М. Жукова. Родом из Арзамаса. Мои Курские знакомцы

РОДОМ ИЗ АРЗАМАСА
От публикаторов.

По счастливому стечению обстоятельств дебют никому не известной дотоле провинциалки, Марии Семёновны Жуковой, после выхода её «Вечеров на Карповке» в 1837-м, с продолжением в следующем году, наделал много шума. Новое имя зазвучало, о нём узнала широкая публика, критика рассматривала увлекательную прозу, находила слова одобрения, с некоторыми поправками на упущения внешнего характера. Две части «Вечеров» содержат шесть повестей, по три в каждой. В них с любовью выписаны женские типы современниц, вдумчивых, мечтающих о тихом счастье и взаимном доверии. Но жизнь насылала и несчастья,  и утраты, близко известные чувствам самой писательницы. Эти-то чувства и мечты, горечь оскорблённого женского самолюбия – всё было знакомо молодой особе не понаслышке, а постигнуто опытом собственной натуры. А натура Марии Семёновны была тонкая и ранимая, но при необходимости она сжималась в себе, крепла силою и решимостью.
Родилась Мария Семёновна в 1805 году, в славном городе Арзамасе, Нижегородской губернии. Бедная дворянская семья, отец, Семён Семёнович Зевакин, уездный стряпчий – ни звания, ни дохода. Вся-то и радость, что сам город, благочестивый и добрый людьми. Ещё известен Арзамас рисовальным училищем А.В. Ступина, открытом в 1812 году, там готовили живописцев и умелых рисовальщиков, ценимых высоко и вне пределов уезда. Зевакина с детских лет увлекалась красками, стараясь пытливо копировать картинки и то, что перепадало из рук наставника. Для сосредоточенного внимания ребёнка сама окружающая природа предоставляла множество сокровенных видов. Ведь маленькое именьице Зевакиных находилось вблизи Саровского монастыря, в окружении кондового леса, с его столетними дубами и липами, с его луговыми просторами и светлыми блескучими водами извилистых речек. И над всем этим первозданным миром – святость великой Обители, овеянной молитвами и колокольным звоном. Земное и небесное так близко, что воедино слились и стали родными впечатлительной душе. Образы родного будут с барышней Зевакиной и в годы последующие. В семнадцать лет замужество, выйдет за помещика Р.В. Жукова, выборного арзамасского судью. Уездная жизнь оказалась бы скучной и однообразной для талантливой натуры, не будь у Марии Семёновны просвещённой благодетельницы.
Такой благодетельницей для М.С. Жуковой стала княгиня Софья Алексеевна Голицына (ск. 1858). Это была благородная, учёная дама, издавна знакомая с Марией Зевакиной, с самого её детства. Ведь княгиня Софья Алексеевна из нижегородской семьи Корсаковых, и всех дворян, не исключая обедневших, хорошо знала. И сама она, увлечённая живописью и сочинительством, вовремя разглядела талантливую Зевакину, стала заниматься с нею, обучая не одними приличными манерами, но и музыкой, и чтением, и языками. Такова эта «ужасная богачка», как выразится о княгине Софии Алексеевне Голицыной благодушный Пётр Александрович Плетнёв. Благодетельница приняла близко к сердцу судьбу Марии Зевакиной, и приняла на долгие годы. Вот барышня-провинциалка после Арзамаса живёт в Петербурге у отца, куда тот перешёл служить, и на Владимирской улице, в доме княгини, пишет первые свои повести, читает их взыскательной, просвещённой наставнице, вместе обсуждают их и правят, выглаживая стиль. Написанное получилось, и повестей теперь накопилось порядочно, пора отдавать их в печать. Назвала сборник «Вечера на Карповке». В первой части, вышедшей в 1837 году, опубликованы: «Инок», «Барон Рейхман» и «Медальон». А во второй, выпущенной годом позже: «Немая, или Записки отшельника», «Провинциалка» и «Последний вечер». Ловкий А.Ф. Смирдин тут же переиздал повести Марии Жуковой, и почитателей нового таланта прибавилось. Это был значимый литературный дебют дотоле неизвестной писательницы. Конечно, «Вечера» Мария Семёновна посвятила своей именитой благодетельнице, княгине С.А. Голицыной. Надо сказать, что та душевно отнеслась к своей арзамасской приятельнице, помогая перенести выпавшие на её долю горькие испытания личного характера – мучительный разрыв с мужем, игроком и кутилой, с которым давно разъехались, также выручая писательницу из материального затруднения. Повести Жуковой переполнены переживаниями сердца. Как-то она даже воскликнула: «Для чего у женщин сердца больше, чем рассудка!?» Живёт Мария Семёновна мечтами и возвышенными чувствами, но неотступно её преследует и «чёрный демон» - подстрекатель к сомнению. Он, искуситель чистых душ, и смущает пылкое воображение, и навлекает терзания. Да и покровительство аристократки нелегко: неравенство возможностей подавляет, укалывает ранимое существо. Обращаясь к себе подобным, М.С. Жукова произносит: «Беги дружбы знатного и покровительства вельможи».
В 1838 году писательница выехала на юг Франции, чтобы там подлечиться и в тишине продолжить свои творческие планы. Управившись с долгами, оставленными покойным мужем, устроив в гимназию сына-подростка, она, наконец, смогла заняться собою. И пишется в уединении легко, и печататься есть где. Уже сразу по отъезде она публикует в журнале «Библиотека для Чтения» очерк «Мои курские знакомцы» (1840). Есть в нём и яркие характеры, в основном женские, и всегдашняя её боль об испепелённых девичьих радостях, и живые картины Курска 1830-х годов, представляющие несомненный краеведческий интерес. Они настолько выписаны в деталях, что и в наше время читатель как бы и сам пройдётся по тем немногим, ещё почти сельским улицам, утопающим в садах и помеченным рыжими подсолнухами. Много солнца и много храмов, один из них строил батюшка святого Серафима – уроженца богоспасаемого града Курска, отсюда юношей он пришёл в Саровский монастырь и там в трудах и молитвах стяжал благодать Святого Духа. В Курск Мария Семёновна попала по судебным делам, а они ведь из-за тягот не зря названы «тяжебными». Но оставалось время и для общения с людьми, добрыми по натуре, не обременёнными заботами, каждый по-своему самоцвет.
Во Франции М.С. Жукова пробудет четыре года, наведываясь летом к сыну в Петербург. Свои и заграничные впечатления Мария Семёновна энергично изложит в дорожных записках 1840 и 1842 годов; под общим названием «Очерки Южной Франции и Ниццы» они выйдут в 1844 году, украшенные её личным другом, французским художником Филиппом Берже, к тому времени человеком уже весьма почтенного возраста, но имеющим добрую, прекрасную душу. Взаимное понимание окончательно сблизило этих людей и соединило. На портрете М.С. Жуковой кисти Филиппа Берже на зрителя глядит широко открытыми глазами задумчивая и несколько усталая особа, но взгляд её проницательный, овеян мыслью. Других изображений беллетристки не сохранилось.
В мартовском номере журнала «Отечественные Записки» за 1845 год Мария Семёновна опубликовала одно из лучших своих произведений «Дача на Петергофской дороге». Не стало в повествовании романтических мечтаний, а изображается всё так, как есть в жизни. В повести стали отчётливее проступать лица и характеры, секретные чувства не таятся в глубинах сердца, а выходят наружу. Вращаются сюжеты вокруг тех же вопросов: как определяются пары, только ли на основе чувств, или в браке преследуется расчёт. Жукова всегда стояла за уважение к женщине, созданной не только для семейства, нравственные подвиги и благие деяния доступны ей, и не только по отношению к своим родителям, коих надо радовать и утешать, но и ко всем людям, кого может согреть её радушие и забота.
После 1842 года М.С. Жукова жила в России, в основном в Петербурге, где её сын учился в университете, или в Саратове – там служил её отец. И повсюду она ищет тихий образ жизни, уединённость. Всякого рода тревоги мешали сосредоточенному творчеству, может, оттого она так любит поразмышлять и утешиться в пустом храме, по окончании службы. И героини её повестей тоже находят надёжное прибежище лишь у подножия алтаря. Безмолвствующий сельский храм усиливал в ней чувство благоговения. «Не знаю, какое непостижимое чувство наполняет всякий раз душу мою, когда мне случается быть в пустом храме. Находясь одна посреди обширного здания, в котором не раздаётся ни один звук, никакой шум жизни, оставленной за порогом, я совершенно теряюсь в чувстве благоговения». Может быть, затворенный алтарь напоминал ей мир, неведомый для нас до той минуты, «пока смерть не приподнимет таинственной завесы бытия». Тишина в храме и тишина в природе, под небесным куполом, настраивали Марию Жукову на молитвенный восторг души.
С годами здоровье писательницы ухудшалось, чахотка сковывала живое воображение. Но она совсем не бросала перо и кисти, альбом её рисунков хранит следы мастерства, приобретённого М.С. Жуковой ещё в Арзамасе, где так высоко была поставлена рисовальная Ступинская школа. Удавались ей и акварельные портреты. А какая она была интересная собеседница, об этом могли бы порассказать гости её дома – историк Н.И. Костомаров и поэт Эдуард Губер, переводчик «Фауста».
Скончалась Мария Семёновна Жукова в Саратове 13 апреля 1855 года, в возрасте пятидесяти одного года. «Коллежская асессорша» запомнилась саратовцам как яркая личность, благородная и смелая. Она сочувствовала утеснённым женщинам, прячущим душу под маской, призывала подруг к самостоятельному разумному поведению. На этом и держится её проза, почерпнутая из родниковых глубин нашего сокровенного языка. Оттого-то так и чиста она, и так живы в повестях Жуковой запечатлённые образы её современниц. Арзамас обогатил отечественную литературу крупным талантом.

М.А. Бирюкова и А.Н. Стрижев.



