Книга о прошлом. Глава 25. 4

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ.
БЕЗ СЛОВ.


***
Хрусталь двоился в глазах, и в ушах отдавалось странным эхом «динь» – когда рюмки соприкасались. Стук ножа по тарелке, скрежет ножки стула о паркет – всё отзывалось внутри, заставляло болезненно колыхаться внезапно ставшее жидким нутро.

Радзинский не был пьян. Точнее был, но не от вина. Он понял, что с ним что-то не так с того самого момента, когда встретил родителей в аэропорту. Сквозь слои невидимой ваты чувствовал, как обнимает отца. Барахтался в ускользающих от сознания ощущениях, целуя мать.

Сторонний наблюдатель сразу бы выцепил – одним взглядом, в кого Викентий пошёл статью и мощью, откуда его громогласие и барские замашки. Увидел бы на кого он, такой красивый, на самом деле похож. От кого изгиб губ, антично-скульптурная лепкость лица, энергичная линия скул, к которым так и тянет прикоснуться, от кого разлёт бровей и золотистые кудри, в которых застряло медовое солнце. Увидел бы ПОРОДУ, которая рядом с родителями его была очевидна.

Раньше Радзинский с гордостью чувствовал, что он не сам по себе, что он часть своей семьи, продолжение своих родителей. Только сейчас не было его в этом теле, которое умело подавало окружающим знаки, что оно радо, здорово, что наслаждается жизнью.

Реальность – вроде, вот она: захватанное жирными пальцами стекло бокала, мелкая винная лужица на его дне, испачканный в соусе нож и небрежно смятая бумажная салфетка среди развалин салата на тарелке. Но теперь это только картинка – без вкуса, без цвета, без запаха.

Точнее и вкус, и запах есть: кислый, огнём опаляющий нёбо – от вина; с прохладным привкусом моря на языке – от солёной форели; яркий, сводящий скулы – от дольки лимона.

Если сжать пальцами лимонную корку, можно увидеть, как она дымится – настолько мелкая взвесь эфирного масла взвивается в воздух. Салфетка наощупь сухая и шуршит неприятно. Почему-то становится горячо, когда прикасаешься к ней подушечками пальцев. Только всё это ощущается, будто сквозь тяжёлую воду, что колышется вокруг, отзываясь на каждое движение погружённых в неё тел.

– Не женился ещё?

Восхитительная манера уточнять очевидное. Так разговаривают с детьми – непонятными существами из параллельной реальности. Хотя – чего уж там! Радзинский до сих пор остался для всех этих дяденек и тётенек, для отцовских друзей – мальчиком. Не важно, что он говорит уже басом и что ему приходится низко нагибаться, чтобы его могли ласково потрепать по волосам.

– Нет, не женился.

– Почему?

– Я слишком люблю женщин.

Когда слова произносят с таким лукавым прищуром и с такой широкой улыбкой, ясно, что это шутка, и что надо смеяться. И гости смеются, и шутливо грозят пальцем, и хлопают по спине, и толкают локтем в бок – словом, понимают.

А ещё вот – участвуют в твоей судьбе. Радзинский ловит обрывок разговора: «Язык-то он знает… пристроить на дипломатическую работу… уровень другой… зачем уникальным знаниям пропадать… нужны квалифицированные кадры… Афганистан…». Внутри сразу бултыхнулось – не надо Афганистан, не надо дипломатической карьеры.

– Глупо уйти из института, когда до докторской степени осталось всего ничего.

И все серьёзно кивают – это разумно, это аргумент. Понимают. А Радзинский рад, что они понимают всё, как надо, как он хочет, чтобы они понимали. И не надо им знать, что однажды он уже отказался от афганской темы – которая «для служебного пользования». Что у них пол-института работает по таким вот темам, которые скромно помечены в плане, как ДСП. А он – Викентий Радзинский, примерный сын, а также достойный внук заслуженных партийных работников – переводит стихи. Выискивает у древних поэтов классовую сознательность и социальный протест – повеса от науки, балованное дитя, которому можно развлекаться, когда другие заняты серьёзными делами.

