разжиженном... – он искал слово, – разжиженной субстанции... В этом запахе мы растворимся...
; Хорошо бы... там остаться.
Они шли по полевой дорожке, совсем запутавшейся в своих изгибах, пока не дошли до бугра, на котором возвы-шался триангулятор, весь заросший нежно-голубыми васильками. Остановились, оглянулись, пораженные великолепием природного чуда из смеси запахов, цвета и лунного света, в котором преломляется цвет и становится сказочным, чуть подкрашенный молочно-голубым оттенком.
В огромном кусте расцветшего боярышника вдруг рез-ко ударил соловей свою песнь любви. Ударил, попробовал несколько нот и замолк, а потом снова.
; Настраивается, видно, сейчас запоет свою...
; Тихо! Пойдем отсюда, пусть, – Женя взяла Фому за руку и потащила за собой, прямо в стену седого жита. – А мы тут послушаем...
Она опустилась как-то бочком, не выпуская его руки, а затем, поработав лопатками, улеглась. Фома остолбенел и стоял один среди мироздания, ошарашенный лунным со-зерцанием Жени.
; Садись рядом..., давай послушаем..., такое раз в жизни, – уже почти бессознательно шептала она в полудреме, полунеге, полусне. И Фома, в свои под сорок, чуть коснулся ее губ и ему показалось, что она краешком ответила, а затем уже совсем доверчиво положила ему голову на колени и застыла. Фома оглядывался вокруг: щетина ржи метровой стеной окружала их. Как-то не вязалось, что по дорожке рядом изредка неслись в клубах гари и пыли легковушки, шуршали велосипеды, шли рабочие с третьей смены и не подозревали, что тут рядом, в «сивых житах» поселилось счастье, долгожданное, найденное. Женя у Фомы была первая в его сорок лет... От ее чувств, ласк он совсем потерялся в этой лунно-голубой мути, бело-подсолнечного, розово-клеверного цветения, забиваемого хлебным духом цветущего жита.
Ему до боли захотелось разжижиться так, чтоб раство-риться в Жене...
Уже подходя к дому Тимофеевича, Женя спросила:
; А как тебя мама в детстве звала?
; Фомка...
Женя вдруг превратилась в дурашливую шестикласс-ницу, запрыгала на одной ножке, а затем, заложив руки за спиной, по-змеиному качая головой, сказала:
; Запомни, Фомка, этот день... Мы сегодня с тобой девочку сотворили, учти – в любви! И назову я ее – Лорка, Лорка в босоножках...
Фома был ошарашен: так сразу и сотворили! Женя, читающая его мысли, предупредила:
; Да, да, да! Я знаю, я уже ее чувствую, она зачата в любви, и я ее рожу...
Он не удержался:
; А я же как? Я – то...
; А ты – самец! Иди в свой прайд..., политикой зани-майся, своими фракциями. Мы с Мишей...
Она не договорила, остановленная довольно внуши-тельной пощечиной:
; Зараза! Негодяйка! Я тебя..., проучу..., провокатор-ша...
Женя лишь хмыкнула, всхлипнула пару раз и, уже подходя к дому, попыталась пойти на мировую:
; Ну чего ты? Я же тебя...
; Да я тебе всю жизнь мстить буду! Зараза...
* * *
За ранним завтраком, когда все торопились на работу: Ирина Михайловна тормошила вечно сонную (теперь уже все точно знали о ее беременности) Майечку, картонного Николеньку, не любящего воды и умываться, Танечку, вы-ловленную из Черного моря, Валерия, долго видящего свои коммунистические сны, Алексея, напевающего песни Высоцкого, Тимофеевича... Фома, раздраженный и злой, крикнул, оглядев всех за столом:
; Да разбудите вы этих лохматых, Мишку и пса, хочу важную тайну открыть...
Пока будили Мишку и пса, Ирина Михайловна спро-сила глазами у Майечки: «Что могло случиться? Ты же мысли читаешь...» Ответить та не успела, когда Фома об-ратился к Мише:
; Ты, Миша, старший мужчина в вашем семействе, а вы все свидетели... Прошу твоего согласия на брак твоей мамы со мной... Обещаю хранить ей верность...
Связей на стороне не имел и не имею. Но сегодня, верней вчера и сегодня ... имел... Она согласна... Миша, согласись! И у нас будут Лорки в босоножках, – уже не свои слова вымучивал он, почувствовав отчуждение во-круг себя, – и к тому же, я ее очень люблю!