МАРИЯ ЖУКОВА

МОИ КУРСКИЕ ЗНАКОМЦЫ

Давно, давно уже, на горе, омываемой красивою речкою, которая потом извивается по плодоносной долине, процветал городок, построенный Владимиром Великим, как говорят одни, а по мнению других - Вятичами, ещё в IX столетии; потому что и тогдашние земли, составляющая теперь Великую Россию, и племена, которые их населяли, скрываются в тумане неграмотной древности нашей. В нём бывали княжеские съезды, был княжеский дворец, были свои князья, воевавшие Кривичей и Половцев, отдалённый Муром и князей Рязанских; были торговля и промышленность; нивы золотились между зелёными рощами, и верхи храмов горели при лучах заходящего солнца: но пришла година гнева Божия, нахлынули орды варваров на землю Русскую, сожгли города и сёла, и городок древних Вятичей исчез с лица земли, развалины его заросли травою и мелким лесом, жители разбрелись, и гений разрушения раскинул шатёр свой над печальною пустынею. Тщетно приходили другие варвары и, пленясь красотою места, бросали основания нового города, скликали людей, звали торговлю и земледелие: мрачный обладатель пустыни просыпался встревоженный голосами их, потрясал головою, посыпанною пеплом, и пришельцы, поражённые внезапным ужасом, разбегались, и ветер заметал следы их, и гений снова засыпал над тлеющими развалинами. Кругом заглох непроходимый лес; вековой дуб и душистая липа срослись кудрявыми вершинами; весёлая векша запрыгала по веткам клёна, и косматый царь северных лесов улёгся в трущобе там, где за несколько десятков лет, может быть, плясали на лугу славянские девушки. Окрестный житель, проходя мимо, не смел глядеть на дремучий лес и, услышав дикий хохот в чаще, крестился и сворачивал в сторону. На вечерних посиделках девушки робко жались одна к другой, когда бывалой рассказывал, что видел и слышал в лесу. Память о городке, некогда цветущем, мало-помалу исчезла в народе; только старики толковали, что когда-то, в старину, князья съезжались в город, бывший в том месте, где Кура сливается с Тускарью, и что они оттуда ходили с многочисленными ратями на Половцев. Но и это воспоминание было темно; город, казалось, был обречён забвению.

Прошло много лет. В один пасмурный осенний день, когда небо хмурилось как бы недовольное землёю, и холодный ветер рвал с деревьев листья, не привыкший к суровым ласкам его молодой охотник пробирался чащею. Темнело. Вершины шумели, холод становился час от часу чувствительнее. Охотник давно уже бродил по лесу: он потерял дорогу, устал, платье его обмокло на мелком дожде; он хотел бы возвратиться, но смотрит - дичь кругом! - дороги нет, примет не видно. Где он? Всюду лес, непроходимый лес! Страшно! Но вот, кажется, след… Он идёт… След исчезает в кустарнике, силы изменяют ему; он не может идти далее и падает на траву в изнеможении. Ужели погибнуть ему одному в безлюдной пустыне, здесь, откуда и весть не дойдёт об нём под кров родной? Погибнуть и сделаться добычею дикого зверя, яствою ворона? Погибнуть без покаяния, не приняв благословения родной, без поминовения, без молитв священнослужителя? О, страшно! Он собирает последние силы, встаёт, идёт ещё несколько шагов, и падает снова без сил у корня векового дуба.
И вдруг ветер стихает, тучи расходятся, серебряный луч луны проникает в таинственные тени леса; глубокий сон обнимает охотника, и природа смолкает, как бы боясь нарушить покой его. Весёлая улыбка является на устах уснувшего: видно, приятные грёзы услаждают его чувства; или, может быть, кроткие духи, покинув небесные области, реют над усталым, и спокойствие живительною росою стекает со светлых кудрей их; или ангел хранитель, тронутый судьбою несчастного, приосенил его крылом и оживляет своим дыханием; или… Нет! Там, в вышине, ангел, непрестанно читающий неизменные скрижали судьбы, остановил перст свой на доске, на которой начертано было имя города, погибающее в развалинах недалеко от места, где спал молодой охотник, и сонмы звёзд, послушные велениям судьбы, встрепенулись, зароились, пронеслись огненными струями по небу и спустились тихо над лесом. Таинственно зашептали листья и заколебались вершины, и яркий свет озарил поляну, где покоился юноша. Он встаёт в изумлении: небеса сияют огнями утра, солнце разливает море света под зелёными сводами, тысячи птиц порхают по ветвям, испещрённым золотыми блёсками; необыкновенная радость наполняет душу охотника; он падает на колени; яркий свет ослепляет глаза его…
Несколько минут стоял он в изумлении. Вдруг свежий ветерок пробежал в вершинах. Лёгкий шум их разлился в воздухе чудною гармониею. Свет стал ослабевать, и, на самом корне столетнего дуба, глазам охотника представилась небольшая доска. Он простёр к ней руки; доска отделилась от земли, и источник чистой, прозрачной как кристалл, воды отпрянул от корня и заструился по зелени. Луч солнца, пробившись сквозь чащу, наполнил светом поляну. Юноша пал на землю: душа его поняла, что совершилось что-то дивное.
Тихо молился он; небеса сияли радостно над головою его; ключ бил прекрасною струёю, и перед молодым охотником на обретённой доске блистал, в надзвездной красоте, образ Богоматери.

Вскоре на этом самом месте была поставлена часовня; народ со всех сторон с благоговением приходил в пустыню; старый инок совершал молитвы перед образом Владычицы и рассказывал со слезами умиления о чудном явлении святой иконы, о том, как он посвятил всю жизнь её служению, о том, как вынес плен татарский и снова в лесу нашёл свою Владычицу. Пролетали годы. Набожный сын Грозного воздвиг каменный монастырь на месте, где был найден образ, и царица, сестра знаменитого Годунова, одела образ драгоценною ризою. По приказанию государя, леса пали под топором посланных; на развалинах древнего города возникла церковь Воскресения Христова: там была поставлена святая икона, и мало-помалу из соседних городов и селений сошлись жители и поселились под сенью её. Так возник Курск, который потом процвёл под покровительством Святой Девы. Скоро новая туча взмыла над Россиею: самозванец похитил трон Иоаннов. В это время, по повелению его, святая икона была перевезена в Москву, и бедствие обрушилось над несчастным Курском; полки Жолкевского облегли стены его, и граждане видели уже пред собою гибель; но Благодатная не оставила их: поражённые внезапным страхом, враги бежали; благодарные жители соорудили монастырь, и, по просьбе их, Михаил, принявший уже Российский скипетр, возвратил им чудесный образ их покровительницы. Много раз Нагаи, Крымские Татары, Поляки подступали к Курску, несколько раз зараза свирепствовала в стенах его, но Благодатная всегда спасала его своим предстательством. И теперь ещё больные и страждущие спешат в церковь Живоносного Источника, выстроенную на берегу Тускари над самым ключом, там где явилась икона, и получают исцеление, умывшись его струёю; и теперь ещё паникадила ломаются от свеч, которые поставило здесь усердие православных перед нерукотворенным образом, и несчастный не отходит, не получив облегчения своей скорби.

Эти подробности были мне сообщены священником ***ой церкви; рассказывая о начале Курска, он предлагал съездить в Коренной Монастырь, построенный на месте, где найдена на корне дерева Чудотворная Икона; но я была в Курске по делам, по тяжебным делам и, несмотря на всё желание моё, я не могла отправиться в Коренной. Мы поклонились Владычице в соборе. «Наш город издревле ознаменован благодатью Господнею, - сказал мне священник. - Святой Феодосий, Печерский чудотворец, основатель Киевской Лавры, светильник и образец обителей российских, в молодости своей проживал в городе нашем. Прежде были здесь крепость и вал, но теперь не осталось и следов этих укреплений. В 1782 году воспоследовало повеление, по которому ров зарыт и обращён в площадь, называемую «Красная», которую чаятельно вы изволили видеть».

Видела и любовалась ею. По мнению моему, Курск есть один из прекраснейших городов великороссийских. Независимо от воспоминаний Ярославичей, Мстиславичей, Ольговичей, которых тени носятся над вами, когда вы смотрите на прекрасные равнины, окружающие город, он хорош, сам собою хорош; но хорош не так, как Тверь, Ярославль или Царское. Ряд каменных домов, вытянутых в струнку, стук экипажей, чинная симметрия улиц, которые, кажется, хотят поменяться визитными карточками, всё это здесь не известно; вы ничего не найдёте подобного. С самого уж въезда, Курск не похож на другие города. Длинная аллея прекрасных ив, кудрявых, бледно-зелёных, развесистых, идёт, извиваясь по горе между нивами. Влево прелестная курская долина, простиравшаяся вёрст на двадцать пять к югу, то вдруг открывается во всей сельской красе, с излучистою речкою, рощами, бесчисленными деревьями, то прячется за высоким холмом, чтоб снова мелькнуть в ущелье или развиться с новой прелестью. Но вот по обеим сторонам, между деревьями, начинают мелькать низенькие домики, выкрашенные ярко-жёлтою краскою, по большей части крытые соломою и окружённые плетнями, которые залеплены глиною и также выкрашены; за ним зеленеют кудрявые яблони, сливные и вишнёвые деревья; гибкие плети хмелю, спускаясь с подпор, упадают густыми гирляндами или переплетают кустарник, растущий около плетней: всё это живописно, всё разнообразно; вы не скучаете как в длинных наших ямских, которые обыкновенно тянутся на выездах. В самом городе смесь земли и строенья приятно развлекает взоры; вид с бульвара, окружающего губернаторский дом, прекрасен; под вашими ногами, по ту сторону реки, на низких лугах, разбросаны предместья, с их кривыми улицами и белыми хатами, которые прячутся за густыми ивами, между садами и огородами; а далее курская долина, со своими рощами, перелесками, лугами. Подите по бульвару, и поворотите к гимназии: прекрасное каменное здание; остановитесь здесь: перед вашими глазами вся часть города, называемая Закурною и отделённая от городовой Тускарью. Это амфитеатр строений, между которыми возвышаются домы с разноцветными крышами, церкви, колокольни. Особенно прекрасна Херсонская улица, прямая, широкая, которая вся открывается перед вами пологим скатом, до самых Белгородских ворот. Вообще, вид Курска не представляет картины города богатого, торгового; но он пробуждает идеи довольства, сельской простоты и тихого счастья трудолюбивого гражданина. Находясь на границах Великой России и Украйны, он являет смесь обычаев и нравов, составляя что-то среднее между двумя родными, но не во всём сходными племенами. Далее за Курск, в самом выговоре уже слышится изменение; ещё шаг за Тускарь, и вот уже круторогие волы, чернобровые Украинки в цветах и пёстрых плахтах, хаты, огороженные кругом плетнями, садики, где подсолнечник мелькает из-за частого вишенья, где Украинка плетёт венок и поёт свои заунывные песни. Цветы и песни! Вот идея счастья; в этом народе есть поэзия. Как бы я желала узнать его короче! Но как? Поэзия и гражданская палата: как соединить эти две вещи? Как заниматься одной, когда есть дела в другой? Невозможно, невозможно! Хочешь прислушаться к напеву песни, а тут в голове: «Приказали»…

Я приехала в Курск, не имея никакого понятия о делах, никакого знакомства между служителями курской Фемиды, ни кумовьёв, ни кум, ни крестников, и... и... как бы это сказать, не оскорбляя никого? — Я наняла две маленькие, чисто выбеленные комнатки у священника на Московской Улице, недалеко от церкви Пророка Ильи, потому что гостиница Полторацкого, знаменитая по Курскому тракту, казалась мне слишком дорогою по моим деньгам.

