2. Октябренок Пашка

                ДВЕ БИОГРАФИИ
                Роман. Часть первая 
               
                Глава вторая
                ОКТЯБРЕНОК ПАШКА

ШКОЛА
ЧЕРНИЛЬНИЦЫ

1 сентября 1961 года перед школой 212 я впервые увидел свое поколение своими глазами. Оно мне понравилось с первого взгляда, но только наполовину. Я никогда не видел столько девочек сразу и таких красивых, румяных, с лучистыми глазами, в белоснежных передниках, хрустальных туфельках, с заплетенными белыми бантами, огромными, как гладиолусы, которые они держали в руках. Все они были разные, и все не такие, как в нашем дворе. Это было белое сентябрьское чудо. Противоположный пол обрушился на меня своим прекрасным количественным разнообразием, оглоушив новыми ощущениями. Глаза разбегались по кукольным лицам, вызывая радостное возбуждение в мозгу и далее по списку. Над белыми бантами бледными фантомами маячили долговязые взрослые, подтверждая своим присутствием печальный закон единства противоположностей без борьбы. Но я их не видел, тем более не слышал, потому что из огромных, как двигатель реактивного самолета, громкоговорителей над входом гремел дребезжащий хор «Девчонки, мальчишки, мальчишки, девчонки, мы учимся вместе, друзья, всегда у нас весело в классе, да здравствует дружба, ура!» – гимн совместного обучения, заново родившегося в СССР за три дня до меня (постановление Совета министров СССР от 1 июля 1954 г.)
Белое чудо продолжалось пару часов, пока родители не разобрали нас по домам. И был день второй, и волшебство окончательно развеялось. Сказочные инфанты превратились в толстых, дистрофичных, щекастых, колченогих, бесформенных, мелких, непрестанно жующих существ женского пола черно-коричневой масти в обвислых и сморщенных чулках. Среди них выделялись две-три примерные и прилежные хлопотуньи – будущие командирши звездочек ; членки совета дружины ; освобожденные секретарши комсомольской организации ; инструкторши райкомов комсомола ; учредительницы молодежных коммерческих центров при ЦК и МК ВЛКСМ ; владелицы доходного бизнеса ; собственницы зарубежной недвижимости ; счастливые молодящиеся бабульки. Но никто из них не был принцессой, да и среди нас не было принцев - мы были маленькими противостоящими пешками на невзрачной половой доске. Одежда и праздник - вот что делает женщину принцессой, а мужчину расторопным. Кто это сказал? Да я и сказал, но уже сейчас. А тогда, в горькой обиде на ускользнувшую сказку я расколол мир надвое, ушел в свою половину и тихо прикрыл дверь. Как оказалось, ненадолго.
Школа была новой, или удачно прикидывалась. Она стояла поодаль от других зданий, на открытом пространстве, освещенная солнцем, светлая и огромная. Фронтон в советском псевдосецесионнистском стиле напоминал что-то мебельное, и я заходил в школу с тем же чувством, с каким дома залезал под стол, когда накатывало поиграть или покакать, или и то и другое разом, а идти на горшок не хотелось. На третий или четвертый день я спросил деда про барельефы на триглифах пилястр, там были изображены медальные профили каких-то почти одинаковых дядек. Дед, почетный железнодорожник, знающе ответил:
- В школе расскажут.
- Сталин? - на всякий случай спросил я, вспоминая две медали «За победу над Германией», которые лежали в незапертом ящике комода.
- Нет, - сказал он, - узнаешь. Всему свое время.
Но свое время так никогда и не настало, а задавать вопросы учителям я стеснялся, кроме единственного, санкционированного родителями: «А можно вытти?» Со всеми прочими мы обращались к Яндексу, ну, в смысле, друг к другу, и дворовым знатокам постарше. К взрослым тоже, если надо было выказать лояльность и выпросить выгоду. Но это редко.
В школу меня водил дед. Это был долгий путь. Мы шли мимо пустырей, уцелевших бараков и строящихся пятиэтажек, перешагивали колеи от строительной техники, балансировали на хлюпающих досках, крались на цыпочках вдоль луж, боясь разбудить коварную глину, всегда готовую к сногсшибательной подсечке, шуршали шлаком, и, наконец, выбирались на жалкий пятачок асфальта перед школой. Здесь я сливался с другими такими же как я в серую суконную массу, и мы становились школьниками, учениками. После школы мы дробились из серой массы на составляющие цвета спектра и увеличивали яркость по мере удаления от школы, достигая нездешнего сияния в укромных местах двора, на железнодорожных откосах, в заброшенных садах, на пустырях и стройплощадках. Впрочем, учениками мы теперь были всегда и везде, семь дней в неделю, 24 часа в сутки, в школе, на улице, и даже дома. Сартр, три года спустя, в романе «Слова» писал мне на потом, специально для этого текста, что «сказать о человеке, что он официант, это не одно и то же, что сказать о чернильнице, что она чернильница». 1 сентября мы стали «чернильницами», и теперь всегда должны были полностью исчерпываться одним словом – ученик, школьник, октябренок, пионер, комсомолец, солдат, коммунист, атеист, россиянин, демократ, патриот, православный, профессионал, москвич, провинциал, неформал, гомосексуалист, телезритель, налогоплательщик, избиратель. Всегда одним, хотя, и разным, в зависимости от их видов на нас. Чьих, спрашиваете, видов? Видов сверху.
До зимы в нашем расписании было всего три урока: чтение, письмо и арифметика. Последние два предмета находились в стадии первобытного синкретизма – палочек и значков. С третьей четверти они разойдутся на годы, чтобы потом, пройдя века самостоятельного развития, вновь слиться в экстазе на кафедрах математической лингвистики. Я отвлекся. Нас учили буквам, цифрам, правильно держать ручку, следить за нажимом, вовремя макать перо в чернильницу-непроливайку, не делать кляксы, пользоваться промокашкой и перочисткой, писать ряды косых палочек и кружочков – сексуальных символов совместного обучения. Восемь однородных членов, описывающих здесь труд первоклашек, больше походили на названия игр, перенесенных со двора за школьную парту. Когда учительница, сверстница наших матерей, не по-домашнему подтянутая, в хорошо сидящем платье чуть ниже колена, замечала, что мы исподволь сводим учение к игре, она становилась строгой и привлекательной. За ней хотелось подглядывать.

СТАНЦИЯ
ПЕРЕПОЛОХ

С приходом школьной поры в моей послеполуденной жизни мало что изменилось. Как и прежде, я проводил большую часть свободного времени во дворе. Часть моих однодворников стали моими одношкольниками, одна девочка даже одноклассницей, и теперь я видел их на переменах в рекреации, перед или после уроков в школьном дворе или на подходе к школьным воротам, где сходились муравьиные тропы обязательного образования. Я приходил из школы, быстро делал домашние задания и шел на улицу. Мы по-прежнему лазили по заборам, крышам бесконечного ряда сараев, гоняли мяч или колесо, зимой катались с ледяной горки и играли в хоккей, изредка обменивались марками, хвалились разными интересными предметами, чаще всего деталями чего-то неизвестного, просто бродили и рассказывали всякие истории, в основном из жизни взрослых, уходя при этом довольно далеко от дома. Однажды мы прошли под мостом на другую сторону станции «Лихоборы» и были удивлены, увидев множество людей у проходной НАМИ: оказывается на обратной, прежде невидимой стороне станции тоже есть жизнь.
Второй раз я побывал на другой стороне с дедом, когда он взял меня с собой, идя к своему брату, дежурившему по станции в крепостной псевдоготической башне, описанной в начале предыдущей главы. В большой комнате перед пультом с микрофонами сидели несколько человек в серых кителях с шевронами и прочими нашивками, а в середине комнаты стоял огромный настольный макет нашей станции со всеми путями, пандусами, подъездными проездами, семафорами и светофорами, постройками и даже вагончиками и маневровыми тепловозами. Тут и там по всей станции горели сигнальные огоньки. Это была фантастическая территория маленького мира, который я каждый день видел из окна. Я все узнавал. Пока дед разговаривал, я передвинул несколько вагончиков по рельсам. Ничего не последовало. Тогда я начал двигать их в разных направлениях, пока это не увидел один из диспетчеров. Поднялся легкий переполох. Больше я в помещении дежурного по станции не был никогда.
С первых же уроков я почувствовал могучее воспитательное единство семьи и школы, что-то вроде единства духовной и светской власти в византийской традиции, слегка и тонко отмеченное Георгием Федотовым в его знаменитом эссе «Рождение свободы». Но вернемся к моим баранам. В семье из меня стремились воспитать прилежного ученика, в школе – послушного помощника по дому, что выражалось в неожиданных вопросах нашей учительницы: «Кто из вас помогает старшим? - убирает комнату, моет или вытирает посуду, ходит за хлебом, присматривает за младшими братишками-сестренками». Я был единственный, кто не делал ничего из перечисленного, и при каждом упоминании учительницей веника или посудного полотенца что-то безвозвратно терял в глазах, точнее в ушах одноклассников, которые через одного ходили за хлебом, временно отставляя в угол веник и неохотно снимая фартук. После очередной такой потери я попросил семью научить меня ходить за хлебом. Меня научили.

ПРОДМАГ
ВАВИЛОНСКИЕ БАШНИ, РИМСКИЕ ФОНТАНЫ

Это оказалось просто, как сходить за хлебом, так как в окрестной булочной работал натасканный на детей персонал. Мне нравилось, стоя в очереди, смотреть как на деревянное ложе глухо шлепаются спинами батоны с пупочками, пружинят широкоплечие ржаные кирпичики, бесшумно ложатся темно-коричневые блестящие калорийки и прочие обсыпанные завитушки. В кондитерском отделе за полукруглыми бликующими стеклами высились ярусы в рюшечках - вавилонские башни конфет и помпезные, как римские фонтаны, вазы с мармеладом, пастилой и печеньями; отдельно от всех, на низком блюде расположились ромовые бабы, оплывая сладостью, как кустодиевские. На прилавке стояли весы для развесных продуктов, и если кто-то брал сахар или конфеты, продавщица с престидижитаторской ловкостью сворачивала кулек с пупком-завитушкой на вершине, завешивала продукт и, плотно прижав бумажные лацканы к коническому туловищу, шшшшикала им по прилавку в сторону покупателя.
Позади прилавка, на почетном месте была выложена шпалера шоколада с «Золотым ярлыком», а под рукой у продавщицы, на передовой, лежал новейший бестселлер - две шоколадки, плотно обернутые в фольгу с цветным рисунком «Москвича» и «Волги», совпадающим с рельефом на шоколаде. Это была новая технология изготовления и упаковки шоколада в СССР – с рельефом и без фантика, - и как все новое, шоколад приурочили к дате. Выбор пал на МЗМА-403 и ГАЗ-21 третьей серии, которые планировалось запустить в производство в 1962 году. Сам шоколад был самый заурядный.
Развивая успех, меня послали в более сложный магазин – продмаг в соседнем доме, за селедкой. Но в магазине была только сельдь и я вернулся ни с чем. Взрослые весело смеялись, а я недоумевал. Я знал, что «жопа» и «не бзди!» это тоже самое, что «попа» и «не бойся!». По-видимому, с «селедкой» и «сельдью» обстояло также, хотя за «жопу» меня ругали, а «селедка» вызвала всеобщий смех. Этот случай открыл мне неочевидность русского языка – этого странного словосочетания, которое до того мне приходилось слышать только в сердитом окрике сверху «Тебе русским языком сказано!», из чего я сделал напрашивающийся, но преждевременный вывод, что русский язык – это всегда подтверждение какого-то приказа или запрета.
В нашем поучительном продмаге я познакомился с новым для себя миром – миром советской торговли периода окончания ее расцвета. Здесь не было тихо, сухо и ароматно, как в булочной. Запах был сырой, полы каменные, прозрачные заснеженные саркофаги вполголоса тарахтели, время от времени поругиваясь - «вот, дурак так и так!» - и замолкая. За подмерзшими стеклами на лотках лежали штабели гнутой рыбы, шматы мяса, брикеты масла и сыра, изгибались крепостные стены консервов. В разрывах между саркофагами, за обитыми кровельным железом прилавками возвышались похожие на тряпичные статуи Будды продавщицы в грязно-белом. Они были одинаковые, будто прошли фейс- и боди-контроль, или стали такими, заполнив невидимую матрицу советского заприлавочного пространства.
В конце магазина располагался пахнущий подвалом овощной отдел. На прилавке, который всегда был грязнее пола, стояли большие, похожие на двух целующихся уток весы с гирями-гранатами на спине, рядом с ними - лари со слипшимися сухофруктами, среди которых всегда был инжир - всегда и везде, во всех овощных, в огромных количествах и по цене самых дешевых леденцов. Одно время я предпочитал инжир всем сладостям на свете, хотя он всегда был пересушен до состояния трутовика. Я бы и сегодня не прочь его пожевать, но не готов платить за его искусственное утяжеление и товарный вид. За прилавком упиралась в стену грязная наклонная полка, размером с детскую песочницу, разделенная на загоны, в которых сбились в стаю крысохвостая свекла, бородавчатая картошка, уродливая морщинистая морковь и мумифицированный, но не модифицированный лук. Под полкой слюнявились черные бочки с квашеной капустой и солеными огурцами, пока еще не вытесненные отрядами трехлитровых банок. Через год в стенке прилавка появилась квадратная дыра, из которой картошка вылетала прямо в подставленную авоську и я, случалось, помогал бабушкам удерживать ее, ловя брыкающиеся клубни. Бабушки благодарили меня на весь магазин, и тогда мне это приносило удовлетворения гораздо большее, чем теперь, когда я покупаю желтый пакет и таким образом помогаю детям. Я вот думаю, почему так? Может, надпись на пакете про мою помощь слишком мелкая? А может, надо покупать два пакета за раз? Что? Ах, да, про овощи.
На краю прилавка высилась алюминиевая стойка с тремя огромными стеклянными кульками с краниками. В кульках мутнели соки. Их набор был один и тот же лет двадцать: томатный, яблочный и вишневый. В середине 1960-х стакан сока в овощном отделе продмага стоил 10, 12 и 28 копеек соответственно, соответственно для рабоче-крестьян, интеллигенции и советских деклассированных элементов, которые денег не считали. Рядом со стойкой лежал поддон с перевернутыми гранеными стаканами с ободком, стеклянная банка с серой отсыревшей солью и прыскалка под колпаком для ополаскивания стаканов. Вся эта антисанитарная инсталляция неудержимо влекла нас, стоило нам зайти в магазин. Нашим любимым соком был томатный с солью, как у всей местной пьяни. А еще там продавалась шипучка, 3 или 4 копейки за пакетик, сейчас не вспомнить. Мы никогда не разводили ее в воде, а употребляли как порошок, который сыпали из надорванного в углу пакетика прямо в рот. А если нам удавалось найти пустую бутылку товарного вида, мы сдавали ее в винном отделе за 12 копеек, бежали в бакалею и покупали две зеленоватые пачки кукурузных хлопьев с сахаром и устраивали пир. Продавщица принимала у нас бутылку только при условии, что мы купим хлопья, шипучку или что-то еще и провожала строгим взглядом до самого прилавка, пока мы шли в другой отдел. Почему? Наверно, детям не полагались деньги добытые таким способом. А может, мне изменяет память, и это было когда мы переехали, уже в другом продмаге, в доме 16 по Ботанической улице? Кто их разберет в памяти, эти продмаги, они ведь были как монозиготные близнецы.

СВЕТЛОГОРСК
ЭХО РАУШЕНА

В ту зиму моя жизнь натужно забуксовала из-за нескончаемых ангин. Я все время слышал про какие-то гланды и аденоиды - чужие, поселившиеся в моей носоглотке. Во время очередного повышения градуса моей жизни терпению взрослых пришел конец и они решили положить его моим бесконечным ангинам. После условного выздоровления меня отвезли в детскую больницу где-то в Люблино. Я сразу ощутил разницу между родным и казенным домами, но вселенского ужаса от новой обстановки не испытал. Самым страшным для меня была предстоящая операция. Я боялся вторжения хирургических инструментов в свои телесные пределы и связанной с этим физической болью. В отличие от моих крепких однопалатников, я уже тогда был слишком поэт, чтобы обладать физическим мужеством, как выразил себя один герой Сартра. Кто именно? Вы хотите меня проверить? Его звали Жорж де Валера, ударение на последнем слоге. Проверьте. Страхи мои были не напрасны: операция прошла ужасно: я был привязан к креслу, ничего не чувствовал, а!-а!-акал и всхлипывал. На второй день после операции я рисовал, на третий меня перевели в палату для выздоравливающих, остальные дни до выписки я дрался подушками с однопалатниками.
Для закрепления положительного результата от проведенной операции на весенние каникулы меня отправили в детский санаторий в Прибалтику - подышать морем и соснами под присмотром персонала. Мы жили в витиеватом трехэтажном особняке, окруженном небольшим парком, который неизвестно кто поддерживал в идеальном порядке. В комнатах было по три-четыре койки и высокие, под потолок, окна. Каждый день нас водили к берегу пасмурного моря, иногда позволяя собирать мелкие зубчики древней смолы среди экологически чистого мусора у кромки воды. Древняя смола называлась янтарь и считалась красивой вещью, но я ею не проникся. Обратно в санаторий нас водили разными улицами, показывая город. Это был чужой город. Здесь не было заборов, бараков, палаток «Штучные товары», пустырей, засыпанных шлаком и заросших крапивой, не попадались пьяные, здесь даже эхо, отраженное от стен, откликалось на чужом языке. По рождению это был город Раушен, и должны были пройти годы, чтобы он стал Светлогорском не помнящим родства. Может уже стал? Не знаю, с тех пор я там не был.
В Светлогорске я впервые услышал про Янтарную комнату. Мы стали одержимы загадками о ней, но светлогорские взрослые, отвечающие на наши вопросы, говорили о ней как о чем-то не существующем или не существенном. Однажды нас повели в гости к какому-то дядьке, который жил где-то на вышу в маленьком домике с огромным цветником, разбитым не террасе. Он рассказал нам о подземных ходах под Калининградом, который называл Кенигсбергом, и таинственные истории о каких-то следах, слежках, расследованиях и догадках. Все это было захватывающе интересно, будоражило воображение, но отдавало чем-то придуманным, продолжением «Бронзовой птицы». Я очень подозреваю, что в тот раз нас водили к местному детскому писателю, какому-нибудь прибалтийскому Анатолию Рыбакову. А может это был Леонид Платов, приехавший в Светлогорск для работы над своим будущим бестселлером о Летучем голландце? А? Вы правы. Вот и тогда тоже у меня играло воображение.
После Прибалтики меня стали отпускать в школу одного. Весна умывалась и жмурилась от солнца как кот. Я шагал весело и гордо, стараясь вписаться в окружающий прообраз романтических картин шестидесятников. Утро дня совпадало с утром их десятилетия и моей жизни, из всех потерь ожидалось лишь выпадение молочных зубов, и то с запозданием. По пути появились и неспешно обживались две новые пятиэтажки, асфальт занимал все новые ложа между бортиками тротуаров, дворовые проезды обзавелись хилыми саженцами по краю, а просторный газон возле школы вспучился из-под снега будущей клумбой.

ЦЕНТР МИРА
ИСКУШЕНИЕ РАЗ И ДВА

В школе тоже была весна. Я выбрал девочку, которую полюбил, но не говорил ей об этом. Девочка была позитивная. Мы общались бумажными эсэмэсками целый месяц и в, конце концов, я написал, что люблю ее. Именно эту эсэмэску перехватила училка. Она строго посмотрела на меня и спросила: «Прочитать вслух?» Вот сука! Наверно, завидовала, что я люблю не ее. Класс закричал: «Прочитать, прочитать!» И громче всех кричала моя любимая. Вот дура! Я унизительно попросил: «Не надо, пожалуйста». И она не прочитала. Ситуация сделала оверкиль, и теперь действовала на меня возбуждающе. Теперь я любил другую, и у нас с ней была своя тайна.
Вы спрашиваете, что я люблю больше всего на свете? Больше всего на свете я люблю себя. А Гитлера я ненавижу, потому что его все ненавидят. Так принято. А где-то в середине между мною и Гитлером стоит моя первая учительница. Я любил ее и ненавидел одновременно. Любил, потому что после того случая мне хотелось залезть к ней рукой под юбку, а ненавидел потому что она разговаривала со мной строго и всегда придиралась к моим сексуальным символам - палочкам и кружочкам, которые я писал в тетрадке в косую линейку. Много спустя, я прочитал, что угол косой линейки – это максимум, на который может подняться мужской член. Мои палочки всегда отклонялись кверху, и это нравилось моей учительнице. Она любила подойти к моей парте, закрыть тетрадку и долго смотреть на обложку, гладя ее пальцами. У всех детей тетрадки были за одну копейку, с обложкой грязно-синего или зелено-грязного цвета, а у меня были тетрадки за две копейки с обложкой эротично-телесного цвета, как у девушек Плейбоя, и, возможно, у нее. В такие моменты я косился на ее юбку, замирал со сложенными на парте руками и глубоко дышал, чтобы не поддаться искушению.
Впервые под юбкой у девочки я побывал той же весной, почти летом, в жаркие сарафанные дни. Было это так. Я зашел к однокласснице-однодворнице узнать домашнее задание, что случалось время от времени. Ее звали Евдокия, во дворе и в классе ее звали Ева. Она была неприметной девочкой второго плана с некрасивым лицом. Мы стояли у стола, где она просторно разложила учебники и по-девчачьи основательно рассказывала и показывала, что было задано. Неожиданно, как будто из-за дерева, возник ее старший брат, по кличке Змей, в свои пятнадцать лет отъявленная шпана и пьянь, исключенный из школы по совокупности за все, что можно, разнорабочий рефрижераторного состава, свой среди блатных, непременный участник всех жестоких окрестных драк. Он подошел к столу, положил прямо на учебники бесформенную авоську с огромными, налитыми как плоть, бардовыми яблоками и сказал мне: «Дай руку». Я - ни жив, ни мертв - протянул ему ладонь, на всякий случай заискивающе улыбаясь. Он взял меня за запястье, задрал сестре сарафан и сунул мою ладонь в ее промежность. Там было тепло, мягко и гладко. Ева опомнилась почти сразу, и с криком «Дурак!» в адрес брата отскочила в сторону. Змей гоготнул и исчез также неожиданно, как и появился. Я стоял ошеломленный нежданным знакомством с самым упоительным местом материального мира, а она смотрела на меня и улыбалась. В ее улыбке было что-то хищное, стервиное. Через минуту я ушел. Кажется, я пятился задом.
Благодаря Еве я понял, какая девочка мне не нужна. В этот же день я поделился своими впечатлениями во дворе. Оказалось, что они, так или иначе, имелись у всех. Девочек щупали все. Многих. Но опыт был у всех разный. Чаще всего он был устаревшим и связан с игрой в дочки-матери, но у некоторых имелся и актуальный, то есть в процессе уличного заигрывания. По сравнению с дачей это был шаг вперед: к волнующим зрительным ощущениям прибавились дразнящие тактильные, что делало восприятие сверстниц объемным и многосторонним. Как оказалось, опыт был локальный, дворовый, когда все, так или иначе, знают про всех все и расширение опыта идет по пути наименьшего сопротивления и, в конце концов, каждый играет с каждой, вкруговую, как в чемпионате ФИФА. Через пять лет, когда мы дважды переехали, мне пришлось играть на новенького, то есть навылет, по олимпийской схеме. Но я забегаю вперед. Надо отбежать назад.