Установилась трескучая, как говорится, тишина. Фарс, затеянный Фомой спонтанно, по-юношески лихо, чуть не испортил Валерий:
; А жить-то вы где будете?
Фома оглянулся: вокруг все занято, а дурашливое на-строение не покидало:
; А вон в том сарае импортном, – глазами показал на Кадди лак.
; Там нельзя, там свою свадьбу справляет соловей...
; Мы что? Хуже? Жень, а? Миша?
Миша нетвердыми шагами подошел к матери. Она сидела полубоком ко всем, горестно по-бабьи опершись на кулачок, подняла голову и уставилась на сына глазами, полными слез:
; Мам...
; И ты...
; Я не Брут..., а «Лорку в босоножках» очень хочу, и папа хотел, – уже прошептал он матери.
А она ему на самое ушко,
; Да и он мне нравится, и если ты согласен...
; Да, мам, да...
* * *
Сидя долго на скамейке в одиночестве соседская девчонка наконец-то дождалась Мишку. Он в калитки не ходил, а напрямую, перепрыгнув забор, оказался рядом:
; Тебя как зовут?
; Лора, Лариса...
; И ты в босоножках ходишь?
; Да. Все летом ходят так. А что спрашиваешь? Миша ухмыльнулся. Лариса спросила:
; А чего ты задержался? У вас что-то случилось? Хо-рошее?..
; Маму замуж отдавал... Наверное, хорошее...
; Хорошо бы так... Мой отец погиб в шахте, а отчим – пристает... Ментяра вшивый... Уйти мы не можем, жить негде... Сестра маленькая, мама больная. А ему, когда пья-ный, давай – и все... Я анонимку написала, так они автора ищут уже месяца четыре...
; Я б его убил... если б маму...
Лариса вздохнула:
; Наверное и мне прийдется... Только сидеть не хо-чется...
; А к прокурору не ходила?
; Туда детей не пускают... Софьюшка ваша на изби-рательном пожаловалась, сказали: «Пиши жалобу». А что она напишет? А потом ее сняли с работы. С прокурором мой папашка ездят в Хомутовские степи, даже в Аскания-Нову на охоту, на Еланчик на рыбалку... Он нас так не трогает, а у пьяного мозги разжижаются. В последнее время стал женщин приводить... Мама говорит: «Быстрее б вы выросли...»
Лариса замолчала. Миша ее не трогал, тоже молчал, потом она робко спросила:
; Ну расскажи мне про Австрию, Францию, я же дальше города нигде не была... Про собаку расскажи еще раз, как она тебя в лавине разыскала... Пройогу...
Они так и сидели на скамейке до полуночи и дальше. Мать Ларисы видела ее голову из окна, Мишу никто не пас. Как только машина отчима показывалась на дальнем перекрестке, Лариса скрывалась во дворе, а Миша – своим способом через забор. Отец Ларисы долго гремел незакрытыми задвижками ворот, гаража, страшно сквернословя в пустоту и матерясь...
...Сегодня Лариса была особенно расстроена и призналась, что утром отчим, прижав её к косяку в ванной, лапнул «за это» и, больно сжав левую грудь, что даже сердце остановилось, буркнув в лицо: «Да ты уже совсем взрослая... ты глянь на неё...» – и грязно захохотал.
Она была вся горестная, но Миша заметил, что если раньше они касались иногда только плечами, а, перебивая друг друга, изредка касались руками, то сейчас Лариса старалась прилипнуть к нему всем – боком, ляжкой, коле-ном, голенью. Он осторожно отодвигался, но спустя некоторое время всё восстанавливалось. Она отвечала невпопад, тяжело вздыхала, прерывисто дышала. А в конце концов, уставившись на свои босоножки, сказала:
; Миша! А ты не хочешь этого..?
Он был ошарашен, так как всё понял.
; Чего этого?
; Ну чего все мальчики хотят от девочек...
; А чего именно я?!
; Так мне этот сегодня сказал: «уже можно... мож-но...» А я с ним не хочу... Я хочу сама...
Миша боролся с собой как мог, но устоял даже перед её слезами.
Уже потом, зимой, папашка, как его называет Лариса, приехавший вместе с каким-то крупным чином с охоты, засел в гараже, жарить свежака, допивать и обмывать новую импортную машину с каким-то особым кузовом, в котором сиденья раскладываются, как двуспальная кровать. И тут-то закрывавшая ворота Лариса попала на глаза начальнику:
; Это кто?
; Да это, понимаете...
; Понимаешь... Мы не один пуд соли съели, вместе с дичью, свининой, бараниной.