Впрочем, я скоро нашла доброго приятеля: это был племянник одного старинного друга моего батюшки, Александр Иванович Альмов. Он вырос в глазах батюшки, помнил дружбу стариков и, узнав затруднительное положение моё, предложил мне свои услуги. Это был один из тех людей, которые редко являются в свете, о которых никто не кричит, и который, не играя блистательной роли в большом свете, тихонько счастливит всё окружающее. Оставшись сиротою после смерти отца, он был воспитан дядею, богатым негоциантом из Дерпта. Отец его был довольно зажиточный помещик, женатый на дочери одного иностранного купца, поселившегося в России. Он умер очень молод, оставив на попечение жены дочь и сына, которого воспитание затрудняло добрую, но робкую и не очень дальновидную мать, так что она почла себя очень счастливою, когда брат предложил отдать ему на попечение маленького Александра. Он увёз его с собою, сам занимался воспитанием его, не жалел денег на ученье, но держал богатого племянника, наследника нескольких сотен душ, как человека, который никогда не должен будет иметь в распоряжении ни одной души, кроме своей собственной. Он не давал ему даже камердинера, к соблазну всем соседям и друзьям покойного Альмова, которые не переставали представлять вдове его неприличности подобного воспитания. Как все люди со слабыми характерами, она иногда увлекалась правдоподобностью их замечаний, иногда думала, что брат её был не совсем так неправ, как говорили; терзалась, призывала на помощь всех святых, и не смела ни говорить брату, ни твёрдым отпором положить замок на язык услужливых приятелей. Александр оставался в Дерпте, кончил курс в университете, ездил с дядею в чужие края и возвратился один, оросив слезами прах своего воспитателя, которого собственными руками предал земле в одной уединённой деревеньке на берегах Роны. Дядя умер, не сделав никакого распоряжения; имение его досталось племянникам по мужескому колену; Александр возвратился в Россию; сестра его была замужем и жила в одном городе, где муж её содержал винный откуп. Мать жила с ними изобильно, барски; но имение было заложено за зятя. Александр отправился в Петербург, вступил в службу и скоро был отличён начальством как человек со способностями, умом, прилежанием; дел у него всегда была куча, а впереди - награды и награды! Петербургское общество сперва покосилось, потом присмотрелось и, наконец, приголубило дерптского студента; будущее улыбнулось ему. Вдруг... всё это так странно случается в свете! Вдруг получается письмо с почты; пишут, что зять Альмова скоропостижно умер, откуп лопнул, и с ним и имение. И вот он остался единственною надеждою матери и сестры с тремя малолетками. Несколько строк переменили его будущность, расстроили планы, заставили бросить роскошный Петербург, надежды, круг друзей и для успокоения старой, больной матери определиться в Курске, где было ещё небольшое именьице, сохранившееся от продажи.

Я узнала уже господина надворного советника Александра Ивановича Альмова в Курске, где он жил со своей матерью и сестрою.
Он был человек лет за тридцать, среднего роста, худощавый, но свежий, скорый во всех движениях, с открытою физиономиею и взором, исполненным ума и чувства. В его поступках, приёмах, действиях, в самой одежде, не смотря на живость его, была видна какая-то обдуманность и систематическая расчётливость. С первого взгляда можно было угадать, что он привык господствовать над страстями и был из числа тех людей с твёрдою волею, которые однажды сказав так должно быть: не изменяют ни для чего на свете принятому намерению, идут избранным путём твёрдо, стараются только как можно менее сталкиваться с самолюбием других. Он охотно извинял глупости, хотя и не любил глупых. Терпимость была любимою добродетелью его. Словом, во мнениях, как и в одежде, он принадлежал к партии умеренных. Никогда не следуя последней моде, он не отставал от неё столько, чтоб быть оригиналом. В тёмно-коричневом сюртуке, в чистом, жёстко накрахмаленном воротничке, блестящем как серебро возле чёрного галстука, причёсанный, что называется, волосок к волоску и всегда по предпоследней моде, мерный в словах, уклончивый в споре, особенно с людьми, у которых часто заходит ум за разум, пылкий и откровенный с людьми по сердцу - таков был Александр Иванович, таким я знала его в Курске, где он явился мне как утешитель. Я находила одну отраду в обществе его, и когда воображение моё наводило тёмные стекла на Божий свет, когда негодование превышало силы, когда сердце изнемогало под необходимостью не любить, я спешила к нему, и он, как добрый друг, искал средства усладить моё страдание. «Ну, ну, что ещё новенького? - говорил он со своею милою улыбкою. - О люди! О свет!.. Ну, побранимте их хорошенько, душе будет легче. Скажите-ка, что настроило так дурно ваше воображение?»

Известно, что женщины, когда им грустно, ждут только вопроса, а там сердце открывается, и нет средства удержать в нём чего-нибудь: так случалось и со мною, и, уверяю вас, в подобных случаях краски мои не блестели яркими цветами радуги; но проходил час, иногда менее, и душа моя прояснялась, тучи, застилавшие небосклон её, расходились, я начинало глядеть на мир с другой точки и готова была верить, что самолюбие бедняка может ужиться в кабинете вельможи: посудите о силе всеубеждающего красноречия Александра! Как бы то ни было, он умел успокаивать злого духа, возмущавшего мою душу; голос его был арфою Давида. Ах, если б все друзья поступали так! Негодование, которое люди возбуждают в душе нашей, есть наш злой дух, враг нашего спокойствия. Друг ли тот, кто усугубляет его? Нет. Обманывайте меня, говорите, что люди лучше, чем я думаю, что я не права: вы мне сделаете гораздо менее зла, чем растравляя раны моего сердца и указывая мне на зло, которого, может быть, я не видала бы без вас. Что мне в вашем знании, если при виде светлого, прекрасного облака, которым я восхищаюсь, вы говорите мне, смеясь: это дым! Ум и знание должны вести нас к счастью, а не разрушать его.

Александр был не таков: он не открыл бы руки, полной истин, если бы эти истины не могли служить к счастью человека. Спокойствие и благополучие друзей его было его целью; он жил для них, но был ли сам счастлив? Сомневаюсь; разве как философ, отрицательно.
Он не был женат и, казалось, не имел ни малейшего расположения к женитьбе. Что было тому причиною, холодность или другие обстоятельства, об этом он никогда не говорил. Я знала, что он был хорошим сыном, редким братом, верным другом; но никогда не замечала, чтоб он отдавал преимущество хоть одной женщине. Сердце его казалось прекрасным инструментом, которого все тоны были полны, согласны, все, кроме одного, и может быть прекраснейшего. Что это значило? Я часто думала об этом: когда Александр говорил мне о гражданской палате, я искала случая как бы найти средство сделать некоторые справки по сердечным обстоятельствам надворного советника; ведь известно, что женщины всегда так: говорите с ними о торговле с Китайцами, об испанских делах, а они сведут разговор на чувства, если есть хотя малейшая искренность между разговаривающими; и потому нередко, забывая палату и земский суд, я увлекала Александра за собою в туманную область фантазии и чувства, и думала уже: «Вот выскажет!» Не тут-то было! Александр смеялся, отшучивался и снова обращал меня к палате.

Этому-то другу я была обязана окончанием неприятных дел моих в Курске. Он советовал мне познакомиться с одним советником. Кому нужда знать, какого присутственного места! Его звали Петром Корнеевичем Прытченко. Господин Прытченко, как говорил мне Александр, был человек чрезвычайно деловой, уважаемый в городе, и ворочал делами и умами как… нет, не как законами: этого нельзя сказать; но как листами Памятника Законов. На языке у него всегда было: «По указу, воспоследовавшему тысяча семьсот», и прочая, и прочая. Говорят, что для присутствующих он служил живым каталогом к Памятнику Законов. Александр советовал мне повидаться и, если можно, снискать благоволение этого каталога. Но вот беда! - в губернском городе видеть человека, который ворочает делами и умами, как листами в Памятнике Законов, труднее, чем в Петербурге получить частную аудиенцию у министра. Александр взялся помочь моему горю; поехал сам… Ах, сердце моё всё изныло, ожидая его возвращения! И увы, напрасно! Советника не было дома. В течение мучительных четырёх дней Александр ездил и возвращался только с надеждою на завтра: советник то был в палате, то был слишком занят, то у губернатора; словом, я вполне чувствовала несчастье иметь нужду в господине советнике.

Наконец ах, это было тяжёлое утро! Я сидела в гостиной у окна против старушки Альмовой, которая вязала детский чулочек и по временам спрашивала меня: где я была вчера, куда поеду завтра, не понимая того, что у меня, как говорится, душа была не на месте. Кто не знал тоски этих несносных вопросов, которыми думают иногда вас занять, развлечь! Ну, да Бог с ними, как и со всеми утешителями невпопад.

Я отвечала очень лаконически, смотрела в окно и, право, не любовалась ни на Тускарь, ни на живописный амфитеатр города, и не обращала внимания даже на детей, которые двадцать раз проехали мимо меня на палочках: я прислушивалась к стуку колёс и смотрела вдаль. О, надо быть влюблённой или ждать часа свидания с каким-нибудь Прытченко, чтобы понять тягость подобного положения!.. Но, Боже мой, я вижу, вы воображаете уже меня в коленкоровом чепце с широкою оборкою, в черном тафтяном салопе и с огромным левантиновым мешком в руках, из которого выглядывают бумаги с орлами и без орлов; с неистощимою речью просительницы в устах и глазами, распухшими от слёз; словом, женщиною хлопотуньею, женщиною, от которой все бегут, которой все боятся!.. Нет, я... но к чему оправдания? Женщина-автор, женщина-стряпчий даже и по собственным делам, женщина-просительница едва ли найдут извинение в глазах общества. О таких женщинах говорят, как один очень любезный писатель сказал, что у них недостаёт четверти фунта мозгу. Господа, берегитесь! Я сделаюсь женщиною-анатомистом и, со скальпелем в руках, стану рассматривать не количество, а качество мозгу. Ведь может выйти беда! Что если я открою факт, которого не приметил и сам Тидеман, пачкаясь сорок лет в человеческих мозгах?.. Бедные, бедные женщины!.. Однако ж, господа, если б я была так же счастлива в вас, как в моих курских судьях, я... не жаловалась бы. Может быть, в их снисхождении я нашла то, чего не доставало мне для дополнения убийственной четверти фунта: я не проиграла моего дела.