И сейчас ему до зуда в пальцах хочется схватить тот карандаш, которым отец записывал на клочке газеты номер чьего-то телефона, и прямо на салфетке нацарапать, пока слова не ушли, пока живыми бьются в мозгу:

Если солнце тебя коснётся,
Ты об этом всегда узнаешь,
Если солнце тебя обнимет,
Ты не сможешь быть, ты растаешь.

Мягче воска, эфира текучей
Станешь, тёплый поймавши лучик.
Нужно просто позвать погромче:
«Посмотри на меня из-за тучи!».


***
По небу разливался закат – золотой, плавно стекающий в медный. Машина летела в этот закат. Казалось, ещё секунда – и удастся перескочить линию горизонта и нырнуть туда, в этот светящийся мир, где ночь не настаёт никогда.

На востоке небо оделось бледными кусками разноцветной шёлковой ткани. По ним расплывалась синева – такая яркая, лазурью светящаяся изнутри, что глаз не оторвать. Радзинский мысленно поблагодарил Бога, что дорога пуста. Он временами просто терялся в ощущениях и машину вёл на одних инстинктах, забывая о времени, о пространстве, о себе.

Ещё утром он долго упаковывал вместе с матерью многочисленные кульки и коробки – длинный список заказов и поручений от минских знакомых, родственников и друзей прилагался. С ним необходимо было сверяться, чтобы ничего не перепутать.

Потом он отвёз родителей в аэропорт, сердечно с ними обнялся, расцеловался, распрощался и – как будто не было этих пяти дней, что они провели вместе, провал на том временном промежутке, что он прожил отдельно от… от кого? «Отдельно от своей настоящей жизни», – подсказывал внутренний голос. И Радзинский полностью с этим соглашался, отметая претензии рассудка, который недовольно ворчал, что нельзя прожить жизнь отдельно от жизни – это пустая игра словами, покрывающая отсутствие смысла.

На просёлочной дороге возвышенные мысли вытряхнулись из головы на первой же кочке. Ехать пришлось медленно, ощупывая фарами путь. Вспомнилось заодно, что у отца Паисия его сейчас никто не ждёт. И возможно, ночевать придётся в машине, потому что в доме у батюшки ложатся рано и попасть внутрь можно, только если всех разбудить.

Когда Радзинский заглушил мотор своего «Москвича», тишина – живая и осторожная, как ночной хищник, сразу упала на него, спружинив мягкими лапами. Он припарковался под огромной раскидистой берёзой – та давно выросла выше дома и её ветки стучали по крыше, когда их мотал из стороны в сторону ветер. Но сейчас было очень тихо. Листья неподвижно застыли над самой землёй, и в этом несостоявшемся соприкосновении остро чувствовалась жгучая эротическая напряжённость.

Радзинский замер. Внутри натянулась золотая струна, готовая запеть от легчайшего касания. Природа обнажилась – для него. Чтобы он увидел своими глазами то, что давно знал: ОНА ждёт. И наше стремление, ожидание и тоска рождаются от ЕЁ страсти, ЕЁ любви, ЕЁ надежды. Мы – маленькие искры внутри неё, которые могут сделать Её сияющей, только если вспыхнут все вместе.

Это напоминало посвящение в рыцари, которое было обещано, но не состоялось – пока. И как мистический ориентир за густо разросшимися кустами сирени зазолотился огонёк.

Сердце радостно трепыхнулось. Радзинский бросился напролом, треща кустарником, не запомнил даже, как открыл запертую изнутри калитку.

Аверин читал. Книга лежала под настольной лампой, встопорщив страницы, как бабочка перед энтомологом. Подперев голову рукой, Аверин водил глазами по строчкам. Его указательный палец жил при этом отдельной жизнью, накручивая спиралью белые волосы.

