Пушкин, Моцарт, Сальери и Смоктуновский

После 10 вечера, московская зима, в меру морозно, и сияет снежный свет, а я с ним – с ним – это с Иннокентием Смоктуновским. В тот редкий миг мы были призваны красотой зимнего вечера, а до того – красотой поэзии Пушкина. Мы на Тверском после записи на Студии грамзаписи. Счастливая мимолетность, и мы в ней – Пушкин, Смоктуновский и я.
Молча ступаем по уличной тишине, раскачиваются фонари – от них тоже свет, он рассекает падающие снежинки, а мы идем и идем снова к Пушкину – бронзовому. Зазвучали стихи-исповеди, их нашептывал Иннокентий Михайлович, а я умоляла: «Говорите, говорите!» А после – Пушкина: «Пушкин, мы слышим тебя, только не молчи и не смей уходить». Мы не могли, а главное, не собирались выходить из Пушкина – он, Иннокентий и я, Света.
Сквозь привычную московскую метель, наконец, обозначился пушкинский силуэт. Скоро дойдем, поздороваемся и попрощаемся, чтобы ступать дальше в жизнь, потому как жизнь ступала сама по себе, а мы, втроем, чего-то ожидали на Пушкинской площади.
Смоктуновский и я были едины в тот момент в ощущении и постижении Пушкина не бронзового, а живого, и мы поровну свидетельствовали любовь Пушкина к нам. Зачем делиться в такие мгновения – коль мы оба призваны. Кстати, Иннокентий Михайлович никогда не позволял себя возвысить, скорее наоборот. Сам Тверской бульвар, а точнее свет Тверского, признавал и освещал нас одинаково любя, и небо тоже одно – изумительно темно-синее. Деревья ждали нас и любили молча и с шепотом одновременно. А мы всем миром любили Пушкина, открывались ему, а он нам.
Немыслимо было расстаться – когда ещё вот так соберемся в свободной компании, чтобы поговорить, к примеру, о «Моцарте и Сальери»? В тот вечер никто не мешал нам быть Моцартами.
- А ведь в Вашем Сальери – все равно Моцарт звучал. Да, есть горечь, печаль, но нет злобы, жестокости. Вам это не дано даже в роли воспроизводить.
- Хм. Что Вы, Светлана. Вам так кажется. Конечно же, и в Моцарте есть от Сальери и в Сальери от Моцарта. Иначе и быть не может. Смысл, мне кажется, заключается в том, терпишь ли ты злость в себе. Пушкин, думаю, гнал из себя, путался из других и поплатился жизнью. Что обо мне-то говорить! Я – ужасный, вы даже не догадываетесь. Мне больно и стыдно, и вы тоже не догадываетесь.
- Вы – великий, как и Пушкин, а я люблю вас обоих.
- В том-то и дело. Вы любите даже Сальери во мне почему-то, а я ведь совсем не такой уж.
- Вы такой уж! Иннокентий Михайлович. Как вы страдали во время работы. И всё оттого, что отовсюду, из каждого динамика звучали не Моцарт и Сальери, а только Моцарт.
- Как посмотреть и как услышать. Почему, к примеру, не допустить, что сам Моцарт лишил себя жизни после появления Черного человека? Чтобы родился «Реквием» нужно этот «реквием» прожить, вызвать знак смерти, принять его. Чего-то Моцарту не хватило, чтобы не сдаться.
- Выходит, что гений лишен права долго жить, так как слишком продвинут и непереносим всеми. На какие же мучения обречен великий поэт, да ещё в России?
- Я не гоню Сальери совсем из себя – иначе жизнь делается невыносимой, а я должен выжить, я обязан трудиться и зарабатывать. Я ответственен перед детьми и женой, прежде всего. Конечно же, нельзя выживать смертным грехом. Это однозначно.
- В Моцарте, видимо, был один только Моцарт. Отсюда его божественное воплощение в музыке.
- Если бы можно было себе позволить жить только Моцартом – то всё бы преобразилось от звуков и красоты, невероятных открытий и вечной любви. Но это же идиллия. Такое позволительно моментами в творчестве, а в жизни не делать зла – это уже добро. А быть добрым для всех – думаю, глупо.
Мы так увлеклись, что и не поняли, откуда пришли слова: «Каждый поступок должен быть во имя жизни – это высочайшее творчество. Каждый от Бога, а вот открывать его или нет – степень продвинутости в знании и вере. Ведь сказано: «Любите».
И мы любили в тот вечер – Иннокентий Михайлович, Пушкин и я – Света.