Ну, так я ждала у окна. Вдруг... знакомый стук дрожек. Это он!.. Посмотрите, как беден язык человеческий! Вы подумаете, что я говорю о милом? Нет… ах, нет!.. В любви и в подъячестве мы принуждены говорить одни и те же слова. Этот «он» был Александр Иванович, мой приятель, в которого, право, я не была влюблена. На этот раз лицо его было светло, сияло так, что я закрыла бы глаза, если б не хотела скорее прочитать судьбы моей в его взорах. «Сегодня после обеда, в шесть часов, вас просят кушать чай». О счастье! О чай! Какое доброе предзнаменование! Стало быть, нас хорошо примут?.. Молчи, молчи, самолюбие! Этот вопрос вырвался у просительницы: ты погубишь её, если станешь говорить, если захочешь толковать; беги кабинета человека нужного, дружбы знатного, покровительства вельможи; беги благодеяний богатой тётушки; тебе простор только в своём углу, в своей семье, между друзьями, равными: там беседуй, не бояся толчков.

Я была у господина Прытченко и познакомилась с его семейством. Жена его, Агафья Лукинична, прекрасная хозяйка, довольно тучная, румяная, но вечно больная, при первом знакомстве рассказала мне, что получила ревматизм от того, что положила руку на мраморный стол, и что она не терпит нововведений. Он - в вице-мундире с тремя куропатками на пуговицах. Он - человек лет под шестьдесят, но свежий, здоровый, говорит протяжно, смотрит в потолок и слушает со вниманием дипломата, повёртывая в руках золотую табакерку. В доме множество фарфору, хрусталю; мебель красного дерева, работы домашних столяров здешних помещиков. Всё чисто, хорошо, всё с иголочки. Нигде ни старинных портретов, ни старинного серебра: всё ново, как и самое дворянство советника.

Нов был и приём его: я вошла с сердцем удручённым, сжатым; вышла с душою, наполненною надежды. Бог простит тебе твои разнокалиберные фарфоровые чашки, Пётр Корнеевич! Я желала бы, чтоб все и новые и старые дворяне, все, у кого в руках власть, были похожи на тебя и, подобно тебе, не скупились на слово ласковое, приветливое, на слово утешительное, которое, убаюкивая беспокойства несчастного просителя, превращает для него часы неизвестности в лёгкие сны надежды. К несчастью, люди редко умеют делать добро, которого нельзя было бы записать в расходную книгу сумм, с которых получаются проценты.

Не смотря на ревматизмы Агафьи Лукиничны, не смотря на ссылки его на законы, я приезжала часто, почти каждый день к Петру Корнеевичу и уезжала всегда с сердцем довольным, хотя я, как уже сказала, не остановилась в гостинице Полторацкого.
Но скоро новая прелесть привязала меня к семейству Прытченко. Это была дочь его.
Вы, может быть, воображаете себе пятнадцатилетнюю румяную девушку, полную, цветущую как роза, с беспечностью ребёнка, с жеманным кокетством провинциалки, которая краснеет, потупляет глаза, отвечает: да-с и нет-с; в церкви кладёт низкие поклоны, чтоб посмотреть из-под руки, глядят ли на неё справа; ходит от окна к окну в столовой и обрывает листки с розанов против двери гостиной, где молодой помещик толкует с батюшкой о банкрутском уставе. Нет, нет, Наденька Прытченко была совсем не то. Среднего роста, стройная, несколько бледная; тёмно-каштановые волосы, голубые глаза, закрытые длинными ресницами, и необыкновенная белизна: вот Наденька. Она не почиталась красавицею; но взор с удовольствием останавливался на её выразительном, несколько задумчивом лице. Движения её были важны, медленны, поступь тиха; она говорила редко, улыбалась ещё реже, но каждое слово её было подарком: голос, которым она произносила его, доходил до сердца. Об ней говорили мало, но самое злоречие умолкало при имени её. Я видела её в кругу резвой молодёжи, в весёлых играх; но никогда не замечала в ней той весёлости, той живости, которая хоть и нравится, хоть и привлекает взоры, уменьшает однако ж уважение: её любят в женщине, но не в сестре и не в супруге. Она, как языческое божество, разделяла забавы смертных, не забывая своего небесного происхождения, и не раз видела я, что милые резвушки, оставляя игры, садились подле неё, и как бы искали прощения своей излишней весёлости в её кроткой улыбке. Мужчины уважали её и ставили в пример другим, женщины прощали ей превосходство. Наденька знала тайну нравиться всем: она умела думать о самолюбии других, иногда забывая собственное своё.
Отец Наденьки был богат. Агафья Лукинична, с двенадцатилетнего возраста дочери, начала нагружать сундуки холстами, кружевами, салфетками, но Наденьке было уже, - чтоб не подслушала Агафья Лукинична!.. в этих случаях матушки неумолимее вдовушек, - Наденьке было двадцать восемь лет, по сказанию курской метрики, а она была ещё девицею.
Что ж этому причиною? Вот чего я не могла понять! Я не знаю творения превосходнее двадцативосьмилетней Наденьки. Вот вы уже и не верите. Девушка невеста, девушка под тридцать, девушка кандидатка в царь-девицы, это сейчас напоминает бледное, печальное существо, с вечною фразою в устах: «Для чего нужно моё существование?», существо с быстрыми глазами, которые всё высматривают; существо, оставленное всем миром, потому уже что всякий думает, что должны же быть причины, по которым оно оставлено и не достигло до своего назначения; существо брюзгливое, всегда готовое изливать желчь, которой само исполнено, обречённое сожалению, если не насмешкам; существо, которое не может видеть молодости, не терпит весёлости; туманная комета, недосозданный мир, который, сбившись с орбиты, блуждает в пространстве без цели и без стремления; двуногое, которого каждый шаг, каждый взгляд перетолкованы, которого весёлость называется усилиями неуспешного кокетства, задумчивость - досадою на неудачи; одним словом - старую деву.

Господа, господа, где тут справедливость? Как будто старая девушка должна быть каким-то лишним звеном в творении! Разве женщина не имеет уже других обязанностей, другой цели, как, привязавшись к участи человека, которому угодно было возвести её в достоинство своей супруги, жить для его счастья и потом угаснуть, оставив по себе несколько новых существ? Разве великая цель существования человека не может быть и её целью? Мне скажут: «Но кто знает, что это за цель?» Справедливо; однако до сих пор, сколько я знаю, никто ещё не говорил, что человек рождён для того только, чтоб произвести себе подобных: этим ещё никто не ограничивал ни одного рода существ. Если ястреб живёт только для того, чтоб производить ястребов, то я спрошу: для чего же нужен род ястребов? Почему ж вы хотите ограничивать подобною целью существование женщины? Стало быть, старый холостяк должен иметь ту же участь?.. Ещё худшую, потому что он более господин своей судьбы, чем девушка и, кажется, имеет более средств к выбору друга, нежели женщина. Для чего девушка, которая не захотела бы играть своим счастьем и без выбора вверять судьбы целой жизни первому, должна подвергнуться вашему порицанию? Стыдитесь, господа с лишней четвертью мозгу в голове! Позвольте женщине тоже быть осмотрительной в деле, от которого зависит счастье её жизни; по крайней мере, столько же осмотрительною, как при покупке нового манто, и не обременяйте её вашим презрением, если, не находя вокруг себя хорошего человека, она осталась без мужа. Но я слышу, мне уже говорят: «Да помилуйте, вы приписываете нам мнения, которых мы никогда не имели; мы и не думаем ограничивать цели вашего существования, не осуждаем девушек, если они не выходят замуж, а только замечаем, что они сами накликают на себя насмешки. Они вечно в ссоре с целым светом, всем недовольны, брюзгливы, сердиты; сами ли были разборчивы или выбирать-то было не из чего, а мы за всё должны отвечать!..»

На последнее мне нечего и говорить. Не из чего выбирать? Выбор ваш не всегда падает на лучших, господа, и потому можно быть истинно достойною любви, и не найти жениха. Что же касается до первого обвинения... Э, да разве девушки не знают, как их судит общество? Этого, кажется, уже довольно, чтоб ожесточить их характер, чтоб их сделать странными и взыскательными в обществе. Беда, когда самолюбие настороже! Надобно быть выше обыкновенного человека, чтоб уметь сохранить хладнокровие, когда оно беспрестанно твердит: берегитесь! Как же этого требовать от женщины? Когда они были молоды и хороши, они слыхали, как при них, часто в угождение им самим, терзали вы старых девушек. Как же им не знать, что ожидает их, когда они переходят роковой срок? Дайте женщинам одинаковые нравственные права с вами, господа мужчины! Чтобы не было недоразумения, я объявляю, что мы не имеем притязаний ни на эполеты, ни на судейские кресла, ни... ни даже на авторские очки: позвольте нам только не ограничивать цели нашей единственно замужеством с его последствиями; позвольте верить, что может быть не бесполезным растением, оставшись и без плода; что может с честью и с правом на ваше уважение посвятить жизнь отцу, матери, братьям, племянникам, племянницам, стремясь к усовершенствованию себя, делая всё, что можем делать для пользы общей и мы, мы, старые девы, не будем числиться в классе несносных амфибий. Так, господа, если женщина каждый день украсит новым цветком путь жизни отца, матери, друга; если примером, беседою, убеждениями посеет хоть в одном юном сердце полезную истину, любовь к добру или научит находить счастье в собственном уме, если утешит печального, оправдает оклеветанного, возвратит к добродетели заблудшего, научит несчастного любить жизнь, то она способствовала к общей пользе и имеет право, если не на Владимирский крест, по крайней мере, на ваше снисхождение к кой-каким слабостям. Позвольте ещё… рассказывать. Это наше дело; мы сказками убаюкиваем детей в колыбели; мы усыпляем дедушку в вольтеровских креслах: позвольте и с вами пользоваться тем же преимуществом, не имея притязаний на авторство. Словом, когда вам вздумается сказать нам, что жизнь наша ни на что не надобна, позвольте говорить вам: «Я хочу сделать ещё одно доброе дело, прежде чем умру». Я же, с моей стороны, от лица всех старых девушек и царь-девиц обещаю торжественно, что, как скоро прелеминарные статьи мира между вами и вышереченными девицами будут подписаны, вы увидите решительную перемену в их образе жизни, начиная от пятидесятилетней царь-девицы до последней двадцатитрёхлетней кандидатки на это почтенное звание: все они, подобно благородной мистрисс Билдер, поверят в счастье сделать из своих комнат училище для сирот, в наслаждение варить суп для бедных, в приятность рыть гряды и садить цветы собственными руками; и уверяю вас, до конечного утверждения мира, в обществах исчезнут неумолимые катоны-ценсоры в чепцах, движущиеся метрические книги в шалях; умолкнет хроника гостиных, и вы найдёте в сообществе старых девушек ту же прелесть, какою нередко наслаждаетесь в беседе петербургских дам-бабушек, которые пленяют вас добрыми делами, умными рассказами и бескорыстною любезностью. Вы нападаете на старых дев! Скажите, ради Бога, в каком классе находите вы полезное сословие тётушек, и самых нежных, самых преданных, самых заботливых тётушек, которые, между тем как вы с ветреной супругою бегаете своего дома, разъезжаете по балам и вечерам, оставляете детей ваших без родительского присмотра и порой забываете об их воспитании, с материнскою любовью ухаживают за ними, вперяют им правила честности и добродетели и часто учат их даже грамоте? Природа, которая позволила быть на свете дурным отцам и дав кому-то лишнюю четверть мозгу, не оградила, однако ж, тем своих привилегированных мудрецов от глупости жениться на явных кокетках; право, эта природа не так нерасчётлива, как вам кажется, когда она сберегала старых дев для исправления ваших безрассудств или ваших промахов. А философы!.. И другие называют себя ещё и натуралистами, говорят, что разгадали всю подноготную природы!.. Ну, просто, с позволения сказать, Адамы Адамовичи!