Радзинский поскрёбся в стекло – приоткрыта была только форточка – и ухмыльнулся, заметив, сколько лестных для него эмоций отразилось одновременно на аверинском лице.

Окно распахнулось. Аверин перевесился через подоконник, зашептал – вроде как строго, но голос его при этом дрожал от нежданного всплеска эмоций, глаза возбуждённо сверкали как у кошки, а губы сами собой растягивались в кривую улыбку:

– Радзинский! Ну, какого лешего тебя принесло на ночь глядя?!!

– Соскучился, – хмыкнул нежданный гость.

– Т-с-с… – Аверин сморщился и глянул с укоризной. Исчез ненадолго, вернулся, прижимая что-то к груди, уселся на подоконник, ловко перекинул ноги наружу. – Лови меня, – приказал он сурово.

И Радзинский поймал. И сразу затискал. И расцеловал горячо – куда-то в висок и в ухо – сам не понял.

Аверин, оказывается, захватил с собой шерстяное одеяло – его кусачие прикосновения Радзинский ощущал сейчас спиной сквозь тонкую ткань рубашки.

– Тише, тише. Разбудишь всех! Пойдём отсюда скорее…

Радзинский вспомнил, что и в прошлый раз Аверин ночевал в одной комнате со своей мамой. А теперь там, наверное, ещё и ребёнок. Поэтому он сам потащил Аверина в сторону летней кухни – а куда ещё идти, если входная дверь заперта изнутри?

Остановился, едва они завернули за угол, отнял у Аверина одеяло, запеленал его, как младенца. Тот влажно блестел глазами – неужто настолько растрогался?

– Ты голодный, наверное?

– Как лев, – заверил его Радзинский. – Ещё немного и я на тебя наброшусь.

– Ты же не моль, чтобы на шерсть бросаться, – усмехнулся Николай из своего кокона.

– Думаешь, я не сумею добраться до твоего тщедушного тельца? – Радзинский выразительно изогнул бровь, угрожающе навис над растерянной жертвой, ловко просунул руки под одеяло и пощекотал аспирантские рёбра.

Щекотки Аверин боялся. Он задохнулся от смеха, вывернулся, отскочил, врезался спиной в дерево и боязливо запахнулся как можно плотнее.

– Даже не думай. К счастью у меня найдётся, чем тебя покормить.

– Надеюсь, Коленька. Иначе… – И Радзинский выразительно щёлкнул зубами.


***
– Знаешь, Коля, я за эту неделю одну очень важную вещь понял… – Затылок упирался в шершавые доски стены, а взгляд – в звёздное небо, полуприкрытое графически-чёрным узором из листьев. Их с Авериным длинные тени иногда вздрагивали на полу и льнули друг к другу, когда пламя в старинной керосинке вдруг вытягивалось за выпуклым стеклом и начинало биться, как раненная птица.

– Не говори, не надо. – Аверин осоловело таращился в чёрный провал дверного проёма, словно тот его загипнотизировал, и языком едва шевелил, будто и правда был околдован.

– Ты уверен?

– Н-нет.

– Как всегда…

К лампе слетались какие-то малюсенькие мошки с филигранно выточенными прозрачными крылышками и еле различимыми тоненькими лапками – шедевр ювелирного искусства. Они стукались в стекло и, съёжившись, падали вниз – весь стол вокруг керосинки был усыпан их крошечными телами, словно пылью.

– Может, погасим? Чтоб не летели… – Стало тошно уже наблюдать бесконечное повторение самоубийственного полёта – будто кто-то отматывал плёнку назад и заставлял заново просматривать один и тот же кадр.

– Гаси.

Темнота вязкой субстанцией затекла внутрь хилого строения. Она растворила всё и слепила в единый ком.