Как-то днём, во время рабочей занятости, у Центрального телеграфа мы вдруг очутились лицом к лицу, но не позволили себе отвлечься от положенных дел – мне слушать и записывать, ему произносить и оставлять след. Понимающе обменялись взглядами и обогрелись светом, тем самым, что сохранился с незабытой прогулки по Тверскому бульвару к памятнику Пушкину.
А ещё был пушкинский «Пир во время чумы». И тоже записывался Иннокентий Михайлович. А почему был? Он остался и есть.
«Пир во время чумы» Пушкина писался тяжело, кстати, как и всё, к чему Смоктуновский прикасался. Но как значимо его касание. Иннокентий Михайлович после каждого дубля прибегал из студии в аппаратную и рычанием и заклинанием: «Если нет поэта-пророка, значит нет и жизни. А есть только чума». Такая формула сделала очевидным одно – чуму надо гнать, иначе она унесет вместе с поэтом и весь мир. Смоктуновский всей силой таланта искал этот крик отчаяния: «Прочь, прочь, прочь. Живет поэт-пророк в России». Мы чуть не сошли с ума в поисках звучания пушкинского слова. Эдик Шахназарян, звукорежиссер крупномасштабный, терпел и позволял нам некоторое помешательство. Но даже он подчас уставал и предлагал передохнуть.
Тут возникала чрезплечная сумка Иннокентия Михайловича. С плеча прямо на живот – это незабываемо, как и всё остальное, что пришлось в нём заметить. Например, зимой шапка с опущенными ушами, варежки, светлая дубленка и неизменный шарф – беречь связки. Но вернемся к сумке и заглянем в неё. Домашние тапочки, термос с кофе и тексты. Пока эту сумку он держит на животе, означает полную неготовность и вероятность отмены всего. Если сумка снята и поставлена у ног – что-то внутри сработало. Но до конца ещё ох как долго. Одет до сих пор в то, в чем пришел, ну кроме варежек, в лучшем случае. Радостью наполняешься от первого слова. Монумент заговорил. Неподвижность корпуса, головы, рук, ног заставляет вспомнить святых с русских икон. Всё застывшее, а вот глаза постоянно в движении, потому разговариваем молча – он глазами и я тоже. Лучшего и не придумать, да и зачем. Опущенные веки, однако, щели глазные позволяют услышать, прежде всего, просьбу, даже мольбу не задавать никаких вопросов, тем более, ничего не советовать и не уговаривать. На все вопросы отвечаю за него я.
- Вы что – спите?
- Нет, отдыхает.
- Может Вам нехорошо?
- Напротив.
- А почему Вы одетый сидите?
- Так предпочитает.
- И долго нам ждать?
- Всегда.
- Что значит всегда?
- А что в этом особенного?
- Ну, Вам виднее.
Нам действительно было виднее и понятнее, потому что мы общались, да, именно молча. Навсегда запомню диалоги состояний, а не слов, энергий, а не движений, полной тишины. Даже когда просыпалась первая фраза типа: «Меня что все ждут? Ну-у, я пока не готов. Я сегодня не должен был приходить. Зачем я шел по этому морозу? Кто-нибудь мне может ответить?» И снова всё застывало, кроме глаз. Замечаю, что шевельнулась рука и расстегнулась верхняя пуговица, размотался шарф, развязались завязки на шапке. Стоп. Тишина. Мы приближаемся – только сперва снимем шапку, возьмем и повесим на ручку стула шарф, пуговицы на пальто как-то неловко расстегивать – только сам. «Вы меня балуете. Я этого не заслуживаю. Видите, какой я сегодня не тот. А вы меня терпите и ещё, чего доброго, хвалить начнете».
И мы хвалили, потому что это такая радость его хвалить. Глаза вытаращены от удивления вместе со смущением. Но пока что ещё не подвижен. Одни лишь глаза. Вдруг как-то сами собой тапочки наделись, ботинки снялись со словами: «Ох, я ещё и наследил. Я решил, что Вы меня уже прогнали. Оказывается, пока нет, и я в аппаратной». Мгновение – и он уже у дверей студии с термосом, в тапочках и текстами под мышкой. И уже голос зазвучал, вернее стихи его голосом, таким родным и любимым.
Только успевай командовать: «Тишина. Мотор. Запись. Первый вариант!»
Из «Книги Екклесиаста, или проповедника»:
«Всему своё время, и время всякой вещи под небом:
время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное;
время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить;
время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать;
время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий;
время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать;
время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить;
время любить, и время ненавидеть; время войне, и время миру.»


Рецензии