ДОРОГА К ДОМУ
КАРБИД

Когда стало совсем сухо, и ветерок был так мил и ласков, что мой друг Олеша готов был повязать ему голубую ленточку, мы перестали торопиться домой. Девочки прыгали со скакалками и играли в классы, мальчишки колотились мешками со сменкой или чем-то швырялись. Иногда мы шли часть пути хором, отклоняясь от своего привычного ритма возвращения домой. В одну из таких ретардаций мы проходили мимо стройки и кто-то закричал: «Ребя! Карбид!» Я не знал, что это такое. Минуты две. Потом мы набили полные карманы и разбрелись по своим дворам. На подходе, так, чтобы меня не было видно из окон нашего дома, я спрятал добытое в надежном месте. После обеда я вышел во двор и мы устроили факельное нашествие на все близлежащие лужи. Особенно хороши были факелы из перевернутой банки с дыркой в крышке, пламя в этом случае вырывалось с шипением и было кинжальным, как из горелки сварщика. В другой раз, мы забрели так далеко, что там ходили трамваи. Когда я пришел домой, меня встречала бабушка с бровями домиком, а дед, тем временем, нарезал квадраты по Михалковским переулкам.
В тот год или два карбид был для нас самым вожделенным уличным приобретением. В нем, как в философском камне, была скрыта магическая сила, порождающая новую субстанцию – невидимый дух огня. Но чтобы дух материализовался в огонь, был нужен еще один волшебный предмет – спички, иметь которые нам было строжайше запрещено. Эра деревянного домостроения и керогазов закончилась, но оставила обширное сгораемое наследие. В те годы в Лихоборах и Михалково случилось несколько сильных пожаров, последний из которых, на Михалковской улице, был поистине голливудским. Взрослые пересказывали его друг другу в подробностях, и мне особенно запомнилось подслушанное описание, как до приезда пожарников женщина в одной ночной рубашке и с распущенными волосами несколько раз бросалась в горящий дом спасать свое имущество. Когда она выбежала в последний раз, на ней пылали волосы и ночная рубашка. Проходя с родителями мимо огромного пепелища, я пытался представить это сюрреалистическое зрелище, но не мог. По-видимому, мое воображение отказывалось работать над картиной уже созданной чужим воображением.
И все же, спички у нас были, у всех и всегда, или мы знали где они спрятаны, часто вместе с карбидом. Превращение шипящего в луже кусочка в огонь было магическим, но не повергало в божественный трепет из-за своей утилитарности. Другое дело, кусочки свинца – «свинечик», тяжеленький, мягкий, из которого ничего не делают, а только прячут, держат в руках и показывают друзьям. Это был атрибут неосознанного культа, золото лихоборских инков. Для практического использования свинечик был абсолютно бесполезен, и тем божественен, как настоящее искусство. Когда двумя годами позже мы научились плавить свинец в консервных банках на костре и отливать битки для игры в ре-ше-ше и догонялочку, дух божества покинул свинечик и ушел по дороге времени, чтобы осесть в других материях, с которыми мне предстояло познакомиться.

ЛИХОБОРЫ И ПОЛСТРАНЫ
СТОЛЫ

Перед майскими праздниками с первым классом было покончено. В последний день наша училка, моя тайная любовь, раздала табели. В моем стояли одни пятерки – круглые, как пояснила она, а потому и я, придавший им такую форму, тоже был круглый пятерочник, то есть отличник. Позднее я узнал, что дурак и сирота тоже имеют форму круга – отличительного знака социальной ущербности в родном языке. Дома мой табель вызвал воодушевление и, кажется, мне что-то за это купили. А через несколько дней в школьном зале для актов состоялся торжественный утренник, на котором ученикам вручали подарки. Это был акт признания нашего первого усердия. Мне досталась книжка «Кряква» с казенным поздравлением директора школы и круглой печатью на титуле. Книжка оказалась очень познавательной для мальчика: про девочку, которая помогала взрослым на утиной ферме. Итак, первую партию в игре со школой я выиграл. Дальше она начала отыгрываться. Почти сразу.
Моим первым шагом к проигрышу было то, что я почти по-взрослому задвинул список внеклассного чтения, который возглавляла Зоя Воскресенская с чем-то там про Ленина. Тридцать лет спустя Воскресенская-Рыбкина, - как оказалось, агент внешней разведки с двадцатипятилетним стажем, - опубликовала свои воспоминания о разведке. Их я тоже задвинул: тот, кто сочинял сказки про дедушку Ленина, не напишет правдиво о нашей разведке, особенно о ее методах. Соврет или умолчит.
На 1-е мая весь наш семейный клан, осевший по обе стороны станции Лихоборы, традиционно собрался у нас за праздничным столом, похожим на форзац «Кулинарии» издания 1955 г. Шел первый пореформенный год - предпоследний год стильных советских застолий, и точка невозврата к тогдашней осетрине, колбасе, конфетам и дешевой водке еще не была пройдена. Душа пела и требовала того же от голосовых связок. Семейный репертуар у нас был богатый, но одна песня, студенческая, звучала всегда: «Коперник целый век трудился, чтоб доказать Земли вращенье…», все-таки, трое моих взрослых были с послевоенным высшим. Пели по ролям, и партия непьющего студента всегда доставалась деду. После куплета с громовым «Дурак! Он лучше бы напился!» и игривого «по рюмочке, по маленькой» дед извиняющимся голосом вскрикивал:
- Братцы, я не пью! - в ответ семейный хор давил его массой:
- Врешь, пьешь! – он божился:
- Ей богу нет! – тогда звучало нигилистическое:
- А бога нет!
и нестройное многоголосие сливалось в дружном и развеселом:
- Так наливай студент студентке!
Играя на полу или перелистывая книжки в соседней комнате, я видел эти праздничные застолья через освещенный дверной проем, или слышал их из распахнутых во двор окон, встречая долгие сумерки в опускающейся майской прохладе. На улице в такие часы было ясно и пустынно, только постовые и хулиганы, совсем не так, как 4-го и 23-го, когда половина страны сидело в кабаках, коньячку приняв полкило, а вторая – валилась с ног в подворотнях. И над теми и другими плыли безразличные облака, белые-белые, как сказки про дедушку Ленина из книжки для внеклассного чтения.

МОЖД
ТАНГЕНЦИАЛЬНОЕ ПЕРЕМЕЩЕНИЕ

А мебель в нашем доме была черная и огромная, как иконостас. Я не замечал ее колоссальности до тех пор, пока ее не разъяли на части. Большой письменный стол, плакированный слоем фотографий и толстого стекла, превратился в плиту с зеленым сукном и две обезглавленные тумбы; комод со склепоподобной завитушкой, дюжиной ящичков и полдюжиной дверец, предмет тайных насмешек послевоенной семейной молодежи, был расчленен по пояс, унижен, но почти не уменьшился в высоту; шкаф с топорным барельефом то ли стоял, то ли висел вскрытой набальзамированной тушей. Мебель, в одночасье испустившая дух, предназначалась нашим лихоборским родственникам - остающимся от переезжающих. Это был большой театральный разъезд. Возможно, гремела музыка, вспыхивали фейерверки, кареты отъезжали в будущее и старый реквизит - одеревеневшее время - был уже не нужен.
Переезд на новую квартиру - Ботаническая улица, дом 16а, 2-й подъезд, третий этаж - был тангенциальный, то есть мало что менявший в моей жизни. Я поясню. Новый дом состоял в точно таких же отношениях с Московской окружной железной дорогой, что и старый, даже расстояние от крайнего рельса станции до цоколя дома было одинаковым. Логичней всего нам было бы переехать по железной дороге, к тому же, это было бы концептуально. Представляете, состав из двух вагонов, - пульман и товарный – на первом висит большая эмалевая табличка «Лихоборы – Владыкино», на втором мелом написано «ст назн Влад верн порожн Лих припис МОЖД». Причем, локомотив этим вагонам был бы не нужен, потому что по законам физики при тангенциальном перемещении в поле работа не совершается, а в 1962 году между этими станциями были лишь поля и перелески.
По происхождению наш новый дом был прямой противоположностью старого - типовая кирпичная пятиэтажка несносимой серии, со своей котельной, серая и унылая как ватник. Больше сказать о нем нечего, любая метафора стала бы для него незаслуженным комплиментом. Квартира была под стать дому: большая проходная комната, два отдельных «пенала», невзрачные обои, низкие потолки и узкие подоконники - убогий архитектурный стандарт 1960-х для трудящихся масс. Кардинально изменилась и предметная обстановка. Всю квартиру оккупировала темно-коричневая полированная мебель, именуемая «жилой комнатой». В большую комнату она целиком не уместилась, поэтому была расставлена во всех трех, придав всей обстановке – измельчавшей и выцветшей - единство стиля. Столы прижались к стенам, стулья забились в углы, шкафы ссутулились. Не было больше огромной кровати с никелированными прутьями и набалдашниками, матерчатых абажуров и настольной лампы, ведущей родословную от местечковых канделябров. Вместо них прилипла к потолку недоразвитая люстра из гнутых латунных трубочек, которой нечего было сказать, кроме трех кружочков света на потолке, а лучшие места заняли два шатких газетных столика на ножках-указках, которые преувеличенно называли себя журнальными, хотя от пачки журналов они подвихивали ноги.
Из комнаты, которую я делил с родителями, открывался роскошный вид на глиняный пустырь, осененный высоковольтной линией с провисшими между мачтами проводами. На заднем плане изящно чернело высокое чугунное ограждение Ботанического сада, за ним - утопающий в гигантской сирени Главный корпус, левее – умирающее Владыкинское кладбище и какой-то виварий – гестапо для подопытных собак, откуда время от времени доносился безнадежный вой и предсмертные вопли обреченных «Я ничего не знаю!» Вправо поодаль проглядывали башни Главного входа в похожий на райские кущи Ботанический сад. На 3 года этот панорамный вид стал моим 3D-постером – по одному D на каждый год.
Окна других комнат и балкон выходили на противоположную сторону. Оттуда открывался вид с перспективой на новообращенную в 1960-м Москву – большую деревню с околицей под названием МКАД. Наш дом стоял на краю косогора, сбегавшего к станции, за которой по-деревенски бестолково толклись склады, сараи, пакгаузы, площадки со штабелями и кучами невесть чего вперемешку с зарослями лопухов и ивняка. По-соседству, в обнимку со строительными хламовниками, неопрятно развалилась автобаза. За ней топорщились заросшие низинки-подмышки речки Лихоборки, в мусоре и дымке серело село Отрадное, а дальше, уже оплодотворенная планами массовой застройки, дремала приблудная Москва. С нашей стороны вдоль подножия косогора шла щербатая дорога с остатками мощения, за которой, на ровной площадке почти у самых путей, смотрели друг на друга две рамки футбольных ворот. От подъезда до косогора было всего несколько шагов, двора с этой стороны дома не было, с другой стороны вместо двора была пустынная глинистая площадка, сейчас там южный вестибюль метро «Владыкино» и гектары асфальта вокруг, а тогда несколько секций штакетника отгораживали нашу площадку от бугристого пустыря с кратерами-лужами, по берегам которых какие-то дядьки с трехлитровыми банками на веревочках-уздечках дни напролет ловили сачками микроскопических циклопов для принесения в жертву своим чудовищным гуппи с вечно торчащими из прозрачных животов похожими на запятые загнутыми какашками. Я нигде не пропустил запятые? Тогда отобъем абзац и устремимся дальше.

ПУСТЫРЬ (PREVIEW)
ПИРО-1

Годом позже, когда я узнал про целлулоид и как его распознать, мы приходили сюда с новыми друзьями и приносили зубы/части тела/глазные белки от расчески/кукол/пинг-понга. Завернутые в фольгу от шоколадной плитки и подожженные с обнаженного угла, они густо дымили, шипя от огненной страсти, присущей целлулоиду. Мы перебрасывали дымовушки с места на место и над лужами выгибались тающие клубящиеся мосты, а когда нас было много и целлулоида хватало на всех, - то многоярусные развязки. Если стеснить целлулоид в цилиндре в виде туго скрученной фотопленки, хорошенько спеленутой в фольге со спичечной дырочкой в кончике, то дым превращался в упругую струю имени Циолковского, а дымовушки – в ракетницу. Для ракетницы требовалась горючая фотопленка старого образца. Мы отыскивали ее в своих коробках с диафильмами, пробуя каждую пленку спичкой.
- Почему у тебя все пленки с отрезанными уголками?
– А это чтобы легче в диапроектор заправлять.
Потом мы просили родителей купить диафильмы из горящего топ-листа.
- У тебя же такой был!
- Он на даче остался, - или - Я хочу подарить такой же на день рождения Вовке из нашего класса, ты его не знаешь. А свой мне жалко отдавать.
Когда целлулоид был полностью исчерпан в окружающей материальной среде, мы перешли на свинченные концами в одну гайку болты. В сдавленном гаечном пространстве помещалась сера, содранная со спичечных головок. Мы бросали эти болтовые пары в большой камень на пустыре и наслаждались оглушительными, похожими на выстрел хлопками. В конце концов, родители прознали про наши пиротехнические развлечения и пустырь (ро-ро-ро-ро-ра-ырь) от весны до осени был объявлен сезонной зоной нон-грата.
Теперь, очерчивая границы нашей свободы, родители говорили: «Гулять только на асфальте вокруг дома или на площадке, чтобы было видно из окна». Делать в поле родительского зрения и вокруг дома было абсолютно нечего и первую осень я вместе с новыми приятелями по двору просто убивал время всеми доступными способами: от бестолковой беготни в салочки до бесцельного швыряния глины в большую лужу на краю пустыря. Самой развивающей игрой для нас было лазание по нижним ярусам высоковольтной мачты. Мы ползали по укосинам как лемуры, седлали поперечины, подтягивались на крестовинах, обнимали стойки и забирались до начала третьего яруса, где нас встречал веселый Роджер с надписью «Не влезай! Убьет!» Выше были его киловольтные владения, охраняемые коварными, как у Хичкока, птицами. Мы туда разумно не вторгались.

ДОМ
ТЕМНАЯ СТОРОНА

Но главное отличие нового дома было в другом. Здесь тоже жили железнодорожники, но как-то замкнуто и безрадостно. Их редко можно было увидеть на улице, они не собирались в шумные компании, не спорили между собой и не слонялись без дела, весело приставая к малышне с дурацкими вопросами. Они были молчаливы, их пьяное возвращение домой было одиноким и угрюмым. Когда они заходили в подъезд, отягощенный безысходностью дом делал несколько незаметных шагов к косогору и с отчаянием смотрел под проходящий поезд. Большинство из узников нашего дома работали посменно и если я заходил за кем-нибудь позвать погулять и родители оказывались дома, то отец всегда был в мятых линялых трусах до колен – боксерах по-теперешнему, - а мать в байковом халате. По их команде на меня выползала гнетущая тишина. И чаще всего в этой тишине я слышал печальное:
- Я нивыыду.
В конце концов, тягостная преемственность поколений, которую я ощутил на новенького, и неразвитость в части нарушений родительских запретов оттолкнула меня от однодворников, а пока что, оставаясь в одиночестве, я слонялся вокруг дома, подходил к краю косогора и смотрел как на станции толкались вагоны, перекликались пауэркордами тепловозы, грохотали басовым болеро перегруженные составы. Дежурный по станции с ди-джейской крикливостью объявлял новый номер:
- Со вто-ро-о пу-у два-а ва-го-о на-а тре-э-э ти-и-ий… - А потом наступала странная тишина. Аплодисментов не было.

ШКОЛА
ТУТАНХАМОН И НАЛЕТЧИКИ

Новая школа тоже была другой. Сейчас ее здание цвета марганцовки, а тогда было серое с зеленоватым оттенком, как Парламент в Лондоне до того как его помыли в начале 90-х. Вход в школу был украшен неестественно белоснежной слононогой колоннадой, которая поддерживала бестолковый балкон со встроенными в парапет уличными часами. Как ни странно, часы ходили. Перескок на одно деление огромной, похожей на изуверское копье, минутной стрелки вызывал у меня первобытный страх, и я на мгновение застывал на ступенях, прежде чем войти в пространство, которое беспощадно плющило все, что находилось в тот момент в моем черепе. И то, что я давно живу отдельной от минутных стрелок жизнью, на самом деле, не более, чем тот школьный страх, родившийся под часами.
Моя вторая учительница была древняя, как Тутанхамон. Она ходила всклокоченная, с мелом в руке между рядов и листала наши тетрадки. У нее были потрескавшиеся старческие пальцы с вечно сочащейся лимфой, частично впитанной мелом. То и другое пятнами и пудрой оставалось на моих плейбойских тетрадках. С этой учительницы начался старческий педагогический садизм моего ученья. Потом их было много, по разным предметам, в разных школах, они вспоминаются как зондеркоманда имен-отчеств, окрики, хлесткие удары указкой по столу, большевичкаская собранность и прочая демонстрация демонов праведности перед посольством инфантильности. Они были клетчатые, плюшевые, с фигурами как сложенный циркуль или подставка для яйца на ножках. И все они были старыми. Боже, какими старыми они были, и как верили в себя.
Второй напастью после второй учительницы были пионеры-налетчики. Во время большой перемены они совершали рейды на этаж младших классов, срывали с наших лацканов октябрятские звездочки, угрожающе совали под нос кулак и звонким пионерским голосом предупреждали: «Проболтаешься – во!» И обязательно переспрашивали: «Понял?» Если кто-то проявлял недовольство, их били под ребра, чтобы не оставалось синяков. Попытки спрятаться в классе или снимать звездочку выходя на перемену не приносили стойкого результата, так как через какое-то время бдительность падала и неизбежно наступала твоя очередь. Зачем им были нужны наши звездочки, мы тогда еще не знали, зато знали, что пластмассовые, с круглой фотографией ангелоподобного Володи Ульянова ценились пионерами выше, и очень скоро такие звездочки остались только у девчонок, которых пионеры обходили. Когда случалась очередная потеря, мы оправдывались перед родителями, говоря, что заколка на пластмассе легко разгибается или отламывается и звездочка теряется. Наши родители, как и учителя, были напрочь лишены воображения и думали, что мы теряем звездочки, потому что валяем дурака на переменах. Они были убеждены, что в советской школе лишиться октябрятской звездочки можно только по собственной вине. Вот идиоты.
Отдушиной от школьных напастей были уроки пения, физкультуры и английского. Пение и английский вели две высокомерные фифы не старше тридцати лет, а физкультуру - брутальный самец в возрасте. В этом трио было что-то двусмысленное - отличный материал для Бертолуччи, или просто человека с воображением. Но сейчас я о другом: как школа показала нам английский язык. Занятия по нему были факультативные, то есть по желанию родителей. У моих оно было. Уроки проходили весело и бестолково. Сначала учительница спрашивала класс: «Who is on duty today?» Мы хором повторяли: «***зон дьюты тудэй?» и беззвучно хихикали, содрогаясь и толкая соседа в бок. Дежурный вставал и сосредоточившись отвечал: «Ай эм». Второй вопрос учительница адресовала дежурному: «Who is absent?» Класс дружно повторял вопрос, ернически артикулируя дифтонг: «***й-зэб-сэнт?». После этого мы писали буквы английского алфавита, слова с транскрипцией, которая сама требовала транскрипции, и учили фразы вроде: «Пит хэз э пэн» или «Ай лив ин Москау». Так прошло около года. Апофеозом изучения английского языка стал спектакль «Теремок», где мы изображали зверушек, говорящих по-английски. Я тоже был говорящей зверушкой, не помню какой именно.

ДОМ
СВЕТЛАЯ СТОРОНА

Первая зима на новом месте слепила всех ребят из нашего дома как снежный ком. Целыми вечерами мы гоняли шайбу по обледенелой мостовой позади дома. Для ворот использовали ящичную тару от стеклотары, которой в изобилии испражнялся зад вино-водочной секции продмага в соседней пятиэтажке. Гол засчитывался только верхний, когда шайба попадала внутрь ящика, поэтому в одиночестве мы часами расстреливали ящики, поставив к глухой стенке дома возле котельной. Ящики умирали по-разному. Героями среди них были ящики из-под шампанского, с ячейками на шесть бутылок, обитые стальной лентой для крепости. Коренастые, как статуи Ленина, и стойкие, как пленные партизаны, они были самыми долгоиграющими тренажерами для отработки точных бросков – настоящие лонгплеи среди ящичных сорокапяток. Но и они рано или поздно умирали от нашего настырного расстрела.
Когда нас выходило на улицу достаточно много, чтобы разделиться на две большие команды, мы переставляли ящики в прямоугольники света от окон, и толклись, изображая хоккей. Это было захватывающе и неутомительно. Когда через несколько лет среди наших уроков вновь появился английский язык, фраза «Май нэйм из Питэр. Ай плэй хокки ин зе ярд» для некоторых из нас стала высшим достижением в его изучении. Некоторые пронесли ее через годы учебы в вузе и благодаря ей получили «удовлетворительно» на госэкзаменах. Перед победной мощью денотата капитулировали самые стойкие адепты инородной речи, засевшие на кафедрах иностранных языков. Вот что такое Великий советский хоккей, юным ополчением которого мы были – вызывающая умиление взрослых задорная октябрятская ребятня с клюшками на раскатанном до льда асфальте перед пятиэтажками Владыкино, Черемушек и прочих Филейных частей Москвы шестидесятых. Что какая связь? А вы не понимаете? Имманентная связь русского канадского хоккея и английского языка, содержащаяся в простой учебной фразе «Ай плэй хокки ин зе ярд».
По воскресеньям мама выводила меня на лыжную прогулку в Ботанический сад. Она считала, что жить по соседству с ним и не использовать его заснеженных красот – неоправданное пренебрежение его соседским расположением. После завтрака мы вставали на лыжню у дома и, еще полные сил, устремлялись к кладбищу, за которым скрывался пролом в бетонном заборе. Этим проломом, шириной в несколько пролетов, пользовались все физически культурные семьи из близлежащих домов. Брезентовые папы и вязаные мамы тянулись в заснеженные кущи, чтобы получить в свое тело и душу заряд бодрости и положительных эмоций. Некоторые из них были укомплектованы разноперыми детьми. Я тоже входил в комплект, хотя в мои намерения это не входило, и я обреченно елозил позади мамы по дорожкам сада и замерзшему времени, считая ворон и рассеивая внимание на непрофильные предметы, вроде забытой лесенки, свалки алюминиевых конструкций или накрытых брезентом бочек. Мои валенки вяло вихлялись в резиновых ошейниках и норовили стать поперек неуправляемых лыж - плоских крашеных дощечек с кока-колаобразной надписью «Динамо». На пустыре мы проезжали заснеженный глиняный бугор, оставшийся от прежних строительных времен, на котором катались дети железнодорожников из нашего дома и просто дети. У всех были продвинутые крепления с резиновыми бинтами или медицинскими трубками вокруг пятки, превращающие ошейник для ноги в уздечку для ноги. У меня таких креплений не было, потому что я был из интеллигентской семьи, лишенной доступа к заводским, больничным и иным складам, где можно разжиться всякой всячиной полезной для дома и досуга. К тому же, бугор был в самом конце пустыря, возле гаражей, а это место не нравилось маме и бабушке. Я брел мимо зимней радости своих сверстников и оживал только у подъезда, когда освобождался от лыжных оков. Так было в первую зиму.
На следующий год мне купили фабричные крепления с резинками и стали отпускать на лыжах одного, думая, что с ними мне далеко не уйти. Как всегда, взрослые думали правильно, но не избежали системного просчета. В первые же снежные выходные я освоил глиняный бугор. Двое незнакомых ребят – Леха и Антон – показали как надо съезжать с этих игрушечных Альп. В последующие прогулки я, вместе с другими ребятами, катался с горки, мотал круги по пустырю наперегонки, и делал осторожные вылазки в сад по знакомым лыжням. А потом, когда наши лыжи превращались в наши ball and chain, мы снимали их и прыгали с гаражей в сугробы, кто-то даже делал сальто. Пушистая масса бережно принимала нас в свою постель, мы вставали румяными, с промокшими ногами, ели снег и радовались жизни.

