Жертва

Я очнулась на диване в его квартире, измазанном в крови. В голове было туманно, больно и мягко. Он сразу начал на меня кричать. Он говорил очень много матерных слов, и от того, как часто и одинаково глупо он их говорил, они почти сразу же стерлись и перестали на меня действовать. Я почему-то вспомнила, как в первый раз услышала недовыговоренное дворовым алкашом матерное слово, и как меня, пятилетнюю, прошила жаркая дрожь, и сразу показалось, что в этих трех звуках — одно зло, ярость, грязь.
Он очень долго на меня кричал, и я поняла, что между нами война. Тогда я тоже обозвала его, и это вышло удивительно легко и безлично. Обычно я не ругаюсь матом — я библиотекарь и женщина, и я верю, что мне не положено. А еще однажды мама сказала мне, что от женского мата в земле появляются трещины — в это я не верю, но мне нравится это помнить.
Он сразу же ударил меня, и я поняла, что это был еще один раз. Он, видимо, много раз ударял меня и до этого — на губах сразу же появились и металлический вкус, и кровяные чешуйки, и больные трещинки. Тогда я тоже обозвала его еще раз. Я ему сказала: «Гребаный вонючий маньячина».
Он закричал. Пока он кричал, я дышала, потому что пока он бил меня, дышать было тяжело. Я дышала и понимала, что в комнате его воняет, и что здесь он уже убивал, и что он будет убивать меня тоже. Просто так, ни за что, убивать потому, что у меня тонкое женское горло и потому, что я пошла этим вечером через парк. Убивать он меня будет долго, а я буду с ним воевать. Это все я поняла по бурым пятнам чужой крови на диване, по молотку на столе, по тугой леске, стягивающей мои руки, и еще по его хриплому, мерзкому голосу.
Он говорил что-то путанное и бессмысленное. Я ответила ему: «Какой же бред ты несешь». Он удивился. Он хотел, чтобы я заплакала, но плакать мне совсем не хотелось.
Он попытался меня изнасиловать, но я не стала кричать. Я смогла вытерпеть и его скользкие руки под юбкой, и то, как его вертлявый язык омерзительно лизал мою шею, и только изо всех сил сжимала все, что есть у меня между ног и до самого сердца. Он долго пыхтел, бил меня по голове кулаком и пытался засунуть в меня горячее и вялое. Я тоже пыхтела — было абсурдно, что мы пыхтим так одинаково-дружно.
У него получилось, конечно. Я устала сопротивляться долго. Он толкнул меня всем телом несколько раз, и я не чувствовала ничего, совершенно ничего, абсолютно. Я смотрела в желтый его потолок и вспомнила, сколько раз представляла себе насилие над собой в сладострастных фантазиях, даже когда рядом со мной был мой самый любимый мужчина, и как неизменно это казалось и томным, и ярким, и желанно-запретным. Но на самом деле я не чувствовала ничего, кроме вони и спертого дыхания, и когда он меленько и нелепо закончил, я сказала: «Ну неужели это все, чем ты можешь меня запугать? Неужели ты думаешь, что засунул в меня какой-то стручок, и теперь я тебя испугалась?» Он снова закричал. Он подскочил к шкафу, достал оттуда длинный хвост из женских волос и начал им бить меня по лицу. Хвост пах чужой и близкой смертью. Его бессмысленный, обрубочный мат меня смешил.
Я сказала: «Можешь засовывать что угодно и куда угодно. В мою голову-то ты не залезешь, гребаный недоросток. В моей-то голове ты ничтожество».
Я знала, конечно, что он будет злиться и будет меня бить. Он, конечно, бил, а потом решил пытать меня. Он засовывал мне иголки под ногти. Когда он только достал иголку, я все-таки испугалась. Я боялась иголок всегда, и мои ногти казались мне монументальными. И мне, действительно, было нечеловечески больно. Но потом вдруг стало ясно: боль дана человеку, чтобы предупредить об опасности. Я и так знаю, что я полной жопе. Боль мне теперь ни к чему.
Я сказала ему: «Я сдохну и избавлюсь от тебя. А тебе придется терпеть себя вечно, бедный ты маленький человек».
Мне было никого не жалко до тех пор, пока я не вспомнила маму. Жалость к ней вдруг стала так велика, что я почти готова была заплакать. Но вместо этого я спросила его: «Кто ж тебя такого родил?»
Мы воевали с ним три дня. Я знаю, он убил бы меня и раньше, но он хотел, чтобы я кричала. Я знала, что мне пора умирать, но я не хотела кричать.
На третий день меня нашли. Я видела только их форму и слышала много, много православного мата. Я была кровавой кашей, и я была жива, и мне не было больно.
Меня потом унижали много-много раз, и задавали много вопросов, и спрашивали: «Ты получала удовольствие от половых актов?», и «Зачем ты шла через тот парк?», и даже: «Зачем ты надела юбку?» И я знала, что моя плотная юбка ниже колена, вся черная от крови, лежит где-то в пакете, и называется «вещественное доказательство», хотя не доказывает ровным счетом ничего.
А еще мне говорили: «Вы беременны. Вы будете делать аборт?». А я знала, что я беременна, и еще знала, что ребенок внутри — это, оказывается, вовсе не солнце, а плод, ноша, камень. Он соединен со мной одной трубкой, и голова его светится моим светом, а ниже пояса у него — тьма. И я молчала, ругалась в ответ матом и отворачивалась. А меня спрашивали: «Вы будете делать аборт? Вы будете делать аборт? Вы будете делать аборт?» А потом, без всяких вопросительных интонаций, сказали: «Давай, эту... на чистку».
И я лежала на койке, испачканной только своей кровью, и собирала из себя женщину, и вспоминала, что меня родила мама.

17.01.2016


Рецензии