Это не мои выдумки. Всё это я слышала от Наденьки. Наденька была прелестнейшая из кандидаток в старые девы. Я называю «кандидаткою» девушку от двадцати пяти до тридцати пяти лет; от тридцати до сорока лет она «пожилая», в сорок она «старая дева», в пятьдесят она «царь-девица». Я с восхищением видела в ней мой идеал будущей царь-девицы. Если б вы знали, какой непринуждённой весёлостью украшала она прелесть своей беседы! С каким терпением выдерживала самые скучные разговоры дам-просительниц, которые в ожидании господина советника потчевали дочку его рассказами о своих несчастиях! С какою готовностью оставляла любимого автора, фортепьяно, всё, чтоб идти поить чаем отца и слушать по целым часам и в десятый раз о споре его с вице-губернатором! Он отец, это правда, но можно бы говорить о чём-нибудь повеселее. С какою кротостью, с каким искусством смягчала крутой нрав Агафьи Лукиничны, когда она, несмотря на слабость нервов, готовилась в громких криках излить гнев свой на какое-нибудь отродье Хамова поколения, как говорила Агафья Лукинична, которая допускала возможность врождённых идей. Агафья Лукинична не вычеркнула даже из своего лексикона одного слова, которого я здесь не прописываю.

Думаете ли вы, что безделица оставлять свои любимые занятия и слушать скучный рассказ скучной гостьи, быть громовым отводом при маменьке, которая верит врождённым идеям и считает себя прямою наследницей Иафета, жертвовать поминутно свободою, тихими развлечениями и вместо награды за бурный день ехать на унылый вечер, где ничто вас не занимает, где разговор для того только доходит до вашего слуха, чтобы мешать вам предаваться любимой мечте, где вы обязаны отвечать на глупые вопросы или слушать глупые ответы - не потому, чтобы в провинциальных обществах всё было глупо, - Боже меня сохрани от подобной клеветы! - а потому что девушкам-кандидаткам всё и всегда скучно, все разговоры тягостны, жизнь бесцветна. Увы, так и должно быть! Они ещё не забыли времени, когда глаза их вели другой, более занимательный разговор, между тем как язык произносил: «Какая гадкая погода!». Они ничего ещё не забыли из того, что нравится молодым девушкам, и не имели ещё времени научиться тому, что любят старые женщины.

- Ангел ли ты, Наденька? - говаривала я иногда, в минуты откровенности, милой моей кандидатке. - Отчего ты не похожа на других твоих сверстниц? Как! Ни малейшего ропота, ни малейшей жалобы? Ужели эта жизнь не скучна тебе, ужели это существование без цели, без будущности не тяготит тебя!
Я говорила вздор: Наденька могла ещё и очень могла выйти замуж; но мне мудрено было видеть её спокойствие и не слыхать жалоб, свойственных кандидаткам. Я хотела вынудить у неё признание, подстеречь первое содрогание страха, которым девушка встречает мысль - остаться навек старою девою!

Наденька смеялась, как смеются, думаю, ангелы, слыша наши заключения об их бесплотном мире.
- Что ж ты видишь такого скучного, даже страшного в моей участи?
Этот вопрос немного меня озадачил; но я оправилась и стала, по обыкновению, говорить о вечной зависимости девушек, о необходимости жертвовать всякую минуту жизни, о существовании без цели, без пользы.
- Но если есть необходимость жертвовать, - сказала она, - стало быть, есть польза от этой жертвы, а так как я жертвую частью жизни моей, по твоему мнению, следственно, эта жизнь не бесполезна. В твоих словах есть противоречие.
- Какая же польза? Ты часто жертвуешь капризу, прихоти.
- Положим, что капризу и прихоти; но этот каприз и прихоть есть удовольствие для тех, кому я жертвую.
- Я понимаю только жертву, когда вижу от неё настоящую пользу для кого-нибудь.
Наденька улыбнулась; помолчав немного, она сказала:
- Почитаешь ли ты невозможным броситься в воду для спасения отца, матери, сестры?
- Какой вопрос! Конечно.
- И даже, просто, чужого ребёнка?
- Примеры видны. Я думаю, что в человеке есть чувство, которое заставляет его погибнуть для спасения другого прежде, чем рассудок предуведомит об опасности.
- Но для отца, матери, сестры он пожертвует жизнью знаемо?
- Да, самая великость жертвы придаёт ему силы для принесения её. Более: она возвысит его в собственных глазах.
- Я тоже думаю. Она льстит его самолюбию. Да не всякому достаётся подобный жребий! Для этого надобно особенное стечение обстоятельств. Надеюсь, что мне не придётся никогда ни спасать, ни возвращать жизни моим родителям: но неужели же я должна отказаться от доказательства привязанности моей к ним исполнением каких-нибудь капризов, прихотей или пожертвованием нескольких часов потому только, что это не требует героических усилий и не увлекает моего воображения?
- Ах, Наденька, пускай бы так! Ну, жертвуй отцу и матери: но ваши просители, просительницы, но эти несносные ваши гости, которых ты должна принимать?
- А если я успею успокоить их опасения, утешить огорчённого, оправдать оклеветанного или, просто, доставить несколько приятных минут знакомому? О, друг мой, я тогда ложусь спать спокойно, и говорю себе: «Я была не бесполезна!.. Дай Бог мне завтра то же». Верь мне, жизнь покажется нам короткою, если целью её будет - делать добро по возможности.
- Ты ангел, Наденька! Но твоё сердце, твоё сердце?
- Сердце? Да ты видишь, что мне некогда думать об нём.
В это время послышался гневный голос Агафьи Лукиничны. Мы пошли в гостиную.
- Ну, посудите, матушка, что за век, - говорила Агафья Лукинична, - вот сейчас изволила приехать полицеймейстерша; выписала коляску из Петербурга, не то что уж из Москвы... как им можно из Москвы!.. А матушка-то её, всем на памяти, торговала грушами на рынке! Что бы вы думали? За коляской сделали ещё колясочку… для лакея, видишь! Устанет-де, стоя за коляской, да и дождь замочит! Ну, посудите, вот завелось уж и равенство! Барыня сидит, и лакей сидит. Где видано!.. И простудится ещё! Бывало... Да вот хоть бы мы с матушкой... не полицмейстерше чета... живали почище её матушки!.. Бывало, мы ездили в Киев. Осень предурная, грязь, слякоть, Господи упаси! Ну, что ж? Не прогневайся, Артюшка, славный малый, царство ему небесное, всю дорогу назади на чемодане просидел. Да ещё хорошо, что просидел: а если бы стоять?.. А?.. И ведь не жаловался! Да и не смеют!.. Уж доведут до добра этими нововведениями!

Я села к окну, а Наденька принялась успокаивать свою анти-комфортебельную маменьку, представляя, что в нашем веке все вообще люди стали слабее, и что аптека стоит дороже, чем колясочка для лакея. Последнее убеждение всегда удаётся с Агафьями Лукиничнами всех рангов. Я видела волшебное действие его и на сиятельных Агафий Лукиничн.