ОКОЛИЦЫ ДОМА
БЕСЦЕННЫЙ ЖИЗНЕННЫЙ ОПЫТ

Однажды, возвращаясь из лыжной вылазки в сад, наверно это было весной или в оттепель, мы вышли к незнакомому пролому в заборе. За ним в низинке угадывался замерзший, занесенный снегом ручей и станция. Поодаль виднелся наш дом, к которому шла станционная шоссейка. Мы спустились по целине и стали переходить ручей в нескольких шагах друг от друга. Ровно в середине ручья я почувствовал мягкое оседание снега, хватку ледяной воды за ноги и плавное погружение. Через секунду я стоял на дне ручья в лыжах, по пояс в воде. Первая мысль была о том, как мне влетит дома, если родители узнают что я провалился, и что впредь меня одного на лыжах не отпустят. Из ручья я выбрался легко, до сих пор не могу понять, как это удалось, вероятно спуск в воду с противоположного берега был пологий. Я так испугался наказания, что на берегу снял свои шаровары с начесом, рейтузы, отжал их, опять надел, а потом валялся в снегу, чтобы одежда была как после долгого катания на попе или лазания по сугробам. Лучше всего обстояло дело с валенками: они практически не намокли, наверно благодаря пропитке, что меня и спасло в итоге. Когда шаровары сплошь покрылись ледяными бубенчиками, я подхватил лыжи и побежал домой. У двери сделал утомленно-радостное, немного виноватое лицо и, как ни в чем ни бывало, позвонил. Дверь открыла бабушка. Она строго осмотрела меня и велела раздеться в коридоре, потом подняла с пола мои толстые шаровары с начесом, тут же растянувшиеся почти вдвое, перебрала потемневшие рейтузы, носки и сказала, будто самой себе:
- Все мокрое насквозь, хоть отжимай. Как будто в воду опустили…, - в ее глазах заметалась догадка, брови сделались домиком, голос покрылся жестью.
- Где ты был?
- Мы по сугробам лазили с ребятами, а потом в царь горы играли. Я от снега намок, тает. Честное слово.
- На какой горке?
- Напротив станции, под кладбищем.
На допрос вышел отец, взял валенки, подержал на весу:
- Сухие, мам. Подержите, - он обращался к родителям на «вы», как и оба моих дяди, - Если в воду опустить, они набрякнут, как губка.
Он судил по тем, настоящим валенкам, в которых провел детство и эвакуацию, валяным вручную, мягким, белым или светло-серым, а не черным, спрессованным до жесткости гипсокартона и пропитанным хромпиком. Его устаревшие представления о ширпотребе в этот раз спасли меня от страшного наказания – чтения нотаций с внушением, – настолько страшного, что я со страху даже не заболел любимой простудой. И еще я понял – на всю оставшуюся жизнь, – что врать можно, особенно, когда тебя спрашивают, но при этом нужна в высшей степени правдоподобная легенда и ее убедительное изложение. Кстати, и Аверченко так считал, да. Помните его рассказ «Ложь»? Он начинается знаменитой фразой «Трудно понять китайцев и женщин…», от которой трескается наш просвещенный русский Интернет, «результатов примерно 4,070,000» по Гуглю. Какая популярность! Хотя в школе не проходят. Для сравнения, «Народ безмолвствует» Александра Сергеича – «результатов примерно 203,000» по тому же Гуглю, то есть в 20 раз меньше, хотя в школе проходят. Простите, я опять отвлекся – лыжи навеяли.
Описанная лыжная свобода наступила в следующую зиму, а в эту я осваивал околицы нашего дома. С торца, обращенного к другим домам, была небольшая ледяная горка, раскатанная детьми из трех домов. Там мне часто встречался незлобивый двоечник из нашего класса. Он жил по соседству и приходил к нашему дому со своей сестрой-первоклассницей. Мы познакомились. Она была принцесса. Я не помню ничего, только ее растрепанные волосы, ямочки на щеках и огромные глаза. Мы катались в снегу как щенки, и возможно, это было самое счастливое время, проведенное мною в обществе женщины. Весной они переехали в Лобню. Зачем в Лобню, разве здесь им было плохо? Некоторое время я приходил на горку и беззвучно скулил, не находя ее. А потом забыл.

КЛАСС
«Э-Э-Й, МОРЯК!»

Перед зимними каникулами мы сошли с ума. Мы – это мальчишки из 2-го «В». Кто-то занес в класс сильно приджазованный мотивчик. Через неделю его распевали все:
Э-э-й, моряк! Ты слишком много плавал.
Я-а-а тебя успела позабыть.
Неведомый подтекст улавливался сразу, в нем было что-то из взрослой жизни, но не похожей на жизнь наших родителей, а из какой-то непризнанной, неразрешенной, без советского паспорта. Дальше шло что-то совсем непонятное:
Мне-е- тепе-е-рь морской по нраву дьявол,
Его-о хо-чу лю-би-и-ть!
Это был припев. А до него – ритмичная сослагательность «нам бы, нам бы, нам бы», «там бы, там бы, там бы», звучащая как обрывки чуждого ритмического стандарта, а еще антипризывы и антизапреты: «пить вино!», «трезвым или пьяным». И главное - какой такой морской дьявол? И что значит «хочу любить»? Кто-то из одноклассников объяснил, что морской дьявол – это из кино, которое называется «Человек-амфибия» и будет идти на каникулах в кинотеатре «Огонек», до которого от школы надо долго-долго ехать-ехать на 85-м автобусе, куда-то почти до самой ВДНХ. Оставшиеся дни до Нового года я ныл и конючил, чтобы мы поехали в «Огонек» на «Человека-амфибию», но родители, как позднее выяснилось, уже посмотрели этот фильм и везти меня в заштатный кинотеатришко не собирались. Я сел в засаду и все каникулы с надеждой вслушивался в малейший музыкальный нестандарт, с безнадежной надеждой приникая к нашему рваненькому радио на кухне, надеясь услышать эти «намбы» и «тамбы» в оригинальном исполнении. Но даже в самой аполитичной воскресной передаче «С добрым утром» в лучшем случае звучала печальная «Уходит моряк в свой последний путь…» из этого же фильма. Но однажды я услышал ее. Это было весной, она рвалась на свободу из открытого окна и ее невозможно было спутать ни с чем. Неприлично декольтированный, в юбке с разрезом, голос влек, под него хотелось двигать телом, неприлично двигать, и это было круче, чем Зиганшин-буги, под который хотелось только орать и прыгать, и уж тем более, чем приблатненный мотивчик «Нас не сеяли ни жали». Этот голос не имел ничего общего ни с зычным, как клаксон, голосом Зыкиной на фоне протяжных, как пароходный гудок, хоровых излияний бескрайней задушевности, ни на ватное новаторство Пьехи. Этот голос какой-то неизвестной советской Дорис Дэй был вторжением в сознание советских младшеклассников, и я был одним из них.
Желание посмотреть «Человека-амфибию» стало навязчивой идеей. Год или два спустя, я увидел фильм, и он не обманул моих ожиданий. Там было все: приключения, драки, погони, трюки, техника будущего, удивительный подводный мир, ослепительный морской берег и герои умопомрачительной красоты с их печальной, обреченной любовью. Это был первый культурный шок в моей жизни. Я смотрел на молодую Вертинскую и Коренева, и думал: «А в жизни такие красивые бывают?» А еще там был город – мерцающий, соблазнительный, повсюду с надписями на непонятном языке, мужчинами в светлой одежде и повязанными шейными платками, женщинами в обтягивающих платьях, с распущенными волосами и вызывающими взглядами, и этот голос – «Э-э-й, моряк!» Вот это жизнь!

ЛУЖНИКИ
ПОДЖИГАТЕЛЬ ВОЙНЫ

На зимние каникулы меня впервые повели на Елку в Лужники. Это, скажу вам, было шоу! Под крышей вращался шар в ослепительной чешуе, по трибунам кружились мириады световых точек, Дед Мороз и Снегурочка, ало-голубые, как зареставрированная рублевская икона, плыли на обсыпанных мишурой, похожих на рубанок санях в божественном, режущем глаза свете прожекторов; сказочные и политические злодеи размашисто кривлялись и злобно шептались на всю арену; Пионер-герой, Кот-в-сапогах, Добрый молодец и какая-то не менее добрая зверушка взявшись за руки бежали спасать Новый год, который оказывался беззащитным неадекватным барчуком, вроде Царевича Дмитрия, и спускался откуда-то сверху на цирковом звездолете вместе с Дедом Морозом.
Из года в год сюжет новогодних постановок был один и тот же: банда злодеев в лице Волка, Бабы-Яги, Вояки в непонятной форме с признаками Hugo Boss 1930-х, и кого-то еще, не менее коварного и беспощадного, решала не допустить наступление Нового года. Пионер-герой и его команда вступали в полуторачасовую с антрактом схватку со злом и побеждали. Финал выглядел так: злодеев застигали врасплох, прожектор выводил на свет всю банду, которая корчилась под разоблачительным лучом, как банда Маккартни на конверте Band Of The Run. После победы добра случался небольшой камуфлет: елочка по приказу Деда Мороза не зажигалась. И тогда проблема преодолевалась единением всех детей в хоровом возгласе «Елочка, зажгись!»
На исходе 1962 года советские новогодние зрелища для взрослых и детей претерпели прогрессивные изменения. 31 декабря вышел в эфир «Голубой огонек» - новогодние телепосиделки заслуженных и подающих надежды артистов с космонавтами и ткачихами. Но главное новшество произошло на Елке в Лужниках. Там сложившаяся банда злодеев обновилась новым персонажем – «Поджигателем войны», шарообразным толстяком в смокинге, манишке, цилиндре и с колотушкой в виде минометной мины с буквой «А». Его злобные репризы сопровождались зажигательной мелодией, опять же, чуждого происхождения. Банда была симпатичная, особенно их прикольный, нарочито самодельный автомобиль-кабриолет, из которого бандиты свисали как гроздь фруктов с вазочки. Они все время, ругались, толкались, не могли договориться между собой, потом вдруг радостно орали, кривлялись и прыгали - совсем не так, как Кот-в-сапогах, Пионер-герой или Добрый молодец. Эти лужниковские злодеи были похожи на нас, понятны, близки по духу, и нам нравилась их музыка. Несколько лет спустя, великолепная гайдаевская троица на красной инвалидке живо напомнила мне те елки в Лужниках. А вот музыка к фильму - не напомнила. Так вот, новый лужниковский злодей пробрался в Москву из Хельсинки. Дело было так.
В 1959 году Соединенные Штаты завезли в Турцию ядерные ракеты среднего радиуса действия. Холодная война шла вовсю и сверхдержавы всячески пугали друг друга. Три года ракеты пролежали законсервированными, но в конце апреля 1962 года у тогдашнего президента США Джона Кеннеди что-то екнуло и он приказал их расконсервировать. Руководители СССР напряглись, набычились и во второй половине мая Первый секретарь КПСС Никита Хрущев принял ответное решение о размещении советских ракет малого и среднего радиуса действия на Кубе, которое началось месяц спустя в условиях строжайшей секретности. В конце июля в прохладном Хельсинки, но в накаленной политической атмосфере прошел VIII Фестиваль молодежи и студентов. Среди участников советской делегации был 22-летний мим Борис Амарантов. Его пантомима «Безумный атомщик» (варианты названия: «Берегите мир», «Атомщик доигрался») пользовалась на фестивале громким успехом, а музыкальным фоном для этого номера был выбран рок-н-ролл I Want You To Be My Baby, который исполняла американка Лиллиан Бриггс. Через три месяца между США и СССР чуть было не случилась глобальная ядерная война, а когда кризис миновал, постановщики советских новогодних елок вспомнили про удачно найденный образ. Растолстевший, но сохранивший рок-н-рольный драйв «Безумный атомщик – Поджигатель войны» появился на новогоднем утреннике в Лужниках в одной компании с Волком и Бабой-Ягой. Согласитесь, скорее анекдотичное сочетание, чем сказочное.

ПОЛЫ
ПЛАСТИЛИНОВАЯ МИЛИТАРИЗАЦИЯ

Вторая в жизни третья четверть тянулась как продленный день. Фиолетовая темнота укутывала уличные фонари шесть дней в неделю, а в воскресенье взрывалась слепящими снежными часами. В полутьме возле дома мы изо дня в день молотились в хоккей, а потом я просиживал над учебниками под присмотром своего отражения в черноте за окном, безнадежно желая переместиться к светящемуся телевизору. Третья четверть – слепящая тьма. Школа – луч света в темном царстве сонного зимнего утра. Свет не спешит разбавлять темноту по дороге в школу. Свет сошелся на школе. Школа – это свет в окне, свет, размытый снежинками, свет, прорастающий тюремными решетками уроков на высоких окнах с фрамугами. А после школы - сумеречное возвращение домой.
Бесшумно, как в песне Адамо, падал снег. Мы носили портфели в школу и обратно, вынашивая весну, и, наконец, она проступила сквозь зиму, как рисунок на переводной картинке. Отсыревшие пятиэтажки, включив тусклые огни запотевших окон, бесшумно дрейфовали в бледно-серых мартовских сумерках. Туман и вялый снежок висели над раскисшим глиняным затоном двора, по которому плыли на одном месте сугробы и секции штакетника, преследуя призрачную мачту ЛЭП на фоне размытых силуэтов Ботанического сада на том берегу. Я безвылазно засел дома.
После Карибского кризиса, прокатившегося шепотом по притихшим кухням страны, в среде моих сверстников началась гонка вооружений. Образцы военной техники, которые предлагали главные поставщики вооружений - «Детский мир», «Игрушки» и «Культтовары», - были устаревшими и не отвечали современным требованиям, поэтому милитаризация наших комнат носила пластилиновый характер. Подоконники, тумбочки, полки, полы под диванами и шкафами превращались во взлетные полосы аэродромов, секретные арсеналы, плацдармы и места сосредоточения ударных соединений. Все вооружение было уникально. Оно изготовлялось в единственном экземпляре, потому что обладало такой воображаемой огневой мощью, что ее вполне хватало для решения боевых задач на комнатном театре военных действий. Кроме того, приходилось учитывать и ограниченный людской ресурс, которым мы располагали – две руки на все про все. Реализуя свою комнатную оборонную программу, я не предполагал, что еще четверо моих одноклассников и будущих союзников занимаются тем же самым. Это выяснилось со временем, посредством контактов на высшем уровне на переменах и по дороге из школы. Наши страны находились в соседних домах, поэтому мы легко образовали военный союз, в рамках которого наносили визиты друг другу, проводили консультации, смотры и совместные учения. Пик нашей военной активности приходился на межсезонья, когда мирная жизнь отсыревала, тускнела и ей явно не хватало пассионарности.

ВЛАДЫКИНСКОЕ КЛАДБИЩЕ – КРАСНАЯ ПЛОЩАДЬ
ДВА ШОУ

Весной снежный ком дворовой дружбы растаял. Когда оставшийся снег потемнел от старости, а лед посинел от апрельского неба, меня потянуло к лужам. Я тщетно искал напарников среди детей железнодорожников, но никто не хотел отправляться со мной в ледокольные путешествия. Тепловозный гудок звал меня надеть сапоги, а их – отойти от края платформы. Мы были разные. Я бродил в одиночестве по весенним лужам, проламывал лед, пускал кораблики и делал запруды, отступая вместе с талой водой все дальше в русла канав, ложа промоин, мелкие заводи со сморщенной грязной пленкой на поверхности, и тихо радовался набирающему силу солнышку.
Нашим последним совместным развлечением стали подглядывания за совокупляющимися парочками на Владыкинском кладбище. Это занятие, я говорю про подглядывание, было волнующим и опасным и почиталось моими железнодорожными однодворниками как взрослое кино. Начало просмотров было положено одним из них, старший брат которого, старшеклассник, еще по снегу начал встречаться с одноклассницей. Когда на кладбище призывно запели соловьи, он стал гулять ее туда, под их оглушительные трели, ослабляющие девичью бдительность. Младший брат, юный следопыт, последовал за ними и обнаружил, что не их одних влечет под сень кладбищенских крон, и что локальная тропа любви проходит неподалеку от нашей пятиэтажки – ближайшей к кладбищу. С одной стороны, такое местоположение было удобно, так как позволяло рассчитывать на определенную регулярность наблюдений и узнавать о возможности очередного закрытого просмотра своевременно и не покидая двора. С другой стороны, следуя за одной парочкой можно было невзначай нарваться на другую в самый неподходящий момент, что было чревато осложнениями травматического характера. Так и случилось в конце концов. Нас спасло то, что отечественная легкая промышленность в те годы не использовала молнии в гульфиках. Глагол «врассыпную» идеально описывает наше бегство. До этого случая меня приглашали на сеанс раза два-три. Сквозь кусты я видел слившиеся шевелящиеся силуэты за оградкой, но виденным не проникся: сцене сцен не хватало откровенности - кусты мешали. Сегодня я описал бы те далекие ощущения так: будто вместо «Хаслера» мне подсунули «Плейбой».
Второй класс закончился майскими праздниками. Старший дядя сделал мне подарок – взял на парад на Красной площади. Было солнечно, прохладно и торжественно. Мы куда-то шли и шли по брусчатке вдоль кремлевской стены и дядя все время показывал какое-то удостоверение и ничего не говорил. Когда мы остановились среди других дядей, оказалось, что пришли. Наши места были почти под Мавзолеем, недалеко от ложи почетных гостей, но все равно было неинтересно. Неинтересно было долго, и прочие гости потянулись за автографами к почетным. Когда вдоль трибун отрывисто засеменили линейные с флажками, и гости вновь распределились по категориям, дядя подвел меня к военному в ложе, незаметно сунул в руку карманный календарик и тихо сказал: «Это Титов. Попроси у него автограф». Я попросил и получил. Возле Титова стоял старец, похожий на горца, весь в блестящих и эмалированных крестах, с кинжалом на поясе и молодым переводчиком под рукой. Я спросил у дяди, кто это, и переводчик сказал ему, что это болгарский воин, участник Русско-Турецкой войны, герой Шипки. Я ничего не знал про эту войну и услышанная информация не произвела на меня никакого впечатления. Сегодня я знаю, что быть живым героем Шипки в 1963 году – это более героический поступок, чем быть космонавтом-героем в любом году. Сам парад мне не понравился: слишком много маршировали. Зато когда пошла грохочущая техника, я смотрел затаив дыхание. Последними шли тягачи с баллистическими ракетами, почти бесшумно после танков. И вдруг наступила тишина, как в фильмах про войну. А когда над головой оглушающее заорал марш, я захотел писать и домой.

ЛИТВИНОВО
РЮКЗАК

Через месяц меня отправили в пионерский лагерь. Не знаю, и теперь уже не узнаю, какую цель преследовали мои родители, возможно, просто хотели сбыть меня с рук на какое-то время летом, но если это была попытка привить мне навык тесного общения со сверстниками или жизни по заведенному распорядку, то она не удалась. Линейки, горны, спортивные игры, викторины, походы, костры, кружки, неинтересные фильмы и раздражающий, как сквозняк, задор вожатых, на несколько лет оставили во мне гнетущее воспоминание о том лете. Участие в лагерной жизни требовало слишком больших усилий моей маленькой воли, а я к этому был не готов, и вообще, как вы уже знаете, я был слишком поэт, чтобы откликаться на групповые инстинкты.
Мои вещи были сложены в рюкзак с веревочкой, который родители предпочли чемодану с замочком. Кроме неисчислимых маечек, трусиков и носочков на все возможные телодвижения пионера на природе, в рюкзаке были фонарик, компас, складная удочка, конфетки-бараночки, записная книжка для адресов будущих друзей и карандаш с ластиком. В лагере, в комнате хранения мой рюкзак оказался единственным на стеллажах. Бесформенный, беззащитный, в окружении плечистых чемоданов с именными наклейками, он, как жертва на нарах, ждал неминуемой расправы, поджав под себя лямки. Расправа не заставила долго ждать. Его разворовали в тот же день и потом он стоял расстегнутый, оскверненный, как после обыска, и никому не нужный, даже мне.
Пионерский лагерь «Литвиново», куда меня сослали на 40 дней, был расположен на поляне в густом еловом лесу, в районе дислокации Кантемировской дивизии. Где-то рядом пролегала просека и мы несколько раз слышали рев проходящих по ней танков. Каким-то образом я оказался среди тех, кто решил совершить вылазку за территорию лагеря на полигон, который, как мне сказали, должен быть где-то поблизости. Главным зачинщиком был пионер на несколько лет старше меня, спокойный и решительный, как гайдаровский Тимур. Всем экспедиционерам были придуманы прозвища. Меня нарекли Абрек за стрижку под ноль. В назначенный день мы выступили, дошли до танковой просеки с глубокими рытвинами и нагромождением глиняных торосов, потом как папанинцы прошли с десяток метров и тут я сник. Я тащился за всеми и приставал, когда мы пойдем обратно в лагерь. Никто не знал в какую сторону надо идти, и через некоторое время мы вернулись. Я думал, что прошло полдня и нас уже ищут, но оказалось, что прошел только час и никто нас не хватился. После этой вылазки экспидиционеры меня никуда не брали и я в одиночестве слонялся по аллеям с гипсовыми скульптурами и железными плакатами с изображением пионеров-героев и упорно не принимал никакого участия в пионерской жизни, вызывая скрытое недовольство вожатых. Кончилось все тем, что лагерное начальство созвонилось с моими родителями и обрисовало ситуацию. За неделю до окончания смены за мной приехала мама и освободила до срока. Я был безмерно счастлив.