; Понимаешь, – поправился отчим, – падчерица... А мать ее в больнице...
; Ну так годится... Иди, падчерица, сюда, вот на, вы-пей...
Лариса стала пробираться мимо этого длинного черно-го чуда импортной техники, но путь ей преградили:
; Подойди, не бойся... тут никого... мы тебя... твою девичью честь оставим твоему жениху, нам хватит... в...
Она толкнула что было сил в грудь гостя, но отчим за-ученными движениями бросил ее на капот:
; Николаич, давай...
Потом поменялись.
...Потом Лариса, сжавшись, сидела в уголке гаража, пока не стала мерзнуть и зуб на зуб не попадать.
; Сядь в машину, печку включи, только не спи, а по-том в дом пойдешь, отогреешься.
Лариса сидела впереди на сидении, когда те разложили задние сидения и продолжили пить. Гость снова стал по-глядывать на нее:
; А не попробовать нам еще... А?
; Не, я не в силах... спать хочу, ты если хочешь... Дви-гатель выключи, Лора...
Это были последние слова, услышанные Ларисой от него на этом свете. Она подождала три дня, пока матери не сделали операцию, и заявила об угоревших мертвецах. Потом через тетю Женю подлечилась сама. Важ-няк, приехавший со столицы, «нарыть» ничего, кроме былых подвигов двух подполковников, не смог. Хотя, кажется, и понял все случившееся. Да и был он только в чине капитана, но еще очень молод, понятлив, опытен, но несколько раз подумал: «Такую славную девушку сажать нельзя». Он недавно сам женился на такой...
Двигатель она не выключила. Как только те захрапели, она закрыла плотно дверь и вышла. В остывшем доме мирно спала сестричка. Лариса тихонько подлезла под одеяло. Сестренка потянулась, прилипла всем тельцем, шепча: «Мама, мама...».
ВЕЛИКАЯ ПРАВДА
То, что было сказано в узком кругу Слуниным Фомой Петровичем о повышении цен на продукты питания в 3-5 раз Тимофеевич услышал по радио 7 июня и екнуло в груди: не злая ли шутка. На первом наряде парторг шахты Панфилов отнекивался от наседавших шахтеров первой смены, пока их не спровадили на смену. Чуть позже, в разгар ажиотажа, когда особенно усердствовало радио, разъясняя временное повышение, а вышколенные дикторы телевидения, с вечной ухмылкой известного «голубого воришки», вторили: «Мы уверены, что народ с пони-манием отнесется к временному повышению...» Народ от-казывался понимать.
Стали собираться стихийные митинги возле магазинов, на остановках, около многоэтажек бесчисленных «Черемушек», «Юбилейных», «Солнечных». Разговор один: повышение цен в 3-5 раз без индексации ведет к гибели, социальному взрыву. На самой большой шахте «Берестовая» был создан НПГ – независимый профсоюз горняков. Председатель профсоюза Зайцев Николай громил налево и направо:
; Нашей зарплаты хватит только на шесть-семь «тор-мозков». А семьи чем кормить?
Возле хлебного магазина расстраивалась домохозяйка-пенсионерка:
; Как прожить до 25 числа, до пенсии, если сегодня только седьмое, на хлебе и то не проживешь, если он втри-дорога: 176 купонов вместо 58?
Прибывший на «Берестовую» «шахтерский генерал» Брюховецкий был встречен общим гулом, переходящим в мычание.
; Почему не приступаете к работе?
; За что работать, за десять буханок хлеба? За шесть кило колбасы жизнью рисковать не собираемся...
; Кто сейчас не приступит к работе, будет уволен за прогул, – уже крикнул он.
Толпа с угрозой шагнула к нему. Сзади выкрикнули:
; Ребята, он нам еще и угрожает. Скажи, ты сколько получаешь? Мы тебя в очереди за хлебом и колбасой что-то не видели.
Кто-то добавил:
; И в пивной тоже!
Брюховецкий решил, что это момент спускать разговор на тормозах. И он похлопал переднего, вблизи стоявшего, по плечу и сказал:
; А вот поехали отработаем, тогда всех угощаю... Толпа глухо замычала:
; Не продаемся! Пошли! Пусть сам работает! Колона шахтеров в черных робах с включенными коногонками на-правилась к исполкому.
На «Морковке» обстановка накалялась из-за того, что директор шахты Стеблов, бывший партаппаратчик, по-пытался объяснить меру правительства тем, что пенсионерам предоставили слишком высокие пенсии, а сейчас их нечем платить:
; Цены повысили, чтобы было чем платить...