Аверин подвинулся ближе, опахнул своим духом, набрасывая Радзинскому на плечи край одеяла.

– Ты ночевать здесь собрался? – хмыкнул Радзинский. Но с готовностью сграбастал Николая, прижал к себе покрепче, чтобы можно было плотней завернуться вдвоём в кусачую шерсть.

– Акимиты, вообще, спали стоя. Или сидя на мешке, набитом камнями, – расслабленно вздохнул Аверин, поудобнее устраивая свою голову у Радзинского на плече.

– А смысл?

– Чтобы помнить, – серьёзно ответил Аверин. Он по привычке хотел заглянуть Радзинскому в лицо, чтобы поймать его взгляд – как всегда, когда говорил что-то важное – но в темноте можно было только догадаться, что тот тоже всматривается в него. – Тело запоминает неохотно. Но если удаётся донести до него послание Духа, оно начинает работать на духовную задачу так интенсивно, что его уже не остановить. Как асфальтовый каток, который с горы столкнули.

– Ну, насколько я понимаю, от постоянного недосыпа сильно едет крыша, – парировал Радзинский, стягивая края одеяла изнутри их общего теперь кокона – чтобы не поддувало. – Уж я-то знаю, – ухмыльнулся он, тяжёлой ладонью припечатывая аверинскую голову обратно к своей груди.

– В самом деле?

– Я как-то не спал почти трое суток, – хмыкнул Радзинский, млея от живого тепла, которое излучало аверинское тело. – Нужно было срочно закончить работу.

– Ну – и?

– Что – и? Закончил. Сложил отпечатанную рукопись в папку, тесёмочки завязал и на кухню отправился – там у меня за трое суток куча грязной посуды в мойке скопилась. И вот с этой минуты в памяти – провал. Когда я очнулся, то обнаружил, что стою в той же кухне, вокруг идеальный порядок – всё сверкает, блестит, на плите уже готовый обед и, судя по всему, прошло не меньше трёх часов. Но самое интересное, что когда я лёг в постель, то уснуть не смог, потому что чувствовал себя бодрым и «выключить» себя не получалось. Вот так вот.

Аверин затрясся от беззвучного смеха:

– Шикарный эксперимент. Теперь мы знаем, что твоё тело умнее тебя. И вполне может обходиться без руководящих указаний твоего рассудка.

– Я думал, ты про точку сборки мне скажешь, – разочарованно протянул Радзинский.

– Про точку сборки ты сам себе расскажешь. Начитанный ты наш. – Аверин потянулся всем телом, обвил торс Радзинского своими тонкими руками, сцепив пальцы в замок за его спиной.

Молчание растеклось между ними какое-то уютное, лёгкое, простое. Радзинский покачивался из стороны в сторону, вгоняя монотонными движениями в транс самого себя.

– Коль, а можно я всё-таки скажу?

Аверин обеспокоенно завозился под одеялом.

– Не надо, Кеш. Это… лишнее.

– А стихами можно?

– Ну… Попробуй.

Ты – послание вечности  – для меня,
Шифрованная телеграмма.
Шрифтом Брайля  – изгиб твоих губ,
Наощупь читаемая драма.

Стук сердца, твоё дыхание –
Секретные коды.
В них хранится признание
Преступной нашей природы.

Прикосновение пальцев –
Череда телеграфных тире и точек.
Я читаю твоё тело,
Распускаю на ленты бесконечные строчек.

Я читаю росчерки листьев,
Иероглифы трещин.
Я путаюсь в сюжетах тел,
Идущих мимо мужчин и женщин.

В твоём присутствии немеют слова,
Не вмещают смысла.
А мне плевать, я ныряю в тебя,
Растворяюсь в чувствах твоих и мыслях.

Ты – секретное послание – для меня.
Я держу тебя на груди, у сердца.
Я тебя обязательно выучу наизусть,
И тогда тебе никуда от меня не деться.


Рецензии