КВАРТИРА 29
КУЛЬТУРНАЯ ЖИЗНЬ

Вновь обретя свободу и оставшись наедине с долгими июльскими днями, я попеременно предавался то сонному дворовому безделью, то чтению. Наигравшись и начитавшись днем, вечерами я жался ко взрослым, но им было не до меня, потому что они ходили на Московский кинофестиваль и вечером поджидали друг друга, чтобы поделиться впечатлениями от увиденного. В те теплые вечера с настежь открытыми окнами я услышал новые для себя имена: Питкин, Софи Лорен и Радж Капур. Большинство фестивальных фильмов были «до шестнадцати» и именно они вызывали живой интерес взрослых. Про один фильм, кажется датский, он назывался «Летом в 5 часов», или вроде того, мама сказала, что на такое кино не то что до 16, а до 30 пускать нельзя. Я чувствовал себя маленьким, одиноким и обделенным. В один из вечеров, чтобы я не обижался, мама сказала что расскажет мне один очень интересный фильм, если я хочу. Я радостно согласился. Фильм назывался «Пушки острова Наварон». Он оказался захватывающим даже в женском пересказе, и сегодня я считаю его одним из самых интересных о диверсионных операциях Второй мировой войны. Несколько десятилетий спустя я узнал, что одну из вторых ролей в картине сыграл Питер Грант, вы, конечно, знаете, кто это.
Прошел год на новом месте, мы обжились. Старые вещи, взятые при переезде из жалости, незаметно покинули дом. Балкон оказался свободен. Весь год он был холодным и необитаемым, а сейчас был конец лета, тепло, и я уходил туда, чтобы поиграть в одиночестве. Быть на высоте, как будто влез на дерево, но со свободными руками и в безопасности – это зэканско! Когда вышел фильм «Им покоряется небо», я стал летчиком-испытателеям и часами облетывал реактивные истребители, глядя с балкона на аэродром, где подвыпившие железнодорожники играли в домино, нередко матерясь, а их жены вешали белье или выгуливали малышей. У меня на голове была списанная гарнитура железнодорожного диспетчера, на руках - старые отцовские перчатки, я твердо держал штурвал и управлял педалями, используя бабушкину швабру, и вслушивался в работу двигателей, монотонно гудящих моим голосом – у-у-у-в-в-в, - и периодически докладывал на землю как проходит полет.
Лето завершилось на мажорной ноте, точнее - на нотах, точнее – на гамме до-мажор. Мама решила, что мне надо заниматься музыкой и остальные ее поддержали. Меня свозили куда-то на прослушивание, что-то спрашивали, стучали пальцами об стол и по клавишам, пели тра-та-та на нескольких нотах, а я повторял. Как будто в ветеринарку свозили, на предмет ушных клещей. О результатах прослушивания мне ничего не сказали, и в моей жизни ничего не изменилось. Но однажды мама завела со мной разговор про аккордеон. Ее выбор упал на аккордеон по нескольким соображениям: он умещался в нашей комнате и еще оставалось место на жизнь; он фрагментарно походил на рояль; он имел приятный тембр и интеллигентный внешний вид; он был иностранного происхождения; он был демократичен и актуален. Наконец, на нем играл Радж Капур. Я не знал, кто такой Радж Капур, но не возражал против аккордеона, потому что не представлял, что такое учиться играть на музыкальном инструменте. Если бы мне тогда купили Gibson LP Custom 1959 года, как у Пейджа, который он купил по случаю у Джо Уолша из Eagles, или полную установку Ludwig, я бы тоже не возражал, но и не обрадовался. В данном случае перспективу должны оценить родители. Как папа Паганини.
Как-то я пришел домой с улицы и увидел гнутый чемодан. В нем лежал он: зеленое перламутровое чудо, пахнувшее клеем – аккордеон «Аккорд», диапазона три четверти, отечественного производства. Несколько лет я растягивал меха под руководством сменяющихся дядек и тетьки напоследок, приходящих к нам домой, или принимающих у себя дома, либо в казенных каморках, именуемых музыкальными кружками. В одной из каморок у очередного дядьки я впервые увидел карманный приемник в кожаном, размером с коробку рахат-лукума, коричневом футляре с дырочками и длинным окошком, в котором виднелись полоски с цифрами и надпись Sony с краю. Само название, когда я дома попробовал его на слух, мне не понравилось, оно было какое-то сонное, зато оно и словосочетание «карманный приемник», тоже новое для меня, были как будто созданы друг для друга. Потом я случайно узнал от родителей, что этот карманный приемник – импортный. Это слово означало тоже самое, что заграничный, но употреблялось когда говорили о вещах красивых и диковинных, которых не было в нашем привычном окружении. Оно мне тоже понравилось. А стоил такой импортный карманный приемник 120 руб. - фантастическая сумма по тем временам.
Когда я освоил музыкальные азы, меня стали присоединять к каким-то группам, где я выводил сольфеджио и писал диктанты, а потом без объяснения причин отсоединяли от групп. Я играл «Ивушка», «Море шумит» и прочую задушевность, меня тошнило от нее, но это нравилось гостям, которые изредка, но обильно собирались у нас. Мой музыкальный опыт завершился через четыре года, уже на новой квартире, когда меня зачислили в вечернюю музыкальную школу и мне осталось лишь дождаться сентября. Но летом нашу квартиру обокрали и среди многих украденных вещей был аккордеон. Я не сильно опечалился, если не сказать обрадовался. Последнее, что я сыграл на своем «Аккорде» был Twist Again Чабби Чекера. Оба – твист и аккордеон - звучали в моем исполнении неубедительно.

ШКОЛА
ПЛЕТЕНОЧКИ

Третий класс начался повальным увлечением плетеночками из радиопроводов. Плетения были двух видов: квадратное - для ключей и ползунков молнии на ранцах и портфелях, и плоское – просто ремешки. Плетеночки были разной длины, толщины и расцветки. Одни были неумелые, с разным натяжением петель и кривые, другие - как сейчас сказали бы - профессиональные, с яркими, тщательно подобранными цветами, ровными рядами и петлями одна к одной. Плели все: отличницы, двоечники, маменькины сынки, заводилы и командиры звездочек. Те, у кого плетенки получались лучше всех, пользовались в классе авторитетом и к ним обращались за подсказкой и советом. Мои плетеночки выходили плохими, и я к ним быстро охладел. Через десять лет, во время срочной службы в Советской армии я вновь столкнулся с этим увлечением, и не мог понять, что это - отставание в развитии моих сослуживцев в в/ч 95855, или опережение в развитии у третьеклассников СОШ 278?
Радиопровода для плетеночек надо было где-то доставать. Кому-то их приносили родители с работы, кто-то искал и находил их на свалках, местонахождение которых держалось в секрете, кто-то выменивал на всякую занятную мелочь, умещающуюся в кармане. У меня не было ни проводов, ни ликвида для обмена, и я довольствовался спорадическими дарами одноклассников, двое из которых, как оказалось, жили в пятиэтажках во дворе по соседству. У одного отец был серьезный радиолюбитель, другой был безотцовщина, поэтому у него было вообще все, что нужно третьекласснику, чтобы не заморачиваться на учебе. Первого звали Витек, его семья жила в отдельной квартире, он был моего склада характера, может, чуть побойчее, поплотнее и хорошо учился. Второй, Санек жил в доме с коридорной планировкой и общими удобствами, в одной комнате с матерью, был худенький, шпанистый, имел привод в милицию, но об этом мало кто знал. Учился он по необходимости, то есть из-под палки, точнее, из-под материнского ремня.
Начав с плетеночек, мы сошлись как одноклассники и соседи и частенько стали проводить время в их просторном дворе. Третьи классы в нашей школе учились во вторую смену, гуляли мы вечером, после школы, а утром делали домашние задания. Первые недели было тепло и светло, мы гоняли в футбол, лазили по столбам и беседкам, дурачились, или просто слонялись без дела. Потом уроки стали заканчиваться в сумерки, погода испортилась до весны, на улице заняться было нечем, а дома толклись вернувшиеся с работы родители. Изо дня в день мы просиживали в беседке, болтали о всякой всячине и расходились. Говорили про кино, войну, свою жизнь с родителями, рассказывали всякие истории, кто что знает и видел, иногда говорили о школе, немного про девочек, совсем редко про книжки и никогда про уроки. Постепенно разговоры становились длиннее, откровеннее и интереснее. Потом мы стали делиться сокровенным и у нас появились общие секреты.

БАЛКОН
ОБОЛТУС С ОГУРЦОМ

В школе я начал необратимо лениться и это не осталось без внимания моих взрослых. Их солидарную позицию неповторимо художественно выразил дед: «Оболтус! Все бы тебе шалберничать!» Я ненавидел арифметику с ее многоэтажными дробями и примерами на сокращение в несколько строк. Они требовали неусыпного внимания и не прощали даже легкой рассеянности сознания. Это были пожиратели моего времени, злобные засушенные хронофаги, живущие на страницах задачника по арифметике и оживающие, когда я его открывал. Я боролся с ними часами, чтобы получить правильный ответ. Вы не знаете, что такое хронофаги? Это словечко придумал Кортасар. Мы познакомились с ним в круизе, который, вы не поверите, оба выиграли в лотерею. А еще, я был бессилен против задач про бассейны и поезда, вышедшие из пунктов А и Б. Это были задачи на части - нечто не укладывающееся в моем сознании, особо изощренный вид умственного садизма. Даже мать и отец не могли решить их таким способом, как требовали от третьеклассников в школе: без иксов, игреков, составления уравнения и прочих математических редукций. И только младший дядя, золотомедальный выпускник школы и краснодипломный выпускник Бауманского, мог разобраться в этой «иезуитской казуистике», как однажды выразился русский писатель Саша Соколов в своем послании ко мне, которое так и называлось «Книга послания». Но и я нашел решение, правда, не математическое.
Как-то теплым осенним днем, уже собираясь в школу, я вышел на балкон с открытым учебником по природоведению в одной руке и маринованным огурчиком в другой. Снизу меня окликнули двое ребят из нашего дома – брось огурец! Вдохновленный чтением о круговороте воды в природе, я сначала объяснил им огромную разницу между огурцом и огурчиком, а потом бросил один. Конечно же, они таких никогда не пробовали и попросили еще. И тут меня озарило. Я перегнулся через перила, понизил голос и крикнул, что брошу каждому по огурчику, если они быстро решат мне многоэтажный пример с дробями. Они, конечно же, согласились. Я выбрал из домашнего задания самый многоярусный и длинный и бросил вниз задачник с закладкой. Через пять минут они позвонили в дверь. Я получил черновик решения, а они, спустившись вниз, по огурчику сверху. До холодов я пулял им огурчики и другую снедь, а в ответ получал спасительные решения непролазных головоломок из нагромождений дробей, скобок и цифр.
Дворовые были смышленее меня. И все же, я потерял к ним интерес из-за их неразвитости. С ними не про что было поговорить, даже про кино, которое они смотрели только по телевизору. В ту огуречную осень мама начала вывозить меня в кинотеатры – босяцкие заведения, по определению Раневской, мнение которой она в целом разделяла. Все кинотеатры были далеко от нас, и если уж ехать, считала мама, то на что-нибудь стоящее. Она всегда подчеркивала осмысленный выбор фильма, который нам предстояло посмотреть, и долгая дорога в кинотеатр подчеркивала подчеркнутое еще раз – своеобразное DoubleUnderline, горячие клавиши Ctrl + Shift + D (у вас иначе? Допускаю, но пусть наше различие останется в скобках). Такое предшествование делало предстоящий просмотр значительным в культурном отношении, но не добавляла ценности самому фильму в моих глазах. Я мечтал о «Трех мушкетерах» с блистательным Д`Артаньяном и хищной эротичной Миледи – Милен Демонжо, второй киношной красавицей после Вертинской, кстати, тоже русской по происхождению. Картина вышла в прокат в 1961 году, была цветной и за два года ее посмотрели все дети и подростки Советского Союза, кроме меня. Зато я посмотрел «Кто вы, доктор Зорге?» где-то у Савеловского вокзала, можно сказать на краю света, и «Репортаж с петлей на шее» не помню где, но тоже была специальная экспедиция с мамой. Оба фильма, серьезные, черно-белые, также прокатывались с 1961 года, но в вялотекущем режиме и при пустых залах. Когда в классе или во дворе разговор заходил про кино, я терпеливо ждал, когда иссякнут мушкетерские восторги, а потом осторожно говорил про Зорге.
- А это кино про что? - спрашивали меня,
- Про разведчика, - отвечал я. Это был аргумент. Он принимался, и мне задавался следующий вопрос.
- А драк много?
- Нет, там… Ну, в общем, он предупредил наших о начале войны, а его арестовали, посадили в тюрьму и казнили.
Я начинал пересказывать как это было, но всем было не интересно. И мне тоже. Зорге, Фучик – это были не мои герои, им не хватало шпаги или пистолета. Мама хотела, чтобы я стал развитым и умным, и я стал таким, но лишь после того, как набрался необходимого количества дури.

ДВОРЫ И ОКРЕСТНОСТИ
ГОРОДСКИЕ ПАРТИЗАНЫ

Наше общение с Витьком и Саньком постепенно распространилось и на школу. На переменах мы держались вместе, беспокойно секретничали, бесконечно хихикали, на уроках отвлекались, ерзали, шептались, и стали обращать на себя внимание учительницы. Она часто делала замечание всем троим сразу, что еще больше сближало нас. Когда мы, по ее выражению, распоясались и с нас, видимо, могли сползти штаны, она пригрозила, что нас в этом году не примут в пионеры. Меня и Витька это испугало, мы понимали последствия такой воспитательной меры, а Санек сказал: «Не ссыте, примут! В классе все должны быть пионеры, а то учительницу выгонят». В некоторых вещах Санек явно обгонял нас в развитии и мы недоверчиво доверяли ему.
Когда осень одела нас в пальто и кепки, но еще не заставила застегнуться, Санек нашел нам новое развлечение – стрельбу из уличной рогатки. Я расскажу про это. Его рогатка была сделана по всем правилам дистанционного холодного оружия: резинка была эластичной, из нескольких слоев, и длинной, ложе кожаное, зачем-то вывороткой внутрь - позже я узнал зачем - резинка надежно крепилась к ложу и рогатинке суровой ниткой, да еще и проклеенной. Била эта рогатка далеко и точно, было ясно, что ее сделал кто-то из взрослых. В 90-х я опробовал фирменные рогатки итальянских ультра, в том числе со съемным предплечевым упором и прицелом. Били они, конечно, дальше и точнее, но проигрывали в компактности, если их не разбирать каждый раз. Недели две у нас с Витьком ушло на то, чтобы сделать несовершенный аналог Санькиной рогатки. После этого началась пристрелка и стрельба на точность.
По воскресеньям мы встречались на железнодорожном откосе, подальше от станционных построек, перенадевали кепки козырьками назад и стреляли по столбам и бутылкам в свое удовольствие. Когда по магистральным путям проносились тысячетонные транзитные товарняки, мы стреляли им по колесам, и если попадали в обод, камешек отлетал с удвоенной скоростью и длинной траекторией подчеркивал удачный выстрел. Санек был снайпером, а мы - так себе. Я не мог с этим смириться, и находил оправдание в том, что у нас разные рогатки, которые хотя и похожи, но за их сходством скрывается существенное различие, примерно такое же, как между Фендером американским и китайским. Мы с Витьком в ту пору были китайцами в изготовлении рогаток, а китайцы сегодня – это владыкинские третьеклашки в производстве всего, кроме улунов.
Однажды на перемене Санек отозвал нас в сторонку и сказал, что сегодня покажет настоящий класс стрельбы. После уроков, не заходя домой, мы пошли к насыпи, но на подходе Санек повернул к брошенной, как мы считали, станционной башне. Это было кубическое здание с глухими стенами из потемневшего кирпича, зубчиками по карнизу и рядом редких окошек. Санек отскоблил несколько кирпичей до кирпичного цвета и отошел метров на двадцать. «Секите, - он достал из кармана блестящий стальной шарик размером с вишню и стал показательно готовиться к выстрелу. Мы заинтересованно секли. В частности, я усек почему ложе надо привязывать к резинке изнанкой внутрь: шарик лежит неподвижно, не пытаясь выскользнуть. Мелькнул выстрел, из кирпичной стены брызнули крошки, как от пули.
- Уй-я-а! - мы с Витьком смотрели с восторгом и завистью, - А у тебя еще есть?
 - Во-о! Полный карман, - он двумя руками обтянул гроздь шариков, - И еще припрятано в одном месте.
Через несколько дней после тщательной подготовки, в сырых ноябрьских сумерках мы за несколько минут расстреляли все окна в башне, не оставив ни одного целого стекла. Мы - Санек, Витек и я, октябрята 278-й школы 1963 года стали юными городскими партизанами раньше, чем нас сделали юными ленинцами. Получается, что Че Гевара был к нам ближе, чем Ленин, если, конечно, верна зависимость s = vt. Или идеи Че в те годы распространялись в пространстве быстрее, чем ленинизм.

БУНКЕР
ЗАСАДА

В другой раз по дороге из школы Санек сказал: «Я разведал бомбоубежище. Айда слазим». Мы с Витьком осторожно согласились. Я расскажу про это. Лаз в бомбоубежище оказался посреди двора – небольшой бетонный куб с четырьмя окошками, закрытыми деревянными планками, вроде жалюзи, с одной стороны нескольких планок не хватало. Санек просунул руки в щель и ловко снял всю раму:
- Секите за атасом.
Вниз уходил ряд скоб. На уровне дна в стене шахты чернел проем. Мы с Витьком зыркнули по сторонам и приняли непринужденные музейные позы. Минут через пять Санек вылез:
- Ни фига не видно.
В следующий раз мы полезли все. Внизу Санек раздал нам узкие полоски оргстекла и зажег кончики. Горизонтальный лаз был узкий, в нем можно было проползти только на коленках. В конце лаза, в бледном обрамлении сходящихся стенок, чернел квадрат, пожирающий свет. Санек полез первым и исчез в черном квадрате. Через минуту мы увидели блуждающий, как на болоте, огонек, колеблемое сполохами лицо Санька и мрачные, как в склепе, судорожные очертания стен и потолка.
- Вали сюда! Не бзди!» - слова прозвучали гулко, ни от кого. Мы послушно поползли на огонек и по очереди провалились в квадратную черноту.
Чернота оказалась одним из бункеров бомбоубежища гражданской обороны. Сейчас я знаю, что оно было атомным. Лаз, через который мы спустились, был вентиляционным каналом и аварийным выходом, расположенным так, чтобы, его не завалило при полном разрушении окружающих пятиэтажек. А тогда мы стояли в слабых отблесках от горящего оргстекла и вдыхали пары синильной кислоты, глядя как в глубине темноты Санек раздвигал язычком пламени пространство и как маг рождал фантастические картины: уличные часы на висилице, отсек подводной лодки с задраенной переборкой, ряды канистр и рулоны ковров, возможно, с телами несожженных Адольфа и Евы, а дальше - мертвецкая с бледнеющим ледником, возможно для них, а может - для нас; висящий в метре от пола велосипед с тромбоном вместо заднего колеса; парящая лампа Аладдина, ряд гробов, поставленных на попов, а за ними в углу – перевернутая пятиконечная звезда со скрещенными масонскими знаками. И вдруг все исчезло – это Санек зажег свет. Мы стояли посреди большого бетонного помещения, заставленного ящиками, бочками, канистрами, лопатами, заваленного тюками, шлангами и бутафорией для уличных демонстраций. Рядом с выпуклой железной дверью громоздилась вентиляционная установка с велосипедным приводом на козлах, на штабеле ящиков привалился к стене кронштейн с уличными часами, верстак с висящей над ним керосиновой лампой. Но самое интересное было на полу: там лежал целый ворох старых и новых клюшек.
 - Ребя! Тут склад! – сделал открытие Витек.
 - Тут будет наш штаб, – распорядился Санек.
- А если сюда придут, – забздел я, поэтому просто сказал, а не спросил. Но меня не услышали.
Штаб просуществовал недели две. Не считая легкой перестановки, перекатки и передвижки мы не тронули ничего, кроме клюшек. Ими играл весь двор. В роковой день я вернулся после школы домой, а попал в гестапо. К моему возвращению хорошо приготовились: все господствующие позиции в доме были заняты взрослыми, мне остался только привинченный к полу табурет на цементном полу под слепящим лучом лампы. В первые же минуты перекрестного допроса я понял, что наш штаб захвачен домоуправлением. Захватчики нашли огарки оргстекла, недосчитались половины клюшек, обнаружили следы вмешательства в складской беспорядок. Их информаторы видели, как мы лазили в вентиляционный куб. Я во всем сознался, но не мог понять, что такого особенного мы совершили, если не считать клюшек, которые неизвестно зачем попали в бомбоубежище и лежали там без дела. Витек и Санек, как выяснилось позже, дали такие же показания, и нам поверили, но не словам, а нашим партизанским картам и схемам, которые были найдены сексотами домоуправления в нашем тайнике за нагромождением шлангов. А еще оказалось, что нас видели с рогатками у железной дороги, и что домоуправлению известно о дерзком налете на башню, в котором подозревают нас. Я также узнал, что необитаемая башня оказалась хранилищем чего-то нужного, даже с какой-то обстановкой внутри, и что там кто-то изредка работает. Почему-то я в это не поверил, и Витек тоже, а шпанистый Санек сказал: «Они там клюшки пересчитывают».
Домоуправление было настроено решительно. Наших родителей вызвали в красный уголок на разбирательство и они решили предварительно встретиться, чтобы совместно выработать единую родительскую позицию. Мы с Витьком организовали встречу в верхах - у него дома, на пятом этаже. Это были первые совместные действия наших родителей, инспирированные нашим девиантным поведением и, как оказалось, не последние. После встречи все немного успокоились, а в разговорах отца и деда я услышал «недостача», «почему не заявили в милицию?», «рыльце в пушку». В назначенный день и час родители предъявили нас домоуправлению. Процесс разбирательства не помню, а только красный уголок, похожий на кукольный театр с бархатом и декорациями. Родители остались недовольны красноугольным действом и обещали показать нам пятый угол. Потом их стали вызывать «на разговор» уже без нас и по отдельности. Говорить пошла мама. Она вернулась очень сердитой на меня за то, что ей пришлось выслушивать нравоучения дворовых пролетарских активистов, которые даже не потрудились протрезветь к разговору и почистить зубы. В тот раз мне крепко досталось за невоспитанность пролетариата.