В течение нескольких часов председатель НПГ Николай Зайцев встретился с представителями всех перви-чек и официальным профсоюзом (ПРУП – профсоюз работников угольной промышленности). Они решили поддержать НПГ, а затем – организованными потоками забастовщики двинулись к горисполкому.
Старая лиса Рачков – председатель исполкома прово-дил совещание за совещанием: со своим аппаратом – быть на местах; правоохранителям – быть готовым к эксцессам, больницам – быть готовым...
Зато к встрече с ним никто не готовился, требования только шахта-участок Тимофеевича приготовила, да и чем бы оно все закончилось, неизвестно, если бы Рачков не по-торопился:
; Ну так идите домой и готовьтесь, а пока – на рабо-ту!
Это вызвало такую бурю, что, если бы не Бурлов, те-перь уже редактор газеты, да Силунин, народный депутат, не остановили толпу...
Силунин выхватил какой-то формуляр и зачитал:
; Требуем:
1) От Верховного Совета пересмотреть вопрос о сни-жении грабительского подоходного налога;
2) о ценах на потребительские товары;
3) поднять минимальную пенсию и заработную плату;
4) отставки Верховного Совета;
5) отменить все декреты, направленные на снижение жизненного уровня;
6) провести индексацию цен.
Толпа гудела при зачитке каждого пункта. Бурлов стенографировал, поднося к близоруким глазам бумажку. Испортил еще раз Рачков: он так устал за эти дни, ему все осточертело, дома – ванна, жена, внучки приехали из-за рубежа...
; Ну что? Довольны, расходимся?
Из толпы донеслось:
; Мужики! Останемся здесь, пока не получим ответ, а он пусть идёт (толпа зареготала), а милиция пусть нас ох-раняет.
К Бурлову и Слунину присоединилось несколько человек, а масса шахтёров разбилась на группы, улеглась на зелёную траву умиротворённой. Стали подходить семьи, дети, начинался хаос. Встревоженный Слунин собрал стачком и попытался организовать людей: ввести самоохрану, централизованное питание, медпункты, запрет продажи спиртного, пива, строжайшую дисциплину, обращение к гражданам города, деклассированным элементам, установление границ лагерей, сохранение зеленых насаждений, кустарников. И это ему удалось. В столицу была послана телетайпограмма, но ответа не было и на второй день.
Машина начала буксовать: шума, рева много, а стоит на месте. Зайцев, Слунин, Тимофеевич сбивались с ног, пока на третий день на забастовавших предприятиях не появились стачкомы и стихия вошла в организованное русло: попытались найти приоритеты, т.е. «под что басту-ем».
Слунин выдвинул три основных требования: региональная самостоятельность; референдум о доверии Советам и о доверии Президенту. Отец «экономических реформ», предложенных стачкомом, отказался обсуждать политические реформы, сославшись на некомпетентность, а выступить перед бастующими, по причине отсутствия ораторских качеств, тоже отказался. А дальше он прямо лукавил, заявив, что «правительство должно хотя бы знать, что, собственно, вы требуете».
Слунин остро чувствовал, что сверху ведутся поиски, как тормозить или развалить процесс: сначала через гене-ральных директоров, отрезав профсоюзы.
Весь день 9 июня продолжались выступления у микрофона, где было выдвинуто требование к Президенту выступить по национальному телевидению. Площадь, расцвеченная остриями знамен, ждала два дня. К этому времени бастовало 202 шахты. В своей речи Президент даже не упомянул о шахтёрских событиях, смутно намекнув на разногласия между западом и востоком Украины.
Стачком принял решение: пора бастовать по-настоящему, то есть переходить к жесткой забастовке...
Дальше было хуже. Посыпались предложения о создании координационных советов (КС), межобластного координационного цента (МКЦ)...
Двенадцатого и тринадцатого июня, в выходные, был назначен новый вице-премьер, пятнадцатого по трансля-ции Президент снимает с себя ответственность о референдуме и КС принимает решение приступить к актам гражданского неповиновения: пикетировать банки, организовать «марш пустых кастрюль» (семнадцатого) и прочее. Шестнадцатого июня сопредседатель разговаривает с Президентом о проведении референдума, но реакции не последовало. Забастовка стала всеукраинс-кой. Стояли 230 шахт из 250-ти, сорок ШМУ, четыреста предприятий металлургии, химической промышленности.