Спустя несколько времени после этого разговора мне случилось быть вечером у Прытченко: он и трое старичков играли в вист в одном углу гостиной; на большом диване у середней стены сидело пожилое превосходительство в чёрном дымковом чепце и чёрном платье, приехавшее в Курск, чтобы предупредить как-нибудь опись имения по просьбам кредиторов. Агафья Лукинична сидела подле неё в креслах. Наденька с молодою девушкою, воспитанницею превосходительной, стояли у печи, между карточным столом и середним диваном. Я дополняла собою общество этих дам. Превосходительная была очень печальна, но очень говорлива; она то осыпала ласками Агафью Лукиничну, то хвалила Наденьку, то в дружеском тоне говорила о делах своих. Мне не было скучно. Старание превосходительной подстрекнуть самолюбие Агафьи Лукиничны, и это я, которое умножалось в устах её как «ваше превосходительство» в устах Агафьи Лукиничны, забавляли меня порядочно. Вдруг явилось новое лицо: это был Александр Иванович, старательно причёсанный, завитый, в платье с иголочки и со взором, которого искры противоречили систематически британской его наружности.
- Ах, Александр Иванович: как я рада! - сказала превосходительная с томным взором и голосом, который исходил прямо из души.
Я догадалась, что Александр пришёл по её приглашению; верно, надобно было, чтобы он пояснил господину Прытченко какую-нибудь запутанность по делам её.
Я нечаянно взглянула на Наденьку: яркий румянец покрывал щеки её. Она рассказывала что-то с необыкновенною говорливостью своей подруге и смотрела пристально на её косынку. Что бы это значило?
Александр присел к нашему столу. Говорили о неурожае, о худых годах, о трудности жить.
- Что делать, сударыня! - сказал Александр. - Надобно соображаться с обстоятельствами и жить умереннее.
- Ах, батюшка! - продолжала жалобным тоном превосходительная. - Кажется, себе во всём бы отказала. Да ведь дети, Александр Иванович! У меня двое в гвардии, один в гусарах; надо воспитанницу пристроить: без приданого кто возьмёт?
- Э, матушка, ваше превосходительство! - возразила Агафья Лукинична. - Дай Бог всякому так, как вы изволите награждать! По вашей милости Марии Павловне найдутся женихи.
- Разве вы не знаете, Агафья Лукинична, что нынче женихи хотят большого приданого.
- Неужели вы захотите жениха, который бы женился единственно на приданом? - спросила я.
- Романы, романы, матушка! - сказала Агафья Лукинична. - Вам всё бы любовь да любовь!
- Не любовь, но и не купленный же муж, - отвечала я.
- А почему ж и не так? Оно надёжнее, когда муж смотрит из рук жены. Не так ли, матушка, ваше превосходительство!
- Ах, куда нам бедным женщинам! Из-за своего наплачешься! Особенно, если дети!.. Вот как у меня: двое в гвардии, один в гусарах... Не так ли, Александр Иванович?
- Я думаю, что... никогда не женился бы на девушке, которая была бы богаче меня, - отвечал Александр довольно равнодушно, но глаза его загорелись, щёки вспыхнули.
- Позвольте вам сказать, Александр Иванович, всё это колясочки за коляской, философия, пустые нововведения! - сказала Агафья Лукинична. - Почему не жениться на приданом? Это гордость, а гордость, батюшка, большой грех! Откуда бы ни пришло имение - всё оно дар Божий. Видишь, как они рассуждают: «Надо-де, чтоб муж содержал жену!» Оно, конечно, так, но на что же бы и приданое класть? Неужели же нам дочерей отдавать как нищенок?
- Приданое не мешает, но надо, чтоб муж мог жить собственными средствами.
- Оно, конечно, так; но если жена имеет своё, то всё как-то лучше. Вот я, например... Ну, что! Мы люди небогатые, а я моей Наденьке...

Тут начался разговор почти шёпотом между генеральшею и Агафьею Лукиничною, которая вычисляла, что приготовила Наденьке, примешивая ко всему «ваше превосходительство», как будто это забывается! - и по временам взглядывала на Александра. Превосходительная слушала с участием и говорила ей: «У меня прекрасно плетут кружева, Агафья Лукинична; я пришлю вам показать, годится на что-нибудь для милой Надежды Петровны, которую я душой люблю. Право, она у вас сокровище!»

Я продолжала разговор с Александром. Он хотел говорить хладнокровно, но взоры изменяли ему.
- Но если б вы любили богатую девушку?
- Я не женился бы никогда.
- Но если бы вы видели в ней счастье ваше?
- Никогда! Как допустить, чтобы сказали, что мужчина зависит от своей жены? Но оставим это.
Александр встал и подошёл к столу; я последовала его примеру и села подле Петра Корнеевича. В это время сладкий жалобный голос генеральши произнёс его имя, и Агафья Лукинична донесла о желании её превосходительства говорить с ним. Пётр Корнеевич отдал мне свои карты, снял очки и отправился к дамам со своим дипломатически-важным видом, а я села на его место, задом к печи, у которой стояла Наденька, но уже без подруги.
Через минуту лёгкий шёпот отвлёк внимание моё от игры. Женский голос говорил скоро, произнося слова почти вполовину, так чтоб их нелегко было расслушать. Вы знаете, как это делается.
- Для чего трогать струну, которая звучит так болезненно.
Другой голос отвечал:
- Не так болезненно, если есть надежды.
- Надежды? Это шутки.
- Истинно... Мне надо поговорить с вами.
- Надежды, счастье, это ново!
- Но как это услаждает душу!
- Зачем же искушать мечтами?
- Это может быть не мечтою.
- О, говорите же!
- Можно ли так играть! - сказал Александр громко! (в шёпоте я узнала его голос). - Вы могли бы выйти; ведь это тринадцатая. Для чего не пошли в неё? Козырей уже нет.
- А!.. Я не знала, что вы надзирали за моею игрою.
- Я хотел видеть, сильны ли вы?
Он видел карты всех играющих, не мудрено было угадать тринадцатую.
- Наденька! Наденька! Так, так-то, - сказала я.
Я говорила себе: в подобном случае позволительно, должно быть скрытным даже с лучшими друзьями; но неугомонное самолюбие не давало мне покою. К чему вся эта скрытность? Для чего обманывать, хитрить и передо мною? Я не хотела простить ей этого; проиграла два роббера сряду, уехала домой и не могла заснуть до двух часов. Я называла Наденьку коварною, скрытною, неблагодарною; Александра... Я не прибавляла ни одного эпитета к его имени; но с возможным хладнокровием складывала руки по-наполеоновски и, с видом Каратыгина, когда он в роли Фердинанда хвалит поступки Луизы и обещает взять её в пример, говорила одно за другим слова – искренность... доверенность… дружба... «Он живал в большом свете!» Это чрезвычайно логическое заключение успокоило меня; я потушила свечу и заснула. Но какие сны, какие сны! Я пожелала бы их в эту минуту даже Александру. Ну, скажите искренно, в праве ли я была жаловаться и роптать! В чём обвиняла я Наденьку и Александра? Действия и поступки их имели целью, как казалось, уверить меня в дружбе, а они вовсе не были моими друзьями. Вот обвинение. Но разве они говорили мне о своей дружбе? Нет. Разве уверяли меня в беспредельной доверенности? Нет. Разве требовали моей? Нет. С чего же я взяла требовать безусловной откровенности? Они были со мною ласковы, добры, дружественны, потому что моё общество или мой образ мыслей нравились им; потому что я искала в них. Но разве это обязывало нас быть Орестами и Пиладами? Нимало. Они, может быть, и не думали о моей дружбе, или думали столько же, сколько мы думаем о здоровье людей, которых спрашиваем: здоровы ли вы? Кто просил меня ловить их на слове и жаловать в друзья, когда они к тому не стремились? Кажется, пора в мои годы знать, что приязнь, дружба и, к несчастью, светская вежливость, часто говорят одним и тем же языком. Признаёмся же, что здесь, как во всех выходках наших против коварства людей большею частью виновато одно только наше самолюбие: мы всегда говорим «Нас обманули! Люди коварны и лукавы!» Но кто обманул нас? Не наше ли самолюбие? Мы преувеличиваем свои достоинства и расположение к нам людей, которые не бранят нас в глаза; в простом знакомце видим приятеля, в приятеле - друга; от друга требуем исключительной привязанности; не умеем назначить ничему настоящей цены, ни определить с точностью наших отношении к ближним, заносимся в поднебесную на крыльях нашего тщеславия; а как действительность столкнёт нас неучтиво на землю, мы давай кричать: «О, люди, люди!..» Это очень и весьма философическое рассуждение примирило меня с Наденькою и Александром; но я не выходила целый день из дому, бранила свою горничную, и только вечером, совершенно уверившись в основательности нового моего взгляда на жизнь и людей, вышла гулять. Проходя мимо губернаторского дома по бульвару, встретила я Александра. Сердце моё призабилось не слишком философически; я вспомнила мои прекрасные рассуждения, когда после нескольких ответов он сказал мне:
- А! Вы, видно, не в духе сегодня. А я хотел было поговорить с вами об одном деле.
Мне стало стыдно. Я взяла руку Александра и всклепала на мою бедную голову мигрень, которой вовсе не было. Мы пришли к павильону.