ДВОР
БИТКИ, ПРОБКИ, ДВА СЛОВА

После водянистой осени наступила солнечная белоснежная зима, какая бывает только в детстве. На задворках нашего двора замерзла большая лужа, обратившись в маленький каток. Там я впервые встал на коньки – вихляющиеся гаги поносного цвета. Затягивать их было бесполезно, и чтобы не подвернуть ноги, безнадежно ловя зыбкое равновесие, ступни приходилось держать не прямо, а врастопырку. Минимально приспособив ноги под гаги, я стал брать с собой клюшку и пробовать играть в хоккей на коньках. Это оказалось слишком самонадеянно. После многотрудных и бесплодных попыток совместить коньки и клюшку, я надолго оставил эту затею и несколько лет выходил на лед с чем-то одним.
В школе зима была нарастающе алой: нас готовили в пионеры. Исходным цветом нарастания был оберточно-зеленый - цвет обложки тетрадки в линейку. На таком фоне Торжественное обещание пионера Советского Союза и Законы тех же пионеров выглядели как-то макулатурно. Изредка мы поворачивали наши тетрадки на живот и елозили взглядом по омертвевшим строчкам, домысливая в них биение жизни. С начала третьей четверти нас периодически оставляли после уроков то заучивать обложечные тексты, то изучать подвиги пионеров-гераклов, то постигать пионерскую символику, то обсуждать достоинства друг друга на предмет пионерской дееспособности. Локальной позицией для извержения алого на наши шеи был выбран Музей Советской армии: торчащие всюду напряженные стволы, ложа лафетов, набедренные повязки знамен. Там и случился первый наблюдаемый мной идеологический оргазм. Оплодотворенные идеей советского пионеризма мы теперь могли собирать металлолом и макулатуру, а если повезет, быть интеллигентно посланы в жопу народной артисткой.
В начале апреля наступили первые дни лживого настырного солнца. Земля умывалась, ежилась от холода и подозрительно щурилась на оттаявшую синеву в небе, которая не гасла все дольше и дольше день ото дня. Ветер гонял тучи туда-сюда, меняя цвет и тональность мира, переходя от смычковых и духовых к гитарным пассажам. Живая природа не знала, что ей делать и напряженно выжидала. Когда апрель перестал быть жестоким, земля бесплодной, а вечера темными, наш двор расцвел новыми играми, не такими огнеопасными, как спички-карбид-целлулоид, зато весьма азартноопасными из-за простоты правил и примитивной соревновательности. У нас они назывались догонялочка, пристеночка и расшибалочка (она же «расшиби копеечку», а на дворовом арго – «рэ-шэ-шэ» [за написание не ручаюсь]). Первая была неизвестного происхождения и игралась везде, две другие были порождением асфальта, в оригинале игрались на деньги и перешли к нам по наследству от старших братьев и взрослой шпаны. Главным предметом в этих играх была круглая битка: лучшая для догонялки – свинцовая отливка; для расшибалки - металлическая заготовка с прямым ребром; для пристеночки – монета, которую готов проиграть.
Воспитание азарта началось с догонялки. На подсохших глинистых пустырях и восставших из пепла зеленеющих откосах, мы плавили на костре остатки набегавших свинцовых туч из кусков кабеля, занозивших обочины станционной дороги, и отливали тяжеленькие гладкие битки в круглых жестяных коробочках из-под гуталина или леденцов от кашля. Тут же начиналась игра: первая битка мягко падала в прошлогодний культурный слой, вдогонку летела вторая, третья, стараясь настигнуть остальных - накрыть или лечь рядом, чтобы хватило длины пальцев, растянутых в вершок, дотянуться, осалить беглянку и заработать право на щелчок по лбу ее хозяина.
Пристеночка была компактным и азартным вариантом догонялки. Используя стену для отскока битки, надо было догнать монеты других играющих, чтобы забрать их себе. В пристеночку играли только деньгами и только на деньги. Все наши попытки демонетизировать и дедемонизировать игру приводили к ее деазартизации, спортизации и неизбежной смерти. Играть в пристеночку на интерес было также скучно, нелепо и бессмысленно, как играть на интерес в очко. По-видимому, наши родители хорошо знали об этом имманентном свойстве пристеночки и строжайше запрещали любые игры с битками у стены.
Расшибалка игралась на асфальте и требовала разметки. Центром игры был кон – квадрат размером с Риттер Спорт. В оригинальной версии туда выкладывались стопкой монеты, а метрах в пяти проводилась линия, от которой играющие бросали битки, стараясь попасть в кон. Оценка броска была дифференцирована, а продолжение игры сводилось к удару биткой по краю лежащей монеты, чтобы перевернуть ее на другую сторону. Если это удавалось, то игрок забирал ее себе. В нашей суррогатной версии расшибалки вместо монет использовались пробки от жигулевского, которые после десятка сетов превращались в подобие монет. Игра мне отдалась сразу, и к началу лета под моей кроватью стояла обувная коробка со сплющенными пробками. Это было целое состояние, но за последующее лето произошла реформа октябрятских ценностей и осенью я выбросил коробку с пробками в квадратный, с меня ростом мусорный бак, который заменил возле нашего дома три узких круглых бака с меня ростом. У мусорных баков тоже была реформа.
Маме наши игры с битками не нравились, папа же глядел на меня из своего шпанистого прошлого и не видел в моих уличных забавах ничего вредоносного, пока я однажды не принес домой вместе с пробками новое слово – мудак. Когда я за ужином охарактеризовал этим словом одного из играющих, считая, что оно синоним дурака, в кухне что-то неуловимо изменилось.
Младший дядя поблагодарил за ужин и вышел.
Бабушка метнулась вытирать сухую посуду.
Мама вздохнула, как по ушедшей молодости.
Дедушка напрягся, как по воздушной тревоге.
Папа спохватился: «Хватит тут эта! Доедай и иди в комнату!»
В комнате на пару с мамой он развеял вокруг меня мысль о недопустимости употребления обсценной лексики. Лучше бы они объяснили, что покоробившее их слово – дериват, а его этимон является не синонимом, как я считал, а причиндалом дурака, если, конечно, не углубляться в коннотации. В тот вечер моим родителям представил себя выдающийся шанс заинтересовать меня этимологией обсентизмов, но они проигнорировали его. Начни вовремя, я мог бы превзойти Илюшина! Накачав филологические мускулы (это выражение Эко, если вы не знаете), я мог бы потягаться с самим Успенским! Я мог бы, как Набоков, перевести Баркова на африкаанс или пушту, снабдив, на зависть Флегону, многостраничными комментариями! Но нет. Я стал не исследователем, а заурядным пользователем великого русского мата.
Конец расшибалке положил Сталин. Однажды мы приняли в кон знакомого мальчишку из соседнего двора. Он играл латунной медалью «За победу над Германией», без ушка и с каким-то дефектом: то ли трещиной, то ли наплывом. Битка была никчемная. При броске она звонко подпрыгивала и катилась от кона куда вздумается, дура дурой. Наоборот, при встрече лицом к лицу с пробкой жигулевского генералиссимус нерасторопно отпрыгивал, мешая пробке повернуться к нему тылом. Медалист не имел никаких шансов на победу и надпись на аверсе «Мы победили» воспринималась как издевка усатого профиля. Тем не менее, мы позавидовали: все-таки медаль, а когда спросили откуда взял, медалист сказал, что старший брат отдал одну, а он набрал их в багаузе на станции, давно, там была целая гора ящиков с медалями, и на полу валялись, а сейчас больше нет. Перебивая друг друга, мы рассудили, что раз в багаузе раньше были медали, значит и сейчас там есть что-нибудь зэконское. Осталось выяснить что такое багауз и как его найти на станции. Это мог знать наш общий знакомый, сын вечно пьяного угрюмого рабочего-путейца, слоняющийся без дела по всей окрестности. Но он не знал, а мои родители сказали, что это склад, и что не багауз, а пакгауз - для них это было важно. Опять мы по-разному смотрели на слова и вещи. Тогда я, подражая младшему дяде, полез в «Энциклопедический словарь» и узнал что такое пакгауз. Это было первое в моей жизни самостоятельное обращение к справочной литературе. Отметьте, пожалуйста.

СТАНЦИЯ
ПАКГАУЗ

Пакгауз располагался на другой стороне станции, поэтому вылазка готовилась тщательно. Большинству из нас впервые в жизни предстояло пересечь десяток железнодорожных путей, занятых стоящими составами, перелезать по тормозным площадкам вагонов и платформам, а если таковых поблизости не окажется, то под вагонами и цистернами, в то время как в них с лязгом врезаются искрящие тормозными башмаками вагоны-одиночки, раскатывающиеся по путям с сортировочной горки. К тому же, нас не должны были увидеть, и уж тем более догнать в случае атаса. Кто-то сказал, что для вылазки всем нужны кожаные перчатки, кеды и кепки. У каждого нашлось все.
Плацдармом для рейда на ту сторону мы выбрали большое футбольное поле возле путей, на котором нас было хорошо видно из окон дома. Играть здесь многим из нас не разрешали. Железная дорога, великая и ужасная, всей своей железной плотью желала человеческих жертв – так проявлялось ее либидо. В качестве приманки она использовала короткий путь на ту сторону и обычно довольствовалась телами пьяных рабочих и их зазевавшихся жен, но иногда, коварно договорившись с ветром или случаем, она использовала в качестве манка оторвавшийся от веревочки бумажный змей или улетевший с футбольного поля мяч и тогда получала на сладкое детские тела. Наши родители достоверно знали об этом и боялись за нас, а мы не знали об этом и не боялись за себя, а просто боялись наказания.
Пойдя на футбольное поле, мы умышленно пошли на ослушание, чтобы в перспективе наказания меньшим проступком скрыть больший – в линейной перспективе, конечно. Мы вяло разбрелись по полю, попинали мяч, поглядывая то на окна, то на пути, постепенно переместились под прикрытие косогора, спрятали мяч в бурьян и выбрались на насыпь. Путь на ту сторону был легким, набег на пакгауз стремительным, но ожиданий не оправдал. В открытых настежь помещениях громоздились тюки макулатуры и рулоны оберточной бумаги на поддонах, на земляном полу валялись журналы, открытки и плакаты. Кто хотел, набрал их. Я не стал.
Возвращение прошло без осложнений и даже с лихостью. На полпути, поднырнув в подбрюшье очередного безголового состава, мы увидели вагоны, которые натужно толкал в нашу сторону маневровый тепловоз. Не доезжая до нас тепловоз стал со скрежетом тормозить, состав гулко стукнул по стыкам и притих. Первый вагон с тормозной площадкой замер напротив нас. Немного подождав, мы выбрались из укрытия. В этот момент состав громко выдохнул, скрипнул и медленно покатился назад. И тут кто-то из нас первым догнал его, уцепился за подножку и влез на площадку. За ним, как мыши в уголке Дурова, влезли все остальные, а через минуту, когда состав стал набирать скорость, мы спрыгнули с другой стороны. Бесовски проскакав через десяток рельсов и последний раз прогнувшись под товарняком, мы выскочили на магистральные пути, ссыпались под откос под прикрытием нашего косогора и с гиканьем выбежали на футбольное поле.
Радости не было предела. Не помню, какие жесты и слова сопровождали ее, но точно не натягивающий Yess! или имбецильные «Мы сделали это!» Наши кеды были в мазуте, перчатки в ржавчине и грязи, кепки в черной пыли. Пригодилось все, что было надето. Для вида мы попинали мяч и уселись на краю поля чистить перышки, рожки и копытца. Кто-то предложил сыграть в футбол, чтобы отвлечь внимание родителей, которые, возможно, подсматривают за нами из окон. Мы разбились на команды и долго, нескончаемо долго играли, а когда кончили, утомленные и счастливые разбрелись по домам. Дома я прикинулся виноватым, аффективно оправдывался, уверял, что уж очень хотелось поиграть на большом футбольном поле в большие ворота. На меня никто не сердился, и, как выяснилось, на других не сердились тоже. С того дня футбол на футбольном поле был нам де-факто разрешен и стал нашей главной спортивной игрой.

СТАНЦИЯ
ЖОРКА ПОПОНОСЕЦ

Пока весна не распалилась до жары, мы каждый день самозабвенно играли в футбол в большие ворота. Сменив асфальтовую площадку возле котельной на поросшее гусиной травкой с проплешинами поле, мы почувствовали простор и бестолково носились от ворот к воротам вслед за мячом. Двое на двое или трое против двух уже не играли, если разбиться на две большие команды не получалось, то играли в пас, чеканку, били по воротам, разучивали и отрабатывали финты и бразильскую остановку. Талантов среди нас не было, в секциях никто не занимался, все были одинаково дворовы, дворовой была и наша коммуникация на поле: не телись, найди на него, обмотай его, не финти, на меня, отдай, откинь, накинь, ну ты, косой, мазила – все с восклицательным знаком. Еще одним проявлением дворового равенства были общие кумиры телевизорного футбола. Их было трое - Пеле, Гаринча и Яшин. Для миллионов советских болельщиков тех лет, и наших родителей в том числе, они воплощали фантастическую технику, пушечный удар и непробиваемую защиту ворот. Болельщики постарше ностальгически вспоминали Боброва, но наши отцы только улыбались над таким футбольным патриотизмом, ставшим к середине шестидесятых не актуальным.
Нашей главной неспортивной игрой стало катание на вагонах. Игра состояла из трех этапов: скрываемая как прелюбодеяние прелюдия, action и расставание. Во время наших дворовых игр мы с заговорщицким видом договаривались о месте сбора на одном из подходов к станции. Проведя рекогносцировку станционной обстановки, мы определяли готовый к отправке состав, выбирали место зацепки, прогнозировали длительность совместного перемещения до момента соскока, прикидывали пути возвращения. В этой игре нам нравилось все: томительное ожидание, волнение выбора, стремительное овладение, наслаждение движением, риск здоровью, печаль расставания и радостное предвкушение новых встреч. Нам нравилось, как гудят рельсы и пахнут шпалы. Мы слушали их, как старый парижский педераст слушает Робера Пиге. А еще нам нравились пассажирские спальные вагоны, особенно если смотреть на них сзади. Вместо тормозной площадки у них были огромные буфера и мягкие резиновые складки, слегка прикрывающие заднюю дверь. Вагоны были манящие, ухоженные, обещающие новые ощущения, на самых красивых было написано Wagon Lits или Vagon Li, нам хотелось проникнуть в них, но они были для нас недоступны, как Гуттиэре или миледи Де Винтер.
Самым захватывающим в катании был момент зацепки, а самой большой опасностью - эйфория, разлитая в пропитанном креозотом эфире. Шпалы на станции были деревянные, вросшие в землю, междупутье - ровным от рельса до рельса, по нему было легко бежать, догоняя вагон, но также легко можно было поскользнуться на промасленной проплешине или споткнуться, зацепившись за плоскую лаптю шпалы. На втором ярусе, в отрыве от земли, нештатных опасностей было меньше, здесь все решали честная оценка своих возможностей и ловкость. Однажды, когда обезглавленные товарняки долго не оживали и нам стало томительно среди тонн мертвого металла, на станцию, извиваясь на стрелках, вползла черная с синеватым отливом нефтяная змея. Она приближалась, высунув массивный стальной язык сцепки, бликуя бельмами глубоко посаженных окошек машиниста. Мы спешно укрылись в засаде. Тепловозная голова змеи проползла мимо, изрыгая грохот и обнюхивая путь. Кто-то предложил дождаться площадки и зацепиться, но состав прошел почти весь, над нами проплыли тяжелые перепончатые крылья, скрыв на время солнце, лязгнули удаляясь когтистые лапы, уже показался хвост со смертельным острием, а площадки все не было. Тогда кто-то один, кажется его звали Жорка, взял копье наперевес и пришпорил коня. Он догнал ближайшую цистерну, уцепился за узкую сварную лестницу на круглом лоснящемся боку, и ловко подтянул ноги на нижнюю перекладину. Змей ревел и извивался, но ничего не мог поделать. Жорка победно нес над междупутьем свою оттопыренную задницу, его пурпурная мантия развивалась, от него исходило сияние, как от штандарта победившего запреты детства. И вдруг, без видимых причин одна жоркина нога выскользнула из стремени, потом другая и он повис на руках. Его кеды чиркали по земле, он пытался делать пробежки, подпрыгивал, чтобы опять заскочить на нижнюю перекладину лестницы, но ничего не получалось. Тогда он поджал ноги, попробовал подтянуться, но без спасительного толчка от земли не хватало сил, и он отпустил руки. Падение было некрасивым, болезненным и довольно опасным, а для одежды – фатальным, и это было страшнее всего. Поезд с нефтью ушел, рельсы погудели и замолкли. Жорка плакал. Мы брели за нашим павшим победоносным символом, выпачканным в нефтяной грязи, и сочувственно давали ему советы, как избежать родительской порки. После этого случая мы ходили на станцию еще пару раз, уже в меньшем составе и без Жорки. Интерес к зацепкам и катанию на тормозных площадках иссяк. Я сделал попытку реанимировать опасное развлечение с моими другими друзьями - одноклассниками Витьком и Саньком, но они были не из железнодорожных семей и боялись поездов, когда видели их ниже пояса. Я не стал лишать их их страха.

СТАНЦИЯ И ОКРЕСТНОСТИ
КАРГО-ЭНД-АРГО

Игра с поездами и своей жизнью требовала вербального сопровождения. Наши ощущения не передавались речью, которая была родной для детей подземелья и гуттаперчивых мальчиков, и мы искали свою. Мы искали и находили одушевленный ответ аху и вздоху тормозов, соитию колодки и бутсы с колесом и рельсом, запаздывающему ледяному эху команд, бледному действу маневровых фонарей. Мы самозабвенно осваивали лексику опасности и восторга длящегося акта. Запретные слова бились о металл, оставляя в нем вмятины, и рикошетили в небо светящимися трассами, а мы самозабвенно орали, пробуя на вкус новые виды оружия и новые цели. Это было испытание слов смыслом, значением, интонацией и валентностью. Став кем-то кроме имен и фамилий, мы потом часто обращались к этим укрощенным словам. Долгие годы они были для нас необходимой приправой к невыносимо пресной пище, пока сами не стали пресными, а потом и вовсе засохли на периферии языка - ошметками образности и плевками междометий. Что? Да, вы правы, последняя фраза получилась как будто про пельменную. Я исправлюсь уже в следующей фразе.
Тогда же, на путях Владыкино, в нашей среде прочно укоренилось новое обращение - «чуваки». Оно быстро вытеснило прежнее «ребя», а заодно блокировало альтернативное «пацаны» со щербатым «ца» в середине и дегенеративным «ы» на конце. Пацанское обращение любили второгодники-переростки, местные гопники и жуликоватые шнурки. В школе они ходили без галстука, как политики в субботу, ухмылялись, бычились изподлобья, злобно угрожали чувакам, технично плевали и как по команде гоготали. Пацаны никогда ничего не могли придумать сами для себя. Чуваки же были изобретальны и веселы, всегда чем-то увлечены. Обращение «чуваки» звучало или заговорщицки, или призывно, почти всегда за ним следовало предложение чего-то интересного, захватывающего. Пацаны же были тупы и нахальны, их всегда одолевала угрюмая скука и безнадега. И тогда, и десятилетия спустя, и сегодня чуваки нужны пацанам как здоровый котенок гельминту.
Играя в футбол или поджидая в засаде прибывающий состав, мы часто видели как вдоль станции по щербатой мощеной дороге проползали многотонные инсталляции дорожной и строительной техники. Пыльные мускулистые тягачи, раздирая воздух сухим, жестяным воем, отжимаясь на ухабах, тащили огромные, как баржи, мятые платформы с экскаватором, вывихнувшим ковш, или бульдозером с опущенным забралом. Платформы плыли медленно, тяжело покачивая низкими боками, едва не цепляя землю, привлекая нас, зовя догнать, овладеть, сравняться со стальным мосластым божеством, обнажившим блестящий напряженный шток с лоснящейся смазкой. Пока у нас был роман с поездатыми поездами меня не привлекали автопоезда – медлительные, коренастые и недалекие. Но после Жоркиного унижения коварной Цистерной, оставшись в стационарном одиночестве и тоскуя об утраченном движении, я был согласен даже на бурлаков.
На этот раз Витек и Санек согласились составить мне компанию и мы отправились на смотрины возвращающихся с работы тягловых маш с возбужденным зубром на капоте. Созерцание грубых драпировок из сварного металла, вызывающих подножек, перекладин и проушин привело моих друзей в восторг. Подождите! Можно сказать, оно вызвало пароксизм восторга. До этого они катались только на патрулирующих наши дворы автопомойках, уцепившись обеими руками за похожий на калач форкоп и поджав ноги. Здесь же, в стороне от подъездов и детских площадок, бокастая, задастая, обвешанная строительной бижутерией платформа казалась доступной, распаляла детское воображение и убирала тени. И мы летели на свет к разбитой пристанционной дороге. Лежа в придорожном бурьяне мы оттачивали запретную лексику и ждали. Обычно вечером проезжали один-два тягача с дорожной техникой, не больше. Безучастно косясь на них, мы ждали пока вся композиция медленно проплывет мимо, неспеша выходили вслед, прятались от зеркал заднего вида и стремительно настигали платформу. Бежать надо было строго за прицепом, в мертвой зоне, чтобы не быть замеченными. Задний свес платформы подпрыгивал на ухабах, как круп мустанга в родео, ухватиться за него было не так уж ловко.
Из нас троих у Санька были лучшие скоростные характеристики и маневренность. Он настигал платформу двумя Махами, ловко ловил свес, вис, вес будто покидал его, одним Махом он взлетал и приземлялся на широкую, как аэродром спину тягача под сень дремлющего на ней железного чудища. Освоив хвостовой заход, Санек стал искать более острых ощущений. Однажды он выскочил из зарослей бурьяна прямо к тягачу, когда мы были у него на траверзе справа, и запрыгнул попой на подножку под высокой дверью кабины. Держаться ему было не за что, он ерзал, раскидывал руки, а когда на ухабе тягач хорошенько тряхнуло, не удержал равновесие, свалился за край подножки и растянулся навзничь поперек колеи. В последний момент он успел сгруппироваться, связка задних колес прошла в дециметре от его задницы с прижатыми ногами, и в такой позе он откатился с дороги в бурьян. После того как Санькин боковой заход с выкидышем на ухабе чуть не закончился фатально, мы стали брать платформы только сзади и только в перчатках для лучшей хватки. А однажды, кто-то из железнодорожных взрослых увидел нас, и донес увиденное до моих родителей. Я получил взбучку, а мама пригрозила повести меня на экскурсию в институт Склифосовского, в отделение, где лежат несчастные, попавшие под машину. После этого мы стали ходить к пристанционной дороге с оглядкой.