Последнее заседание, в котором приняли участие Зайцев и Слунегин, было восемнадцатого июня, когда первый вице-премьер после многочасовых согласований-обещаний заявил: «Ведь денег нет». Правительственная комиссия объявила: «Уже сейчас дефицит бюджета пять триллионов, выполнение требований повлечет его рост до 11-ти триллионов. С этим наша экономика не справится».
Позже первый вице-премьер сказал: «Я ничего не буду зачитывать людям, «генералы» всё доведут до них сами, их задавят директора...» Между шахтёрами прервана связь, угрозы увольнения, снятия с квартирного учета, закрытие детских садов сделали своё.
...В этой отчаянной схватке рабочих с государством, властью, политикой шахтёры проиграли экономически. Но стачечное движение показало свою силу, способность к быстрой организованности... И ещё долго государству при-дется доказывать свою лояльность народу.
* * *
Поздно вечером девятнадцатого июня всё «население» Тимофеевича начало собираться дома, в семье.
Ирина Михайловна поливала из кружки на задублен-ную шею Тимофеевичу. Ритуал начинался со всплеска хо-лодной воды в лицо рукой, а потом на шею с огромной кружки... Здесь всегда Ирочка делилась самой главной семейной радостью:
; Майечка уже на третьем месяце... Славик, она сказала, в пути, домой едет... А Николенька нос разбил, собаку пытался догнать...
Он знал, что это еще не всё. Главное она приберегает на потом, а поэтому он согласно угукал.
; Софьюшка гоняла веником Николеньку, Мишу и эту чертову черную псину, устроивших игры во дворе, но была бесконечно рада, что Николенька никакой не стари-чок, а нормальный ребенок.
; Женя все эти ночи коротала одна в своём сарае. Ей было даже немного обидно: так она уже замужем или еще нет? Она даже, собрав детвору, сходила на то место в рожь..., где уже не пел соловей...
Алексей спасал от затопления и загазирования шахту, спасая лавы. Однажды, никому не говоря, взял с собой Мишу, который окончил восемь классов, и повел в шах-ту...
; Валера пришел раньше всех и спал беспробудно...
Последним явился в край разбитый Слунин и, глядя за приготовлением стола, изрёк:
; Эх, борщичка бы теперь украинского, да с чесноч-ком, с пампушками...
Ира впервые поиграла глазками:
; Ты у нас вроде женат... О ней бы спросил... Вроде-бы медовый месяц у тебя... А ты пампушки...
Она развернула его за плечи, с наслаждением двинула под зад коленом:
; Вон там твоя пампушка, и даже с чесноком... Все глаза проглядела, а вам политика ваша дурацкая...
Фома бодренько сорвался с ног, в куст, где виден был только хвост черного нелепого монстра.
Двор опустел на три-четыре часа, но вот появился уставший, но довольный Алексей, за ним – Тимофеевич. Они все еще обсуждали дела: проходка начала работу, лавы – закачали, газ-метан в норме. Лохматый Миша крутился между ними, пытался оказать хоть какую-то услугу. Софьюшка с Танюшей чистили картошку в холодке. Подошла Ирина с Майечкой и стали прислушиваться к разговору о шахте, а потом Софьюшка горестно вздохнула:
; И так уже, сколько себя помню, столько и слышу: лавы, проходка, квершлаги, ходки, вентиляция, пласты, пережимы..., у них там какие-то «орлы» летают, «свадьбы» собираются, Шубин какой-то гремит..., шу-мейковская ходовая, стадниковский ходок, – проспекты там у них, что ли?
; А ты в шахте была хоть раз?
Была, была, чтоб ей пусто... Плесень, капеж, сырость, вода... То кумпол вывалится, то «блин»... Одним словом, как на том свете... Что они там нашли? Тимофеевич там пропадает, а Алексей вообще почти не уходит. У него там кайбаш с крысами. Он там излишки хранит, спит, иногда... Вон вчера баба Стадничиха заходила звонить – хоть жив ли ее Стадник, бригадиром проходчиков работает, в шесть утра на «наряд», до десяти крутится, а то и останется на вторую смену, выезжает в десять – одиннадцать, снова, уже третий наряд, домой приходит в час ночи, а то и поз-же. Это у них так работает... комплексная бригада на хоз-расчете... «В магазин пойдешь, а там свой «хозрасчет», – говорит Стадничиха. – А теперь они вообще шахту берут в аренду, говорят, хозяевами будут, с полным выкупом шахты...» Прервала Ирина Михайловна:
; Слышь, Сонь, а не выкупить ли тебе школу? Там за два года все угробили... Этот подполковник, кличку дали ученики «Ать-два», так этот Ать-два совсем съехал: из классов «курени» посоздавал, сам в форме казацкого полковника ходит, весь в лычках и крестах...