Солнце садилось; лучи его обливали золотым блеском весёлую долину, по которой ложились длинными полосами тени ив; кривые улицы, идущие во всех направлениях между хатами заречной части города, тонули уже в сумраке; дали темнели, сливаясь с лазурью неба.
- Сядемте здесь, - сказал мне Александр, входя в павильон.
Мы сели, и оба молчали, любуясь на прекрасный вечер.
Обегая взорами весёлую картину, которая развивалась передо мною, я совершенно забыла всё, что так недавно ещё возмущало душу мою. Вид природы произвёл надо мною своё обыкновенное действие, уврачевал раны самолюбия, которое не умеет уживаться с людьми. Тихое спокойствие, какая-то кроткая весёлость наполнили моё сердце. Я взглянула на Александра: он играл палочкой на полу, смотрел в землю и, казалось, был чем-то встревожен.
- Что с вами, Александр Иванович?
- Знаете ли что, я собираюсь в путь-дорогу?
- Куда?
- В Одессу.
- Это что?
- Вы знаете мои обстоятельства. То, что я получаю здесь, едва достаточно на приличное содержание матери моей и сестры; этой доброй матери, которая не престаёт упрекать себя за зло, которое сделала, вверив имение зятю! Все старания мои до сих пор клонились к тому, чтоб удалить от неё мысль, будто потеря имения для меня чувствительна. Добрая матушка! Она думает, что довольство, в котором она живёт, не стоит мне никакого труда! Если б она знала, как я должен отказывать себе в необходимом, чтобы малейший недостаток не напоминал ей об её потере!.. Ну, да что об этом!
Я не смела отвечать ни слова. Помолчав, он продолжал:
- Я думаю, что от вашей женской проницательности не могли скрыться чувства мои к… Надежде Петровне.
Как мне было стыдно за мою женскую проницательность! До вчерашнего вечера я и не подозревала ничего.
- Я не говорил с вами об этом; не почтите скромности за недоверчивость. Видите ли, любовь есть что-то священное, говорить об ней - значит нарушить святыню. О, нет, нет! Одна мысль, что посторонний, будь он даже мне лучший друг, понимает счастье, которое нахожу я в её присутствии, что таинственный язык взоров был разгадан чужими, эта мысль заставила бы меня ревновать. Смейтесь надо мною; но любовь - сокровище, которое надобно скрывать от самого дня.
- Смотрите, Александр Иванович! Вы скоро станете сожалеть о теремах наших праматушек.
- О, я понимаю поэзию теремов! Вы видите теперь, почему я не говорил вам ни слова.
- Что ж это имеет общего с вашей поездкой?
- До сих пор мне нельзя было думать о женитьбе. Я не мог из доходов моих содержать особого дому, жены, и всего, что за этим следует: это значило бы лишить матушку многого, что по привычке сделалось для ней необходимостью.
- И вы принесли ей эту жертву?
- Необходимую. Подумайте, всякое лишение тяжело в эти годы! К тому же оно напомнило бы ей то, в чём она всегда готова упрекать себя.
Я пожала руку Александра.
- Вот видите, - сказал он после минутного молчания, - теперь судьба хочет, кажется, улыбнуться мне. Я давно уже и решительно отказался от счастья; не надеялся на него, не думал об нём, как вдруг получаю письмо из Одессы; один двоюродный брат мой, с которым мы были дружны с детства, составил себе торговлею большое состояние и считается одним из первых негоциантов в Одессе. Теперь он имеет в виду одно важное предприятие, которое должно принести ему большую прибыль. Он предлагает мне принять участие; подробности, которые он мне даёт, и известная его расчётливость подают мне надежды, что я могу вверить его благоразумию судьбу свою. Я решился обратить в деньги всё, что имею, и ехать к нему. Три, четыре удачных оборота, и я счастлив. Подумайте, вот уже десять лет как я люблю Наденьку!
Я была совершенно оглушена такою древностью.
- Я не хотел уехать отсюда, не открыв вам моих надежд. Приятно разделять счастье с друзьями. К тому ж я знаю ваше сердце: вы способны понять и оценить чувство. Наденька женщина, как и вы: она не будет уметь скрыть в глубине души ни своего беспокойства, ни счастья. До сих пор она не нуждалась в друге, теперь она остаётся одна; вам надобен поверенный, будьте же другом моей Наденьки.
- Десять лет! Десять лет! - повторяла я. - Вы необыкновенный человек, Александр.
После я узнала подробности этой невероятной любви. Да позволено мне будет поместить их здесь.
По приезде в Курск, Александр скоро познакомился и приятельски сошёлся с Петром Корнеевичем. Любя занятия и не пропуская случая научиться, он не испугался ни его ссылок на законы, ни его дипломатического вида; просиживал по целым вечерам у советника и находил удовольствие в рассказах господина Прытченко о делах, которые проходили через его руки. Александр изучал в них вместе и нравы и судопроизводство. Обширные познания Прытченко по этой части были сокровищницей для ума молодого чиновника, притом, несмотря на некоторые свои проделки не по вкусу Александру, Прытченко был человек честный, любящий добро и справедливость. Недостатки советника принадлежали его времени и обществу, в котором он жил; но никогда жалоба бедного или сироты не восставала против него, ни одна слеза не капнула от его несправедливости. Дела кипели в руках его. Одно, чем можно было упрекнуть его - некоторые кипели более, чем другие; но никогда не терпел от того правый. Александр умел отделить качества честного человека от недостатков, проистекающих из ложных понятий, и любил истинно Петра Корнеевича, не спорил с Агафьей Лукиничной, позволял ей восставать, сколько она хотела, против нововведений и с любопытством посматривал на Наденьку, которой было осьмнадцать лет. Она была тогда во всём блеске молодости. Александр скоро пленился её кротким, всегда ровным характером, её ответами скромными, но иногда очень острыми, и находил такое удовольствие говорить с милой девушкой, какое находит натуралист, наблюдая экзотическое растение, которое с каждым днём открывает ему новый цветок или новое свойство. Александр тогда уже решился посвятить всё матери и смотреть на женщин более как на прелестные творения кисти, нежели как на загадочные творения природы: он живал в обществе петербургских дам! Как бы то ни было, он думал, что может безопасно любоваться на дикий цветок Курской долины. Вскоре одно обстоятельство ещё более сблизило их: Наденька имела большую склонность к музыке и тогда уже далеко превосходила своего учителя, какого-то бедного немца, который и сам просил, чтоб Наденьке дали лучшего наставника. Но Агафья Лукинична говорила: «Ей не музыкантшей быть; знала бы разыграть польский, «Славься сим, Екатерина», будет с неё!»

Раз вечером Наденька решилась как-то играть при петербургском, как обыкновенно называли Александра за глаза. Он был удивлён чистотою и приятностью её игры, верностью, с какою она выполняла самые трудные пассажи; он подошёл к фортепиано и, когда умолкли восклицания и похвалы, которыми осыпали гости дочь советника, позволил себе сделать несколько замечаний. Наденька задрожала от радости: будучи до сих пор предметом неумеренных похвал и чувствуя, как мало их заслуживала, она наконец нашла человека, который мог указать ей настоящий путь, открыть то, что она угадывала чувством. Краснея и заикаясь, она позволила себе несколько вопросов, просила советов: разумеется, в них не было отказа. «Если б вы были столько добры, чтоб позволили разыграть при вас... с вами это рондо...». Уж конечно - «с большим удовольствием»! И нечувствительно привыкла она просить смелее! С каждым днём успехи ученицы более и более привязывали учителя, и с каждым днём уроки становились продолжительнее, хоть и всегда происходили в присутствии маменьки. Агафья Лукинична довольно снисходительно смотрела на это нововведение, оттого ли, что перед каждым уроком Александр располагал её к снисхождению, говоря по целому часу о ревматизмах, или - как знать! - не прочила ли его и сама маменька в женихи своей Наденьке? Почему же нет. Ведь это не нововведение.
Со временем в разговоры о музыке вмешались другие предметы. Потом родилась короткость. Наконец, Александр сделался непременным гостем и скоро был посвящён во все семейные тайны. Он часто заставал Наденьку печальною; иногда замечал следы слёз; маменька не всегда же сидела тут: она уходила принимать гостей или по хозяйству. По уходе её, пальцы отдыхали на клавишах, или брали отдельные аккорды. Александр из учителя поступил в поверенные. Наденька, как все девушки, скучала зависимостью, жаловалась на неволю; но здесь беседа принимала всегда новый оборот; Александр говорил словами рассудка, и уроки музыки превратились в уроки практической философии. Это ознакомило его ещё более с сердцем милой девушки. Он сделался её совестью, её законом, её оракулом: романы брошены, мечтательность вышла из моды; чтобы нравиться Александру, мы стали терпеливы, стали почитать обязанностью то, что казалось притеснениями несправедливой власти. Словом, Наденька была творением Александра. Она жила им и для него. В обществе видела одного его, и глаза её искали всегда его взоров. Александр долго обманывал себя, и говорил: «Вздор! Быть не может». Но, наконец, и он должен был сознаться, что любит Наденьку, и что он любим, как не был никогда ещё и никем.