БИБЛИОТЕКА
ОТЛУЧЕНИЕ И ОБРЕТЕНИЕ

Хотя транспортные развлечения в стиле карго-энд-арго и задавали басовый ритм той весной, но в промежутках между вагонами и тягачами уже зашелестели книги. Шелест происходил от поиска картинок. В нашем железнодорожном доме почти ни у кого не было книг и их брали в библиотеке. В классе я тоже видел истрепанные книги с библиотечными кармашками чаще, чем новые. Первые самостоятельно прочитанные книги были у нас одни и те же: про водолазов, летчиков, пограничников и танкистов. Ботаники читали про путешествия, в том числе с участием Паганеля и Врунгеля, и про открытия, в основном географические. В нашей домашней библиотеке было много красивых книг для взрослых, но среди них не было ничего даже отдаленно похожего на истории про затонувшего «Орла» или дозоры Карацупы с верным четвероногим Ингусом. Школьную библиотеку контролировали Ильич с революционной братвой, Филиппок с детьми солнца и другими классическими оборвышами, а еще маленькие помощницы колхозниц, поэтому на исходе зимы я записался в районную детскую библиотеку, обнаруженную мною среди красных гостиничных корпусов. Месяц я ожидал в очереди заветную книжку про водолазов, нехотя беря по совету библиотекарши поучительные, по ее словам, книжки про пионеров-героев, и через неделю возвращая их не открыв. На вопрос библиотекарши: «Тебе понравилась эта книга?», - я уклончиво отвечал: «Я уже читал про это в другой книге». Многозначность ответа отзывалась многозначительным молчанием. Поправив на плечах всесезонный платок, она предлагала следующую – про Валю Котика, Леню Голикова и других героических сверстников Лолиты. Вы слышите? Какие сладкоголосо лиловые имена!
Наконец, я ее дождался – истрепанную, как пляжная колода карт, в расслаивающейся как сланец обложке. Я мусолил ее месяц, теряя интерес от рассказа к рассказу, пока не оставил чтение где-то на середине, как редкая, занесенная в «Красную книгу» птица над серединой Днепра оставляет надежду долететь до берега. Раза три одноклассники передавали мне просьбу, а потом и требование библиотекарши вернуть книгу, наконец, пришло сердитое письмо по почте, сердитые родители потребовали немедленно вернуть книгу, я отнес ее и с позором был изгнан из рядов юных читателей казенных книг. Солнце било в пыльные окна библиотеки, я стоял к ним спиной и не сильно печалился.
Благодаря отлучению от районной библиотеки, я обратил свой взор на семейную. Ее основу составляли книги 1950-х. Они были большие, в добротном переплете, с широкими полями, затейливыми гарнитурами и ярко черным оттиском на белоснежной бумаге. Такие книги подразумевали чтение за столом с зеленым сукном, в тишине, под лампой в абажуре и предназначались для профессионалов, то есть были продукцией b2b, чем-то вроде набора умственных отверток Stap On для интеллигенции. Так было до 1963 года, когда советское книгоиздание для умных было позиционировано дифференцированно. Например, «Политиздат» сохранил традицию добротного книгоиздания 50-х, что сохраняло физическое и обостряло политическое зрение его читателей, а новорожденный «Прогресс» был блеклым и мелким, как будто подсматривал за миром издалека и в сумерках. Он формировал широкий взгляд, но за это приходилось расплачиваться штрафными очками буквально и фигурально. Но так было уже потом, а тогда все книги были как на подбор. В результате нашего переезда эти книжные гвардейцы переметнулись из поднебесья и тайников старой квартиры в модные румынские полки, развешенные в тесной новой квартирке по всем стенам, как аэростаты над Москвой в лихую годину. Исключение составлял книжный шкаф со стеклянными дверцами запирающимися на ключ – спецхран семейного значения. С него я и начал, тайком от домашних. Было это уже дождливой осенью, ибо ласковые и бесконечные дни в компании сверстников не побуждают к чтению.
Приобщение к семейному кладезю я начал с книг с картинками. Внизу, как покосившаяся надгробная плита, стоял не влезающий в проем полки альбом «Дрезденская галерея». На первичное освоение материала у меня ушло два дня. Больше всего понравилась «Спящая Венера» Джорджоне - самая голая из всего альбома, тогда я не знал слова «обнаженная». Она и сейчас мне нравится – положением руки: есть в этом жесте некая симпатичная двусмысленность. Второй книгой был «Энциклопедический словарь» издания 1953-55 годов - огромный черный трехтомник, стоявший по соседству с альбомом корешками к людям. Я уже заглядывал в него, когда надо было узнать что такое пакгауз, а теперь рассматривал рисунки военной техники и читал статьи к ним. Приобщившись к содержимому шкафа, я перешел к полкам продолжая выискивать картинки, и однажды, рассматривая рисунок наездницы в широкополой шляпе и мужской одежде, начал читать текст на соседней странице и прочитал страниц десять, пока меня не позвали ужинать. Вернувшись в комнату, я взялся за толстый оранжевый том с самого начала и закончил его к концу года. Это был Майн Рид, «Всадник без головы». С этой книги началось мое формирующее чтение. Что, позвольте? Ну и что, что не родная. Не Гайдара же читать, в самом деле, «Голубую чашку». В последующие десятилетия наша библиотека то пополнялась, то немного уменьшалась, и все эти годы я в первую очередь обращался к ней. А потом она разделилась на части. Кое-что досталось и мне, и эта часть тоже пополнялась, особенно бурно в 80-е и 90-е. Я и сейчас еще не исчерпал ее ресурсов и отвлекаюсь на всякие там либрохранилища только по крайней необходимости, например, если мне надо заглянуть в Иохана Хейзингу, или, скажем, в Юлиуса Эволу.

ЛИТВИНОВО (REVIEW) – ВЛАДЫКИНО
КОТ И ПИНГВИНЫ - ЧЕРНЫЕ

Между двух библиотек было лето на даче. Тем летом что-то безвозвратно изменилось. Ни жопки, ни вышибалы, ни казаки разбойники больше не приносили радости, купание и футбол разгоняли скуку ненадолго. По дачным полянам и тропинкам бегала мелюзга, и дачное лето резвилось вместе с ней. В первые недели меня привлекали дальние групповые велосипедные прогулки по тенистым, плотно укатанным просекам вдоль дачных заборов и сосновых опушек, но и они к середине лета надоели. В одну из велосипедных прогулок местные мальчишки на юрких бескрылых орленках попытались рассечь нашу группу и прижать отставших к забору. Последовали столкновения, падения, ссадины и взаимные угрозы. В дальнейшем между нами имели место перестрелки сначала бузиной из трубок, потом галькой и сучками, и, наконец, битым кирпичом по колесам. Товарному виду наших ухоженных велосипедов был нанесен заметный ущерб и родители запретили нам выезжать за территорию дачного поселка. Спешившись, мы продолжали вылазки, но местные были везде или мгновенно появлялись ниоткуда, стоило нам перелезть через забор. Мы проводили вылазки избегая ближнего боя, обе стороны это устраивало, но, в конце концов, стычки нам тоже надоели, мы смирились с блокадой и слонялись по дачной территории то фехтуя, то футболя, то осваивая пинг-понг, карточные и другие настольные игры. Мне стало скучно. Меня влекло к краю дачного лета, я хотел в утомленную солнцем Москву.
Недавно, досужим проездом к Большой засечной черте я решил сделать небольшой detour к тому месту, где провел несколько солнечных лет в начале жизни. Я был уверен, что найду его, даже если от дачного поселка не осталось и следа. Но он оказался невредим. Невероятно, но ничья рука, кроме времени, не тронула его. Полы ворот были как обычно застегнуты, хотя и не на ту пуговицу, заношенный забор местами протерся, деревья отросли и взлохматились. Я без труда узнал ту самую березу, на которой полвека назад мягко спланировал за забор, теперь это была высокая плакучая красавица в окружении сосен. Я прошелся по утрамбованной песчаной дороге глядя поверх забора. Скаты ближайших крыш и нашей летней кухни были засыпаны сугробами перегнившей хвои, подслеповатые слуховые окошки подернулись катарактой, сосновый полог над дачами и волейбольной площадкой поредел и провис. Мне показалось, что поселок необитаем, и, возможно, так и было. Чтобы убедиться, я подошел поближе и прочитал на медной табличке: ЗАПУСТЕНИЕ. УСПЕНИЕ. ЗАБВЕНИЕ Триптих. 2015. Из собрания Welkin.
Еще до дачи, ожидая живительного разъезда в лето мы с Витьком и Саньком распространили свой гуляльный ареал на гостиничный квартал «Алтай» - «Заря» - «Восток». В одном из корпусов располагался магазин «Культтовары», городской вариант сельпо. Обычно мы шли сначала туда, рассматривали только что появившиеся игрушки на дистанционном управлении по проводу, а потом без дела слонялись по просторным тротуарам под нависающими над головой полотняными маркизами. Края маркиз были отделаны рюшами из полукруглых ушей и мы то и дело подпрыгивали, стараясь дотянуться и шлепнуть маркизу по ушам. Их было много тогда над московскими витринами - шатрообразных, выгоревших на солнце - и в ту пору их появление говорило о наступлении тепла, а не открытии очередного лабаза с окнами на тротуар. В сентябре, поджидавшем нас необременительным повторением пройденного в школе и среди гостиничных корпусов, мы еще застали последние зависевшиеся маркизы, а по краю тротуаров на живой изгороди уже белели горошины снежноягодника, предвестника окончания короткого московского лета.
На краю лета меня ждали два новых открытия: аудио и визуальное, пока еще каждое отдельно. Я впервые узнал, что такое хит по-советски. В середине шестидесятых русский язык был более чистым, в смысле посконным, и вместо «хит» говорили и писали «популярная мелодия». За год до того, в пионерском лагере в Литвиново я услышал «Маленькую девочку» в исполнении югослава Джордже Марьяновича. «Девочка» дребезжала из колокольчиков на столбах и выпукивались на бесконечных репетициях духового оркестра, каким-то чудом собранного из лагерных переростков. Хит был так себе, со сладким тенорком, пресным бессловесным бэквокалом и шаркающими барабанами. Но когда я вернулся после лагеря в летнюю Москву, то услышал ее почти из каждого открытого окна. На музыкальном советском безрыбье «Маленькая девочка» стала раком. Однако ее прошлогодняя популярность не шла ни в какое сравнение с охватившей Москву мелозоофилией.
Два новых хита – «Черный кот» и «Пингвины» - звучали отовсюду, где была хоть какая-то возможность звуковоспроизведения. Чаще звучал только «Марш коммунистических бригад» на уличных праздниках и в парикмахерских - бессменный хит советской радиотрансляционной сети с 1958 года, когда Новиков и Харитонов создали свой музыкальный шедевр. И вот, шесть лет спустя «Черный кот» и «Пингвины» очернили истинную природу советского человека. В этих музыкальных образах было что-то франтовато-эротичное, и в то же время, обыденно-умильное. «Пингвины», подобно птицам Хичкока, облепили московские антенны, а непуганые «Коты» безнаказанно гуляли по подоконникам распахнутых окон. Аудиоживотные пробуждали в народе инстинкты и по воскресеньям народ стал позволять себе недопустимое - подрагивать в такт музыке локотками и коленками, прям как Эдита Пьеха на «Голубом огоньке». И марширующие под окнами коммунистические бригады ничего не могли с этим поделать. Это было уже слишком.
Конец идеологически окрашенному бескультурью должна была положить Башня. Ее появление стало моим вторым, визуальным открытием той осени. Башню начали строить в 1963-м, но из окна нашей комнаты ее не было видно целый год. И вот теперь, воспользовавшись моим летним отсутствием, она выперлась в небо из-за крон парка Дзержинского - темно-серая, приземистая, с торчащим из нее подъемным краном, - как гигантская колода с топором над сумеречным лесом равенства, братства и счастья. Она росла, вознося в небо топор и истончаясь от праведного гнева на бесплотных идеологических диверсантов.
Башню назначили красавицей еще до рождения. За семь лет до начала строительства появились многочисленные изображения будущей красавицы - самой высокой в мире на какое-то время, да еще с утолщением, похожим на ловушку для вредителей на стволе плодового дерева. Когда началось строительство, Башня напоминала ТЭЦ после удачной бомбежки. Это был самый угрюмый отрезок маршрута 36-го троллейбуса, на котором мы ездили до метро «ВДНХ». Последний раз я видел ее в таком виде в январе 1966-го, незадолго до переезда на новую квартиру. Топор победно торчал из нее на фоне неба, приглашая доверчивые азиопские души вознестись в зияющие высоты светлого будущего… Ой! Как-то пафосно получилось. Лучше начать так: «Башня вылезла из-за крон парка Дзержинского, как баба из кустов…» И дальше не продолжать.

ШКОЛА 278 И ОСТАЛЬНОЙ МИР
РЕВОЛЮЦИЯ BIC

Осень побурела и обветрилась. Сезон активных развлечений увядал вместе с долготой дня, домашние задания сгущались как октябрьские сумерки за окном. В один из пяти вечеров моей писчебумажной повинности мама придя с работы долго принимала домашний вид и не разбирала сумки, как это бывало всегда, когда она мне что-нибудь покупала. Наконец, она достала две длинные коробочки и приготовилась сказать что-то напутственное. Я сразу догадался, что это ручки. Но почему две? Оказалось, одна, с открытым пером – для школы сейчас, потому что ручками с закрытым пером в начальной школе писать не разрешалось, как и черными чернилами, а другая, с закрытым пером – на вырост, то есть, сейчас - для дома, а для школы - на потом, когда я закончу четвертый класс, а в пятом у нас будет много новых предметов, по каждому свой учитель и свой класс, и мы будем писать в общих тетрадках в картонных обложках, 48 листов не А4, а покороче-пошире, в клетку, и совсем уж общих, 96 листов тоже не А4, в коленкоровых обложках, воняющих клеем. Вот. А можно я еще про ручки и тетрадки? Тогда продолжу.
В отличие от тетрадок, которые были расходниками, авторучки были инструментом. Исторически они пришли на смену химическим или, иначе, чернильным карандашам, которые можно было носить с собой, при необходимости послюнявить и писать чернилами. Поколение пользователей химических карандашей называло первые авторучки самописками. Было в этом названии что-то мастурбически самодостаточное.
Мы любили наши самописки. Они были разной конструкции, размера и цвета. Ручки с окошком для чернил, поршнем и надеваемым металлическим колпачком ценились выше, чем слепые, с резинкой-пипеткой и завинчивающимся колпачком. Модная белая пластмасса с цветными разводами была признаком уродской ручки. Девчачьими цветами считались белый, все оттенки розового и сиреневого, ядовито изумрудный и алый. Писать такими ручками чувакам не полагалось. Больше всего ценились ручки с зажимом, которые можно было носить в кармане, а не в пенале. При этом, текли они или нет, не имело значения – все текли. И вдруг появились китайские ручки. А можно я про них? Ну один абзац!
Так вот. Мои ручки были китайские. С открытым пером была длиннее и толще, темно-бардового цвета, с никелированным колпачком с едва заметной насечкой и надписью Rainbow. С закрытым пером была поменьше и поизящней, цвета морской волны, с золотым ромбиком у самого пера и золотистым колпачком с надписью Kin Sin. Обе были с золотым пером с иридиевым наконечником, поршневым набором чернил и зажимом. Писать ими было настолько приятно, что это было очевидно даже мне – хроническому троечнику по чистописанию. Как я узнал много позже, первая стоила 7 рублей, вторая – 6. На эти деньги можно было купить машину на дистанционном управлении в наших культтоварах, или 120 раз прокатиться на автобусе, или 30 раз пообедать в школьном буфете.
В классе я был третьим или четвертым обладателем китайской ручки, не считая учительницы, и первым, кто уронил драгоценную ручку на пол. Через полгода полкласса писали китайскими ручками, а пол был истыкан золотыми перьями как шкурка Кецалькоатля. Иногда чья-то упавшая ручка, и моя в том немногом числе, втыкалась в пол и на короткое время в проходе между партами возникала напряженная инсталляция, не лишенная художественной идеи, которую вполне мог бы развить Раушенберг, если посетил нашу школу в том году. Что вы? Почему не мог? Ну да, не мог посетить… но развить-то мог? Опять мы о разном.
А я опять о своем. К весне наши китайские ручки окончательно отписали свое, родители списали их, а нас вернули к посконным самопискам типа АР-10, 8, 20, 2, 15 и далее по рэндомной выборке из натурального числового ряда. Но возврата к писчей посконности не произошло, так как появились первые шариковые ручки, которые в течение последующих двух лет смели самописки как класс. В руках особо аккуратных писарей и писариц китайские самописки писали еще несколько лет, параллельно с шариковыми ручками, но и они, в конце концов, отправились в глубины мебельных ящичков к прочему мелкому хламу, где и догнили от остатков агрессивных советских чернил.
Массовое вторжение шариковых ручек в Советский Союз началось 22 июня 1965 года. Направлениями главного удара оказались Москва, Ленинград и Киев. Еще до вторжения отдельные экземпляры стали появляться в советских семьях и наша не стала исключением. Первую в моей жизни шариковую ручку мне подарил младший дядя, в ту пору чуткий ко всему новому. Она была похожа на карандаш. На середине был выдавлен микрочеловечек по стойке смирно, держащий кол от частокола в положении на грудь, а рядом заглавные наклонные буквы BIC. Кто-то из взрослых назвал эту ручку шариковым карандашом, и это тоже было правильно, потому что у деда еще сохранился химический карандаш, которым он заполнял послевоенные жировки и другие квитанции. Я до сих пор не решил для себя, как правильно называть это изделие BIC, которое свершила переворот в моем детском потребительском сознании. Начиная с ручки-карандаша BIC, я стал обращать внимание на то, что вокруг попадаются предметы, которые отличаются от других таких же тем, что нравятся больше.
Мой карандаш-ручка был из какой-то несоветской пластмассы, не существующего в советском союзе оранжевого цвета, с темно-синей затычкой в торце и такого же цвета колпачком странной конструкции. Он был моим недолго, до тех пор, пока я не понес его в школу, где он без моего участия обрел нового хозяина. После моего скоротечного романа с шариковой ручкой-карандашом возврата к самопискам уже не было. Примерно два года я писал заграничными, нет, импортными шариковыми ручками, которые попадали ко мне разными путями, и ни одну не исписал до конца: все они сломались, в моих руках или зубах, или пропали. В 1966 году вылупилось на свет и вошло в мой мир отечественное шариковое убожество под названием «Союз» - по первому слову из гимна СССР. Через десять лет я познакомился с собратом шариковой ручки «Союз» по убожеству – советским презервативом производства Баковского завода резиновых изделий. Он был пересыпан тальком и стоил 2 копейки, столько же, сколько две коробки спичек или полпоездки на троллейбусе. Презервативы и шариковые ручки не запускали в космос, их не ставили на вооружение, это были товары для людей, поэтому они имели право быть такими, какими были.

ДОМ - ШКОЛА
ЗНАНИЕ - AIRFORCE

Одним безмолвным заиндевевшим вечером, разыгрывая в тепле пластилиновые сражения, я вывел авангард на нижнюю полку тумбочки, забитую враспор подшивками с темными коленкоровыми корешками. Для дальнейшего рейда по местности пришлось взорвать пролом из двух массивных томов. Ими оказались годовые подшивки журналов «Знание – сила» за 1957 и 1958 годы. Журналы с таким названием я видел во время нашего налета на пакгауз. Я начал листать одну из подшивок и мне стало неожиданно интересно. В журнале не было ни одной страницы без рисунков, названия разделов звали к чтению, строчки были короткие, тексты познавательные и компактные, без наставительного подтекста. Мешались только большие рассказы, зато в них были захватывающие цветные рисунки во всю просторную страницу: свирепые динозавры, фрегаты, идущие на абордаж, фотонные звездолеты, джунгли, рыцари, партизаны и катастрофы. Больше всего мне нравились рисунки посвященные военной истории, особенно, если на них что-то взрывалось или стреляли.
Близился Новый год. Увидев мой повторный, после Майн Рида, интерес к печатному слову, мама подписала меня на газету «Пионерская правда» и журнал «Пионер». Собираясь в школу, я изо дня в день был невольным слушателем «Пионерской зорьки», а теперь вступал в новый 1965 год советским подписчиком. По ощущениям, как я теперь вспоминаю, это то же, что стать избирателем: вроде, что-то изменилось в жизни, а что – непонятно. «Пионерская правда», также как и «Пионерская зорька», мне не нравилась - обе были слишком уж пионерскими. В аудиоправде я слушал только песню «На прививку третий класс», когда ее передавали, а в печатном органе читал только про «Зарницу» - военизированную игру для советских бойскаутов, которая в тот год только затевалась и мне представлялась массовым продолжением наших дачных игр в войну по всей стране и по новым правилам. Но это было не так. Идея новой игры принадлежала Иосифу Аримафейскому и рыцарям Круглого стола и выражалась девизом «Бороться и искать, найти и перепрятать», а роль Грааля выполняло знамя.
Журнал «Пионер» был другой. В нем не было пионерских новостей, являющих унылые сводки из пионерских дружин, не было обращений, призывов и воспоминаний ветеранов, смутно соображающих кому и что они говорят, и за это я прощал «Пионеру» его вымученный пионерский юмор в версии редакционных дядек и тетек. В целом же, «Пионер» хотелось читать, и именно он помог многим из нас преодолеть умственную лень и страх перед уходящим за край страницы текстом, и со временем привил привычку к регулярному чтению вне школы. Второй, февральский номер был почти полностью посвящен армии. Он так мне понравился, что я вечерами стал что-то перерисовывать и переписывать в альбом для рисования, разрезать и систематизировать полученное. Однажды за этой кабинетной работой в комнате младшего дяди я был им застигнут. Он выразил молчаливое недовольство, а через несколько дней принес мне со своей полувоенной авиационной научной работы целую кипу вырезок из специализированных иностранных журналов с изображениями боевых самолетов и вертолетов армий мира. Целую неделю я выклеивал в новый альбом для рисования многочисленные фотографии американских «Старфайтеров», «Скайхоуков», «Скорпионов», «Ардварков» и «Хаслеров», английских «Канберр», «Хантеров» и «Вулканов», французских «Миражей», шведских «Дракенов», канадских «Эрроу», разных вертолетов и ракет «воздух – воздух». Когда работа была закончена, я показал альбом в классе. Успех превзошел все ожидания. Слух о моем альбоме быстро распространился по школе и ко мне стали приходить чуваки из других классов, не только четвертых. Я назначал дни просмотра и тогда мне приходилось охранять свой портфель с альбомом как ядерный чемоданчик. Чего не было? Да, «Фантома» среди них не было, это точно, потому что когда той же весной во Вьетнаме был сбит первый из них, кстати, нашим устаревшим МИГ-17, и об этом много и грозно говорило советское радио, - меня то и дело просили показать как он выглядит, а я говорил, что у меня его нет и тогда мой авторитет рухнул вслед за первым «Фантомом».