; А что? Я могу... – выпалила та. – Но вот насчет ча-стной школы – не знаю...
У самой сердце затрепетало, под ложечкой засосало. Обида накрыла её. Картинки выскакивали с того собрания: в «атаку» зовущего на администрацию военрука-майора, поддерживающего парторга и – глухое молчание осталь-ных. Софьюшку «ушли» на выслугу, а заместители – одна подалась в аспирантуру, второй – в проходку. Революци-онные идеи, плюрализм еще долго сотрясали школу: ушли сапоги – уйдут и портянки, гремел директор школы, теперь уже казачий полковник.
Ушли лучшие. Школа стала медленно терять былую славу, и это чувствовал и сопливый первоклассник, и над-менный выпускник, и старый педагог Софьюшка. Она себя корила за поспешный уход. Тут уже приходили пару раз:
; Возвращайтесь, партии уже нет, исполком...
; А куда же она девалась? Далеко уйти не могла, пересела в кресла исполкома, совета... Не на шахту же она пошла, не на завод... Вот только Валера что-то восстанав-ливает...
; РКПУ, – разъяснила вожатая, а увидев удивленные глаза Софьюшки, расшифровала, – Рабоче-Крестьянская Партия Украины, и не меньше... Уже громит Коммунистическую, вытягивает новую, рабоче-крестьянскую, нас, бедненьких, убогоньких, не зовут даже в прослойку... Зато нас зовут либералы, демократы, народные демократы, христианские демократы, защитники и прочие...
Из-за куста сирени показалась голова Слунина:
; А что, Софьюшка, не возвратиться ли тебе? Душа-то болит... Стачком сейчас силу имеет, сверху не давят. Правда, пока у народа инициативная группа в наличии, а ушедшие – вернуться. Злоба – она временная, а правда – вечная. Вернись, Софьюшка, а то ты такая несчастная...
Софьюшка расплакалась. Вытерев, наконец, слезы, ог-лядела всех и запоздало огрызнулась:
– Помолчал бы, счастливым стал только три дня назад, аж уши красные, и глаза... Кролик... На кролика похож ты...
Она еще что-то хотела добавить, но, увидев подошедших Женю и Мишу, замолчала, а Женя добавила многозначительно :
; Кролик он – это точно. А вот насчет вечной правды, он прав, надо побороться, ты же – мудрая...
Появился сначала Алексей, а затем – Тимофеевич, Валерий наконец проснулся. Солнце уже садилось за террикон, с востока потянул степной ветерок, смесь полынь-травы с герберой и фиалкой забивали дух, не давали вдохнуть на полную грудь, внутри – сплошной монолит, уверенность, твердость. Тимофеевич оглядывал всех несколько раз – это они, все прежние, но и не они. Стали, безусловно, тверже, уверенней, выйдя из этой двухнедельной купели. Рабочие, шахтеры, интеллигенция победили в себе пролетарское холуйство. Они доказали, что они – сила! Власть – ничто! Они – власть. И хоть они сами себя во власть назначают, их терпят, долго, а затем безжалостно подавляют, ибо они, с точки зрения власть имущих – всегда преступнее, а большинство – зло...
Тимофеевич застыл истуканом, зажав в мускулистых, изрезанных породой и углем руках стакан, в поисках сло-ва, обращения к присутствующим и вспомнил отцовское: родня...
; Родня! – вымолвил он, – мы сегодня празднуем Великую Правду, шахтерскую правду нашего возрождения, Украина самостоятельна, свободна, коммунистический угар пал. Так выпьем за нас, победителей...
Шахтерский кураж описать невозможно: это больше охотничьего, рыбацкого, крестьянской первой борозды, снопа, обжинок, первого хлеба, первой сданной в госпо-ставку тонны (!) урожая...
Утром, когда пьяную дурь выгоняли супом-лапшой, подошел Валерий и промолвил:
; Тимофеевич, на шахту возьмешь, я ж горный мас-тер..., хочу, как...
Тимофеевич был так взволнован, представив, сколько ему пришлось помучиться, передумать. Он ответил:
; Брат, приходи! Нам тебя, родни, не хватало... – и заплакал, вспомнив отца...
Демобилизованный Славик явился к утру, но в положенные ему пять тридцать (дойки коров), явился к Тимофеевичу:
; Я ж тоже к тебе... Майечка скоро родит, на молочко нужно зарабатывать...