Разлука - первое лекарство против любви, это все говорят. Александр решился прекратить свои частые визиты. «Что это, Александр Иванович, вы на нас сердитесь?» - говорила Наденька голосом, который возмущал всё существо Александра Ивановича; но Александр Иванович ездил ещё реже. Раз, в царской день, когда все были у обедни в соборе, и Наденька стояла на левой стороне клироса, бледность девушки, её томный взор, её печальный вид поразили Александра. «Так и ты страдаешь, бедное творение, - думал он, - я погубил тебя». При выходе из церкви, на паперти он как-то очутился подле Наденьки. «Что я вам сделала, Александр Иванович!» - сказала она, и порхнула за матушкой в карету. Слова унёс ветер. Но голос, взор остались в душе Александра. В этом взоре изображалась вся любовь, вся тоска любви.
На другое утро Александр вспомнил, что это был день рождения Агафьи Лукиничны: он поехал поздравить.
- Барыня у обедни-с.
- Кто же дома?
- Барин-с.
Александр пошёл в кабинет, благодаря судьбу, что она защитила его слабость, помешав свиданию с Наденькой. - «Верно, и она у обедни!» - Должно было проходить залой, где стояло фортепиано, где носилось столько воспоминаний. Александр нахмурился; сердце его сжалось; он вошёл, решась не взглянуть на фортепиано. Влюблённые и решимость! Эти два слова тогда только идут вместе, когда решимость служит любви, исключения редки. За фортепиано, облокотясь на руку, сидела Наденька в белом платье. Шум отворенной двери заставил её приподнять голову: она плакала.
И Александр подошёл к ней.
Вы любили, следственно вы понимаете, как могло случиться, что существа, которые до сих пор не упоминали и имени любви, теперь, не говоря ни слова, да! не говоря ни слова, были уже в объятиях друг у друга, да что нужды было в словах. Не давно ли всё было сказано, всё открыто? Души не говорили ль уж с давнего времени на языке, которому выучиваются они Бог весть где, за облаками в своём отечестве, и который вспоминают здесь, как в ясновидении, в минуты любви. Об этом языке ни прежде, ни после человек не имеет никакого понятия. Он вспоминает его как забытую мелодию, слышанную в младенчестве, и забывает опять, когда проходят минуты ясновидения.
А как были они счастливы! Ах! На краю гроба спросите честолюбца, всю жизнь грезившего о почестях, спросите воина, увенчанного последним лавром, спросите купца, поседевшего над счетами, спросите набожного дервиша или дикого Черкеса, - пусть скажут по совести, - да, по чистой совести - припомнив хорошенько все обстоятельства жизни, - когда они были истинно счастливы? Они скажут все, как говорит и теперь Наденька: «Когда я услыхала люблю!»
Александр обещал быть вечером. Собралось большое общество, вся аристократия Курска, человек сорок было в гостиной Агафьи Лукиничны. Она не чувствовала ног под собой, бегая из гостиной в детскую, которую преобразила на этот вечер в буфет, чтоб поближе к зале приготовлять лимонад, водицу, накладывать варенье и фрукты. Пётр Корнеевич ни во что не вступался и толковал в углу с председателем гражданской палаты. Агафья Лукинична должна была составлять партии, угощать, смотреть, чтобы всего было довольно, и просить кавалеров, чтоб танцевали. Наденька, между тем, угощала девиц, счастье оживляло её миленькое личико; она летала по зале как благотворный сильф и распространяла на всё окружающее радость, которою было переполнено её сердце. Та ли эта Наденька, которая теперь так тиха, так степенна, так чужда легкокрылого веселья юности? Александр танцевал с Наденькой мазурку. «Говорят, вчера дали слово; они помолвлены», - шептали курские кумушки. В самом деле, Наденька была хороша как невеста. Александр был счастлив. Но в лице его мелькало какое-то беспокойство.
- Что с тобою, Александр? Тебе скучно? Ты не весел?
- Нет, нет. Но мне многое нужно сказать тебе.
- Что ж такое? Ты пугаешь меня.
- Завтра утром, не правда ли? Папенька будет в палате, маменька едет на крестины: могу ли я приехать?
- Как можно?
- О, это необходимо.
По виду, с каким Александр говорил это, никак нельзя было угадать счастливца, который выпрашивает свидания у милой. Лицо его обнаруживало что-то глубоко горестное и решительное. Наденька испугалась и обещала.
На другое утро они стояли у окна, на дворе было пасмурно; мелкий дождь застилал туманом окрестности, они молчали.
Александр играл кольцами на руке своей милой.
- Если б этой белой, прекрасной ручке пришлось работать для поддержания жизни отца или матери? - сказал Александр, не глядя на Наденьку.
- Что это? Что тебе вздумалось?
- Отвечай мне, Наденька.
- О, я не роптала бы на судьбу, Александр!
- Но если б того, что бы ты вырабатывала, едва доставало для них?
- Я отказывала бы себе во всём.
- Но если б надобно было выбирать между твоим счастьем и их спокойствием?
- К чему этот вопрос, Александр? Твой решительный голос страшит меня.
- Наденька, должен ли я пожертвовать спокойствием матери моему счастью?
- Твоей матери?
Лицо Наденьки пылало, грудь его вздыхала тяжело, они потупили глаза
Вдруг Наденька залилась слезами, и бросилась на грудь своего учителя.
- Расстанемся, Наденька! Мы должны находить счастье в исполнении наших обязанностей. Постарайся погасить чувство, которое нам не позволено, и покоримся участи нашей; но не забудь, что ропот, что малодушное сетование огорчит твоего друга. Я люблю считать мою Наденьку выше обыкновенной женщины.
Они расстались, и с тех пор жизнь их изменилась. Александр никогда почти не бывал у Прытченко, и удалялся от обществ, где мог встречать Наденьку; но любовь не угасала в душе его. Любовь к существу прекрасному не может пройти. Каждый день открывая в нём новую красоту, она даёт новую причину любить. Надобно, чтобы изменилось само существо, тогда, может, изменится и внушённое им чувство; но и тогда, отвращая горестные взоры от изменившегося, будешь верен его прежнему образу, будешь любить его как память дитяти, отлетевшего в свою небесную отчизну.
Наденька редко видела Александра; но она жила им одним. Она не сидела по вечерам с мечтами под окном, смотря на томную луну; не посылала ему вздохов с перелётным облаком, нет; но все её действия, все чувствования относила к нему. Она была деятельна, любезна, весела по-прежнему; составляла счастье всех приближённых и, когда грусть невольно нападала на сердце, она летела в хижину бедного, посещала больного или шла своею беседою разогнать скуку старого отца: это значило угождать Александру; это значило - исполнять его волю, жить для него. Он не знал этого, но когда они встречались, когда он видел спокойствие и ясность на челе своей милой, когда слышал доброе о Наденьке, он угадывал, что она была верна обету, и взор его изъявлял благодарность. О! Если б вы знали, какое верховное наслаждение находит любящая женщина в мысли, что взор любимца её следует за нею повсюду, что он наблюдает за её действиями, что добро, сделанное ею, радует его, что на него отражается часть похвал и благословений, которыми осыпают её люди, что он может гордиться ею, что она не имеет нужды ни в золоте, ни в почестях, чтобы наделять его радостью, что в ней самой, в собственном сердце её заключена тайна его благополучия! Эта мысль возвышает женщину в собственных глазах её; она гордится своей участью, гордится сама собою, и нет жертвы, которой не принесла бы она с радостью такому благополучию, на которое смотрит как на своё творение. Древние воспевали любовь; но говорили только об её забавах, и далеко не понимали, сколько заключает в себе высокого любовь женщины. Может быть, нам, новейшим, предоставлено было, развивая нравственную сторону человека, открыть всё, что таится превосходного и неземного в этом чувстве.
Наденька была одна из немногих, весьма немногих, которым дано счастье встретить человека, способного превратить в сердце милой обыкновенную страсть в светлый источник всех добродетелей и в чувство сознания своего достоинства. Наденька преобразовалась под влиянием любви Александра; он был её путеводною звездою и светилом её жизни; к нему тайно стремились все её мысли, все поступки; правила его сроднились с существом её и, как всё доброе, сделались для неё источником благополучия, не зависящего от людей, от обстоятельств, от лет. Привычка наблюдать за малейшим движением души своей умерила детскую живость её характера и придала ту тихость, которая составляла главную прелесть Наденьки, когда я узнала её. Она была совершенною в женщинах, и я поняла десятилетнюю любовь Александра.
Вскоре после отъезда Альмова я должна была также оставить Курск. Я простилась с Наденькою, в надежде скоро узнать об её счастье. Обстоятельства помешали мне иметь переписку с Курскими друзьями моими; в течение двух лет, которые провела в Петербурге, я совершенно потеряла их из виду; но мысль об них была моим утешением всякий раз, как сердце имело нужду приютиться.
Месяц тому назад я проезжала через Курск: на этот раз остановилась я в гостинице Полторацкого и с удовольствием увидела опять и красивую площадь, и собор с его огромным тяжёлым куполом, и жёлтые хаты с их огородами и жёлтыми плетнями, и зелёные сады, и светлую Тускарь, и павильон, где мы прощались с Александром. Но первою мыслью моею было видеть его и Наденьку. Между тем как спутники мои хлопотали об обеде, я отправилась в Херсонскую Улицу. О, как я твёрдо помнила дорогу к дому Прытченко.
- Никого нет дома-с.
- Где же они?
- Барин почивает-с, а барыня приказала долго жить-с.
- Агафья Лукинична умерла?..
Боже мой! Это нововведение в доме огорчило меня до крайности. Я робко спросила:
- А барышня?.. Замужем?
- Никак нет-с; у вечерни-с.
- Да завтра нет праздника?
- Изволят часто ходить и в будни-с.
И в будни! Наденька, Наденька, ты не замужем? И у вечерни? Что сделалось с тобой? Мой идеал! Мой ангел! По какому случаю попала ты из старых девушек в цех богомолок?
- Да где же она? В какой церкви?
- Кажется, в соборе у Образа, - отвечал мне лакей, не прибавив даже и учтивого «-с».
Он, видно, наскучил моею неотвязчивостью. Я оставила его и со стеснённым сердцем пошла опять на площадь.
Вечерня кончилась, когда я приблизилась к церкви. Народ уже вышел, и только две старушки, крестясь, сходили с крыльца. Я вошла. Умирающий свет дня, проникая сквозь тусклые окна, почти терялся под сводами величественного храма; совершенная тишина царствовала под мрачными сводами и только изредка прерывалась шумом шагов церковника, гасившего последние свечи. Алтарь освещался одною лампадою, которой бледный отблеск играл на золоте иконостаса. Перед чудотворною иконою Богоматери также теплилась лампада и проливала трепетный луч на лица двух женщин, молившихся на коленях перед образом: глаза их, оживлённые верою, были устремлены набожно на лик Святой Девы. О, эта тихая молитва была не пустое жеманство! Нет, то была молитва веры, молитва упования скорбного сердца, пришедшего искать отрады здесь, где Благодатная является как мать, знакомая со страданиями детей своих! Вид этих женщин, этот храм, которого безмолвный и затворенный алтарь невольно напоминает душе мир, неведомый для нас до той минуты, пока смерть не приподнимет таинственной завесы бытия; эта чудная икона, перед которой столько раз открывались сокровеннейшие тайны сердца человеческого, всё это до того наполнило душу мою умилением, что я забыла, зачем пришла в церковь. Я стала тихо на колени по другую сторону образа и также молилась… У кого нет своей заветной думы, своей заветной молитвы! Кто не слагает иногда у подножия алтарей бремени, тяготящего душу? Кто не обретает утешения, вверяя покрову Вышнего милых сердцу, за которых оно страшится?
Я почувствовала лёгкий удар по плечу, оглянулась - передо мною стояла Наденька.
Или лучше это было существо, похожее на призрак моей Наденьки. Казалось, жилец другого мира облекся в формы женщины. Одно только выражение глубокой печали на бледном лице, белом, как мраморное изваяние, показывало, что это был человек. Я смотрела на неё и не смела произнести ни одного слова. Вид её, эти взоры, исполненные тихой грусти, эта бледность, это чёрное платье внушили мне почтительное молчание: я стояла перед ней с тем чувством, какое порождает в нас вид человека, ознаменованного печатью великого несчастья. Она также молчала, и взор её был так печален, что невольно мрачное предчувствие втеснилось в мою душу: имя Александра сорвалось у меня с языка.
Она прижала руку к груди, подняла взоры к небу и бросилась мне на шею.
О Боже, страшно было понять её. Она указала мне у клироса женщину в чёрном платье, которая молилась, сидя на скамеечке: я прежде не замечала её.
- Вот единственное утешение несчастной, - сказала мне Наденька.
Это была старушка мать Александра.
- Всякий раз, когда только могу, я привожу её сюда, - продолжала она, - здесь она молится и плачет; это залог, оставленный мне им.
В эту минуту старушка встала и подошла к нам.
Боже мой, думала ли я, что эта женщина, столько слабая, женщина, которая, казалось, была привязана к земле одною тонкою нитью, что эта женщина переживёт цветущего здоровьем и силами Александра? Что она будет плакать над могилою того, кто посвятил ей всю жизнь свою?
Александр не жил для себя. Вся жизнь его была постоянною жертвою, и когда счастье хотело улыбнуться бедному труженику, холодный гроб скрыл жизнь и надежды его.
Он не возвращался из Одессы. Богатый родственник, в утешение несчастной матери, перевёз в Курск тело его.
Наденька по-прежнему добра, по-прежнему живёт для счастья других: она совершенно посвятила себя отцу и разделяет время своё между им и Альмовой. При помощи её старушка почти не замечает, что лишилась с Александром средств жить по-прежнему. Наденька не скучает, хоть она и старая дева: у неё есть цель - завтра сделать добро, которого не успела сделать сегодня; сделать его в память достойному Александру, в честь редкому другу, который любовью умел возвысить её душу к добродетели, тогда как другие любовью только искажают характер своих возлюбленных. Наденька не призывает смерти: «Отец небесный призовёт меня, когда я не буду более нужна на земле», -  говорит она.
На берегах ли Тускари, или Невы жил Александр, на Херсонском или Волковом кладбище покоится прах его, не всё ли равно? Друзьям везде равно тяжело плакать над его могилою, а для человечества всегда будет утешительно, что существование его было не одна пустая мечта.


Рецензии