КАТОК
ХЛОЯ

Зимой дружба с Витьком и Саньком простыла. После уроков я елозил в ящичный хоккей на раскатанном асфальте, а по воскресеньям, если было солнечно и не лютый мороз, вставал на лыжи или коньки. Мои же друзья бесцельно слонялись между домом и станцией, маялись в надломленных беседках, грелись в тусклых подъездах. Они не были против активного отдыха вообще: возвращаясь после уроков музыки я часто заставал их в зимней дворовой полутьме на бездетной детской площадке со снеговиком, где они лазили по сугробам, толкались, валяли дурака и друг друга, но к физкультурному варианту активного отдыха оставались равнодушны. В их просторном дворе, становившемся зимой чем-то вроде Междворового Развлекательного Комплекса, был каток и деревянная горка с залитым обледенелым спуском. Но я их там никогда не видел.
Однажды, это было в зимние каникулы, я взял коньки и пошел не на замерзшую лужу на пустыре, где толокся весь наш дом, а на каток в соседний двор. И сразу почувствовал разницу в ощущениях. Лед на катке был ровный, его окружал аккуратный снежный бортик с сугробами и двумя лавочками в разрывах, а посередине стояла елка, увешанная бумажными украшениями и крашенными лампочками на толстом черном кабеле. Главной во дворе была горка. Днем она была полна веселой малышни с подпопными фанерками, а каток в это время глумился над рахитичными худышками и неуклюжими толстушками, зашнурованными в фигурные коньки. С наступлением ранних сумерек малышню ненадолго сменяли преобразившиеся в безобразников школьники. Мимоходом горку посещали знакомые чуваки, съезжавшие с нее на ногах, почти всегда неудачно. Завсегдатаи катка съезжали с горки на коньках и, заложив скоростной вираж перед самым бортиком, уходили в гущу катающихся, среди которых было много девочек. Я тоже хотел быть среди них – тех, и тех.
Я легко научился съезжать с горки, надо было только внизу слегка подпрыгнуть на лед, вроде как сделать шаг, когда сходишь с эскалатора в метро. Я научился пружинить, приседать, не сбрасывая скорость закладывать вираж, въезжать коньками в сугроб и смешно падать, если рядом были девочки. С некоторыми я безымянно познакомился и перебрасывался взглядами и возгласами. Никто из них мне не нравился, наверно, из-за сморщенных рейтуз и кургузых пальто, и я не подъезжал к ним вплотную, но все равно мне хотелось, чтобы они всегда были на катке, как другие всегда были в классе.
Как-то раз меня подстерегла примелькавшаяся тетенька и попросила покатать маленькую девочку обутую в коньки. Мне не хотелось, но отказывать старшим, если этого не требовали другие старшие, у пионеров было не принято. Я обреченно взял девочку за руку и осторожно потащил по льду. Честно откатав ее несколько кругов я сдал счастливую девочку довольной тетеньке. Когда я потом катился мимо одной из знакомых, возможно, ее звали Хлоя, она крикнула в мою сторону не мое имя:
- Колян! – у нее получилось похоже на Колен.
Сначала я решил, что она не мне, но когда остановился, она подъехала и спросила:
- Это твоя сестренка? Она прям как мышка. – Мне понравилось, как Хлоя на меня посмотрела. Потом, через десять-двадцать-тридцать лет женщины редко так на меня смотрели.
- Нет - сказал я и засмущался.
- А-а, - сказала Хлоя и откатилась.
Мне хотелось догнать ее и поговорить с ней, но я не знал про что. Я вспомнил про двор нашей старой квартиры и альбом с марками. Мне стало обидно.
После 8 марта лед заболел оспой, а горка – лишаем. Редкие восстанавливающие обливания из шланга помогали ненадолго. В конце марта каток впал в кому, а израненная коньками горка напустила под себя лужу. Она одиноко сидела в изножье умирающего катка и чувствуя его близкий по-мартовски вялый конец, думала о предстоящих плотницких работах, которые помогут ей обновиться к лету. И тогда я присоединился к Витьку и Саньку в их дворовом безделье. По началу оно меня тяготило, а потом стало притягивать и наша дружба оттаяла. В предчувствии весны мы жестоко расправлялись со свободным временем. И вот мы ее почувствовали. Дни по-прежнему были белыми и солнечными, а вечера звездными и морозными, по утрам на окнах воскресали игольчатые узоры, наше дыхание окружал пар, под ногами скрипел снег, ветерок обжигал щеки и слезил глаза, но это была весна и ее невозможно было ни с чем спутать, потому что в нашем окружении появились девочки.

ВЛАДЫКИНО
МИМОЛЕТНОЕ

Девочки были однодворницами Витька и Санька и нашими общими одноклассницами. Их было трое и все они были троечницами. Они много шушукались, хихикали и строили глазки всем, кто обращал на них внимание. Будущие продавщицы, приемщицы, гризетки, женщины полусвета, героини Куприна и Мопассана – они были теми, кто шевелил наши потаенные детские сны перед пробуждением. У одной из них были взрослые капроновые чулки телесного цвета со швом, которые она надевала, когда шла куда-нибудь с мамой. Приходить в школу в таких чулках не разрешалось. Теперь мы убивали время вместе и нет-нет делились всякими щекотливыми историями из жизни взрослых, и сами втайне чувствовали себя взрослыми.
Когда наступила цветущая весна, мы как-то после школы залезли на территорию оранжереи Ботанического сада, довольно далеко от наших домов, и нарвали там букет фиолетово-черных тюльпанов, чтобы подарить нашим подругам – один букет от всех троих всем троим. Во дворе мы долго караулили их, а они, как назло, появлялись по одной, поочередно заходя друг за другом. Наконец, они появились во дворе втроем и мы показали им припрятанный в беседке подвядший букет. Они не обрадовались и не знали что с ним делать. Тогда мы разделили букет на три части, спрятали под пальто и все вместе пошли за Санькин дом в заросший прошлогодний бурьян. Там мы снова соединили три части букета в один. Тюльпаны свисали как черные члены, утомленные бесконечными дублями порнороликов. Мы положили их, немного постояли вместе и разошлись по своим разнополым делам. Лучше бы мы подарили нашим барышням карамель, но у нас не было денег.
В начале мая город позеленел вверх. Зелень в одночасье взлетела до небес, бело-синяя акварель превратилась в долгожданную трехцветную зелено-сине-белую аппликацию, возможную лишь в природе, рукодельной моде и государственных флагах маленьких, но гордых стран. Лето, вступающее в свои законные наследные права, призывало людей к ответу. Ответ был жалок: женщины надели прошлогодние сарафаны из ситца, которые еще лет десять будут носиться, стоптанные босоножки с подследниками и блеклые косынки, мужчины – летние мнущиеся брюки двух цветов на всю страну, разболтанные коричневые сандалии-плетенки, обутые на носки с укрепленным носком и пяткой, засучили рукава мнущихся пузырящихся рубашек, взяли в руки свернутую в трубочку газету «Советский спорт». Разве это придуманная подробность? Вовсе нет. «Правду» тоже сворачивали, но это была не трубочка, а колотушка для мух.
Закончилась четвертая четверть четвертого класса, а вместе с ней и начальная советская школа. Четверки в моем табеле получили численный перевес. Был бы и трояк, если чистописание продлилось еще год. Дневник пестрел замечаниями и родители подсчитали их - 52 за год. Гадкий фаустенок с пионерским галстуком на шее. Можно было подвести первые итоги жизни и сделать первый прогноз на будущее: писарь из меня не получится, научное светило тоже, а также отшельник и пионер в версии всем ребятам пример. Так я вижу сейчас, вспоминая ту позднюю московскую весну - странные возвраты времени, прошлых переживаний, моменты, которые хороши уже тем, что ты дожил до них. Постойте, кажется, это Фаулз. Вот ведь навеяло.
Наступившее очередное лето по своему обыкновению разделило человечество на два не равных в числе и правах класса и дало каждому свое: родителям – родителево, а детям – детево. Первые как бы приносили себя в жертву времени, оставаясь по эту сторону лета и переправляя вторых на ту сторону, где расцветала та, вторых, маленькая жизнь. Перевозчиками в маленькую жизнь были: пионерские лагеря и детские санатории со сверстниками; деревни с дедушками-бабушками; другие города с тетями-дядями; море с интеллигентными дикарями; дачи с соснами. Были еще городские пионерские лагеря, но то были худые лодки лета на вечном приколе и родители сажали в них детей только от безысходности – пусть хотя бы покачаются на волнах у берега лета.

ДАЧА-2
ЧАЙКА В ИНТЕРЬЕРЕ

В июне меня отвезли на новую дачу. Дачный поселок располагался в черте Москвы, на краю устроившейся полулежа деревни, в уединенном лесном месте, ныне втором или третьем в рейтинге дороговизны, престижности и недоступности столичного жилья и аренды. От дачных ворот круто вниз уходила деревенская шоссейка с видневшейся ниже остановкой маршрутного такси. С одной стороны шоссейки сползали к ручью и одичавшему парку деревенские сады с проглядывающими крышами, с другой - крепостной стеной обрывались в канал ворота шлюза, за которыми в ряд с тополями выстроились тушинские пятиэтажки. Чтобы сбить с толку любопытных и соблюсти социалистические приличия, дачи назывались домом отдыха. После сосновой Малаховки здесь было непроглядно из-за низкой густой листвы и глубокой тени, как в фильме про партизан производства киностудии им. Горького. Неизведанная территория казалась необъятной, как родная страна. Сначала я думал, что новая дача – это всего два причудливых особняка - наш и еще один, подалеку, в который мы три раза в день ходили столоваться, а по выходным еще и смотреть кино в новеньком пристроенном кинозале. Особняки соединяла долгая асфальтовая дорожка шириной с поливальную машину, которая два раза в день спасала от жары густо высаженные по обочинам анютины глазки и душистый табак, а заодно и ухоженный кювет, обсаженный по внешней границе густыми посадками разных кустов и деревьев.
Особняки были мной доселе невиданные: сложный контур стен, высокий, почти в рост цоколь, несколько входов с разных уровней, лестницы с выгибающимися перилами, галерея, переходящая в высокую веранду и террасу, эркеры, фонарики, балкончики, теснящиеся, переходящие друг в друга крыши с большими вылетами, округлые окна с волнистыми переплетами, а некоторые - с витражами, у фасадов асимметрично белели вазоны с львиным зевом и душистым горошком. В интерьере звучало эхо былой роскоши и неги, подрагивал гороховый ус, в изразцовых ливреях замерли угасшие камины.
Наш дом был поменьше, с сумеречной гостиной, похожей на кают-компанию парохода с выходом на палубу-веранду. Где-то то ли в латунных оконных переплетах, то ли в рельефах деревянных панелей, то ли еще где, уже не помню, парила театральная чайка. От гостиной по пути восхождения двух внутренних лестниц разбежались многие комнаты и комнатки. За двумя резными дверьми обитали мои ровесницы – полненькая и худенькая. Худенькая носила уродливый корсет для лучшей осанки, но даже в нем была милее полненькой. Мы играли в бадминтон, ходили на пляж, но большую часть времени я проводил с двумя мальчиками в играх в войну по кустам и с какой-то игрушечной техникой где-то на песчаной куче. Иногда я оставался один и тогда бродил вокруг дома, заходил на галерею и веранду, спускался в окруженный обваливающейся подпорной стенкой заброшенный партер с руинированным фонтаном или отправлялся по нагретому асфальту, окаймленному цветочными кружевами, на залитую солнцем спортивную площадку или тенистую липовую аллею с шершавыми скамейками и карминными клопами. Всюду было чудно и чудесно, я был впечатлен, но не очарован: изысканным декорациям не хватало объекта щемящих переживаний.
Зато объектов переживаний хватало на экране дачного кинозала. В душной Москве шел очередной кинофестиваль и в те дни каждый вечер привозили какой-нибудь фестивальный фильм. Большей частью это были ленты внеконкурсного показа, то есть для зрителей, а не для жюри, хотя в то время и среди конкурсных картин было что посмотреть. Ну, хотя бы вот эти: «Большие гонки», «Брак по-итальянски», «Война и Мир», «Небо над головой», «Они шли за солдатами (солдатские девки)», «Отец солдата», «Покушение»,«Приключения Вернера Хольта», «Разиня». Сильный бленд, не правда ли? Это винтаж 1965 года, потерянный ныне вкус. Я посмотрел их все, но не все в то лето, потому что некоторые фильмы были со сценами для взрослых, и нас на них не пускали. Но нам тогда были интересны другие фильмы, на которые нас пускали. Из перечисленных выше, таких была половина, из которой два фильма - французский «Небо над головой», про авианосец и НЛО, и чехословацкий «Покушение», про ликвидацию Гейдриха, а еще приблудившийся с запозданием «Тайна серебряного озера», ФРГ, 1962 год - стали нашими главными игровыми сюжетами в то лето.
В последующие годы, в безмятежных дачных условиях я продегустировал еще три московских кинофестиваля. Они были не так сильны как бленд 1965-го, зато имели в своем составе очень яркие ленты. С фестивальных показов тех лет на советские экраны попали фривольный «Серафино» с молодым Челентано, зрелищный «Даки», «Космическая Одиссея 2001» гениального Кубрика, эффектный «Пан Володыевский», культовый, как сказали бы сейчас, «Генералы песчаных карьеров». Правда, все они, по советским обычаям, были прополоты, в смысле, исправлены в половом отношении, то есть кастрированы и стерилизованы. Но главным вкладом Московских кинофестивалей в советскую культуру стало слово. Какое, я скажу своеместно.

БОТАНИЧЕСКАЯ УЛИЦА
ПОДСОЛНУХИ

В сентябре мы пришли в школу повзрослевшими на одно лето, а в первую неделю повзрослели на целую школу – начальную. Мы переходили из класса в класс – в пространственном смысле, - знакомились с учителями-предметниками и каждый день открывали новые хрустящие учебники и начинали новые тетрадки. Некую двусмысленность – кто мы? еще те, или уже эти? - вносила наша новая классная … кто? Дамой она не была по породе, быть руководительницей себя не обременяла, надзирательницей быть могла, но на «химии» (она была химичка), а не в советской школе шестидесятых. Правильнее всего было бы назвать ее классной женщиной, в школьном, а не сексуальном смысле. Она была средних лет, среднего росточка, худовато-упругая на вид, всегда аккуратно одетая и очень строгая, почти злая. Сейчас мне очевиден сексуальный потенциал ее типажа, а тогда был очевиден полицейский. Ей пошла бы фуражка СС или НКВД, и кобура. Опасность быть застигнутым ею за чем-то недозволенным семьей и школой я почувствовал остро и сразу, и это гнетущее чувство не обмануло меня.
Загостившееся лето обнималось с окрестными улицами и приглашало пройтись с ним в обнимку до угла осени. Наша дворовая тройка вновь воссоединилась – тесно и последний раз. Мы радостно ловили расстегнутыми школьными пиджаками не остывший еще ветерок, топтали первые желтые листья на сухих тротуарах, а после уроков спешили по бездельным делам вдоль густых еще теней городских деревьев. Мы прочесали весь гостиничный квартал и открыли свалку битой цветной майолики; возле платформы «Окружная» наблюдали сосредоточенную мужскую жизнь на пивном пятачке; разомкнувшись в цепь патрулировали пустынное Сусоколовское шоссе, сегодня наполовину исчезнувшее; бежали перебежками вдоль ограды Ботанического сада - эфемерной, как скелет речной рыбы, и музыкальной, как ксилофон, поколачивая ее дирижерскими палками; безуспешно разгадывали назначение двух круглых башен напротив улицы академика Комарова, а иногда на 36-м троллейбусе доезжали зайцами до входа в парк Дзержинского, чтобы пострелять в тире. Здесь следовало бы эмфатически добавить: на деньги, сэкономленные от школьных завтраков, но это будет трюизм. Вы говорите, ненужные подробности? Нет-нет, не соглашусь с вами. Эти сведения из районной топонимии и краеведения необходимы мне для фона. А вот очередной сюжет для вас-вас.
В одно из наших путешествий по Ботанической, на нечетной стороне за оградой мы увидели подсолнухи с завернутыми в марлю головами. Головы были огромными и понурыми, как у приговоренных к повешению гидроцефалов. Музыкальный забор-скелет, состоящий из километров клонированных секций, был нами в совершенстве освоен и не представлял серьезного препятствия. Выбрав благоприятную паузу в уличном ритме, мы унизили забор, за забором наломали полдюжины голов подсолнухов, унизили забор в обратном направлении и продолжили путь, неся добычу за вздыбившейся пазухой. Нам не было совестно: все равно эти подсолнухи были обречены. На пустыре мы размотали и разлохматили добытые головы и попробовали их. Зубчики оказались полупустыми, а семечки вязкими и невкусными. Мы искрошили недозрелые сорви-головы и оставили их в распоряжение местных птиц. Через день на большой перемене всю школу собрали в зале для актов. На сцене переговаривались директор, несколько учительниц и другая женщина, не похожая на наших учительниц, потому что у нее не было фуражки и кобуры. Когда все собрались и расселись, директор нагнал в зал тишину. Площадь затихла. Из-за ратуши плыли взъерошенные, в стиле Видал Сассун облака, где-то рядом скрипела незакрытая ставня, в переулке фыркали лошади конной гвардии. Ленивый воздух овевал лица кислятиной, старой кожей и шаурмой. Капитан в кирасе отступил назад, оставив даму в ботанически-зеленом платье впереди одну в центре деревянного помоста. За ее спиной развевался штандарт с девизом «Трудно быть Богом». Дама оказалась из дирекции Ботанического сада. Она коротко рассказала про многомесячные опыты по влиянию облучения на разные растения, в том числе на подсолнечник (опыты по созданию ГМО), и вот вчера кто-то дерзко разредил очень важную делянку. Размеры следов на рыхлой почве не оставляли сомнений - злоумышленники были школьниками. Ботаническая посланница хотела усовестить неизвестных налетчиков и предотвратить дальнейшее бездумное вредительство, а мы обрадовались, что она назвала неправильный день налета и поэтому были вне подозрений.

ГОСТИНИЧНЫЙ КВАРТАЛ
СИГАРЕТЫ

Тот сентябрь был сладок, как папиросный дым. Первым это почувствовал Санек и после уроков начал собирать длинные окурки по краю тротуара. Он обрывал их с обоих концов, правда, не всегда, и курил щурясь и не затягиваясь. Нам с Витьком тоже хотелось щуриться от сигаретного дыма, но окурки не прельщали и мы выжидали чего-то лучшего, а чего - сами не знали. Как-то раз Витек принес целую сигарету, украденную у отца, и мы выкурили ее втроем. После этого я стал выслеживать сигареты своего отца и однажды, когда в пачке было чуть больше половины, утянул одну. Это была красивая сигарета с сахарно-белым фильтром и золотым ободком, называлась она kim, наверно, в честь Коммунистического интернационала молодежи (существовал с 1919 по 1943 год), причем, название было набрано актуальным по сей день шрифтом. Как все кубинские сигареты она была несносно крепкой, мы одолели ее до половины и сквозь слезы и кашель признали лучшей - за невиданную белизну фильтра. С тех пор белый фильтр стал для меня безусловным признаком качественных сигарет. В 70-е, когда я недолго курил, абсолютное большинство сигарет были с оранжевым крапчатым фильтром и мне стоило большого труда и денег доставать любимый Benson & Hedges именно с белым фильтром.
Санек, приобщившись к нетронутым неизвестными ртами сигаретам, начал искать пути их приобретения, а так как денег на завтраки ему не давали, то теперь вместо окурков он собирал по краям тротуаров копейки. Мы походя помогали ему. Набрать надо было всего семь копеек, именно столько стоила пачка коротких сплющенных сигарет без фильтра под названием «Южные», а затем их новая разновидность под названием «Новые». Те и другие Санек покупал по дороге из школы в табачном киоске возле гостиницы «Алтай» со стороны Ботанической улицы. Когда мне или Витьку хотелось, как нам казалось, покурить, он делился с нами. Качество изображения на пачках было хуже, чем знаменитая карта на знаменитом Беломоре в те годы, дым вонял псиной и ел глаза, табачная стружка лезла в рот, бумага размокала и когда огонек преодолевал середину и жег пальцы, мы с Витьком тушили бычок с облегчением. Было ясно, что курение для нас - самоутверждение, а не потребность, а самоутверждение требовало более дружественной марки сигарет.
Более дружественной маркой сигарет стали болгарские «Слънце» - без фильтра, с твердым знаком, в мягкой пачке. Это табачное единство вербальных противоположностей стоило около 20 копеек и насобирать такую сумму на тротуаре было не реально, даже втроем на четвереньках. Выходило, что без денег на завтрак «Солнце» для нас не всходило. Подумав, мы решили так: Санек собирает сколько сможет подорожным способом, остальное мы с Витьком добавляем поровну. Риск покупки взял на себя Санек. К тому времени он нашел новую точку с сердобольной киоскершей, которая согласилась продавать ему «ъ», когда тротуар вблизи киоска пуст. Возможно, на ее предосудительное решение повлиял имидж Санька, разработанный им со знанием дела специально для покупки «ъ»: без пионерского галстука, с расстегнутыми верхними пуговицами на всех слоях одежды, с непокрытой головой и портфелем под мышкой. Киоск находился на расстоянии рогаточного выстрела от угла школы, сразу за углом гостиницы «Заря», недалеко от входа со стороны Гостиничной улицы. Физическая близость двух заведений, в плане воспитания молодого поколения не весьма совместных, с неизбежностью порождала мальчишеский кураж, который закончился для нас плачевно - буквально и фигурально.
Несколько раз в году под конвоем классного руководителя и родительских активистов нас всем классом водили в театры и музеи. Такими культпоходами семья и школа рассчитывали приобщить нас к живому и мертвому искусству. В середине октября нам предстоял очередной поход в театр. В тот день уроки закончились раньше, нам объявили время и место сбора и отпустили подкрепиться. День предстоял долгий и затратный, с поездкой на автобусе и антрактом в театральном буфете. По такому случаю многие родители расщедрились на мелочь. Уже на первой перемене мы втроем решили, как потратим часть наших денег до театра, и часть времени в театре. Когда одноклассники разбрелись кто в буфет, кто домой, мы оделись и пошли в дальний конец пришкольного сада. Санек театрально покурил, а мы с Витьком постояли рядом в роли статистов. После перекура мы пошли к нашему новому киоску и Санек купил каждому по пачке «Солнца». Мои друзья беспечно сунули сигареты в карманы, а я, по какому-то наитию свыше, - в кепку над козырьком. Кепка была теплая, объемная, из толстого завитка. Мы побродили по Гостиничной, зашли в «Культтовары», на оставшуюся мелочь купили пачку хлопьев в продмаге и пошли к месту сбора. Когда мы повернули за угол гостиницы, то увидели на другой стороне пустынного переулка свой класс в полном сборе, окруженный родительскими полицаями во главе с классной оберштурмбанруководительницей. Она стояла широко расставив ноги, скрестив руки в перчатках на оберчакре и смотрела на нас. Было ясно: нас кто-то сдал. Потом выяснилось, что наябедничала невзрачная тихоня, однопартийка кокетливой рыжей егозы, сидевшей у окна. Эта тихоня, незаметная как Крупская рядом с Арманд, заметила нас с «Солнцем» в руках с противоположной стороны улицы и донесла. Мы шли на фоне пламенеющей «Зари» через майдан под лай и окрики. Нас обыскали. У Витька и Санька отняли их «Солнце», у меня не нашли - спасла кепка. Настроение было грозовым. В субботу состоялось родительское судилище, на котором нас обвинили в нарушении закона юных пионеров и родительских запретов. Негласно всех троих приговорили к порке ремнем под домашним арестом. После этого наше тайное курение стало более тайным и регулярным, хотя и не частым.