«Далось тебе молочко», – не успел додумать до конца Тимофеевич, как услышал издевательское шипение Жени:
; Ты уж моего Мишу имей в виду, он в горный лицей решил поступить, а я там психологическую лабораторию открываю... И их, и вас буду ставить на крыло...
Его потянуло на патетику и он, сам не зная почему, сказал:
; Вот она, великая правда жизни.
У Бурлова, остановившегося на широченном крыльце исполкома, сменялась картина картиной.
Стройные черные ряды коробки «восемь на шестнадцать» шахтеров в полном облачении. После дождя, когда из-за облаков выглянуло солнце и попробовало залить своим све-том сверкающие шахтерские светильники, самоспасатели на левом плече, гордая солдатская поступь бывших солдат, строевой шаг «сто десять в минуту», по величественной, годами отрепетированных военных парадов... запечатлелись навечно. Им не нужна охрана, суды, продажные прокуроры, преступная милиция. Разве, что для защиты от них... Им не нужны вожди, политики, идеологи, идолы...
Перед глазами постоянно маячил, глядя на всю чиновничью рать, какой-то живоплотный, постоянно огрызающийся и озирающийся образ волчьей стаи. Серой, ощетинившейся, злой, а поэтому трусливой, с опущенными плечами, поджатыми задами, съехавшими набок галстуками, помятыми когда-то великолепными импортными костюмами... Они не способны ни к нападению, ни к защите... «Изыдите вы все, – только и способны промямлить, и уже уверенно: – Сталина на вас нет! Или Берии, по крайней мере...»
Они еще попытаются из стай, волчьих стай, организовать кланы, династии, а комсомольцы станут олигархами... Им Сталины, берии не нужны и армии тоже. У них есть более грозное оружие.
Но впереди – седая мудрая волчица. Вожак уступил ей место в охоте и жался рядом.
Да, так уж случилось: жизнь смахнула всех и все... революционное, компартийное, интернациональное, пролетарское... А началось возрождение родного, национального, свободного: мы – не рабы, рабы – не мы!
ПРИЛОЖЕНИЯ
І. Документы
Ленин:
«Нашу партию и социализм в целом способны погу-бить и погубят:
1. Многопартийность и буржуазная лжедемократия.
2. Свобода торговли (пострашнее, чем все Колчаки и Деникины, вместе взятые – признание Ленина).
3. Гласность.
4. Свобода слова, печати, собраний».
СОВЕРШЕНО СЕКРЕТНО. П 145/78 от 07.01.90
«О просьбе члена руководства КПФ (Финл.) Т.Сипсило.
Удовлетворить просьбу члена руководства КПФ (Финл.) Т.Сипсило и выделить ему на нужды партийного строительства 1 миллион 298 тысяч 307 финляндских ма-рок...»
То же. П 196/31 от 09.01.90
«О просьбе руководства Компартии Индии
Удовлетворить просьбу Компартии Индии и выделить 2 миллиона долларов на проведение избирательных компа-ний...»
То же: 12.01.90
«О расходах на политэмигрантов
По данным на 1 января сего года в СССР проживает 6643 политэмигрантов и к ним приравненных членов се-мей... Общая сумма расходов... составляет 1,5 млн. рублей в месяц (18 млн. в год – В.Т.)... Расходы на... отдых и лече-ние... их составили в 1989 году 5,5 млн. рублей. Указанные средства были выделены из госбюджета (!)».
То же.
«О просьбе Генерального секретаря компартии США т. Гесса Холла.
1. Удовлетворить просьбу Генерального секретаря компартии США т. Гесса Холла и выделить ему в 1991 го-ду 2 млн. долларов...»
А еще раньше:
П 180/74 от 14.01.87
– руководству компартии Индии – 1 млн. 258 тыс. 890 рупий.
П 159/48 от 30.01.87
– руководству компартии Дании на покрытие партий ного бюджета в связи с инфляцией выделить 357 тыс. 941 датские кроны.
П 157/251 от 03.02.87.
– выделить генеральному секретарю компартии США т.Холлу «К предстоящему юбилею компартии США 300 тыс. долларов...»
П 161/491 от 11.02.87
– удовлетворить просьбу об оплате личных расходов члена руководства компартии Италии т.Коссута в сумме 633 тыс. 765 лир (85 долларов)
П 166/511от 13.02.87.
– удовлетворить просьбу члена руководства компар-тии Марокко Али Ята и выделить ему 1 млн.870 тыс. 762 дирхама 85 сантимов на покупку 548966 кг бумаги для нужд партийной печати.