ГОСТИНИЧНЫЙ КВАРТАЛ
КАРТЫ

Поздней осенью 1965 года завершилось мое освоение гостиничного квартала. Заключительный эпизод был напрямую связан с последствиями Оттепели, которая к тому времени превратилась в слякоть. В 1956 году, ровно за десять лет до описываемых событий, и за год до широко объявленного фестиваля молодых миролюбивых сил в Москве, в СССР начался международный туристский обмен. Эта ответственная во всех советских отношениях миссия была возложена на «Интурист», которому никто не мог составить конкуренцию, даже если бы и захотел. Интерес планеты к послевоенному СССР был велик, и в 1956-57 годах на окраине Москвы, за Главным входом в Главный ботанический сад построили для ожидаемых гостей фестиваля вместительные кирпичные корпуса мясного цвета - гостиницы «Алтай», «Заря» и «Восток». После фестиваля в них стали размещать рекордсменок по удоям и героев-целинников, приглашаемых в Москву на Выставку достижений народного хозяйства (ВДНХ) поделиться своим бесценным опытом с менее одаренными тружениками полей и ферм. Размещали тех и других в фестивальных гостиницах не случайно, потому что от них до главной выставки страны было ногой подать, в том смысле, что один из маршрутов пролегал прямо через Ботанический сад. Кстати, по тому же маршруту можно было проехать и на специальном маршрутном автобусике, остатки остановок которого можно и сегодня найти в траве вдоль заасфальтированных дорожек сада. Когда размещение выставочных героев труда в гостиницах «Алтай», «Заря» и «Восток» стало привычкой, все корпуса получили обобщенное название - «гостиницы ВДНХ». Однако скоро выяснилось, что витринных героев, свозимых в Москву с необъятных просторов родины на несколько показательных дней, не хватает даже для частичного заполнения гостиничных корпусов.
На помощь пришла политика мира и добрососедства с зарубежными странами. Состояла она в следующем. В 1958 году из СССР «на безвалютной основе», то есть по обмену, начали организовываться спецтуры за рубеж для передовиков различных профессий и примкнувшим к ним партийных вдохновителей. Часто это были просто заграничные поездки комсомольской номенклатуры для отдыха и за ширпотребом. Организатором комсомольских шоп-туров и прочих спецтуров было назначено бюро молодежного туризма «Спутник», специально для этого созданное. Встречным потоком «Спутник» вез из разных стран молодую прогрессивную общественность. В середине 1960-х в гостиницах ВДНХ размещали молодых непритязательных туристов, большей частью вдохновленных достижениями социализма, но иногда и просто любопытных, в том числе из капстран, и даже студентов западных университетов, среди которых попадались и будущие советологи. С нашей стороны все было продумано. Проживание операторш машинного доения и комбайнеров-механизаторов по соседству с пробуждающимся молчаливым поколением Запада было абсолютно безопасно для идеологических устоев страны победившего социализма. Но они не учли нас с Витьком и Саньком, а также всю здоровую часть подростков мужского пола московской средней общеобразовательной школы №278 середины 1960-х.
Как всегда, первым был Санек. В физкультурной раздевалке он показал нам полную фотографическую колоду с голыми женщинами. Изображения были мелкими, черно-белыми, низкого качества, 36 раз повторявшими одно и то же на разные голоса. Просмотр колоды вызвал у меня культурный шок - второй в жизни. Это было столкновение с неизвестным культурным архетипом в чистом виде – только идея и никаких деталей, в отличие от репродукций божественной обнаженки в альбоме «Дрезденская галерея», где детали силились сплотиться в гуманистическую идею во плоти, но, несмотря на титанические усилия гениев прошлого, плоть получалась немой, а возвышенная гуманистическая идея отлетала к горним высям, где ее ждали души праведников и искусствоведов. Сегодня, пытаясь вербализировать тот карточный архетип, я определяю его как сценическое бесстыдство, по-разному воплощаемое женщинами в зависимости от дара свыше, или сниже, уж и не разберешь теперь.
История Санькиной колоды имела гостиничную географию. Сначала он не говорил нам, где взял карты, но потом показал еще одну колоду с другими такими же женщинами и сказал, что мы тоже можем заиметь такую или другую за рубль, если захотим. Мы захотели, и тогда Санек сказал, что знает одного чувака, а у него есть старший брат, а он ходит в гостиницу, а там иностранные туристы меняются на серебряные полтинники с кузнецом, и старые деньги со Сталиным, и октябрятские звездочки из пластмассы (помните, я рассказывал?), а у них есть карты с голыми тетьками, а еще шариковые ручки скока хошь, и чан-ган вот стока, а карты его брату перефотографирывают и отдают.
- А чан-ган, это чевоэто? - Спросил я.
- Эта живачка ихняя. За полтинник можно выменять, а карты только за настоящие деньги, - разъяснил Санек.
В назначенный день мы разыскали того чувака. В кармане у него были мятые перефотографированные карты из разных колод, они нам не понравились. Договорились встретиться после школы у его подъезда, он увидит нас из окна и вынесет показать нам колоды, которые у него есть. В тот день у нас и у него было пять уроков и мы сразу пошли к его дому в не нашу сторону, между чужих домов, к железнодорожной насыпи, по которой почти над головой проносились повизгивая старые электрички Ср3 - тупорылые, с распашными дверями, произвольно открытыми, – и уже новые ЭР-1, круглорылые, с нависшим лбом и закрытыми раздвижными дверями. Я не любил эти места: слишком далеко от дома и железная дорога чужая, какая-то неожиданная и визгливая. За насыпью виднелись крыши незнакомых пятиэтажек со своей школой и шпаной, которую мы не знали в лицо. По соседству с крайним красным домом, похожим на гостиничный корпус, но без вывески, стояла серая невзрачная пятиэтажка, точно такая, в какой жил и я. Минут десять мы целую вечность толклись возле условленного подъезда, задирали головы и пытались угадать окно, за которым хранятся заветные колоды. Когда, наконец, младший хранитель вышел к нам и вытащил из-за полы пальто несколько колод, я не пожалел, что притащился в эти нелюбимые места.
Колоды были оригинальные: толстенькие, плотные, с цветными обрезами, листы гладенькие, изображения на них цветные и четкие. Хранитель показал из своих рук несколько карт из разных колод и дал пояснения:
- Секите. Вот в этой - сиськи, в этой – жопы, вот в этой – всякие, а в этой - секи сюда – видишь? Это она мостик делает, и все видно. - У меня захватило дух и схватило что-то телесное. - Кому какую?
- Мне – где всякие, - выбрал Санек.
- Мне тоже – присоединился к нему Витек.
- А мне - эту, где мостик.
- Эта есть, а эти потом, сейчас нет. Завтра деньги приносите на большой перемене.
«Веселые и довольные пионеры возвращались домой» - это про нас в тот день. Когда мы проходили мимо красного гостиничного корпуса я спросил:
- А как карты выменивают?
Мои друзья этого не знали. Как выяснилось двадцать лет спустя, не знали и потом. Я в этом вопросе оказался любознательнее их.

ШКОЛА
РАСПРАВА

На следующий день колода была у меня. Это были новенькие, слегка гнутые черно-белые фотографии, потерявшие половину своей цветной зрелищности и всю фирменность. Но это была моя колода. На большой перемене мы втроем подвергли ее первичному изучению, а когда расходились по домам, у каждого уже была своя любимая карта. Через неделю Санек и Витек получили свои экземпляры – в них тоже было что посмотреть. Еще через неделю, когда ассортимент тел и поз был основательно изучен, возникла потребность в их систематизации. Подходящим для этого местом была только квартира Витька. Его родители работали всю шестидневку и приходили около семи, а маленькую сестренку можно было отправить играть в комнату, дав ей пару конфет. Зыбкими предзимними днями после школы мы собирались у Витька и водили настольные хороводы с нашими бесстыжими женщинами, изучая их зрелые прелести и дразнящие позы.
В один из хороводов Санек заметил: «Позырь, на Орлову похожа». Мы согласились и стали искать другие соответствия. «А вот эта - на Алку», - сказал он про нашу общую знакомую, к которой я притирался в дворовом безделье. Скоро все наши однодворки, а за ними и одноклассницы получили масть и достоинство, которых у них до того дня не было. Вечером во дворе, прикрытом прозрачным пеньюаром первого снега, мы подошли к одетой по-зимнему Орловой, представляя ее полностью раздетой. Санек сказал: «Орлова, а мы знаем на кого ты похожа», - и заржали. Через несколько дней, когда мы с Аллой откололись на время от общей компании, она спросила:
- А ты знаешь, какие у Сашки карты есть?
- Какие?
- Ну такие…, с голыми. Он тебе показывал?
- А тебе?
- Нет.
- А откуда ты про них знаешь?
- Он говорил. А у тебя такие есть?
Я подумал, и соврал:
- Нет.
Мне не понравилось, что про наши карты знают во дворе. Я испугался. В тот же вечер дома я незаметно, или под разными предлогами, заглянул во все укромные места, где могла уместиться карточная колода. Такого места не нашлось, не считая лямки под креслом, где уже хранилась портсигарообразная железная коробка с сигаретами. Когда пришло время спать я в темноте произвел рокировку в короткую сторону: перепрятал сигареты в сборные пластмассовые модели самолетов, очень кстати купленные мне на днях. Грузоподъемности Ан-24 и Ил-18 как раз хватило на пачку «Солнца» россыпью. Колода была пристроена. Как-то вечером после очередного родительского собрания, которые с появлением оберштурмбанруководительницы стали регулярными, мама завела со мной разговор о непристойных фотографиях, которые распространяют среди школьников разные темные личности с тюремным прошлым и всякая шпана, стоящая на учете в милиции. Я сказал, что впервые слышу об этом, а на следующий день, когда я безмятежно парил в синих сумерках в окружении друзей, под прессом чьей-то родственной задницы, опустившейся в кресло, колода потеряла монолитность и на пол высыпались те самые, непристойные фотографии, неопровержимо свидетельствующие о моей причастности к преступному миру. Мама посчитала угрозу моей нравственности настолько серьезной, что пошла в школу поднимать общественность на борьбу со злом. Был созван родительский совет с участием директора и нашей оберштурмбанши, на котором до меня пытались донести степень моего морального падения. Я держался как падший орленок – втягивал шею, тихо шипел сквозь приоткрытый клюв, смотрел в одну точку, разваливал и подбирал крылья, но друзей не сдал. Но им все равно досталось - для профилактики, потому что они были со мной в контакте, а значит неизбежно инфицированы бациллами растления. Витек дрогнул и сдал колоду родителям. Санек не дрогнул и остался при своих дамах. Сегодня я вижу в той патетической сцене символическую расстановку сил на российском рынке провайдинга и браузинга и желание одной из сил высечь всех идеологически и морально инфицированных. Онлаймы и прочие яндексы знают, о чем я. Что? Нет-нет, не поправляйте меня, я говорю о расстановке именно сил, а не ролей. Никогда отводите себе просто роль, не льстите более организованным и сильным – козленочком станете.
Очередная родительско-школьная расправа выявила оптимальные модели защитного поведения, выработанные нами за четыре года начальной школы. Мы поняли, что бы ни случилось, надо от всего отпираться: «это не я», «я не брал», «я этого не говорил», одновременно демонстрируя полное послушание и зависимость: «так точно!», «яволь!», «чего изволите», «сами мы не здешние», «гражданин начальник», «рожден для борьбы за дело Ленина, Сталина, Хрущева, Брежнева и ваше, гражданин начальник!», «отбыл четыре года начальной школы, гражданин начальник», «мой номер Д-503, гражданин начальник». Или можно сделать мрачное лицо и долдонить, как мантру: «я думал, что…», «а мне сказали…» (не говоря кто сказал), «я хотел…», «я не знал, что так выйдет…», «я хотел не так, а получилось как в прошлый раз». Лучше всего эту модель разыгрывал Витек. Или можно вдаваться в пространные объяснения, имитируя желание помочь разобраться во всех деталях и обстоятельствах проступка. Эту модель любил я. Наконец, можно было просто тупо молчать, уперев глаза в пол, как будто боишься утратить принадлежность полу. Это был брутальный вариант, им пользовались те, кто лучше всех бил под дых и получал пятерки по физкультуре. В нашем классе был один такой, школьное начальство махнуло на него рукой и понуро несло на руках.

ДВОР
АЛЛА

У нас на руках осталась одна Санькина колода. За короткий срок карты сделали свое дело и ушли из нашей жизни, а девочки остались - наши девочки, с которым на ты, и в которых переселилось что-то неуловимое из тех вызывающих карт. Теперь мы норовили пощупать их разогретые под пальто тела, или, попросту, полапать, но не решались. С наступлением пушистой зимы я стал все свободное время проводить в соседнем дворе. Наши игры приобрели видимую бессмысленность, которая так раздражает родителей. Пока белый свет слепил глаза и отбеливал тени, мы жались к снежным стенам сугробов, время от времени заваливая на них девчонок и валясь вслед за ними после дружеского толчка в спину. Лежа рядом мы обдавали их снегом и случайно залезали под пальто. Когда день менял оттенок, снег синел, теням деревьев не хватало длины двора и они наползали на дома, мы перебирались в заснеженную беседку и залезали им под пальто уже там. Для этого надо было все время что-то придумывать, и это было трудно и нам, и им. Мы ждали когда воцарится небесная темнота с фантомной подсветкой, разогревали себя толкотней в беседке, а потом шли греться в подъезд, чтобы у наших подружек появился повод расстегнуть пальто. Там, у батареи под лестницей, Санек стал сознательным первопроходцем под юбки наших подружек. Мы последовали за ним, но, кажется, были неубедительны. После нескольких попыток у нашего жаркого камелька возникло напряжение. И тогда командовать парадным взялся Санек: «Фигли вы им свистите, чуваки? Сказал «Дай руку погреть!» и сразу суй, как я». Выполнив работу над ошибками, мы получили дозированный доступ к вожделенной рейтузной промежности. Очевидно, наша ошибка была в том, что мы пытались красиво вербализовать некрасивые намерения, но были слишком юны для этого, и наша неуклюжесть смущала советских лолит.
Той зимой я впервые задумался о том, как выгляжу. Случилось это благодаря Алле. В классе мы сторонились друг друга, чтобы нас не дразнили, зато во дворе встречались почти каждый день. Она всегда была на улице, когда с нами, когда одна, когда со своим дошкольным братом. Иногда я гулял с ней один на один, и мы тоже заходили в подъезд, но не под лестницу, а на ее этаж. Ее мать возвращалась поздно и мы подолгу стояли у окна между этажами и разговаривали, а потом она уходила домой и возвращалась в халатике, чулках, всегда сморщенных, кофте и тапках, и мы опять разговаривали. Ее интересовала жизнь взрослых, в подъезде она всегда говорила о ней - тихо и вкрадчиво. Это были невероятные, захватывающие рассказы, я стоял и слушал, и тень Мопассана слушала вместе со мной, жалея об упущенных сюжетах.
В доме Аллы была коридорная система и в подъезде нас многие видели. Получалось, что я провожаю ее, а значит – ее юный человек, и она не опровергала такой взгляд на меня. Я посмотрел на себя со стороны и остался недоволен. На мне было бесформенное пальто на ватине с цигейковым воротником, хорошо что однобортное, концептуальные войлочные ботинки на молнии «здравствуй, юность!», цигейковая шапка-ушанка и варежки. Из этого набора пальто и ботинки были непреодолимой силой, остальное можно было преодолеть и я знал как. В коридоре я видел алый шарф отца, связанный английской резинкой, который он наотрез отказался носить, его же задубевшие кожаные перчатки и цигейковую шапку-пирожок, она же москвичка (если Интернет сегодня видит между ними разницу, не верьте Интернету). Когда я попросил все это поносить, отец не стал возражать, и дед поддержал его. Мама и бабушка были против, но мужское лобби победило – «Пусть попижонит». Сползающий на глаза пирожок, поднятый воротник и объемный алый шарф сделали меня неотразимым в собственных глазах. Алле мой обновленный образ понравился, ее соседи обращали на нас внимание, кое-кто стал здороваться – женщины шутливо, мужчины фамильярно, - Витек в ушанке завидовал, Санек тоже раздобыл пирожок. Мое поведение во дворе изменилось. Я перестал толкаться, падать в снег и держался поближе к Алле. В конце концов, друзья стали от нас отдаляться и мы все больше времени проводили в беседке, дожидаясь темноты, чтобы переместиться в подъезд.
Когда мы были вдвоем, я не пытался ее потрогать, и даже не хотел, хотя, конечно, хотел. Однажды в подъезде к нам вышла Аллина соседка, постарше нас на пару классов, я знал ее, и позвала нас в гости, но Алла отказалась. В другой раз Алла сама позвала к себе, сказав что обещала брату поиграть в прятки. Мы потушили свет и получилось так, что я залез к ней под платье. Под платьем были трусики с оттопыренными краями и теплая упругая кожа, обнимающая мою кисть. Я выдернул руку, потому что боялся, что вдруг что-то изменится. Получилась игра в одно касание, попросту говоря, я спасовал. После того случая Алла больше не звала к себе, зато охотно гуляла со мной, делилась подсмотренными, подслушанными, кем-то навранными и придуманными секретами. Мы бродили в метель и под звездами, у нас был на двоих один двор, один подъезд, один снег и ее всегдашний хулиганистый братишка. Он всегда был при ней. Когда она выходила во двор одна, он появлялся через пять минут, она уходила - и он исчезал вслед за ней, она отправляла его домой – он делал круг по двору и возвращался, используя какой-нибудь надуманный предлог, всегда неожиданный, а когда она оставляла его играть во дворе и мы шли за дом, он обижался и хныкал: «Возьмите меня с собой, я тоже любовь люблю!»

КВАРТИРА
ДЕМОНТАЖ ДЕТСТВА

Под Новый год я узнал, что мы скоро переезжаем. Еще летом я слышал разговоры взрослых о переезде, слышал их и раньше, но тогда они были другие, в них звучала озабоченность и неоднозначность, а главное, в них не было незнакомого слова «ордер», которое в последние месяцы, а особенно недели, часто повторял дед. Сначала я надеялся, что все обойдется, что переезд, как больной зуб, вдруг минует, не отнимет меня от моих друзей, наших игр, потаенных мест, секретов и ожиданий. Я не хотел исчезнуть из их жизни, и не хотел больше никогда их не увидеть, но почему-то с самого начала знал, что чуда не случится, и день ото дня обреченно свыкался с неизбежным.
С наступлением зимы квартира стала терять мелкие детали обстановки, штрихи убранства, пустеть по углам. Появившиеся коробки вторгались в налаженный быт, как родственник из Казани без телеграммы. Я получил домашнее задание: собрать вещи, которые возьму с собой. Брать разрешили не все, ссылаясь на разные предлоги, которые мы не проходили в школе по русскому языку. Под предлогом защиты окружающей среды, пластилиновая армия не подлежала стратегической передислокации в наше семейное паркетное будущее. Мне было предложено передать командование остающимся союзным главнокомандующим и обеспечить локальную переброску своей армии в специально выделенных для этого обувных коробках, если я не хочу ее позорно бросить, как Петр под Нарвой. Это был шантаж миролюбивых сил, но сил противостоять ему у меня не было. Некогда открытые мною журналы «Знание – сила» были оставлены под предлогом их объемности, увесистости и потери актуальности. Коньки были оставлены под предлогом того, что стали малы. Клюшка была оставлена за компанию с коньками, а шайба – с клюшкой. Набор латунных и свинцовых биток, коробка с пивными пробками, плетенки из проводов, россыпь бракованной майолики, все игрушки, шмассер и два ТТ, выпиленные из половой доски, гигантский гвоздь, рогатка, гаечки, шарики, свинечики, подшипнички, и все, что было куплено мне, получено в дар, выменяно, найдено, добыто, подобрано мною на улице, подлежало раздаче под предлогом моего взросления. Под резонными и надуманными предлогами под домашним арестом на старой квартире во Владыкино остались все мои дворовые игры. Ревизии подверглось все мое имущество. Неприкосновенными остались лишь учебники, портфель, школьная форма, включая пионерский галстук, и аккордеон.
В декабре я раздал все свои ценности, чувствовал себя непривычно опустошенным, уменьшился ростом и стал слегка просвечиваться, что заметил однажды в полуопустевшей ванной. В соседнем дворе все наши жалели меня. Вокруг гостиничного квартала тут и там появлялись новенькие многоэтажки с лифтами, и Санек с Витьком после школы бегали сюда и туда кататься на лифте. Жильцы домов с коридорной системой ожидали расселения, и Санек с Аллой тоже ждали и не понимали, зачем надо куда-то переезжать, если ты и так живешь в квартире, а не в комнате. На полдороге в школу достраивался кинотеатр «Рига», чтобы мои друзья могли ходить в кино без родителей и уже без меня. К концу года я стал реже появляться в соседнем дворе, к веселому безделью присоединялся без охоты, сторонился Аллы, больше не одевал шапку пирожок и алый шарф. Я перестал быть заметным, стремительно уменьшался ростом, становился все легче, и легче пропускал свет. Мой вид изменился, я перестал быть его представителем, хотя все еще оставался представителем своего класса. В последний день школьных занятий я обменялся адресами с несколькими одноклассниками. Мы договорились переписываться. Потом был утренник с вырезанными бумажными снежинками на подмерзших окнах и цветными бумажными пружинками на гвоздиках, вбитых в косяки, притолоки, рамы, двери и прочую столярку. На карнавал с бумажными масками и коронами мы не остались. Витек и Санек проводили меня до их двора и разошлись по подъездам, а я побрел в свое отдельное будущее. Через несколько шагов я бесконечно уменьшился и исчез.

КВАРТИРА - ДВОР
ИСЧЕЗНОВЕНИЕ

Взрослые не замечали моего исчезновения и разрешили встречать Новый год с ними за одним столом. Отец принес зарубленную, но еще живую елку. Голую елку в полуголой квартире доверили нарядить мне. Мама принесла рыхлую картонную коробку и определила елкин дресс-код: «Большие игрушки - вниз, маленькие – наверх». Я так и сделал. Огромные шары цвета электрик и марганцовки, зеркальные, обсыпанные толченым стеклом и стразами досваровской эры, неестественные фрукты, как из нашего будущего (теперь настоящего), звезды из длинных стеклянных трубочек и бус, похожие на леденцы белочки, зайцы, рыбки, черепашки, шишки, овощи, домики, снегири, чайники, согбенная старушка в алом платке, медведь с гармонью, синичка, светофор, мандарины и конфеты на ниточке, снежинки из фольги – весь этот декоративный оргазм пульсировал между деревянным крестом-подставкой, обернутой ватой с хвоинками, и блестящим каплевидным елочным навершием, упирающимся в низкий потолок.
Во время подготовки праздничного стола я мешался как мог и был сослан в угол комнаты смотреть телевизор. На черно-сером экране бегал Барбос с динамитом, за моей спиной гремели тарелки, проплывали блюда с холодцом, радио пело про пять минут, а никелированный будильник со звоночком отсчитывал последние часы моей жизни на старой квартире, и если бы не это решающее обстоятельство, я вполне мог представить себя невидимым юным волшебником, незаметно для всех устроившим в доме праздник. К столу взрослые переоделись и начались проводы старого года – обычай, строго соблюдаемый в своей рюмочно-закусочной ипостаси. Я заскучал и мне разрешили есть любое сладкое, какое захочу, но веселее от этого не стало, а только приторно. Под бой курантов все встали. Я видел возбужденные раскрасневшиеся лица взрослых и вместе с ними проникся радостью момента, а потом смотрел вместе с ними «Голубой огонек», там много пели, сначала раздувая ноздри, а потом подергивая коленкой, и много плясали, сначала бально, а потом зажигательно, и много говорили, сначала торжественно, а потом шутливо. За столом тоже говорили, сначала тихо, а потом громко, а когда все воскликнули: «Райкин! Райкин!», - я оставил взрослых со своим кумиром и пошел спать.
Утром я последний раз пришел в соседний двор, давно ставший и моим, но никого там не встретил. Меня здесь уже не было, я бродил по своему прошлому. Назавтра меня навсегда увезли от моих бездумных владыкинских лет, полных горьких и сладостных открытий, звонких переживаний и душистых впечатлений. Там навсегда остались мои первые школьные друзья - Витек, Санек и Алла. Вот уж не думал, что через почти полвека я буду скрупулезно вспоминать их, и у меня это получится.


Рецензии