П 181/373 от 18.02.87.
– удовлетворить просьбу члена руководства компартии Египта т.Санда и выделить ему 25 тыс. долларов на лечение...
ІІ. Выдержки
1. Из докладной записки полковника КГБ Веселовс-кого зам. заведующего сектором координации экономиче-ской деятельности ЦК КПСС «О дополнительных мерах по закреплению и эффективному использованию партийной собственности:
«Денежные ресурсы, отраженные в финансовых документах, открыто могут быть использованы только в общественные, социальные или благотворительные фонды, что затруднит их конфискацию (! – В.Т.) в будущем»... «Принятие данных мер потребует организовать срочный отбор особо доверенных лиц, ... не исключается возможность создания категории негласных членов партии (!), которые будут обеспечивать жизнедеятельность в любых условиях чрезвычайного периода...»
2.Личное обязательство перед КПСС
Я, __________, член КПСС года партийный билет № настоящим подтверждаю сознательное и добровольное решение быть доверенным лицом партии и выполнять доверенные мне партией задания на любом по-сту и в любой обстановке, не раскрывая своей принадлеж-ности к институту доверенных лиц.
Обязуюсь хранить и бережно использовать в интересах партии доверенные мне финансовые и материальные сред-ства, возврат которых гарантирую... Все заработанные мною в результате экономической деятельности на фонды партии средства признаю ее собственностью, гарантирую их передачу в любое время и в любом месте.
Обязуюсь соблюдать строгую конфиденциальность до веренных мне сведений и выполнять поручения партии, передаваемые через уполномоченных на то лиц.
Подпись члена КПСС
Подпись лица, принявшего обязательство _______________»
III. Современные документы
Акт проголошення незалежності України
Виходячи із смертельної небезпеки, яка нависла була над Україниою в зв'язку з державним переворотом в СРСР 19 серпня 1991 року, продовжуючи тисячолітню традицію державотворення в Україні, виходячи з права на самовизначення, передбаченого Статутом ООН та іншими міжнародно-правовими документами, здійснюючи Декларацію про Державний суверештет України, Верховна Рада Української Радянської Соціалістичної Республіки урочисто проголошуе незалежшсть Украіни та створення самостійної Україниської держави – України.
Територія України є неподільною і недоторканою.
Віднині на території України мають чинність винят-ково Конституція і закони України.
Цей акт набирає чинності з моменту його схвалення.
Верховна Рада України.
Постанова Верховної Ради Української РСР про проголошення незалежносп України
Верховна Рада Української Радянської Соціалістичної Республіки постановляє:
Проголосити 22 серпня 1991 року Україну незалеж-ною демократичною державою. 3 моменту проголошення незалежності чинними на території України є тільки її Конституція, закони, постанови уряду та інші акти Законодавства республіки.
1 грудня 1991 року провести республіканський референдум й підтвердження акту проголошення незалежності.
Голова Верховної Ради Українсъкої РСР,
22 серпня 1991 року
Постанова Верховної Ради України про
військові формування в Україні
Верховна Рада України ПОСТАНОВЛЯС:
1. Підпорядкувати всі військові формування, дисло-ковані на території республіки, Верховній Раді України.
2. Утворити Міністерство Оборони України.
3. Урядові України приступити до створення Зброй-них Сил України, республіканської гвардії та підрозділу охорони Верховної Ради, Кабінету міністрів і Націо-нального банку України.
Голова Верховної Ради України,
24 серпня 1991 року
Указ о запрете КПУ
30 августа 1991 года Президиум Верховной Рады Украины издал указ «О запрете деятельности Компартии Украины»:
«Рассмотрев заключение Временной комиссии Президиума ВР Украины по проверке деятельности на территории Украины должностных лиц органов власти, управления, общественных объединений и организаций в связи с государственным переворотом 19–21 августа 1991 года, в соответствии с которым руководство Компартии Украины своими действиями поддержало государственный переворот и тем самим способствовало его осуществлению на территории Украины, Президиум Верховной Рады Украины постановляет:
1. В соответствии с частью второй статьи 7 и руководствуясь пунктом 6 статьи 106 Конституции Украины, запретить деятельность Компартии Украины».
20 декабря Верховная Рада приняла Закон Украины «О превращении имущества Компартии Украины и КПСС в государственную собственность»
Р.S. Население Украины за время независимости со-кратилось с 52 млн. до 46 млн. человек.
(Сведения СМИ)
Свидетельство о публикации №216011801423
Татьяна Николаенко 09.12.2016 13:31 Заявить о нарушении